Возвращаясь на Итаку. Часть шестая. Асфодели
Так и получилось, что Германия не бутафорская, одомашненная, по образу-подобию устроенная, но настоящая, капиталистическая, рано и неожиданно заключила её в свои объятья. У Рины закружилась голова. Закружилась, конечно, не от серого атласа автобанов и ста сортов колбасы в супермаркете (дома питались - спасибо домработнице Лёле - куда как интереснее), и даже не от возможности купить "Доктора Живаго" в книжном варианте (весь заслуживающий внимания самиздат был ею прочитан ещё в старших классах). В Германии на неё внезапно стали обращать внимание красивые мужчины. Поскольку и у умницы-счастливицы Рины была своя сердечная боль: на фоне баснословных мгимошных красоток она не просто блекла, но, пухлая, тяжелоногая, под воздействием малейших простуды, усталости, недосыпания даже как-то болезненно одутловатая, невыносимо с ними диссонировала, выглядела на институтских фотографиях как жирное пятно на новеньких, в весёлый цветочек, обоях. В Союзе за ней ухаживали, не без этого, по преимуществу лопоухие оборотистые провинциалы, но те настолько цинично, настолько неприкрыто интересовались исключительно её папой и ништяками, связанными со статусом зятя такого человека, что Рина неизменно сама, без посторонней помощи, брезгливо выскребала из себя зародыши любых к ним чувств. Так и подошла к двадцатидвухлетию, уже почти смирившись с бременем докучно затянувшегося девства.
Райнер Нидель был представителем сотрудничавшей с ленинградскими заводами фармацевтической фирмы, через Рину шла вся их документация. Он был обалденно, не по-советски хорош собой: тёмен волосом, по-настоящему, без скидок, синеглаз, внесезонно по-хэмингуэевски загорел лицом, носил умопомрачительно сидящие джинсы и вельветовые пиджаки со стилизованными заплатами на локтях. Когда Нидель в первый раз пригласил её на ужин, Рина, не колеблясь, решила, что её вербуют, согласилась и сообщила обо всём Шишкину, официальному посольскому резиденту. "Так мне идти?" - спросила взволнованно. "Конечно, иди. Танцуй, пока молодой," - усмехнулся Шишкин, даже не потробовав от неё отчётов. Рина, трепеща, пошла на ужин, потом ещё на один, потом к Ниделю домой - сначала на пару часов, а позже стала, не скрываясь, оставаться на ночь. Совесть её была чиста: никакого секрета из своих отношений с Ниделем она не делала, а тот категорически не интересовался ни одной из сфер её посольской компетенции, как, впрочем, и Шишкин равнодушно отмахивался в ответ на её попытки поставить его в курс очередного витка их с Ниделем романа. Она с головой окунулась в своё нежданно обретённое счастье, меж тем как история уже занесла над нею и серп свой, и молот.
В ноябре 1989 пала Берлинская стена, восемнадцатого мая девяностого в Бонне, в её присутствии, был подписан договор-приговор восточногерманской марке, третьего октября ГДР прекратила свою существование. Рина ликовала: теперь, как ей казалось, не будет никаких преград её браку с Ниделем. Однако вскоре поползли слухи, что столица объединённой Германии всё-таки будет переведена в Берлин. Из Москвы пришли директивы сокращать посольский штат в Бонне. Шишкин был отозван и вышел на пенсию. Рину посол Квицинский вызвал к себе в кабинет в апреле девяностого, почти перед самым своим отъездом. В кабинете уже сидела красотка Сенчукова, зам посольского пресс-секретаря. "Вот что, девоньки. Меня переводят в министерство, вас просто отзывают, без каких-либо дальнейших распоряжений. Я бы вас взял к себе. Но!" - Квицинский обвёл взлядом обеих, - "все шуры-муры с немцами надо кончать! Не то время сейчас, как бы вам ни думалось об обратном." Сенчукова, уже не первый год пытавшаяся женить на себе журналиста Франкфуртер Алльгемайне и только-только добившаяся его согласия, шумно разрыдалась, Рина в остолбенении глядела на посла: "Но как же так, Юлий Александрович, ведь политика нашего государства в настоящий момент, напротив, приветствует..." "Ох, понимали бы вы чего... " - Квинцинский махнул рукой, - "а если так уж приспичило, то бегите куда хотите и с кем хотите, только паспорта свои советские дипломатические оставьте здесь, прямо у меня на столе. Просите азиля, как всякая шваль". Глубоко периферийная Сенчукова внезапно замолчала, почувствовала момент, не умом, так поротой задницей: "Очень уж тяжело, Юлий Александрович. Любовь! А кем в министерство возьмёте-то?" - "Зам пресс-секретаря и возьму. Ты грамотная." Сенчукова, собирая платочком растекшуюся тушь, улыбнулась мечтательно. А Рина вдруг живо представила себе серую министерскую громаду на Смоленской, серую московскую уличную слизь, серый ряд дней, долгих одиноких вечеров впереди без обозримых перспектив опять уехать работать за рубеж в новых политических условиях, сжимающих германоязычный мир и её собственную молодую жизнь, как шагреневую кожу - и твёрдо сказала: "Простите, Юлий Александрович. Я не бюрократ, а дипломат, меня готовили к работе за границей. Я совершенно не вижу себя в министерстве. И да, я дала слово жениху." Квицинский устало посмотрел ей в глаза: " Ой, дура! Кур тебе пасти, а не в посольстве работать! Чтоб через двадцать четыре часа духу твоего тут не было!" ...
Поженились Рина с Ниделем через месяц. Ни один из паспортов ей не аннулировали, у них просто мирно истёк срок действия, а ехать возобновлять ей было стыдно и боязно. А ещё через год прекратил своё существование СССР, и у Рины без действующего советского паспорта просто не принимали документы на новое, российское гражданство. Конечно, какие-то возможности обойти эти препятствия были, но борьба с буксующей и барахлящей в общем бардаке бюрократической машиной отнимала у неё столько сил, а поездки в Берлин - столько денег, что она смирилась и по подсказке мужа получила статус человека без гражданства. У Ниделя тоже были проблемы: в новых экономических условиях его компания сочла нецелесообразным продолжать сотрудничество с Россией, необходимость в его услугах отпала сама собой, его уволили. Полгода он провёл в депрессии, безвылазно сидел в своей комнате, бессмысленно уставившись в телевизор, поседел, спал с лица и тела, затрепал бархат роскошных своих пиджаков, а с Риной либо не разговаривал вообще, либо обвинял её в своих несчастьях. Наконец, один из друзей нашёл ему работу в аптеке в родном городе Мюнстрике. Переехали туда. Нидель встрянулся, повеселел, но прежним - нежным, обходительным, галантным - не стал уже никогда.
Рина на стены лезла от вынужденного бездействия: она просто не понимала, как ей подступиться к поискам работы, а на Бирже труда, куда она было сунулась, барышня, социальный работник, элементарно не могла понять, в чём состоят ринины компетенции и по готовому алгоритму послала её, краснодипломницу МГИМО, на курсы немецкого для турок-гастарбайтеров. Гневный ринин отказ стоил ей занесения в чёрный список Центра Занятости сроком на пять лет. С мужем всё чаще скандалили: жили прижимисто, а экономить, рачительствовать, хозяйствовать белоручка Рина не умела и уметь не хотела. В ней копились яд и злоба: на себя, такую умную, такую осведомлённую (ведь ещё в школе готовили учебную тему Arbeitslosigkeit bei Akademiker in Deutschland!), и позволившую так глупо, так бездарно себя кинуть, ни за что обнулившую собственный немалый социальный капитал; на мать, не перестающую скулить по телефону по поводу жизненных тягот в новой России (и заплата у отца уже не та, и инфляция, и Лёлю вот рассчитать пришлось, сама готовлю); на сестру, не растерявшуюся и приватизировавшую на себя ринину часть родительской квартиры; а более всего на молодых постсоветских шмычек, потянувшихся за рубеж в турпоездки, шоптуры и даже - о ужас! - работать, не имея за плечами такого солидного учебного заведения, как у неё самой, не говоря уже о её собственном уровне владения языками. Привилегия стала банальностью, и это было нечестно, безнравственно, невыносимо, невыносимо!!!...
У Рины родился сын. В роддоме она лежала в одной палате с дочерью профессора университета Мюнстера. Общая женская доля их сблизила, Рина впервые за границей кому-то открылась, рассказала всё. Через месяц новая знакомая ей позвонила: "Рина, освобождается место секретарши у моего отца. Приходи и будь самой собой: он должен оценить тебя по достоинству". Рина согласилась: мужа терпеть больше не было никакой возможности, работа, пусть недостойная её, давала главное - материальную независимость. Развод прошёл спокойно. Профессор Мейер был добр и замечательно предупредителен, но - боже мой! - секретаршами других кафедр были сопливые девчонки, с грехом пополам сдавшие школьные экзамены на аттестат зрелости, и они считали Рину себе ровней! Невозможность как-то доказать миру своё превосходство над его, мира, серостью, со временем не проходила, но саднила и изматывала с возрастом, с дальнейшим обуживанием и так невеликих возможностей, всё сильнее, всё больнее было ей видеть аспирантов и особенно аспиранток из Москвы, Питера, а то и вовсе из прочих разных городов и весей, в двадцать два года получающих стипендией больше, чем она сама после икс лет безупречной службы. Фрау Нидель, набрав силу служебной инерции, начала капризничать, из принципа отказывалась говорить/писать/работать с документами на каком-либо языке, кроме немецкого ("мне же за второй-третий язык не платят, почему это я должна?"), похолодела, очерствела.
Мейера сменил его лучший ученик Белкинг, вернувшийся домой из Штатов. Фрау Нидель едва хмыкала в ответ на его приветствия: ей казалось смехотворным готовить кофе мальчишке, взятому профессорствовать даже без докторской степени (бюрократка по духу времени и вкусу, она и мысли не могла допустить о том, что в науке, бывает, дают чины и звания в обход, по совокупности результатов и заслуг). Алинку же, уже новой формации, лощеную и владеющую языками, как следует замужнюю и по-настоящему вписавшуюся в Европу аспирантку Белкинга, фрау Нидель по-настоящему, не скрываясь, возненавидела. Инцидент с её командировочными стал последней каплей в чаше терпения факультетского руководства. На следующий день после скандала в коридорах института фрау Нидель получила письмо с просьбой написать заявление об уходе по собственному желанию. По закону она должна была отработать ещё три месяца, до начала нового учебного года.
Свидетельство о публикации №216012302179