Господи, прости грехи, вольные и невольные

   Зинте не спалось. Мучительный голод не давал заснуть. Под ложечкой сосало, пустой желудок кричал, что хочет есть. А разве наешься одними тошнотиками? Тошнотики… сейчас ни один ребенок и слова-то такого не знает и, дай Бог, никогда не узнает! А для военных и послевоенных детей это слово означало право на жизнь, возможность не умереть с голода. Гнилую и мороженую картошку терли и пекли лепешки. Никогда потом Зинтя не забудет их отвратительного вкуса, но теперь так хотелось есть…
    - Хоть бы маленький кусочек, хоть бы крошку тошнотика… И чего все слопала за ужином, ведь знала же, что потом опять захочется. Надо было припрятать. А еще какая холодища-то… Мороз, видать, не на шутку разыгрался. Вон как старая ива под окном жалуется, скрипит своими ветками-руками. А кому жаловаться-то? Сто ее, старую, пожалеет? Этот морозище и кур не пожалел: отморозил им гребешки да серьги. А у петуха Пети так и вовсе гребень отвалился. Ба Поля сказала, что теперь его только рубить надо. Толку от такого петуха не будет. До войны бы суп сварила. Ох, такой был вкуснющий суп… Наваристый, густой. Кружочки куриного жира плавали в тарелке. А ведь, тогда, дурочка, нос воротила: жирный, мол, суп-то больно. Сейчас бы этого супчика… Не отодвинула бы тарелку… Нет, зарубит Петю ба Поля да сдаст в счет налога на мясо. Вот тебе и суп.  Ой, не буду думать о еде. Лучше о кошке. А что о ней думать-то? Нагулялась, пришла, залезла к деду на печь и довольно. Нет у Мурки ни забот, ни печалей. Поет у деда под боком свои кошачьи песни, и дела ей ни до чего, даже до мышей. А те и рады-радехоньки. Вон как разгулялись в подполе: возятся, пищат, а эта лежебока и ухом не ведет. Один бедный Тузик и ночью работает: дом сторожит. Хоть и маленькая собачонка, а все-таки собака. И голос подаст, если кто чужой придет, и слезы обиды свои языком вытрет. Одним словом, друг. Жалко его, пустить что ли в избу? Ага, пусти… Дед заворчит: «Бу-бу-бу да бу-бу-бу» только и слышишь целый день его «бу-бу».  А чего ворчать-то. Тузик тоже человек: ему и холодно, и страшно. Чай, он тоже волков боится. А их в этом году тьма-тьмущая, так и шастают кругом. Обнаглели совсем, уж и в деревню заходить стали, скотину резать да собак драть. Вон перед праздником в школу шли, так вся дорога в крови да шерсти собачьей…. Жуть!
Бр-р-р. Холодно…. Поскорей бы ба пришла с фермы да печь что ли затопила. Мороз так и лезет во все щели, того и наровит залезть под одеяло. Но ничего, потерплю. Мне-то что, мне ничего, а вот папка… Где-то ты сейчас, папка? Давно уж писем-то не было. Наверное, некогда тебе совсем. По радио передавали, что немцы-то уж под Москвой… Папка, папка, как же ты там? Бей их папка, сильней бей, чтобы не бомбили они нас. Знаешь, паппка, как страшно! Страшно… Как загудит их самолет с черным крестом, так ноги немеют, с места сдвинуться не могу…  Один старый погреб и спасает нас  в бомбежку. Да только какое это спасение… Да вот и дед еще, как на зло, отказывается спускаться: ноги у него, папка, совсем уж не ходят. Говорит, что от старости. В последнюю бомбежку как я его просила, плакала, тащила за рукав, а он уперся и твердит: «Не пойду и все тут. Один конец».
   Слезы вновь навернулись на глаза Зинти. Зинтя… Так звал ее только дед Андрей. Он хоть и ворчун старый, но внучку любил всем сердцем, всей душой: лучший кусок ей, обнову какую справить, то в первую очередь Зинте.
   - А хорошо все-таки, что каникулы. Завтра хоть по такому морозу в школу не идти. Не, и о школе думать не буду, потом… Завтра Рождество. Ба хоть и скрывает, а я видела, как она преснухи пекла да в чуланке до праздника припрятала. И яичко завтра даст. Какое же вкусное яичко из самовара… Да ну , опять про еде…
В сенях что-то скрипнуло.
   - Ба, это ты?
Тишина. Зинтя соскользнула с кровати и, шлепая босыми ногами по холодному полу подбежала к дверям. С трудом толкнула примерзшую дверь… Острая, пронизывающая боль и темнота, вязкая, липкая. И пустота…
     Зинтя с трудом открыла глаза. Тяжелые веки не хотели подниматься. Невыносимо болела голова, особенно затылок. На коленях возле кровати сидела ба Поля, причитая над внучкой. Под утро, вернувшись с фермы, она нашла Зинтю без сознания с пробитой головой лежащей на полу в сенях. Бабушка сыпала на чью-то голову проклятья, кого-то ругала. Кого? Это Зинтя узнает позже, потом, когда вырастет


   Осень. Серое небо почти лежало на головах. Из него какие уже сутки сеял и сеял нудный и холодный дождь, нагоняя тоску.
  По проселочной дороге в строну березняка двигалась небольшая процессия. Гусеничный трактор, увязая в грязи, с трудом тащил телегу, на которой стоял закрытый гроб. За трактором, еле-еле вытаскивая ноги из глины, шли несколько человек.  Шли молча, говорить не хотелось. И только губы одной женщины что-то беззвучно шептали. Это была Зинтя. Нет, это уже не та маленькая Зинтя. За гробом шла Зинаида Анатольевна (сегодня хоронили ее двоюродную сестру). Что она шепчет? О чем она говорит с кем-то невидимым?. И только идущая рядом старшая сестра едва могла услышать повторяемые, как молитва, слова: «Господи, прости рабе Божьей Татьяне грехи ее, вольные и невольные.  Господи, прости рабе Божьей Татьяне грехи ее, вольные и невольные. ..»


Рецензии