Найти Россию
Он пропал из вида…
Ну ладно бы на лето, когда все разъезжаются кто куда: в деревни, в турпоездки, на этюды; однако настал сентябрь (пора возвращений), но от Викентия Князева не было ни слуху, ни духу.
В правлении Энского Союза художников всполошились: подошёл черёд Князева подавать документы в Москву на присвоение звания Заслуженного художника, а претендент, грубо говоря, не чешется и своей нерасторопностью так или иначе подрывает авторитет творческой организации, далеко не худшей в России…
Правда, никогда Викентий не отличался особой активностью: нередко игнорировал значимые вернисажи, организуемые в красные дни календаря; но в этот раз его расхлябанность становилась просто вопиющей – человеку семьдесят, а выходит, что он равнодушен к награде, за которую более молодые коллеги бьются не на жизнь, а насмерть.
Ни председатель правления, ни секретарь, дважды приезжавший в князевскую мастерскую, не могли напасть на след возмутительного Викентия. Энские художники начинали обсуждать план экстренных действий: а ну как Князева уже нет в живых и, не дай Бог, его труп давно разложился?!
Именно тогда все обратились к восьмидесятилетнему Николаю Дмитриевичу Дубову, престарелому приятелю Князева, с просьбой предпринять последнюю и, возможно, роковую попытку.
2
Глотнув горсть таблеток и тем самым полузаглушив застарелую боль в сердце, Дубов ехал в валком трамвае на городскую окраину. Вагон мотало из стороны в сторону, он почти скрежетал на рельсовых ухабах, но Николая Дмитриевича это не раздражало – было не до того; и хотя за окнами золотились кусты и деревья, а быстрые тени поддразнивали зрение, Дубов беспокоился: что его ждёт на пороге мастерской?
Нет, он ничуть не верил в суицид – слишком знал князевское жизнелюбие; оставалось одно: внезапная болезнь или нечто в этом роде. Все мы в сущности висим над пропастью, и возраст не при чём: жизнь хрупка и библейского долгоденствия не гарантирует. Сколько тридцати- и сорокалетних поуходило на погост! Мрут, как мухи, русские мужики, и ни молодость, ни зрелость, ни званья и награды – ничто не оградит от жадного могильного зева…
Но путь подходил к концу. Вот и улица Пушкина, наверное, самая расхристанная в Энске: череда облезлых двухэтажных хрущёб, кособоких сараев, грязных помоек и заплёванных питейных закутков. «За что такая сомнительная честь Александру Сергеевичу?» – возмущался Дубов. Но это отвлечение было кратким – впереди, слева из-за голых тополей, медленно надвигалась единственная пятиэтажка, где скрывается друг.
3
Всё по-прежнему: щербатый палисад со ржавым вишенником, обшарпанный подъезд, крашеный в облупившееся грязно-синее и, поди, ядовито пропахший кошками; выщербленная лестница с погнутыми металлическими перилами, разномастные двери – угрюмые, недружелюбные и на один пошиб невзрачные; но вот и нарядная, лихо расписанная выпученными цветами князевская входная…
Конечно, лихорадочно забилось стариковское, давно не ретивое, но Дубов сумел унять и в точности исполнил условленный ещё с молодости стук – три, а через паузу ещё три…
Дверь долго молчала. «Неужели – конец?!» – потрясся приезжий, и только это промелькнуло, как в глубине помещения что-то шумнуло – то ли стул передвинули, то ли порывисто шаркнули обувкой.
– Николай, ты? – послышалось хрипловатое князевское.
– Открывай, не томи душу! – почти выкрикнул Дубов.
Неверная рука долго возилась с замком, было слышно, как тяжело дышат за дверью. И вот в тёмном проёме – долгожданный Викентий .Боже, как он осунулся! К прежней костистой худобе добавилась вопиющая тщедушность, почти бесплотность – ни плеч, ни щёк, одни воспалённые глазищи; и не разобрать, чего в них больше – боли или отчаяния?
– Ну, братец ты мой, так нельзя! – только и мог проговорить враз ослабевший Николай Дмитриевич.
– Не ругайся. Проходи, проходи. Я всё объясню…
4
А чего объяснять? До чёртиков заработался мужик, что нечасто бывает в теперешние прагматические времена.
Два друга и соратника молча смотрели на холст, стоявший на обшарпанном полу. Средний по формату (полтора метра на полтора) он, казалось, притягивал и не отпускал. Поясное изображение Богородицы с младенцем Христом, иконописное по стилю, парило в небесах, а слева и снизу надвигался, опаляя, адский огонь; Богоматерь, прижимающая Сына, скорбно лицезрела пламя, а Христос оглядывался на него сосредоточенно и тревожно, но без малейшего страха, сознавая неизбежное. Внизу, на лоне земли, в серных отсветах простирались русские деревеньки с дымными трубами, какие-то манифестации с флагами – словом, Россия ХХI века.
Бордовое одеяние Марии контрастировало с лазоревым хитоном Христа, но эти цветовые массы, осенённые чистой голубизной небес, зрительно отторгали кромешную киноварь и чернь, пламенными языками тянущиеся к святой двоице. Это схваченное кистью противостояние и тревожило, но и воодушевляло одновременно – и ни за что не отвести взгляда!
– Это… это хорошо, – прошептал потрясённый Дубов. – Поздравляю. И завидую.
– Тут ещё работать и работать, – устало ответил Викентий. – Я вымотался, ничего не могу…
Они молча смотрели, один – полуотрешённо, другой – с восхищением, переходившим в сочувствие.
5
На тесной кухонке пили чай.
– Шёл к этому впотьмах, – устал откинувшись к стене, признавался Викентий. – Промелькнуло и угасло, будто поддразнивало. Хотел писать нечистого, придав ему сходство с одиозным политиком. Начал было, да вовремя одумался… Никакого плаката, никакой политики! Всё молился, как умею, не помню, что ел, что пил. Долго писал Христа. На иконах Он умиротворённый. Меня влекло иное, более приземлённое, что ли. Хотя как знать?.. Ведь земное пронизано небесным, одухотворено им. Как это написать? Да, ты прав – почти непосильно. Но где пределы этого «почти»? Кто их измерил? Так летели дни, недели; мне казалось, что я выпал в иное измерение, где нашей суете сует грош цена… Утро, день, вечер – отмечал это краем глаза по свету и тьме в окнах. Чуть ли не сутками на ногах, трупом валился на топчан – и мучили сны. Вся жизнь прошествовала в сознании. Похоронка, мать в слезах, а я, глупый пацан, радовался каждой найденной гильзе, блестящему осколку… Потом грязная осень, мы в чёрном поле выкапываем гнилой картофель… Потом страшная болезнь, и я меж тьмой и светом… Да что говорить, насмотрелся на себя горемычного. Знаешь, так прижало, так прижало! А потом, только не сразу, окольно представилось всё, что видел, любил, потерял. Всё сразу – в едином узле, и не развязать, не разрубить. Я это чувствовал как своё сердце. Чтобы освободиться, писал, соскабливал, писал и снова соскабливал. В отчаянии молился, просил Божьей помощи. Не раз видел некий свет, но пугался его: думал, сойду с ума…
– М-да, задача задач, – сочувственно кивал Дубов. – Раз в жизни решаются на это.
– Только на раз меня и хватит. Это вам не сентиментальные видики писать и даже не «эпохальные» полотна к официальной дате… И знаешь, что меня больше всего измучило? Нижняя горизонталь. Это сейчас простёрта русская панорама, а было чёрт те что! Некий мировой океан, нечто вроде потопа. Потом, не пришей, не пристегни, – чёрная материя с новоявленным бозоном Хикса… Поплутал я и по космическим океанам, и по нищему русскому захолустью. Почти выпал в осадок. Хотел изрезать холст. Да-да, и до этого дошёл! И как подсказка, привиделась родная Сосновка с полуразрушенной церквушкой, наши тощие усады, вытоптанный выгон. С этого всё и началось. И не поверишь, долго искал Россию – ту истинную, единственную, попранную и бессмертную. Насколько это трудно, я и представить не мог. Сколько во мне чужого, наносного, привнесённого бессмысленной повседневностью. Оказывается, столько унылой лжи, слепых иллюзий. Вот и писал, чтобы прозреть…
6
Новую картину Викентия Князева «Россия противостоящая» едва не провалили на Осеннем вернисаже. На «да» и «нет» выставочная комиссия разделилась поровну. Решающим оказался голос Николая Дубова.
2012
Свидетельство о публикации №216012901689