Лицо Роман Глава 1

По ту сторону
... Я нажал курсором иконку «Отправить», и письмо исчезло в безднах Интернета. Я отправил его без всякой надежды. Так – на всякий случай. Хотя я надеялся вовсе не на случай. Я жаждал самого настоящего чуда…
Всё началось с самого заурядного не предвещавшего ничего особенного похода в кино. Я не люблю жанрового кино, особенно в его голливудской жанрификации. Узостью своих рамок голливудские форматы прокрустно выдавливают из себя всякий смысл и низводят высокое искусство в зрелище, этакую жрачку для глаз, что, составив с жрачкой как таковой известную пару, увенчали американский тренд развития человеческой цивилизации. Немало переформатировав классические жанры трагедии и комедии, в которых когда-то давно нашли своё оформление извечные и дополняющие друг друга до целого переживания страдания и удовольствия, голливудская эстетика выделила из всей многообразной гаммы минорных и мажорных эмоций самые примитивные их разновидности типа смеха, агрессии, похоти, страха, подведя их под форматы комедии, боевика, эротики и хоррора. Но на этот раз я довольно долго не был в кино – увы, не было высокого повода – поэтому навскидку выбрав из скудного ассортимента интернетной киноафиши очередную голливудскую дрянь в жанре хоррор, отправился в мультиплекс, кинопещеры которого были прорыты  в необъятной горе торгового центра «Вега». В тот день, где-то в середине ноября состоялась всегда приходящаяся на четверг пресловутая «мировая премьера» фильма ужасов «Кровавая Мери» по произведению знаменитого мастера по живописанию кошмаров Кивена Зинга, причём это был ремейк какого-то лохмато семидесятого года фильма не менее известного режиссера Нарьяна де Кельмы. Собственно, фильм ничего особенного, как, впрочём, и следовало ожидать, в себе не содержал. Какие-то паранормальные способности, перемещение предметов, летающие ножи и прочая. Забавным мне показалось то, что вопреки характерной для этого жанра генерации самого ужаса перед нездешней жутью фильм возбуждал свойственное как раз  иному жанру – жанру боевика — чувство мести, чья страсть наполняет главную героиню Мери на пути её восстания из ада недоброжелательного окружения школьных сверстников и собственных подростковых комплексов. Центральная в голливудской психологии страсть мести здесь трансформировалась из ангельского терпения милейшей девушки, чья чаша, переливаясь ведром со свиной кровью во время школьного праздника по каверзе главной недоброжелательницы, сначала обливает кровью саму Мери, которая уже в ответ, исполняясь в-общем-то праведным гневом, но наряду с ним и чудовищной смертоносной силой, сама заливает весь школьный бал кровью, только уже человеческой.
Фильм кончился, и раньше других я поторопился из затхлой тьмы наружу вдохнуть свежий воздух (и, увы, вместе с ним долгожданную порцию никотина). Однако выйти из кинозала «таким же, как раньше», по словам Бориса Гребенщикова, не получилось. Что-то в этом фильме меня всё-таки взволновало. Но что я сразу не смог понять. Я пошел домой, зайдя по пути в магазин, и уже дома после разных дел я обратился к ресурсам Интернета, прочитал про фильм, режиссера, актеров. И когда я прочитал про исполнительницу главной роли по имени Грейс Ловетц, я понял, что меня так впечатлило. Меня впечатлила сама Грейс Ловетц. У этой совсем юной семнадцатилетней актрисы было необычное лицо. Лишенное какой-то запредельной красоты личико – даже в чём-то смешное – было соединением черт детского и женского, но в нём не было ничего нимфеточного. Круглое немного асимметричное лицо, копна светлых пушистых волос, невысокий лоб, широкие брови, рассеянный и чего-то ждущий взгляд не совсем одинаковых синих глаз – правый - слегка вверх и левый – чуть вниз, вздернутый крупными ноздрями нос, очень большие, совсем недетские губы и довольно острый подбородок. Фрагментированное таким описанием лицо вряд ли способно достичь своим опосредованием сколько-нибудь адекватного впечатления. Но до и без всякого описания это лицо впечатляло чудом красоты человеческого лица, что, по-видимому, заключалось в самой его непосредственности, которая, наверное, способна сообщить обаяние любому лицу. Я попытался разобраться с так поразившим меня впечатлением, но вместо этого я только больше впечатлялся. В течении нескольких дней, благодаря опять же закромам Интернета, пересмотрел все фильмы с её участием – какие-то смешные ужастики и ужасные комедии, фильмы, созданные именитыми режиссерами – «Охранник изменчивости» Марвина Стрекозе и «Угрюмые отражения» Джима Кёртона, триллер «Волны» и драму «Лохушка», ролики с записями бесчисленных интервью, фотосессии, портфолио, показы мод и даже полистал страницы её российских фанатов, которых оказалось аш несколько тысяч. За эти несколько дней я окончательно лишился покоя – меня то наполняло возбуждение, то охватывало отчаяние, тошнотворно саднило в груди, перехватывало в горле, щипало в носу и в ноздрях пахло железом, слезились глаза, как будто в воздухе был рассеян слезоточивый газ. Любящий вкусно и сытно поесть, я стал забывать есть совсем. Что это было? Наваждение, мания, психоз? Я понимал, что это что-то вроде влюбленности, но в это отказывался верить под тем предлогом, что мне большому сорокалетнему дядьке в отношении совсем юной девушки это как-то ни к чему.  Просто незачем. Я совсем не был подростком, норовящим каждый день в кого-нибудь влюбляться и западать. Тем не менее, охватившая меня страсть закружила ход мыслей вокруг этого образа, ставшего таким притягательным и одновременно обжигающим.      
Просматривая фильмы с участием Грейс Ловетц, и то в режиме перемотки, я, например, понимал, что играть ей там было особенно нечего. Я замечал, что в некоторых сценах она откровенно скучала, и оттого переигрывала, особенно в сценах со сверстниками. Но она сразу сосредотачивалась и начинала великолепно переживать в паре с взрослыми актерами, к которым упорно тянулись, пытаясь встать вровень. То есть, выглядя совсем  ребенком и обладая детским сердцем,  она обладала совсем недетской сознанием. С этим стыковался факт абсолютного отличия её кинематографической судьбы бедной сиротки от реальной биографии. Во всех фильмах она была этаким трудным подростком, у которого большие проблемы с окружением, как правило, у неё нет родителей вовсе или есть один родитель, который вскоре умирает, а если и есть родители, то либо пьющие, либо психопатичные. Во всех фильмах Грейс Ловетц и сама немало невротизирована. Большинство её персонажей – это странные, взбалмошные, сумасшедшие девочки, иногда обращающиеся то в вампиров, то в оборотней, или еще во что-нибудь такое. Их странностью было пребывание в каких-то крайних настроениях – минорном или мажорным – либо грустной задумчивости, либо страстной одержимости идеей или чувством. Какой бы она не была талантливой лицедейкой в столь юном возрасте, ту необычность, которую она собой являла, нельзя было изобразить намеренно. Сама Грейс Ловетц была необычной, и в этой уникальности Голливуд являл какой-то новый, ранее небывалый лик Америки. Самой яркой чертой этого лика была неподдельная нетронутость, чистота, целомудренность. И это было более всего странно: где вавилонская блудница Америка, а где целомудренность? Произволяя ход подобных рассуждений, я переживал характерное вчувствование через её персонажей в неё саму. Иногда это вчувствование явно зашкаливало, когда душа оказывалась на качелях, то взмывающих в высоту невнятного восторга, то ухающих в пропасть не менее невменяемого отчаяния и тоски. Моё сознание однозначно констатировало, что такие полеты сердца опасны и рискованны. К тому же абсолютно бесперспективны и бесплодны. И всё же моя воля уже сама не желала сбрасывать с качелей сердца драгоценный груз чувства, которым так уверенно и остро полнилась грудь. Оставался вопрос: что с этим делать? Этот вопрос образовывал бескрайнюю и очень неуютную периферию, которую постепенно центрировало и однажды замкнуло решение, вынесшее  за скобки всё многообразие прекрасных иллюзий и романтических сентиментов. Это упрямое решение ограничивал императив сделать для Грейс Ловетц как для другого такое хорошее, которое одновременно было бы хорошим для всех. И я согласился держать своё сердце открытым, раненым, по расхожей романтической лексике, «разбитым», только чтобы в этой единичной открытости одновременно осуществлялось универсальное.
И по счастью именно это решение сбалансировало прежние гипертрофированные крайности острого возбуждения мании и бескрайне гнетущего отчаяния. Самым весомым  и желанным мотивом этого решения была воля к отчуждению одержимости собой как абсолютного полюса-формы человека. Именно эта одержимость, как бы она называлось – кантовским радикальным злом себялюбия или первичным нарциссизмом Фрейда, бесперебойно делает человека, а современного человека особенно, жертвой беспощадной мании себя. Событие отчуждения нарциссизма мощно оттенил наиболее неприятный и даже невыносимый факт его простого наличия, с которым теперь я уже мириться не мог. И теперь я страстно желал обратить всеобщее содержание благоприобретенного чувства против своей частной мономании как ключевой формы Себя с тем, чтобы, по возможности, растворить последнюю в первой. В конечном итоге вся эта мешанина чувств и мыслей свернулась в намерение написать сценарий, где Грейс бы играла не только главную роль, но и саму себя, той, какая она есть на самом деле, но, конечно, лишь в моём представлении. Но кем же она была? А была она, что называется, папина дочь, дочь своего американского отца. Это подтверждалось тем, что Грейс Ловетц в сценах со своими кинематографическим отцами выглядела убедительней, достоверней, искренней и непосредственнее всего. И в этих сценах сказывался глубинный архетип американского сознания, что оказывался полной зеркальной противоположностью глубинному архетипу сознания русского. В смысле какой-то корневой сбалансированности крайностей мужского и женского полюсов мы в России все – материнские дети, не то чтобы «маменьки сынки», но именно что дети своей матери – природы, судьбы, России. А они в Америке все – отцовские дочери, дочери своего сильного, властного, богатого отца, воплощаемого, например, в фигуре Президента США. Полярность двух указанных архетипов, где один отражает другой,  представляет контраст двух вертикалей архетипичного доминирования. В русской вертикали трансцендентный объект доминирует над имманентным субъектом, а в американской – напротив, имманентный субъект господствует над трансцендентным объектом. В философский символизации этот контраст состоялся как спор между Платоном и Аристотелем. Если в философии Платона небесная благая реальность впечатляет человеческую душу имманентной идеальностью, причащая её к себе как Целому, то в метафизике Аристотеля реальность полностью уходит под иго имманентной субстанции. Такая субстанция в качестве разумной целостности субъекта, центрируя периферию реальности собой, запечатляет её как свою земную Часть, частный, частичный объект.
Случившееся в Древней Греции в V в. до Р.Х. историко-философское движение расщепления  онтологического Начала претерпело двойную метаморфозу. Онтология космоцентричной дифференции Неба и Земли сначала обратилась в феноменологию теоцентричного конфликта между реалистическим Именем и номиналистическим Понятием, определившего всё содержание средневековой философии с V по XV вв.  А затем, начиная с XVII в., феноменологическая версия этого расщепления превратилась в новоевропейскую антропологию поляризации трансцендентной реальности объекта и имманентной идеальности субъекта как сознания. Вершиной этой поляризации стала случившаяся в Новое время конституция автономного Я. Учреждённое плеядой новоевропейских теоретиков от Декарта до Канта Я, положив тотальную границу между трансцендентным Бытием и имманентным Сознанием, полностью включило себя в сферу последнего. Философским выражением тотальной пограничности трансцендентального Я стала форма синтетического суждения априори  «понятие есть предмет». Априорным условием такого суждения явилась нулевая идея автономной свободы Канта, содержанием которого было «безусловное удовольствие от себя самого». Уже в XIX в. были предприняты две попытки высвобождения трансцендентной реальности из-под ига автономного Я. Гегель попытался настоять на онтологической исключительности Понятия в качестве духа национального коллектива. А Маркс попытался утвердить эту исключительность в виде объективности трудового Предмета, интегрирующего трудящихся в коллективный гегемон истории. То есть, существенным образом и Гегель, и Маркс остались в рамках кантовской апологии априорной формы трансцендентального суждения, только по-разному расставив в ней акценты. Впоследствии под эгидой идей Канта, Гегеля, Маркса сформировался треугольник ведущих идеологий мира – либерализм, национализм, социализм, противостояние которых определило всю драму ХХ века, самым трагическим событием которой стала Вторая Мировая война. Ситуация, когда развязавшая войну идеология национализма сошла по её итогам с исторической сцены,  ввергла две вышедшие из Второй Мировой победителями сверхдержавы в главный конфликт послевоенного мира – холодную войну, поделившую мир как геополис на Запад и Восток. США стали официальным лидером цивилизации Запада, основанной на апологии имманентного субъекта, автономно  замкнутого на желание Себя. А СССР выступил негласным лидером Востока, на протяжении всего ХХ века являя образец трансцендентной цивилизации,  нацеленной на воплощение коллективной Идеи. Таким образом, сбывшееся 2500 лет назад расщепление онтологического единства Неба и Земли нашло окончательное выражение в геополитическом расколе современного мира на небесный Восток и земной  Запад.
Распад СССР в 1991 году, обозначив завершение холодной войны победой США, как будто подвёл черту всей трансцендентной традиции воплощения коллективного идеала, указав на её «тупиковость». Из монополярно утвердившегося американского центра мира в отношении всей внеамериканской периферии прозвучала властный окрик  «Интегрироваться!» в направлении образования мировой империи – Соединенных Штатов Мира. Но в 2008 «неожиданно» случился мировой финансовый кризис, который в свою очередь манифестировал, что и американский бог «далек от полного порядка». В этом кризисе сбылось озвученное еще в 1949 году пророчество Жоржа Батая о том, что «...без СССР, без политики напряженности, которую он проводит, капиталистический мир наверняка не смог бы избежать паралича». Выяснилось, что капиталистический Запад как имманентная система нуждается в трансцендентной среде, и если её нет – она хиреет. Имманентная система – это зеркало, что оказывается полной пустотой, если не отражает   трансцендентный объект, который одновременно и отрицает. К тому же, несмотря на то, что советский бог умер, русский бог, на котором первый некоторое время паразитировал, оказался жив. И местом его нестойкого обитания были «руины» этой самой  трансцендентной периферии небесного Востока, которую вознамерилась апроприировать имманентная система земного Запада. В рамках этой динамики конфликта дионисийского  Востока и аполлонического Запада как геополитической проекции спора Неба и Земли стало возможным прочерчивание четких координат – внутренней координаты самоустройства каждой половины и внешней координаты драмы их отношения. Подспорьем такого прочерчивания, как не парадоксально, служит методологический и лексический аппарат Фрейда, различившего в «Толковании сновидений» два режима работы сознания – дневной и ночной. Так, в дневном режиме функционирования системы «сознание-восприятие» дело обстоит так, что внешние впечатления со стороны трансцендентной реальности доминируют над внутренними образами имманентного сознания. И, напротив, ситуация кардинально меняется ночью, когда сновидящее, но никогда не спящее, сознание, получая всю полноту полномочий, подчиняет своим внутренним образам все внешние впечатления. Днём сознание в рамках «принципа реальности» пассивно впечатляется трансцендентной реальностью, чьи фрагментарные ощущения вынуждают его центробежно дезинтегрироваться и рассыпаться. Ночью же при вступлении в силу «принципа удовольствия» сознание центростремительно сгущается и активно ставит себя в ночной центр той округи, которая представляет периферию реинтеграции дневных впечатлений. То есть, феноменологическая пара Дня и Ночи характеризует кардинальную полярность трансцендентного и имманентного мироощущений.
В рамках психоаналитической парадигмы отношения идеализирующего воображения и чувственного восприятия,  сознания и реальности имеют и половую акцентуацию. Так, реальность как, прежде всего, природу, наличную сферу чувственного содержания характеризует женский и материнский полюс. Напротив, сознание как ментальную сферу идеальных образов и форм определяет мужской и отцовский полюс. То есть, в смысле известного еще с Платона и Аристотеля контраста женского содержания и мужской формы трансцендентно-дневное мироощущение структурируется вертикалью доминирования женского, а вернее, материнского содержания над мужской или сыновней формой, а имманентно-ночное мироощущение выстраивается по вертикали доминирования мужской формы над женским содержанием. С учётом семейных аналогий взаимоотношений мужского и женского полюсов две мировоззренческие парадигмы характеризуют две семейные пары. Теоретически восходящая к Платону трансцендентно-дневная парадигма определяется парой Мать-Сын, по способу которой трансцендентное содержание материнско-женской Вещи-Красоты блаженно равновесно трансцендентной форме сыновне-мужского Имени-Идеи-Истины. Выражение этой равновесности предлагается предложением «Вещь есть Имя». То есть, собственно данное отношение определяется не как вертикаль доминирования формального Центра над содержательной Периферией, а как горизонталь онтологического баланса земного Лица и небесного Имени. И в тяжести баланса полностью растворен самый центр этой тяжести. Напротив, идущая от Аристотеля имманентно-ночная парадигма оформляется парой Отец-Дочь, в рамках которой имманентная форма отцовско-мужского Понятия однозначно и тотально доминирует над имманентным содержанием дочерне-женского Предмета. Способ такого доминирования определяется логической формой суждения  «Понятие есть Предмет». Существенным свойством такого судяще-оценивающего определения выступает тотальная замкнутость предметной периферии на своём  понятийном центре. То есть, в отличие от благодатной и абсолютно свободной открытости трансцендентного отношения бытийной Вещи материнской реальности и божественного Имени сыновней идеальности имманентное отношение характеризует тотальная закрытость, системная замкнутость периферийной среды на формальный центр. В этих априорно заданных обстоятельствах трансцендентная содержательность дочерней периферии приговаривается к бесконечной игре отражений имманентной формы  своего отцовского Центра внутри неизменного кона как закона. Еще одной и более яркой иллюстрацией полярности трансцендентной и имманентной парадигм выступает историческая траектория русской классической литературы от Гоголя до Платонова.
История движения расщепления онтологического Начала в рамках истории русской классики распределяется по траектории Платонов – Достоевский – Набоков – Толстой. Эта серия русских писателей дублирует траекторию смены  философских парадигм в европейском модернизме: трансцендентный реализм Хайдеггера – трансцендентный идеализм Гегеля-Ницше – имманентный идеализм Декарта-Канта-Гуссерля – имманентный реализм Маркса-Фрейда. В онтологической перспективе эта траектория начинается с того, чем формально завершается, а именно с трансцендентного реализма Андрея Платонова. В этой перспективе поэтика материнской вещи Бытия дополняется христианской апологией сыновнего Имени Фёдора Достоевского. Отношение трансцендентного реализма Платонова и трансцендентного идеализма Достоевского полностью претворяет ключевую пару трансцендентно-дневной парадигмы отношений материнской вещи Небозёма и сыновнего Имени христианского Бога. Высшим символом этой пары является образ Богородицы с Христом-младенцем на руках. Парой же воплотившей вертикаль имманентно-ночной парадигмы выступают отношения между поэтиками Льва Толстого и Владимира Набокова. Последний в рамках имманентного субъективного идеализма представил поэтику реинтеграции трансцендентной реальности вокруг отцовской формы имманентного сознания. Имманентно-идеалистическая поэтика Набокова дополняется имманентным реализмом Толстого, описывающего реальный мир как дочерний наличный предмет, отражающий своё отцовское понятие. Указанием на воплощение имманентно-ночной парадигмы отношений имманентного субъекта и имманентного объекта как субъектного отца и объектной дочери выступают представленная в «Лолите» любовная связь взрослого мужчины и маленькой девочки, как раз годящейся ему в дочери. Пожив в Америке, своей гениальной русской чувствительностью, той самой русской душой Набоков отразил в отношениях Гумберта-Гумберта и Лолиты существо американской имманентно-ночной парадигмы, в которой отец одновременно оказывается любовником своей малолетней дочери. Специфика этой связи воспроизводится в проницательном  фильме-притче Ларса фон Триера «Догвиль», где в разговоре Грейс и главы мафии с самого начала не понятно, кто он ей – любовник или отец, пока она его не идентифицировала его соответствующим обращением. Собственно, вся драма истории Грейс сводится к неудаче попытки освобождения от власти отца-главы гангстерского клана.  В аллегорическом плане фильм отсылает к богословской теме взаимоотношений статичной «сущности» и динамичной «энергии», ветхозаветного Бога-Отца как активного бога мстительно восстанавливаемого земного Закона и новозаветного Бога-Сына как пассивного бога небесной Благодати (Grace) и добровольной любви. Неудачу своей попытки освободиться от власти отца и слиться с народом, представленного населением Догвиля, Грейс в конечном итоге объясняет недостатком власти, немедленное наделение которой превращает её в пассивное зеркало и послушное орудие смертоносной воли отца-законника.
В целом, различие трансцендентно-дневной и имманентно-ночной парадигм характеризует то, что, если в первой человеческое сознание, а вернее душа является пассивным отражением, служит зеркалом материнского Бытия как реального объекта, то в последней – замкнутое на отцовское Я человеческое сознание как уже разум активно превращает наличный объект как другой в своё зеркало. В трансцендентной парадигме человек, будучи зеркалом, в которое смотрится трансцендентный мир, признает себя лишь Частью, причастником, осколком трансцендентной целостности мира, мирового Целого. Наоборот, в имманентной парадигме сам мир выстраивается как зеркальный объект,   отражение человека в качестве субъекта. Имманентный человек как автономный субъект, вменяя себя в форму Целостности, центрирует ею периферию и с маниакальной активностью реинтегрирует мир в символическую округу вещей как причастных ему предметов, как его собственных объектов, призванных лишь нарциссически отражать его Я. Итак, в трансцендентной парадигме человек – лишь часть мира; в имманентной парадигме сам мир – это только часть человека. Спор между определениями человека либо как трансцендентной части, либо как имманентной целостности, в перспективе европейской мысли претерпел, понятное дело, имманентную трансформацию. Изобретенная Платоном в «Пармениде» диалектика Целого и Части была опосредована Гегелем в диалектике самостоятельного желающего господина и раба как его несамостоятельной части, признающей и отражающей желание господина. Рассмотрим эту диалектику поподробнее.
Изначальной антропологической ситуацией является первичное единство двух существ, замкнутых в круг единой души. Эти два существа свято блюдут своё равноправие. До поры-до времени, пока не случается первородный грех. И прежнее единство разделяется на две равномощные половины круга, каждая из которых начинает испытывать по отношению к другой страх смерти. Изначально имеет место равновесие страхов. Но такое равновесие не может быть долгим. И вот коромысло весов приходит в движение и начинается борьба за власть, под которой вначале понимается освобождение от страха. Поскольку первичной сценой всей этой диалектики являются отношения между мужчиной и женщиной, то страх каждой из сторон имеет конкретное содержание. В мужском случае речь идет о страхе перед женской красотой, а в женском случае — о страхе перед мужской силой, и, конечно, как, прежде всего, сексуальным выражением этой силы. Каждая из сторон стремится растворить другую в страхе перед собой. Но, в конце концов, благодаря простому наличию мужской конечности, формы одна из сторон предотвращает своё растворение в страхе удержанием, по Гегелю, вожделения. Дело обстоит так, что если одна половина круга центробежно образует линию наличного динамичного горизонта, то другая — центростремительно сжимается по оси статичного рассудка. Мужское вожделение как бы воздвигает надежную преграду на путях змеиноподобных происков женской красоты, обрушивая содержание её динамичной и неуловимой мощи в форму простой неподвижной статичности, наподобие застывшести мертвого тела. В эстетике такого опосредования лучшая красота — это мертвая красота, а, например, самая прекрасная природа – это nature morte. То есть, драматичным итогом преодоления мужского страха становится испарение мифопоэтичного мотива человеческого существования в виде вдохновения красотой. И соответственно происходит подмена равного страху смерти блаженного ощущения бессмертия души и самой души равным страху перед красотой наслаждающим чувством вожделения и его органом. Этот орган воплощает непрестанную, «вечную» неподвижность нулевого центра тяжести самих сексуальных весов, составленных чашами мужской и женской сторон. Теперь всё многообразная содержательность круговращения человеческого мира окончательно и бесповоротно центрируется вокруг вертикально воздвигаемого фаллического жезла господства, самостоятельно назначающего себя на должность богоравного и величественного отца-законодателя. Противоположностью по отношению к господской, мужской величественности законодательной формы оказывается рабская, женская ничтожность зеркальной объектности. К этой объектности сводится отныне всякая вещь, немилосердно становясь лишь зеркалом желания господского центра. Дополнением к гегелевской антропологии парадоксально стала диалектика желания Фрейда, где мужчине досталась роль субъектной, «отцовской», метафорической целостности, а женщине – роль «объектной», дочерней, метонимической части. В имманентной целостности автономной субъективности осуществилась антропоцентричная редакция вертикали ветхозаветного Яхве, уподобившись которому, автономный разум вознёсся на недосягаемую высоту, возвысившись над миром в качестве ничем ограничиваемого господина на миром как рабом и дитём.
Трезво оценив трагические последствия прихождения человека в крайность имманентной целостности как автономной субъективности, Мартин Хайдеггер вопросом о Бытии провозгласил факт утраты, вытеснения, забвения западной метафизикой другой, а именно трансцендентной целостности как «другого Начала». В одной из бесед Хайдеггер назвал русский народ сакральным, объяснив этим поражение собственного народа во Второй мировой войне. Сакральность русского человека – это та трансцендентность, для которой как раз характерна малоценность, малозначительность его Я, этой, как говорится, «последней буквы в алфавите». В своём Я русский человек ощущает ущербление, отринутость, отчужденность своего подлинного существа как души. Незначимость индивидуальности для русского человека является основой для упреков его в той специфической пассивности и покорности, которые способны превращать его коллектив в особенных обстоятельствах в единое сакральное существо, собственно, в Русского Бога. Сейчас этих обстоятельств, к счастью, или, к сожалению, нет. Поэтому находятся те иные отдельные, что, будучи не удовлетворены отчужденностью своего священного существа, как части, частицы или даже частички русского народа отправляются в одинокий путь, никого не зовя за собой. По крайней мере, до поры-до времени. На этом одиноком пути они порой удаляются так далеко, что, в конце концов, рано или поздно оказываются на границе – на границе между своим и чужим, между трансцендентным и имманентным, между своим Небом и чужой землей. И порой чужая земля оказывается пусть кривым, но зеркалом своих земли и неба. Самым ярким и самым кривым зеркалом России является Америка. В отношении этих стран друг к другу отчасти сбывается общая космическая ситуация, в которой небо смотрится в землю, как в зеркало; земля показывает себя небу; небо что-то говорит земле; земля послушна небу. Эти состояния человеческого присутствия образуют две пары – речевую пару Говора и Слуха и зрительную пару Смотра и Показа. И все четыре состояния, каждый из которых – самостоятельный полюс, образуют квадрат, замыкающий человеческое бытие в целостность. Наиболее адекватной иллюстрацией взаимодействия все четырех полярных состояний является указанная выше системная траектория русской классики: Платонов – Достоевский – Набоков – Толстой. Описываемая этими литературными фигурами системная смена состояний человеческого присутствия  дополняется образом природной стихии. Материнскому смотру небесно-воздушного Бытия Платонова с покорностью воды послушен своим Именем христианский Сын Достоевского. Властно приказывающий  говор фаллическо-огненного понятийного Отца Набокова отразительно показывается  в земном Лице зримой Дочери Толстого. Или: Матери послушен Сын. Отца показывает Дочь.
Отношения внутри четверичного, квадратного контура Смотр — Слух — Говор — Показ регулируются парой фундаментальных ходов-тропов в виде двух диагоналей — центростремительной диагонали метафоры или сгущения Части к Целому  и центробежной диагонали метонимии или смещения Целого к Части. В соответствии с полярностью трансцендентного и имманентного крайности метафоры и метонимии получают тот или иной онтологический акцент. Так, материнский Смотр – это метонимическая трансцендентность, сыновий Слух — метафорическая трансцендентность, отцовский  Говор — метафорическая    имманентность, дочерний Показ — метонимическая имманентность. Диагональная   сцепленность каждого из элементов контура определяет порядок передачи по нему  онтологической энергии. Этот порядок в полной мере претворяет восьмерочную топологию ленты Мёбиуса. Итак, сначала имеет место метонимическая трансцендентность Лика Матери-Земли, которым она смотрит на своего сына-человека. Этому Лику соответствует  метафорическая трансцендентность Имени Отца-Неба, которым человеческий сын послушен своему небесно-земному Родителю-Небозёму. Земной Лик есть небесное Имя. Единство Неба и Земли. А далее происходит ключевая метаморфоза: трансцендентный Слух переходит в имманентный Говор, звучит речь. Человек начинает говорить там, где замолкает трансцендентное Имя, где божественный вдох-вдохновение достигает телесного предела и начинается выдох-выход человеческой речи. Божественное присутствие обнаруживает   конечную ограниченность человеческой телесности. Сама телесная конечность человека за-дает порядок за-конченности, о-пределенности, со-вершенности. Собственно, телесной ограниченностью задается сам способ За-кона. Первичной мерой осуществления за-кона выступает кон в виде протяженного и наличного места человеческой телесности. Поскольку  телесная ограниченность задает рамку осуществления закона, постольку закон осуществляется по способу замыкания и включения данности безграничного содержания в границы телесно заданной конечной формы. Закон — это всегда закон телесно заданной оформленности. И, как таковой, закон — это закон земной формы, закон Земли. Закон как кон и место — это сам горизонтальный круг Земли. То безграничное содержание, которое Земля замыкает в свои границы, это — Небо. В противоположность закону Земли Небо — это данность Благодати. Закону ограничивающей Земли противоположна безграничность небесной Благодати. То, в чём и как Земля и её закон ограничивает Небо и его Благодать, тело ограничивает Бытие. Ограничение Бытия границами человеческого тела — это падение, в-падение Бытия в человеческое тело. Тело законным образом оформляет и этой формой за-канчивает Бытие. То, в чём заканчивается Бытие — это Я. Человеческое Я — это законный предел и форма благодатного Бытия. Я как форма возникает там, где было Бытие как содержание. И  форма Я – производное из содержания Бытия. Форма Я — это одна из точек окружности Бытия. Но это такая точка, которая, учреждая себя, настаивает на своей привилегированности и исключительности. И, как таковая, это точка утверждает  себя как точка, находящаяся в центре. Именно по способу своей центральности Я полагает свою активную  формальность по отношению к пассивной периферии якобы вторичного и зависимого содержания.
Итак, форма — это центр периферийного содержания. Но в утверждении Я себя как центральной точки из совокупности всех точек периферии содержания сразу возникает проблема адекватности самой центральности. Что выступает критерием центральности центра? Сам научный опыт свидетельствует, что позиция центра имеет спекулятивный, иллюзорный характер, что однозначно фиксируется в терминологическом обороте «воображаемый центр». Вообще, центра не существует. Центра нет. Его нет так же, как нет нуля. И центр это и есть ноль. И тем не менее, центр, как и ноль, существуют. И существует он, как сказано, только в воображении. Но что же такое воображение? Как возможно  воображение как акт, в чей власти сжимать, концентрировать, сгущать точку центра и вымышлять ноль? Каковы онтологические основания воображения, центростремительно нацеленного на ноль? Насколько хватит воображению еще сил хотеть синтезировать нулевую форму? Вообще, нулевая форма Я синтезируется из расщепления трансцендентного потока Бытия. То, на что расщепляется Бытие — это метонимическая трансцендентность Лика Матери-Земли и метафорическая трансцендентность Имени Бога-Неба. Вначале Бытие расщепляется на земной Лик и небесное Имя, на Землю и Небо. Причём это расщепление может иметь характер библейского Творения. Следом за онтологическим расщеплением Неба и Земли идет феноменологическая редукция Имени к Понятию. А затем за феноменологической редукцией следует антропология математического смещения реального наличного содержания к воображаемой нулевой форме, 1 ; 0. Онтология различия Неба и Земли, феноменология редукции Имени к Понятию и антропология смещения содержания к нулевой форме — это три эпохальных способа осуществления себя  европейской метафизикой, состоявшейся на протяжении трёх эпох — Античности, Средневековья и Нового времени. Диагональ отношения трансцендентных полюсов земного Лика и небесного Имени — это горизонталь. И эта горизонталь абсолютно равновесна. Горизонт коромысла весов мира покоится трансцендентной взвешенностью Бытия. Ключевое и отрицательное свойство трансцендентной горизонтали — в отсутствии  центра как центра тяжести. И вот всё-таки коромысло трансцендентного равновесия Неба и Земли  неожиданно, вдруг выходит из состояния вечного покоя и начинает свой дрейф в направлении к воображаемой человеческим разумом точке нулевого центра. Траектория этого дрейфа предстает как отклонение трансцендентной горизонтали к имманентной  вертикали. Собственно, это отклонение есть прихождение горизонтали трансцендентного равновесия двух равноправных полюсов в вертикаль имманентного доминирования «небесного» полюса над полюсом «земным». Содержанием такого отклонения является феноменология редукции трансцендентно-благодатного Имени к имманентно-законному Понятию.
Общим знаменателем указанной редукции выступает экзальтированное провозглашение Платоном душевной жажды бессмертия. В редукции Имени к Понятию бессмертие расщепляется на личное бессмертие Души и родовое бессмертие коллективного Тела человечества. В европейско-метафизической перспективе проекцией такого расщепления стала парадоксальная преемственность между мистическим идеализмом Платона и рациональной метафизикой Аристотеля. В смещении от Платона к Аристотелю случилось расщепление бессмертной личной Души и по-своему бессмертного Тела как части  (эвристично) бессмертного коллективного тела рода. Способом расщепления трансцендентной небесной души и имманентного земного тела оказывается отражение и рефлексия. Содержанием трансцендентного бессмертия души является Благодать равновесия равноправных Неба и Земли. Напротив, содержанием имманентного бессмертия родового тела является Закон доминирования «небесной» крайности над «земной» крайностью. В  том, что благодатное Небо покровительствует самозаконной Земле сбывается онтологический порядок вещей. Но если это доминирование имеет место уже в земном отражении и телесной проекции, оно носит приобретенный, искусственный характер. В ситуации преемственности между Платоновой Благодатью и Аристотелевым Законом, трансцендентным Небом и имманентной Землей состоялось онтологическая символизация библейской сцены первого в человеческом роду прегрешения, ставшего началом истории. И то, что случилось с одной-единственной парой на заре человеческой истории в библейской версии теперь приобрело онтологический размах, будучи выражено во всеобщих и необходимых категориях. Но что же с ней случилось? Муже-женское единство Адама и Евы до грехопадения воплощало само единство мужского Неба и женской Земли. Двуединство Адама и Евы являло само благодатно-бытийное единство Небозёма. Первородный грех разрушил и расторг двуединство Небозёма. И отныне небесный  Адам и земная Ева оказались на противоположных полюсах коромысла весов мира. Поляризация  этих полюсов — дело  ставшего результатом воображения центра тяжести, в котором к власти взошёл Закон как закон разделения по полам-полюсам и господства, по определению, «тяжелого», центрального, полного, субъектного, активного полюса над «легким», периферийным, пустым, объектным, пассивным полюсом. Закон — это закон поляризации формального Центра и содержательной Периферии и доминирования центральной Формы над периферийным Содержанием, которое было и остается Благодатью.
Итак, по итогам первородного греха вся инициатива и власть от трансцендентной небесной Благодати перешла к имманентному земному Закону. Экзистенциальной проекцией этого перехода стала напряженная полярность Души и Тела. При этом тело, тем не менее, при всей своей реальности остается пассивным и зависимым. В чём же сохраняется власть тела в его отличии от души? Власть тела обретается в Я. В отличие от благодатной трансцендентной души Я — это законный и имманентный центр тяжести периферии человеческого присутствия. Душа и Я — трансцендентная Периферия и имманентный Центр  человеческого бытия. Законное Я — это телесно оформленная и отцентрированная душа. По Благодати небесная душа покровительствует земному телу. Это покровительство осуществляется в самом безразличии души и тела, где тело полностью включено в единство души и тела. Совсем другое — власть Закона. По Закону душа и тело абсолютно различны. И различны таким образом, что уже душа включается в тело, сохраняя при этом активность как Я. Но относительно чего различены по закону небесная душа и земное тело? Они различены относительно того же, в чем различены мужчина Адам и женщина Ева. А они различены по полам. Первичным признаком полового различия выступает различие гениталий. Именно это случающееся в первогрехе различие оказывается источником стыда первых людей друг перед другом в их обнаженности. Половой стыд выражает границу раскола прежнего небоземного двуединства мужчины и женщины, что обратились теперь в замкнутые на себя образования. Основным фоном этой замкнутости оказывается страх смерти, что полностью вытеснил любовную гармонию небоземного двуединства. Страх смерти оказался сильней любви. Страх имеет широтный параметр. Страх измеряется своей широтой. Страх увеличивается в расширении своего горизонта. Центробежное расширение горизонта страха и ужаса раздирает душу. Горизонт, которым расширяется страх и ужас, это горизонт, который ранее полнился Благодатью. Но теперь это место заполнено страхом. Ужас ужасает смертью. Однажды широтная центробежность мучительного растворения в страхе находит возможность развернуться в сторону высотного центростремления к переживаниям сосредоточенности. Такая сосредоточеность может переживаться в эмоциях агрессии, озлобленности, сексуального вожделения. В последнем переживании мужчина обнаруживает свой предел, окончание своего наличного существования, конец своей телесности. И по способу окончательности сексуального жеста в переживании максимального наслаждения  мужчина необходимо и достоверно утверждает своё Я. Я возникает в самой середине горизонта человеческого  существования.
Образованное падением Я центрирует этот горизонт, подобно тому, как в «Божественной комедии» Дьявол своим падением центрирует собой Землю, остужая воды озера Коцит до состояния льда и вмерзая в него. Ось падения Люцифера поляризует мир на два  полюса — райское Небо и адскую Землю. В экзистенциальной проекции такая поляризация переживается как распадение небесной Души и земного Тела. Лёд, в который вмерз Дьявол, это субстанция отражения. Вообще, если вода — жива, подвижна, и в ней крайне трудно отразиться, то лёд — это мертвая вода, своей застывшестью, твердокаменной  неподвижностью обращенная в зеркало. То есть, лёд озера Коцит — это зеркало. И все остальные зеркала — осколки этого первого зеркала. Падение Люцифера с Небес — прообраз падения человеческого взгляда в зеркало. Падение падшего ангела — образ центрирующего метафорического замыкания человеком мира на себя и метонимического перенесения на вещи мира свойств зеркала. Зеркальное отражение ставит человека в центра мира. Зеркало оказывается весами, которые с математической точностью уравновешивают зеркальный образ человека и мир. Важно, что в этом уравновешивающем приравнивании фокус центра тяжести пребывает в самом человеке, в человеческом теле.  И зовется этот фокус коротко и ясно: Я. Отражаясь в рукотворном зеркале, человек сам перестает быть зеркалом, но только нерукотворным. И этим нерукотворным зеркалом он является в качестве бессмертной души. Главным свойством человеческой души является конечное выражение бесконечного содержания света-энергии Бытия, претворение его метафорического образа и метонимического подобия. Бессмертная душа — след света и эхо зова вечного Бытия. Всякое выражение предполагает ограниченность, определенность, завершенность. Выражение нуждается в вещественности человеческого тела. Конечное тело — это предел беспредельной души. И проблема с зеркальным отражением в том, что оно отражает только внешность телесной границы. Но душевная внутренность не отражается в зеркале. Этим незамысловатым фактом зеркало искушает фактом небытия души. Что же случается с душой в зеркале? Зеркало редуцирует душу к некой центральной точке. Зеркальное отражение фокусирует душу к генитальному центру человеческой телесности. Посредством зеркала этот центр активизируется, сразу исключая из тела душу, и, проводя резкую границу между моим Я и всем остальным миром, утверждается в качестве центра тяжести между этими половинами как содержанием двух чаш весов. Центр тяжести весов человеческой внутренности и внешнего мира заостряется остротой мужских гениталий, концентрируется в их высшей точке. И в этой высшей точке в сущности и заключается человеческое Я. Сила и значение обнажения этой точки может приобрести даже священный характер в специфическом ритуале обрезания. Очевидно, что в силу гораздо меньшей выраженности Я у женщины по причине анатомических особенностей чувство своего Я развито гораздо слабее.   
Итак, зеркальность, фокусируя существо человека на генитальном центре, вытесняет  бесконечное содержание бессмертной души в конечную форму-рамку человеческого Я, предъявляя возможность замещения мотива бессмертия души мотивом родового бессмертия.  В той мере, в какой генитальный центр поляризует душу и телу, он становится центром тяжести при уравновешивании максимально поляризованных человека и реальности. Причем, если до этого вся реальность пребывала в зеркале души, то теперь, оказавшись снаружи в качестве объекта, начинает отрицать маленькую, крохотную телесную реальность субъекта. Конечно, в этой ситуации рефлексивный субъект, автономно противопоставив себя мировому объекту, вынужден прибегнуть к экспансивному захвату миру и суетливому обеспечению незыблемости границы между собой и миром. Но, конечно, душа никуда не исчезает. Душа, будучи центрирована, преобразуется в разум. Причём в силу доминирования инстанции центра возникающий из души разум выстраивается системно и иерархически. Главным инструментами экспансии разума становится количественная содержательность слов-имен языка и качественная формальность логических законов. Ключевым свойством формы логического закона как Закона по преимуществу выступает целеполагание смысловой прибыли-прибавки по итогам обмена идеального понятия и вещи. То есть, логический закон как всякий другой закон — это, прежде всего, закон ищущего выгод обмена. Идеальным результатом деления реальности на логический знаменатель понятия становится прибыление всё новых и новых слов. Ресурсом создания новых слов является центростремительное возвышение и концентрация логического знаменателя как понятия. Горизонтом вертикальной концентрации Понятия является весь горизонт души равный небесному Имени. Конечная форма иерархической вертикали Понятия возникает, выражается, выделяется из бесконечного содержания горизонта Имени. Душа обладает способностью удерживать в неслиянно-нераздельном единстве мыслимость невидимого Смысла и бытийность видимого Света. Но активированное Я уже не способно его удержать. Но это еще не всё: Я как раз и возникает из раскола между ними. Более того: Я — это и есть сам раскол между небесным Смыслом-именем и земным наличным Светом. Я — это центр тяжести весов человеческой меры и мира. И как нулевой  центр это Я посредством пирамидальной иерархии стремится вознестись на самую её вершину. Вектор стремления к этой точке окончательно фиксируется  в теории Иммануила Канта. Именно здесь, в учении о трансцендентальной автономии нулевой идеи свободы человеческое Я достигает максимальной сконцентрированности и выходит в высшую освобожденность формы от своего душевного, сердечного содержания. Но проблема в том, что форма так до конца не освобождается от содержания. В самой глубине форме удерживается содержание. И на самом деле, не форма — предел  содержания. Напротив, это содержание — предел формы.
Я возносится в логической  иерархии на самую вершину. Это самовознесение  составило всё содержание европейской метафизики от Платона до Ницше. Возносящееся  самовысвобождение Я осуществляется по способу центростремительной концентрации центральной позиции как нуля. Вертикальный вектор освобождения Я — ось синтезирования нуля. В своём пределе форма Я, Я-форма — это нулевая форма, и, как таковая, это Я-форма — форма форм. Таким образом, синтезирование Я-формы нацелено на ноль. Собственно, достижение этого нулевого предела было бы окончательным финалом осуществления человеческого субъекта в версии Канта. Но по указанию самого инициатора трансцендентальной антропологии, дело как раз в том, что этот предел эмпирически недостижим. Ноль недостижим, потому что в реальности нуля нет. Ноль — это всегда только вектор бесконечного смещения к воображаемой границе. Таким образом, человек в кантовской редакции не осуществим. Достижение события кантовского человека запрещено, так же, как невозможно эмпирическое достижение нуля. Поэтому человек как индивид, по Канту, может и должен сбыться только как индивидуальный, единичный представитель всеобщего коллектива человеческого рода. И только поэтому в целях сокрытия своёго собственного разочарования от вывода, по которому он как бессемейный мудрец-анахорет оказывается не у дел, Кант вменяет себя в человекобожеский центр периферии человеческого рода. Итак, способ каким воображается центральная позиция нуля — это рассудочное суждение, das Urteil, деление логического знаменателя на реальную вещь. Что же такое суждение? Суждение — феноменологическое место-кон отношений субъекта и предиката, подлежащего имени и сказуемого имени. Всякое суждение, будучи актом уравновешивания субъекта и предиката увенчивает получение смысловой  прибыли. И главным бенефециаром этой прибыли как раз оказывается Я. Собственно, Я есть и основа, и следствие всякого суждения, его причина и цель. Суждение центрировано Я. Способ извлечения прибыли из суждения заключается в основанном на Я обмене-замещении благодатного Имени законным, законническим Понятием. Имманентно мотивированному, оценивающе-определяющему суждению полностью противоположно трансцендентно обусловленное предложение. В целом их различие сводится к простой оппозиции. В предложении человеческая душа (и тело) — зеркало мира. В суждении мир — пассивное зеркало человеческого Я. Рассмотрим это различие на примерах предложений и суждений. Вот ряд повествовательных предложений. Светит солнце. По небу плывут облака. В водной глади озера отражается лес. Деревья шумят листвой. А  вот ряд суждений. Солнце является астрономическим телом, способным излучать свет и тепло. Небо есть атмосферная оболочка Земли. Вода — это жидкость. Земля — среда  произрастания растений и животных. Итак, в предложениях благодатно является сам мир. В суждениях мир отодвигается на периферию в законном отношении к центральной и доминирующей позиции субъекта высказывания. Но как же становится возможным, что почти одни и те же имена при несколько ином упорядочивании дают в корне противоположные результаты?               
При самом поверхностном сравнении предложения с суждением сразу бросается в глаза, что в предложении имена непротиворечиво и гармонично дополняют друг друга, достигая в своём соединении согласного, созвучного, симфонического выражения мира. Совсем иное — суждение. В суждении одно имя кардинально противопоставлено другому. В суждении имена пребывают в контрасте. Эта заданная противоречивость имён — парадоксальное условие их тождественности. Суждение покоится на комплиментарности двух логических законов — законе тождества и законе противоречия. Это образующее суждение парадоксальное единство противоречивости и тождественности указывает на ключевое назначение суждения быть средством сравнения: суждение сравнивает одно с другим. Суждение — логическая форма уравнения. Производимое суждением сравнивающее уравнение производится в обмене одной крайности на другую. Обычным делом всякого обмена является приведение неравных сторон к согласию и равновесию. Наглядным образом  такого уравновешивания, очевидно, является устройство весов. Суждение — это теоретическое воспроизведение практики взвешивания. Так же, как весы, суждение уравновешивает две разные вещи, размеряя разницу между ними. Определенное понимание функции суждения возможно в обращении к геометрической структуре весового механизма. Эта структура представляет образ вписанного в круг креста. Геометрическая схема весовой механики — это крест в круге. Крест весов образован двумя осями — горизонталью рычага коромысла и вертикалью индексирующей состояние баланса/дисбаланса стрелки-луча. На пересечении вертикальной и горизонтальной осей случается центр тяжести. Центр тяжести именно что случается. Глагол «случаться» указывает на случайный, обходимый и необязательный характер возымевшего место  события. Вообще, того, что случилось, раньше не было и поэтому оно могло и не случиться. Тем не менее, оно случилось. Но несмотря на это, оно, случившееся, как более позднее,  вторично по отношению к тому, что было до него, и, собственно, своим происхождением ему полностью обязано. Но чему своим происхождением обязан центр тяжести весов как центр окружности, в которую они вписаны? Законный центр окружности должен самой благодатной окружности. Определенный центр как Закон, одалживаясь, про-должает неопределенную и неопределимую периферию как Благодать, совокупность точек которой содержит в своём  числе и эту одну, но единственную, исключительную точку центра. Закон как центр тяжести должен Благодати как самой тяжести. Грубо говоря, если бы не было горизонтального коромысла весов, чашек, вертикальной стойки для рычага коромысла, взвешиваемых грузов как совокупного содержания всей процедуры взвешивания, то не было бы и формального центра всей этой системной периферии взвешивания. Без содержания не было бы и самой формы этого содержания, поскольку форма вторична по отношению к первичности  содержания. То есть, сначала благодатное содержание, и только потом законная форма. Сначала трансцендентная Благодать, а потом имманентный Закон.               
И всё же, это случилось, случилось то, что из всего совокупного множества точек благодатной периферии, одна центральная и исключительная точка самопроизвольно вменила себя в право и эгоцентрично возымела силу для экспансии в направлении всей периферии, что начала подчиняться этой безблагодатной силе. Безблагодатный экспансионизм центра баланса суждения осуществляется в процессе логического обмена. Всякий обмен основывается на всеобщем знаменателе или усредняющем делителе или универсальной единице-цене деления. Но как возможно Среднее? Каким образом есть то, что пребывает между уже, всегда заранее различенными и сравниваемыми сторонами? Наглядно и примерно оно возможно как центр тяжести, как точка, что, различив единую вещь по краям, поляризовав его, немедленно вызывается к тому, чтобы их сопоставить, сравнить, отождествить. То есть, парадоксальным образом та точка, что разграничила, развела Вещь, само Бытие на противоположные полюса или на две разные вещи, одновременно оказывается точкой их схождения и уравнения. То, в отношении чего выступило суждение, есть предложенная вещь, есть вещь предложения, и есть само предложение, в котором предлагается вещь. Суждение по определению своего немецкого имени Urteil — это   протоделение, первичное расщепление.  Как критически замечает Фридрих Гёльдерлин в работе «Суждение и бытие»: «Суждение есть, в самом высоком и точном смысле, первоначальное разделение внутренне объединенных в мышлении объекта и субъекта...». В «Науке логике» Гегель указывает, что суждение есть «расщепление понятия самим понятием». Ключевое слово сказано, и Гёльдерлин, и Гегель едины в одном: суждение – это разделение-расщепление дологического бытийного единства. Суждение возникает из расщепления предложения как единства видимой вещи Земли и невидимого имени Неба. Законно спрашивающее суждение расщепляет благодатно предлагаемое предложение по способу его центрирования. Итак, что же расщепляет суждение в отношении того, что предложение удерживает в собранности, нераздельности? Предложение хранит целостность единства прекрасных вещей Земли и добрых слов Неба. В этом единстве вещи Земли доверительно причастны имени Неба. Сердцем и душой предложения является Благодать, на основании которой душа жертвенно предлагает миру отразиться в её зеркале. Напротив, в центре определяюще-оценивающего суждения пребывает Закон, который требовательно запрашивает, спрашивает у мировой вещи свойства быть зеркалом человеческого Я. Трансформация предложения в суждение представляет метаморфозу вещи Бытия в зеркало как первый объект рефлексивного отношения к вещи. И в этой метаморфозе имманентно-законное Я расщепляет трансцендентно-благодатное Бытие.
В книге «Основные понятия метафизики» Хайдеггер в отношении человеческой способности высказывания настаивает на фундаментальной паре открытия и сокрытия.  Открытость – это разверзающее попущение сияния бытийного единства Неба и Земли в просвете жертвенного предложения человеческой душой себя миру. Сокрытость – это запрещение Бытия расщеплением на субъект и предикат требовательно-спрашивающего суждения разума. Образующие своим парадоксальным сочетанием существо человеческого высказывания открытие и сокрытие назначают его в то, чтобы или высветлять, показывать, изъявлять сущее в целом в истине его первозданной и нерукотворной собранности, или затемнять, скрывать, смущать сущее в целом ложью воображаемой иллюзии Я и задаваемого им текущего временем рассеивания бытия в сущее. То есть, если изъявительное предложение  (как, по преимуществу, поэтическое высказывание) буквально изъявляет, раскрывает, показывает сущее в истине его целостности и собранности, то формально-логическое суждение, напротив, скрывает бытие сущего по способу центрирования его Я и замещения этим центром. Суждение – судьба бытия. Бытие осуждено суждением. В этой судьбоносной  осуждённости Бытие расщепляется движением, которым суждение ставит на круге Бытия крест. Крест метафизического суждения воздвигается в три хода. Каждый ход являет веху на пути европейской метафизики, которая полностью покоится на суждении. Три вехи европейской метафизики – это три способа метафизического суждения как 1) онтологического, 2) феноменологического и 3) антропологического. Онтологическое суждение кладёт положительную Горизонталь наличного различия трансцендентного Неба и имманентной Земли. Феноменологическое суждение возводит отрицательную Вертикаль рефлексивного отождествления мистического Имени и рационального Понятия, трансцендентной Души и имманентного Я. Наконец, антропологическое суждение конституирует точку Центра тождества Понятия и Предмета, автономного Я и периферии мира, объективированного в зеркало этого Я. Каждое из указанных суждений пребывает в системной связи по способу образования умозаключения. Так, онтологическое суждение – это большая посылка, феноменологическое суждение – малая посылка, а антропологическое суждение – это вывод, доказательство, умозаключение. Используя геометрическую образность, большая посылка полагает Горизонталь, малая посылка противопоставляет ей Вертикаль, наконец, умозаключение скрещивает их, образуя точку Центра их тождества. Четвёртой и заключительной фазой движения Бытия по траектории креста умозаключения в целях его преодоления должно стать приводящее к началу разворачивающее возвращение его в Круг предложения, как меру становления Бытия самим собой. Круг – это фигура, что вмещает в себя и горизонталь, и вертикаль, и центр их пересечения. Но, вмещая всё это, круг еще  образует и сам себя. В онтологическом суждении вечный круг света Небозёма расщепляется на горизонтальный диаметр-меру Лика Земли и вертикальный радиус-луч Имени Неба: Лицо есть Имя. В феноменологическом суждении радиус предиката в поисках достоверного основания устремляется от трансцендентного и периферийного Имени Бога к имманентному и централистскому Понятию: Имя есть Понятие. В антропологическом суждении достигнутое основание в качестве Я, Я-есть, будучи точкой опоры и отсчета, уравновешивает собой как центром тяжести себя и свой зеркальный объект: Понятие есть Предмет.               
Между двумя парами – трансцендентной парой Смотр-Слух и имманентной парой Говор-Показ – имеется разрыв. Этот разрыв манифестирован пародией, карикатурой, кривым отражением, в том смысле, в каком Понятие тотально подражает Имени. В центрирующем всю поэтическую систему Набокова романе «Приглашение на казнь» автор пародирует «Преступление и наказание» Достоевского (вплоть до анаграмматического подражания названию романа). Пародийный эффект Набокова основан на смешении двух опытов раскаяния. В случае с Раскольниковым речь идет о подлинном христианском покаянии, как событии образования на месте преступного Я пустоты послушного попущения действия Божьей благодати и высвобождения души как следа трансцендентного Бытия из властных тисков имманентного Я. Набоков же интерпретирует это событие как попытку вымогания со стороны внешней судебной инстанции признания, вменившего бы Цинцинната Ц. в полное ничтожество, как попрание автономной суверенности человека ради «глупого торжества» власть предержащего другого, как, наконец, психологическое убийство-раскол Я. Единственной альтернативой этой ситуации для Набокова выступает абсолютная полнота высшей сконцентрированности субъекта на «неделимой, твёрдой, сияющей точке» своего «верного, вечного» Я, каким бы злым и себялюбивым оно не было, поскольку другого монополюса, как исключительного центра реинтегрируемой на этом имманентном основании реальности, по Набокову, не существует; у имманентного Я нет равновесной, равноценной пары. Как уже говорилось, местом разрыва между трансцендентной и имманентной парадигмами в силовом контуре русской классики (да и не только) является полярность двух бессмертий – трансцендентного бессмертия души и имманентного бессмертия рода. Описывая этот разрыв как контраст трансцендентной Благодати и имманентного Закона, христианство словами Христа «Не нарушить, но исполнить закон пришел я» утверждает их гармонию, равновесие, баланс. В трансцендентно-христианской перспективе исполняющее закон благодатное равновесие достигается тем, что центральная точка Закона включается в мистически-безграничную периферию Благодати. Нерукотворно-бескрайний круг Благодати растворяет свой центральный момент как Закон. Тяжесть весов благодатного Бытия рассредоточивает свой центр как человеческое Я. В метафизических терминах это означает, что частность имманентной  формы парадоксально растворяется в целостности  трансцендентного содержания. И с точки зрения европейской метафизики, это, конечно, абсурд. В имманентно-метафизической перспективе европейской метафизики имманентная форма – это предел, центральная граница, центр круга трансцендентного содержания. И в отличие от частности трансцендентного содержания имманентная форма – это сама центральная целостность.
Спор инициатив двух бессмертий – трансцендентного бессмертия единичной личной Души и имманентного бессмертия родового Тела – движется в амплитуде разрыва между  полюсами доминирования одного над другим, от полюса трансцендентного доминирования к полюсу доминирования имманентного. И если в трансцендентном  доминировании Благодати над Законом, последний, исполняясь, включается внутрь непостижимой периферии Благодати, то в имманентном доминировании Закона над Благодатью последняя полностью исключается, выносится за пределы его рационально постижимой имманентной границы. Иначе говоря, если мистический круг Благодати включает наряду с другими точками еще и точку своего центра как Закона, то центральная точка Закона произвольно вменяет себя в тотальную исключительность господства по отношению к другим точкам круга Благодати, как только своей подчиненной, зависимой, раболепной периферии. Спрашивается: чье доминирование более справедливо? Включаемый в Благодать закон – это закон послушного Сына, Иисуса Христа. Напротив, закон исключения себя из Благодати – это закон приказывающего Отца. То есть, в обоих случаях закон характеризуется как мужской. И, тем не менее, между сыновним законом и законом отцовским есть существенная разница. Как между Новым и Ветхим заветами. Закон послушного Небу Сына – это новозаветный закон. Благодатное родительское Небо-Бытие, которому внемлет своим именем-душой Сын человеческий, не отец и не мать, оно не знает различия мужского и женского. Небо-Бытие, оно - среднего рода, и в высшей степени равновесно в своём горизонтальном отношении к этим двум фундаментальным крайностям человеческого рода. Напротив, ветхозаветный закон централистского Отца-Разума, вменяющего в показную символичность свою земную Дочь, – это закон напряженной желанием вертикали  фаллоса, который своей прямотой измеряет различие между «прямотой» мужского и «кривизной» женского. Как говорит инициатор европейской метафизики Аристотель в трактате «О душе», «достаточно одного из каждых двух противоположных элементов, чтобы он различил сам себя и свою противоположность: ведь посредством прямого мы познаем и его и кривое. Именно линейка различает то и другое, кривое же не есть мерило ни самого себя, ни прямого». Имманентный закон безлично-абстрактной фаллической формы различает центральное себя как субъектную форму и периферийное другое как только своё объектное содержание. То содержание, каким заряжена вертикальная линейка, «прямота» нулевой фаллической формы, это само спонтанное самопроизвольное желание поляризации  господского центра и рабской периферии.
Образующее форму желание – это стрела, маятник, коромысло весов, что попеременно отклоняется к двум полюсам – субъектному желанию формы себя и объектному желанию содержания другого, что образуют края его непрерывного беспокойного колебания. Пульсация желания – это замкнутая в кон центрально-периферийного контура игра бесконечного различия субъектной внутренней формы и объектного внешнего содержания, стремящегося замкнуть содержание на себя, и тем самым как бы достичь их примирения, никогда, впрочём, его не достигая. Причиной непрерывной неустойчивости имманентной формы выступает её ничтожащая и наслаждающаяся этим ничтожением нацеленность на ноль, каковым форма пытается стать, стремясь полностью очистить  себя от трансцендентного содержания. Но причина разбалансированности формы в её принципиальной незамкнутости по отношению к самому содержанию. Содержание неотделимо от формы. Чистая абсолютная форма также не достижима, как не достижим ноль. И поскольку нуля нет и он только воображаемый объект, очищение формы продолжается в бесконечность.  Естественное прекращение балансировки формы в поисках своей чистоты происходит случайным замыканием на Я. И поскольку Я, по замечанию Шопенгауэра, фокусируется в конечном итоге на гениталиях, то это замыкание обрывается очередным актом продолжения человеческого  рода. Акт осуществления бессмертия коллективного тела человечества случается в коротком замыкании двойного «вынесения формы вовне» – метафоризации небесного имени  в физиологическую полноту и метонимизации земного лица в физиологическую пустоту. То есть, замкнутая на человеческое Я форма представляет центрально-периферийную структуру сцепленности мужских и женских гениталий. Генитальная сцепленность мужской полноты и женской пустоты – структура  расщепленности самого человеческого Я. Так познанное и понятое Я – полюс расщепления человека как послушника Бытия на небесную Душу и земное Тело. Произвольно относя к себе всю небесно-душевную сторону человеческого бытия, Я преобразует её в довлеющий себе Разум, который отныне возносится на воображаемые, внутренние небеса. По ту сторону имманентного и невидимого разума остается телесно-земная и видимая сторона человеческого существования, которая воспринимается не столько как тело, а скорее как образ тела, подчиненный, зависимый, пассивный. Поскольку Я произвольно вменяет себя господский и активный статус Отца, то объективированное в образ тело получает рабский и пассивный статус тела Дочери. В онтологической перспективе, которую воспроизводит история европейской метафизики, трансформация Бытия укладывается в траекторию: Бытие – сыновья Душа (Небо) – Я (нулевая Форма) – дочернее Тело (Земля). То есть, трагедия бытия человека описывается как событие расщепления Бытия нейтральным воображаемым Я на душевное и по преимуществу мужское Небо и телесную и по преимуществу женскую Землю.               
Описываемое контуром – Бытие – Душа – Я – Тело (Объект) – человеческое присутствие разделено на две сферы – трансцендентную пару Бытия и души и имманентную пару Я и  тела, что своими половинами составляют восьмерочную петлю, что-то вроде петли Мёбиуса. Границей между ними оказывается Я, которое при этом включено исключительно в границы имманентной сферы пары Я и тела. Данный контур описывает не только индивидуальное бытие человека. Он в полной мере относится к всемирно-историческому бытию всего человечества, позволяя представить его в образе всеобщего Человека. Всеобщий человек, будучи поляризован четырьмя указанными полюсами, определяется квадратом расщепления, ключевыми сторонами которого являются трансцендентная вертикаль связи Бытия и небесной души и имманентная вертикаль связи Я и земного тела. В конкретной геополитической ситуации контраст двух этих вертикалей представлен полярностью небесного Востока и земного Запада. Предельными же выразителями этих фундаментальных полюсов выступают трансцендентная сакральность России и имманентная рациональность Америки. Если границей разделения небесной души и земного тела в рамках онтологического контура оказывается Я, то в его геополитической проекции эта граница представлена глобальной исключительностью Америки. Америка воплощает Я всеобщего человечества, разделяющего его на телесно-земной Запад, то есть на Себя и небесно-душевный Восток как Другое. И как Я немилосердно обращает реальность  в своё зеркало, так Америка нарциссически стремится обратить весь геополитический мир в своё отражение. Возглавляемое американским Я человечество падает.
И однажды высшая сила, которую можно допустить только верой, решает остановить это падение. Представим, это прекращение метафорой единства стрелы и лука: 
Стрела скругляет лук,
Края его смежая вдоль разрыва.
И тот, смыкаясь в лика круг,
Стрелу мирит без перерыва.
Стрела – это метафора вертикали мужской души, расщепленной на радиус взгляда и высказывания. Взгляд и высказывание всегда пребывают в разнобое: то высказывание, то взгляд. Они, будучи чашами весов, никак не могут уравновеситься. Искривленная дуга лука – это метафора наличной реальности, самого горизонта видимости. Поскольку края лука разведены, разорваны, лук – это только половина всей реальности. Мы всегда видим только ту половину кругозора, горизонтальной линии реальности, которая находится перед лицом, и не видим ту, что находится за спиной. Края лука – диаметрально противоположны. Горизонтальный диаметр полярности краёв – это разрыв наличной реальности. Диаметр – это зрительное раз-личие всей видимой реальности в целом и каждой вещи в отдельности. Кривая линия реальности постоянно дробится на отдельные лики, на различные вещи, на частные размерности. Деление женского лика горизонта имеет место, поскольку не уравновешены мужские взгляд и высказывание, которые претендуют на то, чтобы быть, по Аристотелю, прямой линейкой кривой линии женского лика видимой реальности. В своей прямоте высказывание и взгляд – это вертикаль радиуса, луча, как, например, светового луча взгляда. В своём произвольном скачке пара высказывания и взгляда исключает себя из круга реальности и возносится над её горизонтом. Устремленность натягивания стрелы взгляда и высказывания ищет абсолютного основания. Но поиск этого основания осуществляется как падение в точку воображаемого нулевого центра, в точку нуля. Ноль это таинственный мерцающий полюс образования самой оси воображения, рефлексии и всей сферы разума. Воображаемый ноль – это основание всего конуса воображающего ноль разума. Поскольку никакого нуля эмпирически нет, как соглашается сам Кант, а есть он только в сфере воображения, то, в конечном итоге, этой точкой оказывается абстракция человеческого Я. При этом разум как преимущественно мужской вбирает все прежние полномочия, что раньше принадлежали сфере Неба как второй и невидимой стороне реальности. Деградирующее дробление реальности по способу расхождения краёв лука продолжается до бесконечности, до бесконечности самого нуля. Но однажды случается так, что при очередном максимальном напряжении стрелы в её стремлении к точке нуля два края лука сходятся так близко, что один край чудесным образом опознает своё в другом крае. И другой край находит что-то близкое себе в том первом крае. И они находят возможным, протянуть друг другу руки и сцепить их в прочный  узел. А далее сбывается нечто невозможное. Натяжение стрелы приостанавливает свой ход, останавливается совсем, опрокидывается, и начинает двигаться в сторону противоположную прежней. Стрела ищет баланс теперь внутри сворачиваемого в круг лука горизонта реальности. Баланс стрелы осуществляется как крест пересечения горизонтального диаметра земного лика, земного, видимого ЕСТЬ и вертикального радиуса небесного имени, небесного, словесного ЕСТЬ. Данный баланс достигает полной меры замыкания окружности вокруг креста абсолютного равновесия послушного Небу высказывания Имени и взгляда на внемлющий ему земной Лик. В этом балансе сбывается бессмертный Небозём.


Рецензии