4. Извилистыми тропинками босоногого детства

   
     Г Л А В А   Ч Е Т В Е Р Т А Я
 
     В 1931 году в село пришла коллективизация. В конфискованном у бывшего нэпмана доме, был создан сельский клуб. Днем иногда сюда заглядывала молодежь, чего нельзя сказать о вечерах и даже поздней ночи.

     Ежедневно в конце светового дня здесь шли не просто собрания крестьян, а настоящие бои за каждую крестьянскую душу. Заканчивались они поздней ночью, кем-то вступившим в колхоз!

     Возвращаясь, домой, новоиспеченный колхозник обдумывал, как объяснить происшедшее жене, но не успел. Оказавшись у порога хаты, увидел в распахнутых дверях озлобленное и почерневшее лицо жены, облепленной со всех сторон полусонными малышами,остолбнел ...
    
     – А про нас ти подумав? Що з нами тепер буде? Геть з моїх очей! – И захлопнулись перед его самым носом двери.
 
      Заранее, еще до прихода околхозненного мужа домой, кем-то осведомленная его жена о происшедшем на собрании, в хату мужа не впустила – ночь бедолага провел в сарае. На утро в его хате происходило столпотворение.

     А вчерашний колхозник бегал по селу в поисках организаторов колхоза, чтобы те, немедленно «вычеркнули» его из колхоза, в противном случае, произойдет непоправимое...

     Иногда «вычеркивали», иногда – нет. 

     Итак, день в день и ночб в ночь. В клуб детей не впускали, но если уж кто-то из них туда пробрался, то сидел под скамейкой, пока на улице не стемнеет.

     Затем, выбравшись из своего укрытия, вдруг появлялся на глазах у крестьян. Возмущенные крестьяне не выгоняли из клуба в темную улицу детей, а лишь требовали от них вести себя тихо.

     Я был, как меня тогда, да и позже, называли, любопытным хлопчиком. Частенько незаметно пробирался в клуб, внезапно появлялся, но твердо соблюдал предъявленные мне требования.

     Поздней ночью заканчивалось собрание, крестьяне расходились по домам, а я появлялся перед глазами матери, которая все еще работала. Доставалось мне, но не всегда.

     Зачастую, а это уже было на второй день, мать расспрашивала, о чем вчера на собрании говорилось. Как я воспринимал, так и рассказывал ей о том, что видел и слышал в клубе.

     Вот такое «конспектирование» и оставило своеобразный, ничем неизгладимый след в моей, тогда детской памяти и сохранилось таким же до сего дня.

     Так было в школе и за ее стенами. 

     У меня было много товарищей и друзей, таких же хлопчиков, и бегал с ними по селу, а заодно вместе мы разделяли переживания, что неизбежно было связано с их родителями, родственниками и близкими. Я воспринимал все в себя близко к седцу и то, что касалось окружающих меня крестьян и их детей.

     В школе. Начальная, четырехклассная школа размещалась в одном из двух школьных зданий. В огромной комнате стояли по четыре ровными рядами парты. Соответственно каждый ряд занимал класс: от первого до четвертого.

     Пожилая женщина с явно устаревшими к тому времени манерами и взглядами была учительница Феодосия Ивановна. Она вела уроки одновременно во всех четырех классах время, от времени переходя к очередному классу, при этом постукивая по партам большим тяжелым, от внутреннего замка, ключом.

     Кто из учеников не смотрел ей в глаза, а куда-то в сторону, немедленно получал ощутимый удар ключом по кистям рук. Мы не обижались и не жаловались на учительницу. Феодосия Ивановна сумела завладеть нашими детскими сердцами.

     А мы хорошо усвоили крестьянскую истину: школу посещают не для того, что протирать за партами штаны, а школу посещают, чтобы в ней учиться. Крестьянские дети, сидевшие со мной за одной партой, делали это прилежно, весьма уважительно относясь к учителю.

     В очень редких случаях проявлял себя лентяй, и если это проявление не исчезало, то он сам исчезал из школы. 
    
     Однажды, кажется, будучи еще первоклассником, после уроков, я с одноклассниками направился домой. Проходя мимо церкви, ребята повернули к ней, ибо по велению родителей в этот день им следовало причащаться.

     Я последовал за ними, а уже в церкви со снятой кепкой стал в затылок своего однокашника. Когда дошел черед до меня и священник с наполненной чайной ложечкой вина уже намеревался преподнести ее мне, стоящий рядом с ним дьяк вдруг внимательно посмотрел мне в глаза и спросил: 

     – Ти чий? 
 
     В таких случаях мне следовало назвать имя своего отца, а так как отца моего в селе не было, то я должен был назвать имя матери, что я и сделал, ничуть не смущаясь: 

     – Ховин я …
 
     В селе крестьяне звали мою маму Хова вместо Хава.
 
     — Тобі не можно,– сказал дьяк, протянув между мной и священником руку. 
 
     Я покраснел, прослезился и пробкой выскочил из церкви. Случай получил огласку в селе. Иногда крестьяне расспрашивали меня о происшедшем, ставя в угол главное: почему я пошел в церковь? Я отвечал искренне: все хлопчики пошли в церковь, а вместе с ними и я, вот и все. 

     Мать моя была неграмотна. До приезда в село она жила среди евреев и обходилась родным языком, каким как для нее был идиш. Русский язык она понимала, но владела им плохо. Окружающую среду, говорившую на украинском языке, она понимала также плохо.

     Обшивала крестьян, что ей не давалось легко, надо было освоить моду того времени, что было характерно для данной местности и вступать в диалог с заказчиком. Иногда все получалось печально, иногда смешно.

     Крестьяне оплачивали работу продуктами питания: хлебом, мукой, крупой, овощами, растительным маслом и т. п. Ведь нас в семье четверо, а в нашей жизни отец никакого участия не принимал. Он  был неуловим не только для нас, но и для судебных исполнителей.

     В конце 1931-го крестьяне все реже и реже, а к весне следующего года и вовсе перестали обращаться к матери, не обращались они в деле пошива одежды к кому-либо другому. На селе начал ощущаться недостаток во всем.

     Еще никто точно не знал, какая туча надвигается на этот земледельческий край, но потомствен¬ный украинский крестьянин, из души которого еще не был окончательно выбит крестьянский дух, инстинктивно чувствовал приближение большой беды.

     Он не только резко урезал собственное употребление производимых продуктов, но и свел до минимума запас зерна ржи и картофеля – этих двух основных культур, которые он сеял и сажал на своей земле в поле и приусадебном участке.

     Замечу, что рожь, а не пшеницу, крестьянин сеял только потому, что позволял себе есть белый хлеб в праздники и на свадьбах. Ржаной хлеб он считал своим уделом. Еще была одна, весьма важная причина сеять рожь. Ржаная солома употреблялась для кровли хаты. Пшеничная же солома для этой цели не годилась.

     Только приусадебный ломтик земли кормил крестьян. В те годы колхоз мог выдать колхозникам на заработанный ими трудодень максимум 150-200 грамм зерна. Колхоз был мертв, а вместе с ним умирали надежды на его будущее.

     Помню, это было первой попыткой матери обязать в какой-то мере нашего отца перед нами – его детьми, предпринятой, кажется, весной 1932 года.

     Заполучив от судебного исполнителя адрес места жительства отца, но не дождавшись обещанных алиментов, мать, старшая сестра и я отправились к нему в городок Литин, что на Винничине.

     Там он жил с молодой женой, другие подробности в деталях не запомнились. Мы остались у отца на короткое время, по истечении которого мать должна была забрать нас.

     Как я мог, испытавший до этого свободу босоногого сельского хлопчика, опекаемый на каждом шагу старшей сестренкой, усидеть на кухне двухкомнатной квартиры, в одной из которых день и ночь почти беспрерывно плакал младенец – моя сводная сестрица. 

     Не мог и не усидел, а, улучшив момент занятости мачехи, вдруг, вместе с сестрой ускользали незамеченными и так же вдруг, но уже замеченными,
появлялись перед глазами мачехи?

     Кара следовала немедленно и безжалостно: на коленях в углу кухни, усыпанном крупной солью. Отбыв наказание, я отцу не жаловался, не каялся, а, напротив, при первом удобном случае продолжал убегать из-под надзора мачехи. Не помогло и предпринятое мачехой наказание – скармливание нам пищи и хлеба с резким запахом керосина.

     Тем временем чувствовало материнское сердце нашу боль и страдания и, наконец, мы дождались нашей матери, с которой вернулись в Котюжаны.

     В конце 1932 года, когда младшей сестренке исполнилось семь, мне девять, а старшей сестре одиннадцать, нас охватил голод. Исчерпали все заработанные матерью припасы, были съедены последние картофелины, мы с опухшими, до блеска лоснящимися руками держались за стены, чтобы не свалиться на землю. Тогда нашу младшую нашу сестренку приютил в своей семье Павел Полотнюк – сельский  партийный функционер.

     Этим милосердным жестом он пытался облегчить страдания своей единственной дочери, родившейся инвалидом, жаждущей детского общения. После этого меня и мою старшую сестру Софью мама вновь повезла к отцу, но на сей раз в областной город Каменец-Подольский.

     По приезду, с имеющимся у нас адресом  мы отправились на розыск жилья отца.  Медленно идем тихими, обсаженными деревьями улицами, заглядываем за каждый угол дома, разыскивая взглядом табличку с названием  улицы и номера дома. Наконец, найдена улица, а затем и дом с крыльцом с металлической оградой.

     –  Вот в эти двери постучишь,– показывает мне мать на дом с входными дверями, – и, если  выйдет отец, скажешь ему, что мы сидим вот там,– указала она на видневшуюся в нескольких десятках метрах деревянную скамейку.

     – А если двери откроет кто-то другой?

     – Тогда скажешь ему, что хочешь видеть своего отца, и пусть он выйдет. Если его нет дома, то спросишь, когда будет,– напутствовала меня мать.

     Выждав пока мать с сестрой дошли и уселись на скамейку, я поднялся на крыльцо и постучался. За дверью какое-то время было тихо, но затем послышались неторопливые шаги, и она открылась.

     Передо мной показалось с удивленными глазами и тут же перекосившимся ртом знакомое лицо мачехи. Она, как и я, узнали друг друга с первого взгляда. Резким движением руки, отбросив свисавшую надо лбом копну волос, крикливым голосом спросила меня:

     – Чего надо?

     Я повторил наказ матери.
     – Его нет дома, когда будет, не знаю. А сейчас же уходи отсюда и больше не появляйся,– и, хлопнув дверьми, скрылась за ними.

     – Сходи еще и спроси ее, где искать отца, пусть назовет его место работы и адрес, мол, ты пойдешь к нему, и больше стучаться не будешь…

     На сей раз, дверь открыл старик, в котором я узнал своего дедушку Шимона. Очевидно, сквозь окно мачеха наблюдала за моим удалением от дома, а затем, увидев мое возвращение, осведомила дедушку обо мне, что казалось мне сомнительным, чтобы он меня узнал после почти пятилетнего нашего отъезда из Первомайска.

     В какой-то миг я очутился в объятиях дедушки. Он дрожал и что-то шептал, чего я разобрать никак не смог. Из его и без того слезоточивых глаз, капали на мое лицо крупные старческие слезы.

     Теперь, без малого почти восемьдесят пять лет спустя, как никогда раньше понимаю  мученические переживания глубокого старика, ибо сам подобное испытал. Мы спустились с крыльца дома, и вышли на улицу.

     На последовавшие вопросы дедушки я отвечал коротко и сбивчиво, торопясь быстрее дойти с ним к виднеющейся вдали скамейке, на которой сидели, дожидаясь моего возвращения, мать и сестра.

     Кратковременное посещение отца и его мелкая подачка несколько десятков рублей, общение с дедушкой, отношение к нам мачехи и много другого, о чем я говорить не буду, так как в своих очерках уже об этом упоминалось.

     При таких обстоятельствах мы в последний раз виделись с дедушкой. О его дальнейшей жизни и кончине мне ничего неизвестно.

     Переночевав в доме еврейской семьи, что в старой части  древнего города, мы утром отправились на железнодорожный вокзал, где истратили значительную часть отцовских рублей на покупку проездных билетов.

     Добравшись до нашего жилья, мать, тяжело вздохнувши, сказала:
      
     – Ну, вот и все: с чем уехали, с тем и приехали...


Рецензии