Роман о чести

Иногда Невидимка набредал со скуки на скорчившегося у чертежей провинциала и, хохмы ради, заходил в грешное это тело. Плоть ему была безразлична, разумеется, – его интересовала она как ФОРМА, только. Да и то не часто.
Он провоцировал крохотного человечка на великие замыслы и прожекты, а потом, наскучив однообразием сюжетов, покидал рядового смертника провинции, совсем как Сатана, испытывая даже некоторое удовольствие от подлости этой, и оборачивался потом на мечущегося.
Так, однажды, в советские ещё времена, Невидимка подбил его сочинять РОМАН О ЖЕНИТЬБЕ НА ПРОПИСКЕ.

Он вывел провинциала на настоящую трагедию, на совершенно искреннюю и совершенно человеческую любовь и, вместе, - на заведомую честь души, как единственного источника такового чувства. Он вывел его на трагедию невозможности соединения. И от того лишь невозможности, что та, которую полюбил ЧЕЛОВЕК ЧЕСТИ обладала СТОЛИЧНОЙ ПРОПИСКОЙ. Не важно даже, какой именно, московской или парижской. Чувство искреннее, и потому нуждающееся только в собственной оценке, попадало под истребительную ненависть чести: СТОЛИЧНАЯ ПРОПИСКА, как источник вполне существенного прибытка, становилась добытою через любовь.

Вариант САМОВНУШЕНИЯ, вариант уговаривания самого себя, что, де-мол, не так-то уж и желаема эта самая СТОЛИЧНАЯ ПРОПИСКА, подумаешь, мол, ценность для духовного человека, не проходил – речь должна была идти о человеке чести, который по условию не мог врать никому. Даже самому себе. Прописка была желаема – она давала доступ к ОБЫЧНОМУ РАЗВИТИЮ, в отличие от РАЗВИТИЯ ВНУТРЕННЕГО, которое более пристало монахам и юродам.
Вместе же и отвергался вариант безрассудной любви и совместного отъезда в ПРОВИНЦИЮ. Отвергался, как малодостоверный. Роман должен был отражать реальную жизнь.

Невидимка хмыкал, вникая в творческие муки провинциала, – чести вокруг было через край, и, в то же время, её как бы и не было вовсе. Надо вам сказать, что в НАСТОЯЩЕМ РОМАНЕ пустяки обретали убийственность децентрованной пули, там, в этом самом РОМАНЕ, всё обретало язык и бесстыдно болтало о себе, там не проходили многозначительные паузы. Кожаный пиджачок говорил о благополучии и тайном одобрении имперском, ибо каркал на весь свет о СПЕЦПРОПУСКЕ. Магазины имперские строго разделяли сословия. И кожаный пиджачишко, даже наброшенный на благородно-тщедушные плечи Тихоголосого Барда, говорил сам по себе – его ДОСТАЛИ. В настоящем романе душа Хриплоголосого Барда обретала некую однобокость и терялась в мелочах, которые болтали и гомонили, не обращая внимания на трагедию и бессмертие. Они говорили о том, что парижская прописка важнее московской, даже если московская идёт вкупе с женой и сыновьями, что настоящий мужик сынов не бросил бы, что наркотики надо где-то доставать, а искать душою место своё – всё едино получается ТАМ, в Париже, а не ТАМ, где песни.
… Мой друг уехал в Магадан – снимите шляпу, снимите шляпу!
Мой друг туда уехал сам. Не по этапу…
Ну и так далее…

Провинциал путался, шипел и негодовал, но ничего поделать не мог – честь обязана была присутствовать в романе с самого начала, она должна была быть уже в честности.

Мне часто снится один и тот же кошмар: я уезжаю на поезде, кажется, даже стою у открытой двери дымно пахнущего вагона, а мой четырёхлетний сын остаётся на асфальтовом, чисто метёном перроне какой-то летней и степной станции, чуть ли не с названием «Атарская», и, ничего не понимая, смотрит вслед поезду. Мне снится, что я забыл его там, на перроне, и я не могу ни спрыгнуть, ни ухватить стоп-кран и выдернуть его с неестественной силой из стенки вагона... Нельзя!.. Должно ехать!..
Ни разу не смог я досмотреть до какого-нибудь конца этот кошмар. Я каждый раз просыпался, я каждый раз кончал жизнь самоубийством там, во сне.


Рецензии