Старик Собакин

           I
    Распахнулись двери Инглсайд-Клиника, и в холодную песню январской метели ворвался свет. Яркий луч стелился по снегу, будто в продолжение белой плитки, лежащей в длинном коридоре. Я делаю шаг вперёд, и двери за мной захлопываются… Небрежно сбрасываю шубу на руки швейцару, и беглым взглядом осматриваю происходящее. Вокруг снуют вечно спешащие медики, приглушённые лампы мерцают яркими огнями…
    Но сейчас всё внимание присутствующих обращено на меня. Я неторопливо иду в зал, и набойки на сапогах тихо цокают в такт моим шагам. Рядом со мной идёт высокий человек в белом. Он не улыбается, впрочем, как и я. Только я – никогда. Ещё пять минут, и я на сцене, перед огромной аудиторией медиков, которые нетерпеливо шумят, ожидая новостей.
- Друзья! – акустика разнесла во все углы пространства голос профессора Собакина. – Вы знаете, для чего мы собрались здесь. Я продемонстрирую вам результат моего десятилетнего труда, единственный и не повторенный никем в мире объект…
    «Хмм… Это я – объект?»
- … объект, созданный из абсолютно синтетических материалов и действующий на основе физических процессов. Здесь – только физика, только наука. Адриан, пожалуйста!
    Я встал. Обвел глазами сидящих, и ни одна эмоция не отразилась на моём лице.
    Профессор Собакин торжествовал.
- Я создал человека из биополимеров, с набором возможностей, как и у любого из нас. Он может петь, танцевать, решать бытовые вопросы, работать… Но он не может болеть и стариться, он совершенен.
    И это чистая правда. Моя высокотехнологичная кожа мягкая и гладкая, лицо и фигура – лучшие черты идеальных мужчин, белые волосы до лопаток ухожены и пахнут лотосом, движения почти как настоящие, голос был позаимствован у незабвенного Курта, а в современной жизни я ориентируюсь не хуже любого из вас.  Я всего лишь объект, но кто знает, откуда во мне хрупкий и незначительный зародыш собственной воли?
    Медики заревели от удивления.
- Тише, тише! – завопил профессор. – Вы все можете проверить. У меня есть результаты экспертной оценки, подтверждающие, что данный объект – чисто технологическая разработка. Пожалуйста, ну вот доктор Котов, испытайте жизнеспособность Адриана.
    Доктор Котов, седовласый старикашка, похожий на мухомор, заковылял ко мне и остановился в трёх шагах.
- Адриан, хорошо ли Вы спали этой ночью?
    Глупо…
- Спасибо, доктор, я спал отлично.
    Медики замерли в ошеломлении. Почему вид искусственного киборга столь удивителен?
- У Вас отличный голос…
- Благодарю, доктор, мне об этом часто говорит профессор Собакин.
- А улыбаться Вы умеете?
- Что?
    Такого нет в моей программе. Я видел только, что от улыбки на лице появляются складки.
- Значит, он не может? – доктор Котов с ироничной усмешкой повернулся к моему создателю.
- Вы правы, доктор, – заметил мой создатель, – до этого пока что не дошли руки. Эмоции пока в разработке. Чувства – тоже.
- Прекрасно, дорогой друг, я восхищён!
- А можно я спрошу? – вот тянет руку молоденькая ассистентка.
- Да, Белоусова.
    Дурацкая фамилия, кто их только выдумывает?
- Скажите, Адриан, как Вы ухаживаете за кожей?
- Как ребёнок. Вода, мыло, детский крем.
- И это даёт восхитительный результат! Вы похожи на куклу!
- Ведь я и есть кукла, мисс.
    Мы вернулись домой, и профессор снова запер меня в стеклянном ящике, в котором я привык проводить своё время, свободное от экспериментов, разработок и научных конференций с демонстрацией меня высокопоставленным учёным мира сего.
    Я всего лишь кукла… Тебя дергают за ниточки и ты послушно движешься в заданном направлении. Кукла. В любой момент ты можешь остановиться, но не по своей воле. Кукла. Ты хлопаешь ресницами и мило улыбаешься зрителям. Кукла. Тебе аплодируют, но это не твоя слава. Кукла. Когда в тебе нет потребности, тебя выбрасывают в угол и забывают. Кукла. У тебя есть душа, но и она тебе не принадлежит. Все принадлежит тому, у кого в руках находятся ниточки, за которые тебя дергают. Он властен над твоей судьбой - душой, телом, жизнью или смертью. Он решает, что и как ты будешь делать. Но и он не всемогущ. Он – как и ты, он тоже... Кукла... Кукла... КУКЛА!!!
    Ящик, сделанный из стекла, как и мои глаза, тесен и душен, ведь я тоже умею дышать. Уже – умею. Мне лучше сдвинуть крышку. Профессор вернулся ко мне.
- Ах, да, я совсем забыл. Теперь ты дышишь. Однако я придумал ещё кое-что…
    И снова долгая возня в глубине моего лица. Бесконечные силиконовые вставки, которые расплываются при малейшей попытке заговорить. Это называется мимика.
- Больно? – заботливо спрашивает создатель.
- Что такое больно?
    Я действительно этого не знаю.
- А вот что, – профессор с силой шлёпает меня по свежесклеенному лицу, и сила удара колко распространяется до самого уха.
- Это и есть «больно»? Тогда да, больно.
- Отлично. Хорошо сработано! А теперь – улыбайся.
- Как?
- Так! – лицо профессора растягивается в складки, и он становится похож на старого сенбернара.
    Я смотрю в зеркало, пытаясь воспроизвести увиденное, но у меня не выходит. Уголки рта тянутся вверх, зубы видны, как и у профессора, но нет складок сенбернара… Но профессор хвалит меня, и, видимо, он доволен… Так странно.
- Уже скоро ты станешь похож на настоящих людей.
- Зачем?
- Затем, что ты станешь почти живым. А я получу премию за создание живого человека из мёртвых веществ.
- Мёртвых веществ… А бывают мёртвые люди?
- Да, бывают. Любой человек становится мёртвым, как холодный камень, рано или поздно.
- А когда Вы станете мёртвым, профессор?
- Пожалуй, скоро. Я ведь уже не молод…
- А я?
- Никогда. Ты – кукла, а куклам положена жизнь вечная.
-  И что я буду делать один?
- Признаться, об этом я пока не думал. Но я что-то придумаю.
    Так странно… Зачем создавать живое, если не думать, что будет с ним, когда ты сам превратишься в камень? Этого мой мозг, собранный из резиновых трубок с электролитическими жидкостями, не в силах воспринимать. Для чего создавать долговечные куклы ради сиюминутной краткости? Возможно, скоро я это пойму. В моей жизни есть много «зачем»…
    С тех пор один день был похож на другой. Профессор не уставал восхищаться совершенностью своего детища, но всё не мог успокоиться. Он постоянно перебирал детали моего тела, добавляя миллионы проводков и шестерёнок. Ему не давала покоя идея создать настоящего человека из синтетики.
    В остальное же время я просто сидел без дела, дожидаясь очередной затеи старого Собакина. Нет, моей свободы никто не ограничивал, но я просто не знал, на что тратить своё время. Если б я знал, куда девают его люди, то, может, и мне нашлось бы занятие, но кулинарию, вождение, спорт и обычные проблемы человеческой жизнедеятельности профессор запретил, поняв, что эта система работает бесперебойно. Теперь он был в неустанном поиске новых возможностей, которые бесконечно воплощал в жизнь. А я – должен быть всегда на подхвате…
    В одну из апрельских ночей я вышел на балкон и поглядел на яркие звёзды… Звёзды как звёзды, я видел их много раз, и знал, что они – небесные тела, состоящие из… Неважно. Ничего нового, энциклопедическое определение. Моя голова забита кашей из всевозможных книжных познаний.  Но вот меня привлекли голоса внизу. Двое молодых людей…
- Запомни эту звёздочку, дорогая, – говорил парень, – я подарю её тебе.
- Так высоко, – прощебетала девушка.
    Дальше я ничего не расслышал. Слишком тихо они говорили. Но я решил на следующее утро всё выспросить у профессора.
- Как ты спал, Адриан? – профессор пунктуален, как всегда – ровно в девять.
- Для чего дарят звезды?
- Чего?
- Я стоял вчера на балконе, и услышал, как парень сказал девушке, что дарит ей звезду, которая на небе. Зачем девушке сгусток газов и космических твёрдых тел? Уж хоть бы цветы, они хотя бы пахнут…
- Нет, – сказал профессор, – звёзды дарят тогда, когда любят человека. Тогда ему дарят звёздочку, маленький, далёкий огонёк, который будет светить ВЕЧНО, как настоящая, истинная любовь.
- А что означает истинная любовь, профессор?
- Это значит, что ты не можешь жить без человека, он очень нужен тебе.
- Хмм… Я вот не знаю, что будет со мной, когда Вы станете мёртвым. Значит, я не могу без Вас жить, и Вы нужны мне. Я Вас люблю, профессор?
- Сомневаюсь, – Собакин грустно улыбнулся. – Когда любишь человека, Адриан, тогда всеми фибрами души тянешься к нему, где бы ты ни был, думаешь о нём, ищешь с ним встречи. А когда встретишься, смотришь, и наглядеться не можешь, и каждый миг рядом с ним – как праздник… Для такого человека ты сделаешь много вещей, которых не ожидаешь от себя, пока ты не влюблён… Во многом любовь – это синоним боли, но всё же, я думаю, «был влюблён» – это лучше, чем «не был»…
- Как Вы чудесно рассказываете! А где Ваша звезда?
- Моя звезда уже давно потухла.
- Но звёзды вечны!
- Нет, увы. Когда умирают любимые люди, тогда их звёзды гаснут, и больше никогда у меня не будет звезды…
- Почему же? Может, Вы полюбите вновь.
- Да это уже не то… Лишь молодые мечтают о небе и встречаются мыслями у этой «своей» звезды. А взрослые – это люди совсем иного сорта. Они роют носом землю, беспокоясь о самом насущном, и всё им не так, они вечно всем недовольны. Им летать некогда, и на звёзды они не смотрят. Никогда.
- И Вы такой же?
- И я такой. Укоряю себя за это, но – что ж, – профессор уныло пожал плечами и больше не говорил.
    Он просто молча вышел из комнаты. Я, постояв пару секунд, двинулся было за ним, но увидев, что профессор отодвинул участок стены в коридоре, оказавшийся фанерной ширмой, замаскированной под обоями и открыл дверь, о которой я раньше никогда не знал, исчез за ней, я решил на время оставить его. Значит, умереть – это плохо и грустно? Для чего нужна людям вечность? Как она им не надоест…
    В один из дней профессора не было дома, и я решил узнать, что скрывается за его ширмой. С трудом отодвинув её, я открыл дверь и вошел в тёмную комнату. Зажег свет и, оглядевшись, был немного удивлен. Комната была самой обычной, и выглядела так, как будто в ней живёт человек, живёт постоянно, просто вышел на минутку. Открытый шкаф с одеждой, на столе – свежие ирисы в голубой вазе, у кровати на тумбочке – лампа и фото довольно молодого профессора, женщины – видимо, его жены, и… меня.
    И тогда мне всё стало ясно. Ему не нужна была премия. Он до сегодняшних дней скорбит об этом ушедшем человеке, и хочет воссоздать его в точности.  Повторить для себя молодость и радость снова видеть его рядом с собой. Всегда… А может, этот человек, который сейчас – я, зачем-то был нужен Собакину. Только я пока не знаю, зачем.
    У меня зашумело в ушах и я потерял контроль над своей головой, она зашаталась и перед глазами поплыли круги… Наверное, электролиты в мозгу перегрелись. Я поспешил выйти из душной комнаты, терпко пахнущей ирисами и приторными духами, но на пороге отключился…
    … - Значит, ты всё знаешь, мой дорогой, – сквозь полуобморочную пелену я услышал голос профессора. – Ты становишься слишком проницательным, но ничего, это поправимо…
    Профессор вышел из комнаты, задумчиво напевая себе под нос. И что дальше?
    А дальше не было ничего. Профессор запер меня, приставив к двери комнаты охранника. Теперь хоть какое-то оживление в мою ежедневную тягостную рутину вносили только попытки профессора привнести что-то новое в моё дальнейшее развитие. Всё это было невообразимо скучно, и ещё больше непонятно – почему бы не отключать меня, когда я не нужен? Для чего эти однообразные, просмотренные до дыр обои, мебель, шторки, телевизор… Казалось бы – та же механика, и то счастливее меня! Единственным утешением было наблюдать за жизнью людей за окном. В моей же жизни ничего не менялось. Всё было по-прежнему, до тех пор, пока в один из дней профессор, наконец, не объявил, что работа над объектом «Адриан Мёллендорф» окончена. У меня было всё, что есть у живых людей. Мимика, чувства, страх, голод и боль, которые профессор решил оставить с целью точнейшего воссоздания облика человеческого. У меня были свои мысли, особенности поведения, жесты, желания и любимые книги, я научился улыбаться к месту и высказывать реплики для поддержания диалога. Теперь снова ожидалась череда важных событий. Перво-наперво Собакин решил вывести меня в общество и посмотреть, смогу ли я влиться в полноценную жизнь.
- Помни, друг мой, – напутствовал создатель, наблюдая, как я причёсываюсь, – веди себя прилично, помнишь, что это значит?
- Правила этикета и культура общения?
- Именно! – профессор усмехнулся и вышел.
    В сегодняшние планы входили: концерт симфонической музыки, дорогой ресторан и вечерняя прогулка по набережной, залитой огнями уличных фонарей. Но для начала нужно купить костюм. Я выбрал белый шелк, классического кроя.
- Удивлён твоим выбором. Удивлён, но и доволен же, чёрт возьми! И откуда у тебя вкус к одежде? В этом он и пойдёт, – сказал он продавщице, которая стояла рядом с нами.
- Вам очень идёт. Повезло же Вам с сыном.
    Собакин подавил секундное замешательство и выдавил:
- Весь в меня! – и коротко посмеялся.
    Я вспыхнул. Это надо же – сын!
- День задался! – торжествовал профессор выйдя из магазина. – Если так и дальше пойдёт, то, боюсь, мне самому придётся признать тебя настоящим парнем!
- Не спешите, сэр, ведь впереди ещё концерт и ресторан!
    Театр, как будто из фильма. Я видел похожий в кино… Вечное холодное величие, вечный дух старины и классики, вечная музыка. Тяжёлое, гнетущее чувство однообразия мотивов. А профессор доволен! Впрочем, концерт не должен продлиться слишком долго.
- Скажите, профессор, мы здесь надолго?
- А что?
- Кажется, я проголодался.
- Потерпи, до конца двадцать минут.
    Скрипка тягостно завывала на одной ноте, чёрная птица неспешно взмахивала своей палочкой, задавая ритм всему оркестру, а я поймал себя на мысли, что мне не нравится. Рафинированный вклад профессора в мою «психику» не оправдал себя в полной мере. Но что поделать, правила этикета! Надо притвориться, что я в восторге, классика ведь. Выйдя из театра, мы отправились вдоль набережной в направлении центра, чему я был несказанно рад, ибо сидение в четырёх стенах уже сводило меня с ума. Мы проходили через огромный парк развлечений, мерцающий лучами и неонами, кружащий голову бешеными вращениями каруселей и машин.
- Не хочешь встрясти нутро, сынок? – весело-насмешливо спросил меня создатель, указав на колесо из множества кабин, крутившееся во все стороны и переворачивавшее сидящих людей вниз головой, и вообще в различных направлениях, и всё это – на бешеной скорости.
- Хочу! – ответил я в том же духе. – Спорим, что у меня не закружится голова?
    Профессор рассмеялся.
- Да, где уж этой вертушке справиться с тобой? – добавил он, явно намекая, насколько крепко, надёжно и устойчиво к раздражителям «дело рук человеческих». Особенно, если руки – профессорские.
    Мы подошли к билетной кассе, и профессор подал деньги молодой кассирше.
- Два билета, пожалуйста.
- Неужто и Вы решили…?
- Почему бы нет? А ты думал, Собакин – старый унылый пень? Как бы не так!
    Мы сели в кабину, и аттракцион, набрав достаточное количество людей, начал движение. Неспешно обойдя два круга, он начал разгон, поднимая всё выше и выше, набирая обороты, и кружа в разных направлениях – то вниз головой, то наискось, то сумасшедшими восьмёрками, то беспорядочно, как будто пугая сломанным механизмом и угрожая после нескольких судорожных содроганий обрушиться на асфальт с высоты десятка человеческих ростов… Меня захватил этот бешеный темп и восторженно-испуганные крики людей из соседних кабинок. Поначалу мне тоже было весело, пока я не обратил внимания на профессора. Он сидел молча, склонив голову вниз, бледный и как будто испуганный.
- Что с Вами, Собакин? – истошно крикнул я, стараясь перекричать рёв турбин.
    Старик не ответил. Он лишь слабо отмахнулся одной рукой. Я так и думал, что ему не стоило садиться на карусель. Но вот движение окончилось, и я вытащил профессора, усадил на ближайшую лавку.
    Он еще долго сидел, охваченный нервной дрожью и тяжело дыша, но спустя минут пять поднял голову и посмотрел на меня ясным взглядом.
- Купить Вам воды? – спросил я, увидев, что старик уже в состоянии реагировать.
- Не надо. Пойдём-ка лучше домой.
    Мы взяли такси. Добравшись домой, старик улёгся на свой диван, заявив, что у него кружится голова и вообще, ему дурно. Впрочем, к утру пройдёт. Но это не прошло ни к утру, ни к вечеру, а ночью профессору стало еще хуже, пришлось вызвать врача. Той же ночью старика забрали в клинику, а я остался дома с поручением навестить его после обеда.
    Явившись днём в палату к создателю, я был удивлён серьёзностью, даже резкостью его поведения. Он не давал мне сказать ни слова, а только говорил сам, словно боясь не успеть.
- Запомни хорошо мои слова, Адриан. Врачи говорят, что я уже не проживу слишком долго. Я скоро умру. Сегодня утром ко мне приходил нотариус, который от моего имени составил завещание на твоё имя. Дача, принадлежавшая мне, станет твоей. Запомни, теперь ты стал настоящим живым человеком. Тебе нужно будет получить диплом и устроиться на работу. А теперь иди. Я хочу отдохнуть.
    Я ушёл от Собакина в расстроенных чувствах. Я ведь никогда не жил один, я не знаю, с чего начать, куда и зачем я должен сейчас идти. Говорят, человек ко всему привыкает и всему учится, но ведь я даже не человек… Я во многом сильнее. Так же, как и во многом слаб…
    Спустя еще пять дней Собакин умер, а мне выдали только бумаги: права на наследство и свидетельство его смерти.
    Сейчас я привык. Я так и живу один в доме Собакина, и работаю врачом, получив образование хирурга. Позади – восемь долгих лет абсолютно впустую потраченного времени, ведь всё, чему я был обязан обучиться в академии, уже было известно мне. Предусмотрительно заложено руками создателя. Но что поделать, нужна бумажка, устои общества. Я получил право обучаться бесплатно, к тому же – получая деньги каждый месяц. Имею в виду стипендию.
    Теперь представим, что я – человек? Такой же, как вы. Я тоже попытаюсь представить… Вообще, согласно метрике, сейчас я человек, рождённый 17 апреля 19… В общем, когда, где и как – не так уж важно. Мои родители умерли в автокатастрофе, когда мне не было и восьми лет, и всю последующую жизнь я находился под официальной опекой своего деда, Собакина Анатолия Георгиевича, заслуженного научного деятеля в области физики. Такую краткую биографию мне поведал нотариус после смерти профессора.
    По вечерам я приходил домой, садился в кожаное кресло и вслушивался в тишину; что я пытался услышать в ней, я не понимаю, да и не пытаюсь понять. После смерти профессора у меня было всё, – учёба, тренировки, разбитные компании, водка, виски, хмельной угар, выбивающий меня из равновесия порой на несколько дней. Впрочем, всё это мне вскоре прискучило. Я в глубине души еще помнил, под каким впечатлением я находился, попав в комнату профессора. Не знаю, почему я ни разу не вернулся туда после его смерти, но это, возможно, повод снова туда попасть, ведь профессор скрывал от меня что-то…
    Однажды вечером я всё же подошёл к тонкой фанерной стене. Задержавшись перед ней на мгновение, я сдвинул ширму и включил в комнате свет. Всё та же лампа на тумбочке, бросающая по углам мягкие тени. Всё те же ирисы в голубой вазе, поникшие и увядшие. Те же шторы, и тот же запах, приторный и тяжёлый. Та же чёрно-белая фотография в стальной рамке. Я взял её в руки, и рассмотрел, – на ней профессор Собакин был молодым, крепким мужчиной в военной форме. Рядом с ним стояла женщина, тоже в форме. Ну и, собственно, я. Все трое на фотографии обнимали друг друга за плечи, улыбаясь в камеру так, как могли улыбаться только люди старой закалки – так искренне, так лучисто, что у меня внутри защемило от тоски по временам, в которых я никогда не жил. Вздохнув, я присмотрелся к фото ещё раз. Что примечательно, «я» был одет в военную форму совершенно иного рода, нежели у Собакина с женщиной. Я покопался в знаниях, заложенных профессором мне в голову, и тяжело обрушился на стоящую рядом кровать.

                II
    Из воспоминаний моего дедушки, Анатолия Георгиевича:
    В 41-м, как сейчас помню тот день… Меня забрали на фронт прямо из НИИ, куда я, молодой салабон, поступил сразу после школы. Даже с роднёй попрощаться не дали. Да и какая у меня родня-то? Мамка ещё в 34-м с голоду померла, ведь у ней-то, бедной, семеро нас было, и всех она прокормить пыталась. А голод в 30-е годы был жуткий, у нас тогда почти вся деревня опустела. Батька наш, помню, всё к нашему мельнику на поклон ходил, хоть бы горсточку зерна гнилого раздобыть… А мельник, а что мельник, – у самого четверо, как скелеты, бродили по деревне, пугали односельчан рожами чёрными да судорогами голодными. Умерла мамка, а вскоре и дети один за другим подыхать начали. Осталось лишь трое: старшая Лизка, я, – самый малый, да ещё Ваня, на год старше меня. В тот день, когда Лизка померла, мы похлёбку ели. Батька сказал, что где-то кошку забил; это сейчас я понимаю, что это была за кошка… А потом не стало и батьки. Так и лежал он в хате, до тех пор, пока Ванька весь криком не изошёлся от ужаса. Тогда пара мужиков, которые ещё остались в живых, помогли оттащить его за деревню, куда носили всех покойников, да скинули в общую яму. Рыть могилы уже ни у кого не оставалось сил. А мы с Ванькой стали жить у вдовы, у которой было трое своих дочерей. Пока мы ползали по снегу в дальний лес, в надежде найти среди снега и льда хоть листьев, хоть корешков, хоть засохшей травы для супа, вдовины дочери, будто нежить Господня, шатались по избам, где уже не осталось живых. Искали всё, что только годилось в пищу таким оголтелым, какими были мы все.
    А однажды мне сон приснился, будто стоим мы с братом Ванькой ночью в лесу, а зима, снегу по пояс, метель. И вот чувствую я, как мороз до костей раздирает мои рахитичные ножонки… И вот, когда я уже был готов лечь на землю, и-будь-что-будет, увидел я вдруг невдалеке спасительный огонёк. «Эй, есть там кто?» – зачем-то крикнул я. И тут же услышал ответ: «Слышь, малый, поди-ка сюда!» – и мы пошли. Долго шли за огнём-то этим, пока не увидели маленькую избу деревянную. А перед нею батька стоит. Он лесником был при жизни. Улыбается мне батька, а сам в избу заходит. Подите, говорит, сюда, чай, пожрать вам охота? Не помня себя, вошли мы в избу, а там… Рай!!! Вот клянусь тебе, внученька, что такого сумасшедшего рая за всю жизнь мне лишь дважды ещё нюхнуть удалось. В избе у батьки чадила печка, тёплая и родная, такая лишь во снах и бывает. На столе стоял жиденький суп из сушёной крапивы, а на дне, – ты никогда не поверишь, – целая горсть пшённой крупы. В железном чане выкипал травяной чай, а тем временем батька уже мазал на хлеб, зачерствевший в доску, тоненьким слоем гречишный мёд. Мы с братом кинулись к столу, как безумные, просто залпом, одним глотком выели суп из плошек; батька, смеясь, подлил ещё. И снова жадные глотки, не боясь подавиться. Как же тепло, как же вкусно… Батька разлил по железным кружкам травяной чай, раздал нам по куску черного хлеба с мёдом, сам тоже сел. Клянусь, ничего в моей жизни вкуснее не было, чем этот задубевший сухарь, от которого пахло верой и жизнью. Я этот привкус век помнить буду, и в могилу с собой унесу. Долго мы еще хлеб этот ели, и просили у Бога лишь об одном – пусть не кончится никогда эта ночь! Да только вот съеден хлеб, выпит до капли чай, и я услышал тихий вопрос Вани: «Бать, а ты где взял всё это?». И ушла из-под ног земля от строгого голоса: «Ну, ребятки, что ж, пора и честь знать, домой идите». Распахнулась метелью дверь, и батька вытолкал нас снова на холод. Громко хлопнула дверь. Обернулся я – нет избушки. И батьки нет. И огонька того, что спас нас от смерти. Так от холода мы и проснулись в избушке вдовы. Проснулись мы с Ваней, а больше никто проснуться не смог. Этой ночью померла с голоду наша вдова, и две дочки её. Третью дочь ты очень хорошо знаешь. Она пропала на какое-то время, но позже мы с ней всю войну вместе прошли. Сейчас ты зовёшь её бабушкой. Горько мне стало, что это всего лишь сон… Да только в горле до сих пор ещё привкус мёда стоял. Гречишного, ага. Пошли, брату говорю, жрать поищем. Пошли-пошли, я знаю где. В тот же день мы нашли избушку батькину. А на полках там – крапива сушеная, плошки я узнал, которые снились мне. На продрогшей печи сухари рассыпаны, а в кладовке нашли мы пшенку, мед, совсем немножечко гречки, и даже картошку – гнилую и синюю. Вот так батька наш после смерти помог пережить эту зиму. Это мне тогда 12 лет было. Ваньке – 13. А весною двинулись мы в город. Наша деревня погибла, сейчас её, вестимо, уже и на картах не рисуют. Взяли нас с братом в сиротинец местный. Помню, как плакала нянечка, поглядев на нас. Хоть и много было таких, как мы, но глаза её пронзительные – до сих пор забыть не могу. Как и то, что в 12-13 лет мы выглядели максимум на восемь. Маленькие, тощие, и коленки рахитом покручены. Ребра, словно струны, вздымаются из груди, выпирают, так и прут на свободу. Грудь запавшая, а под ней живот вспухший синеет выпирающими венами. В тот вечер мы ели суп из картофельной шелухи. В том же сиротинце мы и школу закончили, а потом я в институт поступил на физика. Брат пошёл работать на завод. Там нас война и встретила…
   
      III
    Судя по историческим хроникам и документальным фильмам, форма, надетая на мне, была немецкой, времён Великой Отечественной. У женщины и Собакина – форма была советской. Мне никогда не понять, почему великие советские офицеры, герои-освободители, на фотографии на фоне руин с улыбками обнимают врага? И если Собакин действительно пережил все кошмары этой войны, то зачем он всю свою жизнь положил на то, чтобы с помощью науки воссоздать точный облик… кого? Фашиста! Ведь даже я, по сути, бездушный, искусственный механизм, просматривая фильмы о войне, – сходил каждый раз с ума. Мне становилось и горько, и страшно, и стыдно за то, что в мире всё это было. Так почему?..
    Дрожащими руками я выцарапал фотографию из металлической рамки. Я думал, что, может быть, на её обороте написано что-то, что даст мне хоть малейшее понимание происходящего. На нём было всего несколько слов: «Мёллендорф. Мигунова. Собакин. Берлин, 1945». Что ж, это уже кое-что. Я огляделся по комнате. Хотелось разобраться во всём… Начать я решил с тумбочки. В ней почти ничего не было, кроме ещё нескольких фотографий и старых, пожелтевших писем от однополчан. Перечитав их все по нескольку раз, я не обнаружил в них ничего, что могло бы послужить развязкой.
    На следующий день в институте я отправился в библиотеку. Бабулька в роговых очках битый час ковыляла между стеллажей, чтобы разыскать для меня все возможные книги о войне. Меня интересовало всё – документы, хроники, газетные статьи, биографии, даже художественная проза на реальных событиях. Надо ли говорить, что всю последующую неделю я проводил в читальном зале, позабыв учёбу, друзей и себя самого, но… Ничего! Я не мог поверить, но мне ни разу нигде не встречались эти три фамилии. Мигунова. Мёллендорф. Собакин. Интернет беспощадно выдавал научные статьи по запросу «Собакин А.Г.», легкоатлетку Мигунову и графа Виламовиц-Мёллендорфа, погибшего в 1816. У меня оставалась лишь одна надежда. В институте я слыхал упоминание о неком Сергее Петровиче Калмыкине, – седовласом преподавателе истории, некогда работавшем в нашем вузе. Сейчас он давно на пенсии, но в былые времена его лекции собирали полные аудитории студентов различных курсов и специальностей. Старик очень живо и красочно излагал воспоминания очевидца о войне и фашизме, о танках и концлагерях, о силе, когда не чувствуешь боли, об оглушительном рёве истребителей и о том, как дрожали остатки берлинских руин от безудержных советских криков «Победа!!!».
    Я понял, что кроме Калмыкина мне больше не к кому обратиться, и я, расспросив сотрудников о его адресе, с надеждой пошагал на улицу Гагарина.

    IV
    Из воспоминаний моего дедушки, Анатолия Георгиевича:
- Дедуль, ты вот вроде говорил, что рай три раза всего в жизни видел, расскажи про ещё два?
- Эх, внучка, да… Дело давнее… В общем, слушай. Как я тебе говорил, на войну меня взяли, чуть восемнадцать стукнуло. Автомат дали, в кирзачи обули, да на передовую бросили. Немец тогда злой был, у них там боевой дух первою волной поднимался, а первый энтузиазм – самый слепой, самый отважный, сама знаешь ведь. Пёрли фашисты, как чума, дороги не разбирая. Жгли на своём пути всё дотла, ничего живого не разбирая, будто задание получили – не просто Союз победить, а сжечь, разгромить, уничтожить, чтобы духу нашего не осталось, даже на атомном уровне. Отовсюду стягивались батальоны Красной Армии. Вставали все – мужчины, женщины, дети, прямо как были, толпами шли к военкому и просились на фронта. Со слезами, с красными разгорячёнными лицами и пылающими сердцами стояли до ночи подростки под дверями военкоматов. Помню, когда меня отправляли, к военкому прихромали два старика, головы белые. Плачут, – запиши нас, сынок, в партизаны, увели сыновей наших, ушли санитарками дочери, у одного померла бабка, у другого при смерти, запиши, сынок, запиши! Стариков не записали. Их послали на оружейный завод кочегарами. А они и рады, хоть бы как-то Родине послужить. Наша рота около Крыма стояла, под Одессой. На флот не взяли меня, так как плавать я не умел, зато мелкий да увёртливый, как кошак, везде пролезть мог, да и бегать умел. В пехоту определили. С моря немцы пёрли, как сумасшедшие. Два с лишним месяца длилась упорная осада Одессы. Мы стояли, окружённые со всех сторон. С моря нас обороняли крымские моряки, с суши давили фашисты. Два месяца мы стояли, каждый день как последний, периодически подавая сводки об осаждённой Одессе. Каждый день нас становилось всё меньше. Мы слабели. Жить было страшно, а не жить – ещё страшнее. В начале октября пришла подмога из Новороссийска. Пёсье племя было разбито. Остатки нашей роты двинулись дальше. Да ты не плачь, внука, ну? Чего расклеилась? – дед усмехнулся, и прижался ко мне своей колючей щекой. – Хочешь, не буду рассказывать?
- Стой, прости, деда. Я больше не буду. Ведь был же рай в этом аду, так ведь?
- Так. Много было ада, пересказывать – ночи не хватит. Да и незачем, горько даже думать о нём. Расскажу вот о сорок пятом. Февраль это был. Наши стягивались к Берлину, выдавливали последних немцев. Они, озверелые от слабости и позора, из последних сил крушили всё и вся. От нашей роты остались крохи, когда однажды в белорусской деревне попали мы под обстрел. Я сам, признаться, мало что помню, – взрыв, огонь, резкая боль в голове, и всё… Только мраки и тишина. Очухался в какой-то хижине, и гляжу – со мной рядом лежат ещё четверо пацанов моих. Кто-то уже в сознании, кто-то нет ещё, в сумерках только тряпки окровавленные чернеют. Отвожу глаза в сторону – и обомлел. За столом на табуретке немец сидит. Фашист! Спиной на стену упёрся, ноги вытянул, и не движется вовсе. Шинель расстёгнута (это зимой-то), и глаза прикрыл. В сенях, слышу, ещё двое толкутся, – варнякают там чего-то. И вот что самое страшное – один из голосов мне показался знакомым. Это же Любка Мигунова, фельдшерица наша. Чего там ей с этим псом фашистским толковать? Поглядел я на себя, башку потрогал – оказалось, осколочное ранение. Вроде как смазано чем-то, рана-то, и тряпкой сверху заткнуто. Вошла Любка.
- А, ребятушки, попросыпались, соколики. Что вы тут?
- Люба, – прохрипел я. – А он кто? – взглядом я указал на дремающего немца на табуретке.
- Врач, – она пожала плечами. – А в сенях – санитар.
- Немцы?
- Да, немцы.
- А где остальные наши?
- Ушли. Врач сказал что поможет тем, кому сможет. Остальных в госпиталь повезли, а здоровые дальше в бой двинулись.
- Люб, а он что с нами делал-то?
- Перевязки. Вы же тут все по осколку поймали, до лазарета вы бы уже не доехали. Кровищи потеряли – прямо рекой текла. А немец этот – явно какой-то волшебник, всех пятерых вон как обиходил, хотя у него в чемоданчике только полпачки марли. Не представляю, как ему удалось. Тебе одному полбашки оторвало. Кстати, дай-ка я гляну, как оно у тебя.
    Любка сняла тряпку. На миг она онемела, и тишину прорезал пронзительный девичий крик.
- Люба, что? Что, Люба? – я приподнялся на локтях и одной рукой тряхнул её за плечо.
    Но Люба онемела вконец, и только молча хватала воздух, как рыба на берегу. Ребята зашевелились, но подняться смогли только я и Никита. Мы слабыми шагами подошли к немцу с намерением потребовать объяснений. В избу вошёл санитар. Он удивлённо-радостно улыбнулся нашей поправке, но затем недоумённо проследил наши намерения, и застыл в непонимании. Мы остановились около врача в расстёгнутой шинели.
- Эй, слышь!
    Немец не реагировал.
- Подъём, ты глухой что ли? Или контуженный?
    Никакого ответа.
    Никита, стоявший поближе, пихнул его в бок, и тут случилось то, чего никто не ожидал. Врач-немец накренился в сторону и упал. Его шинель спала, и встающее солнце сквозь окна осветило его раздетое тело с кусками отрезанной кожи. Не сказать, что мы испугались, – за пять лет войны мы и похлеще видали. Да только в руках он держал – скальпель с кровавой «ржавчиной», да шприц с остатками крови. Никита медленно перевёл глаза на меня, выпятил глаза и захрипел.
- Да что происходит, чёрт тебя раздери? Кто-нибудь мне объяснит, какого хрена все на меня пялятся?
    Ещё миг – и на меня накатила оглушительная, липкая волна. Я подошёл к Никите и оторвал тряпку с его груди. Вместо зияющей раны красовался длинный кусок пришитой человеческой кожи. За спиной раздался грохот. Люба потеряла сознание. К ней бросился санитар. Мы с Никитой обошли остальных троих ребят. Они тоже были зашиты ремнями из кожи. На руках у всех нас были следы от уколов. Санитар жестами показал, что врач брал шприцом кровь и у санитара, и у себя самого, чтобы перелить её нам. Он постепенно отдал нам столько собственной крови, что самому не хватило выжить. Полпачки марли, которая нашлась во врачебном чемоданчике, хватило на перевязку лишь одному из нас, остальным этот врач из вражеского пёсьего племени подарил свою кожу. Единственную простыню он разодрал на куски, чтобы прикрыть свежезашитые раны от пыли и грязи. Каждому из нас также досталось по одной дозе морфия. Как говорится, «чем мог – тем помог». Позже Любка рассказывала, что её он выставил за двери, чтоб не мешалась, позже выгнал и санитара. Когда Любка через время заглянула к нему из сеней, – он прикрыл меня куском тряпки, запахнул шинель и, уставший, полуобморочный, страшно бледный, сел за стол на шаткий табурет и стал просто смотреть. Ему на последних минутах своей жизни хотелось полюбоваться чужим спасением. Увидев любопытную Любку, он указал ей на выход и громогласно, почти по-русски «пролаял» ей:
- Вон! – и она вышла. Вернулась лишь, когда забрезжил рассвет.
    Забегая наперёд, замечу – из тех пятерых, спасённых кровью и кожей немецкого врача, выжили все пятеро. Мы встречаемся до сих пор – двадцать четвёртого февраля, наш общий Второй День Рождения. Но а тогда, стоя в избе белорусской деревни, второй раз в жизни я почувствовал запах Рая. Мне больше жизни хотелось броситься на колени, выпросить у Господа-Бога жизни для человека, у которого нет долга перед режимом, нет долга перед общественностью (чем грешно было советское коллективное сознание), нет долга перед идеологией Гитлера за чистоту расы. У него только долг перед Всевышним – не пересилить себя, не отказать в спасении, не продлить жестокость и боль своим цинизмом и равнодушием. Принести в этот мир хоть немножечко света и доброй памяти. Это как цветы посреди сибирской зимы, невозможное, неизгладимое воспоминание. Вот это и есть первейшее и единственное Чудо Света – красота и удивительная сила человеческой души. Мне хотелось молиться. Но я же союзный коммунист/атеист, и я не знаю слов молитвы. И тогда я просто упал в слезах среди комнаты, и закричал: Боже, ну где ты? Если Ты есть, пошли нам помощь! – и в этот момент в руках Любки засигналила рация. Любка уже полчаса крутила её в руках, пытаясь вызвать кого-то, и тут сработало! На том конце услышали последние искажённые от помех слова моей молитвы – «Если ты здесь, пошли нам помощь!»
    Нас забрали в белорусский лазарет. Немца забрали тоже. Точнее, мы соврали, что он – русский партизан, переодетый для конспирации, и его лечили вместе со всеми нами. А знаешь, чем закончился запах второго рая, внучка?
- Чем же, деда?
- «Пришёл в себя»… «Будет жить»… «Меня зовут Адриан Мёллендорф».

     V
       Дверь мне открыла бойкая старушка в ситцевом халате.
- Здравствуйте. А дома ли Сергей Петрович? Хотелось бы увидеть его, поговорить.
    Лицо старушки расплылось в улыбке.
- Дома, сынок, дома он. Проходи.
    Старушка проводила меня в дальнюю комнату, где я увидел высокого седого мужчину с деревянным протезом вместо ноги. Горделиво держа осанку, Сергей Петрович листал большую книгу, прихлёбывая кофе.
- Доброе утро, Сергей Петрович, – сказал я.
- Доброе утро, юноша, – добродушно ответил старик, вскользь посмотрев на меня. – Признаться, я не помню Вашего лица.
- Мы и не знакомы, – ответил я, и водворил на стол бумажный пакет с дорогими коньяком, шоколадом и бразильским кофе. Как меня надоумили сотрудники ВУЗа, в этом состояла основная страсть и отрада Сергея Петровича.
- Ох, юноша, да Вы меня балуете. Присядьте, в ногах правды-то нет. Кофе?
- Не откажусь.
- Машенька, поставь, будь добра, кофейник, – обратился он к старушке, и та вышла из комнаты.
    Сергей Петрович отложил книгу и взглянул на меня. Его лицо побледнело.
- Совершенно не изменился. Всё тот же. Тот же самый! – старик поднялся.
- Простите? – я тоже встал.
- Адриан! Как Вы нашли меня? Боже мой, ведь я всю жизнь искал этой встречи! Но… Ведь прошло столько лет!
- Простите, я… что-то не понимаю…
- Ах, да… Вы, конечно, уже не узнаёте меня. Действительно, я постарел. Но мою ногу Вы должны помнить! – он снова сел, закатил штанину и снял протез с коленной чашки. Культя была заштопана неровными швами, будто кожу к ней пришивали заплатками, на стыках этих заплаток с кожей вздувались толстые багровые шрамы.
- Я оставил свою ногу такой в память о той страшной ночи под Брестом, помните? Двадцать четвёртого февраля сорок пятого года Вы подобрали нас, пятерых красноармейцев после разрыва мины. А ведь мы живы только благодаря Вам. Я всем студентам рассказывал о Вашем подвиге. С тех пор мы, пятёрка спасённых, встречаемся каждый год в этот день, поднять бокал за немецкого военного хирурга Мёллендорфа и наш второй день рождения. Калмыкин, Ларин, Ставрович, Сябров и Собакин.
- Собакин? Анатолий Георгиевич?
- Именно так. Вы с ним уже виделись, да?
- Собственно, об этом я и хотел с Вами поговорить.

     VI
Из воспоминаний моего дедушки, Анатолия Георгиевича:
    - Вот так, внученька, мы и дошли до Берлина. Это как раз был апрель. Мы были уже «на взводе», предвкушая огонь и взрывы, – последние взрывы войны. На подступах к Берлину собралось больше ста пятидесяти Советских дивизий, танкисты, стрелки, кавалеристы… А это, вот чтоб не соврать тебе, внука, почти два миллиона солдат! В то время, как берлинский оборонительный гарнизон насчитывал около миллиона… Тьфу, срамота! Признаться, я уже мало что помню, нас всех поглотил какой-то слепой, фанатичный ажиотаж, и мы, едва дождавшись команды Жукова, сорвались в бой, будто волки, осатанелые от голода и битья. Рвались долго, не помня себя мы гнали немцев, окружая со всех сторон. Дни и ночи, последние (!!!) дни и ночи, и какой гордой была наша боль, какой славной была усталость. Сколько суток прошло – кто их считал; лишь однажды ночью загремел в рупоре голос: «Победа!!! Братцы, мы победили! УРА»… И почудилось мне, что даже земля под ногами дрогнула. Победа! Господи… Это как же? Это ведь… - дедушка запнулся, приложил к глазам жилистый кулак.
- Деда, ты что? Не плачь! – я испугалась, и одновременно расстроилась за деда. Вот я дура, для чего только про этот «Рай» спрашивала?
- Да я от счастья, внука. Сколько лет уж прошло, а я как вспомню, так вздрогну. Так вот, значит, победа! Ружья палят, танки гудят, солдаты от радости криком заходятся, а меня в спину, слышу, толкает кто-то. Обернулся, гляжу – Любка! А за руку держит Спасителя. Мёллендорфа. И всё та же форма на нём, фашистская, а морда – русская, улыбается, да знай бормочет там что-то. Обнял я его, а у самих слёзы катятся. И тут он фотокамеру достаёт из чемоданчика, ну такую, знаешь, где щёлкаешь, а он тебе сразу фотокарточку выплёвывает. Заснялись мы втроём, и каждому по карточке выдали. Это и был ещё один Рай. Третий Рай под стенами Третьего Рейха. Вот… Пришло время по домам разъезжаться, а куда нам с Любкой? Нашей, ведь, деревни – Щеглово, поди, уж и не было. Загнулась она ещё в тридцатых от голода, а остатки войной смело. Мы тогда в Ленинград вместе подались, город строить, страну поднимать. Расписались, коммуналку нам выдали в том же доме, который мы сами строили. Любка-то, бабка твоя, фельдшерицей работала, я физиком в НИИ пристроился. Позже вон батька твой родился, за ним Алина, тётка твоя. Зажили мы счастливо, наконец-то. Знаешь, какое оно – счастье в руинах?
    Я только помотала головой. Такое не то, что знать – а даже представлять было страшно. И особенно страшно было вообразить, что действительно БЫЛО счастье – в этом холодном, разрушенном и голодном Питере, без тепла, поначалу без воды и без света, в маленькой комнате, сквозь крошечное окошко которой виден был весь город – так как города, как такового, ещё не отстроили.
- Эээ, молодёжь, – добродушно протянул дедушка. – Не знаешь ты счастья. А оно было! Это когда идёшь ты по улице, а вокруг тебя нет ничего. Даром, что сплошь развалины. Мы всё построим, мы всё подымем. А вот когда тишина и спокойно вокруг – это да. А приходишь домой, а там детки, да совсем на меня в детстве не похожие. Им девять и семь, но они – сыты, причёсаны и розовощёки. Это тебе не тридцать четвёртый, в котором я помню себя. А ещё жена тебе говорит: «Ну иди, что стоишь? Я там картошки пожарила, поди поешь», – и вы друг друга без слов понимаете, когда в ваших взглядах на миг промелькнуло вот это вот – «А ты помнишь ту зиму, когда…». А ещё, внука, счастье – это сейчас. Помнишь, как в воскресенье ты меня в Эрмитаж водила? Помнишь, как на днях, среди ночи, мы ходили смотреть, как разводят мосты? Как горели огни по обе стороны от Невы, как ярко светились иллюминаты? А вот я гляжу, и щемит внутри от того, что я вижу свет, но не вижу огня. Вижу вспышки, огни и зарева, но не вижу взрывов и танков. Моя Любка сейчас на кухне чаи гоняет с конфетами, дети сыты и одеты, внуки живут в сильном и гордом городе, построенном на крови, построенном нашими руками, а я… А я, внука, собираюсь на встречу с однополчанами.
VII
    - Вот-так-так, – удивлённо покачал головой Калмыкин, выслушав мой рассказ. – Я, конечно, всегда знал, что Собакин – великий гений по части физики, но такое! Поверить не могу, что ему это удалось!
- Удалось что? – я нетерпеливо подался вперёд, предвкушая разгадку.
- Он ведь нам прожужжал все уши! Совсем безумный стал. После войны из каких-то неведомых источников нам пришла весточка из Берлина. Мы узнали, что врача Мёллендорфа судили под трибуналом за помощь вражеским солдатам под Брестом. Его долго пытали, но по дороге на пустошь, где его собрались было расстрелять, врача похитили прямо из рук немецких военных. Кто и как – неизвестно. Вернее, известно лишь нам пятерым, да Любке Мигуновой – жене Собакина.
- Так он был женат?
- Да, на той фельдшерице, которая была с нами в деревушке под Брестом. Мы увезли Мёллендорфа, уже в обморочном состоянии без надежды, что в этот раз он выживет, но Собакин не отчаивался. Врача неведомыми путями перевезли в Союз, где Георгич занялся им. То бишь – Вами. Полностью выходил, всему обучил заново, но так уж вышло, что память врача о прежней жизни полностью исчезла из его головы. Теперь я рассказал Вам, кто Вы такой. В отплату за Ваше благородство и милосердие каждый из нас принял участие в Вашей судьбе. Собакин вернул Вас к жизни, подарил знания и навыки. Ларин купил дом, в котором Вы живёте сейчас. Химик Ставрович синтезировал реактивы и материалы для Вашего «возрождения». Сябров обеспечивал нотариальную сторону. Вы понимаете, Мёллендорф, что за подобные эксперименты при советском режиме очень вероятно было поплатиться всем, что имеешь, вплоть до собственной головы… А скромный профессор Калмыкин дождался, когда дело врача Мёллендорфа закроют за давностью лет, и отправил запрос в Германию, навёл некоторые справки... За мной последнее поручение Собакина. Я должен был передать Вам вот это, – мне вручили картонную папку.
- Идите с Богом, мой друг, у Вас мало времени. Ведь Вы тоже стареете, об этом Вы не забыли?

VIII
    - А что же было с немецким врачом, бабуль? Вы никогда не встречались больше?
- Отчего же? Ты знаешь его, внука. Немецкий врач Мёллендорф жил у нас на даче все эти годы.
- Как? Бабуля, опомнись! Этот дедушкин ненастоящий человек из НИИ – тот самый врач? Но как?
- Понимаешь, мы просто должны были вырвать его из лап режима. Иначе любой из нас не простил бы себя за это. Страна выиграла бы войну, но мы вшестером проиграли бы свои души.
- Поверить не могу… Не могу себе представить, как жить с этим…
- Не нужно представлять. После смерти дедушки ему дали адрес в Германии,  где живёт его семья. Его ждали там все эти годы. Недавно он переехал туда, и, надеюсь, что там он счастлив…   


Рецензии
Начало - нечто отдаленно напоминающее "Приключения Электроника". )))

Дарья Январская   23.02.2016 15:03     Заявить о нарушении