Я вернусь...

«Я вернусь…»

1.

Ехать не хотелось. В июле Нина Павловна уже так измоталась с доводкой многоэтажки и реконструкцией школы, что не могла спать. Укладываясь в прохладную постель, она ещё долго чувствовала на щеке жар накалившегося металлического абажура; чертежи, кальки плыли перед глазами, по узлам и планам скользили, перегоняя друг друга, катучие рейсшины.
А тут ещё Лисик. Сначала он прыгал от радости, узнав, что они с матерью едут на Аршан. Потом потерялась кошка, и мальчишка ныл, несколько раз приступал даже реветь. В конце концов заявил, что никуда не поедет:
- Вдруг Ночка вернётся, а нас нет!..
«И зачем я всё это затеяла? – сокрушалась Нина Павловна, вяло собирая вещи. – Придётся ехать, деньги пропадут. Скорее бы это прошло! Ну ладно, ну три денька, как-нибудь перетерплю…»
- Знаешь, Лисик, кошки – они такие, особые животные, - ласково говорила, усадив сына рядом на диван, - любят свободу и ходят сами по себе.
- Как это?
- Ну, захотелось, скажем, Ночке дальние страны посмотреть, она и пошла. Тем более, ты ещё её всё время за хвост тянул…
- Я больше не буду-у! – опять заныл мальчишка.
- Ну, вот и хорошо. Давай Господа попросим, чтоб Ночка вернулась. Мы приедем, а она с таким маленьким рюкзаком под дверью сидит, нас ждёт.
- Вот здорово! – просиял Лисик.
Вместе горячо помолились и стали укладывать вещи.

Ехать надо было очень рано. Но когда Нина Павловна пришла будить сына, он, уже одетый, лежал, болтая ногами, на диване и рассматривал карту. Как вырос, порадовалась мать и улыбнулась, вспомнив его возмущённое «Не называй меня ребёнком! Я отрок!»
И всё шло хорошо – солнце весело и ярко било в окна, обещая жаркий день, деловито и дружно уплетали в Лисиной кормушке старую булку голуби, и замки в железной двери закрылись без обычного визга. Мать и сын, благословясь, тронулись в путь. По асфальту тянуло утренним холодком, а с листвы падали редкие тяжёлые капли. Но, уже отойдя от дома, Лисик спохватился, что забыл свой зонт.
- Ну как же ты! – сразу вспыхнула Нина Павловна. – На карте лежишь, а собраться нормально не мог.
- Давай вернёмся, - захныкал, как маленький, Лисик. – Почему ты мне не напомнила?!
- Вот опять я виновата!.. – ответно вздёрнулась Нина Павловна. И, будто спохватившись, приобняла сына за плечи и сказала. – Мы опоздаем, давай поедем без зонта, Бог поможет, верно, не должно быть дождика.
И они, успокоенные, поспешили к остановке.

- Мама, смотри, вон ещё ветки! – то и дело дёргал её за рукав штормовки сын, показывая в окно троллейбуса на сломанные недавним ураганом тополя. Их перекрученные, расщеплённые стволы, обнажённой розоватой корой напоминающие кости, тут и там мелькали по обочинам. Глядя на них, Нина Павловна представляла треск и грохот, с которыми гнулись, крушились и падали эти деревья, вспоминала, как чёрная буря застала их с сыном на свекровкиной даче. Заперев Лисю с бабушкой на веранде, Нина Павловна пыталась привязать клонящуюся до земли ветку сливы. Колючки впивались в руки, верёвку вырывало, а бешеный ветер, заголяя белёсую изнанку листьев, волнами и ямами ходил по огороду, и под его мощными ударами вздымались и падали ветки, стелилась ботва, парусом надувалась, рвалась и щёлкала тепличная плёнка. Размотался, растрепался на мелкие клочки пластмассовый флюгер, упал и раскололся резной петух с Лискиного домика.
- Мамочка-а, иди скорей! – вдруг услышала полный ужаса крик сына и, оглянувшись, увидела в окне его огромные, чёрные от страха глаза; а новые ещё более сильные тёмно-серые, будто дым несущиеся клубы ветра так пронзительно и страшно засвистели в проводах, что Нине Павловне на мгновение представилось: вот он, конец, и она теперь не сможет, не успеет уже миновать эти несколько метров до двери. Как же беспощадна и неожиданна будет та великая всеобщая кончина! Только бы не дожить до неё, мелькнула и придала сил, и подтолкнула к дому мысль.
Баба Катя зазорила в тёмной горнице свечку, встали перед иконой: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!» - быстро, жарко шептала Нина Павловна, прижимая к себе дрожащего сына…

- Мама, смотри, какая ветища на проводе висит!
- Да-да… - машинально отозвалась Нина Павловна. – Лися, на следующей выходим.
Возле автовокзала поклонились Спасо-Преображенской церкви.
- Господи, благослови нас хорошо съездить, - повторил за матерью Лисик и перекрестился, чуть кося взглядом на прохожих. Надел кепку.
Места в микроавтобусе оказались лучшие – два мягких кресла в самом начале салона. Пассажиры, в основном женщины предпенсионного возраста, шумно рассаживались, перекладывая шуршащие пакеты и клетчатые «шанхайские» сумки. Нина Павловна, чтоб не искушаться, привычно старалась не смотреть на одинаково брюкастых, с короткой стрижкой, совершенно омужиченных бойких тёток, а Лисик уже вцепился глазами в окно, излучая нетерпеливую радость и жадно вбирая сразу всё: старенькое зданьице автовокзала и стайку воробьёв, клюющих рассыпанные семечки, обломанную вершину тополя и ровную ватную стрелку от тающего в утреннем небе реактивного самолёта.

2.

Поехали. Ещё мелькал город с разрушительными картинами недавнего урагана, но народ в автобусе ахал на них уже как-то лениво, весь устремившись в отпуск, грядущие вольные дни. Нина Павловна уложила свои сумки и тоже наконец удобно уселась в кресле. Лисик по-прежнему смотрел в окно. Напряжённая спина, куцыми крылышками выступающие под свитером лопатки, торчащий на макушке хохолок светло-русых волос…
- Сыночка, расслабься, обопрись назад, - мать пыталась ласково опустить его на спинку сиденья. И по тому, как взглянул на неё своими небесными, погружёнными в себя глазами, как, плавно поведя головой, опять повернулся, а карта то и дело сползала с его колен, и он механически поддёргивал её, Нина Павловна вдруг увидела, как рядом с нею, он совершенно поглощён своим миром; и ощущая его радость, и за него радуясь, всё же ревновала его к этому, закрытому от неё миру, снова, как впервые, остро и больно чувствуя множество пульсирующих живых нитей, связывающих его с нею, будто он, десять лет назад родившийся, всё так же дыбит халат и гладко перекатывается под сердцем…
Оставив сына в покое, стала смотреть вперёд, где в зелёной колоннаде леса неслась асфальтовая лента дороги. На взгорке показалось Смоленское кладбище. Нет, Лисик не помнит, как хоронили отца. Он умер, когда сыну было только полтора года.

Олег и Нина познакомились в стройотряде на Шикотане. Он учился на самолётостроительном, она – на архитектурном. Их совместные хождения на шикотанский мыс «край света» обернулись осенней студенческой свадьбой.
Та, овеянная штормами Тихого океана, убеленная пеплом вулкана Тяти-Ямы, романтическая молодость с песнями про паруса Крузенштерна, незнакомую звёзду и надежду, с мужем – комиссаром путинного отряда и синеглазой дочкой Катюней, осталась для Нины Павловны где-то далеко. И ей порой не верилось, что она уже так много успела в той первой своей жизни. И голоса дочери Катерины, офицерской жены, и внучки Манечки, кричащие в телефонную трубку с дальних гарнизонов – лишь дорогие весточки и напоминание о прошлом.
Вторая жизнь началась для неё, когда Олег, ушедший утром сильным мужиком с молодецкой статью и уверенным взглядом человека, имеющего крепкие тылы, ввалился в дом дождливой ночью в мокром, обвисшем, как на вешалке, заляпанном грязью костюме, с искажённым лицом и трясущимися руками.
- Мать, я убил человека! – сигареты, тут же сминаемые, белыми крючками падали на пол.
…Крики, истерика, тупое сидение на табурете посреди кухни. Стакан водки, который так и не пригубили…
Приехали в церковь. Стучал в тяжёлые ворота, дико, рычаще орал, пока не открыли. В пустом тёмном храме упал на колени и плакал, плакал, ребячьи всхлипывая и ударяя кулаком в пол. Нина, заледенев, стояла рядом: ни слезинки, ни жеста утешительного…
Он задавил на служебной машине пьяного деда, который сам упал под колёса, поскользнувшись на мостовой. И никто не обвинял Олега. Он сам винил и судил себя. Он стал другим человеком. Куда-то уходил, молчал. Смолил одну за другой беломорины. И пил, остервенело,  по-чёрному пил.
Его спасла соседка, верующая старушка. Сначала в храм ходил один. Возвращался тихий. Потом стали ходить вместе с Ниной. И что бы они ни делали, о чём бы ни думали, что  ни чувствовали, на всём теперь лежал тревожный отблеск той дождливой ночи, когда слепящий свет обезумевших фар превратился в одиноко мерцающее дыхание лампады в тёмном храме.
Повенчались – белый шарфик да ветка сирени…
Стали ходить к сиротам, водили ребятишек к себе, отдавали вещи. И вдруг неожиданный Божий подарок – сын. Им, уже давно приговорённым после абортов: детей больше не будет.
Умирал Олег мучительно. Саркома. « Ты уже потерпи как-нибудь тут, поставь Лисю на ноги, а я тебя там буду ждать», - говорил он, поглаживая руку жены. Отказался от обезболивающих, и чем сильнее становились мучения, тем каменнее сжимал губы.
Последние слова его заглушались хрипом, и Нина так и не поняла, что он сказал, одно только слово услышала почти ясно: «прости» или «простил…»
Когда батюшка отпел Олега, его черты как бы просветлились, улыбка выступила столь явно, что, взглянув на покойника, многие невольно улыбались; и вдруг, словно опомнившись и смутившись, опускали глаза, но тут же, получив внутреннее, свыше разрешение, вновь тихонько и благоговейно расцветали лицом.
…Потом – эти мёрзлые комья, катились и глухо стукались о чёрную креповую крышку.


 - Мам, ты что, спишь? – затеребил её Лисик.
- Нет, сыночка, просто задумалась. Всё хорошо, - ласково отозвалась Нина Павловна, быстрым лёгким движением взъерошив его мягкие послушные волосы. Сын нетерпеливо, так похоже на отца, мотнул головой и снова повернулся к окну.
Автобус, надсадно завывая, выруливал на просторную видовую площадку. Впереди безбрежно расстилался привычный и всегда вновь неожиданно, неправдоподобно прекрасный, уходящий мраморно-сизой голубизной в туманную мглу, Байкал. Внизу серела подкова Култука. Засидевшиеся пассажиры шумно высыпали на асфальт. Кто-то доставал собственные припасы, другие ели румяные, огромные, как расстегаи, домашние пирожки с капустой, которые весёлые торговки услужливо выхватывали из-под белых вафельных полотенец; тут и там уже тащили в пальцах горячих, лоснящихся золотыми боками омулей.
Нина Павловна с наслаждением перекатывалась с пятки на носок в удобных лёгких туфлях. Оставив сына с пирогом в руке обследовать стоящий на обочине грузовик, подошла к краю площадки. Два океана, две голубые чаши – Байкала и неба – соединялись и утопали друг в друге, и непостижимая огромность и великолепие их вместе с посёлком, соснами, карабкающимися по каменистым склонам, с белыми высверками чаек под лучами неяркого ещё, не набравшего зною солнца, так захватывали, что хотелось зажмуриться. Но взгляд Нины Павловны напротив всё больше притягивался, тонул, в душе её таяло, отпускалось что-то, словно, осторожно вращая колок, ослабляли струну. На этом суетном, но так невесомо парящем над краем Байкала пятачке возникало чувство взлётной полосы, будто она колыхалась, вздымалась, дрожала под ногами. Нине Павловне вдруг захотелось хотя бы распахнуть руки, чтоб ветер трепал волосы, влетал в рукава. Но – кругом люди: даже этого было нельзя. И она только стояла, овеваемая простором, прямая и тоненькая, немодно одетая в длинное сиреневое платье, придерживая трепещущие концы шифоновой косынки.
Неуместный сигнал маршрутки. Испуганное «мама, иди!». Снова дорога. В салоне пахло печёным омулем, викторией и беззаботностью. Попутчики жевали, разговаривали, смеялись. Жажда, самозабвенность, с какой Лисик снова приник к окну, была понятна Нине Павловне; ей уже не требовалось обычного усилия, чтобы представить себя в его возрасте и вспомнить свои детские чувства. За стеклом расстилались то усыпанные цветами бескрайние поля с редкими стадами издали игрушечных коров и овец, то к самой дороге подступал лес, где изумрудные гигантские ели перемежались весёлой летящей зеленью берёз, то величественно и сурово нависали над головами щербатые утёсы, пёстрыми слоистыми уступами таранящие небо. И когда среди старых домишек мелькали эти новенькие, с белыми резными ставнями, затейливо-аккуратные и будто нежилые добротные дома с серыми пиалами больших антенн, а луга, во все стороны текущие вдаль, упирались в сопки, что синими гигантами нежились в туманах на горизонте, Нина Павловна, поглядывая на короткую линию карты, не хотела и не могла соединить её ни с исполинскими воротами, с человеком данным им именем «Тункинская долина», ни с собственным бессилием понять и впустить в душу то, что она видела. Глаза её закрылись, всегда бледные щёки слегка зарозовели, освобождённый выпавшей шпилькой заструился по спине поток тронутых инеем русых волос.
Приехали. Наконец-то!

3.
Санаторий. Он был странный. Вот отступить на пятьдесят лет назад: белые корпуса с толстыми круглыми колоннами в старо-советском стиле, гипсовые пионеры с горном и физкультурницы с веслом… и всё это, облупившееся и обиженно-униженное новым порядком, разбавленное свежими аллеями и серыми корпусами, лучилось радостью прежних, сегодняшних и будущих постояльцев. Чувствуя себя в этом нескончаемом ряду, Нина Павловна выгрузилась на Аршанскую землю: вот – сумки – маленькая, большая, пакет с едой, вот – многолетняя и сего дня усталость, вот – упования. Сын. Белёсые отцовские ресницы, серые с синими крапинами, будто лазурит, самоуглубленные, не от мира сего, глаза…
…Как-то легко прошедшая раннее материнство в юности, Нина Павловна училась быть матерью снова. И всё теперь давалось ей с трудом. И поздние затяжные роды, и врождённая болезнь сына, и неведомое ей раньше щемящее беспокойство. Оставшаяся вдовой с маленьким ребёнком, боялась всего: его мучительных приступов, сокращения, безденежья. Мальчик рос слабым, часто болел и сидел дома. Он скоро привык больше к общению со взрослыми, и Нина Павловна, стараясь заменить Лисику отца, постепенно стала для него болезненно необходимой; и эта зависимость, которую отмечали даже люди посторонние, порой тяготила её. Похоронив мужа, она всё не могла, да и не хотела отойти от невидимой двери, чрез которую он прошёл. Одинокая душа её искала и находила уже иное. Но каждый день «мира видимого» требовал сил, терпения, любви. И эта, когда-то спокойная пышная, с шёлковистой косой в пояс, теперь худенькая, жилистая и нервная женщина, каталась с сыном на велосипеде, влезала на горы, рыбачила и пилила лобзиком. Изменившийся, словно опять отрочески-лёгкий облик её с тонкими морщинками у глаз и поредевшей сложенной вдвое косой на затылке; и платье, хлещущее по ногам, вертящим педали; и радость от трепыхающейся серебристой сарожки на упругом удилище; и вся её трудная, но по-новому прекрасная жизнь укреплялась и освещалась надеждой на Бога и грядущей встречей Там.
Здесь же – церковь, работа, дом… И если бы не Лисик, его стареющая мать до конца дней уже не подтягивалась бы на турнике, не играла в прятки, не прыгала с бани и не ловила бабочек. Но когда, сидевшая ночью над чертежами (прихватывала ещё и халтурки), днём с Иисусовой молитвой на устах, без конца растирающая сыну таблетки, парящаяся возле плиты, она уже валилась с ног, на помощь приходила молчаливая, вечно с близенькими «по Олежеку» слезами на глазах, свекровь. Летом Лисик с упоением жил у бабы Кати «на дачке».
Здесь Нина Павловна построила сыну домик – настоящий маленький терем с весёлым цветастым петухом на фигурном коньке. Когда она, дочь столяра-краснодеревщика, махала топором, пилила, строгала и украшала ставни берестяными картинками, соседские мастеровые мужики, слепившие на своих участках двухэтажные крепости с кладбищенскими оградами, приходили тайком поглядеть на «бабскую работу» и, видимо, от избытка разнообразных чувств в знак протеста прибили к стене дома её тапки. Улыбнулась, отодрала и ещё два года в них шлёпала…

Итак, приехали. Они уже шли, поглядывая на схему, данную в частном туристическом агентстве. «Подожди, что это? А, да, горы, красивые… Туманы какие…» Шли вдоль узкого заросшего канала, своей странно яркой зеленью напоминающего пруд, хотелось спуститься и поискать в нём кувшинки. Корова в белых и чёрных пятнах смотрела задумчиво и нежно. «Му-у», - сказала она, и, смахивая мух, мотнула тяжёлой головой.
А вот и река. Бурливая, громкая, прозрачная Кынгарга в карликовых, похожих издали на картинки с японских гравюр, соснах. Лисик весело, легко вбежал на вздрагивающий под ногами подвесной мост, тут же влез на перила, спрыгнул вниз, подбежал к воде, вернулся, потрогал крепления, снова – к грохочущей, то пенящейся и бешено крутящейся, то полированными жгутами сливающейся холодной воде.
«Да, и он. И он чувствует то же. Приехали, подожди… Но что это?!» Так бывает, когда ребёнку подарили слишком много игрушек, и он хватается то за гривастого льва, то открывает коробку с мозаикой или вскользь прикасается к бубенцам петрушки, но при этом он краем глаза уже увидел главное – ту большую красную машину на батарейках, в которую можно залезть и ездить. И он нетерпеливо перебирает и теребит все эти неглавные игрушки, словно боясь окончательно увидеть её, главную, и отпустить свою радость на волю.
Они шли чистым и светлым сосновым бором, переступая по сухим камням через говорливо бурлящие ручьи. Идти, знакомиться, устраиваться. Надо. Но уже теснило и распирало, и подгоняло, детское, забытое: кружиться, бежать вприпрыжку. И смеяться, и петь, громко, заливисто. Упасть в душистую пружинящую хвою, смотреть, смотреть в небо…

Просторный, чистенький, двухэтажный дом, округлая с кружевным карнизом крыша похожа на шляпу Наполеона, тощая и высокая щенястая собака Керри с откровенным требованием в говорящем взгляде: «Быстро есть давайте!» Средних лет хозяйка с чёрными, будто с другого лица взятыми бровями и густыми, не требующими косметики ресницами, вся в розовом от блестящей помады до пластмассовых пляжных тапок – и с соответствующим всему этому великолепию велюровым именем Виолетта. Скормив прожорливому животному пачку печенья и мысленно назвав её Керкой, а улыбчивую женщину Валюхой, Нина Павловна поднялась за нею на второй этаж и очутилась в маленькой уютной комнатке с двумя новыми деревянными кроватями, застеленными одинаковыми пушистыми пледами, с легчайшей тюлью на окошке, за которым дожидались сосны. Лисик уже во всю обследовал двор.
- У нас всё можно! – лучезарно разрешила Виолетта. – Холодильник, плита, баня – в вашем распоряжении. Удобства на улице, вода в ручье.
Нина Павловна разложила вещи. Позвала из окна сына, уже ныряющего по дорожным ухабам на старом хозяйском велосипеде.
Попили чаю и – скорее – лёгкие, весёлые, отправились.

Бор. Мост. Кынгырга. Жара.
Нина Павловна быстро устала. Но они всё же дошли до павильона, где пьют воду. Аршан понравился обоим. Приятно пощипывали горло солоноватые пузырьки. Набрали в бутылку воды, купили кое-что из еды и, не спеша, вернулись домой. Керка бессовестно объедала Лисика, наверное, считая достаточной благодарностью волочащихся на его штанинах щенков.
На затененной веранде под наполеоновской крышей Нина Павловна соорудила почти праздничный ужин с домашними огурцами и местными ореховыми пирожными. Поели, немного отдохнули и снова – на улицу.
Вечером, когда в фиолетовое окно уже бились лохматые, сыплющие золотую пыльцу, ночные бабочки, а в чёрных кронах едва колышущихся сосен проклюнулись острые звёзды, Лисик неожиданно заснул прямо с книжкой в руках. Нина Павловна осторожно укрыла сына, удивляясь и радуясь, что он так легко освоился на новом месте, и встала на молитву. Родная домашняя икона Казанской Божьей Матери, где Богородица и Спаситель, осыпанные голубенькими цветами, смотрели особенно ласково, поставленная на чужой тумбочке, превратила этот временный приют в жилище, вот на эти три дня им Богом данные.
Нина Павловна достала молитвослов, надела косынку, встала прямо и строго. Не спеша, как-то особенно просветлённо, с благоговением и благодарным пением сердца прочла вечернее правило. Внизу у хозяйки гудел телевизор, слышались голоса, звон посуды. Но ничего этого она не замечала. Спокойное, удивительное, глубокое, давно с нею небывалое чувство тихо входило в душу с каждым словом молитвы. Усталая, но как-то полно, приятно усталая, прожив этот бесконечный день, она, отпущенная на волю, ощущала какую-то особую гранёную чёткость движений и мыслей. Потушила свет, надела ночную рубашку, бесшумно улеглась, натянув до подбородка покрывало, шуршащее новым, льдисто-белым в свете отдалённого фонаря пододеяльником.
Комната играла смутными тенями. Звёзды то сияли ярко и нежно, то игристо помаргивали в чёрных ветвях. Нина Павловна смотрела и смотрела неотрывно туда, в глубину, и ей ясно, молодо представлялись свои давние чувства, там, на Шикотане.
…Невысокий, со смешными серыми вихрами волос. «До чего же нелеп этот Олежек, - подумала, увидев, впервые комиссара в выгоревшей стройотрядовской робе, - голова, как репейник, ноги – колесом, и совершенно определённый уморительный животик». Но когда однажды вечером в этом женском путинном царстве он взял гитару и запел, одновременно грустно и яростно, так, что надувались жилы на багровой шее, Нина увидела его иначе, другим человеком. Он преобразился совершенно. И рот, почти лишенный губ, показался ей признаком особой суровой мужественности, и светло-голубые, какие-то небесные глаза смотрели твёрдо и честно, и скупо мелькнувший в вороте уголок тельняшки был не данью дешёвому шикотанскому шику, а трёхлетней службе на морфлоте.
- Олег, ну Олежка, спой ещё нашу, про морячку! – кричали со всех сторон раскрасневшиеся у костра девчонки. И он согласно улыбался, но, смешно нахмурив брови, снова пел про свой любимый, легендарный Севастополь. А когда начались танцы, прорвавшись через кольцо девчат, вдруг очутился возле Нины, и, сунув ей в руку жёсткую лопатку ладони, представился, будто отрапортовал:
- Зубов.
…Те, их звёзды, над мысом «край света». Подолгу смотрели на них, сидели, обнявшись. И как-то Олег сказал:
- Тебе даже не надо идти за мной на край света, мы уже здесь.
Она не ответила и не засмеялась, только крепче прижалась к его плечу.

Нина Павловна прислушалась, приподнялась на локте, ей показалось, что Лисик застонал. Нет, это завывает хозяйский телевизор. Сын дышал ровно и непривычно тихо. «Слава тебе, Господи», - прошептала, ещё раз перекрестив его.
- Мама, так вы назвали меня Елисеем  в честь королевича Елисея? – спросил он, когда она впервые прочитала ему сказку о мёртвой царевне.
- Нет, в честь Елисея Сумского, святого.
- Вот здорово!
«Спи, спи, мой королевич», - уже засыпая, подумала Нина Павловна.
Отвернувшись от звёзд, сладко потянулась и привычно подвернула под щёку угол подушки.

 4.
Она открыла глаза: умытые ясным утром сосны глядели в окно. Лисик, уже одетый, стоял перед иконой на молитве. Мать тихонько распахнула створки. Разве бывает ещё такой воздух?!
Оделась, помолилась. Подхватила пластмассовое ведро, взяла кусок хлеба для Керки, пошла за водой. Ручей журчал у дальнего края ограды, где стояли, как грибы, жёлтые четырёхместные домики. Судя по голосам, белью на верёвках и припаркованным машинам, частное предпринимательство Виолетте удавалось.
Ночью прошёл небольшой дождь, всё вокруг тихо светилось и цвело. Нина Павловна спустилась к ручью. Зачерпнула воды, поставила ведро и уже хотела поплескаться, но замерла: перед нею едва заметно покачивалась легчайше-распушённая и в то же время щедро огружённая бриллиантово переливающейся влагой  ветвь молодой лиственницы, на каждой изумрудной игле – по крошечной сияющей капле. Нина Павловна рассматривала её как чудо, невольно потянулась – коснуться – отдёрнулась. Переведя дыхание, женщина осторожно оглянулась, и ей показалось, что все здесь, кроме неё, знают это. Две девочки играли в песочнице, женщина полоскала бельё. Люди парились, ели, смеялись, но все они как будто помнили и знали об этой ветке. А, может быть, она ошибалась: они, занятые собой, своими делами, вовсе не помнили, не видели и не хотели знать о ней? « Но ведь даже одна эта сиятельная ветвь – столь великое чудо, что ради неё одной стоило создать Вселенную!..»
Вновь неторопливо шли по бурой мягкой хвое, осыпанной сиреневым бисером богородской травы и синими кляксами мелких ромашек. Из проулка выбежала большая лохматая собака. Лисик прильнул к матери. А Нина Павловна, всегда боявшаяся собак, вдруг заговорила с псом, и будто против воли голос её полился мелодично и ласково, с незнакомыми самой мягкими нотками. Вывалянная в репейнике вислоухая собаченция что-то булькнула в ответ, переходя от угрюмого рычания к дружелюбному вилянию хвостом. Лисик засмеялся и бросил ей сушку.
На берегу проверили банку – пуста. Недолго побыли у реки. Вышли на центральную аршанскую улицу. Шли медленно, поднимались по длинному пологому взгорью. Лисик разглядывал коров, весёлые, все в цветах дворики, проверял глубину канав и ширину старых болотистых луж.
«Странно, вроде те же, такие же люди, как в Иркутске…Нет – лица! Другие. Какие странно добрые у всех лица. Как хорошо! Да, да, только оторваться от забот, от боли, зла, только отбросить эти гири. А, может, да – точно! Это я стала другая, здесь. Но что же случилось, что? Собака, ветка, прохожие - всё другое. И я? Но почему? Или это, как вошёл в свой храм, и дорожки поправляешь, и цветы ставишь, и убираешь свечные огарки, и ещё не поднял глаз к иконам, не коснулся взглядом купольной росписи, но всё это время уже чувствуешь, знаешь – ты здесь, в Божьем доме, и тепло, и спокойно, и радостно на душе?.. Так ли?»
Кругом всё мельтешило, двигалось, жевало. Чебуречная. «Та женщина в белых брюках – тяжёлые от краски проволочные ресницы, усталая, недовольная, неприятно красивая, словно испорченные духи. Лениво-презрительный взгляд. Она здесь, как соринка в глазу. Печать города на лице. Что-то не сработало в ней: явилась в футболке на раут. Здесь носят другие лица. Соринка в глазу? Да ты-то, ты, только что сама глаза открыла, Господь открыл. Заваленную брёвнами…»
- Мама, я не наелся!
- Я тоже. Сейчас ещё закажем. «Вот они, человеки – тут Вселенная в глаза глядит, а нам одного чебурека мало… Буряточка молодая за тем столиком, как хороша, луноликая, смуглая, чёрное шёлковое по плечам – рассыпается, глаза, вздёрнутые к вискам. За столиком ещё трое – семья. Предо мною, рядом – целый народ, другой, непонятный. Врождённая интеллигентность в лицах и странная детская теплота…»
Лисик уплетал второй чебурек, жирным золотистым лаптем сползающий с тарелки. В мальчике чувствовалась деловитость и та особая быстрота и чёткость движений, которая возникает у человека на людях. Торопливость его смешивалась с явным наслаждением новой едой и необычностью обстановки. Нина Павловна видела себя в нём, как в зеркале, и улыбалась.
- Не спеши, сыночка. Мы никуда не торопимся, - ласково сказала она, вытирая салфеткой его лоснящийся подбородок.
- У-у! – дёрнулся он в сторону, - не надо!
«Ишь, какой ёжик становится, - с грустью подумала мать, - большой, а ты всё будто с маленьким. По привычке…» Присмирев, глядела, как по-мужски, размашисто, без намёка на аккуратность он ест. Тонкая шея, блестящие от масла крепкие пальцы, отцовская удивленная излучинка над левой бровью. Глаза бессознательно-жадно охватывают всё вокруг…
Вдруг вспомнилось его: «А я хочу, как все – есть корейскую  лапшу, жевать резинку и смотреть боевики!» «А я ему мешаю… Умру – будет?»
Отвернула тугую рифлёную пробку. Налила лимонада.
- Мама, сколько молекул в этом стакане?- вдруг спросил Лисик.
- Двадцать девять миллиардов триста восемнадцать! – просияв мгновенной улыбкой, протараторила мать.
- Ничего себе! – отозвался сын. – Ну всё, я наелся. Пошли.

Подъём уже не казался таким долгим. Один санаторий, другой. Поворот, и вот знакомый вчерашний рынок. Какая пестрота! Над пучками целебных тункинских трав рядами развешаны цветастые, с алыми кистями звенящие обереги. Просятся в руки тёплые на вид чётки с большими тёмно-медовыми деревянными кругляшами. Маленькие столы хозяйски–важно заселили пузатые, в густых блестящих узорах будды. У каждого торговца стадами теснятся, от мала до велика, фиолетовые, красные, белые гладкобокие слоны. Игрушки, кулоны, малюсенькие тонкого фарфора вазочки… Красивое и чуждое. Пусть играют…
Прочь, прочь. Туда, вдаль, в горы.
Сходили на водопады. В ту расселину, откуда, бурливо, радостно падая и лишь мгновение отдыхая в малых лазурных заводях, выбегает на волю то шумная, то суровая речка с дрожащим от мощи именем Кынгарга. Там, вверху, над развёрстыми стремнинами в древнем страхе вздрагивает хрупкая плоть, а душа бесстрашно воспаряет, и жаждет, но не может оторваться от земли.
- Лисик, не лезь, осторожно! – то и дело одёргивала Нина Павловна сына, а он всё равно лез, как ей казалось, лихо-куржливо подходил к самому головокружительному краю. Будто что-то в этом светлоглазом мальчике знало: ещё можно, не сейчас, не здесь ещё твоя смерть…

Нагляделись на радужные водопады. Спустились вниз. Долго бродили по зелёному взгорку с огромными бурыми муравейниками. Попадались грибы, мелкая душистая земляника. Сухие сосновые шишки хрустели под ногами.
- Мама, смотри, какая нежная! – сын принёс ей свёрнутую, будто рулон ватмана, розовато-телесную берёзовую кору. – Это там, на упавшем дереве… Как раз для твоей новой картины, ну той, с подсолнухами.
- Да, сыночка, удивительная, - отозвалась Нина Павловна, присевшая на большой белый валун.
Незаметно, вкрадчиво пахнуло холодом, и серая морошная рябь набежала на неяркое солнце. Рука сразу потянулась к штормовке, и призрак осени за спиной. В тепло, домой, к печке, картохе-рассыпухе…
Нина Павловна, чувствуя, как она теперь добра, что она теперь вернулась наконец-то к себе, ужасалась той, прежней, ещё недавней, словно неожиданно выздоровевший человек, спокойно не понимала, как могла злиться по пустякам, кричать, отчаиваться. И ладно, я теперь не та, другая, та была не я – усталость, забота, боль, вечный страх за Лисю. И молодо, и ясно, и счастливо на душе! Как же я не видела, не знала про всё это? Только оно, только это доброе, ласковое, бесконечное и надо мне. Радость и свет, теплый клубок в груди…»
Она чувствовала, как всё в ней истончается, и будто подбирается, и вся она, облегчённо отбросив «чемоданы», устремляется ввысь. «Господи, возьми меня к Себе!» - тихо и умоляюще-жалостливо, и как-то робко, девичьи доверчиво просила душа.
Всё вдруг смешалось – щемящий, знакомый с детства мармеладно-терпкий осенний воздух, и запах дыма, и пронзительность предзимнего одиночества. «Ах, вон, прошли тихо мимо – та бурятская семья. Сколько же в них нежности и тайны!»
 Нине Павловне, сиротливо бредущей здесь, на чужбине с сыном, хотелось в их простое крепкое многолюдье, в тепло и любовь. Но она и сожалела о них, тех, кто, закрыв пёстрые цветки зонтов, ныряли в джип, уезжали в свой чужой мир и уют, ощущала их потерянными для её, истинной веры. «Но ведь и они были тут и с надеждой повязывали свои лоскутки на тонких станах лиственниц, и ходили на водопады, и о чём-то смеялись со своими детьми. И они, с раскосыми глазами и таинственными полулукавыми улыбками – здесь больше хозяева, чем мы, русоволосые. И они не спасутся?..» А ей, уже любившей их и только что потерявшей их, незнаемых, хотелось, чтобы спаслись.
« Во Царствии помяни нас, Господи, егда приидеши во Царствие Твое»! Так если и мне, в неожиданной свободе и размягчённости сердца, так остро хочется, чтобы все они спаслись, как же желает этого Сам Господь, любящий каждого из нас, папуаса, русского, китайца, так, как если бы он был у Него один!»
Как же всё-таки хорошо, что есть смерть, легко и почти радостно-освобождённо подумала Нина Павловна, кончится эта вечная готовка, недосып, страх, боль: не спать, не есть, не болеть!..
И когда она смотрела им вслед, уезжавшим в свою жизнь, рядом с огромными, глубокого зелёного бархата елями, день, входящий в серую влажную хмарь вместе с детским страхом и тоскливостью осеннего поля со скрюченными пальцами картофельной ботвы, с парным теплом дома, с живыми ещё, молодыми родителями, Лискиной холодной ладошкой и вопросительно-тревожным взглядом – всё это плавно вплывало в вечность.
«Странно, его зовут странно – Снег. Марк Снег, Марк Сноу – того человека, кто услышал, увидел, написал эту мелодию. Мистический фильм «Секретные материалы», «Икс–файлз»… Там, где-то далеко, падает, летит невидимый снег, и кто-то идёт, уходит пустым коридором, забыв, оставив всё, уже ненужное ему. Голый, жалкий, одинокий. Снег услышал, узнал в себе это, таинственно напечатлённое Богом в душе. И слушаю перемежающиеся вечностью, бесконечными волнами текущие полувздохи и полустоны, отголоски, вскрики, взвои «сирен», и чувствую – так, туда уйдём, в неведомый коридор. И столько оставит здесь душа, и столько забудет. Всё и было, чтоб только перейти. Не возьмёшь туда свои берестяные картинки, картошку, боль в спине. И только молитву, слёзы, его взгляд, эти небесные в белёсых ресницах глаза, эту мелодию, эту ветвь… Грехи, грехи забыла!»

Всё делать не то, не так… Им надо было спускаться, идти к мосту, к жилью, теплу, ветчине, а хотелось…Остаться! Оторваться, уплыть, улететь. Плоть тормозила, тянула к земле.

Вечерело. Увлажнив и остудив воздух, морось истаяла, и небо, переливая друг в друга лазоревое и розовое, торжественно и дивно сияло над головой.
 Лисик молча проверил банку: ни рыбки. Так же молча пошёл вдоль берега. Было что-то загадочное в соединении реки и мальчика. Будто какой-то неведомый разговор шёл между ними, понятный и слышный лишь двоим. Нина Павловна, остановившись у беспокойной воды, смотрела на широкую долину, заваленную огромными белыми камнями-окатышами и представляла, как весной здесь несётся грохочущий бурливый поток, способный этими валунами легко и быстро стереть, сорвать, разрушить хрупкие человеческие постройки. Но ведь не сносит же! Так Кто позволил построить всё это, жить, глядеть вокруг? Бережная временная колыбель: плюс – минус тридцать градусов – и всё! Всего каких-то тридцать градусов… В Чьей же огромной люльке лежит это глупое, капризное, любопытное и прожорливое чадо? Вот игрушка Кынгарга, слышишь, как звенит? Вот горы – не подходи близко к краю. Упадёшь! Уж сколько здесь упало… Вот, смотри, туманы, не тянись к ним, они холодные, сырые, бр-р… Вода целебная, не толкайся, хватит и тебе, пей!
Оставь свои тряпки, будни, дрязги. Подними глаза, становись: служба началась. Смотри, вон там, в горах, ты всё ходила мимо, ставится малый престол Господень. И всё это – Он, и всё вокруг – Его, и ты, и одинокий мальчик на берегу реки… Она наконец совершенно ясно увидела горы, и беспомощная душа затосковала, затомилась, не в силах вместить небо, сошедшее на землю. Косматые немые туманы плыли по кручам и причудливыми куржаками уходили ввысь, истончались на главах и стремнинах, вновь клубились, таяли. Влажный ватный вал катился вниз, убеляя тёмную курчавую зелень леса, громадные клочки рвались и ширились. Вечно, величаво, грозно. Гигантские легчайшие гейзеры, молочные протуберанцы вздымались и умирали, чтоб восстать новыми исполинами.
Какие-то отрывочные мысли мелькали в сознании Нины Павловны. «Тайная могучая рука Творца… Да, и вот оно – главное. А всё остальное – зачем? Нет – нет, не то». Она смотрела и смотрела туда, где совершалось ЭТО, и быстро смаргивала набегавшие слёзы, чтоб не замутнить, не пропустить ни одного мгновения.
Чего же, чего так хотелось здесь, у подножия грозного, величаво сияющего престола? К чему так отчаянно-радостно и освобождено рвалась душа? Взять за руку сына и, невесомыми, вознестись, тихонько подлететь и, блаженно зажмурившись, окунуться? Да этого! Вольно парить и кружить, и плавать в туманах-облаках, стремительно-гладко скользить, нестись по упругой воздушной струе над каменистыми мосластыми склонами и зелёной шерстью деревьев. «Но… невозможно. Нам, таким, туда? Особенно мне. Для того надо быть, как эти туманы – такой же чистоты и белизны… Летать! Летать? Соскучусь и скоро захочу домой. К чертежам, кастрюлям, грядкам. Не знаю. Нет, чтоб улететь – забыть и навеки оставить земное. Отложить попечение житейское…»
Нина Павловна взглянула на маленькую и такую сиротливую среди громад фигурку сына в чёрном стареньком трико и синей куртке. И сердце больно, виновато сжалось. Но туманы покоили, снова уносили ввысь и вдаль, нашёптывая своё. Всё, всё иное – там… И тело, и душа. Это здесь – полетала бы да надоест… Рождаешься и уходишь – один. И даже самый близкий вдруг затяготит душу, станет невмоготу вместе, побыть бы одному, погрузиться, всмотреться в душу, чтобы услышать главное.
«Как же он должен быть прекрасен, вечный Божий сад… Господи, возьми нас к Себе!»
5.
Керка, нагло уверенная в своей правоте, поджидала у калитки. Пока Лисик вытряхивал ей на съедение оранжевые лодочки чипсов, Нина Павловна прошла в дом.
- Ну, как вам Аршан? – спросила на веранде Виолетта. Стоя на табурете, она подвешивала к потолку метёлки трав. В ответ жиличка только вздохнула и неопределённо повела рукой.
Елисейку невозможно было загнать домой. Он булькался в ручье, качался с соседскими ребятишками на самодельной качеле, бегал на реку проверять банку, набивал коробку из-под сока чабрецом и, провожаемый ревниво-снисходительным взглядом Керки, таскал по двору толстых, как чурки, голопузых щенков.
Вечером долго не мог успокоиться. Уж и читали, и разговаривали, лёжа на кровати, и на удивление слаженно вместе помолились. Легли. Мать погасила свет, но Лисик всё подскакивал на бесшумной паралоновой кровати, вновь и вновь переживая впечатления дня. И Нина Павловна, слыша его восторженные восклицания и видя в сумраке сияющие глаза, пыталась успокоить, утишить сына, словно боялась: ну не надо же сразу так много всего, нельзя же в самом деле в один день столько счастья, ведь будет же ещё и завтра, и другие дни…
«Какие дни, - осеклась она, погружаясь в привычные раздумья. – Человек предполагает, а Господь… Не знаешь, что ждёт через два часа. Заснул вроде. Да, что-то было такое. А, это: комически-удивлённое бровастое лицо Валюхи, когда она случайно увидела их в проёме двери, молящихся. Посмотреть её глазами. Нестарая ещё тётка, с косой вокруг головы (кто сейчас так носит?!) в старорежимном платье, напялила платок и на коленях (!) стоит, да ещё мальца рядом бухнула. Жуть! Сектантка, наверное… - Нина Павловна улыбнулась, вспомнив, как молниеносно Виолетта слетела по лестнице, громыхая ведром, – испугали бедную женчину. Надо завтра объясниться…»
Долго смотрела в звёздную глубину ночи. Вспомнилось, как сама впервые готовилась к исповеди, как крутилась на постели, будто на вертеле, то и дело вставала, чтоб записать ещё и ещё, и ещё один грех. Олег смеялся и знающе подбадривал, а она, тогда смутно представлявшая таинство покаяния, не испытавшая блаженного чувства освобождения, замирала от ужаса: как же она будет перед чужим человеком, мужчиной (!) выворачивать наизнанку свою душу? Ей казалось, вот-вот вспыхнет подушка от горящих стыдом щёк. И всё же она пошла на другой день, и больше не от душного чувства собственной скверны, а движимая рассудочно-трусливой мыслью: «А что, если всё ЭТО действительно правда, а ты не поверишь и не пойдёшь?..»
- Мама, а мы сейчас тоже сами по себе гуляем? – вдруг будильником прозвенел в тишине голос сына.
- Да, да, тоже, - едва сдержалась, чтоб не рассмеяться. – Спи! Людей разбудишь.

Утром Нина Павловна расспросила Виолетту, как найти аршанскую церковь. Хозяйка объяснила, хоть и путано, но с облегчённо-радостной готовностью: ну, стало быть, не сектанты…
Пока собирались, погода нахмурилась. Шли знакомой тропинкой сквозь притихший бор. Обоим взгрустнулось: завтра уже уезжать. Кынгарга помрачнела. «Ну вот, я вам уже показалась во всей красе, будете помнить, а теперь мне некогда тут с вами, работать надо», - будто журчала-ворчала она.
В чебуречной долго ждали заказа. Лисик молча считал молекулы в стакане «Тархуна». Нина Павловна невидяще смотрела в проём двери, где появлялись и исчезали посетители в голубых полиэтиленовых балахонах – на улице сеял мелкий, как пыль, дождь.
Поели. Лисик упрямым столбиком повернулся к свету, тихонько прочитал молитву «после еды», скомканно перекрестился. «Как всё-таки ему ещё трудно обнаруживать на людях веру, грустно, но уже без укора подумалось матери, - да разве только ему?..»
Нина Павловна оставила сына в чебуречной, сбегала в магазин за местными дождевиками-балахонами. Облачились в невесомую пузырящуюся плёнку и отправились, вплетаясь в густо расцвеченную голубыми пятнами вереницу курортников.
Вволю напились на прощание аршана, набрали в бутылку для бабы Кати. На рынке Лися выбрал себе маленького синего слона и плоский голыш, на котором уместился рисованный дилетантской рукой, но узнаваемый горный пейзаж.
- Ну, теперь – в храм, - сказала сыну Нина Павловна.
- Да, пошли скорее, а то я что-то замёрз, - отозвался Лисик.
Нет, никакой зонт тут не помог бы, подумала мать.

Пока дошли до санатория «Саяны», промочили ноги. Решили зайти погреться. Читающий книгу молодой бурят-охранник пропусков не требовал, видно, считая всех своими.
В полумраке просторного гулкого вестибюля было тепло и малолюдно. Нина Павловна купила в буфете горячего чаю и коржиков. Согревшись, повеселели. В киоске присмотрели каучуковый прозрачный мячик с белым медведем внутри. Он лихо отскакивал от каменного пола, высоко и весело прыгал, увлекая за собой мальчика.
- Ну ты побегай тут тихонько, а я посижу, - сказала мать, снимая балахон. – Посушимся и сходим в церковь.
- Угу, - согласился Лисик, ударил прыгучим мячом, и они, почти одинаково подскакивая, понеслись в сторону большой бетонной клумбы.
«Тихонько побегай, - передразнила себя Нина Павловна, - сейчас он тут наведёт шороху…»
Мяч, конечно же, сразу угодил в недавно политый цветник, и пришлось, озираясь на охранника, доставать и обтирать его. Лиське было велено играть в другом конце вестибюля.

6.
Нина Павловна вернулась на лавку и увидела на ней мокрую взъерошенную девочку. Посидели немного молча. Потом женщина спросила:
- Ты тут одна?
- Я бабушку жду, она пошла за зонтиком, - ответила, замолчала, болтая недостающими до пола ногами и сосредоточенно глядя перед собой.
 Она была, как дикое яблоко, маленькая румяная ранеточка. Небольшие янтарные глаза подслеповато щурились, маленький рот наивно приоткрылся, мокрая косица тугой верёвкой лежала на груди. В девочке чувствовалась какая-то несделанность, недовершённость. Худенькая нескладность и заявленная уже некрасивость могли бы вызвать сожаление, если бы не чистота и доверчивая простота взгляда.
Подскочил запыхавшийся Лисик, остановился с зажатым в руке мячом, вопросительно-ревностно посмотрел на мать, потом на девочку. И вдруг резко сказал:
- Ну что ты зыришь?!
Нина Павловна удивлённо глянула на сына:
- Ты что это?! Разве так можно?..
Девочка наивно и молча смотрела на него
- А зачем она зырит? – опять настойчиво выкрикнул он, резко дёрнулся, замахнулся на неё мячом. Девчонка даже не шелохнулась. Елисей, круто развернувшись, убежал.
- Прости его! – горячо шепнула Нина Павловна в маленькое, ставшее малиновым, ухо и ринулась за сыном.
Когда привела его, пристыжённого, девочки на скамейке уже не было.
Нина Павловна ничего не сказала сыну. Она почти не расстроилась. Хотя поступок его удивил её, чувствовала, что он теперь переживает, но ещё не решается заговорить, знала: главные его искушения и испытания впереди, и была готова к ним. Ещё так велико и свежо было совершившееся в её собственной душе здесь, в горах, что дурной поступок сына не мог существенно замутить сияние этого счастья. Другое, невосполнимое и независящее от неё наполняло грустью сердце: вот так ушла в никуда, как умерла для них, эта девочка, и Лисику не поправить уже перед нею своего поступка. Можно всю жизнь молиться, обливаясь слезами, о загубленных в абортах детях и взять на воспитание десять сирот, но именно тех, собственной волею убиенных, не вернуть. Можно покаяться в содеянном на исповеди, но не повиниться уж пред ушедшим навсегда человеком.

Моросило. Мириады мокрых мошек облепляли, сбегали зеркальными ручейками по дождевикам. В кроссовках хлюпало, волосы липли ко лбу.
Шли и шли. Сквозь водяную пыль. Вернуться. Нет, ещё десять метров…
- Мам, ну я нечаянно так сделал! – не выдержал наконец Лисик. – Прости меня, ладно?
- Зачем же у меня прощения просить? – не сразу отозвалась Нина Павловна. – Видишь, как получилось: близок локоть да не укусишь – девочка-то ушла…
- Что же мне теперь делать? – плаксиво затянул мальчик.
- Перед Господом виниться да больше так не поступать.
Дальше шли молча. Оба терпели. Сыро, грязно, стыло. Нина Павловна поняла, что заблудились, а спросить некого. Упорно шли по скользкой дороге мимо приземистых деревянных домов, утопающих в мокрых кустах черёмухи. Вдруг с хомутом на плече из чёрной от дождя калитки вышел краснолицый бурят. На вопрос женщины повёл головой влево:
- Тамо!
Опять шли. Каждый – упёртый в своё. Маленький подвиг. Ещё один поворот. Вот она! Оказалось: Петра и Павла. Зашли во двор, обошли церковь кругом. Где же дверь? Опять круг. Нина Павловна случайно увидела, как бородатый мужчина махнул им сквозь запотевшее стекло окна, показывая, где входить.
В притворе капает, как через дуршлаг. В храме чисто, тихо. Знакомые иконы. С десяток прихожан. Ковёр на полу. Купили свечу.
- Разуйся, - шепнула мать Елисею. Тот тихонько прошёл на носках, возжёг свечку, приложился к образу Богородицы. Постоял, по-взрослому скорбно уронив голову на грудь. Бесконечное мгновение.
«Всё правильно. Прокапало, стало быть… Ну и хорошо».
Немного постояли, положили монеты на тарелку, стали, прощаясь, креститься.
- У нас завтра Литургия, - тихо сказала полная женщина в красном платке, - приходите.
- Спаси Господи, уезжаем, - поклонившись, ответила Нина Павловна.

Что-то не складывалось. Она не могла понять, почему. Эта, такая красивенькая, будто любовно выточенная игрушечка, небольшая и уютная церковка – островок, малая лодочка с горсткой людей… И вот они, другие, густыми гроздьями сидят под навесом за горячим шашлыком, с пивными банками в руках, совсем рядом, несколько десятков метров. И То, величественное, молчаливое, громадное… Не в церковь, а к Тому, туда, в горы, в туманы. «Но и я, я тоже – не на вечерню, а туда. Почему?.. Не сейчас. Не здесь. Уезжаем? Нет, что-то ещё… Но я снова приду, вернусь, в неё, малую лодочку, такую же – в зелени и дожде, в тихость и размягчённость сердца».

7.
На следующее утро женщина и мальчик стояли на обочине под двумя кривыми берёзами. Ждали маршрутку. Мальчик примерялся залезть на пригнутый к земле исшарканный ствол. Женщина задумчиво смотрела на дорогу, коротко провожая взглядом несущиеся мимо машины.
«Сколько же, сколько людей!.. И я никогда не узнаю и не увижу их. И на стольких иркутских улицах не была и не побываю. Вполне возможно, никогда больше не приеду и сюда. Попечение житейское… Но отчего так грустно, жалостно на душе? Остаться бы, и жить рядом с этими туманами? Сможешь ли?..»
 Она повернула голову, чтобы ещё раз глянуть на «свою» дорожку вдоль заросшего канала, и сразу же увидела ту самую девочку. Обжёгшись неожиданной радостью, быстро стащила сына со ствола.
- Елисей, смотри, вон та девочка, которую ты обидел, иди скорей! – она взяла его за плечо и почувствовала, как он, противясь ей, весь напрягся и застыл. Окрылённая радостью и тем неизъяснимо тревожным и светлым чувством летящей смелости, с какой, перекрестившись, прыгала с ним, ловила рыбу и гоняла футбол, она крепко взяла его за руку и подвела к девчушке.
- Прости, - едва слышно, произнёс мальчик.
Ничего не понявшая девочка-ранеточка только испуганно взглянула на них своими подслеповатыми глазами и качнулась к худой седовласой женщине.
- Андрей, скорее, автобус! – услышала Нина Павловна женский голос за спиной. Подошла маршрутка.

- Мама, она простила меня? – громко прошептал Лисик, как только они уселись на свои места.
- Простила, сыночка.
- Но она же ничего не сказала!
- Да, но я видела, как она кивнула, - ответила Нина Павловна. Ей действительно показалось, что девочка едва уловимо наклонила голову.
Глаза Лисика сияли. Он крутился на кресле, оборачиваясь назад, и даже помахал Аршану рукой. Сердце матери сжалось от грусти и нежности.
Дорога повернула. Лисик опять водрузил на колени карту, Нина Павловна, прощаясь, смотрела в окно: там снова поплыли поля, перелески, громады облаков.
Прошло немного времени, и словоохотливый водила с причёской «только освободился» включил телевизор, козлом торчащий на металлической раме в голове салона. С экрана полезли осклизлые монстры и мужики с автоматами.
- Господи, и здесь нет спасенья! – воскликнула женщина с задних рядов.
- Убавьте хоть звук! – филином пробубнил угрюмый дед с горбовиком.
- А другие хотят смотреть!.. – с сознанием своей полноправности подала голос девочка-подросток, уже приготовившаяся «получать удовольствия»: полулежачая расслабленная поза, пакет воздушной кукурузы на животе.
Монстры и мужики продолжали свою «миссию»…
- Мам, достань мне ингалятор, - попросил Елисей.
- Сейчас, сына, - незаметно вздохнув, отозвалась Нина Павловна.

До Иркутска оставалось сто восемьдесят три километра.
               








 


Рецензии