Зыбь звезды

 Это стыдно, неловко сказать, но это так: я родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства, где будто бы когда-то образовалась какая-то солнечная система, потом что-то называемое солнцем,  потом земля… Но что это такое? Что я знаю обо всём этом, кроме  пустых слов?
                Иван Бунин. «Жизнь Арсеньева»

 В самом деле неловко повторять сказанное в эпиграфе, только это верно: я тоже родился во вселенной, в бесконечности времени и пространства. И это ничуть не противоречит тому, что у меня есть бесценная малая родина и конкретная большая – Россия. Одно другому не противоречит, если иметь в виду разную фокусировку восприятия. Длительная, величиной в целую жизнь, повседневность «замыливает» глаз, уплотняет удобную слепоту; и дай Бог, если в силу судьбоносных событий, утрат или страданий в тебе вспыхнет первозрение и ты потрясённо постигнешь внезапный небесный свет; он прозолотит тебя, дабы ты увидел истинные высоты личного существования. И тогда ты наконец уверишься в неслучайности твоего рождения, в предусловленности малой родины с её ближними и дальними людьми, в целенаправленности твоего взросления, вызревания и гармоничного увядания.

 Как ни удивительно, я безмерно благодарен неизвестному горьковскому военкому 1941 года, трижды отказавшему моим будущим отцу и матери. Они, ещё не зная друг друга, обивали порог военного комиссариата требуя зачислить их в состав народного ополчения. «Молоды ещё, рано вам на передовую! – по рассказам, охлаждал военком. – Ваше место за станком: победа куётся в тылу». А не откажи он, наверняка погибли б Александр и Анна в самых первых боях по своей неопытности и необстрелянности. Непременно погибли бы, как миллионы поколения 1924 года, и не было бы меня – страшно подумать! – никогда.
 Чего доброго, случилось бы так, что я никогда бы не узнал окраинной Караваихи – дюжины бараков с травяными закутками меж сизых сараев. Милая послевоенная бедность! По гроб благодарен тебе за мальчишьи досуги и баловство, за нарошечные «войны» и оглядчивое огородничество, когда приходилось стоять «на атанде»; я уж не говорю о летних набегах на Оку, о купании до посинения, об азартных догонялках на скользких, ухающих в воду брёвнах прибрежных плотов, о радостных кострах на песках, где жарили речные ракушки; забыть ли сокровенное рисование в сараях, сентябрьские ореховые «кампании», когда набивались не только рюкзаки и сумки, но и снятые впопыхах куртки и рубашки; а зимние ухарские гонки на санях и фанерках с продувных окских откосов!..
 Боже мой, пишущая рука не в силах объять необъятное, чем было и остаётся моё послевоенное детство. Это не простая ностальгия на старости лет, нечто сложнее и бесценнее. Как это растолковать? Только парадоксально. Дотошные учёные просчитали: через пять миллиардов лет наше солнце погаснет и превратится в «розового гиганта» – то есть неимоверно расширится, поглотив всю солнечную систему. Только представьте этот циклопический шар, убывающе пышущий термоядом; ну чем не Уран, поглощающий своих детей? Вот и детство моё – тот же «розовый гигант», поглотивший меня теперешнего; только в отличие от космического аналога, не сжигающий, а высветляющий на корню. И нет желания возвращаться в те благословенные времена: детство – во мне, всё целиком. Я как та матрёшка, только мужского пола: все времена и сроки вложены в меня, я почти физически ощущаю это.

 И как не вспомнить  державинскую «Реку времён»? Только у меня не так: не река, а необъятное море, причём не в привычных берегах, а выше и бездоннее – от земли до неба, точнее – до межзвёздной темени. А если это море, значит оно не течёт, а полнится и полнится, как Байкал, в который реки втекают и ни ручья не вытекает.
 И всё чаще мне кажется, что моё Море Времён – не благоприобретение жителя космической эпохи, не итог кратких астрономических познаний, а некая прапамять, переданная мне при рождении. Иначе как объяснить тот детский восторг, когда я вглядывался в чёрную синеву летнего звёздного неба, засыпая вместе с соседскими пацанами на лужайке меж затаённых бараков с тусклыми окнами? Бытовал у нас и такой обычай. А скажем, тем же летом, ранними утрами мы вихрем неслись по откосу к блёсткой Оке и сильный ветер упруго сдерживал нас, и мы расстёгивали рубахи и распахивали их наподобие крыльев и без малого взлетали над крутыми тропами, извилисто пробитыми в травах. Не в этом ли разгадка моих сладко навязчивых полётных сновидений? Как говорится, седина в бороду, а крыло в ребро…
 «Сказать по правде, мы – уста пространства и времени», – писал Арсений Тарковский. Это – абсолютная истина. Другое дело, что в многозаботных буднях упомянутые уста молчат, у кого – временно, у кого – пожизненно. Уверен, это не вина человека, а его беда. Хотя, по большому счёту, есть и определённая доля виновности.
 Конечно, не всякий обладает философским или поэтическим даром, чтобы не упускать из виду космический подтекст бытия, и всё-таки это не оправдывает, хотя всякий волен жить наособицу. Вот и я живу как могу, по счастью, уже не с такой мучительной остротой ощущая свою малость земную. Всё чаще и чаще всматриваюсь в небо, коллекционирую закаты и восходы (сколько их ещё для меня выпадет?). Исключая отдельные затмения, не могу выкидывать из головы представления о хрупком земном шаре с тонкой сорокакилометровой атмосферой, и голубой шар этот летит с труднопредставимой скоростью в потоках «солнечного ветра» – разнородных микрочастиц и лучей. Мешает ли мне это, не отвлекает от насущных житейских дел? Надеюсь, нет. Да если бы и мешало, я бы махнул на это рукой. Как сказал один известный советский поэт:

 Меняются представления,
 Понятья, размер и вес,
 Если взглянуть с точки зрения
 Другого края небес.
 И что же видно »с того края»? Да то же самое солнце, свет от которого доходит до меня через восемь минут; или привычная, воспетая поэтами луна, отстоящая на четыреста тысяч километров и отдаляющаяся от нас на четыре сантиметра в год… Честное слово, когда представишь истинные расстояния или местоположения тех же циклонов – гигантских атмосферных волчков, поливающих дождями или снегами, – тебя пронизывает отрезвление от будничного угара, и ты возрастаешь над собой, открывая иные времена и сроки.
 И чтобы не быть голословным, поделюсь личным открытием. Роясь в своих беспорядочных бумагах, совершенно случайно обнаружил рукопись двадцатилетней давности. Удивлённо перечитал – и что же? Не смотря на молодеческий романтизм написанного, я готов подписаться под каждым словом. И меня вовсе не смущает некий инфантилизм интонации – он сполна компенсирован космическим предощущением. Вот моя рукопись.
 
 Казалось бы, ничего сложного – пиши слово за словом, нанизывай их на мысленный остов рассказа или повести, с каждой минутой погружаясь в живое словесное месиво, которое обволакивает, отделяя тебя от изнурительной суеты будней. Казалось бы, ничего сложного…
 Но это мучительно, когда долгое время ты выбит из навыка письменной речи и сто лет не брался за перо. Другое дело – азартное, захлёбывающееся от предвкушений письмо, когда образы опережают руку, празднично толпятся в воображении, суля неизведанные откровения. И по мере того, как ты утопаешь в бесконечном письме, новые зрение и слух отверзаются в тебе – и слышится неслышимое, видится невидимое, и опьяняет посильный дар созидания неких географических пунктов, пейзажей, людей…
 Потому так неодолимо хочется писать. Особенно во дни бытовых крушений, в полной заброшенности. Письмо и только оно в полной мере просветляет мироздание, утверждая господствующее, всё согревающее светило, как думается, по имени ТАЛАНТ. Так заходится дух, когда сдвигаются закосневшие планеты! Строка, другая, третья – и ты, разогнавшись на некой взлётной полосе, воспаряешь над собою, широко распахиваешь крылья:
 Ищу стихий иных
 Земли жилец усталый…

И видится тебе сухой, взветреный октябрь, сизоватая дымка на четыре стороны света и древесная лёгкость среди окраинных крыш. Под мощными ветрами полупрозрачные кроны с шипением струятся, как холодное пламя… Чем покоряют октябрьские пространства? Первозданной земной сутью: она – в предельной оголённости деревьев, не скрывающих ни единой ветви, в полой ясности вод и небес. Впрочем, иногда голизна пейзажа стушёвывается, и виной милых происшествий – низкий высверк солнца, на миг зажигающий изваяния берёз, и нестерпимо заслепят стволы, серебряно-золотисто полыхнёт листва.

Так тихо понесёт,
Польются пятна,
Берёзы высоты невероятной,
Как платья подвенечные. чисты,
Переплетутся в ребусы листы…
Всё выше, всё светлей,
Всё мыслимо, всё внятно,
Умножится и разделится вновь…
Так что же это –
Сон?
Или любовь природы?
Непонятно.

Это на миг, другой. Погаснет солнце – и трезвые, тяжкие часы лишают твоё духовное пространство самых последних выблесков золота, зелени, голубизны, и широко утверждаются в нём стылые сумерки одиночества. Пространства эти гулки, пустынны, и ты, только ты один владеешь в них каждой стынущей веткой, засыпающей былинкой и даже слабой игольчатой звездой в подавляющей тьме неба…
А ведь зима неминуема. Трезво, без экзальтации думаешь об этом и соглашаешься, принимая как данность. Была весна с ором грачей, с блёсткой талицей, озорно сверкавшей сквозь голубизну туманов, с клейким дурманом перволистия и с надеждами на три жизни разом. И вот откипела, отбуйствовала, отпела сокровенными соловьями и перетекла в пыльное лето. Насколько хватало сил, ты впитывал его накал, утомительный переизбыток звука, света и цвета; нерасчётливо, до полуобморока, впивал солнце, но так им и не насытился вполне…
Осень, не в пример громкому лету, целомудренней и спокойней. Ну а зима… Известно, она всё сгладит и под её тихим покровом улягутся все твои страсти, притупятся боли, истончатся упования.
Конечно, легко говорить об этом в октябре, а наступит студёный декабрь?! Не возропщешь ли, не закоснеешь в обмороке угасания, когда холод обожжёт тебя?...
Всё проходит – но и остаётся! В поверженной октябрём листве, в отмирающих травах и злаках, не говоря о собранных обильных плодах, присутствуют минувшие весна и лето – незримо, опосредованно, как ступени роста и вызревания. Глянь на свою немалую седину – разве она не следствие весенне-летних угаров и утрат? Впрочем, и неоценимых познаний, что испокон увеличивают скорби.
Ничто не исчезло: ни чистый юношеский максимализм с его презрением к потной прозе быта, ни дерзко-угловатые вылазки в мир, ни жесточайшие поражения в нём. Ты – чуткое вместилище минут, дней и годов, которые странным образом спрессовались в пространственно-временное единство, и в нём – альфа и омега, начало и… (хотелось написать: «конец»), но невозможно абсолютное окончание годам, стянутым в «чёрную дыру» духа. Нет нулевого окончания! Значит ТЫ – это не только ты автономный, но и отец, а, возможно, и дед с прадедом? Прислушайся к гулким пространствам души – и услышишь глубокое духовное эхо. Откуда оно? Где его первоначало?
Так и заселяется пустынный внутренний ландшафт, полнится голосами и лицами, а когда усилием воли ты раздвигаешь его границы, это пространство вмещает иные широты, с городами и весями, с мужчинами, женщинами, детьми…
Ещё в первоначальной юности ты наивно недоумевал: как без тебя прожили день друзья? Да и ныне, отрешась от осенних помрачений, ты застенчиво предполагаешь: не бесследна ни единая встреча. Сколько их было? Десятки, сотни? Понятно, не каждая перерождала тебя, были вполне обыденные, что едва коснулись души. Но ведь коснулись! А значит вовлечены в твою «чёрную дыру», и в этом нетрудно убедиться, вспомнив время и место встречи…
 
 Но вот резкая перемена координат – психика слишком подвижна! Ты, как тот мотылёк, в тайный час выбирающийся из хитиновой скорлупки примитивного быта: тебя томит та же теснота, сводит с ума та же решимость вырваться во что бы то ни стало – ведь крылья понуждают! И рушится сонно нажитое; едва освободясь от мертвенной скорлупы, несчастный мотылёк опаляет слабые крылья в манящих лучах НЕДОСТУПНОГО. Но и оно посюсторонне, ибо испокон веку омывает живительным светом невзрачную куколку быта, нудит её вызревать – и в урочный час она обязательно лопнет, и в сотый раз из неё станет выбираться неведомое миру существо.
 «Ищу стихий иных земли жилец усталый» –- снова повторим слова русского гения, ибо в них – вечная истина людского существования. Ты и существуешь натянутой пружиной, с неизбежными психологическими срывами, раздражительностью от недовольства собой и неутолимым внутренним голодом. Чего только не перепробуешь, всё бессильно – самовнушение и пёстрые досуги, приятельские возлияния и монашеская трезвость. И вполне понятно, отчего в провалах ночных бдений негаданно возникают рифмованные вскрики:

Ни золота тебе, ни багреца.
Сквозной озноб сиротских перелесков.
И холодно, и поделиться не с кем
Необщим выражением лица…
Ну что ж, терпи. Железны желваки,
Стальна ладонь, лежащая на сердце.
Не тешь надежду – нет единоверцев,-
Но помыслы да будут высоки!
Ведь окоём, как остов, оголён:
Пустая дрябь тебе не застит взгляда.
И жизнь и смерть – враги-подруги – рядом,
И труден путь, но зыбь звезды на нём.

 Зыбь звезды… Вот он – символ высокой беззащитности перед миром. И в то же время речь идёт о звезде – негасимой жилице небес! Странно, чем дольше бытуешь, тем самовластнее твоя душа, алкающая «стихий иных». Редко и то по малости насыщается она чьим-то гениальным стихотворением или небесной музыкальной фразой или лёгким солнечным лучом, окатившим осеннюю крону. А в остальном – стойкий неутолимый голод, через стрессы переходящий в безочарование.
 И словно по этому поводу заунывно воет в оконных щелях ветер, и ты отрываешь взгляд от недописанной фразы, опасливо уводишь его за границы настольного света в заоконную октябрьскую темень, где каким-то чудом висят зыбкие жилые огоньки. Ни домов, ни кварталов – одни сиротски рассыпанные огоньки…
 Властная беспредельность поглощает тебя, малую малость земную, и как бы ты ни приникал к спасительному настольному свету, всё равно ощущаешь этот медлительный отлёт в звёздное ВСЕГДА: в первые мгновения – на огромной планетарной тверди, но по мере космического засасывания – отдельно от неё, словно оторвавшийся от корабля астронавт. Так и стремит тебя в умопомрачительную бесконечность, и не смотря на первоначальный испуг, вскоре тебя поглощает ни с чем несравнимый восторг. То ли на мгновения, то ли на часы отпускают постылые боли повседневности, нелепые семейные несоответствия и прочее, прочее, прочее…
 Просыпаешься от тупой боли в груди. Оказывается, ты отлежал её, в бессилии прикорнув к столу. Побледневший свет настольной лампы сливается с утренним. Лёгкие розовато-лазоревые небеса пронизывают высокие безлистые тополя и берёзы. Дубёнки – в длинных голубых тенях, приземистые частные постройки в невесомом окружении рыжеватого вишенника кажутся дремлющими. Ни голоса, ни собачьего лая, только упругое дыхание ветра в сквозных оконных щелях.

 Пора отрываться от письма. Славное время ты существовал в целительном мире слов, пытаясь продлить от первой до последней фразы пульсирующую интонацию озарения. Впрочем, не ты – скорее она вела тебя от строки к строке, нашёптывая неожиданные фразы, причудливо кружила над осенними далями чувств. И перо твоё, невольно подчиняясь интонации, покорно заносило диктуемое, продлевая долгожданный творческий просвет.
 Так ли важно, о чём ты написал? В конце концов, это дело десятое.
 Ведь всё время, покамест медленно рождались слова, ты выпадал из трезвой реальности; слегка помешанный, ты нашёптывал смутные созвучия, терялся, когда накрывала внезапная глухота и ты переставал слышать лирический контрапункт вещи – и счастливо воспарял, вновь угадывая его. И пускай ты немало утратил в мире практическом, однако из недельного словописания вышел обновлённым хотя бы потому, что ощутил в себе ЗЫБЬ ЗВЕЗДЫ. Что сулит вновь приобретённое ощущение, знать не дано.

 Нет, с последним по прошествии десятилетий согласиться не могу. Сейчас ясно: мучительные двадцать лет не прошли даром. Да, я немало утратил в мире практическом, но зато стало очевидно: я сотворён по образу Божию. Не путайте с подобием. Если образ, то есть способность любить, мыслить и постигать, врождённая; то подобие Божие – это великая человеческая задача, воплощение которой требует всей жизни без остатка.
 2011


Рецензии