Воспоминания об Ерцево. Часть первая. Письмо

 

Дом наш двухэтажный деревянный, на четыре семьи, стоял прямо в парке, в ста шагах от школы.
Зимы тогда, в пятидесятые, были длинные (с октября по апрель), снежные (сугробы до окон) и холодные (минус десять - это тепло).
В мою обязанность входило напилить и наколоть на зиму 12 кубометров дров.
И всю зиму, каждый день я носил по 10 охапок дров на второй этаж (по три - на каждую из двух отопительных печей и четыре - на плиту).
Кроме этого в мои ежедневные обязанности входила доставка с водокачки шести вёдер воды (в постирочные дни - ещё столько). Было и так, что воду привозил в деревянной бочке водовоз. Вода и там, и там отпускалась по, купленным заранее, талонам.

Эти подробности я привожу не для того, чтобы в сумеречном свете живописать свой Ерцевской быт пятидесятых, а чтобы сказать, что главное моё качество, которое вошло в меня за эти десять ерцевских детских лет навсегда, это – обязательность.

Напротив нашего дома стоял двухэтажный деревянный дом, в котором жил директор школы Воробьёв Акиндин Владимирович. У него были две дочери, также - обе учительницы.
Одна из них, младшая - Ирина Акиндиновна, преподавала у нас литературу, ставила мне тройки (а когда - и  двойки) за сочинения, и приговаривала: «Благодарный опять неблагодарный – наделал ошибок, но будет писателем, фразы крутит, что сразу и не вчитаешься».

Писателем я не стал, но вспоминаю её с любовью и нежностью.
Стройная, пылкая, всё женское при ней, давала нам литературу взахлёб и с подробностями.
Например, от неё я узнал,  почему так ядовито Л. Толстой отзывался о И. Тургеневе, сравнивая его творчество  с красивым фонтаном, работающим на привозной заграничной воде: «Всё время ждёшь, что она вот - вот кончится». А, оказывается, у них были семейные разборки – вроде бы, Ваня Тургенев соблазнил сестру Лёвы и не изволил жениться.
И она же (Ирина Акиндиновна), совсем не по программе рассказывала нам, как, совсем ещё юный, футурист Володя Маяковский бегал среди бела дня, абсолютно голый с большим бантом на шее, по Невскому, а толпа вслед ему кричала: «Держи длинного!».
И, запрещённого в те годы, Есенина по памяти читала, и о неведомом Булгакове я от неё узнал.

И всё это в,  занесённом сугробами, всеми забытом, Ерцево.
И уже, по субботам я смотрел из окна, как она на санках в корыте тащила на речку гору выстиранного белья, чтобы на морозе в проруби его прополоскать.
А потом она влюбилась в молодого лейтенанта, и вышла замуж, и, рассказывали, родила, и, должно быть, так же, как и Наташа Ростова, радовалась жёлтому пятну на пелёнке после зелёного. Но это было уже без меня.

Папа её, Акиндин Владимирович (тогда директор школы) вёл у нас химию, но давал предмет (в отличие от дочки) по старой закваске: не взахлёб, а размеренно, просто и «навсегда». Вот, как он, почти в стихотворной форме, сообщил мне, что если сливается вместе щёлочь и кислота, то получается соль и вода, так я, больше как полвека, это и помню.

Потом, на смену «размеренному» и интеллигентному Акиндину Владимировичу, из области прислали другого директора - Гулого Сергея Михайловича. Его, насколько помню, прислали к нам  для поднятия уровня школы.
Мне он тоже импонировал: невысокий, худой,  всклокоченные полуседые волосы, левая половина скулы стянута в узел - пол челюсти вынесло ему осколком на войне.
Это он так со стороны.
Но, как – то раз, на  праздничном вечере в клубе, он вылетел на сцену в одеянии кавказского джигита (в черкеске с гозырями), и таким вихрем прокрутил на коленках лезгинку, что  я, потом, живя на Кавказе, не видел ничего похожего. 

Преподавал он историю древнего мира, и весь класс, как ни  перед каким другим предметом, лихорадочно вызубривал бесчисленное количество дат, имён и событий того проклятого древнего мира.
А он, опять же вихрем, влетал в класс, хватал журнал, выдёргивал к доске сразу пять-шесть учеников, и давал каждому задание. Затем они, дрожащие, не имеющие возможности заглянуть в книгу,  отвечали по очереди. В общем, шороху он навёл тогда порядочно. Во всяком случае, среди учеников.

Кончал я школу уже при Астафьеве Иване Михайловиче.

А жил Астафьев в том же доме, что и Воробьёв, только не на втором, а на первом этаже. Я это точно помню потому, что, однажды, на зимних каникулах мы, пять десятиклассников, постучались к нему в квартиру на первом этаже, и попросили разрешения самозванно (без приглашения) съездить в Вожегу на районные соревнования по баскетболу.

Он не только разрешил, но тут же, не раздумывая, вытащил из кармана сто рублей  (была такая большая бумажка с Лениным с боку – не малые тогда деньги) и дал нам на проезд.

Приняли нас в Вожеге нормально, поселили в деревянную избу - интернат, выступили мы, тоже, нормально, отстояли честь школы – заняли второе место. После соревнований мы ночевали в этой избе – интернате, которую на время каникул покинули постоянные её обитатели из окрестных деревень.
Все устали и хотели спать, но Толик Быстров нашел в какой – то тумбочке гармошку и начал на ней пиликать. Феля Тюгин (всегда серьёзный и правильный) встал на кровать и вывернул лампочку.
Мы уже почти уснули, когда Толик неожиданно сообщил: « а провода – то красные…».

Я и сейчас вижу на белом потолке эти красные, расплавленные от короткого замыкания, провода наружной проводки.
Мы едва успели натянуть штаны и выскочить, как эта древняя изба вспыхнула.

И вот картина: зима, огромное белое поле и посреди костёр до небес.

Мы, естественно, дали ходу, на станции впрыгнули в первый товарняк, идущий в сторону Ерцево, и, как нам казалось, «были таковы».

Вообще, с транспортом (железнодорожным) в те времена у нас проблем не было. Каждые пятнадцать минут (можно было часы проверять) на север шли товарные составы порожняком, а на юг - гружённые воркутинским углём, или архангельским лесом. Мы эти поезда тогда называли, в честь прошедшего фестиваля молодёжи и студентов – «фестивальные».
«Посадку» и «высадку» осуществляли на ходу, так как товарняк, как и большинство пассажирских поездов, в Ерцево не останавливались.
Летом «высадка» производилась без проблем, так как, было видно, куда прыгаешь (главное было оттолкнуться в сторону противоположную движению, чтобы погасить скорость приземления), а зимой прыжок был рисковый –  неизвестно, на что налетишь под снегом.
На пассажирских поездах, кроме этих «неудобств», были и другие в виде проводников, «уходить», от которых, приходилось по крышам вагонов, а там, главное, впопыхах не налететь на вентиляционный гриб.

И, хотя езда на крыше вагона с « верховым» обзором красот северной флоры, с ветерком и паровозным дымком всегда выгодно отличалась от езды на тормозной площадке товарняка, выбирать на этот раз не пришлось, и добирались мы домой на «фестивальном».

То, что мы не «были таковы», после наших «выступлений» в Вожеге, выяснилось сразу после каникул: нас всех вызвали к директору.

Иван Михайлович, без предисловий, ознакомил нас с исполнительным листом, в котором нам предъявляли иск по убыткам на тридцать тысяч рублей, и сказал, что в школе нам делать больше нечего, так как теперь мы не ученики, а подследственные.
Мы и разошлись.

А потом  неделю, или больше, я из окна по утрам наблюдал: кто из «наших» первым пойдёт в школу.
Через неделю увидел, Фелю Тюгина, и тоже пошёл.

Говоря сегодняшним языком, директор взял вопрос на грудь и прикрыл нас, а, ведь, времена тогда были ещё не простые – послесталинские.

И, вообще, Иван Михайлович был добр, как – то по своему, ненавязчиво.

На эту тему ещё вспоминается «воздушный десант».
На большой перемене, мы (опять же, троица –  Быстров, Благодарный и Сергеев) открыли зимой окна и ссыпались со второго этажа вниз, в метровый сугроб – как раз против окна кабинета директора.

Тут же, после перемены, на уроке физики, наш классный руководитель, отправил нас к директору.
Не помню, кто из нас  догадался, но перед визитом к директору мы зашли в буфет и купили пончиков, по пять копеек штука, с «повидлой». Называли мы их «тошнотиками», но набрали в тот раз с запасом.

Когда зашли в кабинет, директор, разбирая бумаги на столе, нас «не увидел» - презрел.
Мы, тоже молча, уселись на большой чёрный коленкоровый диван (стоял такой вдоль узкого директорского кабинета) и в течение всего академического часа давились этими пончиками.
Директор молчит, и мы - ни слова, пончики, молча, жуём.
Прозвенел звонок и мы, «сачканувшие» от скучной физики, промямлив «извините», вылетели в коридор.

Честно, вот сейчас, больше чем, через пятьдесят лет, не могу вспомнить от него ни одного злого слова, а, тем более, худого дела.   

И ещё, доброе об этом человеке.

На выпускном, раздав аттестаты, он зашёл в туалет, открыл новую пачку «Казбека» и предложил: «Курите, кто курит, теперь можно».
Потом до меня дошло: для нас он такие дорогие папиросы купил, сам – то «Звёздочку» курил (были тогда такие, самые дешёвые: с мотоциклом, с коляской и красной звездой на этикетке).

Был он, как и географ Николай Алексеевич, и ботаник (не помню, как его звали) покалечен войной, но никто из них не срывал на нас (а было за что) зла.
Может быть и потому, что у двоих  из нашей троицы и у Быстрова, и у Сергеева, война, с которой они только что сами пришли, забрала отцов. 

И ещё про школу: она, её «качество», её «атмосфера» на 100%, как я понимаю, зависит от учителей.

Для утверждения этого можно просто вспомнить педагогическую мудрость и оригинальность нашей «математички с головы до пят» Лидии Порфирьевны.
Она обязывала нас, не заглядывая в учебник, доказывать самостоятельно новые теоремы, используя только логику и, уже ранее полученную от неё, базу знаний.

Таким образом, эта умнейшая женщина не накачивала нас новыми формулами, а прививала нам, во стократ более полезное, свойство – способность логически мыслить.
И, в тоже время, опять по – своему, она натаскивала нас на, также очень нужную нам, технику решения задач.
Для этого, придя на урок, не говоря ни слова, она переписывала на доску из задачника алгебры десятка  полтора номеров примеров и задач, внизу приписывала ещё пол десятка, как она говорила: «для особо шустрых», и, так же молча, уходила.
Все знали, что это никакая ни  контрольная (в этом случае она оценок не ставила), а устраивала она обычные соревнования: кто быстрей и больше решит.
И в азарте соревновательного порыва урок пролетал, как стометровка у спринтера, а в головах ребят закладывалась устойчивая программа разностороннего математического мышления.

Вот так, как говорил Мюллер Штирлицу, «просто и без всяких фокусов», сельская учительница прививала деревенским ребятишкам умение решать и мыслить в, предстоящей им, большой и сложной жизни. 

А «Русский язык» нам давала Тамара Александровна.
Величественная красавица, с огромной, ниже пояса, русой косой -  под её тяжёлым взглядом все, даже мы «фулиганы», сникали и покорно вызубривали: вымя, семя, племя, знамя, стеклянный, оловянный, деревянный, то, либо, кое, нибудь, таки, ка…и прочее, и прочее.

А, что вы хотите, русский, самый заковыристый в грамматике, язык иначе не втемяшишь. И спасибо этой суровой русской красавице, что вбила мне на всю жизнь эту грамоту, которая, как видите, до сих пор сидит в голове.

Интересно вспомнить и наши работы на селе.

Каждый сентябрь, нас отправляли в колхоз на уборку урожая.
Отправляли на месяц, и каждый получал задание заработать 20 взрослых трудодней.

В колхозе выполняли всю взрослую работу: вязали в снопы рожь, свозили её на ток, цепами «охаживали» колос и в мешках тащили зерно по крутой лестнице наверх к жерновам мельницы.
Надрываясь, вытаскивали из суглинка здоровенный турнепс, и складывали его на большие сани – «волокушу», которую трактор оттаскивал к колхозным закромам.

И лён дёргали, и вику с чечевицей на двух жердях – носилках из болота, по колено в воде, относили для просушки на поле.
И капуста, и картошка, и репа – всё, что вырастил колхоз, убиралось нашими детскими руками.

Жили мы по избам у старух, молодёжи в колхозах почти не было. Все, кого не выбила война,  правдами и неправдами, перебирались в город.

Бабули предоставляли нам «полати» из деревянных досок с ватными тюфяками и такими же ватными  стёгаными одеялами.
В обязанность хозяйки старухи (за это она получала один «трудодень») входило готовить нам еду.

Для этого каждый день после работы мы заходили на колхозный склад и нам на четверых выдавали бидон молока, мясную обрезь и ячневую крупу.
Ржаную муку привозили с мельницы в мешках, а репу, турнепс, капусту и картошку мы приносили с собой с поля.

Пока бабка месила тесто и деревянной лопатой отправляла хлеб в под русской печи, мы закладывали в один горшок картошку, капусту и соединительные ткани внутренностей скотины (ту самую, обрезь), заливали колодезной водой, и ухватом отправляли горшок в печь.

После суток  томления, на ужин выставлялись нежнейшие (мясо и капуста превращались в желе), «шти». Так ласково нарекла это волшебное блюдо бабка. 

В другой котёл насыпали крупу, заливали молоком, и, также ухватом отправляли в печь.
Туда же, вокруг горшков выкладывали картошку, репу и турнепс.  Всё, как видите, всё без затей, но  после трудового сельского дня уходило «влёт».

А утром ели кашу.
С особенной тщательностью делилась на четверых оранжево – медовая, в сантиметр толщиной, пенка каши.
А при воспоминании о самой ячневой каше, всю ночь томлённой в русской печи на цельном молоке, и сегодня слюнки текут.
В поле с собой брали картошку «в мундирах», томлёную репу и турнепс.

В последствие, строя военные корабли или, занимаясь созданием сложнейшей электронной техники, я не раз вспоминал гениальность конструкции русской печи.

В ней продукт и не варится, и не жарится, и не парится, а длительное время томится (какое особенное русское слово) при температуре 60 – 80 градусов, в результате чего и все витамины на месте, и вкус бесподобный.

А  на её полатях и детвора, и старики отогревались в лютые российские зимы.

Ничего подобного, настолько полезного для человека, не изобрёл ни один народ.

Избы в деревнях, как и в фильме «Холодное лето 53-го», были такие же «двухэтажные»: внизу  жила скотина, а наверху, подогреваемые снизу отходами скотины, жили люди.
Вот это настоящий «эконом класс», без сегодняшнего циничного ехидства и по делу.

Всё в том кино очень похоже на быт архангельских деревень той поры, только для меня и моих сверстников это было не холодное (к холодам мы были "привыкшие"), а голодное (к голоду привыкнуть нельзя) лето 50-х.

Электрического освещения в деревне не было, были керосиновые лампы, а кое -  где, люди ещё и при лучине жили.

Я и сейчас могу подсказать под каким углом к вертикали надо выставлять лучину, чтобы в избе было лучше видно, а под каким надо её крепить по теперешнему «эконом классу», чтобы дольше горела.

И эти премудрости с "освещением жилища" я постигал, в то самое время, когда в ночном небе, среди неподвижных звёзд, можно было видеть, медленно плывущую, нашу, советскую звезду - первый в мире искусственный спутник земли!   


И в довершение колхозных видений: наши девчонки, за столом под абажуром с керосиновой лампой, склонившиеся над книгами.
Эту картинку я увидел в окошке избы, к которой мы подкрались поздним вечером.

Жили в тот раз мы в разных деревнях с нашими девчонками и решили после работы их проведать.
Дорога была не близкой. Но что нам – дело молодое, примчались на свидание за полчаса, в окошко посмотрели, ни на что больше не решились и обратно - домой, той же, неблизкой дорогой, в том же темпе.

Для сегодняшнего юноши, после интернетовской порнухи, эта история с вечерним юношеским кроссом и картиной девичьих посиделок под абажуром ничего, кроме недоумения, не вызовет.

А я знаю, почему это картина впечаталась в мою детскую голову.

Как – то вечером, я со своим дедом шёл из клуба по Центральной улице домой.
Кино вместе смотрели.
В кино,  герои, какого – то итальянского, фильма, на пляже в купальниках обнимались - поцеловались, и я смотрю - дед злой какой – то.
Как выяснилось, причина недовольства в откровенных сценах фильма.
На моё: «Дед, что тут такого, всего два раза поцеловались», умудрённый жизнью старик, сказал внуку: «Я с твоей бабкой, Марией Фёдоровной жизнь прожил, а голой её не видел, не хотел видеть. Вы сами не понимаете, что вы теряете».

Как я потом, из своей жизни, понял, дед знал, что говорил.
Неизведанное, как и незримое, предполагаемое в миллион раз загадочнее и потому слаще.
Да, в СССР, действительно, не было, вывернутого наружу, пахабного «секса». И, слава Богу, нам повезло, а сегодняшнему поколению – нет.

В заключение этих, нахлынувших, воспоминаний, хочется сказать о нас самих, об  юных «ерцевчанах», о том какими и почему такими, как мне представляется, в этом Ерцево мы состоялись, что такого «ерцевского» в нас вселилось и так долго держит в плену ностальгических воспоминаний.

Дело в том, что Ерцево - это не просто маленький, посёлок какого – то заштатного Коношского района.
Ерцево (я говорю о сороковых и пятидесятых годах)– это административная территория большого, на двадцать тысяч заключённых, лагеря «Каргопольспецлес» (островок, того самого  солжениценского, «архипелага» Гулага).

Возник он в конце тридцатых годов (а вслед за ним и Ерцевская школа) среди таёжных лесов не случайно: ему надлежало обеспечивать пиленой доской кузова грузовиков Горьковского автозавода – тех самых знаменитых, провоевавших всю войну, «полуторок».

И первое, на всю жизнь, моё впечатление в Ерцево это - распахнувшиеся огромные ворота лагерного пункта №2, находившегося в самом конце Центральной улицы, и заполонившая их на всю ширину, мрачная колонна заключённых.

В чёрных «бушлатах» (стёганых телогрейках до колен), в таких же чёрных шапках ушанках, ни на кого не смотрящие, с мешками, пилами и топорами они  нескончаемой молчаливой, топающей и сопящей колонной шли и шли мимо меня, ошалевшего семилетнего пацана.

А впереди их и по бокам, и сзади шла охрана – солдаты в тулупах, с автоматом ППШ за плечом и немецкой овчаркой на поводке.

Технология рубки леса в тайге была такая: сначала заключённые сами себе создавали охранную зону, (вырубали просеками квадрат, примерно,  400 * 400 метров, и строили из того же леса по углам квадрата вышки) и, затем, рубили лес, находящийся внутри зоны.

Охраняли их и в пути, и в лесу солдаты срочной службы.
Мы их в посёлке, почему – то, называли «стрелки», а заключённые, опять же, почему – то, - вертухаи.

На самом деле, это были самые обыкновенные советские ребята, которых через два года после окончания школы, не спрашивая их желания, призвали в армию, и они по три года мёрзли на тридцатиградусном морозе на этих продуваемых охранных вышках.
Мы, ерцевские пацаны, знали многих из них; с которыми просто общались, с которыми дружили.
И мне была понятна злоба вора рецидивиста, который называл, охранявшего его охранника, вертухаем, но я совершенно не понимаю орденоносного советского офицера Солженицына, который устами Ивана Денисовича обзывал вертухаем обыкновенного пацана - солдата, исправно по уставу, несшего непростую военную службу.

Не так созвучны с Солженицыным были и мои наблюдения взаимоотношений офицерского состава лагеря и политзаключённых.

Да, был я свидетелем того, как мордатый майор, прошипев: «Сгною в карцере, падла!», дал, ни за что, зуботычину политзаключенному, строившему, вместе с  товарищами по несчастью, новый дом в самом начале Поселковой улицы.

Но, в тоже время, по субботам к нам «на чай» приходила милейшая супружеская чета по фамилии Курдявко.
Сам Курдявко, бывший главный энергетик города Горький, отсидел, ни за что, в лагере по 58й статье десять лет и «невыездной» жил с семьёй там, где сидел – в Ерцево.

И наши семьи дружили, и их сын Олег (кстати, где ты Олежка, откликнись, помню твои каштановые кудри и, широко открытые, голубые глаза) ухаживал за моей сестрой Светой (её ерцевское фото есть в моём альбоме «Одноклассники»).
Так что, не всё в лагерной жизни было так однозначно, как это обрисовал,  действительно глубоко почитаемый (и, прежде всего, за «Матрёнин двор») мною, Александр Исаевич.

Вообще–то, лагерная жизнь проходила не только в зоне, но и вне неё, в посёлке.

Расконвоированные (уже почти отсидевшие весь срок и потому не имевшие никакого мотива бежать) заключённые работали в посёлке и в кочегарке котельной клуба, и на строительстве новых сооружений, и на ремонте деревянной дороги Центральной улицы, и на ремонте железной дороги, и воду в бочках возили по домам.

И мы, пацаны так же, как и со стрелками, общались с ними и на улице, и в курилке клуба, и в его кочегарке.
И, однажды, присутствовали в зрительном зале клуба на открытом судебном процессе над расконвоированным зэком, кочегаром нашего клуба, который убил, и сжёг в топке, той самой клубной котельной, человека.
Я и сейчас вижу бритый затылок этого человека, которому судья только что вынес смертный приговор, и которому месяц назад я глядел в глаза, в которых отсвечивал огонь той самой топки.

Помню я и жуткую картину кучи тел, сгоревших в товарном вагоне заключённых, ремонтировавших железнодорожные пути и по неосторожности опрокинувших ведро с бензином, в вагоне, в котором они переезжали на место ремонта дороги.

Много чего такого, связанного со спецификой лагерной жизни посёлка, прошло через наше детское сознание, но  говорю об этом сейчас не для того, чтобы нагнать в зад холоду: «ах, какое суровое детство у нас было!».

Как раз, наоборот. Прожив больше полвека после Ерцевского детства, я убедился, что самые сильные впечатления это - первые, детские впечатления.

И потому восторг от вида белорозового моря волнушек на огромной лесной поляне, как и радостное удивление от «семейки», на две корзины, белых груздей под лапой вековой ели, до сих пор со мною, так как, что это если не «картины маслом».

А "ерцевское мороженное" в летнюю жару и лень, помните? Помните, как в июле мы разрывали руками опилки на дорогах, добирались до слежавшегося позапрошлогоднего снега и выливали прямо туда, в снег сгущённое молоко, и потом, до ангины обжирались этим ерцевским "мороженным, которое пополам с опилками".

В памяти моей и то, как прикрутив верёвкой к валенкам коньки, мы по первому, ещё гибкому льду, только что вставшей нашей речки, неслись к самым её истокам - ручейкам, и я, открыв рот, смотрел на, округлившийся в недоумении, глаз окуня, который вдруг замёрз во льду, на мелководье.

А езда по узким деревянным мосткам Центральной, когда бросив руль велосипеда, и, «наяривая» на двухрядной гармошке, ты красуешься перед девчонками у поселкового клуба?

А десятикилометровки на лыжах зимой, и наши, промёрзшие на стуже, детородные органы, которые мы, не стесняясь девчонок, отогревали в печке седьмого «А» класса?
И, как потом, наученные горьким опытом и кем–то из старших, мы перед «физрой» прокладывали в пах, под трусы, сложенную вчетверо, «Пионерскую правду».


И жизнь, вслед за этим чудным ерцевским  детством, промчалась такая насыщенная, сложнейшая и интереснейшая, что теперь и в голову не приходит желания ни снова стать пацаном, ни начинать жить заново. Так пронзительно не получится, а иначе лишено смысла.
И это не слова.   


С глубоким уважением и пожеланием здравствовать - Виктор Благодарный


Рецензии
И права ведь была Ирина Акиндиновна, говоря о недоросле Благодарном, что писателем будет! Вот ведь вроде обыкновенное письмо приятелю своему школьному написал, а глядишь, целое литературное произведение получилось! А на счет Александра Исаевича Солженицына я свою историю расскажу: году этак в 1977-м приобрел я (как тогда говорили "из-под полы") книжицу в тоненьком переплете. "Один день Ивана Денисовича" книжица та называлась и обошлась она мне в немыслимую для того времени сумму: 10 рублей! Читал я ее тайком от родителей, ибо были они у меня правоверные коммунисты, боясь, что отберут у меня запретный плод и накажут. Прочел за вечер, что называется, залпом, взахлеб! И до сих пор помню, по прочтении - ощущение немытых грязных рук! Ни до, ни после, ни одна из тысяч прочитанных мною книг, такого ощущения не вызывала! Вот тогда-то и понял я, что Солженицын - Великий Русский Писатель! С уважением,


Глеб Фалалеев   10.02.2016 14:24     Заявить о нарушении