Осень. одиночество

* "Он убил президента Кеннеди". Иллюстрация автора.


Который раз вижу сон: от одного места до другого я должен ползти под землей. У меня это не вызывает удивления: как бы не первый раз я совершаю этот путь. Узок и извилист тоннель: местами не проползти, если не выдохнуть воздух, направление меняет до обратного. Есть и шурфы, куда опускаюсь вниз головой. Потный, грязный от сыплющейся земли, я напрягаюсь из последних сил, чтобы подняться выше. Не думая об опасности быть раздавленным или остановленным обвалом впереди, ползу, царапая пальцами... Вот, сверху проникает рассеянный свет, и он все заметнее …
На поверхности стоит бревенчатый дом, обожжённый солнцем и освещённый лунным светом. Мне кажется естественной встреча луны с солнцем, .а в доме -причудливо играющие тени от огонька, зажжённого бесконечно давно. В нем нет украшений, но я всякий раз испытываю непреодолимое желание вернуться в свой дом. Знаю, за высокой оградой живут – другие. Там  над землёй поднимаются смердящие испарения, там лунный свет не доходит до земли! Видны строения, горделиво взметнувшиеся над всхолмленной местностью. Привлекателен блеск водной поверхности, но я знаю: грязен тот водоём.
И только находясь в промежуточном состоянии между сном и бодрствованием, я начинаю думать об опасности моего пути.
А, проснувшись окончательно, осознаю другую опасность – бессонницу. Травяными капельками я борюсь со стариковской напастью, да всё труднее мне с годами не думать о том, чего никогда не забуду. Загадка природы – эта память. Не ко времени иногда она напоминает о себе. Рукой к кнопке музыкального центра тянусь. Шум морского прибоя там у меня на кассете. Помогает иногда… Уже и под власть успокаивающих звуков стал попадать. Но… не судьба. Как кто за плечо тронул, как кто сказал властно: «Смотри!»
* * *
И вспомнил я более чем через полвека  Восточные Саяны, мороз за тридцать и горло пленного немца, бежавшего из лагеря: тряпки раздвинулись на шее, и увидел я позвонки, обтянутые тонкой кожей. Слёзы в его глазах, высохшая шея и грязные тряпки на обмороженных руках. Не просьба, но мольба была в его провалившихся глазах. И эта Луна… Какой же чистый, белый свет от нее. …
Нет, не уснуть мне скоро. На другой бок повернулся, на спину; в тёмный потолок стал смотреть. Нехорошо проснуться в непогоду поздней осенью.  К плачу ветра в небе начинаю прислушиваться, в комнате стрелку настенных часов слышу – секунды считает. Небо как о грядущей беде пророчит, стрелка время жизни отсчитывает. Разное приходит на память… Нехорошо старому человеку осенней ночью вспоминать, как собирал силы, чтобы выжить…

…Где-то в октябре-ноябре, убили американского президента Кеннеди. Не убивал я президента! Но был я в те пасмурные дни единственным русским в немецком лагере для перемещённых лиц. Для прогрессивного человечества мы всегда не сахар, но в те дни я почувствовал, что немцы (а для них мы всегда и, прежде всего, – русские) стали смотреть на меня особенно. Вслед оборачивались, от окна отстранялись, наблюдая способ перемещения: ногами иду или, например, с использованием метлы. Вчера я для них, как это принято, — Иванович, а сегодня обращаются по фамилии. И через «господин»!
Об этом я вспомнил, стоя у окна и наблюдая низкие тучи. «Впрочем, а за что нас уважать?» — подумал. Ещё подумал, что воспоминания копятся к старости; они как камни, которые собрать надо. Мозаикой они сегодня  располагаются под звук ветки, скребущей о стену моего загородного дома.
С месяц как соседи по городским квартирам разъехались, мои домашние позванивают. Дочь, сын острят: не собираюсь ли в затвор, старцем себя объявить? Жена спрашивает: «Как ты там?».
Как, как… Тоска у меня, унынием грешу…. Бессонница от того, что холодный ветер качает фонарь на столбе. Угол моей комнаты он нет-нет высветит. Серебряный оклад иконы замерцает. Орнамент ковра увижу другой, цвет линий у них становится не тот, что днём. Оттого, что ещё пробивается через слой пепла огонёк – в камине он вспыхнет, тени на стенах оживают. Отмирающая ветка скребёт, а ветер за окном холодный, сырой.
И не хочешь, так вспомнишь ночлежку и,   какой холодной и сырой оказалась немецкая земля в парке, когда я ночевал там. За могильным памятником господину с длинными усами в стороны. Он первым вступил в бой с французскими захватчиками в 1870 году! Естественно, горожане Саарбрюккена помнят своих героев. И мне удобно – никто не ходит по тем местам ночью. Лежи себе, полёживай. Отдыхай после погрузки в вагон металлолома.  Грыжи поглаживай.. . Мечтай о земле под боком – теплой, доброжелательной. Конечно же, во Франции песок на побережье Атлантики и правда, оказался много теплее. Кустарник по берегу густой, а ночи осенние темные-темные. Хорошо там можно укрыться зверью разному… Да вот беда: видимо, уличные хулиганы находили меня и в темноте. И каким же радостным смехом они заливались через мегафон! Отдохнувшие за день; и единой грыжи ни у одного из них.
Разное вспоминается старому человеку в ночи, если отмирающая ветка о стену твоего дома скребет … Этой ночью вспоминается и магазин, где я приценивался к дешёвой белой одежде. Это для отъезда в Индию — страну… ну, совершенно нейтральную. Человек всегда надеется. А молодой – в особенности. Сколько лет прошло… А для меня как вчера было.
По комнате походил, на кухне постоял, а руки – сзади. Ссутулился, места для себя в доме найти мне трудно. От бессонницы такое бывает…
Огонёк в камине вспыхнул, жалобный вой собачонки ветер донёс. Какой сон, если припомнился мне молодой стажёр-чекист с Лубянки? Не мучился он, чтоб шестое чувство в себе родить, а свою задачу понимал просто: зубами скрипеть, взгляды бросать на «выдавленного» западным  прогрессивным человечеством. И прямо в московскую контору передового отряда рабочего класса. «Это же какой праздник сердца для тоскующего о спецпайке повышенной калорийности! — злословлю я защитника завоеваний Октября. — Не признаётся молодой в грехе наблюдать унижение, а о преданности идее станет говорить. И для гордыни ему тогда было: сколько «кина» накрутили про то, как ловили, изобличали, жало вырывали у «отщепенца». Можно не только фельетон, но и книжку написать, - о литературных трудах обо мне припомнил, - а то бери и выше – подготовить материал для оперы-балета, — неучтив я и много лет спустя к любителям «высокого искусства». – Хорошо бы там смотрелся стажёр, но за заслуги особенные произведенный в генералы. Генерал на сцене кренделя выделывает, преступник только и может, что пританцовывать – килой он отягощён, ноги не хотят слушаться.  Это ему от  исповедующих западные ценности досталось, а то, что одной рукой поддерживает зэковские штаны, – от передового отряда рабочих. Грубым становлюсь, вспоминая давнее. (Утром сожалею о ночных резкостях, понимаю: раздражён был.). — Прав был бы мечтающий чекист, народ такие произведения читает, на операх-балетах аплодирует. Не потому, что верит в измену или игру артиста, а воспитал себя в непреодолимом желании смотреться красиво. Так что пританцовывай, мужик: одной рукой грыжу держи, чтоб не вывалилась, другой – зэковские штаны. От некалорийного питания они и упасть могут. Срам увидит народ – у него-то на том месте гладко», — длинным монологом я выразил непочтительность к трудящимся. И о «молодой поросли» передумано немало. С сарказмом, законченные картины я рисовал под звуки осенней непогоды.
Помню, конвоир водил меня по коридорам и чугунным лестницам Лубянки быстро. Торопил: «Быстрей!». Тяжко мне в кабинете следователя слушать слова разные. Радостные улыбки видеть входящих. Зрелище они сделали из меня… Как непонятную им зверушку они наблюдали… «Убей меня! УБЕЙ!» — кричал я как-то в исступлении следователю. С самого детства не плакал, а тут… Вспомнить стыдно.
И снова: «Быстрей!». Металлические сетки натянуты по лестничным переходам. Хотя есть места, есть – как окно, свободное от сеток. А фактически дверь это, через которую уйти можно. Навсегда.
В камере думаю зло, богохульно: «Господь этот… убивать себя запретил». А сам едва стену перед собой вижу. Хотя днём и ночью там яркий электрический свет.
Сколько лет прошло, а память и сегодня не даёт мне покоя. (Бессонница!). Давно это было, когда я быстро стучал разбитыми ботинками по чугуну и унижал себя криком. Сегодня у меня в доме чисто, тепло; домотканые дорожки на полу. Красиво они смотрятся при свете ночника с замысловатой решёткой. Но как забыть мёрзлый грунт, что потным долбил кайлом? Казалось, твёрже камня был тот грунт. Как не вспомнить заброшенный дом, где согревался ночью под одеялом в фуфайке и рабочих ватных штанах? А испорченные ноги – в валенки. Проходившие мимо люди говорили: «Пусть! Так ему и надо». И смотрели без всякого сочувствия на покосившийся дом с постоянно закрытыми ставнями. Нежилым он выглядел. Пешком, сей же час, пошёл бы к тому учителю, кто научит забывать…
Который раз хочу отвлечь себя мыслью о нынешнем, но ветка скребёт о стену, от резких порывов ветра где-то оторванный лист железа гремит. О распаде он мысль навевает: «В экстазе ненависти ко всему русскому слились западные русофобы  с советскими «Иванами, не помнящими родства». (Днём, когда много света и разных людей вокруг, я осознаю: много личного в этом негодовании.).
Лужайка под окном моего дома кое-где ещё свободна от снега, зелёная. По ней камни, набросанные как бы в беспорядке. Но мне известно, в кажущемся беспорядке есть закон дизайна. Есть люди, что увидят логичную завершенность в расположении между собою рваных гранитных камней и гладких серых валунов.
Этой весной я видел большие камни на бульваре. Красивый газон вокруг их, бетонные скамейки по дорожкам. Молодые мамы прогуливаются, в коляски улыбаются. Друг другу советы дают.
Случайно я там встретил одного бывшего руководителя, из советских. В красивом пальто он, шарф шёлковый, яркий. Шапка норковая, под цвет полированного гранита… «Из Греции привёз», — сообщил. Две машины у него. Пенсию получает по отдельному параграфу. На мне, так и не научившемуся носить приличной одежды, серость какая-то, цвета валунов под окном.
Говорили о разном. Даже о вечном: есть ли Бог? Он признался, что ему нужны факты очевидные, не допускающие свободного толкования. Потом начали вспоминать прошлое, и он стал рассказывать, как на одном закрытом собрании им приводили пример хорошей работы главной конторы на Лубянке. Много успехов у них. В том числе, оказывается, именно в результате направленной информации, оперативных разработок конторы я был вырван и доставлен в Москву. Такая вот интеллигентная работа была проделана. Им есть чем гордиться.
Помню, смотрел я в это время молча на быструю воду могучей реки. Почему-то о полях, окружавших деревню моего детства, думал с грустью.
«Оперативные разработки у вас, — сержусь я этой ночью на любителей кино. — Вы вон «вырвите и доставьте» Сергея Хрущёва из Америки, — вспомнил я недавнее интервью в «Аргументах и фактах». Никита Сергеевич там с голубком мира на плече, рядом его сын, Сергей. Улыбается после присуждения ему Ленинской премии. По понятиям жили: пахан за мир боролся, народ хвалил до усталости; сынок секретные проекты курировал. А на всякий случай — мало ли что? — он в отдельную папочку кое-какие бумажки складывал… Потому теперь и улыбается Сергей Никитович из Америки. Широкая улыбка у него, губы красивые. Хорошо такими губами благодарить за честь присуждения высоких наград Родины. Или – приветствовать успехи демократии в Америке. Им без разницы. Могут и Красную книжечку с портретом Мао поцеловать», — грустно мне наблюдать хмурое небо, низкие быстрые тучи над землёй. Грустно слышать, как с крыши вода стекает в бак, снег с дождём бьёт в окно и по крыше моей машины. Вижу: жёлтый лист пролетел мимо, быстро вращая черешком. О навсегда ушедшем лете напомнил.
Подумал я и о портретном сходстве нынешнего Сергея Никитовича с академиком Сахаровым. «Ну, вылитый академик! Улыбается так же откровенно. Великий либерал о пользе прогулок на свежем воздухе говорил. Способный лауреат сообщает нам теперь о соседе-ирландце: париться берёзовым веником он боится – рака кожи опасается. Забавно, не правда ли? Что тут можно сказать? Милые люди, разговоры их без затей, — позволяю себе фривольность над совестью эпохи и избравшим свободу. — Оказался бы я на Лубянке, если бы не прошли мои молодые годы среди полей, над которыми «сгустилась небывалая в мире печаль». Если бы «губы имел»! — и слышу сердце. Оно бьётся слева.
О прошлом вспоминать мне тяжко, телевизор смотреть не могу. Что-то же делать надо в эту ночь, себя занять чем-то. В сад выйду, сырым воздухом подышу. И опять в дом. Журналы, книги лежат без движения – покупаю, чтоб «потом» прочесть. К камину сяду; хорошо согревает он после сырого ветра. Слишком много воспоминаний у меня этой ночью, чувствую. Рюмку коньяку себе наливаю, у носа ею вожу, как это принято у знатоков. Да ни черта же не слышу запахов! Парами нитро-растворителей я надышался в начале Перестройки. Как-то мужики-соседи встретили у гаража, ответа требовали: что делаю? Грозились. (Потому никому не советую начинать свое производство в гараже при плохой вентиляции. Слизистую носа сожжёте. Потом, многие не любят, если кто-то не понятен им.). «О, хо-хо», — вздохнул я от этой горькой мысли.
Приёмник включу: на английском о европейском доме толкуют, помощь развивающимся странам обещают, нам советуют… Слышать не могу слово «Европа», английскую речь не переношу. Приёмник выключу. В телевизоре – шоу про то, как стать богатым. Быстро-быстро, как в Америке.
«Хорошо на это рубит фразы наш Гарант конституции, уверенный: в европейском доме он! - это  уж о другом я. — Он думал, немецкий  канцлер с французским президентом угощения на стол выставят. А из-за океана тамошний главный американец улыбаться ему станет, - не могу я забыть сырую немецкую землю. Как простить густой кустарник, не укрывший меня от французских комиссаров?.. – Кажется, и дома у нынешнего нашего  Гаранта не худо. Вон как фразы рубит, думая: рядом и вокруг его преданные ему полковники! Да оказались они из той комсомольской  поросли, так и не родившей в себе сострадания, — личную обиду на «поросль» и «стажёров» я имею. (А может такое быть и от холерины?
Опять же, погода вон какая.).
По комнате пройдусь, по сложному узору ковра пальцем повожу. Стану спиной к нему, навалюсь, в плохо видимый потолок смотрю…
Нет, не вспоминается шум морского прибоя, лето и девушки, которых любил. Забыл я и ту, казалось, единственную, что клала в мой рот крупные чёрные ягоды дикой смородины. И смеялась, показывая ровные зубы. Забылись острова на огромной реке, где за скалой можно укрыться от грозы. В знойный день там прохладно, сосны по песчаному берегу. А вспоминаются через много лет ветки тех сосен, что грустно машут мне лапками, и мотор «Вихрь» — в последние секунды как захлебнуться ему енисейской водой. И я, одиноко стоящий на песчаном пустом островке.
Говорят, настроение человека зависит от света. А его у нас мало. Как ему много быть, если наша земля к Солнцу повёрнута плохо? Потому и подумал: «Что этот Гарант может гарантировать, если в тылу у него окопалась бывшая комсомольская номенклатура? Как же быстро они когда-то ходили по коридорам – расстегнутые пиджачки парусинили! Одни нынче в администрациях трудятся, справки требуют; другие в аренду помещения сдают. Между собою говорят на языке, понятном избранным. Одежда заграничная, престижная у них — это уже о личной неприязни вспомнил, о ценах на аренду помещения для своего кустарного производства. — Какой малый бизнес, кто позволит? При слове «покаяние» они смеются! «Кто есть Господь?» — спрашивают».
Я смотрю на мерцающий оклад иконы «Утоли моя печали», но всё равно… всё равно в памяти встают события печальные. Неспокойно мне от того, что хорошо помню молодые лица заключённых психиатрической тюрьмы. Истончившимися пальцами они стриженые головы гладят. Иногда взгляды бросают на кого-нибудь пронзительные – подозревают в болезни. Всё рассчитано в этой системе «здравоохранения». Продумано. Среди них – молодых, с пальцами почти прозрачными – и тот парень, с рваной губой…
Тяжёлый непроходящий запах мочи в палате. Не переставая, день и ночь в туалете под напором клокочет вода. В закутке-боковушке бьётся о дверь больной клаустрофобией.
«Тётенька, выпустите меня. Я боюсь здесь», — плачет.
«Долой коммунистический режим!» — откуда-то слышится хорошо поставленный голос.
Генерал от психиатрии с сопровождающими прохаживается между коек. Походка у него лёгкая – зверя, подкрадывающегося к добыче. Остановится, по-отечески кого-нибудь погладит, руку на шею положит, раз-другой тряхнёт ею в свою сторону. Рядом мужчина, вида интеллигентного, своими гениталиями интересуется. Недалеко – из ещё неполоманных. Он с нескрываемой ненавистью смотрит на генерал-профессора и его хорошеньких учениц-студенток.
«Где вы, рыцари свободы?! — хорошо поставленный голос и в дальней палате слышен.. — Вечная память павшим борцам!» — фамилии перечисляет…
«Я – здесь! Я – здесь!» — соскочит кто-нибудь из молодёжи. Зелёный ещё…
«Болен!» — незамедлительно констатирует диагноз профессор. Руку резко вскинет, как восклицательный знак этим поставит. Согласно ему кивают сопровождающие.
С рваной губой, лет двадцать ему, рот сжимает рукой – плакать ему больно.
Хаим Хаимович (из цеховиков-трикотажников) перевязанную руку придерживает у груди. Сверху она ещё укутана одеялом. Хаим Хаимович(прототип героя фильма «Черный бизнес») шепчет туда, успокаивает руку.
«Не бейте меня, не бейте меня!.. Не бейте меня!» — женский крик издалека. Так кричит человек, когда поймёт: его убивают. Безысходность в каждом слове этого крика.
«Тётенка, тётенька…» — слышатся всхлипывания из боковушки-закутка.
Забыть не могут!!
«Запись это, — надеюсь я этой ночью. — Магнитофонная запись». Но всё равно, всё равно нехорошо мне, когда в памяти всплывают лица заключённых, но особенно плачущего солдата с рваной губой.
Нехорошо мне думать о бывшей комсомольской номенклатуре, что когда-то разъясняла преимущество социалистического способа хозяйствования. Плохо, если вспомню о чекистах – больших любителях «частушек про успехи». И сегодня я ношу в себе  боль от цэрэушников. Одинок я. Их языка не желаю знать, потому скребёт и скребёт отмирающая ветка о стену моего дома.
«Господи, Господи, зачем все это было? — шепчу, головой в стороны качаю. — Неисповедимы пути Твои», — страшусь Его, лицо мне хочется прикрыть ладонями.
По комнате походил. Руки за спиной, по-стариковски, не держатся. В карманы пижамы их спрятал – другого места им не нахожу. В кресле посидел, ладони между колен опущены. Понимаю, надо как-то стряхнуть с себя эти ночные воспоминания; поспать бы ещё…
Вышел в сад – всё холоднее там. Почти всю землю снег покрыл. «Много лет нужно, прежде чем енисейская вода рваные камни гладкими сделает», — смотрю на валун рядом. Резкий ветер с плодовых деревьев последние листья срывает. Не пожелтевшие. Слышно, ветки бьются друг о друга, а листья держатся, как ещё надеются на что-то. На пустые глазницы недостроенного дома я смотрю, о близких мне людях беспокоюсь… Сырой ветер мою одежду продувает. Чувствую, скоро зима наступит, лютый холод землю сожмёт, сделает её твёрдой, как камень. Быстрые тучи совсем низко идут. Луны совсем не видно. Как кто потушил её на небе!
* * *
В моей комнате темнеет – снегом покрылось оконное стекло, от уличного фонаря всё меньше света. Через слой золы и пепла редко огонёк пробивается. Тени на стенах успокоились. Ожесточённое сердце стучит – слышу. В темноте я сижу; вздохнул обречённо. Но всему бывает конец… Вот, чувствую, как от окна тянет холодом, больным ногам нехорошо. Встаю, разгибая спину, иду к кровати неспешно, располагаюсь на ней. Лежу, к плачу ветра в небе прислушиваюсь; настенные часы секунды моей жизни отсчитывают — слышу. Это заканчивается бессонная часть моей ночи… А когда начинаю дремать, укрывшись одеялом, я вспоминаю сон и всё меньше страшусь его, потому что понимаю неизбежность извилистого пути в тесном тоннеле. Где временами не проползти, пока не выдохнешь из себя воздух.


Рецензии