Колька

      Колька сидел на корточках возле дома, дымя самосадом и смотрел на разбрюзшую  дорогу.
Дорога, если можно ее назвать таковой, напившись осенними дождями, перемешанная УАЗиком, который ездит раз в день, если не сломается, а такое бывает крайне редко, развозя хлеб, была только направлением. Направлением от жизни к жизни….. 
      Как сам УАЗик не утопал в этом золотом российском черноземе, как понимал куда ехать остается загадкой, хотя  наверное он не выбирал и не понимал, как тот мужик на телеги, бросая вожжи закопавшись в сено, заваливается спать:  «А кудыж она денется ? Кобыла сама себе дорогу выбереть и до хлева дойдеть. Ей то луче знать где итьть».               
И кажется, в ней утонет любой человек, сделав только шаг, она заберет его к себе и сделает частью себя, а под слоем черной жижи уже нет твердой земли. Кажется не возможно перейти на ту сторону села, но как-то, ведомо только им, крестясь и бормоча себе поднос, старухи ступая с кочки на кочку, подкладывая дощечки, опираясь на клюку идут к соседке читать псалтырь и молится до полуночи. Она своих не трогает… А если посмотреть вдоль дороги, колеи, как змейки вьющейся полоской убегают в даль, пересекаясь, как железнодорожные пути,  то утопая в лужи, по которой порыв осеннего, холодного ветра гонит зыбь, то возвышаются над землей, на столько, что в них может спрятаться человек. Но это не грязь это - земля.
   - Кое же оно грязное, оботри о подол и ешь. В деревне нету грязи, в деревне земля. Она тебе жизни даеть, какая же она грязь.
А ведь сейчас, где-то тут в этой каше есть кусочек земли, привезенной сюда с полей на колесах машин, на сапогах, на лапах собак, в который когда то упало семя, прорастал, зрел колос и эта земля вырастила его и дала нам хлеб, который развозит тот самый УАЗик.
     Как только возможно, что все это высохнет и по ней опять будет бегать деревенская детвора, которых осталось четверо на все село и в клубах пыли утопать легковушки дачников съезжавшихся в пятницу к своим тяпкам, лейкам, лопатам или шашлыкам, удочкам и бадминтонам.    
     Дорога помнит все: босые пятки детворы, топтавшие ее с утра до ночи; бесчисленные копыта деревенских коров, уходящих утром в тумане на луга и возвращавшихся под вечер домой;  деревянные колеса скрипучих телег, свозящие гурты соломы с сенокоса; тепло осенних костров, дымящихся каждый вечер против каждой хаты. Дорога помнит все; влюбленные парочки, возвращающиеся под утро с гулянок;  страдание гармони в вечерней тишине; шумные свадьбы. Дорога помнит все…
       Дорога, соединяющая жизнь от одного конца асфальта до другого, четыре километра. Там на асфальте, еще что-то шевелится, что-то строится, кто-то живет, а тут доживает и умирает часть, причем часть не с начала, не с конца а середина между двумя асфальтами. И теперь ее уже никто не вылечит. Не потому что нет лекарств, а потому что пациент все равно умрет, и умрет он не от того, что не лечат его, а потому, что болеют смертельной болезнью все другие органы, часть из которых уже умерли и которые не воскресить.
       Когда-то, Колька так же бегал босым по дороге, тягая на веревочки струганный дедом грузовик без колес,  бегал в футбол с соседскими ребятишками, ходил на танцы в клуб, гонял деревенское стадо. Теперь уже нет, и никогда не будет ни клуба, ни стадо…
       Серые, тяжелые и мокры тучи низко и быстро проплывали по небу, уходя в даль и исчезали за посадкой. Они улетят далеко, далеко превратятся где-то в воду, а потом, когда-то в белые, легкие облака, которые шапкой будут лежать на небе и светиться в ласковых лучах просыпающегося солнца. Они будут жить вечно. Быть может, они уже видели Кольку, а сейчас они улетали, прощаясь, плевали на черные не чесанные локоны волос, которые теребил ветер  холодной, мелкой моросью.
       Колька, мужик сорока лет, с постоянно нечесаными черными кудрями, не бритым черным и воспаленным лицом, обутый в колоши, в которых он ходит круглый год уже как лет десять и засаленную стеганную телогрейку, которую он снимал только летом. Лицо застывшее, и не реагирующее ни на дождь, ни на ветер, выражало ни боль, ни досаду, ни жалость, а что-то такое другое, глубокое, смурное и очень тяжелое, делая его еще более черным. Взгляд застыл и смотрел в никуда, и казалось, что он смотрел ни на дорогу, ни на облака, а на ту прошлую жизнь, когда он еще жил и он ее видел, видел сквозь дома, леса, поля, города, сквозь время, видел себя. Колька был трезвый, это было очень редко, настолько, что не только он не помнил, когда это было последний раз, но и все соседи. Это было не больше десятка раз за все его сознательную жизнь, но длилось это не долго, всего несколько часов и он сам не понимал, почему так происходит. Жил он с матерью, отец давно умер, с ним умерло все хозяйство. В свое время отец держал лошадь, пару коров, десяток свиней, не считанное количество кур, уток и гусей, не считанное потому, что их никогда не считал, они сами размножались, сами ходили по селу, сами приходили. Не большого росточка сильно сгорбившийся чуть ли не параллельно земле, ходил переваливаясь с ноги на ногу и при этом, раскачиваясь из стороны в сторону. Жена, как и Колька не слышала от него доброго слова, за то не доброе слышала постоянно. Не было дня, чтобы пол села не слышало крепкого,  долгого и громкого монолога обращенного к жене, к лошади, к корове, к ведру, лопате. Что он хотел сказать, чем ему не угодили понять было не возможно, так как кроме крепкой брани без связи русскими словами из уст не выходило ничего.      
      Колька пил. Он пил всю жизнь, но раньше он пил как пьют все, каждый день утром днем и вечером  работал, пахал, косил, убирал за скотиной. Как умер отец, Колька продолжал пить, но уже не работал. Жил с матерью на ее пенсию и свое пособие по инвалидности.
        В этот год зима завьюжила и морозы стояли подстать тому времени, когда в деревни ребятишки катались с крыш домов. 
     - Колька, ты что ли? - сан Саныч, Колькин сосед, живший через дом, услышал шарканье в сенях и скрип двери, - опять скрипит зараза, что маж что не маж, все одно, аж ухо выворачивает. Сан Саныч вышел на пенсию и переехал с женой в деревню, на выходные на праздники, а с теплом на все лето приезжали сыновья, внуки, внучки. Сан Саныч вышел в сени.
     - Сан Саныч, налей а, - Колька стоял в сенях, пошатываясь, пытаясь схватиться замерзшими окаменевшими руками за дверной косяк, но пальцы не слушались и скрюченно стояли колом. В холодных сенях на деревянном полу с ног было натаскано достаточно много снега, который мерзко хрустел под ногами. Колька, обутый в галоши, пытался удержать равновесие на скользком полу, замерзшие резиновые галоши стали твердыми, как деревянные сабо и звонко стучали по промерзшему полу.
    - Коль, да ты себя еле держишь, шел бы домой, а то до нового года не доживешь.
    - Сан Саныч, ну налей, год то новый, - можно не наливать, можно прогнать а толку? Он все равно найдет, особенно в праздник. Сан Санычу было жалко,  жалко не именно Кольку, а жалко и досадно из-за того, что все так как есть и исправить ничего невозможно.
   - Заходи в хату, холодно, налью стакан и иди спать, только мамку не обижай, опять поминать на чем свет стоит будешь.
     Это Колька наверное унаследовал от отца, не с таким постоянством, но  часто в слышался дикий, надрывный, тяжелый вой матери, только вой, в голос, который шел откуда то из нутрии из глубины, в котором слышалось все страдания и боль, за все, что было у нее в этой жизни, не единого слова только Вой и без связи русскими словами, дикую не менее надрывную брань Кольки. 
    - Заходи, заходи не студи хату.
    В хате было тепло и по деревенски уютно, в углу под потолком пред образами горела лампадка, и легкое подрагивание огня бросало блики на образа святых. На стенах весели старенькие, но чистые и аккуратно заштопанные гобелены советских времен, на которых мирно паслись олени, гуляла советская молодежь, и одинокие сани, запряженные тройкой гнедых неслись в даль по заснеженной русской степи. В русской печи потрескивали дрова, а в воздухе стоял легкий запах хвои и сладкого хлеба. Телевизор показывал «Иронию судьбы или с легким паром» и Мягков, Ширвинд, Бурков и Белявский, закутавшись в простыни в бане пели «под крылом самолета о чем-то поет, зеленое море тайгиии».  Года три назад по деревни провели газ, но Сан Саныч не проводил его, не потому что не было возможности, а потому что не принимал. – Что это за деревня без печи? Газ, вода, уборная в доме, еще дорогу сделайте, мало мне летом дачники туда-сюда шастают - будут круглый год маячить, ворчал Сан Саныч.
    Колька, облокотившись на дверь, потирал окоченевшие руки. Опухшие, воспаленные и огрубевшие до состояния наждачной бумаги, они издавали сухой шелест, как будто баба оттирает чугунок. Сан Саныч налил водки из графина в граненую стопку на ножке и поставил на сервант рядом с Колькой.               
   - Коль, иди домой, не шатайся замерзнешь еще, мороз за двадцать пять стоит, - Колька взял стакан, взглянув на образа. – С новым годом, Сан Саныч.
      Кольке редко приходилось пить водку, а то, что он пил сложно было назвать даже самогоном, в основном это был дикий, вонючий и разбавленный паточный первак, который продавали местные бабки, на самогон по чище не было денег да и не было нужды. Колькина мать покупала хороший самогон и прятала в сараи, под пол в сенцах, в собачей будке для того что бы крепко выпивший Колька, когда не мог встать с утра не помер.
   - Коль, закусил бы, на, возьми кусок сала.
   - Не, спасибо. Скривился Колька, вытирая рукавом телогрейки оттаявшую слезу, которая большой каплей вывалилась из глаза скатилась по морщинистой небритой щеке и упала на пол.
   -   Пойду к свояку новый год отмечать через пруд на тот конец, у него хоть тепло, я хату два дня не топил.
   – А мать то где?
   - Да вроде как у сестры.
   - Она же в больнице с осени и не ходит уже, - подкладывая поленья в печку удивился Сан Саныч.
   - Да вроде как с неделю назад помирать привезли, там Михалыч сосед, хату затомил и по ведру угля сыпет, - лицо Кольки передернулось, брови нахмурились и, казалось, что на лице уже не осталось места без морщин, Колька закусил губу, ему было так противно, противно не потому, что он не может, а потому что он не хочет ничего менять и даже хочет изменить, но ничего не делает для этого и не будет делать.
   - Сан Саныч, налей а
   - Эх Колька, Колька вдохнув; Сан Саныч налил два стакана водки
   - За Тебя. Не чокаясь выпил Саныч
   - За меня уж не за чем, - сжимая в кулаке красными согревшимися руками стакан, скрепя зубами с досадой, сказал Колька. Выпив водки и аккуратно поставив стакан на сервант, Колька запахнув телогрейку, которая уже давно забыла что такое пуговицы, обняв себя руками вышел в сенцы. Большие, белые клубы пара вырвались из хаты, и Колька неровной походкой вышел в темноту. Вьюга завывала, ветер хлестал по крышам домов ледяной плеткой, где то выл кобель, и ветер, сбивая вой, то приближал, то забирал звуки в себя, завертев, закрутив поднимал их куда то высоко-высоко и бросал там, разорвав на тысячи, миллионы, миллиарды частиц.
     Сан Саныч, натянув тулуп, который весил чуть ли не пол пуда, нахлобучив шапку и подняв воротник, который был не только выше головы, но и скрывал громадную, круглую бобровую шапку, вышел на крыльцо. Снежная пыль ударила в горячее лицо, от чего оно покрылось мелким каплями. Колька шел   зигзагами посредине пруда, падал, поднимался, но не теряя направления, пробираясь через белую бездну.
     Колька, как обычно, встретил новый год во сне и каким то странным образом у себя дома, но пальцы на руках на утро были уже черные.    
     Колька, лежал и стонал. Пальцы опухли, почернели и покрылись кровяными волдырями.
     - Мать, дай выпить подохну щас.
    Охая и поминая бога, мать налила пол граненого стакана самогона. Колька поднялся, сел на кровать. Его била мелкая дрожь. Зажав стакан запястьями рук корчась от боли,
он выпил кашляя и дрожа, стакан выпал и не разбившись покатился под кровать. На следующий день терпеть уже не было мочи, и скорая увезла Кольку в районную больницу, из десяти пальцев осталось два.
      
       В этот год задожжило в середине сентября и лило, не переставая, уже месяц. Сан Саныч, укутавшись в брезентовый плащ, подошел к сидящему Кольки.
    - Здорова Коль, - Сан Саныч протянул Кольки руку. Колька после того, как ему отрезали пальцы стал стесняться своих рук и всегда здороваясь выворачивал руку тыльной стороной кисти.
   - Здорова Сан Саныч. Какие дела то? Да не каких, вот день рождения отмечаю, сорок лет мне сегодня; - с каменным лицом ответил Колька. Сан Саныч вытащил из внутреннего кармана  пятисот рублевую бумажку и протянул Кольке
   - С днем рождения.
   - Спасибо Сан Саныч, не возьму, я тебе и так должен.
    Колка уже давно не занимал не у кого денег, он занимал у всех один раз в жизни,  он понимал, что не отдаст да те, кто ему занимали, понимали тоже самое. Но второй раз он ни когда не просил.
   –Да причем тут должен не должен, это же подарок.
   -  Не возьму сказал.
Где-то вдалеке завыла сирена проезжающего УАЗика, буханка раскачиваясь из стороны в сторону, тихо ползла по раскисшей жижи. Сан Саныч махнул рукой и утопая в грязи, подняв подолы плаща, подошел к автомагу. Продавщица грузная женщина, лет пятидесяти, сидела в салоне УАЗика на пластмассовом ящике, на ящике лежала громадная подушка, одетая в цветастую наволочку. Весь салон УАЗика был забит коробками, в которых были консервы, колбаса, конфеты, пиво, сигареты и прочие продукты.
   - Люд, привет.
   - Привет Сан Саныч. Дай бутылку водки, протягивая пятисот рублевую бумажку попросил Сан Саныч. 
    Людка поднялась с ящика, согнувшись и кряхтя, запустила руку под подушку и извлекла бутылку Беленькой. - Дай хлеба штоль еще и пакет,- попросил Сан Саныч. Забрав пакет и аккуратно сложив сдачу во внутренний карман, Сан Саныч пошел к Кольке.
   - На, держи, с днем рождения, - протянул Кольке бутылку водки.
   – Спасибо, - Колька взял двумя оставшимися пальцами правой руки бутылку и  положил ее на землю.
  - Сан Саныч, на хрена я живу? - с каменным лицом, смотрящим в даль, спросил Колька. – Нет, я не ищу смысл жизни, мне интересно для чего именно я живу? Для того, что бы мучить мать? Когда ж помру только, когда ж бог заберет то? Хотя к нему то я точно не попаду, чертей только ждать; - Колька последние несколько лет матерился ругаясь с матерью и вопил в голос на всю деревню, – Господи, да дай подохнуть побыстрее сил моих нету не каких.  Впереди то ничего нет и не будет, ничего не хочу и противно от этого аж жуть. Каждый живет для чего-то, человек живет для кого-то, собака дом охраняет, кошка мышей ловил, куры для того, что бы мы их жрали,  даже мать живет, что бы меня идиота кормить, живем то на ее пенсию. Мать жалко, намучалась со мной, хоть бы померла чтоб меня не видеть, и мне ее муки не видеть, да и я бы быстрее сковырнулся. Господи! прости меня грешного!  А я и не хочу бросать пить, что толку то, все одно, не для кого жить, я с руками на хрен некому не нужен был, а без рук… Была девка на той стороне пруда, бегал я к ней, лет пятнадцать назад жениться хотел в город уехала и все. А может женился бы и все было по другому? Хотя что женился? Работы нет, колхоза нет, все убили, изгадили твари.  - а помнишь, Саныч, горы зерна на току? Я бате обед на ток носил, лет шесть было, мать соберет сало с хлебом и молока в бутылке газетой заткнутой, в рюкзак сложит и вперед. До тока идешь, умаешься, тяжело, малой еще, а солнце печет, печет воздух от жары на дороги рябит.  Идешь мимо них и как по ущелью, которое на картинки видел, а они высокие-высокие, кажется, до небес достают. Отдашь котомку, залезешь на гору и высоко-высоко так, а внизу, как,  муравьишки все бегают, шевелятся бабы с деревянными лопатами зерно на ленту бросают а она куда то едет, уходит в ток и исчезает там. Так хотелось сесть и покататься. Смотришь сверху и крышу дома своего видишь, а по дорогие грузовики едут, едут и пыль, аж машины не видно. Ляжешь на спину, глаза закроешь, зажмуришься от солнца и жуешь пшеницу, а она сладкая, а по радио «веселые ребята» поют  - «Люди встречаются, люди влюбляются, женятся» и я тогда думал,  женюсь и когда мне сын будет приносить сало с хлебом и молоком на ток я, ему обязательно разрешу прокатится на ленте. А помнишь как коров гоняли ? Выйдешь вечером коров смотреть, а они все идут и идут и с каждого двора Машка, Машка, Машка, Ньр, Нюр, Нюр, я тоже кричу Зойка, Зойка, Зойка, а отец материться, и бадиком ее по хребтине, я зайду в хлев, обниму ее морду и жалею, больно, больно тебе Зойка. Жалко было когда он ее лупит. И отца было жалко, а что жалко и сам не пойму.  Вот бы глаза закрыть и в то время, жизнь короткая я уже лет пятнадцать как ни живу, вот жизнь, и не умер и не живу и дал бы Он щас работу и семью а все равно не хочу, вот тогда в том времени хочу, а сейчас не хочу.
       Колька говорил медленно, с длинными паузами и, казалось, в воздухе над Колькой висит многотонная плита, которая сейчас упадет и раздавит его и воздух взорвется и разорвет и Кольку, и плиту, и не останется ничего, даже следа от Кольки, даже жухлой примятой травы, на которой сидел он, которую он отрывал не спеша двумя оставшимися пальцами и безразлично кидал перед собой в лужу. Трава падала в раскисшую жижу и тонула. Ее засасывало, как в болоте медленно- медленно, какое-то время травинка плавала, набирая в себя грязную дождевую воду, погружалась частью и оставался крошечный кусочек, который еще виднелся. Он оставался еще какое то время висеть в толще черной жижи, как будто хотел еще что-то увидеть, что-то узнать, что-то понять…  А потом Колька бросал очередную травинку как часть, как осколок своей жизни и она так же летела в черное холодное болото. 
    - Хотя знаешь, Сан Саныч, иногда живу, - лицо Кольки изменилось морщины чуть разгладились, и на лице появилась добрая улыбка, скорее даже ухмылка, - вот приснится ток, ферма, стадо тогда и живу. А проснешься, темно,  мать в углу охает и тихо, тихо, и слышу, как дом живет, то ли отец ходит, то ли я маленький бегаю, а под потолком лампадка горит и святые на меня смотрят, так холодно, пусто, и страшно, хоть в петлю лезь. Помереть не боюсь, хочу, а в петлю не могу. А в детстве, особенно зимой, лежишь на печи, смотришь на святых, а свет от лампадки такой теплый, аж где-то в нутри у тебя греет и так хорошо на душе спокойно, перекрестишься в тихую и «отче наш» читаешь. Мать всегда говорила: - Ты почитай Коленька «отче наш» и Боженька тебя погладит. Так бы лежал и смотрел, а мать пирожки печет, сладкие, что хоть воздух ешь. А щас читаю и как из нутри грызет. Бога, наверное, боюсь. Хоть бы память отшибло, помню все,  чуть ли не как в люльки лежал. Бывает, бьешь себя по голове, бьешь, что бы мысли ушли, а они сидят, зараза, больно в груди, и пришла бы горячка так нет, встать не могу, а мысли светлые.
        - Из армии пришел, оставляли. На хрена вернулся? Мать жалко было, тяжело думал ей с отцом, пожалел ее, только хуже сделал. А что я в жизни не хуже сделал?
       - А мать помрет, жрать нечего будет.
       Сан Саныч уже не слышал Кольку, ему постоянно так же снился ток, ферма, стадо. Он  постоянно думал и вспоминал то временя, того Кольку. Он жил собственно только тем и ему было так больно что все ушло, ему было противно видеть все, этих дачников, этот газ, эти машины,  и не видеть то чего уже никогда не будет ! Он хотел вернутся туда, или хотя бы остаться тут, между двух асфальтов пусть один, пусть без новой жизни, только не видеть  этих дачников, этот газ, эти машины.         
        Колька встал молча, забрал бутылку и пошел домой. А вечером в темноте опять слышался дикий вой матери  и хриплый надрывный голос Кольки -  Господи, да дай подохнуть побыстрее, сил моих нету ни каких, забери меня уже, забери!
 


Рецензии