Детский смех

Кирилл Федоров, тридцатилетний банковский служащий, возвращался домой из командировки с тоскливым и тревожным ощущением. Когда он отпер дверь, собственная квартира показалось ему пустой; ему вдруг представилось, что настоящие хозяева ее – тонкие длинные тени, покоившиеся в сумерках на прямоугольниках кафельной плитки. Прибытие Федорова как будто вызвало мимолетное колебание их рисунка – словно рябь прошла по воде. Его собственная тень, растянувшаяся, бледная, ползла робко и медленно, словно невольно нарушая строй какого-то орнамента. Федорову захотелось развернуться и уйти.
– Маша! – позвал он, и тут же пожалел об этом: он не был рад встрече с женой, и к этому возгласу его побудила мгновенная вспышка страха, проснувшееся желание человеческого общества. Но никто не отозвался.
Федоров, не раздеваясь, прошел на кухню; стол был усыпан крошками, скатерть прожжена окурком, у плиты валялся разодранный грейпфрут, мякоть которого, видимо, отщипывали пальцами. Федорову послышалось тихое посапывание; переведя взгляд на диван, установленный вдоль стены, он увидел свою спящую жену. Ее большое, серое в сумеречном освещении лицо почти растворялось в тенях, смешивалось с ними и казалось бесплотным, потерявшим вещественность. Черты его расплывались, и только линии носа и скул выделялись на нем, как три прямые темные царапины.
Глядя на свою жену, Федоров задумался; ее вид вызывал у него смешанные чувства. Супруги Кирилл и Мария жили вместе уже почти десять лет, но их отношения были глубоко подорваны бездетностью и держались в основном на чувстве взаимной ответственности, свойственной обоим этим серьезным, малообщительным людям. Жена была на год старше Федорова; красивая, но ленивая и неряшливая женщина, она в последнее время совсем перестала следить за собой. Кирилла всегда обижала ее холодность – казалось, что если она и испытывает к нему какие-то эмоции, то не дает себе труда проявлять их; но если прежде он не готов был мириться с этим, страдал, старался быть лучше, боролся за ее внимание, то со временем сам перенял вялую, медлительную манеру Марии, ее эмоциональную скупость. При этом Кириллу не всегда удавалось выдерживать этот навязанный ему стиль, и подчас он срывался, испытывая вспышки острого раздражения. В целом, однако, такое существование казалось ему достаточно ровным и надежным; на фоне бездетности супругов, с годами обретающей форму своего рода постоянного психологического давления, подтекста, присутствующего в каждом их разговоре, эмоциональная сдержанность стала их панцирем, щитом, которым они отводили от себя удар. Тем не менее, Кирилл осознавал, что с годами давление нарастает, и искусственно сконструированная защита должна была рано или поздно дать трещину.
В тех редких случаях, когда на тему детей заговаривали открыто, и Кирилл, и Мария как будто разом отпускали вожжи, переставали сдерживаться и с нажимом, с агрессией высказывали наболевшее. При этом они поочередно менялись ролями: один нападал на их же совместную жизнь, доказывал ее бессмысленность, а другой – защищал и отстаивал ее ценность. «Дети – это передача эстафеты, – говорил Кирилл. – Я чувствую себя в жизни участником соревнований, который на середине своего участка дистанции вдруг замечает, что впереди никого нет и эстафетную палочку передать некому. Зачем же тогда напряжение, собранность, вообще какие-либо усилия? Ведь нет смысла бежать».
Эта ассоциация отражала дилемму, длительное время стоявшую перед Федоровым, – о целесообразности дальнейшей совместной жизни с Марией. Кирилл считал, что в существовании каждого человека должны быть какие-то смысл и цель, и если он сам не в состоянии увидеть эту цель, обрести этот смысл и совершить нечто значительное, то дети становятся как бы резервным выходом для передачи ответственности, именно на них возлагается исполнение предназначения их родителей. Бездетность супругов, причина которой так и не была диагностирована, как бы загоняла Кирилла в тупик. По мере того, как проходили годы, он утрачивал даже иллюзию осмысленности своего существования; казалось, сама реальность растворялась вокруг него, причинно-следственные связи в происходящем вокруг нарушались, разлаживались. Вопрос «зачем?» раздавался в его голове при пробуждении и сопровождал практически каждое действие, усилие, которое необходимо было предпринять; из-за этого у Федорова зачастую опускались руки. С течением времени от него требовалось все больше работы над собой и волевых усилий для того, чтобы приняться за какое-либо новое дело.
Похожая внутренняя работа шла, казалось, и в Марии – оба они стали пассивны, неразговорчивы, тяжелы на подъем. Сделавшись домоседами, оба они, однако, избегали друг друга, боясь увидеть в другом отражение собственного недуга. И вместе с тем, их состояния развивались по-разному: если Мария делалась все более вялой и безразличной к жизни, скупой не только на эмоции, но и на движения, полюбила много есть и спать, то Кириллом овладевало нервное беспокойство. Ему все казалось, что из сложившегося положения есть простой выход, которого он до сих пор лишь по случайности не заметил, – и настойчивое желание найти этот выход не оставляло его. Оно напоминало мучительный зуд. В такой ситуации Федоров сделался в последнее время беспокойным, ворчливым; вид неопрятной, сонной, вечно что-то жующей жены, которая долгими часами лежала, уставившись в потолок, или слонялась по запущенной, грязной квартире, нервировал его. У него вошло в привычку прикрикивать на нее, грубить, отдавать приказания, которые она, впрочем, и не думала выполнять. На его выпады она отвечала презрительным недоумением, с каким смотрят на тявкающую собаку. Эта реакция действовала на Кирилла, как ледяной душ; его раздражение резко сменялось усталой покорностью, и постепенно он взял на себя все обязанности по домашнему хозяйству. Все чаще он ловил себя на желании вовсе не видеть жену, и вместе с тем, думая о разрыве, бесконечно сомневался и подчас даже приходил в ужас. Отчасти дело здесь было в красоте Марии, к которой он пристрастился, но главное – в том, что Федоров был человеком привычки: у него не хватало воли для того, чтобы сломать устоявшийся уклад жизни – пусть неуютный, неудобный, но зато предсказуемый и хорошо известный. Подходя вплотную к этому решению, Кирилл чувствовал себя так, словно ему предстояло совершить прыжок в пустоту, и он в испуге отшатывался.

Федорова оторвало от его размышлений резкое движение Марии: она неожиданно приподнялась в постели и замерла, опираясь на локти. Вероятно, она была испугана, но Кирилл мог об этом только догадываться: темнота теперь полностью скрывала контуры ее лица и лишь в провалах ее глубоко посаженных глаз казалась особенно густой, почти чернильной.
Потянувшись, не поднимаясь со стула, Кирилл включил свет; жена, рассеянно моргая, повернула к нему лицо, после сна казавшееся мятым, даже скомканным. Кириллу показалось, что он уловил мышечное усилие, после которого ее лицо плавно разгладилось.
– Ты вернулся, – сказала Мария без определенной интонации. Она не выглядела ни удивленной, ни обрадованной; казалось, она мучительно подыскивала, что еще можно было бы добавить к этим двум словам, и не могла подобрать ничего подходящего.
– Да, – сказал Кирилл. – Я не хотел тебя будить. Я задумался и, вероятно, случайно задел тебя или потревожил своим шуршанием.
– Нет, это был не ты, – растерянно ответила Мария. – Я заметила тебя, только когда ты включил свет. Меня разбудил детский смех. Прислушайся – он звучит и сейчас.
Кирилл сложил руки на коленях и прикрыл глаза, чтобы полнее отдаться слуховым ощущениям; однако раздавалось лишь его тяжелое дыхание и какой-то смутный шум с улицы. Судя по отдаленному грохоту, в соседнем дворе опрокидывали контейнеры в мусоровоз.
– Ничего нет, – сказал Кирилл. – Тебе это приснилось или показалось.
– Слушай лучше, – нетерпеливо ответила Мария, схватив его за руку, словно надеялась посредством физического контакта передать ему свои ощущения. – Он все еще продолжается, и даже громче.
Федоров замер, и теперь, сосредоточившись, стал что-то различать. Казалось, что через прикосновение Марии ему передалась ее нервная настороженность, обострившая все ощущения. Действительно, звучал смех маленького ребенка – тихий, мягкий, как будто сразу и нежный и зловещий, пугающий своей бессмысленностью. Одновременно с этим слышался воркующий голос матери. Федоров определил, что голоса раздаются этажом ниже, причем громкость их увеличивалась: женщина также рассмеялась, уже на более грубых и резких тонах, а ребенок пискнул и принялся издавать повторяющиеся звуки, похожие на приглушенный визг. Его голос странным образом казался одновременно тихим и пронзительным, смех был и счастливым, и словно бы надрывным, напряженным. Оба голоса постепенно усиливались, а затем вдруг резко оборвались после окрика кого-то постороннего.
Федорова мороз по коже пробрал от всей этой необычной последовательности; он встретился глазами с женой и удивился, до чего она была спокойна. Казалось, что произошедшее не выбило ее из колеи, а, напротив, помогло прийти в себя, справиться с растерянностью, возникшей после сна. Ее лицо было непроницаемо и казалось резиновым.
«Что это было?» – спросил Федоров, видимо, ожидая, что Мария, раньше услышавшая смех, разобралась в ситуации лучше него. «Причины могли быть разными, – заметила она. – Вероятно, его щекотали». «А может быть, это был вовсе не человек, а какая-то звуковая игрушка? – осторожно спросил Федоров. – Уж очень эти звуки были… механическими, неживыми». «Возможно, это просто акустический эффект», – беспечно ответила Мария.
Кирилл задумался о том, что прежде ведь детского голоса вообще не было слышно. Почему же он вдруг раздался сейчас? «Может быть, ребенок родился совсем недавно?», – поделился он своими сомнениями с женой. «Или это как раз и были роды», – сказала она. Кирилл не сразу понял, что это лишь шутка. Он сомневался: ведь даже если ребенок появился совсем недавно, должны были и прежде раздаваться голоса членов его семьи, но их не было. Почему же все это возникло? Не могли же измениться акустические свойства помещения! Кирилл решил остановиться на том объяснении, что в квартиру под ними въехали новые жильцы.

После этого дня Федоров нередко вновь слышал раздающийся с нижнего этажа голос ребенка. Он смеялся практически каждый вечер и, казалось, вел какой-то диалог с матерью, состоящий не из слов, а из интонаций. «Понимают ли они сами, что хотят сказать друг другу? – с раздражением думал Кирилл. – Или это какой-то спектакль, разыгрываемый специально для меня?» Он поймал себя на том, что ему уже неприятно находиться на кухне и даже входить в нее: он невольно фиксировал свое внимание на звуках с нижнего этажа и, казалось, притягивал их этим – они неизменно начинали раздаваться. Визга больше не было, звучание оставалось мягким – словно большой шум необходим был только в первый раз, чтобы обратить внимание Кирилла на происходящее; однако Федорову делалось не по себе даже и от этого, казалось бы, вполне обыденного, общения ребенка с матерью. Их тихий смех и воркование казались ему наполненными бесконечными повторами: в них как будто вновь и вновь звучали одни и те же несколько ноток, которые одной своей частотностью невероятно действовали Федорову на нервы. Они напоминали маленькие крючочки, вгоняемые под кожу. Кирилл стал с каждым разом все более четко улавливать их, и ему теперь уже казалось, что все его ощущения обострились: он словно бы стал глубже и дальше проникать в окружающий мир, замечать вещи, которые прежде пропускал. Он чувствовал, что это были лишние, ненужные впечатления, которое только вредят ему и не несут никакой пользы, однако не мог уже от них освободиться.
Ситуация с детским смехом, постоянно напоминающая Федорову о его бесплодном супружестве, стала своего рода катализатором изменений во всем его восприятии: он стал невольно акцентировать свое внимание на всех детях, встречавшихся ему на улице. Они словно «царапали», задевали его, он фиксировал их присутствие и подспудно следил за ними. В окружающей жизни Кирилл стал выделять мир детей и всего, что с ними связано; этот мир представлялся ему радостным и светлым, и особенно привлекательным из-за того, чтобы был Федорову недоступен. В определенном смысле, он испытывал ощущение человека, изгнанного из рая, терзаемого сожалением о каком-то совершенном грехе, сущность и природу которого он сам был не в состоянии понять.
В этой ситуации своеобразным защитным механизмом Федорова стало обращение к собственному детству: к нему приходило все больше забытых прежде воспоминаний, в нем воскресали ощущения и видение жизни, свойственные ему, когда он сам был маленьким ребенком. В самой манере его появилось что-то глупое, наивное и непосредственное; он бурно эмоционировал, проявлял любопытство к вроде бы уже давно известным предметам и явлениям, которые теперь как бы заново открывал для себя с неожиданной стороны. В свою игру он пытался втянуть и Марию: стал сюсюкать с ней, называть ласкательными именами, дарил ей мягкие игрушки. Он надеялся, что жена поймет его состояние, и если у нее даже не возникнет желания участвовать в этом странном спектакле, то поддержит его хотя бы из жалости. Мария, однако, отказалась включиться в игру: она смотрела на мужа с холодным недоумением, казалось, не зная, как реагировать на его внезапно проявившиеся чудачества. «Послушай, чего ты хочешь от меня? – спросила она, осторожно отстраняя Кирилла, когда тот в очередной раз полез к ней со своими ласками. – Мне все это неприятно, впечатление такое, что ты издеваешься». Федоров удивленно и обиженно посмотрел на жену: он был уверен, что она прекрасно понимала весь подтекст его нового поведения, и воспринимал ее слова как отказ в помощи. «Ты же знаешь, в чем дело, – с упреком заметил он. – Ты не можешь этого не видеть». «Объясни, – ответила Мария. – Хотя я не уверена, что хочу это знать, но так и быть, давай разберемся, что происходит». Кирилл замялся, с неприязнью и подозрением посмотрев на жену: в этот момент он как бы поперхнулся своей новой детской манерой, почувствовал прилив сильного раздражения. Вместе с тем, и прихлынувшая злость была уже не прежней – словно бы несерьезной, с оттенком болезненного, несвойственного его возрасту озорства: Федоров поймал себя на том, что ему хочется оттаскать Марию за волосы или стащить с дивана на пол, как сделал бы расшалившийся школьник; он сдержался, но все-таки сам этот импульс, побуждение, неожиданное для него, вызвало у него беспокойство. Он нервно сглотнул. «Это все тот же вопрос, – сказал Кирилл, замешкавшись и с усилием решившись на откровенность. – Видимо, из-за того, что у нас нет детей, я начинаю сам вести себя как ребенок. Я понимаю, что это ненормально, и, пожалуй, благодарен тебе за то, что ты меня одергиваешь и не перенимаешь мой тон». «Странное складывается положение, – холодно заметила Мария. – Казалось бы, я, женщина, должна была бы больше страдать из-за этой ситуации, чем ты, а выходит, что мне в конечном счете приходится тебя утешать. Мне кажется, для тебя это унизительно, тебе стоило бы взять себя в руки».
Федоров неоднозначно воспринял эти слова. Он понимал, что с точки зрения естественного устройства человеческих взаимоотношений его жена права; вместе с тем, Кирилл чувствовал, что ему становится все труднее себя контролировать, и происходящее в нем уже выходит за рамки вопросов этики и распределения ответственности. «Я тебя понимаю, – осторожно сказал он. – И все же не смогу соответствовать твоим ожиданиям. Я не могу сказать, что я мучаюсь из-за нашей ситуации – здесь дело в другом: она кажется мне неестественной, болезненной, и из-за этого во мне нарастает какое-то тяжелое противоречие, давление которого я не могу переносить спокойно. Я чувствую, что все мое восприятие искажается, теряю понимание того, что нормально и правильно. В таких условиях я не смогу всегда адекватно вести себя». «Но ведь ты понимаешь, что таким образом провоцируешь и меня, – заметила Мария. – Я не смогу сохранять самообладание за нас обоих; возможно, я буду еще в состоянии справляться с собой, но меня не хватит на то, чтобы еще и утешать и поддерживать тебя. Если ты намерен превратиться в обузу на моей шее, то нам лучше разойтись».
Этот вывод жены оказался для Кирилла неожиданным и сильно испугал его: он сам не раз обдумывал возможность расставания с Марией и даже осторожно пытался обсудить с ней такое решение, но впервые получилось так, что инициатива исходила от нее самой. При ее словах Федоров похолодел: он мгновенно почувствовал, что не готов к ломке привычного хода вещей, своего установившегося жизненного распорядка. Когда Кирилл осознал, что находится на грани «прыжка в пустоту», у него душа ушла в пятки; он поднял свое побледневшее лицо к жене, и спокойное, довольное выражение, с каким она отправляла в рот и жевала орехи, еще больше встревожило его. Ему показалось, что он один понимает весь ужас ситуации; перед перспективой быстрого и радикального решения он сразу пошел на попятную. «Напрасно ты об этом говоришь, – с обидой в голосе сказал он жене. – Нам вовсе нет необходимости расставаться, я сильнее, чем тебе кажется. Я не думал, что вопрос стоит для тебя так серьезно». «Пока что ты демонстрируешь слабость, – пренебрежительно ответила Мария. – Я не настаиваю на нашем расставании, но предупреждаю, что не собираюсь терпеть какие-то твои выходки или капризы. Тебе придется проявить себя, показать, что ты достоин со мной оставаться».

Федоров счел за лучшее замять опасный для него разговор, однако после произошедшего у него остался неприятный осадок; он чувствовал себя оскорбленным, его подмывало как-нибудь отомстить жене за ее холодное и высокомерное отношение. Для этого он воспользовался ее качествами, которые прежде терпел и старался учитывать – ленью и аморфной пассивностью: перестал заниматься домашним хозяйством и как-либо заботиться о жене, сосредоточившись на собственных делах. В определенном смысле, он воспользовался стратегией самой Марии – отгораживанием. Внешне Кирилл поддерживал в отношениях с женой нейтралитет, но в действительности при всяком удобном случае старался как-то досадить ей, уколоть ее, причинить неприятности.
В Кирилле росло желание пробить оболочку внешней невозмутимости Марии, заставить ее саму показать свою слабость; ему неприятно было вспоминать тот самоуверенный и даже, может быть, брезгливый тон, каким она отчитала его. Хотя он считал, что ее холодность является составляющей частью некоей защиты, повредить которую означало причинить зло, Федоров не собирался отказываться от своего намерения. Им двигало, с одной стороны, чувство обиды, а с другой – какого-то гадкого, эгоистичного любопытства, подчас побуждающего человека к бессмысленной пакости.
Кирилл старался следить за реакциями и поведением жены в тех редких случаях, когда они проводили время вместе; особенно интересно ему было наблюдать за ней в присутствии детей. Однако Мария, казалось, заметила эту слежку, либо предполагала, что нечто подобное должно начаться после ее последнего тяжелого разговора с мужем; она словно бы поставила себе целью контролировать каждое свое слово и каждый жест, сделалась немногословна и медлительна, то и дело оглядывалась на Кирилла. Он чувствовал, что в ней растет напряжение, которое рано или поздно должно было выплеснуться.

Однажды Федоров попытался обсудить свою ситуацию со своим старым, еще школьным другом Иваном Моисеевым, который импонировал ему своей дисциплинированностью, серьезностью и основательностью. Хотя Моисеев был человеком непрактичным, не был женат и лишь с большим трудом сумел худо-бедно обустроить свой быт, его отличала широкая образованность, точность, трезвость и уверенность суждений, благодаря которым он зачастую мог дать неожиданный и ценный совет, до которого другой человек не сумел бы додуматься; Федоров надеялся, что Моисеев сможет подать ему какую-то новую идею относительно того, какого образа действий ему лучше придерживаться.
Разговор происходил вечером на кухне дома у Моисеева, освещение в которой, – этот момент резко отложился в памяти Федорова, – было каким-то особенным, густо-желтым, почти оранжевым. Кириллу было трудно было собраться с мыслями, последовательно и понятно объяснить, что происходит, но было видно, что Иван заинтересовался его сбивчивым рассказом: сидя за столом на значительном отдалении от Федорова, он постепенно наклонялся к нему вперед, в паузах кивая головой, как бы показывая этим свою увлеченность и поощряя Кирилла продолжать. «Я бы сказал, что происходящее с тобой выходит за рамки обыкновенной, будничной бытовой ситуации», – вставил Иван, когда Кирилл ненадолго прервался, чтобы глотнуть чая и собраться с мыслями. – «Мне тоже начинает так казаться, и мне это совершенно не нравится. Я предпочел бы, наоборот, вернуть ее в русло обыденности». «Насколько я понимаю, все складывается так сложно из-за неопределенности: неизвестно, в чем причина бездетности, – заметил Моисеев. – Если бы удалось это выяснить, возможно, решение пришло бы само». «Медицинских причин выявить не удается, – сказал Федоров. – Мне интересно узнать, получилось ли бы у меня зачать ребенка с другой женщиной, но мне не удается этого проверить». «Вот интересно, – совершенно серьезно спросил Моисеев. – Почему?» «Дело в том, что какие-либо отношения на стороне нужны мне только в качестве такой проверки, – объяснил Кирилл. – И мне не хотелось бы изменять Маше только из-за этого. Кроме того, в таких условиях я чувствую себя как-то ужасно неловко и нелепо, пытаясь начать отношения с другой женщиной, и это все мне портит. Не могу же я заявить, что у меня нет ни чувств, ни интереса, а нужна только проверка. Более того, можно сказать, что Маша словно бы узурпировала всю мою чувственную сферу: как я ни стараюсь, я не могу пробудить в себе искренний интерес к другой женщине, который помог бы мне увлечься и преодолеть неловкость. Видимо, здесь сказывается какая-то ее власть надо мной и страх, который я испытываю при мысли о том, чтобы потерять ее. Хотя иногда эта потеря представляется мне вовсе не утратой, а, напротив, освобождением: я чувствую, что в наших с ней отношениях накопилось слишком много всего болезненного и сковывающего, что мешает мне жить». «Но ты любишь ее?» – спросил Иван. «Не знаю, – ответил Федоров. – Я нередко чувствую в отношении нее раздражение, мне часто хочется ее ударить, и если я этого не делаю, то только из страха перед ней. Я чувствую, что она подавляет меня своей невозмутимостью и бесчувственностью, но, сколько бы ни копился во мне протест, он пока что не может выплеснуться. Меня связывает с ней какая-то сложная смесь из привычки, страха, чувства ответственности и суеверного представления о единственной женщине, которая должна быть в жизни. Это красивая идея, и, хотя я мысленно всегда называю ее суеверием и иллюзией, мне не удается освободиться от нее». «А она? – спросил Моисеев. – Как ты думаешь, делала ли она со своей стороны такие же попытки, как и ты, с кем-то другим?» «Вероятно, нет, – ответил Федоров после небольшой паузы. – Но не из привязанности ко мне и не потому, что это противоречит каким-то ее понятиям о нравственности. Иногда мне кажется, что она просто слишком ленива для этого».
«Что же, может быть, в конечном счете и не стоит вдаваться в эти тонкости и глубины ваших отношений, – заметил Моисеев после паузы. – Почему бы вам, например, просто не усыновить ребенка?» «Я не уверен, что готов взять на себя ответственность за жизнь другого человека, в сущности, постороннего для меня, – сразу сказал Федоров. Было видно, что он уже обдумывал этот вопрос, и теперь излагает готовые выводы. – Кроме того, мне кажется, что Маша с ее небрежностью, неряшливостью, безразличием к окружающим была бы плохой матерью. Я не представляю, как она с ее сухостью смогла бы дать усыновленному ребенку ту эмоциональную теплоту, которая необходима от матери. Вероятно, он рос бы несчастным». «Но после усыновления она могла бы неожиданно измениться, – заметил Иван. – Возможно, что ее нынешнее безразличие как раз происходит от бездетности, и вы оба упускаете возможность восполнить какую-то упущенную часть жизни». «Главное даже и не в этом, – мрачно добавил Кирилл. – В моих глазах дети – это как бы единственный шанс на бессмертие, на продолжение себя. Иногда я с ужасом думаю о смерти как о возможном «прекращении», уничтожении своей личности; в моменты, когда я осознаю, что это может произойти, меня буквально пробирает дрожь. Будь у нас ребенок, я чувствовал бы, что в любом случае исчезаю из мира не полностью, что какая-то часть меня, возрожденная, остается. В этом случае мой страх смерти был бы слабее. Усыновление же не дает мне такого спокойствия, и в результате бездетность иногда кажется мне каким-то фатальным, критическим дефектом. Я чувствую себя лишенным возможности исполнить свое естественное предназначение». «Не стоит драматизировать, – заметил Моисеев. – Вообще, такое рассуждение уместно скорее в устах женщины, ведь речь идет именно об ее природном предназначении. Я вот, например, не хотел бы иметь детей, хотя и не лишен такой возможности, и не вижу в этой ситуации ничего страшного». Доводы эти, однако, не успокаивали Кирилла; он чувствовал, что находится перед лицом какого-то фундаментального жизненного противоречия, и возможностей Моисеева осмыслить эту ситуацию было недостаточно для того, чтобы предложить выход.

Несмотря на долгие годы, прожитые бок о бок с женой, Федоров так и не сумел понять, что ее физическая и эмоциональная вялость является не защитным механизмом, а следствием ее естественного стремления жить внутренней, а не внешней жизнью. Бездетность супругов не была для Марии такой же драмой, как и для Кирилла; скорее, она воспринимала ее как какую-то болезненную помеху, негативное, но терпимое жизненное обстоятельство, о котором постоянно приходится вспоминать. В этом отношении супруги как бы поменялись ролями: Федоров страдал и переживал, словно женщина, лишенная в жизни самого важного и дорогого, а Мария оставалась относительно спокойной, как мужчина, у которого существуют какие-то свои, посторонние интересы, не позволяющие биологической, физиологической сфере стать в жизни доминирующей.
Мария всегда ощущала себя как бы не вполне встроенной в жизнь, лишь косвенно участвующей в происходящем вокруг нее. Этот эффект приводил ее к отчужденности от других людей, и проявления сильной любви или родственных чувств не могли найти у Марии настоящего отклика: в таких ситуациях ее охватывало недоумение и даже испуг, поскольку ей казалось, что она не испытывает каких-то переживаний, которые должна, обязана была бы проявить. Кирилл и не догадывался, что жена до сих пор воспринимала его практически как чужого, постороннего человека, и нередко удивлялась, когда он появлялся дома по вечерам: она как-то не сразу могла расставить все по полочкам, вспомнить, кто этот человек, что он делает в ее доме, на что имеет право, а в чем ему можно отказывать. В личностных взаимоотношениях ей трудно было провести поведенческие грани, которые другим людям представлялись естественными; случалось, она просто отбрасывала какие-либо попытки это делать и просто поступала как ей заблагорассудится, не считаясь с желаниями и волей других людей. Особенно удобно ей было так поступить с мужем: она привыкла к своей привлекательности для него и влиянию на него, и вследствие его покорности и неумения настоять на своем утвердилась во мнении, что ничем ему не обязана. Он представлялся ей элементом мира вещей, каким-то жизненным обстоятельством, в котором есть как преимущества, так и неудобства: с одной стороны, он обеспечивал ее, с готовностью и удовольствием удовлетворял ее небольшие жизненные потребности, но с другой – его присутствие все-таки приходилось учитывать, он зачастую мог надоедать своими ласками или рассказами. Мария привыкла принимать все это, абстрагируясь, как стараются не обращать внимания на какой-нибудь неприятный фоновый шум. В случае же, если присутствие Кирилла начинало мешать ей чрезмерно, она умела отмахиваться от него с таким пренебрежением, что он невольно прерывался на полуслове и уходил, демонстративно обижаясь и хлопая дверью.
Федоров не мог представить, до какой степени были безразличны жене какие-либо проявления его эмоций; в случае, если бы у него и вправду возникла связь с другой женщиной, ни одна струна души Марии не была бы затронута. Само понятие «измена» в ее глазах было лишено смысла: она не видела ничего плохого в том, чтобы иметь половые отношения с разными людьми. Если бы ей стало известно о том, что муж ее спал с другой женщиной, она в худшем случае испытала бы легкую брезгливость, какая может возникнуть, если, например, ешь с другим человеком из одной тарелки; никакого другого негативного ощущения в связи с изменой она даже и вообразить себе не могла. Ей было ясно, что, например, убийство или кража является грехом, поскольку эти действия причиняют вред и страдания другим людям; но вся система взаимоотношений и даже выражений, определений, связанных с супружеством и супружеской верностью, представлялась ей своего рода устаревшим, потерявшим смысл ритуалом, какой-то данью социальным условностям, не имеющим разумного основания. Кирилл так и не разобрался в этих ощущениях своей жены; прав он был лишь в своем предположении о том, что Мария слишком ленится, чтобы завести какую-то связь на стороне. Она не делала этого только потому, что не чувствовала потребности начинать.

Настоящую жизнь Марии заменяло сильное воображение, но не яркое, образное, плодотворное, которое искало бы выхода в творчестве, а какое-то размытое и неорганизованное, не рождающее четких ассоциаций, картин или форм. Существенную часть своего свободного времени она проводила, уходя в себя, погрузившись в какую-то тяжелую, глубокую, но неопределенную и безрезультатную задумчивость, из которой сложно было выбраться. Она словно бы никак не могла осознать, что она живой человек, не могла поставить себя с другими людьми на одну доску, как-то отождествить или даже сравнить себя с ними; собственное существование представлялось ей аморфным, не имеющим ни какой-то глубокой сути, ни смысла, ни направления. Сама ее женская природа слабо сказывалась в Марии; этот вопрос казался ей второстепенным на фоне того, что она вообще не могла в полной мере ощутить себя человеком.
Несмотря на глубокую пассивность Марии и свойственную ей зачастую медлительность, нельзя было сказать, что она была глупа или туго соображала. «Погружение в себя», которое представляло собой своего рода абстрагирование, отход от действительности, накатывало на нее волнами, в разное время, с разной продолжительностью и помимо ее воли; в другое же время она была способна увлечься каким-то вполне определенным делом, и бывала даже рада такому увлечению: уход в практическую деятельность уводил ее от неразрешенных вопросов, от напряженной, но тщетной внутренней работы, рождавшей в ней чувство, что она бьется как рыба об лед.

Мария, как и ее муж, была по образованию экономистом; ее должность бухгалтера на небольшом предприятии хорошо соответствовала ее характеру. Тем, кто видел хаос и разброд, царящий в доме супругов Федоровых (особенно в периоды отъезда Кирилла), поразился бы образцовому порядку на рабочем месте Марии. Казалось, что служба и дом в ее сознании в определенном смысле поменялись местами: по ее комфортной, расслабленной позе, приветливому, оживленному обращению и даже легким движениям тонких пальцев, уверенно перебиравших документы, было видно, насколько она на работе чувствует себя естественно и уютно. В этой стабильной обстановке, где Мария всегда знала, чего ожидать, она чувствовала себя защищенной, как бы находящейся в тихой гавани; это ощущение психологически усиливалось еще и тем, что она сидела спиной к стене, в наполовину отгороженном отсеке, и могла издали видеть, кто входит в помещение. В противоположность этому, обстановка в доме всегда казалась ей в чем-то враждебной и угрожающей; от мужа, недостаточно уравновешенного человека, она зачастую ждала удара или окрика, и, хотя привыкла осаживать его и не считаться с его мнением, все-таки подспудно ощущала, что их отношения выстроились неправильно, болезненно. Они казались ей как бы поврежденными, и подчас это повреждение образно представлялось ей в виде трещины в здании, которая в любой момент могла с хрустом расшириться. Когда Мария думала об этом, ей представлялось, как потолок их с мужем спальни обрушивается ей на голову.

Несмотря на бездетность, Мария была домоседкой и не искала развлечений. Она не любила физическую активность, любые формы быстрого движения, в том числе танцы: само ее тело, казалось, стремилось к неподвижности. Глядя на нее, можно было подумать, что она, двигаясь, экономит силы; соответствовала этому впечатлению и ее речь – медлительная, с подбором по возможности коротких слов, формулировок, фраз. В общении она предпочитала задавать вопросы, предполагающие развернутый ответ, который при этом далеко не всегда слушала, а сама при этом не любила что-либо рассказывать. Стремление к скупому расходу энергии в любой ее форме – движении, эмоциях, словах – составляло самую суть существа Марии. Казалось, что вся ее жизнь подчинена неодолимой тяге к накоплению ресурсов, которой и было обусловлено нежелание Марии тратить, давать, и любовь к тому, чтобы брать, получать, питаться. Можно было подумать, что она всю жизнь копит силы для какого-то одного решительного действия, либо убеждена, что вся накопленная энергия каким-то образом понадобится ей после смерти. Впрочем, стоит отметить, что Мария не была жадной; ее страсть к накоплению ограничивалась лишь телесной, эмоциональной сферой и областью человеческих взаимоотношений, но не касалась материальных ценностей. Потребности ее были весьма скромны, в чем-то доходили даже до аскетизма: она довольствовалась самой простой пищей, вплоть до того, что могла кусок за куском сжевать целую буханку или батон хлеба, редко и неохотно обновляла гардероб, практически не пользовалась косметикой, не задумывалась об обстановке квартиры, автомобиле или каких-либо предметах роскоши.
Бездеятельность и практически полное отсутствие интересов с годами привели к первым проявлениям у Марии социальной дезадаптации: в замкнутости в небольшом, строго ограниченном мирке и холодной бесцеремонности с мужем она стала переходить всякие разумные рамки и уже не считала нужным никак корректировать свое поведение. Так, она практически перестала готовить, в еде перешла в основном на полуфабрикаты; зачастую она целыми сутками и не подходила к плите, а в тех случаях, когда Кирилл брался наконец приготовить что-нибудь сам, не задумываясь съедала его обед или ужин. Поскольку ей неприятно было мыть посуду, она нередко стала есть прямо со сковородки или из кастрюли, стоя, не разогревая пищу; при этом она совершенно не рассчитывала порции и могла подчас умять за троих. Особенно Мария пристрастилась к сладкому; она постоянно грызла печенье, причем брала его с собой даже в постель и крошила там. На работе она перешла на полставки, поскольку практически ничего не покупала и не нуждалась в деньгах; при этом свободное время она проводила в праздности, бессмысленно слоняясь по квартире. Кирилл не мог понять, что с ней происходит, а в разговорах с женой не мог добиться от нее ни слова объяснения. Ему все казалось, что она день за днем, месяц за месяцем чего-то терпеливо ждет. Отчасти это действительно было так, только Мария ждала не какого-то человека или события, а скорее внутренней перемены, какого-нибудь мощного импульса к действию. Она чувствовала, что в ее внутреннем состоянии назревает радикальный перелом – крушение установившегося с годами порядка, которое должно было произойти непременно, поскольку в нынешней ситуации не было равновесия. Мария ощущала, как в ней нагнетается напряжение; в какой-то момент оно должно было прорваться, и в период внутренних перемен ей как раз могла пригодиться вся ее накопленная энергия, все нерастраченные ресурсы. Она чувствовала шедшую в ней постепенную, последовательную работу, однако не отдавала себе отчета в происходящем и действовала как бы по наитию.

Мария и Кирилл хотя и не в состоянии были понять друг друга, но отчасти все-таки воспринимали ситуацию схожим образом. Так, бесплодное супружество рождало у них обоих ощущение некоей внутренней пустоты, незаполненности жизни, и вместе с тем – чего-то противоестественного. Бездетность и разделяла их, поскольку им не на чем было построить прочный закрепляющий фундамент семьи, и роднила, поскольку представляла собой своего рода их общую болезнь. Она сделалась как бы подтекстом всего их существования, навязчивым фоном, влияющим на восприятие любого события. Вследствие этого ощущения мужа и жены все-таки приобретали некую общность, и подчас они, хотя и не говоря об этом, чувствовали себя как будто заговорщиками, хранящими общий секрет, ключ к иному видению мира.
И для Марии, и для Кирилла бездетность была безусловно дестабилизирующим фактором, не дающим им погрузиться в мелочи будничной жизни, расшатывающим основы повседневности. Свойственная им обоим душевная вялость, однообразие и размеренность их жизни, связанная, в том числе, с родом их занятий, длительное время помогали супругам сохранить сложившуюся ситуацию; однако история с прозвучавшим детским смехом стала как бы вехой на их пути, точкой невозврата, после которой невозможно уже было делать вид, что все в порядке. Каждый из них по-своему защищался от чувства чего-то ненормального и неправильного, происходящего в их жизни: Кирилл допоздна засиживался на работе, чаще проводил время в обществе друзей, активизировал занятия спортом, Мария читала, старалась как можно больше спать и даже стала выпивать, чтобы сбить завладевающее ей напряжение. Она выдумывала себе странные, бессмысленные занятия: рисовала на листах бумаги бесконечные видоизменяющиеся узоры или по-разному их заштриховывала, раскладывала пасьянсы, играла сама с собой в шахматы.

От безделья и растущего ощущения страха ее наконец потянуло к общению. Руководствуясь своим всегдашним принципом наименьшего расхода усилий, Мария не стала далеко ходить: она начала проводить время со своей старой подругой, бывшей одноклассницей, жившей в другом подъезде того же дома.
Софья Угулова, которую Мария втайне презирала и пренебрежительно называла Софкой или Софочкой, была одинокой матерью. Уже несколько лет после развода она жила одна с дочерью, учившейся сейчас в пятом классе школы. Мария и Софья долгое время не общались, и это, безусловно, так и оставалось бы, если бы Мария со свойственной ей бесцеремонностью как-то вечером не заявилась к подруге домой. Та поначалу несколько опешила, не знала, как себя вести, и даже разозлилась этому непрошенному вторжению; однако после нескольких стаканов пива разомлела и почувствовала, что рада неожиданному возобновлению знакомства.
Софья была простой, непосредственной в обращении женщиной, и легко вновь сошлась с подчеркнуто грубой, неряшливой Марией. С первых же минут их общения Софья «разошлась» и потом уже трещала без умолку, практически не давая подруге и слова вставить. Это было удобно Марии, которая предпочитала обходиться лишь редкими лаконичными репликами. У Марии от одиночества и пустоты дома уже звенело в ушах, и ей была приятна веселая активность этой женщины, ее вовлеченность в жизнь, внимание к бесчисленным бытовым мелочам, и даже ее хриплый, почти мужской смех, который, хотя и напоминая собачий лай, был всегда искренним и заразительным.
Особенное внимание Марии дома у Софьи привлекла ее дочка Даша: странным образом, в этой внешне вялой, склонной к полноте десятилетней девочке Федорова ощущала что-то близкое себе. Несмотря на то, что Мария, даже отправившись в гости, по своему обыкновению небрежно и неопрятно оделась, Даша сразу же высказала горячее восхищение ее красотой – еще большее, чем сама Софья. При этом если в словах Софьи Мария почувствовала приятную ей зависть, то Дашу, казалось, просто искренне тянуло ко всему красивому, и поэтому она с первой же встречи искреннее привязалась к Марии и ни на шаг не отходила от нее. Это вызвало даже удивление и ревность ее собственной матери, которая не привыкла к такому отношению своей обыкновенно замкнутой, немногословной, погруженной в какие-то странные игры дочери к незнакомым людям.
Мария сразу почувствовала в Даше совершенно иную натуру и манеру поведения, чем в ее матери; однако дело здесь, вероятно, было не в наследственности, а во влиянии трудных условий, в которых приходилось расти девочке. Общаясь и играя с Дашей, Мария ощутила ее преждевременную взрослость и необычное сочетание одновременно пришибленности и высокомерия: слишком рано столкнувшись во время развода родителей с грязной стороной жизни, Даша, защищаясь, выработала в себе брезгливость ко всему бытовому. В ее натуре чувствовался излом, повреждение, которое делало ее уязвимой, зажатой, заставляло, убегая от действительности, уходить в себя, но одновременно с этим – позволяло воспринимать вещи в необычном свете и более тонко и глубоко, чем способна была даже ее мать со своим богатым жизненным опытом. У Марии было свое повреждение – бездетность, и общее чувство обособленности, искаженного восприятия роднило ее с девочкой.
В вечер первого визита Марии Софья после большого количества выпитого пива задремала прямо на кухонном диване, и Даша, словно бы со всей серьезностью принимая на себя обязанность развлекать гостью, позвала Марию в свою комнату и принялась показывать свои рисунки. Они разговорились; расспрашивая девочку, Мария выяснила, что ей живется несладко – Софья пила и водила домой мужчин, которые нередко располагались в квартире по-хозяйски, позволяли себе кричать на девочку, подолгу запирали ее в своей комнате. Рассказывала обо всем этом Даша без гнева и возмущения, а брезгливо сморщившись, как говорят, например, о неприятном запахе, с которым приходится мириться. Из разговора с ней Мария поняла, что девочка считает сложившуюся ситуацию не страшной, а, напротив, нормальной, обыденной; привыкнув к ссорам родителей, которые несколько раз расходились, сходились снова и наконец распрощались совсем, она считала, что у людей всегда так и бывает и все так живут. В ее рассказе слышалось только недоумение, удивление тому, почему человеческие отношения устроены так безобразно; про мужчин вообще она говорила с гадливостью и заявила, что всегда будет жить одна. Мария поняла, что Даша считает себя как бы исключением, стоящей выше половых отношений, которые представлялись ей чем-то чудовищным. Этот взгляд был обоснован всем ее опытом, прежде всего наблюдениями за жизнью родителей, о которых она говорила с презрением, называя их свиньями и в целом об их отношениях говоря: «этот свинарник».
В общении Даша была почти так же медлительна и немногословна, как и Мария, причем иногда, начав что-то рассказывать, останавливалась на половине фразы, как бы сбившись с мысли. Она могла внезапно уйти в себя, как, например, проваливаются в глубокий снег; казалось, что она не следит за собственной речью и поведением, а даже на людях, участвуя в беседе, думает о чем-то своем. Во время разговора с Марией она сидела на стуле, повернувшись боком к столу, и рассеянно перекладывала цветные карандаши: сначала вынимала их из упаковки, а затем возвращала обратно. Было видно, что она делает это машинально и не может сосредоточиться ни на этом действии, ни на предмете разговора. Об этом свидетельствовало и то, что Даша не запоминала содержание беседы, несколько раз повторялась, а при уточняющих вопросах Марии терялась, стараясь скрыть, что уже не помнит, о чем речь шла минуту назад. Эта ее манера напоминала поведение ученицы, не подготовившей домашнее задание и вызванной к доске, которая пытается не показать свое незнание материала.
Чтобы избавить Дашу, которая явно расстроилась после разговора о ее родителях, от неловкости, Мария взяла со стола ее рисунки и принялась их рассматривать. Девочка уже и забыла, что рисунки были поводом позвать гостью в комнату: она рассеянно смотрела на Марию, затачивая карандаш так невнимательно и неаккуратно, что он дважды сломался в точилке. Стружки и крошки от красного грифеля сыпались ей на платье, она пыталась их смахнуть, но только распылила их и испачкала руки.
Разглядывая картинки, Мария все больше удивлялась им. Здесь было около десятка мужских портретов, выполненных достаточно грубо и примитивно, но ярко и образно; в выражениях лиц было что-то животное и угрожающее, выделялись крепкие подбородки, большие зубы, резкие линии скул. Чувствовалось, что от них исходит угроза. Судя по всему, Даша предавала бумаге образы, тревожившие ее; однако сейчас, в присутствии Марии, девочка не высказывала беспокойства, смотря на женщину чистыми, ясными глазами, словно ожидая похвалы.
«Какие они страшные! – не выдержав, воскликнула Мария, которую поразили даже не столько сами пугающие образы, сколько невозмутимое внимание, с которым смотрела на нее Даша. – Неужели ты сама их не боишься?» «А мне говорили, что я хорошо рисую», – с огорчением ответила девочка, восприняв отзыв своей гостьи как неодобрительный. «Конечно, и даже удивительно хорошо, – поспешила ободрить ее Мария. – Но я не понимаю, откуда ты берешь эти мужские лица. Эти люди напоминают преступников». «Обычно я рисую гостей своей мамы, – ответила Даша. – Хотя она ругает меня и говорит, что получается совсем не похоже, в школе меня хвалят и у меня всегда по рисованию хорошие оценки». «И как тебе только не страшно!» – повторила свой вопрос Мария, теперь в форме восклицания. «А чего мне бояться? – с удивлением спросила девочка, неожиданно рассмеявшись каким-то искренним и нежным смехом, напомнившим Марии тот, что был слышен у них с Кириллом на кухне. – Я знаю, что со мной ничего не будет, потому что я хорошо себя веду и бог любит меня».
Эта фраза еще больше заинтриговала Марию. Расспрашивая свою новую знакомую, она выяснила, что Даша употребила это выражение в совершенно буквальном смысле; оказалось, что девочке свойственна странная, смутно осознанная, но сильная религиозность, причем не переданная кем-то из взрослых, а возникшая в ней сама собой, непонятно откуда.
Это открытие показалось Марии необъяснимым, граничащим с чудом. Она в своей жизни практически никогда не общалась с верующими людьми, но даже если бы и встретила их, то всегда сумела бы подобрать какое-то объяснение их взглядам, укладывающееся в рамки здравого смысла. Здесь же имело место как будто феноменальное явление: девочка имела развитое представление о боге, которое было у нее словно бы врожденным, данным от природы. «Она не верит, она знает», – с чувством какого-то мистического ужаса подумала Мария. Она, правда, пыталась объяснить это представление Даши своего рода психологическим защитным механизмом: действительно, идея о боге, который не даст ее в обиду, могла возникнуть у нее как следствие страха и напряжения в ситуации угрозы, когда помочь ей было некому. Однако эта версия не выглядела убедительной. Уверенность девочки казалась откровением. Беседа с ней вызывала у Марии смешанное чувство острого страха и радости: ей хотелось верить Даше и она невольно начинала относиться к ней словно как к старшей, как к более мудрому и опытному человеку, но вместе с тем Мария и боялась ошибиться, поддаться внезапной вспышке чувств, ослепившей ее, очарованию умопомрачительной и прекрасной иллюзии.

Общение с Дашей стало для Марии тем самым катализатором перемен, изломом в ходе событий, которого она ждала и появление которого предчувствовала. Разговоры с девочкой все больше убеждали Марию в том, что Даша действительно чувствует бога, точно так же, как сама женщина могла видеть цветы на обоях у себя дома или слышать шум автомобилей на трассе. Вопрос существования бога для девочки не стоял вовсе, поскольку у нее не было никаких причин не доверять своим чувствам; при этом она была уверена в том или ином его отношении к ней в зависимости от ее поступков. Из ее слов можно было даже заключить, что у нее идет своеобразный невербальный диалог с богом, который в определенном смысле заменил ей родителей; она говорила об этом так же просто и естественно, как об общении с подругами в школе. Многие вопросы Марии ставили девочку в тупик, но лишь потому, что она в силу возраста не задумывалась о каких-то философских, абстрактных понятиях; для нее речь шла о чем-то почти обыденном, само собой разумеющемся и не требующем разъяснений.
Наиболее убедительным и пугающим по своей значительности открытием для Марии стало то, что, общаясь с Дашей, она как бы впитывала ее картину мира, принимала ее как нечто совершенно естественное и словно бы начинала тоже чувствовать бога. С Дашей невозможно было спорить, поскольку она была ребенком, но Мария не испытывала потребности приводить какие-либо аргументы и возражения даже самой себе – так просто, радостно и прекрасно было то, во что она начинала верить. Она с изумлением понимала, что потрясение, к которому она готовилась всю жизнь, оказалось не трагическим, мучительным, а радостным и светлым; в ней постепенно таяло мешавшее ей всегда ощущение дисгармонии, неслаженности в устройстве окружающего мира, связанной с ее бездетностью: перед пониманием и чувством присутствия бога в жизни этот вопрос отходил на второй план, становился вовсе не столь существенным, поскольку и без детей жизнь наполнялась смыслом. Мария испытывала почти мучительное в своей силе чувство исцеления, огромного облегчения, до того полного и внезапного, что от этого захватывало дух. На все ее прежние вопросы нашлись неожиданные ответы, проблемы находили неожиданное решение; окружающий мир, казавшийся прежде хаотичным, теперь складывался в стройную и целостную картину, обретавшую глубокую, неисчерпаемую осмысленность. Это было сродни прозрению слепого.
Вместе со всей радостью от происходящего, Марию все-таки не оставляло ощущение того, что исцеление было дано ей как чудо, что оно могло и не прийти. Особенно символичным было то, что помощь была оказана ей через ребенка и она прониклась чистотой и непосредственностью восприятия, свойственными ребенку, – теми самыми качествами, которых искал ее муж Кирилл. Она понимала теперь его чувства и осознавала, что обрела именно то, чего он жаждал и не мог найти; однако она не могла передать ему свое видение мира, не могла поделиться с ним полученным даром, хотя и хотела бы этого. Сложившаяся разница в их нынешнем положении вызывала у Марии все новые и новые сомнения, не давала ей покоя. Эта ситуация порождала вопрос о том, почему она сама была удостоена чуда, нового видения, а Кирилл – нет? Ведь, сравнивая себя с мужем, Мария не находила в себе каких-то преимуществ перед ним. Более того, она осознавала, что он всегда мучился из-за ситуации с бездетностью сильнее, чем она, и больше нее желал обрести успокоение. Что же мешало ему последовать ее пути?
Мария несколько раз пыталась заговаривать с мужем о произошедших в ней переменах, однако он воспринял ее слова в штыки, с каким-то злым и глухим раздражением. Если сама Мария теперь казалась себе прозревшей, то Кирилл, напротив, был как будто ослеплен. Он оказался не только не готов выслушать свою жену, не только обругал ее словами, каких прежде не позволял себе, заявив, что она «совсем спятила», но и проникся к ней искренней злостью и отторжением, доходящими до ненависти. Его словно бы подменили. Прежде любивший красоту своей жены, падкий на ее ласку, он сам теперь отказался с ней спать и практически перестал разговаривать. Ее присутствие раздражало его, действовало ему на нервы; при этом было видно, что он старается сдерживаться и контролировать себя, но раз за разом срывается, что он не может сам уяснить причину своей злобы. Сам вид Марии как будто стал ему физически неприятен.
Мария чувствовала, что если что-то и может убедить Кирилла в истинности ее слов, то, несомненно, лишь общение с Дашей, через которое произошли перемены в ее собственном восприятии. Она попыталась осторожно, деликатно объяснить мужу, через каждое слово перебивавшему ее, суть произошедшего с ней; ей удалось уговорить его отправиться с ней к Угуловым, однако видно было, что Кирилл настроен скептически, раздражен и не ожидает каких-то особенных открытий. Из его слов следовало, что он ожидает сам разубедить жену, показать ей ложность ее нового видения, и Мария опасалась даже, не будет ли он вести себя с Дашей агрессивно. Однако она чувствовала необходимость хотя бы испытать силу убеждения девочки.
Тревоги Марии оказались необоснованными: Кирилл в ходе визита вел себя спокойно и даже сам принялся расспрашивать Дашу – словно чтобы поскорее покончить с какой-то возложенной на него обязанностью. Однако чувствовалось, что у него не установилось контакта с девочкой. Было видно, что Даша побаивается Федорова, хотя Мария заранее предупредила ее, что приведет мужа, и просила «рассказать о боге». Даша действительно старалась давать насколько можно более подробные ответы, но сбивалась, терялась, путалась. Она сама хотела, но не могла восстановить искренность и открытость, установившуюся в ее общении с Марией, держалась напряженно, внимательно разглядывая Кирилла и словно готовясь в любой момент убежать в случае, если он вдруг решит напасть на нее. В результате те же самые фразы об ощущении бога и его любви, которые в устах Даши прежде так поразили Марию, в общении с Кириллом словно бы утратили свой смысл и глубину. По причине ли недоверия девочки, снисходительного отношения Кирилла, вмешательства Софьи или еще каких-то особенностей ситуации, но теперь слова Даши казались лишь фантазией, описанием детского выдуманного мира. Мария поймала себя на том, что и сама так воспринимает их, и даже испугалась. В результате разговор вскоре прекратился, Кирилл переключился на общение с Софьей, а жена его ушла с девочкой в другую комнату. «Я расстроила тебя, да? – огорченно старалась Даша. – Я вижу это. Я старалась, но не могу разговаривать с ним так же, как и с тобой». «Не переживай, – сказала Мария, скорее отвечая на собственные мысли, чем на реплику девочки. – Видимо, просто не всем это дано, либо его время еще не пришло. Рано или поздно он осознает смысл твоих слов, и я надеюсь, что тогда ты поможешь ему».

Мария не сразу поняла, что новое поведение Кирилла было обусловлено главным образом его чувствами зависти и мучительной душевной боли, подчас приобретавшей характер почти физической. Он сам не до конца отдавал себе в этом отчет. Он видел только поверхность произошедшего – что его жене было дано то, что необходимо было ему самому, а он был не в состоянии пройти открытым ей путем. В сущности, желания обоих супругов изначально определялись стремлением не к самим детям, а к душевному комфорту, гармонии, умиротворению, которое могли дать дети. Теперь Мария добилась этой главной цели, причем каким-то непостижимым для Кирилла способом, переступив через порог, через который он сам не мог перешагнуть. Прежде Федоров считал, что сделать этого, может быть, и вовсе не удастся ни одному из них; теперь же, когда он знал, что цель достижима, неспособность добиться ее стала для него вдвойне мучительной. В нем словно бы созревал какой-то нравственный гнойник, воспаление, мешающее ему жить и сосредоточиться на чем-либо кроме постоянного саднящего неприятного ощущения, которое было не очень острым, но доводило до белого каления своей постоянностью и назойливостью. Постоянное присутствие внутренней боли мешало ему, в том числе, последовать за Марией и вникнуть в суть слов и поведения Даши, осмыслить происходящее с ней. Пытаясь это сделать, он раз за разом наталкивался на глухую стену непонимания, и не имел сил преодолеть ее.
Помимо всего прочего, Кириллу не давала покоя еще и идея о том, что невозможность для него исцелиться подобно жене как будто ставила под сомнение и настоящую результативность исцеления и самой Марии. Для них обоих оставалось неясным, почему это исцеление оказалось словно бы избирательным; отсутствие ответа на этот вопрос было как бы брешью, пустотой в целостной картине мира, выстроенной Марией, трещиной, которая грозила в перспективе развалить все здание. Сама Мария, не находя ответа на этот вопрос, старалась уйти от него, закрыть на него глаза, но Кирилл в разговорах с ней возвращался к нему снова и снова с какой-то злорадной назойливостью. Она отшучивалась, говоря, что он «перекладывает с больной головы на здоровую», но в глубине души все же испытывала беспокойство.
Марии удалось подобрать объяснение происходящему, однако смутное и не очень стройное и убедительное, оставляющее простор для сомнений; но, несмотря на всю его расплывчатость, интуитивно она ощущала, что в нем есть определенный смысл. Объяснение это заключалось в том, что для душевного переворота, произошедшего в Марии, необходим был предельный уровень внутреннего напряжения, которое и копилось в ней годами, поскольку, внешне спокойная, она ни с кем не обсуждала происходящее с ней и, таким образом, это напряжение не ослаблялось. Кирилл же всегда много злился, жаловался, ныл, и таким образом получал облегчение, но одновременно лишался собранности, как бы оставался расхлябанным. Кроме того, Марии почему-то казалось, что определенную роль в произошедшем с ней перевороте сыграли и накопленные в ней внутренние ресурсы, энергия. Таким образом, переход от неверия к вере представлялся ей своего рода взятием барьера, преодолеть который при желании может любой человек, но только приложением огромного усилия, которое удалось собрать ей, но не удавалось Кириллу. Нынешнее же его раздражение лишь больше ослабляло его, рассеивало его внимание, и шансы на то, что ему удастся пройти путем Марии, только снижались.
Разумеется, это объяснение было достаточно поверхностным и примитивным, и Кирилл, когда жена попыталась передать ему суть его, поднял ее на смех. Сам он не мог согласиться с таким взглядом. Ему произошедшее представлялось результатом какого-то глубокого и сложного психологического процесса, постичь суть которого в любом случае было невозможно из-за недостатка знаний и понимания человеческого устройства. В сущности, он оценивал перемену, произошедшую в Марии, не как обретение веры, а просто как приход к спокойствию, причем, возможно, вследствие самовнушения или самообмана. Федорову хотелось разоблачить иллюзию, которую, как он считал, Мария выстроила для себя; более того, он сам не отдавал в себе отчета в том, что в нем росло желание просто любым способом причинить ей боль, ранить ее. Кириллу казалось, что жена его каким-то сложным образом предала или использовала; подчас ее рассуждения он воспринимал даже уже не как самообман, а как намеренный обман его. В ее словах, в выражении ее лица, в мутной глубине ее темных глаз он искал признаки лжи, и, даже не находя их, цеплялся за любое противоречие, которое мог отыскать в ее словах, интонации, жестах, манере речи. Он убедил себя в том, что Мария хитрит, разыгрывает роль, толком не понимая при этом, зачем бы ей могло понадобиться. В сущности, главными причинами его обвинений были растущие в нем злость и зависть к жене, которые он, сам не осознавая ясно, старался замаскировать и от нее, и от себя. Подчас во время их разговоров, уже не зная, как уличить ее во лжи, Кирилл чувствовал растущее желание просто ударить ее кулаком по лицу, оттаскать за волосы. Ему стоило все большего труда сдерживаться. Охваченная воодушевлением, которое Федоров считал фальшивым, Мария в беседах иногда подавалась к нему и дотрагивалась до его руки, и в эти моменты его охватывала острая, практически бесконтрольная злоба, доходящая до ненависти. Ему казалось, что жена намеренно пытается довести его до белого каления, напрашивается на удар.

Отношения между супругами коренным образом изменились и в чем-то даже перевернулись. Так, после обретения веры Мария словно бы оттаивала: прежде замкнутая и холодная в обращении, она теперь позволяла себе все более свободное выражение эмоций, подчас даже показных и преувеличенных. Общение с Дашей стало для нее своего рода терапией, исцелением, которое постепенно вело ее к здоровой, полнокровной жизни; однако, общаясь одновременно и с матерью девочки Софьей, Мария как-то незаметно переняла от нее манеру «бытового притворства», включавшую, например, выражение радости, удивления или восхищения по самым незначительным поводам, обильное использование уменьшительно-ласкательных эпитетов. В сущности, это был временный эффект: чувствуя себя свободной, Мария как бы примеряла на себя эту манеру, не придавая этому значения. Однако Кириллу, который знал и хорошо помнил прежнюю Марию, спокойную и немногословную, ее новое поведение казалось ярким примером фальши во всем, что она говорит и делает. В частности, он распространял это представление о фальши и на ее слова о вере. «Зачем она притворялась холодной, если может быть ласковой, как теперь?» – думал он. Ее прежнее поведение, длившееся годами, казалось ему какой-то изощренной формой издевательства над ним: ведь он привык к ее холодности, и прежде, переживая из-за нее, считал все-таки, что Мария просто не может иначе, что у нее «натура такая». Теперь представление о жене у Кирилла изменилось - обогатилось, но одновременно с этим стало искаженным. Он приписывал ей дурные черты характера и наклонности, которых у нее не было. В сущности, он мог бы разобраться в ситуации, если бы не был ослеплен своей злостью и не чувствовал необходимости найти предлог для проявления ее.
Несмотря на свое нынешнее как будто более глубокое понимание жизни, Мария не стала более проницательной и внимательной к людям и не смогла понять, что происходило с ее мужем. На его раздражение, чтобы успокоить его, она старалась отвечать нежностью, не чувствуя, что Кирилл воспринимает ее ласки как пощечины: она не задумывалась о контрасте между своим нынешним и прежним поведением и думала, что муж должен радоваться произошедшим в ней переменам. Ей казалось, что спокойствием, терпением, мягким и деликатным отношением можно постепенно погасить его злость, а разговорами, передачей своих ощущений и опыта – помочь ему нащупать верный путь и прийти к тому же результату, как сама Мария. Однако ее поведение имело эффект, обратный ожидаемому.
Одна из причин этого была в том, что, как поняла теперь Мария, она не любила мужа достаточно, чтобы помочь ему. Прежде она жила словно в тумане: ее устраивала жизнь с Кириллом и она не пыталась анализировать свое отношение к нему, предпочитая как бы замалчивать этот вопрос и для себя лично, и в общении с мужем. Теперь же этот туман рассеялся с приходом ясного света веры. Мария осознала, что ее отношение к Кириллу является лишь привязанностью, делом привычки, однако считала за лучшее скрывать от него эту подоплеку происходящего; в результате в ее нынешние отношения с ним действительно закрадывалась фальшь, которую он, ставший зорким на такие вещи, чувствовал. Как ни странно, обретение веры углубило трещину, прошедшую в отношениях между супругами, а не помогло устранить ее: в новой ситуации углубилось различие в их восприятии, мироощущении, системе ценностей. Они оказались как бы по разные стороны баррикад.
Агрессия и нежелание понять, которые испытывал Кирилл по отношению к жене, переносились им и на Дашу. Мария сделала несколько попыток свести их вместе, чтобы муж мог, как и она сама, проникнуться мироощущением девочки, услышать истину в ее словах; однако у Кирилла эти ситуации вызывали лишь глухое раздражение, которое своей силой даже удивляло его. В гостях у Угуловых он чувствовал себя неловко и находил развлечение лишь в общении с матерью девочки, Софьей: эта простая, бесхитростная женщина с ее непосредственным, прямолинейным восприятием, каким-то простодушным и искренним цинизмом в отношениях с мужчинами, импонировала ему. Кирилл поймал себя даже на том, что с Софьей ему легче, чем с собственной женой; помимо этого, ему было приятно, что Софья напропалую кокетничала с ним, не стесняясь присутствием его супруги. В сущности, в обращении и манерах Софьи было больше детского, чем у ее дочери, Даши. В результате получалось, что в общении Кирилла и Софьи устанавливался какой-то ребячески шутливый тон, свойственный школьникам, в то время как Мария с Дашей разговаривали серьезно, вполголоса, словно находились в церкви. Их общая отстраненная, медлительная манера речи с длинными паузами, потерями мысли и неожиданными перескоками с одной темы на другую не нравилась Кириллу, наводила на него тоску.
Близость, установившаяся между Дашей и его женой, казалась ему болезненной и неестественной. Ему странно было видеть, как в общении женщины с девочкой устанавливается какой-то мистический и философский тон, совсем не вязавшийся с возрастом Даши. Происходящее представлялось ему странным спектаклем, который оба актера разыгрывали неумело, с грубыми ошибками, путаясь в своих репликах; такое представление не могло убедить его. После нескольких посещений Угуловых он окончательно разочаровался в дашиной вере, которую так расхваливала и насаждала ему Мария, и продолжал ходить только ради того, чтобы поболтать с Софьей. После общения с ней он испытывал облегчение, сбрасывалось напряжение, копившееся в его испорченных отношениях с женой.

Кирилл, искавший случай выплеснуть душившую его злость, в общении с женой намеренно стремился к конфронтации, однако нельзя сказать, что он один был виновником их разлада. Свою роль играло и отношение Марии, которая до такой степени привыкла воспринимать мужа пренебрежительно, как постороннего, чуждого человека, что и теперь, с обретением веры, не могла найти для него достаточно душевного тепла. В сущности, ясный свет веры лишь выявил фундаментальную ошибку их супружества, которое было сожительством с признанием житейской, практической ответственности друг между другом, но лишенным духовной близости. Их позиция внутреннего отдаления настолько закрепилась, что не в их силах уже было ее изменить. И здесь велика была в первую очередь вина Марии, поскольку отчуждения, независимости, отделения от мужа добивалась именно она своими многолетними стараниями, когда своей безэмоциональной манерой отгораживалась от него. Она этим выстроила между ними такую крепкую стену, что теперь не имела права даже и на ревность – и она признавала это, готова была махнуть рукой на эту безнадежную ситуацию. Муж был для нее просто человеком, нуждающимся в помощи, которому она и пыталась оказать эту помощь. Но он сам желал другого: теперь, видя преображение Марии, он с какой-то особенной ясностью осознал ее многолетнее пренебрежение к нему, и хотел отомстить ей за ее холодность. Он пришел к выводу, что Мария долгие годы лишь притворялась, что воспринимает его как мужа, обманывала его, в действительности желая лишь легкой, практически праздной жизни и материального благополучия. Ее прежний образ женщины, которая страдает от бездетности и от этого погружена в себя, нуждается в утешении, но при всем этом все-таки любит его, был разрушен в его глазах. Если Кирилл для Марии все прошедшие годы не был близким человеком, то у него такое же отношение появилось только сейчас. Подоплека ее отношения к нему стала для него страшным открытием, и он хотел наказать ее за лицемерие и ложь.
Сама Мария не могла понять причины и механизмов внутреннего перелома, совершившегося в Кирилле. Его агрессия вызывала у нее искреннее недоумение и подчас даже жалость; она не знала, как реагировать на его внезапные вспышки злобы, когда он кричал и замахивался на нее: прежняя тактика холодного равнодушия уже не годилась, и Мария терялась, пыталась приласкать его или оправдаться. Однако это ни разу не находило в душе ее мужа какого-либо теплого отклика.
Помимо всего прочего, Марию удивляло и беспокоило презрение, которое чувствовалось в тоне Кирилла по отношению к ней именно теперь, после обретения веры. Оно казалось в его словах настолько искренним и естественным, что она и сама засомневалась в смысле произошедшей в ней перемены. Действительно ли к ней пришла вера, или это была лишь иллюзия, как был уверен Кирилл? В сущности, этот вопрос оставался открытым, и Мария разрешала его лишь исходя из фактически сложившейся ситуации: раз она изменилась, раз к ней пришло внутреннее спокойствие, значит вера истинна. Этих аргументов было достаточно для нее, но не для Кирилла, и каждый из них с уверенностью оставался на своих позициях.

Такое развитие отношений между супругами не могло не привести к взрыву. Это произошло не неожиданно – наоборот, напряжение нагнеталось планомерно, последовательно. Они находились в тупике, обусловленном всем пройденным путем, всеми сотнями и тысячами ошибок, допущенных по отношению друг к другу, и кризис был неизбежен. Новое, более зрелое видение Марии уже не могло исправить ситуацию.
Мария, несмотря на грубость Кирилла, испытывала чувство вины перед ним: не объясняя себе этого логически, но на уровне интуиции, ощущений она представляла, что напряжение, скопившееся в ней прежде, в результате произошедшей в ней перемены как бы выплеснулось наружу, в ее отношения с мужем. Таким образом выходило, что он как бы страдает за нее. Вместе с тем, и ее терпение не было ангельским, и по мере того, как агрессия в поведении Кирилла принимала более жесткие и радикальные формы, Мария ощущала, как в ней поднимается страх и ответная злость по отношению к нему. Она уже не могла реагировать на его выпады спокойно, кротко: в ней срабатывал инстинкт самосохранения, и она, сама того не желая, отвечала на его нападки своими обвинениями и угрозами. После таких случаев она неизменно испытывала чувство вины, однако, поскольку злоба Кирилла была слепой, и он не был готов к диалогу или компромиссу, все хорошее по отношению к нему в Марии постепенно закупоривалось, уходило глубже внутрь нее, а плохое – напротив, лезло наружу. У нее недоставало самоконтроля, чтобы сдерживаться. Подчас доводы, связанные с ее верой и новой системой отношений к людям, которой Мария старалась придерживаться, при общении с Кириллом, уже уходили на второй план или вовсе исчезали: оставалась только почти животная потребность активно защищаться, отвечать ударом на удар. Мария чувствовала, что не может следовать христианской заповеди и подставить другую щеку: этому мешал страх, мучительное чувство уязвимости. Эта собственная реакция заставляла ее вновь и вновь сомневаться в искренности своей веры.
Кирилл замечал определенные проявления этой внутренней борьбы в поведении Марии, однако трактовал их по-своему, искаженно: в первую очередь, они казались ему признанием Марией вины во лжи и притворстве. Он искал все новые поводы для конфликта и оправдания своей агрессии, и сумел убедить себя, что его чувства обоснованны.
Однажды Кирилл отказался в очередной раз отправиться с Марией к Угуловым, заявив, что они ему «осточертели». «Но ведь тебе интересно было с Софьей, я заметила», – сказала Мария. Эта фраза вызвала у Кирилла вспышку странного, противоречивого раздражения: с одной стороны, упоминание о Софье показалось ему проявлением ревности, на которую, как он подумал, Мария не имела права, а с другой – спокойный тон фразы показался ему, напротив, признаком отсутствия ревности и равнодушия к нему со стороны жены, которое она, в его представлении, скрывала. Он не отдавал себе отчета в том, насколько нелогично в этот момент мыслит: его негативные эмоции требовали выхода, он был захвачен ими и не следил за связностью своих аргументов. «Какое тебе дело? – огрызнулся Кирилл. – Я, кажется, не давал повода меня в чем-то подозревать». «Милый, успокойся, – удивленно и растерянно ответила Мария, приближаясь к нему и дотрагиваясь до его руки – жест, который в последнее время он возненавидел. – Я не имела в виду ничего плохого, если не хочешь идти – я не настаиваю». Надеясь смягчить его, она наклонилась к мужу и поцеловала его в щеку, однако этот физический контакт подействовал на него, как ожог: странно дернувшись, он внезапно оттолкнул жену обеими руками, так что она отлетела к стене и больно ударилась спиной об угол книжного шкафа. Она взвизгнула и, с какой-то словно показной, нарочитой неловкостью взмахнув руками, повалилась на пол. «Ах ты дрянь, – воскликнул Кирилл. – Что ты мне изображаешь?» Он подошел к жене и пнул ее ногой, как пинают собаку, которую хотят прогнать. Удар был не сильным, но в нем проявился весь страшный накал презрения и злобы, которые Федоров испытывал к Марии. Этот невольный жест разом снял последнюю необходимость какого-го либо притворства, терпения, выяснения отношений: было ясно, что это разрыв. Мария медленно поднялась с пола и с изумлением взглянула на мужа: она была настолько растеряна и поражена, что сначала не ощутила даже всей меры своего унижения, не могла осознать, что случилось. Она чувствовала только необходимость оказаться как можно дальше от Кирилла, скрыться от опасности, которую он мог для нее представлять; лишь когда она собрала несколько предметов первой необходимости и деньги, ее вдруг что-то кольнуло, и она разрыдалась. Надевая пальто, она давилась всхлипами, и со стороны можно было подумать, что она закашлялась.

Спустя несколько лет после разрыва Мария, гуляя в парке со своим новым мужем – вдовцом с тремя дети, с которым она сошлась скорее ради них, чем ради него самого, – была удивлена, встретив Кирилла под руку с Софьей. Даша – поразительно повзрослевшая, но словно бы еще более холодная, отрешенная от происходящего вокруг, чем прежде – следовала в нескольких шагах за матерью. Она сжалась, смотрела себе под ноги, шла с нарочитой медленностью и всем своим поведением подчеркивала свое отчуждение от Кирилла и Софьи. Впечатление было такое, словно ее привязали к матери невидимым канатом, и она теперь волочится на этом канате, упираясь и силясь его разорвать.
За прошедшее время Мария вновь разительно переменилась. Необходимость воспитания приемных детей преобразила ее: она открыла в себе своеобразный талант, призвание быть матерью, и заботы, связанные с детьми, отодвинули для нее на второй план даже веру. Религиозное чувство, раз вспыхнув в ней и приведя к коренному перелому в ее восприятии, затем постепенно угасало; Мария отдалилась от вопросов веры, старалась просто не думать о них, тем более, что для этого не оставалось времени. Она чувствовала, что сомнения, связанные с исходом ее взаимоотношений с Кириллом, так и не были разрешены, но сумела просто отделаться от них, закрыть на них глаза. Вид Даши в момент встречи как бы всколыхнул в ней эти сомнения: Мария ощущала, что, несмотря на изменения во внешности, Даша остается «на той же волне», с прежним мироощущением, и казалось, что в конечном счете это вредит ей. Она явно замкнулась в себе; в ее облике, манере двигаться появилось что-то болезненное.
Мария, заинтересованная, чувствуя, что вид Федорова оставляет ее спокойной, остановилась и окликнула его. Кирилл посмотрел на нее, прищурившись, и узнал не сразу: бывшие супруги давно не общались, не знали о событиях в жизни друг друга, и увидеть Марию, похорошевшую, оживленную, с незнакомым мужчиной, было для него неожиданностью. Написанное на его лице раздражение, относившееся к Софье и Даше, с которыми у него шла вялая перепалка, не сразу сменилось выражением какого-то неприязненного удивления. Казалось, он колебался – не пройти ли мимо Марии, демонстративно проигнорировав ее; однако, видимым усилием справившись с собой, он остановился и нехотя, угрюмо буркнул «здравствуй».
Познакомив Кирилла со своим новым мужем и начав расспрашивать, Мария отмечала перемены, произошедшие в облике и всей манере Федорова. Было видно, что со времени их разрыва в Кирилле усилились черты раздражительности, мрачности, желчности, ослабились прежние спокойствие и сдержанность. Марии было ясно, что общение с Дашей, подчеркнуто отчужденной, не приносит ему того удовлетворения и успокоения, которое она получает от воспитания своих приемных детей. Однако, наряду с явной неприязнью, между Кириллом и Дашей установилась странная связь, выражавшаяся во внешнем сходстве их напряженной и скованной жестикуляции, привычке тихо и ворчливо говорить, как бы цедя слова, манере в разговоре смотреть себе под ноги, а не на лицо собеседника. Мария чувствовала, что эти проявления – не только следствие конфликтов в их семье, но осознанно выбранный стиль поведения, указывающий на состояние сосредоточенности на своих внутренних переживаниях, отгороженности от внешнего мира. Казалось, что Кирилл и Даша знали что-то и хотели скрыть это общее знание от посторонних. «Неужели она все-таки «заразила» его верой? – подумала Мария. – Или они нашли какую-то новую общность, новую идею, которая роднит их?» Ей интересно было это выяснить, но разговор шел исключительно поверхностный, и ей неудобно было задавать вопросы более личного характера.
Кирилл отвечал на расспросы Марии односложно и рассеянно; было видно, что встреча вызвала у него не интерес, а негативные ощущения, и он ищет предлога уйти. Кроме того, Мария с каким-то злорадным удовольствием отмечала взгляды, которыми Федоров обменивался с женой: было видно, что между супругами произошла ссора, которая еще не завершилась примирением, и они готовились возобновить прерванную перепалку. Вообще, в отношениях между ними чувствовался глубокий разлад. «Это наказание ему», – подумала Мария, вспомнив безобразную сцену расставания с Кириллом, однако затем одернула сама себя: ведь в ее жизни все сложилось благополучно, зачем же желать зла Федорову, перед которым, в сущности, она была виновата? Что касается Даши, то она вовсе не отреагировала на встречу с Марией, с которой когда-то много общалась; она не выходила из-за спины матери, как бы давая понять, что происходящее ее не касается, и принялась ковырять носком ноги небольшую ямку в земле.
Разговор не клеился, и Мария поняла, что нет смысла пытаться его поддерживать. Она стала прощаться. Обменявшись взглядами, Мария и Кирилл ощутили вдруг сожаление об утраченной близости, которая все же была когда-то прекрасной; но ни один из них не выдал своих чувств.


Рецензии