Круг четвёртый

Ну здравствуй, гость.
Я всё время чувствовал что ты где-то рядом ещё до того как сомкнулся с тобой глазами: бродил в местах, где твоё присутствие ощущалось всего острее, глазел как уцелевшая колоннада режет воздух на чьих-то задворках и тщетно выглядывал в потрохах спящих парков; пришёл домой, включил свет. Ты уже был здесь, ждал меня в самом сердце покойного логова, там, куда нет доступа праздным: железные двери и ловушки, мой гость. Гость, хоть я и не очень рад тебя видеть.

Раз ты пришёл, я поведаю тебе скучную историю, которую ты и без того знаешь – ты пришёл, значит слушай. В конце концов ты её виновник – странного мероприятия по имени жизнь, где утомительная необходимость постоянно есть уравновешена возможностью скрестить с кем-то холодное оружие; Другой. Ты знаешь сколько мне стоило понять эту тайну, которая, как оказалось, была разгадана задолго до меня и ставит перед собой каждого; но, поскольку до меня и так было всё что может быть, я всё-таки доволен своей находкой, пусть она, вероятно, и одна из бесконечных ошибок.
До меня уже ошибались – кто-то что-то не успевал, был слишком пьян или сходил с ума от страсти – так появляются прекрасные натюрморты и заготовки людей, похожие цветом на тропические фрукты или натёртые тесной обувью ноги. Орда множится, и чем одинаковей тем быстрее: кто-то копит и раздувается, а наружу выходит его откровение – каждому что по силам, и если не хватает таланта написать полотно рожают хотя-бы детей. Так, судя по всему, произошло и со мной – кого-то раздуло, а вместо романа или контррельефа случился я – как случается сентябрь, пятница и закрываются двери у коммунального транспорта. Не то чтобы совсем я, потому что я сам этого совершенно не помню и вынужден потому доверять чьему-то инстинкту и сходству в форме пальцев и носа. Мне приходится в этом полагаться на чьё-то слово и ему вполне можно не верить: какой-то мужчина, которому пытались приписать моё авторство, к примеру, не поверил: взял что-то завёрнутое в тряпку и заявил что материнство – факт, тогда как отцовство – мнение. Хотел он блеснуть афоризмом или ему действительно что-то пришлось не по вкусу остаётся гадать, потому что этого я тоже не помню. Женщина, за которой числился факт что я девять месяцев воровал у неё кальций и углеводы приводила этот случай как аргумент и вещественное доказательство своего преимущества; ей было невдомёк что этого я тоже не помню, а поэтому не верю. Так появился тот, кому впоследствии предстояло стать мной – как древесная личинка принялся поглощать питательные вещества, чтобы сделать своим телом – я до сих пор вынужден этим заниматься и помимо типичной, ордынской случайности это нам обще.

Потом я, кажется, стал появляться. Вот, полость дуба, в которую меня засовывают чтобы запечатлеть; вот, мальчик двумя годами старше впервые ломает мне нос. Странно, но я всё это воспринимал как игры внутри самого себя – как будто споткнулся или пришла пятница, никого помимо меня не было: я распространялся повсюду и как будто не хотел понимать, что у моих желаний есть границы. Они упирались в чужое, но чужого ещё не было, потому что был только я. Я пытался обидеться, но было ещё не на кого. Мои желания, которые я с таким трудом начинал отделять от действий, становились во всё больший разрез с чьим-то не моим, чему я ещё не мог подобрать названия. Я чувствовал себя дома, а всё на что натыкался взгляд было мной самим: поэтому наверное я защищал цветы, чтобы их не рвали, возился со змеями (я ещё не знал тогда, что среди них были ядовитые), а синицы садились на руки. Помню как женщина, которая постоянно таскала меня за собой просила, ради смеху, поменять погоду – и она менялась, я хорошо это помню; я был всем – и всё было мной, очень долго. Надо мной склонялись лица незнакомых старух – лебезили перед отцом – а слабенький ум принимался подбирать причины их поведения, находя их в собственном гардеробе. Шло время, мы возвращались домой и я чувствовал боль – как будто в моём теле, только я никак не мог её прекратить; какая-то странная тоска, позорная печать безымянного; чувство вины, которое ещё было моим, но в то-же время я его не испытывал. Я просто не понимал с чего-бы ей, потому что я был причиной всего на свете. Любил всё и всех, дурачок – даже не разделяя для этого растения, животных и минералы; как будто лучился: ко мне до сих пор с солнечным светом и каким-то чудотворным оцепенением душевных сил докатываются отголоски этого ощущения. Кто-то настойчиво пытался обвинить меня в аппетите (у меня был замечательный аппетит) и постоянных нуждах, которые сопровождают людей по выращиванию икры, пока она не покинет кладку; до поры я вообще не понимал откуда эта боль, она не имела во мне причины и в то-же время гудела вокруг, она исходила из чего-то очень близкого, но не вполне уже меня. Я был этому объективной причиной; когда это стало понятно, появился Другой. Необязательно кто-то, просто не-я, который запускает в кожу десяток когтей и чертовски непредсказуем – источник страха, страха смерти, потому что любой страх иносказательно говорит только о ней; смерть это всегда кто-то другой. Другой тряс за грудки и щетинился пальцами неприкаянных степняков, которые находили мне в своих гардеробах одежды самого диковинного фасона.

Так я начал мучительно отделять от себя всё что мной не было, из самой простой самозащиты и чтобы избегнуть постоянных источников боли – а это ведь не так просто, когда ты всё. Сперва я понял границы своего тела, которое больше не было цветами и змеями. Я давил в лесу жуков и отрывал крылья бабочкам, а сам удивлённо отмечал, что ничего не чувствую: они – не я, а значит мы можем сделать друг другу всё что угодно; мы другие друг другу. Затем, подробно ощупав границы своей упаковки, которая стала только моей и ничьей больше, я стал отыскивать едва заметные пределы своего личного пространства и, как следствие, времени. Облака расходились теперь сами по себе, а дождь вызывал раздражение: он шёл не когда нужно, а по своим естественным законам; природа умерла, а я ожил в своих новых, ещё меньших границах. Они ещё больше сужались: с людьми это выходило сложнее всего, и до совсем недавнего времени я странным образом испытывал боль незнакомых, по каким-то не до конца купированным проводам соединённых со мной. Сначала гасли те кто дальше, потом всё ближе. Боль никуда не исчезла, но теперь я мог найти и обезвредить причину. Неприкаянные становились Другим, источником опасности и постоянной возможностью смерти. Они случались независимо и по своим собственным законам, обособленно от меня, как март и февраль, а ещё как кто-то что-то не успевает достать. Разъединяясь, они теряли свои имена и переставали удивлять, становилось спокойно настолько, насколько я мог предугадать их действия, и страшно – насколько они были не мной. Они были мной насколько были как я и оставались одновременно непредсказуемым врагом, с которым всегда нужно быть начеку. Вместе с тем моё становилось совершенно моим: неприкосновенное тело, время и личное пространство, которые родили справедливость, что должна была регулировать этот полный враждебного мір. Вторгавшийся стал получать отпор и понимал что он – не я; так растут зубы.
Я становился собой; закономерно появилась необходимость быть чем-то непременно особенным – напротив врага, который вооружённо стучался в мои двери и норовил меня объяснить; встречать его с достоинством основанным на моём имуществе, которое появилось сразу-же как я понял что не всё – моё. Такое ярче всего проявляется у людей молодых или глупых просто так – другой, ставший Другим, переставший быть чем-то чудесным настолько, насколько доставало ума его объяснить и обезопасить, сделав послушным объективным законам, начинал обвинять другого в себе, и, находя в себе заурядство чужого, нелепо принимался утверждать обратное: ярко наряжаясь и ведя себя из ряда вон выходяще – нелепо, потому что всё это уже было. Я делал так-же, и когда во мне раскаивались и сомневались, чтобы не раскаяться самому и не усомниться в том что я есть я начинал двигаться от противного, доказывать врагу что могу постоять за свою особенность, талант и способность. Что я не только случай сентябрьской пятницы и чья-то ошибка, от которой можно отречься – "вот, я что-то не успел или захлебнулся от страсти, это был не я",  – нет, от меня нельзя откреститься, я обязателен и вы меня любите на самом деле, ведь любите, правда? И я пытался быть кем угодно, чтобы меня любили, не понимая что другой – он Другой, он не любит. Он ненавидит, потому что кается в самом себе, он корчится от собственной боли и пытается вывести её как-то наружу, к другому, обвинить и не делать с ней ничего. Я хорошо это знаю, ведь я тоже каюсь, презираю и ненавижу себя – а значит другого, свою собственную смерть, лютого зверя.
Правосудность, фарисейский, садистский экстракт: "поступай с другим так, как хочешь чтобы поступали с тобой". Молодой человек быстро перестал быть молодым и оброс, как животное, ворсом: он поступал правосудно и жаждал всем наказания, так-же как желал его себе самому; справедливость, садистский экстракт. Потом, конечно, я понял что должно быть место и милосердию – но не раньше чем уяснил, что собранный вместе из всех поступков я заслужил себе казнь. Я хотел жить, поэтому научился прощать – милосердие, сентиментальная приправа к садизму. Я не трогал чужие нагноения пока не обнажали мои – такие-же, только свои, и всё-же одинаковые до неразличимости, как пятницы, пока не обозначишь их поимённо. Болезни одинаковые и достаточно-таки просты, но как сложно, как необъяснимо здоровье! В болезни нельзя обвинить никого помимо себя, потому что ты – это то что ты помнишь: обещания, которые с равным успехом выполнялись и забывали, рукопожатия, которые одинаково оказывали подлецы и святые. Ты – только то что ты помнишь, то что в тебе, снаружи которого бродит волк, готовый воспользоваться любой слабостью, поэтому поступай справедливо (справедливость, становясь привычной и понимаемой, придаёт много сил) и отхватывай руку по локоть, если кто-то запустит её не в своё. Другой это волк, который воет от твоей собственной боли, одиночества и унизительного чувства голода – такого-же, как у святых и подонков.

Так мір сузился до размеров моей обители – ты видишь, как она мала: мне не нужно многого, достаточно чтобы не было никого кроме меня. Чтобы враг был за стенами и дверьми, а границы были недвусмысленны. Теперь я могу выключить свет и сидеть взаперти со взведённым бойком – я достаточно метко стреляю, – чтобы никто не отобрал у меня последний островок где я не буду слышать волчий вой о том, что мне лучше было-бы и не быть; я не очень и против, но шанс выковырять меня в эмалированную посуду безвозвратно упущен (я сам допустил немало ошибок, как я могу упрекать кого-то, что он перебрал?) – шанс упущен, и я могу теперь прострелить голову любому, кто заявит мне очевидную истину, что я ошибка. Снаружи пусть будет так, плевать что снаружи – здесь, в моей крепости я имею ценность и нужен, поэтому я пристрелю любого кто посмеет перечить; я особенный, во мне тут никто не сомневается и не тычет пальцами в зудящие под бинтами огрехи. Я знаю как правильно и как неправильно и имею вдоволь упёртости, чтобы отстоять то что верно; это моё "верно", я опираюсь на неопровержимые доказательства холодного, непредвзятого разума: неразумное находится за моими стенами и плевать, что я ошибался тысячу раз и сам себе больше не верю – во мне не сомневаются здесь, потому что тут только я. Нет никого, в ком я замечал-бы своё сомнение и непостоянство. Здесь было-бы совсем спокойно, если-бы удалось устранить последнюю опасность и сделать ценным всё, что предстаёт дешёвкой, перевернуть знаки. Сделать позор достоинством, а необходимость есть, спать и жать руку – привилегией, топнуть ногой и потрясти чем-то тяжелым: "чем больше тем лучше" – плевать что больше одного не бывает ·
ко мне приходит гость и всё становится на места.
Этим-же разумом я изъел все возможности объяснить тебя, сделав собой, чем-то ручным и податливым и освободиться от постоянной опасности твоего вторжения. Он всякий раз приходит к своему отрицанию, оставаясь на собственных основаниях и не совершая скачков: ты есть, потому что тебя нельзя объяснить и и ты тем не менее остаёшься, постоянно находя меня за всё более крепкими запорами, которые я против тебя воздвигаю. Ты силён, а я слаб, поэтому я боюсь тебя – это залог моего уважения, как у всех жалких существ. Ты моя травма и боль наказания, которая достаточно изобретательна чтобы дать передышку, не став чем-то привычным и безболезненным. И я не хочу ничего другого, потому что так ращу свои силы, пеленаю дорогие сердцу увечья и всё время жду твоих новых побоев. Ты там, куда не достать никому и мне нигде не скрыться, мой суровый отец, мой справедливый судья.
По твоему-же закону ты можешь отобрать у меня всё что угодно кроме права согласия. Кроме добровольности, потому что ты хочешь друга, а сам приходишь для этого к трусу. Ты враг, враг, Другой мне. Может, ты хочешь чтобы я любил тебя? Я ничего к тебе не чувствую, потому что любить – значит оставаться другим и вместе с тем оставаться. Смотри сколько у меня тут всего: запасы воды и еды, прорезиненная одежда и противогазы, патроны и сухой спирт. Если я захочу, я уничтожу всё это и никто не помешает, потому что это и есть я. Я делаю с собой что хочу, потому что собой обладаю. Но если я – не всё, а это очевидно так, значит, есть и чужое, в которое я не смею вторгаться: это чужое, как я могу обладать, не охраняя его чуждость? Есть моё и чужое: со своим я делаю что захочу, потому что властен вполне – усовершенствую или испепелю, – это моё и только моё, я здесь судья. Чужое свободно от меня совершенно и я не могу сделать там никакой перемены, кроме как насильно, но тем самым я позволю так-же поступить со своим, чего я не могу допустить: я бессилен перед ним, поэтому боюсь и стараюсь избегнуть с ним встречи. Весь порядок ты установил на этом отношении своего и чужого, стоящего на разноцветном полотне полномочий. Если я соглашаюсь с чьей-то правотой, то делаю себя неправым настолько, насколько с ней расхожусь, так она становится моей, имея источник в чужом – так отдаются в руки другого: "я неправ. Пусть твоя правда будет моей." Ты владеешь моим разумом, гость, и настолько, насколько я неправ – а какая правота за тем, кто, говоря по чести, не может быть даже сентябрём и дверной ручкой из-за твоей прихоти сделать меня свободным – насколько я неправ, настолько прав ты. И это твоя правота, а не моя, правда Другого, что остаётся чужим, над которой я не властен и не могу присвоить себе, положить среди коробок и назвать собственностью. Но я делаю так и буду воровать дальше, потому что это ещё одно веское основание в том что я не ошибка и не случайность, что меня не упрекнуть за кальций который я вытянул из чужих костей, а так как я жму руку не может пожать больше никто: я тот самый, меня ждали и ждут. Да, я знаю, сможет конечно, потому что ни эти банки с консервами, ни патроны в моём револьвере не имеют против тебя силы. Сможет. И ты сделаешь ещё тысячу многажды лучших чем я и в мгновение убъёшь миллионы – просто перестав узнавать их по имени и забыв; что тебе противогазы и железные двери?

Почему у тебя такой вид, как будто я чем-то тебя огорчил? Торжествуй свою силу, довлей в своей власти! Я бессилен против тебя и в любой миг ты отключишь в моей груди беззащитную, усталую мышцу так-же, как мог-бы брезгливо вытереть от меня хирургические инструменты. Ты хотел мне показать моё ничтожество, мою слабость, мой несмываемый позор в том чтобы есть и делать всё одинаково? Я и так вижу его день и ночь, Чужой, он всегда передо мной – чего ты хочешь ещё?
Молчи, не отвечай, потому что я не услышу ничего нового. Я слышал уже, что ты назвал меня по одному тебе известному имени, чтобы я никогда нигде не повторился: я потратил всю жизнь чтобы доказать это, но так ничего и не вышло. Я продолжаю случаться на безымянных рабочих местах и по дороге домой; смертен, потому как всё что случается – проходит, и только то что было не может никогда повториться, а потому живёт всегда. Ты скажешь что подарил мне вечную душу, которая не умрёт. Мне достаточно тех лет жизни что я тут провёл, чтобы я не хотел продолжить это навечно. Ты скажешь что любишь меня со всеми моими недостатками и пока я жив станешь приходить как нищий, прося о взаимности. Но я не люблю тебя, а боюсь, и не верю тебе, потому что нельзя любить болезни, нельзя любить одинаковое, не сделав это долгожданным, а болезни не исключительны. Я чертовски болен, а всей моей жалкой любви недостаточно чтобы превозмочь смерть и случайность. Ты знаешь, как я пытался – я никогда не прикладывал столько усилий чтобы любить кого-то, – но Другой умер, остался чужим, потому что Другой это Враг, которого никак не обезопасить не сделав имуществом. Но ведь нельзя любить себя самого, беззащитные, безвольные банки и патроны в моём барабане! Он смертен, он умрёт, потому что умру и я, как умерла тысяча сентябрей и архивных записей. Я жив только в смертном – памяти, скопище самых немыслимых зверств и несуразностей, которых никогда и не было ·
архивы сгорят, как случается уничтожаться архивам, я уже умер. Ты спросишь меня в ответ – кто негодует и знает, что он уродлив и смертен? Разве для этого не нужно смотреть со стороны? Я отвечу: нас много, некому дать тебе однозначный ответ. Слишком понавелось тут зверей, которые воют разными голосами и каждый говорит что-то, что противоречит.




Я искал тебя на задворках, где твоё присутствие было почти осязаемо – оно и было осязаемо, потому что рядом был Другой, был ты сам. Но сегодня я искал тебя в одиночку – видел, как грузят чужое ночные грабители – и находил в них себя; замечал в гаснущих окнах ложь, трусость и жадность – и это всё тоже был я. Я был один, потому что рядом не было никого другого;
я был всеми, потому что не было Тебя. Где та ложь, к которой я не прибегнул? Где моё, что я-бы не своровал? В моей памяти найдётся много животных – вот мы, здесь и голодны. Мы чужие.
Ты сидишь и смотришь на меня глазами полными грусти, чужой, лютый волк, и мне рядом с тобой тяжело и унизительно. Ты слишком благороден чтобы отобрать у меня право не согласиться, поэтому я объясню тебя и сделаю частью собственного покоя, насколько это удастся. Не надо любить меня, просто продолжай меня бить, чтобы я становился ещё злее, ещё совершенней в своём воспалённом отчаянии, всё глубже зарывался под землю и терпеливо отращивал зубы. Не отнимай у меня разум, чтобы я не перестал понимать сколь я увечен: я хочу видеть как случается недержание мочи и кто-то что-то не успевает, как не успели воспрепятствовать мне; как всё умирает и становится прошлым, всё что я пытался любить – и не одолел. Видеть как я слаб, непостоянен и не достоин доверия – не доверяй мне, потому что я не верю тебе, доверявшему до последнего самым лживым; не люби меня, потому что ты любишь всех, а я постыдился-бы это сделать, потому что и тебя сделал-бы случаем, куда там неприкаянных степняков; – если-бы мог.
Но я не могу, а поэтому просто разденусь и лягу спать, как это неоднократно случалось.

До встречи, гость, и доброй тебе ночи. Я выключаю свет.


Рецензии