Радуга в октябре ч. 3

  -Тогда все военные, да, пожалуй, и не только военные аэродромы были грунтовыми. Это сейчас везде взлётные полосы бетонные, и наш скоро таким сделают. Плиты уже завозят, весной укладывать станут. Надо! Сейчас самолёты всё тяжелее и тяжелее. И грузоподъёмность… А тогда даже понятие существовало – стандартная кочка. У неё и высота должна была быть не больше… ой, не помню точно… сколько-то сантиметров. Такую кочку безболезненно преодолевал любой самолёт. Это главный инженер полка нам рассказывал, я ведь в авиации служил.
 
  -А где, Лёня, ты служил?

  -Ой, далеко отсюда, на китайской границе, в Даурии. Так вот конструкторы и стойки шасси проектировали, и дутики, и амортизаторы – всё под этот стандарт, под эту стандартную кочку. Комиссии специально создавались для приёмки лётного поля - объезжали, смотрели - что и как. Не выпирает ли из земли корень какой-нибудь, особенно после дождей, если на этом месте росло что-то, или полоса от леса была очищена. Тогда приходилось перепахивать и заново катками заглаживать. Ну, а камни там разные – это в сторонку.

  Говорили, что наш аэродром немцы одним налётом в самые первые дни войны разбомбили вместе с самолётами. Никто и в воздух подняться не сумел. Несколько дней чёрный дым виден был, а потом ветер доносил до нас запах жжёной ваты, тряпья горелого. Почему ватой горелой пахло, а не бензином или ещё чем..? Мы и про войну-то узнали после этой бомбёжки. Радио в деревне не было, про электричество знали… из газет, но до нас… одни только разговоры. А те, кто с разъезда приходил, объяснить, что происходит, толком ничего не могли. Что там, почему? Одно твердили – ад кромешный…
 
  Потом, уже поздней осенью пригнали немцы наших военнопленных и заставили  восстанавливать полосу для своих самолётов. Много пленных было, и работали они круглые сутки – в две смены. Всё вручную. Куда потом пленных наших дели – никто не знает.
 
  Вот с этого нашего аэродрома немцы почти два года взлетали. Что ты? И не думай, - близко никого не подпускали. Кругом зенитки, охрана, проволока колючая. И летали всё на восток, на восток… А в начале сорок четвёртого, ещё зимой, стали наши прилетать и бомбить. И так до весны, пока немцам здесь капут не пришёл. Многое эта земля видела, очень многое! Страшные бои за этот аэродром были.
 
  Минск освободили в начале июля, а с этого аэродрома к тому времени ежедневно взлетали наши бомбовозы. Да по нескольку раз. Быстро его восстановили. Ещё листочки на деревьях не распустились, а все воронки от бомб были засыпаны, и вся сгоревшая техника была убрана. Представляешь, за неделю выстроили солдатский городок. Сейчас там трёхэтажки стоят, да ты их видел…

  Когда у деда Акима на разъезде жили, ещё при немцах, то подружился я с такими же малолетками, и очень уж нам на самолёты хотелось посмотреть - возраст всё-таки, а взрослые далеко от дома не отпускали, вот мы и ходили без спросу. Чуть к забору проволочному приблизишься, так охранник сразу орёт, как на собаку: «Ком цурюк! Шнель, шнель!» и ещё чего-то по-своему нам вдогонку.

  Самолётов там было видимо-невидимо. Разные были и у всех на боку кресты.

  -В вас не стреляли?

  -Нет. Стрелять не стреляли, но один раз винтовку в нашу сторону вскидывал какой-то рыжий фриц. И смеялся сволочь, когда мы убегали. Громко гад смеялся…

  -А как же вы всё это пережили?

  -Ой, и не знаю как! Но вот видишь, пережили. Из деревни многие ушли, когда немцы близко были, а мы вот остались, да ещё семей восемь-десять - те, у кого дети малые или старики. Дед Иван тогда к нам переселился, у нас дом и поновее был и побольше. Корову нашу немцы забрали - мать, помню, всю ночь плакала. Дед своего поросёнка долго по разным мес-там прятал, а перед морозами разделал его, засолил и на подлавке хламьём старым прикрыл.
А на другое лето деревня наша сгорела. Дело днём было, и с неба упал на деревню самолёт. Чей самолёт был, наш или немецкий, никто не знает, - над разъездом часто в небе карусели со стрельбой крутили. К вечеру от деревни одни угли остались, и мы тогда к деду Акиму на разъезд перебрались. С собой и взять-то ничего не успели, так, кой-какую одёжку. Труднее всего было на вторую и третью зиму. Дед Аким тогда один жил, жена его уехала в начале войны чуть ли не с последним поездом, а он – не знаю почему, но остался. Да и уезжать-то ему было некуда.

  А что стрельбы касается, то стреляли здесь часто, почти до сорок восьмого. По здешним лесам много всякого люда бродило. Поди, разбери – кто такие и зачем. Был даже случай, когда с поезда убежали, - целый вагон то ли власовцев, то ли ещё кого. На носу зима, дровишек бы заготовить, а в лес нельзя – опасно. До самых морозов на дорогах патрули стояли. Да всякое было…
В войну, спрашиваешь? Что мы тогда ели? И не помню, картошку в основном, да брюкву. А ещё, чтобы голод заглушить, жевали серу.

  -Какую серу?

  -Это смола сосновая так называлась. Она как засахаренный мёд на стволах, отковырнёшь, в рот возьмёшь и жуёшь, жуёшь… По полдня можно жевать. И про еду в это время забываешь. Все жевали…

  Дед Аким на водокачке работал, что-то получал. Крупу иногда приносил, хлеб, какой-то жир… Но летом проще - зелень кругом. А когда бомбили, мы в погребах отсиживались, когда разъезд горел – к болотам уходили, ладно, что летом было. Когда наши пришли, - вернулись мы. А люди, кто ещё оставался, шалаши да землянки понастроили. Но к зиме и дома многие ставить здесь начали.
 
  На разъезде только половина домов уцелела и наш, то есть деда Акима дом, тоже уцелел. Так и жили мы почти год вчетвером, пока деда Акима не забрали. А после и мать две недели в городской тюрьме просидела. За что? Чего от неё хотели – не знаю, но думаю, что всё из-за отца. Отец вернулся в пятьдесят восьмом. В чём вина была и за что его перед войной посадили – он не говорил.

  -Выходит, что отца ты никогда до этого и не видел?

  -Нет, не видел. Я тогда и не понял, что передо мной отец. И он потом признался, что никак не думал увидеть меня таким.
 
  В тот день Валентина ещё в роддоме была. Полинка родилась слабенькой. У нас с матерью заботы – бегаем в больницу по очереди. То одно надо, то другое. И встреча наша с отцом была, как на картине Репина - «Не ждали». Я его совсем не помнил. Была у матери одна маленькая карточка, но ведь столько лет прошло. Увидел отца, а лицо у него всё было в мелких чёрных точках – угольная пыль, последствия взрыва в шахте. И один глаз он всё время прищуривал. Больным он вернулся, сильно больным - все лёгкие в дырах. Полтора года не протянул…

  -А деда Акима как забрали, за что?

  -Так и забрали, когда наши пришли. Обвинили его в пособничестве немцам. Он в войну на железной дороге работал, а раз работал, значит, - пособник.

  -И что потом?

  -А потом получили мы известие, что наш дед Аким умер на каком-то пересыльном пункте. Но я об этом позже от матери узнал, когда в техникум документы подавал. Боялась она, что из-за деда Акима меня могут не принять. А про отца она, наверное, и сама не знала.

  Мы молчим.

  -Немцы здесь часто бывали?
 
  -Они наведывались, что-то смотрели, около моста, который через ручей, зенитки установили, но скоро убрали их в другое место. А чтобы жить постоянно – нет, не жили. Чего здесь? Место здесь глухое, почти тупик, а дорогу сам видел.

  В сорок четвёртом, когда война ушла на запад и здесь появились наши самолёты, при-ходили мы, пацаны на аэродром, целыми днями лежали в траве на солнышке и смотрели на наши краснозвёздные. Подходил к нам солдат с красной повязкой на рукаве, разглядывал нас босоногих и просил ближе не подходить – не положено. И самым интересным для нас было, когда пропеллеры начинали крутиться и самолёты сами выкатывались на взлётную полосу.
 
  Прилетел однажды какой-то важный начальник. Его все встречают у самолёта, козыряют по очереди, легковушка подъехала… А он пешком пошёл, и все, кто встречали – за ним. Мы лежим, смотрим, травинки жуём, боимся, что увидит он нас – прогонит, и тому дежурному солдату не поздоровится. Мы даже головы пригнули, но он нас заметил и прямиком к нам. Которые сзади шли, руками машут, кулаки сжимают, лица злыми стали, а он подошёл ближе, сел на траву около нас, расстегнул молнию на кожаной куртке, а там, на гимнастёрке – звезда Героя. Мы глаз оторвать не можем, смотрим как заколдованные.
 
  Стал он расспрашивать про жизнь нашу. Мы, смущаясь, запинаясь, перебивая друг друга, отвечали своим корявым языком, как могли, а он всё слушал и слушал, потом встал, повернулся к своим сопровождавшим и приказал, чтобы нас немедленно накормили.

  И вот я в свои десять лет оказался в солдатской столовой. Усадили нас за столы, но солдат, который посуду разносил, и хлеб на стол ставил, посмотрел на наши руки и велел всем нам идти смывать, как он выразился, грязь вместе с заразными микробами. А когда мы встали и пошли, он громко скомандовал: «Орлы! Здесь тоже вымыть!» и сделал круговое движение ладонью вокруг своего лица. «Вперёд! Раз, два!...»

  Первый раз в жизни я увидел настоящее мыло, оно лежало у каждого умывальника, и от него даже запах исходил какой-то волшебный. До войны, мать говорила, что в доме у нас всегда было мыло, для рук – одно, а для лица другое, духовым его бабушка Лина называла. А в войну и ещё год-два после ; дома вместо мыла был щёлок. Это настоянная зола печная в воде. Ведёрко с этой мыльной водой всегда стояло около умывальника. Сейчас этого не понять. Кого сейчас мылом удивишь?

  Прибежал я тогда домой и стал про столовую рассказывать. Про начальника со звездой рассказал и про то, как нас накормили. Дед у окна сидит, молчит, голову опустил и не поворачивается, а мать прислонилась к печке, стоит и плачет. 

*    *    *

  А летом сорок четвёртого, когда бои вовсю гремели далеко на западе, оформился дед Иван на работу. Кормиться надо было. Мать в госпитале работала санитаркой. Чего уж она получала там – не знаю, но другой работы не было. В огородах с весны ничего не посажено, а если и сажал кто картошку, то в наших местах не уродилась она в тот год.
 
  Попросился дед к знакомым мужикам в плотницкую артель, но не взяли, хотя и знали его как резчика умелого и что уж топором-то он любому науку преподаст. Вежливо объясни-ли, что заставить его брёвна таскать в этом-то возрасте – нет, не могут они такой грех на душу взять. Показали ему на контору и сказали, чтоб сходил – там, уж точно найдут работу по силам. И, правда, работу предложили. Но…

  -Какую работу, Лёнь?

  -Хоронить красноармейцев. Отыскивать по окрестностям и хоронить. Можешь пред-ставить такую работу?

  Долго дед думал, ни с кем не разговаривал, а всё сидел у окна и резал какую-то пустяковину, потом ломал – и в печь. Мать утром спросит что-нибудь, а он молчит. В обед из госпиталя прибежит, чтобы нас проведать и накормить – он снова молчит.

  Да, не сказал я, что у деда была лошадь. Он её в начале лета в лесу нашёл, когда для своих поделок материал подходящий искал. То ли наши солдаты лошадь ту потеряли, когда на Минск продвигались, то ли ещё по какой причине в лесу она оказалась, только привёл её дед к себе – больную, хромую и стал лечить. Так и звал её – «Хромушка». Вылечил, подкормил и всё ждал, что хозяин у этой лошади найдётся. Нет, никто не объявился. Ну а власти мигом узнали про лошадь, во всей округе это вторая лошадь была после той, на которой председатель райисполкома ездил. А дед – кому дров поможет привезти, кому ещё что-нибудь, когда без лошади не обойтись. Чуть что – идут: «Выручай, Иван Мокеевич, ну - никак…»

  Чего он тогда молчал? Думаю, что ждал, когда придут к нему и скажут – лошадь есть, телега есть, так что давай, мил человек, - надо… Это уж после сказал ему кто-то, что из области бумага пришла и деньги выделены. Не хотел он за такую работу браться, и на долгие уговоры, когда ему и про совесть, и про человечность говорили, он всё отказывался и отказывался. А заставить деда нельзя – немолодой он уже, далеко за семьдесят перевалило.
 
  После, когда дед один остался, то долго сидел на крыльце, всё думал, думал и решил – не соглашусь, так придут и заберут лошадь. Что им стоит?
А вечером остановился у калитки человек в чёрных одеждах, посмотрел на деда, пере-крестился и попросился на ночёвку. Он - какой-то священник или монах – родню свою в этих местах разыскивал. В те времена много разных людей по дорогам встречалось. И у всех одна забота – разыскать, найти или узнать хотя бы… Вот дед с ним до полуночи и проговорил. Сказал тогда этот человек деду: «Как поступить - сердце тебе подскажет! А найдёшь в себе силы – иди и делай!»
 
  Утром гостя проводил и пошёл в контору. Согласился дед и добавил, что если не захоронить, то будет это не по-человечески, не по-христиански, и попросил в помощники глухо-го Филата. Филат лет на десять моложе деда был, в детстве переболел чем-то и слух навсегда потерял. Но мужик был крепкий!
 
  Представить эту работу даже по скупым рассказам деда и то… Нам, мелкоте об этом не говорили, видно боялись нашей детской психике навредить. А куда уж больше-то навредить, если мы и пожары видели, и людей искалеченных и даже сгоревших, и стрельбу, и в погребе от снарядов прятались, когда разъезд бомбили. Что, разве была у нас нормальная психика, когда без малого два с половиной года под немцами? Мы же про всё раньше взрослых узнавали, да здесь и скрыть ничего нельзя - всё у всех на виду. И людей вокруг – раз, два… одни только бабы, и лишь кое-где мужичонка, и тот - или безрукий, или безногий, да старики вроде нашего деда.

  Я слушаю и начинаю понимать, что для меня открывается совсем другая страница жизни. Страница, которую никогда не найдёшь в официальных документах или в учебниках и подлинность которой не подтвердит ни один архивный документ. И мне нет нужды усомниться в том, что я сейчас слышу. Передо мной человек, который всё это пережил и всё это видел. Я не задаю вопросов, они могут отвлечь, увести разговор в сторону и тогда будет потеряно главное.

  -Вот рассказываю я тебе, а мне снова боль в душу, да уж коли начал, так доскажу, слушай. Дед с напарником собирал тела убитых красноармейцев по окрестным лесам, где бои прошли, проще сказать - трупы. Да какие это были тела, так - останки… точнее не скажешь. Похоронные команды после боёв делали своё дело, хоронили в братских могилах, всё честь по чести – с салютом. И памятники ставили с красной звездой на вершинке. Но и в командах этих люди попадались… проще  сказать, - Леонид пренебрежительно махнул рукой, - а ещё спешка, от своих отстать нельзя, отстанешь - и виноват будешь. Войска всё вперёд и вперёд продвигались, а по окрестным лесам и болотам оставались те, кого не нашли вовремя, не заметили… да что говорить – причин много.
Что может время сделать с человеческим телом за два, три, а то и четыре года, когда пролежит оно среди болот, или землёй чуть присыпано? Хоронить-то в начале войны просто не успевали. Да и некому было. Или бежали в самые первые месяцы, побросав всё, или, как потом, только вперёд! И не останавливаться! А ведь это наши – русские люди! Да и совесть… как вот…?
 
  А после, кого находили, то хоронили в братских могилах. И тех, кто в сорок первом, и тех, кто позже. Их и сейчас не всех нашли, и, похоже, что долго ещё Россия своих сынов отыскивать будет. Немецких солдат почти не было, так, кое-где, они своих старались сразу хоронить, правда, в конце войны – тоже… бежать надо было. Бежать и бежать, а тут - уже не до мёртвых.
 
  Хоронили наших солдат, которых мой дед с Филатом отыскивали - так, без всяких гробов, без музыки и пальбы из ружей. Какие гробы? Кому их делать? Мужики, у кого мало-мальски силёнки были, в плотницкие артели сбились, жильё восстанавливали. Даже из заборов все доски повытаскивали, и никто не знал, сколько ещё так будет, но уже нутром чувствовали, что это последняя осень войны. Кругом разруха, жрать нечего и зима впереди – последняя военная зима. Вот так!
 
  Дождь моросит, глина вокруг могилы жидкая, сапоги, коленки и даже локти у деда и у Филата – всё в грязи - и скользко, очень скользко. Ходишь, ноги не поднимаешь, а двигаешь их, будто на лыжах едешь. На мокрое дно могилы еловые подстилки клали, а на них… и аккуратно, рядочками… лапником еловым и прикрывали. А дед на дне ямы стоит и руками показывает своему напарнику, чтобы правильно подавал - ногами вперёд. Лицо у деда грязным полотенцем замотано и дешёвым одеколоном сбрызнуто, и у Филата-напарника тоже так. Дышать-то нечем, догадываешься? Ему и противогаз выдали, только он им не пользовался. Жарко, говорит в нём, дыхнуть трудно. Но я думаю, что дело в бороде было. Борода у деда - вот досюда была. Так вот и хоронили.

  Придут сначала три-четыре женщины в чёрных платках, да старухи с палочками. По-том всё больше и больше народу. Стоят на краю ямы и молчат, и смотрят, смотрят, а как закапывать начнут, сразу рёв раздаётся. Прижимаются одна к другой и плачут, и крестятся, бывает, что и воют по-бабьи, да так, что всего наизнанку выворачивает. А в руках цветы – красные георгины - где их брали в то время? И война кругом, а цветы выращивали. Как вот это? Но чаще веточки кленовые в букетик связанные. Листья кленовые и без солнца - как золото. Потом кладут их на землю и расходятся с опущенными головами. Что у них на уме в это время – одному богу известно.
 
  -Им за работу что-нибудь полагалось?

  -Да, платили по двадцать пять рублей с черепа. На двоих! Ты когда-нибудь слышал о таких прейскурантах? А ведь и ведомости платёжные выписывали, и не как-нибудь - с печатью. Представь, в одном столбце от руки написано – черепа, количество, а в следующем: расценка – двадцать пять рублей, и так далее. Ты бы смог такую ведомость написать: черепа, штуки…? Поднялась бы у тебя рука на эту орфографию? Такая вот была бухгалтерия.

  -Выходит, что цена погибшему, а потом захороненному русскому солдату всего-то одна бутылка водки по тем деньгам. Так выходит?

  -И ломтик хлебца с кусочком селёдки на сдачу! А что могли тогда? Кругом разруха. Это не те деньги, которые Хрущёв три года назад заменил, а которые были до сорок седьмого. Так что – сам понимаешь! Думаешь, много получали?

  Я промолчал.

  -Уезжали они с Филатом рано, а возвращались, когда солнышко за горизонт скатывалось. Привезут, бывало, свою телегу, встанут у конторы, чтоб отчитаться, а все уже по домам разошлись или попрятались. Пойдут искать: или какого начальника, или бухгалтера, работу-то принять надо, пересчитать, такой порядок был, как-никак - деньги. А в конторе чуть заслышат, что телега скрипит, раз! - и все врассыпную. Кому охота поднимать рогожу, смотреть на разложившиеся трупы и пересчитывать? Да ещё на ночь глядя. Так и оставляли телегу у конторы. Хромушку дед выпрягал и на ночь к себе приводил.
 
  Ты про оружие спросил как-то. Да, дед с Филатом и оружие находили, и привозили, и оставляли на ночь в конторском чулане, чтобы утром под роспись сдать милиционеру. Винтовки, автоматы… бывало, что и патронов разных насобирают две-три манерки, а вот гранаты или ещё что, им поднимать не велели, а только колышек белый втыкать в землю. Такие были порядки. Манерка? Манерка – это солдатский котелок, чуть больше литра.

  Сени в конторе на ночь не запирались, - в непогоду там сторож прятался. А чулан - на замок и ключ от чулана был у моего деда всегда при себе.
 
  И вот сторож, который ночью контору и магазин охранял, стал проситься на другую работу. Не понимали его, чего не нравится? Труда никакого, ходи да изредка покашливай. Знаешь, Максим, как в старину сторожили? Нет? Ходит сторож по ночной деревне, кругом темень, ни единого огонька, а он колотушками одной об другую постукивает и сам вроде как поёт – ви-ижу, слы-ышу! Сам-то, конечно, ни хрена и не видит, и не слышит, но так полагалось.
 
  Живо себе представив, как в темноте, за нашей спиной ходит мрачный долговязый мужик с колотушками и, зевая, выдавливает из себя эти самые – слы-ышу и ви-ижу, я засмеялся. Леонид тоже засмеялся и спросил:

  -Что, никогда не слыхал?

  -Нет, – отвечаю я, - такого не слыхал. А что сторож-то?
 
  А случилась с нашим сторожем такая история. Прошло какое-то время, он и говорит: «Увольте меня, увольте! На любую работу я согласен, но сторожить больше не могу – увольте!» - Да в чём дело? Что тебе не так? «А не могу, - говорит, - смотреть, как в полночь молодые солдаты подымаются из-под рогожи, садятся на край телеги и на разные голоса зовут своих матерей, и руки вперёд тянут, тянут… Как они кричат! Как кричат! У меня вот тут… вот тут… Нет! Не могу - и всё, увольте!»

  -Так и с ума сойти недолго, если каждую ночь…

  -Нет, не каждую. Обычно дня два или три дед с Филатом  ходили, искали, на носилках приносили в одно место, а хоронили уж потом, вместе с теми, кто в госпитале умер… Ещё полдня или целый день вместе с госпитальной командой рыли могилу, так что…

  Много здесь солдат полегло. И могилы в большинстве безымянные. Сейчас начали окультуривать, памятники из кирпича ставить, а фамилий на них всего-то с десяток и приписка в конце, что ещё столько-то неопознанных… Не писали солдаты свои имена на бумажках, не скручивали их в трубочку и не прятали в свои солдатские медальоны, считалось тогда, что напишешь – убьют. Не спасало это…

  Победа была нужна, только победа! Потери? Да что потери, кто о них думал, если в до-несении громко звучало, что освободили какую-нибудь деревеньку или высотку малозначащую взяли. И командовал в бою… Сообщать о числе погибших? За это ордена не давали. За деревеньку – да! За высотку – да! А люди? Да что люди? Страна большая, бабы ещё нарожают, так, наверно, думали… которые там. – Леонид показал пальцем вверх. - Ну что, давай поедим – пора! Чем нас сегодня снабдили? Ой, а времени-то… - Леонид встаёт, отходит к лужице и моет руки.

  -Можно и поесть. – Отвечаю я машинально, а сам размышляю обо всём услышанном, и  гляжу на редкие искры и дрожащее пламя, облизывающее старый латунный чайник.
 
  Где-то сзади, почти рядом прокричала ночная птица. Озноб пробежал по спине, и после этого крика стало так тихо, что редкое потрескивание сучьев в костре казалось выстрелами из маленьких лилипутских ружей.
    
  Я продолжаю смотреть на завораживающее пламя, на чайник, нечищеный судя по слою смолистой копоти со времён похода на французов, и думаю: хороший чайник, носик у него тоненький и поднят высоко – наливать удобно. А он будто понимая, что я хвалю его, стал подбрасывать своим паром крышку, брызгать каплями на угли и подрагивать на зелёной палке, словно ожидая от меня очередной молчаливой похвалы. Но голос Леонида прерывает мою лирику и возвращает в реальность.

  -Подзывает меня однажды дед и говорит: «Тут тебе, Лёнька, подарок есть от нашего красноармейца». Подошёл к телеге, приподнял плащ и вынул из-под него маленький свёрточек. Протягивает мне, а в свёрточке этом варежки из серой шерсти. - Откуда они, деда? – спрашиваю я. - Помолчал дед, помолчал и рассказал мне, как поднимали они одного красно-армейца, который почти весь землёй был засыпан, чуть-чуть сукно шинельное виднелось. Откопали сколько надо, потянули за рукава шинели, чтоб поднять и на телегу уложить, и стали медальон искать. Полагалось в этих случаях медальон искать, устанавливать по возможности личность погибшего; документы какие, награды, если были, или ещё что, всё надо на месте определять.

  А у солдат медальоны часто пустые были, хорошо, если в мешке письмо от родных, или фамилия на ложке нацарапана, или ещё какая зацепка, чтобы имя узнать. Трудное это было дело, и всё, что находили, сдавалось потом властям. А сообщения с именами павших воинов и о месте захоронения отправлялись дальше - куда положено. Больше половины всех найденных и похороненных оказывались безымянными. Вот и с тем солдатом - медальон не нашли, а в вещмешке, когда его вытряхнули, кроме гнили от сухарей, да каких-то тряпиц, свёрток вроде пакета из клеёнки обнаружился. Сложен он был аккуратно, в несколько слоёв, и влага за долгое время внутрь не проникла. Развернули они с Филатом свёрток, а там вязаные варежки и письмо, детской рукой написанное: «Дорогой дядя красноармеец! Мы с бабушкой…» Голос Леонида стал тише, с хрипотцой, он откашлялся и замолчал. - Нет, не могу я про это рассказывать, - он шевелит в костре угли, а я вижу его опущенную голову. - Письмо это сохранилось, захочешь, потом… Не могу! – Леонид снова молчит. Я тоже молчу и тоже шевелю в костре угли.
 
  –А знаешь, где это письмо? – и уже улыбаясь, и глядя на меня в упор, тихо произносит, - в шкатулке у Валентины!

  -У жены что ли?

  -Да! Это её письмо.

  -Как? – вырвалось у меня, - как это её?

  Леонид улыбается и глядит в звёздное небо. Я понимаю, что сейчас ни о чём спрашивать не надо. Я чувствую, что ещё совсем немного и слова Леонида, о том, что письмо, – «Дорогому дяде красноармейцу…» - написанное в далёком сорок третьем, принадлежит его жене - той самой девочке и что это, внезапно подаренное мне откровение, за которым спрятана жизнь двух молодых людей, раскроется во всей полноте. И что в этом никакой тайны нет, никогда тайной не было, а всего лишь невероятный и счастливый случай, который посылает судьба людям. Редко, очень редко, но посылает!

  -А вот так! – И Леонид поведал мне историю, которая может показаться очень длинной  рождественской сказкой со счастливым концом. Но рождественские сказки не бывают длинными, потому что их герои, придуманные умными сказочниками, не должны блуждать по дорогам жизни полтора десятка лет, чтобы встретить свою любовь- и такая история уже не будет сказкой. Это будет совсем, совсем другое.
 
  -Значит, в письме был обратный адрес? – Я поглядел на Леонида. Он кивнул и, не проронив ни слова, потрогал кружку, стоявшую на земле, потом взял её двумя руками и отпил немного чая.

  -Я не учился ни в первом, ни во втором классе - сразу в третий, а после зимних каникул меня в четвёртый перевели. Школу у нас открыли  только в сорок шестом, а мне тогда уже одиннадцать было. Матери спасибо, кругом война, а она заставляла меня и буквы учить, и читать по букварю, который за месяц до войны купили, и деревянной палочкой писать на земле около крыльца. Сядет на нижнюю ступеньку и смотрит, как я землю царапаю, а если что не так – прутиком показывает на ошибки. Тогда я ладошкой замазываю и снова пишу. Такая вот была классная доска и мои первые уроки!

  Леонид рассказывает, а я слушаю и одновременно вспоминаю свой первый день в школе, свой первый класс. Как привела меня к школе мама, оставила около крыльца рядом с учительницей, о чём-то с ней поговорила, погладила мою стриженую голову, улыбнулась и заторопилась на свою работу. А нас построили парами, привели в класс и посадили за парты, от которых пахло свежей краской. И мы со всей детской серьёзностью слушали свою первую учительницу. Изредка, боясь пошевелиться, поворачивали головы и разглядывали друг друга, но, не найдя в своих сверстниках-соседях ничего интересного, украдкой посматривали на стены, где висели портреты бородатых и незнакомых дядей.
А потом была первая в моей школьной жизни перемена. И я её очень хорошо запомнил  и, наверное, всегда буду помнить потому, что во время перемены из моей сумки исчез кусок сахара, заботливо завёрнутый утром в белую бумагу моей бабушкой. Сахар украли. Мне было так обидно, что весь второй урок я едва сдерживал слёзы.

  Леонид встаёт, ломает об колено сухие сучья и бросает в костёр.

  -Вот и вся наша история. Если считать с того самого дня, когда я прочитал письмо, то получается, что сегодня двадцать лет… Юбилей получается…
-Да, такое и во сне не может присниться! – Я тоже ломаю сучья и тоже бросаю в огонь. Пламя  поднимается выше, искр становится больше и освещённая внутренность шалаша с разбросанным понизу принесённым сеном манит в свои объятья.

  -В сорок девятом, первого сентября приехал в школу какой-то партийный начальник и долго-долго  рассказывал про великого вождя и учителя Сталина, гениального полководца, без которого мы не смогли бы победить Гитлера. Что он - продолжатель дела Ленина и ещё много-много… я уж и не помню. И что вся страна готовится отметить его семидесятилетие. Что уже и заводы, и фабрики начали готовить ему подарки. И школьникам тоже надо об этом подумать.
 
  Вот в тот день после уроков я и рассказал учительнице про эти варежки и письмо. Нет, не с целью, чтоб отправить как подарок, а просто, по детской откровенности. Она меня выслушала и сказала: «Береги, Лёня, эти варежки, пройдёт год-два, построят здесь новую школу и откроем мы в ней музей боевой славы. И варежки и письмо этой девочки будут там. Жаль только, что имени того красноармейца мы не знаем!». А после спросила: «Ты написал этой девочке? Обязательно напиши!»

  И я написал. Ответ пришёл уже весной. Бабушка её умерла, а Валя два года как была в детском доме. Разыскали её соседи по квартире, где она раньше жила с бабушкой. Долго искали, нашли и передали ей моё письмо. Спасибо им – добрые оказались люди! А родители её пропали на войне. Вот она одна и осталась. Потом я снова написал, она ответила, потом ещё…

  Нет, новую школу построили после меня, когда я в техникуме учился. Учительница вышла замуж и уехала куда-то со своим «сиракабой». Это мужика одного так прозвали. Он после войны в наших краях появился. С японцами воевал, орден у него был, хороший мужик, весёлый. По улице идёт, берёзки ладонью гладит и приговаривает: «Сиракаба, ты моя, сиракаба!…» После уж мы узнали, что по-японски - это берёза. И учительницу нашу Софью Михайловну так называл.

*    *    *

  -В другой раз дед дал мне блокнот. Скорее это был не блокнот, а спрессованные листы грязной бумаги. - Погляди, - говорит, - может, найдёшь чего.  Когда они высохли, я стал отдирать один лист от другого. Листы рвались, и что там было написано химическим карандашом, понять ничего не удавалось. Время и влага сделали своё дело. Дед видел, как у меня ничего не выходит и посоветовал подержать блокнот в пару над кипящей кастрюлей. Это помогло, листы стали отделяться легче, но всё равно прочесть было нельзя.

  Наконец, где-то в середине я смог разобрать едва понятные строчки. Видимо это было стихотворение, а строчки, которые я разобрал, звучали так -  «… в той жизни, не этой – другой, но угли остыли в костре, и нет топора под рукой…» Сколько я ни пытался прочесть ещё хоть что-то – ничего у меня не получалось. Вот и помню с одиннадцати лет про эти угли, костёр и топор… По ночам иногда вижу этого обессилевшего человека, лежащего у потухшего костра. Чего другое, так давно бы из памяти вылетело, а эти вот строчки, это вот…
      
  -А как первый раз немцев увидел – помнишь? – Спросил я, когда Леонид замолчал и стал смотреть в сторону.

  -Летом, ближе к осени! Тогда лето сухим было, жарким.
 
  Леонид продолжал говорить, а я всё смотрел и смотрел на слабеющие огоньки и дымок над чернеющими углями. В голове рисовались картины того утра, когда забрезжил рассвет, когда его мать затопила печь и лёгкий запах печного дымка, вырвавшийся по недосмотру через открытую конфорку, достиг Лёнькиных ноздрей, заставил ладошками потереть нос и повернуться на другой бок. Сколько потом прошло времени – неизвестно. Утренний сон всегда самый сладкий. Даже когда сон пронзает скрежет от движения кастрюли по чугунной плите или внезапный грохот от упавшего на пол ухвата, в спешке задетого – всё равно не проснёшься. Лишь на короткое мгновенье, ничего не понимая, откроешь глаза и тут же закроешь их, жадно желая досмотреть до конца внезапно прерванное - необычное и интересное.

  И вдруг Лёньку будит стрельба. Кто, в кого стреляли – не разберёшь! Не подходить же к окнам и разглядывать. Было очень страшно. Дед Иван на полу у печи сидит, ноги вытянул, а мать около него на коленях Лёньку собой прикрывает. Так и просидели они, боясь пошевелиться, пока не стихли отрывистые команды на чужом языке, и какая-то машина не проехала мимо их дома, увозя с собой утренний кошмар, и стало тихо-тихо. 

                *   *   *
  С утра в каптёрке царило оживление. Ещё не понимая, в чём дело, я уловил то общее настроение людей, которое передавалось не только в словах, но и в выражениях лиц.
   
  -Давно пора! Всем он надоел со своей кукурузой и химизацией!

  -Дожили, называется! Хлеб в Канаде покупаем!

  -А папиросок купить, так надо штурмовать вагон-ресторан у проходящих поездов!

  -Когда его сковырнули?

  -В среду! Пленум был четырнадцатого…

  -Почему ж напечатали только сегодня? Дай-ка я прочитаю!

  -И как же мы теперь без него догонять-то будем?

  -Кого догонять?

  -Кого, кого? Америку! Кого ж ещё!

  -По шерсти, что ли?

  -И по шерсти, и по молоку с мясом…

  -Догоним! Когда он нам коммунизм обещал?

  -А тебе он зачем - коммунизм этот? У тебя и так – коммунизм! «Запорожец» есть? Есть! Холодильник и стиральная машина есть? Есть! Телевизор из Питера в августе привёз? Привёз!
 
  -Он и шубу жене прошлой осенью купил! И дом у него на кирпичном фундаменте, а сад…?
 
  -За шубу, сколько отдал, помнишь?

  -Какое твоё дело? Не суйся в чужие дела!

  -Вот! Не нравится? Да разве с такими куркулями, как ты, коммунизм построишь?
 
  -А сам-то, сам-то в прошлом году кабана заколол, а куда мясо дел? Вспомни, где ты его продавал?

  -Что, вам больше говорить не о чем?

  -Да, ну его!

  -Надо сегодня послушать голоса забугорные, они-то всё знают…

  -Так ведь глушат…

  -А ты на девятнадцати метрах, но лучше на тринадцати, у тебя какой приёмник? Там уж точно ничего скрывать не будут и всю истину, всё как есть и расскажут.

  -Какую истину? Истину мы никогда не узнаем… Тут хоть спорь, хоть не спорь!

  -Как это не спорь? А почему же тогда говорят, что в спорах-то и рождается истина! Что, не так?

  -Всё это  чушь собачья! Ни в каких спорах истина не рождается и, сколько ни спорь, ничего не родится. Ни-че-го! Вон, смотри, Серафима в контору пошла. Видишь? Вот она-то уж точно скоро родит и это будет истина. Кстати, а кто это её облагодетельствовал?

  -Не наше это дело, а если шибко любопытный, то пойди и спроси.

  -И будет тогда у него не два железных зуба, а четыре!

  Дружный смех взрывает каптёрку.

  -Ладно, умничать-то!..

  -Причём тут – умничать? Истина существует сама по себе, а споры лишь подтверждают, что она существует. И не более того! И что где-то она есть, и что нам надо много потрудиться, чтобы добраться до неё. Но только не в спорах до хрипоты, как это часто бывает.

  -Но ведь это сказал…

  -Да кто бы ни сказал, мне наплевать. И если за какие-то отдельные фразы, звучащие загадочно, заумно и даже правдоподобно, у нас делают непререкаемых авторитетов, на уровне языческих богов, то это не означает, что споря, мы приближаемся к истине, о которой  говорим. Истина всегда впереди - или на горизонте, или ещё дальше.

  Эти услышанные цифры про тринадцать метров вывели меня из благодушного состояния, которое так не хотелось прерывать и познать ещё хоть что-то от людей, мысли, да и сама жизнь которых часто скрыты от посторонних.
И тогда я вспомнил, что двадцатого будет проверка состояния помещений, техники безопасности и чего-то ещё, а в журнале инструктажа нет ни одной чистой страницы. Люди из отпусков вернулись, работают, а росписи в журнале нет, да и журнал… Случись что… Надо сходить, принести новый, разлиновать и заставить расписаться.
 
  В дверях сталкиваюсь с Леонидом. В его руках газета, свёрнутая в трубочку.

  -Что там пишут про пленум? – спрашиваю я и киваю на газету.

  -В этой? А ничего не пишут, это старая, за десятое число. Я всё слежу, чем болтовня про унификацию кончится. Интересно – кто победит?
 
  -Какая унификация?

  -Да унификация русского языка, с весны печатают умников разных, как слова писать, где ставить запятые и прочее… Ревизия русского языка, одним словом…

  -А, да, да, вспомнил! И что сейчас пишут, что-нибудь интересное? – Спросил я Леонида.
 
  -Да что-то в этом номере ничего нет. Любопытно читать было – умные люди, учёные, а такую глупость предлагают, что и смеяться не получается. Неужели не найдётся такой человек, который скажет: «Ребята, перестаньте, пошутили и хватит! Не позорьтесь на весь мир, остановитесь!» Всё лето предложения сыпались, одно глупее другого. Соседка ; старая больная женщина и та написала этим академикам, что же это вы уничтожаете красоту русского языка, языка на котором писал великий Пушкин!
 
  -И ей ответили?

  -Нет. Пока нет. Но писем и высказываний в «Советской России» всё меньше. Похоже, отступились преобразователи-языковеды, а по-моему так - языкоблуды. А, может, им по шапке дали - оттуда, сверху?

  -Всё может быть… 

  *    *    *

  -Поехать завтра у нас не получится, у дочери день рождения – шесть лет. Валентина с утра пироги печь будет, - её подруга привезла из города муку, а мне – вот, по хозяйству придётся…

  -Разве нельзя купить муку здесь?

  -Попробуй!... – Леонид молчит и этим молчаньем объясняется всё, или почти всё, что есть в нашей жизни.
 
  -И у матери какие-то проблемы со здоровьем. Мне она не говорит, а жене намекнула, что возможно и в больницу лечь придётся. Но это позже, а пока ещё обследование, анализы… Почему от меня скрывает?
 
  Леонид кивнул в сторону бетонных плит. Мы подошли, выбрали место и куском обёрточной бумаги, поднятой здесь же и свёрнутой в трубочку, размашистыми движениями смахнули пыль.

  -Так что завтра отложи все дела и к обеду будь у нас. Считай, что это приказ от Валентины.

  -И чего же твоя дочь больше всего любит? – Спросил я, понимая, что через какое-то время надо будет подумать о подарке.

  -А мы и сами пока не знаем. Когда научилась ходить, она открывала все шкафчики, до которых дотягивалась, и подолгу рассматривала содержимое. Со стороны наблюдать – ну, настоящий спектакль! Мы с Валентиной стоим в дверях, наблюдаем и того гляди животы наши от смеха лопнут. Казалось, что она изучает каждую вещь, пытаясь докопаться до её на-значения. И когда ей что-то непонятно, она поворачивает голову в нашу сторону, показывает  пальцем и издаёт непереводимые с детского языка звуки. Тогда Валентина опускается около неё на колени, берёт в руки вещь и жестами поясняет, что и для чего, и по слогам произносит  её название. Когда урок усвоен, дочь сама закрывает дверцу, с серьёзным видом открывает другую и снова поворачивает голову в сторону матери. А на другой день всё повторяется – те же дверцы, разглядывание…

  -Пожалуй, все дети именно так и познают окружающий их мир?

  -Наверно! Потом были у неё цветные карандаши. Знаешь, как дети рисуют в два-три года? О!.. Смотреть – великое удовольствие. Выражение на лице самое серьёзное, а карандаш берётся в кулак и на бумаге такие шедевры получаются. Это словами не передашь. А желание рисовать… да была бы поверхность, где остаются следы от карандаша. Все обои в доме и даже печка…

  У меня до сих пор к цветным карандашам уважение. В тот год, когда мне сделали операцию, и я лежал рядом с ранеными красноармейцами, мне начальник госпиталя Софья Владиславовна подарила два цветных карандаша – красный и синий. Вот как по-твоему, можно сейчас представить, что десятилетний пацан будет рад всего двум цветным карандашам?

  -Ты лежал в военном госпитале? Когда? Какая операция?

  -Аппендицит вырезали, десять лет мне было. Это осенью сорок четвёртого… Мама работала там санитаркой, она меня и привезла.
 
  А на другой день после операции, когда я проснулся, то сильно испугался. Я был один в маленькой комнатке. Мне очень хотелось повернуться, но я боялся пошевелиться. Живот болел, меня подташнивало, и я не знал, как мне быть. Я понимал, что нельзя вставать, мне становилось страшно и хотелось кричать, позвать маму или дедушку, но и этого я боялся.
 
  И я стал вспоминать, как меня принесли на руках и положили на кушетку, как мама с испуганным лицом умаляла меня потерпеть, и как я прислушивался к каждому хрустящему движению скальпеля по моему животу, когда его резали, я всё это помнил. Я лежал и смотрел в дощатый потолок. Наверное, тогда я уснул, потому что не заметил, как около меня села строгая женщина в белом халате и белой шапочке на голове. Уже потом я узнал, что она – начальник госпиталя, а тогда… Она трогала мой лоб, держала в своей ладони запястье руки, что-то говорила, рассказывала о чём-то, но я постоянно перебивал её и спрашивал про маму. Она отвечала, что мама скоро придёт, что сейчас она занята, а ко мне будет заглядывать тётя Оля. Тогда я спросил про дедушку, а она ничего не ответила и, уходя, сказала только, что всё будет хорошо.

  Из перевязочной меня на носилках перенесли в общую палату, и моя койка стояла у самой двери. Я провалялся в госпитале две недели – были осложнения, да и шов не срастался, поэтому вставать мне долго не разрешали. В палате было восемь выздоравливающих красноармейцев, и я оказался среди них девятым.
Вот тогда начальник госпиталя и подарила мне эти два карандаша, а ещё через день принесла стопочку белых картонок.
 
  -И ты рисовал?

  -Да, все рисунки мои были только про войну. Синим – море, небо и корабли, а красным – всё, что стреляло, горело и взрывалось.

  Двенадцать дней я пролежал среди раненых. Сахаром они меня баловали и вообще…

  А перед тем, как отправиться домой, я спросил у матери – почему дед Иван ни разу ко мне не пришёл? Вот тогда она мне и рассказала, что деда Ивана убили. Мы сидели с матерью в маленькой госпитальной прихожей и я, уткнувшись ей в колени, плакал навзрыд. Сколько мы тогда просидели там, я не помню. Она успокаивала меня, а я уже видел, как придём мы домой, а там никого нет.
У матери на лице не было слёз. Она медленно, будто подбирая каждое слово, стала рассказывать, что в тот день, когда меня привезли в госпиталь, деда подло убили – зарубили топором. Они с Филатом получили деньги в конторе и возвращались уже затемно. Тогда на них и напали. Кто напал? Никто ничего не видел и не слышал. Но что из-за денег – это без сомнения. Дед скончался сразу, на месте, а Филат ещё два дня был живой. Его утром привезли в госпиталь, где мне накануне сделали операцию. Я слушал, а у меня снова и снова текли слёзы.

  Мы медленно шли домой. Было холодно, мёрзли руки, а мама поддерживала меня и говорила, что печь дома истоплена и как только придём, она уложит меня в тёплую постель. И уже, когда подходили к дому, она сказала, что Хромушку отвела в райсовет и ей обещали дать за лошадь денег. Не знаю, дали или нет, не знаю.

  Да, гроб был. Его сделали мужики из плотницкой артели. Уважали они деда. Сами сделали, мать и не просила, сами принесли и вызвались помочь матери. А мама выпросила у Софьи Владиславовны машину, чтобы отвезти и похоронить деда рядом с Полинушкой. И ещё - я очень хорошо помню, как она много раз повторяла, что когда деда стали хоронить и потом, пока ехали обратно, всё время на небе была яркая-яркая радуга. И что такой радуги она никогда раньше не видела. А был октябрь…

  Леонид взглянул на часы и замолчал. Мы продолжали сидеть. Я ни о чём не спрашивал, да и что можно спросить, какие ещё нужны подробности того страшного времени? И Леонид ничего больше не говорил, он опёрся локтями на колени и неподвижно смотрел вдаль.
 
  Мне представилось, как в тот октябрьский день мужики сгрудились на холодном крыльце и курили, а в избе старушки дочитывали последние, полагающиеся в таких случаях молитвы, и, как подъехала госпитальная полуторка, как вынесли гроб, подняли край на кузов машины, а потом задвинули к самой кабине… Не знаю, ничего этого я не знаю, а могу только догадываться.

  -А дочка? – неожиданно вырвалось у меня.

  -Что, дочка? – переспросил Леонид.

  -Она про войну ничего не рисовала? – И в этот момент я понял, что задал глупый, если не самый глупейший вопрос, какие только бывают. Разве шестилетние дети рисуют войну, которая была двадцать лет назад? Да ещё девочки… Почему я не подумал?

  Леонид не подал вида и спокойно ответил:
 
  -Нет, такого она не рисовала. У неё - домики, дым из трубы, заборчики, цветочки, солнышко и ещё человечки на тоненьких ножках. Время, совсем другое время!
   
  Когда пошёл пятый год, дверцы шкафчиков и карандаши её больше не интересовали. Появилось другое увлечение – туфли матери. Стоило Валентине разуться, как Полинка бежала в прихожую, скидывала свои шлёпанцы и, улыбаясь во всю мощь и гремя высокими каблуками, появлялась перед нами или перед бабушкой – вот, смотрите, какая я!

  -Сейчас, наверное, музыкой увлекается?

  -Нет! Особого интереса не проявляет, но мать слушается. У неё другое увлечение – медицина! Видел бы ты её коробку из-под обуви, где полно всяких пузырьков с подкрашенной водой и с надписями: «от руки», «от ноги», «от головы». Подружки приходят, и начинается игра «в больницу». Интересно слушать, как девчонки спорят – кто первой будет укол больному делать. И знаешь, кто больной? Кошка! А шприц – сухая малиновая веточка.
 
  Бабушка сшила Полине нарукавную повязку с красным крестом и белую шапочку, как у врачей. Радости было…

  Так что завтра к нам! Мы тебя ждём, Валентина не примет никаких отговорок! А захочешь, то и в больницу поиграем. Тебе давно уколы не делали?... - Леонид смеётся, я тоже.

  -Конечно, поиграем! Спасибо, я обязательно приду.

  Мы сидим на бетонных плитах, смеёмся и наслаждаемся тёплым солнцем последних дней октября. Леонид отворачивается в сторону и опускает голову. Что он там рассматривает?  Перед ним серая земля, рассыпанный около плит гравий и торчащие кое-где ржавые кусты репейника. О чём он думает в эти минуты? О дочери, о жене, о матери, которой предстоит операция – я никогда не узнаю. Но то, что ему сейчас наплевать - и на шерсть, и на молоко с мясом, и на всё остальное, о чём говорят и спорят в каптёрке, - это точно! Да и на саму эту далёкую и недоступную Америку, где выливают молоко в реки, тоже наплевать. А может и не выливают, может всё это брехня. Что, совсем уж они там – того?
 
  -Лёнь, ты здесь давно работаешь, так я хочу спросить, а что это за ИЛы стоят на даль-ней стоянке? Во вторник на одном, который сюда ближе, движки гоняли, а второй всё время зачехлён, чьи они?

  -Который зачехлён, куда-то отправить хотели, поговаривали, что возможно и в Антарктиду - толщину льда измерять. На него и антенны специальные устанавливали, но потом сняли. Почему – не знаю, что-то не пошло… А этот – собственность рембазы - всегда надо что-то привезти, что-то отправить на завод-изготовитель. Всё бывает: и брак, и нестыковки разные, и переделки, да мало ли чего, - ИЛ-14 хорошая машина, безотказная! Десять лет назад лучше неё не было, да и сегодня она в большом почёте у лётчиков. Её и в ГДР выпускали и в Чехословакии, говорят, даже в Китае. И не зря видно Хрущёв с Булганиным ещё тогда дарили их от имени правительства налево и направо, когда по юго-восточным странам с визитами летали. И шаху иранскому, и в Индию, и в Бирму, и принцам разным из государств, которые помельче.
 
  -А дарили-то зачем, разве они у нас лишние были, больше девать некуда, кроме как дарить?

  -Так всё ведь понятно. Дружбу устанавливали, а как её установишь, если с пустыми руками явишься? Кому ты нужен с одними голыми марксистско-ленинскими идеями? Их на хлеб не намажешь! Вот и умасливали! Для начала - королю самолёт, потом заводик какой-нибудь безвозмездно построить, потом ещё что-то, и, глядишь, через год-другой за тебя уже голосуют на международной арене и поддерживают на любом уровне. Почему бы не под-держать, если к тебе такое очень уж дружеское отношение? Поддержим, не сомневайтесь! Только присылайте ещё, да побольше, побольше!...

  Ой! времени-то, чуть не забыл… Я же к Серафиме на склад за краской собрался, она должна уже вернуться, металлизацию надо подкрасить. Блоки установили, а гайки не закрашены. Ещё вчера искал, - все банки есть, а красной нет! Наверно, Макарыч прибрал, он всё свою «Яву» подкрашивает.
 
  -Когда они улетают?

  -Филиппов в понедельник, а Заремба хоть сегодня. Ты видел, как он бегает, места себе не находит? Жена со дня на день рожать должна, а он здесь, за тридевять земель от дома.

  -А в чём дело, опять прицел бомбометания?

  -Да, вооруженцы третий день колдуют!

  -И что говорят?

  -А ничего не говорят, руками разводят… Представителя завода вызывать будут.


Рецензии
Вы написали очень нужное произведение о Жизни, настоящей жизни "
-Выходит, что цена погибшему, а потом захороненному русскому солдату всего-то одна бутылка водки по тем деньгам. Так выходит?

-И ломтик хлебца с кусочком селёдки на сдачу! А что могли тогда? Кругом разруха. Это не те деньги, которые Хрущёв три года назад заменил, а которые были до сорок седьмого. Так что – сам понимаешь! Думаешь, много получали?". Где люди жили не за грош, а просто ЖИЛИ, выживая, не теряли себя. Это очень важно прочесть человеку 21 века. Разумно и поучительно. Вам просто необходимо напечатать книгу. Благодарю! С огромным уважением и признательностью.

Ирина Маркова 4   08.10.2016 13:45     Заявить о нарушении
Благодарю Вас, Ирина Константиновна, за такую подробную и умную рецензию. Что касается "просто необходимо напечатать книгу" - разговор отдельный и не на ПРОЗЕ. К тому же это очень, очень не просто.
Кстати. я Вам тоже написал однажды рецензию к "Давай ронять слова" и это, как Вы поняли, был фрагмент из "Радуги... ч.4"
Огромное спасибо! Здоровья! С искренним уважением!

Владимир Пеганов   08.10.2016 17:48   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.