Стервятник

Часть 1

Я предлагал переехать — неподалеку, на соседней улице, как раз сдавали дом. Ева не соглашалась.

— Я его не брошу. — И протягивала мне правую руку.

Я машинально поглаживал её. Вздыхал. А потом смотрел на неё и улыбался, стараясь не выдать своего раздражения.

Однажды не получилось.

— Ну зачем, зачем? — я пытался не сорваться на крик.

Я пытался.

— Он же тебе никто!

Ева говорила твёрдо и уверенно, как будто объясняла мне сейчас теорему Пифагора:

— Он мой отец.

— Это не по-настоящему! Это просто спектакль! Дешёвый спектакль для сумасшедших!

Мы как будто поменялись местами. Сейчас я был истеричным подростком, а она взрослым и спокойным человеком. Впрочем, нет, ничем мы не менялись. Так оно всегда и было, только раньше между нами не было разногласий. Она всегда была взрослой. Я всегда был подростком. Хотя и был старше на целых пятнадцать лет.

— Он мой любимый… — мне показалось, что она посмотрела на меня как-то затравленно, — мой любимый папа.

И замолчала. Ждала моей реакции или просто думала?

— Если хочешь, можешь уехать. Я тебя не держу, правда. Под трамвай, — у неё дрогнул голос. Впервые за этот наш разговор, — не брошусь.

Наверное, в этот момент стоило обнять её, сказать, что никуда я без неё не уеду, что не нужен мне вообще этот дом на соседней улице, что мне хорошо и здесь — главное, что с ней. Но я этого не сказал. И ничего не сделал.

Ева отвернулась к окну.

Я вышел в коридор, аккуратно прикрыв за собой дверь, чтобы ни у кого из живущих здесь не возникло соблазна зайти в нашу комнату. Нас и так в ней было слишком много.

***


Стервятник смотрел на меня и ухмылялся. Глаза у него были странные — очень узкие и маленькие, светло-карие, вечно слезящиеся. Когда я впервые увидел его, то сразу же подумал, что его глаза похожи на глаза больной птицы. За это, а еще за странно длинную, слишком тонкую шею, я и прозвал его Стервятником. Хотя нет, я безбожно вру. Конечно, я дал ему такое прозвище из-за его профессии. И моей личной к нему неприязни.

Патологоанатом — достает органы из мёртвых и души из живых.

Я хотел начать с этой фразы рассказ. Хотел сделать его главным героем и в то же время главным злодеем. Передумал. Побоялся, что причиню Еве боль, если напишу о человеке, которого она так любит, плохо, а ничего хорошего о нём мне писать не хотелось.

— Сядь.

Не знаю, почему, но я повиновался.

— Давно же ты из комнаты не выходил… А между тем мне хотелось с тобой поговорить.

Видимо, на моем лице отразилось изумление, потому что Стервятник опять гадко ухмыльнулся. Я заметил, что губы у него неестественно крупные и красные. Как будто он накрасил их помадой.

Неудивительно, что он стал патологоанатомом — он сам одна сплошная патология.

— О чём? Неужели о…

— Да, о Еве.

Стервятник протёр толстые стёкла очков, словно оттягивая время.

— Очень хотел попросить тебя не уходить. Нет, совсем не потому, что мне её жалко, не подумай. Просто… Боюсь, если ты уйдёшь, она что-нибудь с собой сделает и тогда Ира точно не выдержит. Второй раз потерять одну и ту же дочь… — он закашлялся, — ну, что молчишь? Хочешь, я тебе денег дам, а?

Меня передёрнуло.

— Я не собирался уходить. Просто мне надоело, что вы её используете, а она принимает это за любовь.

— Ну, Ира её и правда любит… То есть не её. Ира любит Яну.

— Яна умерла. Пора бы вам с этим уже смириться.

— Я-то смирился, да, но ты попробуй объяснить Ире… Она не сможет…

Я набрал в грудь воздуха и готов был уже высказать ему всё, что не мог выразить все эти три года, но Стервятник прервал мой так и не начавшийся монолог:

— Я понимаю, ты считаешь меня редкостной скотиной.

Еле сдержался, чтоб не кивнуть.

— Но ты меня тоже пойми: мне было очень нелегко смотреть на то, как моя жена сходит с ума. Да, я тоже переживал, но не настолько, чтоб просто лежать и смотреть в потолок. Я ушёл в работу.

В жертв других трамваев?

Слава богу, я не сказал это вслух.

А он продолжил:

— Работа стала моим спасением. Я работал, работал, а она сходила с ума. Ей везде мерещилась Яна, она являлась ей, винила её в своей смерти… И тут к нам в гости пришла Ева. Точнее, ко мне пришла Ева. — Алые губы снова изогнулись в усмешке.

— Можете не продолжать, — холодно отозвался я.

Дальнейшая история была мне хорошо известна. И очень противна.

— Ну так вот… М-да, о чём это я… Вот ты любишь Еву?

Кивнул. Хотя, наверное, не стоило быть с ним откровенным. Да, иногда одно движение головы может быть откровением.

— Тогда всё проще… М-да… Вот скажи: если бы Ева сходила с ума, а рядом была бы девушка, которая согласилась бы изображать ту, по которой Ева так тоскует, просто так — ни за что, просто из хорошего отношения к тебе, ты бы разве отказался? Подумай, это был бы единственный шанс…

— Вы её не вылечили. Вы усугубили.

Маленькие «птичьи» глаза налились кровью.

— Я?! Я усугубил?

Я попытался говорить так, как всегда говорила Ева — спокойно, твёрдо и прямо.

— Вы. Именно вы. Да, Ирина больше не в депрессии — это действительно так, но вы посмотрите, как маниакально она цепляется за Еву. А сама Ева? Думаете, она счастлива?

Стервятник молчал.

— Ирине тогда нужна была помощь психиатра, — я попробовал подвести итог.

Я хотел сказать ещё про Еву, несмотря на то что знал, что ему всё равно, но он прервал меня.

— Ты ничего не знаешь, — зло прошипел Стервятник, — мальчишка…

Какой я, к чёрту, мальчишка, если у нас с ним разница чуть больше десяти лет, а ему уже под пятьдесят? Вечный подросток. Я.

— Ты не можешь ничего знать о моей семье. Ты тут никто, забыл?

— Кое-кто десять минут назад предлагал мне денег за то, чтоб я не уходил, — не вытерпел я, — а зачем вам в семье никто?

Стервятник поднялся из-за стола и сжал кулаки. Мне показалось, что он готов меня ударить. Нет, нельзя мне с ним драться, хотя и очень хочется — Ева этого мне точно не простит.

Я поспешил покинуть помещение, оставив Стервятника наедине с его собственным гневом.

В нашу комнату он точно не сунется.

Кишка тонка.

***


И не сунется совсем даже не потому, что не захочет нарушать нашего личного пространства, и даже не потому, что комната напоминает огромную свалку, несмотря на почти полное отсутствие в ней мебели. Нет. Просто наша комната — это бывшая спальня Яны. А ещё мимо окна нашей комнаты всё время ходят трамваи. И три года назад как раз из этого окна было видно, как под один из таких трамваев попала Яна.

У нас в комнате нет ни календаря, ни часов. Однако судя по тому, что за окном темно, сейчас вечер. Со временем года сложнее, но мне кажется, что сейчас начало декабря. Или конец ноября, где-то так…

Моя мама пришла бы в ужас, если бы увидела эту комнату: матрас, заваленный книгами, ноутбук, стоящий на полу, бесконечные листочки, листочки, листочки. На листочках — мои рассказы, законченные и незаконченные, удачные и неудачные. Впрочем, мама все мои рассказы всегда считала неудачными.

А вот Ева ей бы понравилась. Маме всегда нравились люди, которые умели не демонстрировать свои эмоции, сдерживать их. Я к таким не относился.

Нет, Ева вовсе не была абсолютно статичной или закрытой — просто она выражала свои чувства иначе. Ей было легче выразить это в жесте, прикосновении или даже в письме, чем просто сказать словами. Наверное, она боялась, что, если начнет говорить о своих переживаниях, её прервут, перебьют.

Зря. Я бы не перебил её, даже если бы она сутки напролёт говорила о том, что чувствует.

Даже если бы она говорила о Стервятнике.

***


Ева сидела на подоконнике.

Я мерил шагами комнату.

Мне хотелось с ней заговорить, но я не мог — как будто мне мешало чьё-то присутствие. Кого-то третьего, что сидел и нетерпеливо смотрел на нас, желая получить ещё больше откровений. Ещё больше живых душ.

Я чуть не наступил на ноутбук. В комнате никого не было, кроме нас двоих — я же не сумасшедший, да, не сумасшедший? — но третий (или третья) незримо присутствовал. Или присутствовала.

— Папа уходит.

Я подошёл к подоконнику.

Ева постучала по стеклу.

Действительно, несмотря на то что окно было покрыто толстым слоем грязи, Стервятник, стоящий у остановки трамвая, был прекрасно различим.

— Не знаешь, куда?

Я помотал головой. Куда он уходит, меня не волновало.

— Странно. Поздно уже, не на работу же он идёт.

— Может, в магазин?

— Может.

Ева нахмурилась. Единственное, что у неё плохо получалось скрывать — это эмоции по поводу Стервятника.

— Не волнуйся, с ним всё будет хорошо, — я попытался ободряюще улыбнуться, — он просто по делам поехал.

— А ты?

— В каком смысле?

— А ты не уедешь?

Мы снова поменялись. Теперь она была ребёнком, беспомощным и нуждающийся в ком-то — во мне, в Стервятнике. А я должен был её успокоить. Как взрослый.

— Я не хочу оставаться тут одна.

И обняла меня за шею. Кажется, я уже говорил, что ей проще так выражать эмоции?

Я погладил её по волосам.

— Никуда не уеду.

Ева прижалась сильнее.

За окном засыпал Краснодар. И приближался трамвай, подсвеченный единственным на всей улице фонарём.

***


— Я всегда её ненавидела.

Я вздрогнул. Голос был похож на Евин, но звучал слишком живо, слишком эмоционально. Да и сама Ева спала, накрывшись пледом, на матрасе, который мы расчистили от книг, чтоб заснуть.

— И сейчас ненавижу.

Голос исходил от подоконника, на котором мы с Евой сидели прошлой ночью. Я отошёл подальше от него — к двери. Но голос стал ещё громче.

— Она забрала у меня всё.

Я заткнул уши.

— И всех!

Это был уже крик, полный ярости и бессилия. От Евы я такого никогда не слышал.

— Маму, папу, тебя…

Хотелось разбить голову, только бы не слышать этого.

— Скажи мне, Ростик, ты перечитываешь мои письма к тебе?

«Ростик». Так меня называла только Яна.

Неудивительно, что я не узнал её голос — мы же только переписывались. Хотя за почти шестилетнюю переписку мы стали друг другу почти самыми родными людьми. Но так и не встретились.

— Я не хочу ворошить прошлое, Яна. Я стараюсь сохранять рассудок, — произнёс как можно тише, чтоб, не дай бог, никто не услышал, что я говорю с самим собой.

Она завизжала внутри моей головы так, что мне в висок словно палку воткнули.

У меня перед глазами прыгали мошки, я держался за голову и раскачивался из стороны в сторону, стараясь не вскрикнуть, чтоб не разбудить Еву. По спине тёк ледяной пот, руки тряслись, ноги подкашивались, а сердце колотилось. Я сполз по стене на пол.

Крик стих, и на секунду мне показалось, что Яна прекратила экзекуцию.

— Поэтому ты заменил меня моей неудачной копией?

Её голос стал намного слабее, но он всё равно был более живой и эмоциональный, чем голос Евы.

— Она не твоя копия, — прошептал я и нервно сглотнул, — она другой человек, не хуже и не лучше тебя.

Солнце ослепило меня, и в тот же миг я понял, что Яны в комнате (и в моей голове) больше нет.

— Ты что-то сказал?

Ева проснулась.

— Нет.

— Значит, послышалось.

Всё-таки их голоса разительно отличаются друг от друга.

Ева стояла у окна, спиной к солнцу. Её волосы были похожи на пожар. Солнце зажгло их, заставило вспыхнуть.

— Почему ты так смотришь?

Видимо, я смотрел действительно слишком пристально, раз она заметила.

— Очень красиво. У тебя как будто… м-м, как будто волосы горят.

Я сморозил страшную глупость, но, судя по улыбке, эта глупость её порадовала.

— Если бы я был художником, я бы нарисовал это.

— Ты можешь написать.

***


— Если бы твоя писанина была школьным сочинением, — мама повертела в руках журнал, — я бы поставила тебе за него два-три.

— А три за что?

— За грамотность. Удивительно, но твои ошибки, видимо, не подлежат исправлению. Думаю, до того, как над этим… хм… произведением поработал корректор, их было вдвое больше.

— В этом журнале нет корректора, — буркнул я, словно оправдываясь за собственные ошибки и собственную никчёмность.

Я ждал совсем другой реакции.

Я ждал, что мама будет хоть немножко мною гордиться.

Я ждал, что…

Хотя, впрочем, какой реакции я мог ждать, если за все двадцать два года, что я пишу, мамина реакция всегда была одинаковой?

— Лучше бы ты, — мама нахмурилась, — вместо своей ерунды занимался настоящей работой. Ксения Викторовна очень тобой недовольна.

Видали, а? Мне уже тридцать два года, а директор школы (правда, теперь я в ней работаю, а не учусь) до сих пор обо всём докладывает моей маме.

— Это почему?

— Успеваемость падает, на класс, в котором ты классный руководитель, жалуются все…

— И при чем тут я?

Я действительно был ни при чем. И почему за все детские проступки всегда отвечают учителя?

— Ты безответственный. Как ты мог допустить травлю в своём классе?

— А разве я мог её остановить?

Мама посмотрела на меня сверху вниз так, что я ощутил себя второклассником, который забыл тетрадку. В её темно-карих глазах читалось раздражение, презрение и разочарование. Она прошипела:

— В классах, которые учила я, тоже случались конфликты. Но до откровенной травли дело никогда не доходило. Дело в учителе, который не может — или не хочет — помирить ребят. Только и всего.

— Значит, я просто не готов быть учителем. Ну не могу я нести ответственность за тридцать малознакомых мне человек!

Впервые я повысил на маму голос.

— Не соблюдаешь субординацию, Ростислав. Извинись.

Я знал, что потом извиняться придется всё равно. Но ничего не мог с собой поделать.

Не попрощавшись, вообще ни слова не сказав, я выбежал в прихожую, схватил свою куртку и ушел, хлопнув дверью.

С серого неба на моё лицо падала какая-то гадость. Не то дождь, не то снег, не то отходы с местной свалки. Не то всё вместе.

Меня колотило — от холода и от злости. А ещё — от осознания собственной ничтожности.

Я вспомнил, что забыл у мамы на кухне журнал со своим рассказом — единственный авторский экземпляр. И ясно представил, как она швыряет его в мусорное ведро.

Натянул капюшон и направился к метро. В метро хотя бы сухо. И нет вычурной до отвращения Петербургской архитектуры.

Именно в тот момент меня впервые посетила эта идея — уехать.

Часть 2

У Ирины были безумно светлые, даже, я бы сказал, «выцветшие» глаза. И поэтому было страшно находиться с ней в одном помещении.

Впервые за очень долгое время она позвала нас обедать. Может, потому что не было Стервятника. Он так и не вернулся, хотя прошло уже, наверное, часов двенадцать.

Есть то, что приготовила Ирина, было невозможно. То есть, теоретически, конечно, я мог бы впихнуть в себя тарелку её странного супа — но честно, я был ещё слишком молод, чтоб умирать.

Суп вроде как был на курином бульоне, но почему-то сладкий и очень пряный. Вперемешку с курицей, луком и морковкой в нём плавало жуткое количество лимонной цедры, что придавало блюду неповторимый, уникальный и абсолютно мерзкий вкус.

Ирина внимательно следила за нами и нашими совершенно полными тарелками, ясно давая понять, что живыми… ой, то есть голодными мы из-за стола не выйдем.

Ева, как обычно, не сказала ни слова, но на лице у неё было написано такое отвращение, что я понимал — надо улучить момент, отвлечь Ирину…

— Мама, а где папа?

Ирина вздрогнула, будто её разбудили.

— Что, Яночка? А… На работе, конечно, где же ему ещё быть?

Воцарилась страшная, жутковатая тишина, прерываемая только капанием воды из крана. Ситуация в духе фильма ужасов: женщина с пустыми глазами, девушка без эмоций, опустевшая квартира…

— Видишь, что она сделала с моей мамой? — раздалось злобное шипение у меня в голове.

Господи, только не это.

— Раньше мама хорошо готовила.

Я попытался не обращать внимания. По спине тёк холодный пот.

— А папа никогда не уходил так надолго.

Я сглотнул и прикрыл глаза. Пусть этот кошмар быстрее закончится, пожалуйста…

— С вами всё в порядке?

Это Ирина. Она смотрела на меня (или сквозь меня) ничего не выражающими глазами.

— А, что?

— Ты ещё спрашиваешь! — зашипело внутри.

— Я спросила, всё ли в порядке, — а вот это уже снаружи.

Голоса Ирины и Яны слились воедино. Ева смотрела на меня внимательно и обеспокоенно.

— Что-то мне нехорошо, — выдавил я из себя.

И попытался подняться из-за стола.

— А мне типа вообще великолепно там лежать?! — заорала Яна.

И затихла.

— Пойдём, — Ева протянула мне руку.

Голова кружилась так, словно меня по ней ударили чем-то безумно тяжелым.

Кухня расплывалась.

***


В комнате мне стало получше. Ева усадила меня на матрас и дала бутылку воды.

— Что с тобой?

И положила руку мне на плечо. Очевидно, это значило что-то вроде: «я обеспокоена» или «ты заставляешь меня волноваться».

Я колебался. Рассказать ей про Яну? Выставить себя сумасшедшим?

— Неужели это от супа?

Попробовал улыбнуться.

— Нет, конечно.

Я говорил минут, наверное, десять или пятнадцать. Говорил про Яну, про моё с ней знакомство и последующее общение, про то, как я приехал из Петербурга в Краснодар, но опоздал буквально на день — я приехал спустя сутки после смерти Яны, про мою последующую депрессию и выход из неё… И, хотя почти всё это Еве было прекрасно известно, она не перебивала. А когда я перешел к рассказу о голосе в моей голове, Ева не вскрикнула, не ахнула, на её лице не дрогнул ни один мускул.

Только когда я замолчал и посмотрел на неё, ожидая хоть какой-то реакции, она тихо произнесла:

— Значит, всё-таки стоило уехать.

— Что? — не понял я.

Не ответила.

***


— Ну и кому ты нужен в этом своём Краснодаре?

— А здесь?

Мама снова была недовольна. Хотя я и извинился за своё вчерашнее поведение. Впрочем, мама недовольна мной почти всегда. Что бы я не делал.

— Здесь у тебя есть работа, семья…

На самом деле я прекрасно знал, почему мама не хотела, чтоб я уезжал. Она не хотела остаться одна.

— Нет у меня здесь никакой семьи.

— А там, думаешь, появится?

Я кивнул. Мама вздернула брови. Она явно хотела спросить у меня, кого или что я имею в виду, хотя всё и так было очевидно.

— Ну и чем она занимается? Как ты — графоманит?

— Нет, консерваторию заканчивает.

Это была ложь, наглая и безбожная. Яна едва поступила в музыкальное училище. Но не мог же я сказать маме, что девушке, к которой я еду, всего восемнадцать?

— И сколько ей…

— Двадцать четыре.

Ещё одна ложь. Ненавижу врать, ненавижу. Но это как раз тот случай, когда ложь — во спасение. Правда, всего лишь собственной репутации.

Хотя если подумать, о какой репутации могла идти речь, если моя мама всегда считала меня своей главной педагогической ошибкой? Пожалуй, единственным периодом моей жизни, когда ей не приходилось краснеть за меня, была моя учеба в институте. Тогда я сам за себя краснел.

— А жить ты где собираешься? А работать?

— Квартиру сниму.

Про работу я решил умолчать — это была моя самая больная тема, и я о ней предпочитал не задумываться. Работать я мог только учителем географии, чего делать мне совершенно не хотелось.

Не знаю, как здоровый человек может добровольно согласиться работать учителем в школе. К детям я всегда относился хорошо, но когда их тридцать в каждом классе и когда все они заведомо тебя ненавидят, а ты еще и всегда виноват во всех их конфликтах и провалах на экзаменах… Ад, просто кромешный ад.

Мама этого никогда не понимала. Её отчего-то любили практически все ученики, и даже самые отпетые двоечники к окончанию школы умели грамотно писать и излагать свои мысли на бумаге. Да, определенно у мамы был талант. А у меня его не было. Это как с литературой — кому-то дано писать, а кому-то – нет. Правда, по мнению мамы, писать мне тоже не дано.

Но разве её не слишком профессиональное мнение определяет мой талант?

Про забытый вчера журнал я не стал даже спрашивать: пробежавшись взглядом по опостылевшей кухне, я его не заметил, поэтому был уверен, что он покоится где-то на дне мусорного ведра.

А счищать картофельные очистки с собственного творения мне не хотелось.

***


Вся следующая неделя или, может быть, следующие десять дней прошли в безумной, какой-то беспросветной тишине, которая одновременно и угнетала, и как-то умиротворяла, что ли. Во всяком случае — ничего не происходило. Не появлялась Яна, не возвращался Стервятник, Ирина больше не звала нас обедать. Ирина вообще, казалось, не выходила из своей спальни — во всяком случае, её тяжелых шагов не было слышно.

Меня больше не радовало отсутствие Стервятника. Нет, до самого Стервятника мне дела не было совершенно — меня очень беспокоила Ева, которая потеряла интерес ко всему происходящему и только сидела у окна, вглядываясь в каждую фигуру на трамвайной остановке. Она не спала, ела только тогда, когда я приносил ей еду прямо на подоконник. Она больше не поднимала тему переезда — она вообще не разговаривала.

Казалось, мир замер, Земля перестала вращаться. Мне хотелось услышать хоть какой-нибудь звук, хоть шаги Ирины, хоть голос Яны в своей голове, хоть радостный стук Евы по стеклу — я был уверен, что она именно так и сделает, когда заметит возвращающегося Стервятника. Но в квартире было тихо.

Я пытался отвлечься — писал, но у меня не получалось выжать из себя больше двух фраз, спал, но спать больше десяти часов в сутки у меня не выходило, да и нельзя было — нужно же приносить Еве еду, включал любимую музыку, но голос вечно живого Цоя теперь казался мне каким-то мёртвым и искусственным. Хотелось настоящего звука.

Но единственным таким звуком была тишина.

***


Топить стали отчего-то вдвое сильнее, и в комнате стояла удушающая жара. Я обливался водой, меня тошнило, а Ева не притрагивалась к принесенной ей еде.

Через несколько часов в комнате находиться стало практически невозможно: к духоте добавился приторный и отвратительный запах, сравнимый разве что с… Нет, этот запах нельзя было ни с чем сравнить. В носу у меня щипало, глаза слезились, то и дело возникал рвотный рефлекс, который я подавлял как мог.

В коридоре пахло ещё в разы сильнее, и после пары секунд нахождения там мне очень захотелось выйти на улицу или, на худой конец, залезть под душ. Я пытался не кашлять — не хватало ещё, чтоб меня стошнило прямо в коридоре.

Запах вёл к соседней двери. Нет, не к ванной — в ванной, конечно, тоже было душно и воняло, но не настолько. Запах вёл к спальне Стервятника и Ирины.

Я дернул за ручку двери, сам удивившись собственной наглости — никогда ранее мне даже в голову не приходило вторгнуться в их личное пространство, но это был не тот случай, чтоб деликатничать.

Дверь не открылась. Я дернул ещё раз — всё равно. Кто-то явно запер её изнутри. Я дергал за ручку, дергал, дергал, пока в моей голове не зазвучал голос, такой же приторный, как запах из комнаты:

— Видишь, что она сделала с моей мамой.

Я отпустил ручку и сел. Да, прямо на пол. Он хотя бы был слегка прохладным — дуло всегда по полу.

Господи, в комнате явно кто-то умер. Да почему «кто-то»?! Я прекрасно знаю, кто, потому что, если учитывать, что в квартире жило всего четыре человека, Стервятник уехал, Ева сидит на подоконнике в другой комнате, а я вроде тоже пока функционирую, остается только один кандидат на роль трупа.

И он в запертой комнате.

Да ещё этот голосок в голове точно меня за собой на тот свет утащить пытается!

Перед глазами всё поплыло, мерзкий запах пропитал меня насквозь, тошнота подкатила к горлу.

Нет! С большим трудом я поднялся, держась за стену, зажал нос и побежал.

Дрожащими руками открыл все окна, вдохнул прохладный воздух и закричал:

— Ева!

Она даже не повернула головы.

— Ева!

На меня уставилась пара абсолютно лишённых разума глаз.

— Ева! Он не придёт! Он больше никогда не придёт!

Это была моя очередная ложь во спасение, я не знал, вернётся ли когда-нибудь Стервятник, но зато был уверен в том, что оставаться в этом доме нельзя больше ни на секунду.

— Ева! — я тряс её за плечо.

Холодный воздух немного меня отрезвил.

— Деньги в матрасе.

Я даже не понял, кто это сказал — Ева или Яна. Мои руки сработали быстрее разума, разрезав подвернувшимися ножницами тот самый злополучный матрас. Из него действительно выпали три пятитысячные купюры.

— На дорогу хватит. Тебе.

Значит, всё-таки Ева.

— Он не придёт! Он мертв!

— Нет.

— Да!

— Он не мог нас оставить.

— Он и не оставил нас. Если бы оставил — был бы жив. А так…

Ева сползла с подоконника и упала на живот. Я даже не успел её подхватить.

— Не мог, не мог, не мог, не… Почему не я…

Я присел на корточки рядом с ней и пробормотал:

— Просто его срок пришёл. А твой – нет. Вы ещё встретитесь, обязательно встретитесь. Только не сразу.

Я врал, я снова безбожно врал, но сейчас я спасал нечто гораздо большее, чем свою репутацию.

Я наступал на горло собственной нелюбви к Стервятнику, я чувствовал, что предаю сам себя, когда говорю про него не уничижительно-равнодушно, а чуть ли не с восхищением и сожалением о его смерти. Но разве имел я право отстаивать свою точку зрения, когда на кону стояла жизнь Евы?

***


— Холодно, — Ева теснее прижалась ко мне.

Да, Петербургская зима все-таки в разы холоднее Краснодарской, а уж с зимой в нашей комнате её и сравнивать не стоит. Конечно, вслух я это не сказал. Не стану напоминать Еве.

— Не волнуйся, скоро придём.

Удивительно — три года прошло, а я всё так же прекрасно помню дорогу. Мы шли по Невскому проспекту, а с уже потемневшего — в декабре всегда рано темнеет — неба нам на лица падала какая-то гадость: не то дождь, не то снег… Такая родная гадость.

Я нащупал в кармане плохо застегнувшегося пальто ключи от маминой квартиры. Оставалось надеяться, что она не сменила замок, не переехала и не…

Я сглотнул. Нет, не надо о таком думать. Думать надо о хорошем.

На фоне прохожих мы с Евой отличались бледностью. Забавный факт, если учитывать то, что приехали мы из маленького, практически сельского города. И не очень забавный, если учитывать то, что мы не выходили из комнаты больше трех лет. Прямо последователи Бродского, чёрт возьми.

На Конюшенной всё было по-прежнему — даже ни один магазин не закрылся. Улицу уже украсили к Новому году, хотя до него оставалось ещё целых три недели.

— Какая она светлая…

Да, в Краснодаре обычно на одну улицу два фонаря, а здесь столько же на один квадратный метр.

Мы дошли до подъезда. Он ничуть не изменился — то же высокое крыльцо, тот же домофон, та же железная дверь…

Внутри тоже всё было по-прежнему, не считая одной перегоревшей лампочки.

Ева с недоумением уставилась на лестницу, ведущую куда-то далеко вверх.

В Краснодаре нет многоэтажных домов без лифта.

— Нам на четвертый, — пояснил я, подавая Еве руку.

Да, лестница не изменилась, изменилось моё умение подниматься на четвёртый этаж. Раньше я на него взлетал! Ладно-ладно, взлетал я на него только лет до двадцати пяти, а потом я поднимался, но поднимался нормально, без ощущения, что я сейчас умру. Впрочем, Еве тоже было нелегко. Но это понятно – она, наверное, ни разу в жизни выше второго этажа не поднималась.

Ключ повернулся в скважине. Дверь открылась, как обычно — внутрь. Я не успел ничего сказать или сделать, как мама, уже стоявшая в прихожей — видимо, она услышала, как мы с Евой переговариваемся, поднимаясь, — крепко обняла меня и прижала к себе. Краем глаза я увидел, как Ева улыбается.

***


Да, не изменилась улица, не изменился дом, даже количество фонарей не изменилось, а вот мама… Мама изменилась очень. За три года она постарела лет, наверное, на пятнадцать, если не больше. Я казался самому себе ужасным подонком — как я мог так поступить? И ведь даже не позвонил ни разу, письма не написал. Хотя вспоминал. Неужели настолько обижен был?

Мы сидели втроем на кухне и молчали. Мама, наверное, была слишком поражена, чтоб расспрашивать, я — слишком подавлен, чтоб рассказывать, а Ева вообще никогда не отличалась разговорчивостью.

— Ой! Точно! Совсем забыла… — мама подскочила со стула и убежала куда-то.

Ева вопросительно посмотрела на меня. Я пожал плечами.

Может, мама приготовила нам какой-то подарок? Нет, вряд ли.

Она вернулась через минуту, держа в руках какой-то журнал. Я присмотрелся. Да нет, не «какой-то», а тот самый журнал, в котором был напечатан мой рассказ.

— Вот… Ты у меня забыл перед своим отъездом… А я каждый день перечитываю… — мама, видимо, с трудом подбирала слова. — Хороший рассказ. Правда, очень хороший.

Возможно, и даже скорее всего, мама говорила это в надежде на то, что я больше не уеду, что я смогу простить ей все те двадцать лет, что она называла меня бездарностью… Но я и так уже простил. Моя вина искупила мамину. Сполна.

Я не знаю, что будет дальше, кем я буду работать, не брошу ли я писать, не станет ли меня донимать моя внутренняя Яна — быть может, она вообще стала моей частью и останется ей навсегда, до самой смерти — всё возможно.

Но я точно знаю одно: теперь у меня есть причина, чтобы остаться здесь.


Рецензии