Mediatores

Б. С. Гречин

Mediatores

[Медиаторэс]

роман

ISBN: 978-1-310504-723

Ярославль — 2016
УДК 82/89
ББК 84(2Рос=Рус)
Г81

Б. С. Гречин
Г81 Mediatores [«Посредники» (лат.)] / Б. С. Гречин — Ярославль : Издательство Ярославской региональной общественной организации по изучению культуры и этнографии народов Востока, 2011. — 216 с.

Рядовой директор средней школы внезапно обнаруживает у себя редкое психическое заболевание. Для его излечения он обращается к таинственному религиозному братству, которое, возможно, существует только в его воображении и нигде больше... «Роман Б. С. Гречина Mediatores можно истолковать через призму историко-литературных или историко-философских параллелей, жанровых трансформаций, краеведческого или религиозного контекста. И, пожалуй, реализация каждой из этих возможностей по отдельности не приведёт ни к чему. Дело в том, что автор, как кажется, раз за разом пускает читателя по ложному следу. Причина этого не в усилении литературной занимательности. Причина в том, что в центре сюжета — поиск главным героем самого себя и себя в другом, а такой поиск, конечно, предполагает ошибки, точнее, отбрасывание не тех вариантов. Сюжет романа развивается в сторону трифоновской прозы, и уже не ждёшь ничего иного, а тебя перекидывают на поле прозы чеховской, затем, когда уж точно больше ничего другого не хочешь, помещают в брауновскую прозу, ещё и замешенную на местном материале. Соответственно этим сюжетным и жанровым трансформациям меняется главный герой романа Mediatores. Владимир Фёдоров осмысляет недавно прожитое, а это прожитое представляет собой поиск им вечной женственности. Главный герой ищет свою любовь, следуя за голосом собственной интуиции внутри своей головы, вглядываясь в “посредничающее”, “медиаторствующее” зеркало бёмевской Авроры, отражающей его самого, высшего, лучшего, и его бессмертную возлюбленную — в той девушке, которую он в конечном итоге найдёт. Многочисленные женские персонажи этого романа входят в жизнь героя и уходят из неё как неточные отражения, как отражения чьей-то другой Авроры. Но всё-таки Mediatores больше, чем любовный роман. Как больше он и псевдоисторического романа, и детективного, и медицинского, и какого угодно другого. Он про то, как вечно женственное по-дантовски исцеляет героя, который в какой-то момент болезненно, вплоть до мнимой душевной болезни осознал собственную бесцельность и нецельность. Как, вероятно, исцеляет и читателя романа, который день за днём расщепляет единую реальность на иллюзорные составляющие элементы». © Л.В. Дубаков
 

УДК 82/89
ББК 84(2Рос=Рус)

© Б. С. Гречин, текст, 2016
© Л. В. Дубаков, предисловие, 2016

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Роман и все его герои — продукт художественного вымысла. Любое сходство героев или событий с реальными людьми и событиями является чисто случайным.

ПРЕДИСЛОВИЕ Л. В. ДУБАКОВА

«Рассказчику необходимо найти верную интонацию» — фраза, с которой начинается роман «Mediatores». Но читателю этого романа тоже необходимо найти верную интонацию. Как, впрочем, и читателю любого другого литературного произведения Бориса Гречина. Потому что высказывание по его поводу должно быть если не созвучно тексту в смысловом и стилевом отношении, то хотя бы не чужеродно ему. А даже последнее очень непросто. Проза Бориса Гречина по-прежнему не особенно поддаётся какому бы то ни было привычному филологическому анализу. Соответственно, при такой позиции автора в его произведениях филологам просто оказывается нечего ловить. Да и нечем ловить — то, что на самом деле там есть. Вот и в случае с романом «Mediatores», прочитав его, не знаешь, с какой стороны к нему подступиться, чтобы, написав о нём, уложить, упорядочить прочитанное у себя внутри и, возможно, выступив в роли «медиатора» между текстом и тем, кто его ещё не прочёл или прочёл не особо внимательно. Можно, впрочем, сказать о жанровой специфике этого произведения, которая фиксирует сюжетные повороты текста. Когда начинаешь читать «Mediatores», кажется, что это реалистический роман в духе городской прозы семидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, где есть герой с неспокойной совестью, который утопает в быте, но борется с ним внутри себя. Потом роман видится медицинским, и на какое-то время думается, что текст будет двигаться в сторону, например, чеховской прозы, где герой в своей действительной или придуманной другими душевной болезни выступит в качестве живого обличения грубого и как бы здорового мира. После «Mediatores» трансформируется в псевдоисторический роман, особенно популярный в нулевые годы, с его тайными обществами и детективно-религиозными расследованиями. И всё это в романе есть, и сам автор этого не скрывает, проговариваясь об этих и многих иных литературных отсылках. Но эти литературные параллели собственно о «Mediatores» ничего сказать не могут: да, Борис Гречин обращается к ним, по большей части отталкивается от них, но они не являются ключами к тексту. Как и элементы названных жанров. Потому что это не городской роман, не медицинский, не псевдоисторический. Пожалуй, и не любовный. Хотя любовь — важная часть «Mediatores». Вероятно, и не философский. Притом, что тема границ нормальности и сумасшествия, мистической одарённости в амистичном мире, сложности, многослойности устройства психической и материальной реальности, вероятно, главная в этом романе. Этот роман ни то, ни другое, ни третье, ни четвёртое, ни пятое, потому что ему, скорее, подходит тот жанр, которого нет. И литературные параллели в его случае не работают, потому что в основе своей этот роман в полном смысле слова оригинален. Если Борис Гречин к кому и отсылает, то лишь к самому себе. Пять лет назад автор написал роман под названием «Mania Divina» о девушке из психиатрической лечебницы и её враче, где парадоксальным образом пациент и доктор меняются местами в том смысле, что не он её, а она его лечит. Так вот, «Mediatores» продолжают тему излечения человеческого духа. Герой этого романа обретает самого себя, высшего, лучшего, настоящего, и свою истинную любовь. И если уж вмещать это в какие-то жанровые рамки, то я бы снова сказал, что перед нами роман исцеления, в котором исцеляется не только герой, но которым исцеляется читатель — от узости своего сознания, от своей наивной и самонадеянной убеждённости, что он всё знает, а чего он не знает, того не существует в природе, от своей привычки наклеивать ярлыки на реальность, и в частности ярлыки филологические — жанров или аллюзий, что не только не позволяет проникнуть в суть сказанного, но, напротив, уводит от неё всё дальше и дальше. Или, по крайней мере, если не исцеляется, то начинает об этом задумываться. Вот и я, задумавшись, не уверен, что нашёл верную интонацию в своём читательском отзыве о «Mediatores». Что же, пусть её попробует, в самом себе или воплотив в текст, найти другой, более проницательный и внимательный читатель или «медиатор», чем я.

Л. В. Дубаков

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДИРЕКТОР

I

Рассказчику необходимо найти верную интонацию. Насколько, однако, по отношению ко мне верно слово «рассказчик»? Вопрос не праздный. Вот, я ведь пишу обо всём пережитом, уже третья строка легла на бумагу, а, значит, надеюсь, что некогда найдётся неравнодушный и сочувствующий взгляд, который проследует по этим строкам. С другой стороны, выносить всё то, что я собираюсь записать, на суд широкой публики, по крайней мере, прямо сейчас было бы близким безумию. Помнится, некий восточный мудрец сказал однажды, что истина должна быть сохранена в тайне, но при этом столь же бескомпромиссно истина должна быть возвещена. Это противоречие знающие или верующие в то, что обладают высшим знанием, испокон веку обходили метафорами, тайнописью, всевозможными шифрами. Но я — человек современности, а вовсе не «великий посвящённый», и не алхимик средневековья, наконец, и не Фёдор Волков (о котором в моём рассказе тоже пойдёт речь), разговаривать метафорами мне не пристало, да и что останется от документальности рассказа, если превращать его в метафору? Достаточно и того, что я изменил иные имена. Документальности, говорю и свидетельствую я, но, возвращаясь к вопросу об истине, я вовсе не готов вслед за Христом воскликнуть о том, что свидетельствую об истине. Скорей, я оказался на стороне Пилата. Подобно Пилату, я не знаю, чт; в произошедшем со мной есть истина, какой версии реальности следует верить. Большинство убеждено в том, что очевидные, зримые, осязаемые события — уже истинны в силу своей осязаемости. За свою жизнь и особенно за последний год я убедился в том, что это вовсе не так. Воскресение Христа было торжеством зримой и осязаемой истины, так что даже апостол Фома сумел вложить пальцы в раны Воскресшего, но вот уже преображение Христа можно ли считать событием таким же бесспорным и, так сказать, твёрдоматериальным? А разговор Христа с Диаволом в пустыне? Но и отвергать их истинность, истинность безусловную, вопреки их возможной неосязаемости — не кощунство? В личном пространстве моего ума всё произошедшее — было. Но, может быть, в этом случае справедлив вопрос о целостности моего ума? Говоря проще, о моём психическом здоровье? С точки зрения обыденной истины, бескрылой житейской мудрости такой вопрос безусловно справедлив, да и как ему не быть таким, если я сам готов рассказать, что визиты к психиатру стали частью моей недавней биографии? Но здесь мы возвращаемся к самому началу: кому рассказать? И рассказать ли?

Всякая оформленная мысль тотчас открывает не одну, а сразу несколько возможностей дальнейшего повествования. Кто знает, может быть, это непроизвольное расщепление будущего — тоже признак болезни? Вообще, мысль о нездоровье слишком опасна: едва начнёшь размышлять, как не прекратишь обнаруживать симптомы того или другого расстройства. Путь к здоровью, мне кажется, лежит в том, чтобы смело пренебречь ими, дерзко сообщить о целостности своего сознания вопреки обывательскому взгляду на то, как устроен мир. Рассуждение, конечно, очень дилетантское, но у меня нет иного выхода, я могу позволить себе лишь такое дилетантское рассуждение.

Я не медик, что, вероятно, уже стало ясно, а только администратор, но сейчас от своих обязанностей я могу отдохнуть, так как взял двухнедельный оплачиваемый отпуск, от которого ещё целая неделя впереди. За моим окном — предвесенняя природа Крыма (чего ещё желать?), а Крым прочно связан с русской литературой, потому, согласимся, нельзя удивляться, что и у меня, косноязычного человека, пробудилась охота написать что-нибудь. Впрочем, примем за версию, за рабочую гипотезу то, что сейчас, по крайней мере, я пишу исключительно для себя, для собственной гигиены ума, для уяснения случившегося со мной. Я, например, вовсе не готов отвергать реальность всех без исключения снов, хотя бы потому, что инореальность вовсе не означает иллюзорности, но ведь каждому известно, что сон следует записать сразу после пробуждения, иначе он забудется: слишком уж он иноматериален нашему здешнему пространству. Вот и я сейчас делаю похожее на то, чем занимается только что пробудившийся. Разумеется, если он видит во сне ценность: ваш покорный слуга всё же ещё не настолько выжил из ума, чтобы предположить, что всякий, вставший с постели, непременно записывает свои сны.

II

Равным образом я не настолько безумен, чтобы думать, что если всё пишется мной только для себя, мне нужно представляться. Но если появится хоть один второй читатель, необходимость в этом может возникнуть. Имя вообще — очень ненадёжный идентификатор человека (как и все прочие), и совсем не потому, что его можно сменить. Допустим, у нас есть имя, но кого мы этим именем обозначаем? Человека с определённым набором качеств и душевных свойств? Но ведь эти свойства способны меняться. Тогда, может быть, некое сознание, воплощённое в человеческом теле, которое (тело) на протяжении человеческой жизни хотя бы генетически, если не иным способом, сохраняет свою непрерывность? Но кто может поручиться, что одно и то же тело всегда одушевлено одним и тем же сознанием? Что вообще это тело одушевляется именно одним сознанием, а не несколькими, скажем? Или что тело, в числе нескольких других, не является носителем лишь одного аспекта сознания, столь величественного, что единственное тело для такого сознания оказалось слишком жалким обиталищем, как, по слухам, это бывает с некоторыми тибетскими ламами-перерожденцами? Если только на секунду принять последние два предположения, на какое из сознаний мы будем клеить паспортное (или любое другое) имя, эту жалкую бумажку, почти единственное предназначение которой — успокаивать налоговых агентов, судебных приставов, сотрудников отдела кадров и прочих более-менее официальных лиц, внушать им мысль, что всё находится под контролем? Не каждому приятно думать, что реальность на самом деле не повинуется ни налоговым агентам, ни судебным приставам, и это вне зависимости от того, насколько успешно последние исполняют свои обязанности.

Меня зовут Владимир Николаевич Фёдоров. Вот такое заурядное имя, которое не знаю как многое обо мне говорит: иногда я ощущаю его не тяжелей осеннего листа, нечаянно приклеившегося к уличной тумбе. Мне тридцать один год, родился я в июле 1982 года. Я ни хорош собой, ни дурён: в студенческие годы я, кажется, был очень привлекателен, а с тех пор, конечно, заматерел. До недавнего времени я был, а верней, всё ещё остаюсь директором средней общеобразовательной школы. Думаю, мне следует сменить профессию… Достаточно ли для представления гипотетическому стороннему читателю, которого, может быть, вовсе нет в природе?

«Если не знаешь, с чего начинать, — рекомендует Чёрная Королева Алисе — то начинай с начала». Но начинать с самого начала означает обратиться к детству, которое я помню не так хорошо, как хотел бы. Вдобавок мне сложно понять, что в моём заурядном советском (первые девять лет жизни) детстве может заинтересовать не только читателя, но и меня самого. Я рос послушным и тихим мальчиком в рядовой семье (отец — водитель, мать — инженер). Настолько тихим, что учительница начальных классов Татьяна Ивановна Полежаева однажды сказала отцу, пришедшему забирать меня после уроков:

— Володя похож на послушную девочку.

— Что это на девочку? — даже приобиделся отец. — На послушного мальчика!

Его обиду я тогда не понял, а теперь задним числом осознаю, что отца не только сомнение в моей потенциальной мужественности задело, но, возможно, почудился в оценке учительницы и намёк на гомосексуальные наклонности, которые, видит Бог, ни раньше, ни теперь мне не были свойственны.

С отцом мать развелась в тот же самый год, когда и большая страна, в которой я родился, приказала долго жить.

После развода мы с мамой переехали в однокомнатную квартиру, образовавшуюся от размена прежней. «Подросток, воспитанный жизнью за шкафом», — пел в своё время Виктор Цой, и я отлично могу понять, что это вовсе не метафора: я тоже рос за шкафом, который перегородил единственную комнату на две неравные половины. Квартира, стандартная «хрущёвка» в кирпичном доме, находилась почти в центре города, но даже это с трудом можно было посчитать достоинством по причине улицы: Загородный Сад. «Загородный Сад» в нашем городе — имя нарицательное, как в Москве — «Кащенко»: на этой улице располагается областная клиническая психиатрическая больница, которую в обиходной речи называют так же, как улицу. Собственно, вся эта короткая и грустная улица образована кирпичным забором лечебницы и решётчатой оградой другой больницы, «обычной». Ах, да: в самом конце имеется ещё и «наш» дом, кирпичный, пятиэтажный, построенный в шестидесятых годах прошлого века, как огромное множество таких домов. Разумеется, от одноклассников свой адрес я скрывал, впрочем, не могу сказать, чтобы в новой школе у меня появилось много друзей. Все годы своей учёбы в школе я прошёл как бы стороной, бочком: от развязных отстал, к самым умным не пристал, ссор избегал, за общее внимание не боролся. Я не был силачом, но не был и заморышем, мог и не стеснялся ответить обидчику, но в драки не ввязывался. Впрочем, у меня имелось несколько друзей среди девчонок, даже в седьмом классе, то есть в том противном возрасте, когда вообще-то мальчишки и девчонки друг друга терпеть не могут, но и раньше, и позже — тоже. Никаких психологических объяснений я этому факту искать не хочу. Девочки мне нравились, и влюблялся я легко, но от активных действий обычно всегда удерживался, и не так чтобы очень страдал по этому поводу. Что бы я ещё стал делать, если бы и удалось завоевать девчонку? С ней ведь нужно гулять, ревниво защищать от чужих посягательств, выслушивать её капризы и бредни… а через полгода влюбиться в другую, и всё начинай сначала? Нет, благодарю, увольте! Так я и удержался почти всё школьное время от серьёзных увлечений: назовите это слабостью характера или здравым смыслом, это уж как угодно. Почти, пишу я, потому что в одиннадцатом классе случилась в моей подростковой жизни девочка, которую я добился-таки и с которой познал «всљ плотскiя радости». Если пользоваться тем же старомодно-ироническим тоном, то «вотще»: не так уж эти радости оказались и сладки, а уже к началу первого курса мы разбежались: слишком несходны оказались характером. Я-то был мальчиком книжным, а девочка — совсем некнижной, и в одиннадцатом классе, что уже узналось потом, я у неё оказался вовсе не первым, то есть именно в плотском смысле. Забыл сказать, что моими любимыми предметами в школе были русский язык, литература и история (типичный набор гуманитария). Литература меня привлекала именно отсутствием обыденности, возможностью вознестись над жалкой и убогой жизнью начала девяностых, вот именно поэтому «бытовые» или «жизненные» писатели, с большим элементом некрасивой повседневности, вроде Горького, Шолохова или Чехова, меня отталкивали: Чехова я оценил и полюбил много позже.

Хоть сам я особых бед в детстве не знавал, как их вообще не знает детство и юность, моей маме пришлось нелегко: контора, в которой она служила, закрылась, и из инженера ей пришлось превращаться в челночницу, возя из ближнего Зарубежья в демократическую Россию тяжёлые клетчатые сумки. Этим нелёгким трудом она зарабатывала все девяностые, в самом конце которых, рискнув, открыла небольшую торговую точку, лавку поношенной одежды Second Hand. Конец девяностых был тем временем, когда бандиты уже постепенно отказывались от «заботы» о мелких лавочниках (наиболее удачливые из них перешли на гешефты не в пример крупней, кто-то подался в «органы», самых бесталанных перестреляли), а государство только начинало осваивать это малознакомое для себя поле. Через два года маме удалось открыть ещё одну такую же лавку, а затем и ещё одну, дела и вовсе пошли в гору, так что в новое тысячелетие Мария Владимировна вступила как «бизнес-леди», дама на собственном авто, но я к тому времени уже переехал в студенческое общежитие: мне за шкафом стало тесновато.

Во время моего студенчества (я закончил исторический факультет педагогического университета) случились два события, писать о которых прямо сейчас я не готов: слишком нелегко, даже и теперь, мне о них вспоминать. Скажу только, что оба эти события привели к моей добровольной и осознанной «личной аскезе». Про эту аскезу, пожалуй, несколько подробней.

С детства я любил Тагора. Томик его произведений с названием «Золотая ладья» (издательство — «Детская литература», год издания — 1989), подарили мне на семилетие. Странная идея — издавать Тагора как книгу для детей, правда? Тагор, изданный «Детской литературой», почти так же абсурден, как «Теодицея для малышей» или «Учимся читать с Иммануилом Кантом». Я, несмотря на малый возраст, отчётливо это осознавал и в Тагоре любил чужеродное своему возрасту, недетское, даже тайное — но прекрасное в своей тайности. Через Тагора, эту первую мою поэтическую любовь, я открыл неистового индуса Свами Вивекананду, которого запоем читал на первом курсе университета, и именно от Вивекананды мне вошла в ум идея санньясы, полного отшельничества, захватившая не столько духовной (уж я не знаю, много ли духовности вообще может уместиться в среднюю двадцатилетнюю голову), сколько чисто эстетической своей стороной, этим идеалом великого бесстрастия и предельной мирской нищеты. Читателю может быть известно (а если не известно, то вот, я сообщаю), что в особых случаях санньяса может быть принята добровольно, в порядке самопосвящения. После определённых событий в моей жизни я посчитал, что случай вполне можно считать особым.

В оранжевое одеяние я не облачился (выглядеть смешным я никогда не считал особой доблестью), но голову тогда действительно обрил наголо. (После я сменил эту слишком уж радикальную причёску на очень короткую стрижку.) Аскеза предполагает чтение молитв, и молитвы я действительно читал. Моими молитвами были, и это вновь очень странно выговорить, стихи Тагора: такие его шедевры, как «Пускай легко спадёт завеса моего существа», или «Темнотою сокрыт, поглотившей сияние мира», или «С тех пор, как в чашу смерти Иисус», или жемчужины «Сада песен» вроде «Мелодию дай, приобщи к песнопенью, учитель», впрочем, все драгоценные камни «Сада песен» звучат как молитвы и, шире, почти вся поэзия Тагора. Огромное множество его стихов я знал наизусть. Разумеется, я избегал любовной поэзии и отобрал для своего молитвенника лишь тексты возвышенно-духовного содержания. Да, у меня имелся и молитвенник в виде толстой тетради, в которую эти гимны были вписаны аккуратным почерком.

Санньяса предполагает медитации, и короткое время дня я посвящал медитациям, стремясь добросовестно следовать наставлениям, изложенным в «Раджа-йоге» Вивекананды. Не могу утверждать, что я делал всё правильно, впрочем, я добился некоторых (незначительных, конечно) успехов в пранаяме, если считать успехом чувство тепла, разливающееся по всему телу.

Но, самое главное, санньяса предполагает всяческое и полное отрешение от мирского. Мне казалось, что это великое отрешение совершилось. Я буду жить как все люди, но внутри себя от этой жизни окажусь полностью и навсегда отъединён, думал я.

Вот вопросы, которые я задаю сам себе: насколько моё добровольное монашество с двадцатого по двадцать шестой год жизни было подлинным? Верней, не следует ли его считать «игрушечным»? Игрушка ведь тоже в каком-то смысле является подлинной: колёса деревянной машинки — это настоящее дерево, и, в конце концов, называется она именно игрушкой, а не автомобилем, то есть никого не пытается ввести в заблуждение, но её игрушечности это не отменяет. Ответа на этот вопрос у меня нет, я не нашёл его и по сей день. Но что будет ответом, возвращаясь к знаменитому пилатовскому вопросу? Какой именно истины я взыскую? Догматической или психологической? Психологически, внутренне — я эти шесть лет был действительным отшельником. К примеру, не только не знал я эти шесть лет девушки или женщины, но сама мысль о женщине казалась мне чем-то греховным. Что же до догматики, то не-индус санньясином и даже попросту индуистом с точки зрения брахманской ортодоксии стать не может. Да и смешно, в самом деле, с именем Владимир и фамилией Фёдоров исповедовать веру, зародившийся под вовсе иным солнцем, на вовсе иных берегах! Но ведь сам Вивекананда, версию санньясы которого я исповедовал и из чьих умственных уст, так сказать, и воспринял её, был учеником Рамакришны, а один из судов Индии в 1983 году вынес решение о том, что «Миссия Рамакришны» является не течением индуизма, но самостоятельной миноритарной религией, и является таковой именно в силу её потенциальной универсальности, возможности обращения в свою веру людей иных национальностей, строгому индуизму несвойственной. Если уж сами индусы признали возможность обращения в «рамакришнаизм» любой нации, неужели мы окажется б;льшими, чем они, консерваторами?

Выражение «миноритарная религия» звучит, впрочем, достаточно подозрительно и по значению смахивает на «секту», так что, как ни поверни, я с точки зрения житейского здравого смысла оказываюсь в глупом положении. То ли шесть лет я махал картонным мечом, принимая его за настоящий, и истекал клюквенным соком, воображая, что кровоточу, то ли я эти шесть лет прожил полоумным сектантом-одиночкой. Пожалуй, второе предположение мне нравится больше. Во мне недостаточно обывательской трезвости для того, чтобы бояться слова «сектантство» как страшного пугала, но и, положа руку на сердце, Вивекананду, вопреки всей его неистовости, нельзя считать ни строителем, ни продолжателем секты. Он был и остаётся для меня, несмотря на полтора столетия, разделяющие нас, человеком моего круга (хоть мне далеко до его убеждённости и воли), человеком по-европейски образованным, интеллектуалом со своеобразным личным путём, сумевшим посредством особого усилия сопрячь интеллект и личную веру, углубить вторую за счёт первого, но не в ущерб ему, а любое изуверство, любой дремучий фанатизм всегда бегут от света разума. В проповеди Вивекананды слишком много этого света, чтобы позволить существовать тёмным закоулкам невежественного фанатизма.

III

После окончания вуза я поступил в аспирантуру на той же кафедре отечественной истории, на которой защищал свой диплом. Почти сразу на этой кафедре мне предложили «нагрузку»: целую ставку ассистента. Так вообще-то случается нечасто, но дело было в том, что один из старейших, уважаемых преподавателей кафедры в августе 2005 года (года, в котором я закончил вуз) умер, и искать кого-то кроме молоденького аспиранта было уже поздновато.

Я переехал из студенческого общежития в аспирантское (здесь мне позволено было иметь целую комнату на меня одного) и год прожил в нём. К концу того года моя мама, торговая сеть которой процветала, закончила строительство своего загородного дома и переместилась туда окончательно, великодушно оставив в моё распоряжение квартиру на улице Загородный Сад, которая теперь казалась ей такой невзрачной. Увы: она сохранила у себя ключи и не стеснялась именно своими ключами открывать дверь, когда была в городе.

Моя диссертация была посвящена истории отечественного театра. Тема меня увлекла, на целый год я погрузился в архивную работу с головой. Добровольное моё монашество всё ещё продолжалось, да и не было, признаться, никаких причин отбрасывать его. Впрочем, «причины» не появляются сами, под лежачий камень и вода не течёт, это я отлично понимал, но никакого желания не испытывал расталкивать локтями соперников и распускать цветные перья на рынке женихов, на этой Vanity Fair, которая от века к веку остаётся неизменной в своей почти первобытной пошлости.

Продолжалась моя санньяса и весь второй год аспирантуры, уже к январю которого (январь 2007 года) диссертация была вчерне написана. Говоря откровенно, написание текста диссертационного исследования едва ли занимает больше четырёх месяцев чистого труда, и отводимых на него государством трёх лет «съ лишкомъ довольно», как говаривали в старину. Это — при условии, что у соискателя есть интерес к работе, а если интереса нет, ст;ит ли насиловать себя? Но вот неприятные, хоть и обыденные вещи стали твориться с моей диссертацией. Она застряла на этапе бесконечных переделок и согласований с научным руководителем. После каждой переделки текст становился чуть больше в объёме, но мне сложно было отделаться от ощущения, что первоначальный авторский замысел размывается, что академическому сообществу делаются уступки, что масса этих уступок может в один момент стать критической и ничего не оставить от моего авторства и от подлинной новизны.

После восьмой по счёту переделки (шёл март 2007 года) Анатолий Павлович, мой научный руководитель, сказал мне откровенно:

— Вы слишком поспешили, Володя. Так быстро диссертации не пишут. Это просто неприлично. И то, что Вы сдали два кандидатских в первый год, философию и историю, — тоже не очень прилично. Не поступают так! Теперь я не знаю, что делать с Вами. Положа руку на сердце, работа состоялась. Текст вполне диссертабелен. И я знаю, что уже на этот год Вы наметили расквитаться с кандидатским минимумом по немецкому языку. Как он у Вас, кстати, зэр гут? Или, наоборот, швах? Но это, извините, был посторонний вопрос. Что дальше: выводить Вас на предзащиту? И это в начале третьего года? А другим соискателям, как думаете, не обидна будет эта ваша прыть? Уважаемые люди, директора школ, начальники отделов в департаменте, годами, десятилетиями не могут защититься! Кроме шуток: у меня есть соискатель, который уже девять лет мается, бедолага! Трёх руководителей за это время сменил… И тут как из-под земли выпрыгиваете Вы, такой, простите, пожалуйста, безусый сморчок, и творите этакий кульбит! Не возникнет в уме всех этих уважаемых людей мысли о протекции? Но даже если не возникнет: простое человеческое чувство зависти Вы вовсе исключаете? И в то, что это простое человеческое чувство Вам способно сильно повредить, тоже не верите? Ах, Володенька, наивный Вы человек! Ну, что Вы молчите и глядите на меня своими честными глазами?

— Я продолжу работу над текстом, Анатолий Павлович, — отозвался я глухо. Научный руководитель пожал плечами.

— Ордена не засл;жите, имейте в виду, — только и ответил он.

Всего текст моей несчастной диссертации и моё терпение до августа 2008 года выдержали девятнадцать редакций. Впрочем, я всё больше и больше запаздывал с отсылкой очередного варианта: мне перестала быть интересна тема, изученная вдоль и поперёк. (Так, по крайней мере, тогда мне казалось.) Моя сила искала выхода, мужская сила в том числе. Не в одном половом смысле: хотелось банально кому-то набить морду, и пусть меня извинят за этот прозаизм. Я записался в секцию борьбы и уже в двадцать пять лет за какой-то год с небольшим раздался в плечах, «заматерел». Даже тон голоса у меня изменился. Коллеги заметили эти изменения; коллеги-женщины теперь останавливали на мне выразительные взгляды, но ведь они все были замужними, эти коллеги… Да и монахом я всё ещё продолжал себя считать, правда, всё с меньшей убеждённостью.

Случилась и ещё одна неприятность: за кандидатский экзамен по немецкому языку мне влепили «тройку». Не то чтобы я был мастером беглой речи, родной в устах Шиллера и Гёте, но и хуже прочих себя не ощущал. Поступило распоряжение, видимо, меня окоротить, указать мне как выскочке моё место. Беда невелика, но скверное было в том, что по достаточно безумному решению учёного совета нашего вуза соискатели, сдавшие хоть один экзамен на «удовлетворительно», лишались права на аспирантскую стипендию. Как раз экономический кризис был в разгаре, расходы решили «оптимизировать». А ведь эта стипендия помогала мне выживать, учитывая копеечность моей зарплаты ассистента! Не могу сказать, чтобы я откровенно голодал, но рассчитывать приходилось каждый рубль. Я не жаловался на здоровье, но вздумай я, к примеру, обратиться в платную поликлинику, мне пришлось бы вспомнить молодость и подрабатывать частными уроками. Обидно, очень обидно. Да и вообще: я, пожалуй, слишком много трудился. Являлся куратором двух групп, руководил студенческим кружком… И это — ради денег, которые едва позволяют ноги не протянуть с голоду? «Есть люди, которым ещё хуже, — убеждал я себя. — Ты мог бы работать в школе и садиться на намазанные клеем стулья». Но ощущение несправедливости не оставляло.

Моя аскеза не закончилась в какой-то один день: она просто в течение этого третьего года соискательства растворилась, утекла сквозь пальцы. Я не отбросил идеалы юности, не проклял их, не оттоптался на них, крича о том, что меня обманывали, как сделали иные мои друзья. Я просто всё реже перелистывал свой «молитвенник» и о медитациях вспоминал всё реже. Да и то: много ли проку в самовольных малограмотных упражнениях без руководства опытного наставника? Так я себе внушал. Чувство вины за совершившееся в начале студенчества мало-помалу тоже перестало меня высасывать, да уж и так ли велика была вина? И, наконец, санньяса — какая ещё, к чёрту, санньяса? Что такое санньяса? Дайте мне женщину, кричал организм, любую!

Летом 2008 года я пригласил на вечеринку по случаю окончания аспирантуры нескольких старых друзей, их подруг и подруг их подруг. На той вечеринке у меня случилось несколько беспорядочных знакомств, в результате чего я подцепил гонорею, от которой ещё три месяца лечился. Некрасиво, правда? Никакой гордости при этих воспоминаниях я не испытываю. Но из песни слова не выкинешь.

IV

Дату предзащиты определили, наконец: её назначили на январь 2009 года, хотя никаких препятствий не было к тому, чтобы провести её в сентябре 2008 года. Мне оставалось лишь стиснуть зубы и мысленно сказать: хорошо, подождите.

Где было взять денег на неизбежные сопутствующие траты?

Нечаянно и без задней мысли я пожаловался матери о своих злоключениях.

— Я дам тебе денег, — предложила она сразу. — Столько, сколько нужно. (Требовались деньги на «стол» после предзащиты, который на нашей кафедре являлся обязательным условием, на «стол» после защиты, который должен был включать спиртное и горячие блюда; на «подношение» в конвертах трём рецензентам, трём экспертам из экспертной группы, двум оппонентам, а также верхушке диссертационного совета: председателю, заместителю председателя и учёному секретарю; наконец, на оплату такси одного из оппонентов, который прибывал на защиту из Москвы, итого около тридцати тысяч рублей. Немалая сумма для конца двухтысячных годов.) Отдашь, когда сможешь. Можешь никогда не отдавать. У меня тут тоже есть своя амбиция: в нашей семье кандидатов наук ещё не было. Когда ж ты женишься, наконец? У тебя прекрасная «однушка» почти в центре города, ты можешь разменять её на двухкомнатную в спальном районе с доплатой. Я доплачу. Или тебя смущает, что я иногда захожу сюда? Я могу так не делать. Нет, на самом деле! У тебя… со здоровьем всё в порядке? С мужским, я имею в виду?

— У меня всё в порядке со здоровьем, — ответил я грубовато. — У меня проблемы с поиском девушки, при взгляде на которой не приходит на ум одно русское слово на букву «б». Может быть, ты мне присватаешь кого?

Мать растерянно улыбнулась, развела руками:

— Откуда! У меня много сотрудниц, но, по-хорошему, ни одной и врагу не пожелаешь! Тем более единственному сыну…

«Преодолел я ранние невзгоды», как говорит Сальери в трагедии Пушкина, и уж, конечно, преодолел и поздние. Я прошёл все мытарства: высокомерных рецензентов, заносчивых экспертов, неуступчивых оппонентов, недружелюбие научного секретаря. В мае 2009 года состоялась успешная защита моего диссертационного исследования. Через полгода, после утверждения Высшей аттестационной комиссией, можно было ожидать и сам диплом кандидата наук. Что же дальше? Дальше мне полагалось получить прибавку к зарплате в размере три тысячи рублей, наслаждаться этой огромной прибавкой и, как говорится, ни в чём себе не отказывать. Ага, как же. Держите карман шире…

Заседание диссертационного совета прошло в пятницу, а утром среды на следующей неделе (в среду у меня лекций с утра не было) я уже поднимался по крутой лестнице городского Департамента образования с тонкой папкой в руке. В папке лежал мой диплом, два благодарственных письма от руководства вуза и так называемое «резюме».

Отчего я понёс резюме именно туда, куда понёс, а не в банк, например? Я не хотел разрывать с образованием вовсе: мне виделось в нём что-то благородное. Мне даже думалось, что и на новой должности я смогу заниматься воспитанием, этим возвышенным трудом… (Я ошибся, разумеется, но сейчас я забегаю вперёд.)

Против всякого ожидания, директор департамента Александр Фёдорович Перхотин меня принял почти сразу. Мне, конечно, просто повезло: в его расписании обнаружилось десятиминутное окно. Да и любопытно ему, думаю, было поглядеть на такого чудака.

— Вы хотите работать у нас, — сказал он, едва сдерживая улыбку. — А кем, простите? Муниципальным служащим? У нас есть несколько открытых вакансий, это правда, но мест; эти, скорее, женские. Они требуют просто ровного сидения на пятой точке. И оклады там небольшие… Или руководителем муниципального учреждения? Вижу по Вашим глазам, что так. Детский сад не хотите взять? Ха-ха… Нет, если серьёзно: с чего Вы уверены, что справитесь? Вы муж учёный, без пяти минут кандидат наук, и очень похвально, знаете ли, очень, это о незаурядных способностях свидетельствует, но ведь директору школы совсем другие качества нужны. Ему нужно быть зубастым, иначе его съедят первым. У Вас открытое, честное лицо, располагающее, фигура как у Алёши Поповича, любо-дорого поглядеть, но Вашей зубастости это совсем не означает. Наоборот, скорей… С чего Вы вообще взяли, что можно просто так прийти с улицы и спросить о вакансии руководителя образовательного учреждения? Ведь Вы с улицы пришли, верно? Вас никто не надоумил?

— Да, — глухо ответил я. — Я, наверное, сделал глупость…

— Нет, подождите! — осадил он меня — и некоторое время невидяще смотрел куда-то поверх моего плеча.

— В шестьдесят восьмой школе в сентябре может уйти директор, — признался он наконец. — Должна уйти. А не то мы и сами её «уйдём». Все сроки барышня пересидела, семьдесят лет скоро отпразднует, так что уже становится совсем неприлично. Школа маленькая, из числа отстающих. Коллектив скверный. Какой-то там намедни скандал был… Но я ничего Вам не обещаю, понимаете? Я просто рассуждаю вслух. С вероятностью процентов тридцать-сорок можете надеяться… Сейчас идите в приёмную и все Ваши документы передайте Верочке, я попрошу её снять с них копии. И телефон Ваш обязательно оставьте…

Всё лето, всё долгое лето 2009 года я ждал ответного звонка — и дождался его в самый последний день лета, когда моя «нагрузка» в университете на новый учебный год уже была давным-давно свёрстана и утверждена.

— Александр Фёдорович Вас ожидает на собеседовании завтра, в одиннадцать утра, — сообщили мне лаконично.

В одиннадцать утра! И это когда у меня уже стояла в расписании лекция у первого курса в четверть одиннадцатого!

Можно было бы позвонить старосте, чтобы незаметно отменить лекцию, в любой другой день можно было бы сделать это… но не первого сентября! Откуда бы у меня первого сентября сыскался телефон старосты, да особенно старосты первого курса! Ну что же, решил я, надо выбирать. Пан или пропал.

Я ещё подойти к зданию Департамента образования не успел в ту среду, как мой телефон надрывно затрезвонил. На другом конце была Матвеичева, новый заместитель декана исторического факультета. Эту женщину за её достаточно плебейские манеры я, признаться, терпеть не мог.

— Владимир Николаевич, куда Вы испарились?! — начала она с места в карьер.

— Я не испарился, Наталья Станиславовна, а ещё пребываю в твёрдом виде, — нашёлся я.

— Вы на полчаса опоздали на лекцию!

— У меня приступ, — попробовал я отовраться. — Острая кишечная колика.

— Я понимаю, что приступ, но Вы всё это время не могли позвонить?!

— Наталья Станиславовна, я увольняюсь, — сказал я просто. — Наш дальнейший разговор в этой связи имеет смысл?

— Даже если Вы увольняетесь, то это не повод не являться на работу! — вспылила она, ещё не вполне осознав сказанное. — Вы обязаны быть на рабочем месте!

— А не то что? — иронично уточнил я. — А не то Вы меня уволите?

Помолчав, заместитель декана бросила трубку.

Александр Фёдорович обрадовал меня тем, что мою кандидатуру в качестве исполняющего обязанности директора он утверждает, что приставка «и. о.» сохранится за мной всё время трёхмесячного испытательного срока, что трудовой контракт со мной сейчас заключается лишь на год и что весь этот год, по сути, мне следует считать испытательным.

— Не боитесь? — прибавил он, помолчав.

— Нет! — едва не крикнул я: у меня просто крылья выросли от новости. — Извините…. Нет!

— Да, — усмехнулся он. — Алёша Попович так и горит решимостью сносить голову Змию бесхозяйственности, прогулов и прочих нарушений трудовой дисциплины. (Я густо покраснел.) Ну, с Богом! С Богом!

V

Я перехожу к тому не самому длинному (четыре с половиной года) и теперь, думается мне, к хорошему, к худому ли, но бесповоротно завершившемуся периоду своей жизни, о котором мне не очень приятно повествовать. Не мучительно, как об ином, а вот именно что просто не совсем приятно. Он был полностью прозаичен, этот период, и я в нём себя проявлял просто в качестве управленца, одного из огромной армии директоров муниципальных образовательных учреждений, причём проявлял себя, возможно, не с лучшей стороны, и я не собственные управленческие решения имею в виду, а мои нравственные качества. Не исключаю, что любая должность является своего рода компромиссом с нравственностью. Может быть, это не так у людей огромной нравственной силы и чистоты, у кого-то вроде Махатмы Ганди, но у людей вроде меня, не святых, это почти всегда обязательно так. Напоминаю, что я проработал на должности директора четыре года с половиной, и если вначале ещё чувствовал её некоторую для себя чужеродность (первое время, просыпаясь по утрам, я себя спрашивал: Кто я? Директор школы? Правда? — и это сомнение наполняло не радостью, а страхом), то пот;м уже вовсе со своей должностью сроднился. Меня находили хорошим директором, меня умеренно похваливало начальство, мне туманно намекали на повышение через пару лет. А ведь «ненормальный» директор и двух месяцев бы не прослужил, пожалуй. Следовательно, никем не замечалась неестественность этого насквозь земного поста (что не в укор директорам говорится) для бывшего идеалиста и санньясина; следовательно, и я сам все эти годы (только за малым исключением последнего) не ощущал никакой неестественности. Я постепенно стал «насквозь администратором», прирос к этой шкуре полностью. Зачем, спрашивается, сейчас вспоминать бывшее за эти четыре года, если вспоминать не приносит никакой особой радости? Почему не ограничиться одним лаконичным абзацем, или уж подробным абзацем, но всё-таки одним, зачем нужно несколько дальнейших глав посвящать прозе директорства? Я ведь пишу в первую очередь для себя! Что ж, именно потому, что делаю так, мне ст;ит вспомнить, ещё раз напомнить самому себе, как совершилось моё «воплощение в администратора», какие подробности оно имело. Эти подробности кажутся мне — сейчас — настолько маловажными, что, может быть, я их вскоре забуду и через несколько лет стану смотреть на себя ещё недавнего как на диковинное, инопланетное существо. Именно таким взглядом, жалостливо-презрительным, современный немец глядит на ужасы национал-социализма, а современный русский, особенно русский из когорты «креативного класса» — на «помчаша красная дљвкы половецкыя, а съ ними злато, и паволоки, и драгія оксамиты» и прочие жестокости «Слова о полку Игореве». Но «Слово о полку Игореве» есть часть нашей национальной истории, а моя служба в муниципальном образовательном учреждении — часть моей личной истории. Современность учит нас, что нации, стыдящиеся своей истории и не решающиеся на неё смотреть широко открытыми глазами, боящиеся признать духовную связь настоящего и бывшего, вступают на тот путь, в конце которого их ожидает самоубийство.

Первый год моей директорской службы, вопреки предсказаниям Александра Фёдоровича, не был самым сложным, просто потому, что был он тренировочным. Я приглядывался к сотрудникам, а они — ко мне. Почти сразу (и снова — против ожидания) у меня установились тёплые отношения с «непедагогическими работниками»: двумя бухгалтерами учреждения, двумя поварами пищеблока (наша школа обеспечивала учащихся полноценным горячим питанием, хотя во многих имеется просто буфет), медицинской сестрой, завхозом, рабочим по комплексному обслуживанию здания, техническими служащими, дворниками, сторожами. Не то чтобы эти отношения были полностью идиллическими, доходило не раз до взаимного недовольства, но всем этим людям, сформированным в советское время, даже в голову не забредало оспорить моего «начальства». Они знали твёрдо, что директор, даже новоиспечённый и совсем молодой, может наложить порицание, может распекать у себя в кабинете, закрывшись с работником на ключ, может выбранить прилюдно, может лишить премии, может, в итоге, уволить, а с их квалификацией и в их возрасте работу будет найти непросто. Это не вполне относилось к бухгалтерам, людям с высшим образованием, которые теоретически могли из муниципального учреждения уйти в частный бизнес… но вот ведь не ушли, значит, имели причины оставаться? Кроме того, с бухгалтерами мне было не о чем ссориться: я никак не мог значительно испортить им жизнь и никак не мог её значительно улучшить. Никому из «непедагогических работников» и в ум не могло бы взойти плести против меня хитроумную интригу, копать под меня яму, в которую я мог бы свалиться, по той простой причине, что технические служащие и медсёстры директорами школ не становятся, как не становятся ими, кроме редчайших исключений, и бухгалтеры.

За сотрудниками оставалось право выдать возмущённую тираду или, наоборот, бабскими слезами поплакаться на свою горькую долю. Отмечу на полях, что кроме меня в трудовом коллективе школы числилось только пятеро мужчин: рабочий по комплексному обслуживанию, учитель труда и основ безопасности жизни (отставной офицер, как это сплошь и рядом бывает), учитель физкультуры, учитель мировой художественной культуры, молодой парнишка с густыми курчавыми волосами, да один из дворников и по совместительству сторожей, которого я и видел-то всего пару раз. Даже завхоз была женщиной.

К концу моей службы эти отношения и вовсе приобрели патриархальную похожесть на общение барина с мужиками, Я, впрочем, не барствовал, да ведь и они передо мной не лебезили, но что-то такое отеческое и полностью русское чувствовалось в этом простом и прямом стиле управления. Подозреваю, что и настоящие мужики перед барином не пресмыкались, а держались с гордым достоинством работника; угождали же и низкопоклонствовали перед помещиком только его дворовые люди. Ко мне приходили с огорчением, с «накипевшим», я быстро решал проблему, или объявлял срок, в который смогу её решить, или, иногда, признавался, что сделать ничего не могу, меня благодарили; в иное время здоровались приветливо, даже, пожалуй, сердечно. Повара заботились о том, чтобы я никогда не остался голодным; бухгалтеры показывали мне на экранах компьютеров котиков и прочих милых зверушек; рабочий по комплексному обслуживанию здания предлагал бесплатно починить брелок; старшая медсестра, которую я пару раз оставлял исполняющей обязанности директора (не удивляйтесь, это был немолодой и опытнейший человек), покрывала мои отлучки перед начальством.

Совсем иначе, по крайней мере, вначале, выстраивались мои отношения с педагогами, то есть с работниками, наиболее близкими мне и в силу моего образования, и по единственной до директорства мной испробованной профессии. Почти любой педагог есть человек, высоко ценящий свой ум, свои знания и свою интеллигентность (да и как ему иначе трудиться?), но учитель государственной школы часто унижен большим объёмом работы, не самой большой зарплатой и — более всего — равнодушным либо пристально-подозрительным отношением к его труду родителей и всего общества. Всё это не способствует простой жизни и добродетельной безоблачности ума, раздражение выплёскивается на коллег, иногда — на учеников, а уж если под руку подворачивается директор, немудрено, что порой и он может стать громоотводом раздражения. Одна, к примеру, не получила премию вследствие ошибки бухгалтера (а и не было никакой ошибки: не было в этом квартале достаточно средств в «надтарифном фонде», и решили её не премировать); другая не сумела отправить ребёнка на олимпиаду; третья полгода готовила к конкурсу талантливого ученика, но перед конкурсом, как на грех, заболела, и вот уже в грамоте упомянута другая коллега, к победе школьника непричастная, которую первая, вдобавок, терпеть не может — а кто во всём этом виноват, спрашивается?

Педагоги старшего возраста осознавали отчётливо, что директор в любом случае остаётся именно начальником. Прекрасно помню, как во время одной планёрки молодая учительница заговорила о чём-то постороннем со своей подругой, а один из пожилых педагогов немедленно и гневно шикнула на неё: «Вы с ума сошли! Разговаривать, когда говорит директор?!» Но и те как будто поглядывали на меня без должного уважения, видели во мне назначенца, постороннего «их дружному коллективу» (ни в малейшей мере не дружному, и даже не знаю, нужно ли было писать про эту очевидность), временщика, который через пару лет сменится (проявит себя хорошо — уйдёт на повышение; оскандалится — снимут с должности, но в их маленькой школе он, в любом случае, не задержится); который, вдобавок, ни дня своей жизни не отработал в школе, а преподавал в «стерильных» (то есть в их уме, конечно, стерильных) условиях университета, не нюхал настоящего пороху, оттого их проблем не понимает, их чаяний не ведает и по справедливости ничего решить не может.

Молодые педагоги вначале и вовсе заходили ко мне в кабинет без стука. Пожалуй, я сам был виноват в этом: я сам на первом педсовете призвал к полной открытости и сам всем сотрудникам сообщил номер своего мобильного телефона. Но вот уже кое-кто рискнул меня называть на «ты»: правда, ещё это было «ты, Владимир Николаевич», не «ты, Володя», но ведь от первого и до второго недалеко, правда? Пожалуй, думали они, что их пол, их возраст (все эти девицы, верней, молодые женщины были моложе меня, многие работали первый год после вуза), а также моя неженатость им давали право на эту «доверительность». Полгода я сносил такое положение, но после одной особенно неудачной фразы одной особенно разбитной учительницы начальных классов, работающей только второй год, выпускницы педагогического колледжа, резко её оборвал:

— Анна Семёновна, я Вам родственник, чтобы мне «тыкать»? Вы вообще кто? — я постепенно распалялся; верней, не так уж постепенно, а быстро вскипел и сам быстро перепрыгнул уже на подлинную грубость, чего раньше со мной не бывало: — Закончила педколледж и считаешь, что педагог? Ходишь тут, жопой вертишь, глазами стреляешь и считаешь, что педагог?! Вырез себе сделала, что скоро всё молочное хозяйство вывалится — это педагог, по-твоему?! Про воспитание как составляющую педпроцесса слышала, нет? Кого воспитываешь-то: юных бл...й и побл.дков? И ты мне, кандидату наук, директору образовательного учреждения, «тыкаешь», и считаешь, что буду терпеть за твоё молочное хозяйство?! Так, знаешь что, Анна Семёновна? Пошла вон отсюда! В бухгалтерию зайдёшь после уроков и приказ на свой выговор подпишешь, что ознакомлена. Ещё раз мне «ты» скажешь — квартальной премии лишу. И завтра, будь любезна, на работу приходи в приличном виде.

Этот мой «окорот» стал очень быстро известен по всей школе. Аня после того, как я её отчитал, бросилась в бухгалтерию, чтобы выплакаться второму бухгалтеру, с которой дружила. Я-то ей как мужчина, пожалуй, нравился, и искренне она не понимала, за что ей, бедной, так досталось. Да и не дружи она с бухгалтером, все равно бы не миновала ознакомления с приказом под роспись и, следовательно, бухгалтерии, в которой, кроме двух бухгалтеров, сидел ещё и мой секретарь («делопроизводитель» было гордым названием его должности). В женском коллективе новости распространяются моментально. К концу рабочего дня ко мне в кабинет вошла Ирина Дмитриевна, заведующая учебной частью, невысокая пухловатая женщина в круглых очках, очень умная тётка.

— Молодец, Владимир Николаевич! — сказала она с чувством. — Молодец! Давно надо было пресечь! Мы все с неудовольствием на это панибратство глядели! Особенно педагоги в возрасте, Людмила Ивановна, например: «Ты» — и директору, ведь в голове не умещается. Это Вам к ним на «ты» позволительно, а не наоборот. Они с этого дня язычок прикусят. То есть если бы Вы ещё… Вы позволите, я откровенно, по-женски? Если бы Вы ещё спали с ними, можно было бы понять, а так, ни за что ни про что, за здорово живёшь, терпеть это хамство — кому оно нужно?

— Ирина Дмитриевна, у меня и в мыслях не было с ними спать! — поразился я этому неожиданному, в самом деле, ходу педагогических размышлений.

— Если бы и было, то это Ваше личное дело, как Вы понимаете, — парировала завуч. — И сомнения, знаете, имелись у педколлектива… Но теперь мы верим, что не было! Даже в мыслях! И то: разве она Вам ровня?

VI

Я уже упоминал о том, что первый год моего директорства оказался не таким уж тяжёлым. Конечно, всё познаётся в сравнении: я работал по семь часов каждый будний день (а согласно должностным инструкциям все восемь должен был ежедневно трудиться), и, помнится, «отмотав» первую неделю, поразился: неужели я выдержал? И так теперь всегда будет? Потом, разумеется, втянулся. Весь первый год я больше присматривался к тому, как действует весь сложный школьный механизм, и методом проб и ошибок нащупывал границы того, что я должен, а также того, что мне позволено. Я не принимал серьёзных решений, а текущие решения принимались почти сами. Сотрудники приходили ко мне и просили сделать то, что делалось каждый год, что было в русле привычной жизни. Для того чтобы исполнить ожидаемое, мне и нужно было всего-то написать приказ и ознакомить с ним под роспись ответственных лиц, даже со вторым не возникало особых сложностей, так как поручения оказывались для сотрудников ожидаемыми, каждогодними. Да, без ропота иной раз не обходилось, но с открытым неповиновением я за первый год не встретился ни разу. А уж первое — само написание приказа — и вовсе было простым делом. Все образцы приказов содержались в книге приказов за прошлый год, впрочем, от этой книги я уже отошёл и больше использовал заготовки, которые находил в Сети, а то и сам сочинял: прошлые приказы, составленные делопроизводителем, виделись мне достаточно безграмотными, и с юридической точки зрения, и с точки зрения норм русского языка.

Работа почти любого школьного директора имеет в себе, пожалуй, четыре основные обязанности:

1) поручать текущие дела исполнителям (если только дело не имеет деликатного характера) и следить за их выполнением;

2) лично принимать решения, в первую очередь — кадровые, и каким-то образом закрывать вакансии педагогов, которых в муниципальной школе по причине невысокой зарплаты учителей частенько не хватает;

3) быть «мировым судьёй» для всех сотрудников, тем карателем и мирителем, который решает проблемы внутри коллектива;

4) изображать видимость успешной работы учреждения в глазах начальства и родительской общественности, а при необходимости (то есть в случае большой беды: серьёзного конфликта, случая, близкого к уголовному, и так далее) или «переводить стрелку» на исполнителя, или, если по глупости не сумел этого сделать, самому нести повинную голову на плаху.

Не упоминаю здесь множество мелких обязанностей вроде сдачи отчётности (бухгалтерскую отчётность сдают, конечно, бухгалтеры, но вот формы, которые каждый год придумывает департамент образования, иногда руководителю приходится не только подписывать, но и заполнять собственноручно); вроде подготовки к плановым и внеплановым проверкам прокуратуры, государственного пожарного надзора и Роспотребнадзора, а также к ежегодной приёмке перед началом учебного года; вроде своевременного направления педагогов на аттестацию и обучение и проверки того, имеют ли технические работники необходимые группы допуска по электробезопасности и пожарной безопасности; вроде проведения ежемесячных педсоветов: то самое дело, с которым превосходно мог бы справиться и завуч, но от которого директор в силу положения, да и ради необходимости быть пугалом для нерадивых не может уклониться; вроде участия в ежеквартальных заседаниях комиссии по распределению надтарифного фонда, то есть, проще говоря, по распределению премий; вроде высиживания нудных часов на ежемесячных совещаниях директоров; вроде «выбивания» денег из городского департамента образования на неотложные, но значительные хозяйственные траты путём составления актов об аварийном состоянии и доведения их до руководства, путём запугивания своего прямого начальства родителями учеников, настоящими или мифическими, которые вот-вот, прямо завтра готовы устроить скандал федерального масштаба, и прочих активных телодвижений; вроде личного приёма, в любое рабочее время, этих самых обиженных родителей; вроде взаимодействия с подрядчиками (например, поставщиками продуктов для школьной столовой) и заключения договоров с новыми; вроде контроля очень утомительной процедуры размещения срочных подрядов на федеральном сайте государственных закупок (дело, уже испортившее и продолжающее портить кровь очень многим администраторам) и так далее, и тому подобное. Всё это предстояло выяснять на ходу, и почти каждый день приносил что-то новое. Но я уже сказал, что в первый год как мог избегал того, чтобы круто закладывать руль вправо или влево, а гораздо чаще просто позволял всему происходить силой инерции, только освящая эту самую инерцию авторитетом своего приказа, поэтому и не испытывал особого беспокойства.

Ах, если бы работа администратора сводилась только к исполнению его непосредственных должностных обязанностей! Существуют ведь и подводные течения в педагогическом коллективе. К концу первого года моего директорства одно из таких подводных течений вышло на поверхность: у меня назрел конфликт с моим секретарём.

Делопроизводителем школы была пенсионного возраста мадам, некая Ольга Михайловна Завадская, которая приказы печатала медленно, да ещё и с небрежной пунктуацией: иные запятые «приклеивались» к следующему после них слову, другие отсутствовали в нужных местах и появлялись в ненужных. Работать на компьютере с пишущей машинки она переучилась лишь за два года до моего прихода. Вдобавок ко всему, Ольга Михайловна из месяца верную неделю пропадала на больничном. Что-то у неё было не в порядке с кровяным давлением… Первое время мне нравилось, спустившись в бухгалтерию, не печатать приказы самому, а диктовать их, но в наши дни компьютерная программа порой распознаёт слова быстрей и грамотней, чем эта делала Ольга Михайловна. Приказы, в итоге, я стал писать сам. От обязанностей курьера (вроде необходимости отвезти ту или иную бумагу в департамент, получить подпись и тому подобного) делопроизводитель не отказывалась, была привычна к ним по прежнему директору, но только исполняла их очень нешустро, пропадая с одним поручением часа на четыре или уж на весь рабочий день, а ещё и настаивала на компенсации проезда из надтарифного фонда, против чего я не возражал, но против чего, конечно, протестовали бухгалтеры: им ведь по долгу службы тоже в городской департамент финансов приходилось ездить немало, и им проезд никто не компенсировал. Если же выплачивать компенсации всем троим, премиальный фонд уменьшался уже ощутимо, а он и так был скудным. По всем потребным мне делам я в итоге наловчился ездить сам, тем более что купил автомобиль к концу второго года работы в школе, но это случилось уже после. Помимо скорости выполнения, личная подача документов давала возможность решить ту или иную проблему на месте: к примеру, разъяснения, которые тот или иной чиновник Роспотребнадзора, скажем, и не подумал бы давать школьному секретарю, он директору школы давал охотней. В итоге обязанности у Ольги Михайловны сложились совсем необременительные. Даже не могу сказать с уверенностью, что именно она делала: верней всего, не делала ничего, а вот: поливала цветы, сплетничала с другими сотрудницами, пересказывала байки бухгалтерам, а бухгалтеры, как назло, её на дух не переносили, хоть и сидели с ней в одном помещении. От такой жизни секретарь стала появляться на работе всё поздней, тем более что я в те дни, когда уроков у меня не было, приходил только в девять: так было меньше шансов встретиться с родителями, многие из которых от дир;ктора школы, особенно от молодого, хотят просто невероятных вещей.

Помню, что весной первого года ко мне в кабинет ворвалась заместитель директора по воспитательной работе Любовь Георгиевна, вся гневная, красная, только что пар от неё не шёл:

— Владимир Николаевич! Ольга Михайловна сегодня опоздала на два часа! А нужна была мне, чтобы получить справку, я полчаса её в бухгалтерии прождала! Отговаривается каким-то Вашим поручением, а я уже узнала от бухгалтеров, что всё враньё! Владимир Николаевич! Вы мужчина или нет? Директор или нет? Вы разве выговор не можете ей объявить? Строгий выговор причём! Строгий!

Меня ситуация, когда сотрудник опаздывает на два часа, возмутила тоже: я вызвал делопроизводителя и объявил о выговоре, письменном, и приказ о выговоре на ознакомление сотруднику тоже предъявил.

У Завадской аж губы задрожали: выговор? За что? За такое житейское дело? И ведь она больной человек! Сегодня еле силы встать нашла! Почему же я с ней так?!

Я был неумолим (хотя задним числом понимаю, что устного выговора вполне тогда хватило бы), и под роспись с приказом делопроизводитель, полная оскорблённого достоинства, конечно, ознакомилась. С тех пор её дружелюбие ко мне пропало вовсе, а начался прямо-таки саботаж поручений со ссылкой на слабое здоровье. «Что если мне сократить ставку секретаря? — размышлял я. — Верней, не так, не сократить, а “мёртвую душу” взять на это место, и зарплату делить между мной и главным бухгалтером?» О разных административных фокусах вроде «мёртвых душ» я уже тогда получил некоторое представление, но откровенно пользоваться всем арсеналом средств, как делали, делают и продолжат делать огромное число директоров, ещё побаивался. Должность делопроизводителя я по согласованию с департаментом образования упраздню, прикидывал я, а введу должность курьера. Возьму на неё девчонку, молодую, быстроногую. Сразу после университета или вовсе студентку. И то, ведь и поглядеть не на кого: молодых педагогов четверо всего, и один из четырёх — парень. Уж про курьера-то бухгалтерия не станет сильно противиться компенсации проезда, курьеру она по должности положена. Только бы вот куда мне пристроить Завадскую?

Поговорив с Еленой Андреевной, старшей медицинской сестрой, я, казалось бы, нашёл решение, и в один рабочий день мая 2010 года пригласил секретаря к себе в кабинет.

— Ольга Михайловна, ставку делопроизводителя на следующий год я думаю упразднить, — начал я с места в карьер. — Вместо неё в штатное расписание будут введены полставки младшей медицинской сестры и полставки курьера. Христом-богом Вас прошу: переходите на младшую медсестру!

— Как я на неё перейду, Владимир Николаевич? — опешила Завадская. — У меня медицинского образования нет!

— Не требуется.

— И что я буду делать?

— Ничего, как и сейчас. Будете сидеть и бумажки перекладывать, только не в бухгалтерии, а в медкабинете.

— Я с Еленой Андреевной не дружу…

— Она уже согласилась.

— Конечно, она Вам согласится, когда у неё подчинённый будет, а мне какая радость? Владимир Николаевич, так ведь я в зарплате потеряю!

— Верно, Ольга Михайловна, но и мы чистой благотворительностью не можем заниматься.

— А должность курьера я по совместительству не могу исполнять?

— Боюсь, что нет. Положа руку на сердце, Ольга Михайловна: Вас же только за смертью посылать.

— Спасибо! — обиделась женщина. — Вы мне много приятных вещей наговорили сегодня: и не делаю-то я ничего, и посылать-то меня только за смертью… А у меня, между прочим, сердце больное, и грех так шутить!

— Так тем более Вам будет тяжело исполнять две должности!

— На курьера-то — молодую, длинноногую возьмёте?

— Хоть бы и молодую.

— Конечно, конечно, куда уж мне… Владимир Николаевич, не уйду я никуда, даже не надейтесь! И не изменить Вам штатное расписание без согласования с трудколлективом! Я член профсоюза, между прочим!

Я продолжал смотреть на неё, не мигая.

— Чт; Вы так на меня смотрите? — неродственно поинтересовалась Завадская. — Намекаете, что если сама не уйду, так Вы меня «уйдёте»?

— Ни на что не намекаю, это Вы сама первая сказали.

— Хотела бы я посмотреть, как! На рабочем месте я сижу от звонка до звонка, опаздывать я больше не собираюсь! Выговаривать мне не за что!

— А я не выговором, — спокойно сообщил я. — Я аттестацией. (Про возможность аттестации непедагогических работников через аттестационную комиссию внутри учреждения я буквально на днях прочитал то ли в Трудовом кодексе, то ли в каком-то муниципальном положении, то ли в законе области, сейчас уже не вспомню точно.) Комиссию соберём, график утвердим. Всех, кроме учителей, чтобы Вам не обидно было, но Вы будете первая в списке. Теоретические билеты и практическое задание. Вы, Ольга Михайловна, знаете, к примеру, что такое Power Point? Да что я спрашиваю! Вы даже слово «компьютер» через «о» в третьем слоге пишете, видал я у Вас ярлычок на рабочем столе… И, соответственно, Вас, как не прошедшую аттестацию, по причине несоответствия занимаемой должности…

— Вы так не сделаете, Владимир Николаевич!

— А что мне помешает?

— Глупости, и даже слышать не хочу! Я могу идти?

— Пожалуйста, но над сказанным очень прошу Вас подумать.

Завадская с того дня взяла больничный, но резиновым этот больничный тоже не мог быть: в начале июня она снова показалась на работе — и тут как раз я нагрянул в бухгалтерию.

— Ольга Михайловна, очень рад Вас видеть! — начал я с фальшивой бодростью. — За время Вашей болезни подготовлены несколько приказов, можете в книге приказов их прочитать.

— Я что-то плохо вижу сегодня, — пробормотала делопроизводитель. — Давление прыгнуло, так что уж извините…

— Хорошо, я Вам перескажу! — любезно согласился я. — Утверждено и согласовано с председателем профсоюзного комитета Положение о внутренней аттестации. Утверждён состав комиссии: администрация школы. Утвержден годичный график аттестаций. Ваша аттестация на соответствие должности предполагается через неделю. Прошу Вас ознакомиться с экзаменационными билетами...

Я протянул ей листок, распечатанный на своём принтере. (Лазерный принтер я перетащил в свой кабинет, а делопроизводителю оставил матричный, она и матричным принтером не сказать чтобы часто пользовалась.)

Завадская встала из-за стола и, не обращая на листок никакого внимания, не глядя на меня вовсе, не сказав ни слова, вышла.

— В медкабинет пошла, — неприязненно пояснила главный бухгалтер.

— Почему в медкабинет? — удивился я.

— Приступ симулировать. Уже делала так.

— Владимир Николаевич, не шутите с этим! — тут же вставила своё слово второй бухгалтер. — Она ведь надумает себе, и в самом деле случится! Не знаете Вы, как это бывает, что ли? Внушает, внушает человек себе, глядишь, и сам поверит! И что Вы, в самом деле: оставили бы старуху в покое! Извините, конечно: это дело не моё…

— Нет, Наташа, ты неправа! — энергично откликнулась главбух. — Она ведь ничего не делает, ни-че-го! Сидит и мне глаза мозолит! А сейчас снова будет изображать театр одного актёра!

Галина Анатольевна не ошиблась: едва явившись к медсестре, Завадская сразу легла на кушетку и заявила о том, что у неё приступ. Вызвали «Скорую».

— Объективных симптомов нет, — сказал мне врач «Скорой», выйдя из медкабинета. — Так, скорее психологическое. От госпитализации отказалась, дойдёт домой сама. Вы директор? Очень хорошо. Знаете, при производственных конфликтах, особенно с молодым руководителем, работники такого возраста нам сплошь и рядом звонят. Не Вы первый, кто такое видит, поверьте. И я Вас приглашаю глядеть на всё это более сочувственно. Я понимаю: Ваша сотрудница непригодна к исполнению своих обязанностей, опаздывает, ленится, завирается…

— Как Вы всё сразу так проницательно прочитали? — не мог не удивиться я.

— Я предположил. Понимаю, что ей на пенсию пора, понимаю, что она занимает место, на котором другой человек трудился бы с большей пользой. И всё же: имейте сочувствие! А Вы сейчас его не имеете…

Не дождавшись пятницы, на которую была назначена аттестация, Ольга Михайловна положила на мой стол заявление об увольнении по собственному желанию. Поставив печать в трудовую книжку, я ещё через недельку с лёгким и радостным сердцем отправился в заслуженный летний отпуск. Никакие угрызения совести меня тогда не беспокоили. Да, под моим нажимом уволился работник, но ведь никудышный был работник, нет? А вот новый курьер…

Нового курьера, правда, не сыскалось, даром что объявление о вакансии подали и в газету, и в государственную службу занятости. Покумекав вместе с главным бухгалтером, мы оформили на должность курьера… кого, как вы думаете? «Мёртвую душу», конечно. Необычайно прозорлив был Николай Васильевич Гоголь, а бессмертный его роман до сих пор вдохновляет муниципальных служащих по всей нашей стране.

VII

Учебный год для педагога начинается с торжественной линейки, а для директора школы он начинается с приёмки. Приёмка — специальная процедура, во время которой особая комиссия из органа управления образованием оценивает готовность учреждения к новому учебному году. Уйму самых разных вещей требуется подготовить к приёмке и массу изъянов устранить, не говоря уже о том, что все документы должны быть в идеальном порядке. Последние дни перед приёмкой 2010 года я в школе засиживался до августовских сумерек. И всё же кое-что прошляпил. Акт приёмки, разумеется, подписали, но вот комиссия попеняла мне на то, что на пищеблоке вверенного мне образовательного учреждения котлы используются алюминиевые. А такие котлы, как известно, для детского здоровья вредны. И не ссылайтесь нам на советский опыт: тогда иное творили от бедности, а другое по неразумию. Что про ваши котлы Роспотребнадзор скажет?

И не поспоришь: действительно вредны. На ноябрь 2010 год как раз была намечена плановая проверка Роспотребнадзора в нашем учреждении. И кого интересовало, что в школьном бюджете не заложено ни копейки на эти котлы?

Ещё же на первой сентябрьской неделе появилась в школе молодая мама, наполовину русская, наполовину туркменка, с просьбой устроить её Сашеньку в пятый класс. Паспорта гражданина у неё не было, жила она до сих пор по виду на жительство, хотя получить паспорт должна была уже в этом месяце. По причине отсутствия паспорта не было у мамы и прописки, а отсюда принимать её Сашеньку в школу не было безусловных документальных оснований. На усмотрение администратора, так сказать…

— Вам нужно сделать добровольное пожертвование, — сказал я ей открытым текстом. — В сумме… — и я обозначил сумму на своём настольном калькуляторе. — Что Вы см;трите на меня, милый человек? Боитесь, что себе положу в карман? Не положу, куплю котлы для пищеблока. Из нержавейки. А то сами привозите мне: на сорок литров, не меньше. Вижу, вижу, по глазам Вашим вижу, что нет у Вас денег! И жалко мне Вас очень! А себя мне не жалко? А учреждение, мне вверенное, не жалко? Закроют школу — не один ребёнок, а двести детей окажутся на улице! (Про «закроют» я преувеличил, конечно: нас бы просто могли наградить штрафом, а современные штрафы на учреждение заставляют о премиях сотрудникам забыть на целый год, потому что из каких же средств их, кроме надтарифного фонда, выплачивать? Подняли бы ещё бунт учителя;, дошло бы до моего начальства, и тогда не двести детей, а я оказался бы на улице.) Ну, половину мне суммы принесите, половину! Как раз на один котёл хватит! Дадите половину?

— Дам… — прошептала несчастная молодая мама.

Разумеется, купил я и второй котёл, тем же способом. Желающие могут кинуть в меня камень, но я ведь пишу совсем не для похвальбы. Я и сам, пожалуй, испытываю укор совести, а тогда эта лёгкость добывания денег буквально из воздуха меня восхитила и посеяла уверенность в том, что я могу решиться и на более смелые шаги. Но именно в тот момент моей уверенности несколько подр;зали крылья.

На конец сентября 2010 года было поставлено заседание попечительского совета школы: органа, создать который настойчиво требовал городской департамент образования, но само существование которого мне казалось тогда и кажется сейчас совершенно бессмысленным. Предполагается некими мыслителями от образования даже и теперь, что попечительский совет, составленный из представителей трудового коллектива и наиболее активных родителей, есть управляющий совет, который и принимает важнейшие решения, включая даже и кадровые. А теперь посудите сами: почему эти важнейшие решения должны принимать родители, которые в педагогике смыслят очень мало, в муниципальном управлении — ещё меньше, и которые, что важней всего, из состава совета автоматически выйдут, как только для их чад прозвенит последний звонок? Отчего учителям школы, которые в ней служат по двадцать, тридцать, сорок лет, нужно исполнять решения, принятые людьми, к школьному делу, по сути, равнодушными, жизнь свою со школой не связавшими, а только видящими в заседаниях попечительского совета возможность реализации своего балованного честолюбия? «Мой муж — известный адвокат, а я вот тоже не лыком шита: в управляющий совет школы вхожу, не простая домохозяйка!» На всякую глупость, конечно, находится свой укорот: ведь повестку заседания управляющего совета формирует его председатель (сиречь директор), и этот председатель имеет возможность на обсуждение выставить вопросы относительно мелкие, как-то: дизайн и наполнение школьного сайта (сайт этот даже самим родителям не нужен); утверждение «Правил поведения школьника» (а нужны ли они вообще, если дети их исполнять не обязаны? — нет такого закона, да и здравому смыслу противоречит); вопрос о школьной форме (сто лет будут шуметь и нипочём не введут); поиск спонсоров, для муниципальной школы не менее мифических существ, чем единороги (потому что какому спонсору мы сдались?), и взаимодействие с ними… Так нейтрализуется возможное неразумие честолюбивых мамаш, но так и смысл попечительского совета выхолащивается. Понимал ли я это в качестве управленца? Понимал прекрасно. Понимал ли, что мамочки, с пресерьёзным видом собравшиеся на «заседание», в своём большинстве о маловажности вынесенных на совет проблем и не догадываются? И это я отлично понимал. Понимало ли это моё непосредственное начальство? Если не понимало отчётливо, то уж догадывалось наверняка, а меж тем настаивало на нужности попечительских советов, послушно брало под козырёк ещё более высокому, министерскому начальству, заражённому вирусом «ливановщины». Что же, в самом деле, за беда такая в России, что даже когда верховный правитель — патриот, половина министров оказывается европейскими холуями? Или слово «холуй» грубо звучит для прозы? Но я ли виноват в том, что оно так звучит, если точней его не найти? Этак ведь, в погоне за деликатностью, вовсе уподобимся американцам и чёрное будем называть «цветом афро».

Итак, заседание совета было уже назначено, но за полчаса до его начала ко мне приехал «подрядчик», а если точней, и не подрядчик вовсе, просто муж второго школьного бухгалтера. У этого дядьки имелась маленькая строительная фирма. Школьную крышу надо было латать, весной 2010 она уже протекала, и с новой весной потекла бы снова обязательно. Наталья Аркадьевна упомянула о мужнином занятии и сказала, что тот рад будет приехать для того, чтобы вместе со мной глянуть на крышу глазом специалиста. Вот и приехал: ну, не заставлять ведь ждать было человека. Я кликнул заместителя по воспитательной работе (её на этих страницах я уже упоминал) и попросил начинать совет без меня, а при случае его и закончить.

Мы залезли на крышу, чтобы оценить плачевное состояние старого шифера. Там же прикинули и примерную смету замены шифера на профлист, включая и материалы, и работы. Я сказал, что попробую выбить из финансового отдела департамента образования деньжат на ремонт, без особой, впрочем, уверенности в голосе: по моему небольшому опыту и по рассказам коллег-директоров известно мне было, что такие сметы утверждали лишь на срочные, никаких отлагательств не терпящие вещи, при вовсе бедственном состоянии.

— Посодействовать тому, чтобы Вы выиграли котировку, я могу, конечно, но обещать ничего не могу, — прибавил я, и для очистки совести, и потому, что не решил, буду ли с этим мужиком иметь дело: каким-то мрачноватым он мне показался. Не подозревал ли он меня в том, что я его жене делаю куры? Зря, честное слово, совсем зря.

— Ясно, ясно, — покивал дядька. — Приходят на рынок всякие козлы и «падают» вдвое против начальной цены, а качество — говно. Сколько хотите?

— Сколько чего? — не понял я.

— Два процента? — уточнил он.

— Давайте вначале смету пробьём, котировку выиграем, а потом сядем и посоображаем вместе, — дипломатично извернулся я. Мне было как-то неловко: я только второй год работал, и «откат» мне первый раз предлагали. Потом-то я, разумеется, перестал смущаться словно девица.

Дядька ухмыльнулся: моей неопытности, наверное. Мы пожали друг другу руки. Я спустился с крыши, вышел на школьный двор — и нос к носу столкнулся с разъярённой мамашей, секретарём попечительского совета (её имя-отчество я сейчас уже забыл, да и не важно).

— Владимир Николаевич, где Вы были только что? Вы манкировали заседанием совета! — обрушилась та на меня.

«Иж ты! — подумалось мне. — Слова-то какие знает!»

— Я был на крыше, — только и сообразил я ответить поначалу, слегка обалдев от этого натиска.

— Другого времени Вы не нашли? Крыша для Вас важней, чем попечительский совет? — продолжала она кипеть.

— Крыша, уважаемая, может детям, включая Вашего ребёнка, свалиться на голову!

— Мы тоже можем свалиться Вам на голову! В полном составе!

— Вы чего от меня хотите?

— Того, чтобы Вы добросовестно относились к своим служебным обязанностям! Почему я, я нахожу время на общественных началах участвовать в работе совета, за что мне денег совсем не платят, а Вы не находите время делать то, за что Вам платят деньги?

«Да потому что ты дура, — подумал я с ненавистью. — Богатая дура, не понимающая, что вопросы на совете и яйца выеденного не стоят, праздная дура, которой хочется почувствовать свою значимость. Ещё и скандалистка, к тому же».

— Иди к чёрту, — сказал я негромко и отправился по своим делам, подвинув даму плечом.

Это было, конечно, и грубо, и неосмотрительно: в тот же день мне позвонила непосредственная начальница (руководительница отдела общего школьного образования в департаменте) и почти с истерическими нотками в голосе потребовала пояснить, почему я определённым образом разговариваю с родителями учащихся. Я, как умел, объяснил происшествие, и мы даже невесело посмеялись в трубку. Правда, «посмеялись» — слишком сильное слово: просто каждый грустно и невидимо для собеседника улыбнулся. Под конец разговора начальство вновь проявило строгость и потребовало впредь такого способа общения не допускать, а пока написать и отправить на адрес электронной почты отдела школьного образования письменную объяснительную. Я в свою очередь покаялся и обещал всё требуемое исполнить. Оба мы, похоже, понимали, абсурдность ситуации, а между тем вынуждены были играть предписанные нам роли.

Подумать о том, что моё столкновение с гневной родительницей могло выйти не случайным, а срежиссированным, я даже не успел, как столкнулся с новой напастью.

Разбираясь с нормативными документами, я обнаружил, что, оказывается, не только школьный завхоз и рабочий по комплексному обслуживанию здания, но и директор школы обязан иметь так называемую группу допуска по электробезопасности не ниже второй. Смысл этого требования для меня был тогда и остаётся по сей день туманным (не директор же полезет ремонтировать распределительный щит или, паче чаяния, чинить перегоревший фонарь!), но правила есть правила. Для получения такой группы мне следовало прослушать специальные лекции, по итогам которых сдать зачёт, после чего получить удостоверение. Вообразить, кто бы мог у меня это удостоверение захотеть проверить и наложить взыскание за его отсутствие, я мог с трудом (вот только прокуратура разве?), но, конечно, это разумное рассуждение о бесполезности удостоверения действовало, только пока не стряслось чего-нибудь. Травмируется, не дай Бог, на территории школы сотрудник при использовании электротехники — и посыплются на меня все шишки. А если выяснится, что и у самого директора нет допуска к работе с электрооборудованием… Да и вообще, обычная здравая житейская логика для чиновника совершенно непригодна, даже для самого мелкого, и особенно для самого мелкого, а директор школы именно что мелкий чиновник и есть. Чиновник в первую очередь обязан думать вовсе не о том, разумно или нет иное его действие или бездействие, а о том, нарушает ли он предписанные нормы или нет, может ли он позволить себе это нарушение и что его ждёт, если нарушение обнаружится. Это — азы бюрократии, и всем людям, имеющим дело с чиновниками самого разного ранга, следует именно это в первую очередь держать в уме.

Я разыскал через Сеть контору, которая проводила необходимое обучение (некий «Учебно-методический центр “Защита”»), и подал заявку на учёбу на своё имя. Лекции занимали целый день (хорошо хоть только один), оттого я на время своего отсутствия в учреждении назначил временно исполняющей обязанности руководителя всю ту же Любовь Георгиевну. Мог бы и Ирину Дмитриевну, заведующую учебной частью, назначить врио, даже и справедливо было сделать так, то та вечно перерабатывала и новым обязанностям не обрадовалась бы. Припоминаю теперь, что перед назначением спросил и того, и другого заместителя, и если вторая состроила печально-кислое лицо, то первая не противилась, приняла известие стоически-бесстрастно.

Лекции в «Защите» добросовестно читали всё отведённое на них время. Я, пожалуй, единственный директор, скучал, сидя в тесном классе вместе с мужиками-электриками и плотно сбитыми тётками-завхозами. Впрочем, единственная молодая девушка тоже здесь была, симпатичная. Свеженазначенная заведующая детским садом, наверное? Я улыбнулся ей, она — мне, но едва я собрался пересесть за её парту, как мой телефон затрезвонил. Пришлось мне извиняться перед преподавателем и выходить из аудитории.

А разыскивало меня начальство и настойчиво пытало, почему, дескать, я не на рабочем месте. Моему сообщению о том, что я уехал на учёбу по электробезопасности, даже не сразу и поверили. Я пообещал после лекций заехать в департамент образования лично.

Руководитель отдела общего школьного образования повертела в руках мою свежую «корочку» с записью «Допущен к работе в электроустановках напряжением до 1000 В качестве административно-технического персонала», возвратила её мне, задумчиво покивала.

— Теперь верю полностью, Владимир Николаевич. А то и впрямь засомневалась… — призналась она.

— Я разве Вас обманывал, Мария Ивановна?

— Нет, не обманывали. Но врио Вы в учреждении почему не оставили?

— Как же не оставил, если оставил завуча по вэ-эр?

— Но я-то другие сигналы получила с места! Сегодня заявилась ко мне на приём одна из Ваших мамаш, которая Вас пришла разыскивать по какому-то делу — что у Вас там с физруком вышло, кстати, я так и не поняла?

— Физрук одному гадёнышу из пятого класса выписал затрещину.

— Дело житейское, в общем, но будьте аккуратны! Современные мамочки и до суда доводят в таких случаях, загремит Ваш физрук… Так вот: пришла, Вас не нашла, и сказали ей — уж не знаю, с кем она разговаривала, — что дир;ктора второй день на рабочем месте нет и что он чуть ли не пьёт беспробудно…

— Клевета какая! — возмутился я.

— Прямиком из школы эта мамаша ко мне и поехала, — продолжала начальница. — Понимаю, что клевета! А если клевета, значит, у Вас недоброжелатели. Повнимательней, Владимир Николаевич. Вы просто очень уж беспечны!

— На самом деле? — я аж опешил.

— Да: в том смысле, что Вы думаете, будто Ваша служба просто сводится к хорошей службе. А в ней расследования интриг внутри коллектива и противостояния этим интригам тоже занимают немалое место. Понимаете?

— Понимаю, — невесело произнёс я. — Теперь понимаю…

Верно, складывалась мозаика: сначала с делопроизводителем мой зам меня рассорила, затем родительницу на меня натравила, затем без стеснения соврала другой мамаше, что директор незнамо где, хотя отлично знала, где я пропадал и что пропадал не ради собственного удовольствия. Изучив протокол заседания попечительского совета, выяснил я, кроме прочего, что осуждали вопрос вне повестки и по нему приняли решение, для меня невыполнимое: прямой путь директору поссориться с родителями школьников. На той же самой неделе совершился ещё один мелкий случай, прошедший для меня, к счастью, без всякого вреда, но убедивший в том, что, похоже, Любовь Георгиевна старательно делает мне маленькие и крупные гадости. Мой старый хороший знакомый, даже друг, Арнольд, которого я знал ещё со времени моей учёбы в аспирантуре, позвонил мне в учреждение, так как слышал от кого-то о моём новом месте работы, но попал не на меня, а к завучам. Ответила Любовь Георгиевна (узнал я об этом от первого заместителя), и язвительно сообщила Арнольду, что к начальнику можно попасть только по предварительной записи (что было неправдой), да и вообще, едва ли он захочет разговаривать с посторонним человеком, если этот человек ему ни для чего не нужен.

— Вы как думаете, Ирина Дмитриевна, что вообще происходит? — спросил я, когда первый заместитель закончила мне пересказывать это неприятное событие.

— Если это останется между нами, Владимир Николаевич, то я Вам скажу. Под Ваше честное слово?

— Само собой.

— Яму для Вас роет.

— Для чего: на моё место хочет сесть? — догадался я наконец.

— Именно: думает, что Вы ей перешли дорогу. Считает, что это Вы сидите на её заслуженном месте. У неё педагогический стаж — двадцать пять лет, административный — десять, а у Вас какой?

— Да ведь ей никто не даст директорства!

— Почему?

— Потому что у неё среднее педагогическое образование, а не высшее! По муниципальным критериям к кандидатуре на должность руководителя не пройдёт!

— Вы это точно знаете?

— Абсолютно! Нам об этих критериях и на совещании рассказывали, и на учёбе по введению в должность. Утверждены приказом департамента, а спущены ещё откуда повыше. Раньше, мол, закрывали глаза на эти формальности, а теперь с каждым годом всё строже…

— Ну вот: а она на той учёбе не была и не знает. На Ваше место она, допустим, не сядет, если в самом деле есть эти критерии и если они такие железобетонные, только вот и Вам бы, извините, не слететь…

— Да с какой стати мне слететь, если меня один департамент назначить и снять может? — возмутился я.

— Ох, Владимир Николаевич, ну что Вы как маленький ребёнок! Массой способов: кляузы будет писать чужими руками, ославит перед родителями. Коллектив настроит против Вас. На взятку спровоцирует, или на другую глупость, раздует скандал, так что «сольёт» Вас начальство в итоге, не пожалеет. Или под уголовное дело попробует Вас подвести… Или нервы все вытянет из Вас, что Вам самому не в радость станет работать, «по собственному» напишете.

— А что же мне делать? Помириться я как-то могу с ней?

— Ой, едва ли! Она человек гордый, себя считает пострадавшей, в своём праве. О чём вам тут «мириться»? Или она уйдёт, или Вы. 

— Спасибо, Ирина Дмитриевна, — сказал я, потемнев лицом. — Спасибо. Прояснили всё, все точки расставили. Что ж, война так война…

— Но я Вам не говорила ничего, Владимир Николаевич! Вы помните? И я ничью сторону не беру, это, пожалуйста, заметьте. Хотя Вам лично сочувствую, очень!

— И если я её одолею, то сочувствия Вашего прибавится, а если нет, то и ничем не поможете, так?

— Ну разумеется, Владимир Николаевич! — согласилась завуч, не находя нужным услышать в моих словах никакой иронии. — Разумеется! Это ведь Вам реальная педагогика, а не теория какая-нибудь! Тут или Вы акулой станете, или от Вас самого останется скелетик!

— Я Вас понял…

Остаток того дня я потратил на «подготовку боевых позиций»: написание текста новых должностных инструкций со значительно более подробно и мелочно определёнными должностными обязанностями и мерами взыскания за их неисполнение. Само собой, инструкции я писал для всего педагогического состава, чтобы никто меня ни в чём не сумел заподозрить. Согласованные с председателем профсоюзного комитета, новые инструкции были утверждены приказом, причём на «пятиминутке» я внимательно проследил за тем, чтобы все педагогические работники на этом приказе оставили подпись ниже печатного «С инструкциями ознакомлен».

Выждав ещё недельку, я перешёл к активным действиям. Приехав однажды в школу совсем рано и проследив за тем, чтобы меня никто не увидел, я на стенной газете загодя купленной губной помадой крупно и размашисто нарисовал голую бабу со всеми необходимыми голой женщине анатомическими подробностями. (Губную помаду я использовал, чтобы на меня вовсе сложно было подумать.) Накалякал кривыми печатными буквами какую-то нецензурную рифму и поспешил к себе в кабинет, где для отвода подозрений обложился бумагами.

Любовь Георгиевна не заставила себя ждать. Где-то через сорок минут она ворвалась ко мне, тяжело дыша, раздувая ноздри, потрясая в воздухе скрученным ватманом стенгазеты.

— Вы видели это, Владимир Николаевич?! Вы видели?!

Ни слова не говоря, я подошёл к двери кабинета, запер её на ключ и ключ положил в карман. На лице завуча мелькнуло беспокойство.

— Да, — произнёс я с трагической миной, рассмотрев осквернённую стенгазету. — Вопиюще. Полная порнография. Безвкусица, пошлость и, в общем, не подберу слов. Кто это мог учудить, как Вы думаете?

— Теряюсь в догадках!

— А я вот теряюсь в догадках, кто должен понести ответственность. Но, впрочем, про «теряюсь» — это так, риторическая фигура. Вы новую должностную инструкцию хорошо читали, Любовь Георгиевна? Пункт четыре-восемь-двенадцать?

— Я обязана наизусть помнить?! — взвилась завуч.

— Так Вы не читали её разве?! — картинно поразился я. — И Вы мне в этом откровенно признаётесь? И не стыдно Вам? Ну, читали не читали, а подпись об ознакомлении с инструкцией сами ставили, я Вас не неволил. Я вот Вам даже процитирую интересующий нас пункт. Где же ты, родимая, завалялась… «4.8.12. несёт личную ответственность за надлежащее оформление наглядных материалов, стенных газет, листков, выставок творчества учащихся, посвящённых воспитательному процессу», — с удовольствием зачитал я. — Я особо хочу подчеркнуть, Любовь Георгиевна, что стенд посвящён именно воспитательному процессу и что на нём располагается государственный герб и государственный гимн Российской Федерации. Вы хоть понимаете, чт; Вы вообще допустили как ответственное лицо? Вы не патриот своей страны, может быть?

Я без всяких усилий состроил страшную и, думаю, весьма убедительную рожу. Любовь Георгиевна беспомощно и беззвучно пошевелила губами.

— Па… патриот, почему же, — выдавила она из себя наконец. — Но я не понимаю, какое отношение…

— Тогда сами должны понимать, Любовь Георгиевна, милый человек, какая сейчас политическая обстановка, — перебил я, — и что беспечность проявить ни в коем случае невозможно. В общем, выговор Вам. Сочувствую, очень, но сделать ничего не могу. Не объяви я Вам сейчас выговор, так про меня самого сообщат, что я во вверенном мне образовательном учреждении голых баб позволяю рисовать на тексте гимна России.

— Я не ожидала, Владимир Николаевич, такого скороспелого и недружелюбного ко мне решения! — призналась завуч. — Послушайте: Вы же сами должны понимать, что уж я-то за всякую гадость не могу нести… Зачем же меня делать стрелочником?

— Понимаю прекрасно. Но и Вы меня поймите. Государственная символика, ничего личного.

— Да уж… Я пойду? У меня дела!

— Нет, извините, Вы никуда не пойдёте.

— Почему это?

— Потому, что я сейчас Наталье Аркадьевне позвоню, по телефону ей приказ на Ваш выговор продиктую, она его наберёт, распечатает, сюда поднимется, и Вы на приказе распишетесь, — терпеливо и невозмутимо пояснил я.

Так и случилось. В ожидании приказа я перекладывал бумажки, а Любовь Георгиевна безмолвно сидела на краешке стула, смотря куда-то мимо меня, плотно сжав губы. Расписавшись на приказе, который принесла Наталья Аркадьевна, она вышла из кабинета и со всей силы хлопнула дверью.

— Войну начали? — догадалась второй бухгалтер. — Ну, всё к этому шло!

— Принимайте ставки, кто кого, — мрачно пошутил я.

— Даже не рискну, Владимир Николаевич! — совершенно серьёзно ответила мне сотрудница. — Даже не рискну. Ещё неделю назад на неё бы поставила, но Вы быстро учитесь…

Ещё через неделю я безбоязненно вошёл в мужской ученический туалет и с удовольствием наблюдал, как у старшеклассников от страха сигареты сами попадали изо рта.

— Пошли ко мне, — ткнул я пальцем в одного из них, про которого помнил лишь то, что звали его Димой.

— Не надо родителям звонить, Владимир Николаевич, пожалуйста! — запричитал парнишка ломающимся басом у меня в кабинете.

— Не буду, — успокоил я его. — Только сейчас объяснительную напишешь. Бери лист, ручку, пиши. Диктую…

Спустившись с объяснительной к бухгалтерам, я присел на пустовавшее место делопроизводителя и не торопясь напечатал заранее обдуманный приказ, после чего попросил Галину Анатольевну позвонить в кабинет завучей и пригласить замдиректора по воспитательной работе в бухгалтерию. Едва войдя и увидев меня, та изменилась в лице.

— Любовь Георгиевна! — начал я торжественно. — Случай произошёл вопиющий! В мужском туалете курят! Вы с этим боретесь или нет?

Второй бухгалтер подавила смешок: вот уж, правда, невидаль, великое открытие.

— Боремся, мы боремся, мы постоянно боремся, — торопливо и с неудовольствием забормотала завуч, — но согласитесь, что я не могу просто по причине пола…

— А я вот могу, — перебил я. — Именно по причине пола. И на пол бы я на Вашем месте не ссылался: мы с Вами должностные лица, а пол наш никого не волнует. Я попросил учащегося десятого класса написать мне объяснительную. И тот в бумаге указал, что причиной его курения является то, что вред курения ему классный руководитель никогда не разъясняла. Воспитательной работы не проводилось, одним словом. Похоже, есть серьёзный пробел в этой работе в масштабах всего учреждения! Теперь позволю себе напомнить Вам как лицу, ответственному за организацию всей воспитательной работы в школе, пункт Вашей должностной инструкции четыре-восемь-пять…

— Вы уже, наверное, и приказ подготовили? — проницательно уточнила Любовь Георгиевна с еле сдерживаемым гневом.

— А то, — подтвердил я.

— На выговор?!

— Ну, не на премию же…

— Я не буду его подписывать, Владимир Николаевич! Это абсурдный, несправедливый, идиотский приказ!

— В том случае, если сотрудник отказывается ознакомиться с приказом под роспись, — произнёс я елейным голосом, — свидетели из числа других сотрудников учреждения удостоверяют факт доведения приказа до сведения сотрудника, а также факт отказа своими подписями. Я Вас в бухгалтерию зачем пригласил, как Вы думаете?

Завуч, развернувшись, энергично вышла и вновь оглушительно хлопнула дверью.

— Психичка, — буркнула главбух.

— Я бы, пожалуй, сейчас на Вас поставила, Владимир Николаевич, — задумчиво произнесла второй бухгалтер. — Из расчёта два к одному…

Любовь Георгиевна влетела ко мне в кабинет без стука как раз тогда, когда я вставил приказ на второй выговор с подписями свидетелей в папку-скоросшиватель и, защёлкнув металлические кольца, воскликнул:

— Красота!

— На приказ любуетесь? — перебила меня завуч. — Вы это специально делаете, Владимир Николаевич?! Теперь я всё поняла, всё!

— Я тоже кое-что понял, ещё раньше, — ответил я, сдерживаясь. — Я вот, например, внимательно прочитал протокол заседания попечительского совета, который Вы проводили. «Обязать директора принять меры по утеплению кабинета географии». Ваших рук дело? Ваших, чьих ещё! Денег в бюджете нет, Вы это не хуже меня знаете. Все деньги мы должны потратить на подготовку к проверке Роспотребнадзора, которая уже на носу. Родители будут ждать пластиковых окон, которые директор по их «решению» просто обязан теперь поставить, иначе он совсем нехороший человек выходит, окон этих они не дождутся, накатают «телегу» в департамент образования, или там в прокуратуру, или в общественную приёмную Президента, куда их фантазии хватит, затем ещё одну, и ещё одну, и слетит Владимир Николаевич со своего места, так? Хорошо придумали, браво. Через неделю проявите ещё одну трагическую оплошность — а Вы её проявите, не сомневайтесь, я должностную инструкцию хорошую слепил, — и уволим Вас, любезная, по статье.

— Владимир Николаевич, Вы не сделаете так!

— Вы уже второй человек, который наивно полагает, что я так не сделаю. Что-то вот ошиблась первая предсказательница…

— Только я Вам — не Ольга Михайловна!

— Именно! Вы не какой-нибудь делопроизводитель, а замдиректора по воспитательной работе! Новое поколение — будущее нашей страны! А Вы на этом ответственном посту делаете трагические для детей ошибки, — произнёс я назидательно-глумливым тоном. — Нужно ли мне процитировать Вам бессмертную фразу из классики отечественного кинематографа о том, что ошибки учителей незаметны глазу, но в конечном итоге…

— Перестаньте паясничать, Владимир Николаевич! — взвизгнула завуч, вся красная от гнева. — Вам не стыдно?!

Я открыл рот и молча уставился на неё.

Подошёл к двери, выглянул в коридор и, убедившись, что коридор пуст, запер дверь на ключ.

Приблизился к заместителю вплотную — она даже в испуге на шаг отступила. А мне-то всего лишь нужно было удостовериться, не могла ли она в одежде спрятать включённый диктофон. Нет, негде было его прятать.

— Ах ты, старая сука… — произнёс я с наслаждением.

И дальше повалил на свою сотрудницу такую трёхэтажную конструкцию, которую до сих пор краснею вспомнить и, конечно, постыжусь записывать: печатного слова в этой конструкции не содержалось ни одного.

Любовь Георгиевна вначале попыталась что-то гневно-беспомощно возразить. Я, не дав ей сказать ни слова, продолжил демонстрировать владение живым великорусским языком. Я сам от себя не ожидал таких познаний и таких способностей. Я вовсе не душу отводил, а сознательно, расчётливо бил и бил в одну точку. Завуч, прислонившись к стене, глядела на меня со смесью гадливости и ужаса.

Я закончил, наконец, экзекуцию, отпер дверь и распахнул её, послав вдогонку женщине ещё одну непечатную фразу. Её плечи дрогнули. Думаю, что-то я всё же надломил своей матерщиной: вопреки всему, моя соперница была человеком интеллигентным, и уж едва ли раньше на работе слышала в свой адрес слова вроде «старая сука», тем более от начальства.

Через час второй бухгалтер учреждения, коротко постучав, вошла в кабинет и, не говоря ни слова, положила мне на стол написанное заместителем директора по воспитательной работе заявление об увольнении по собственному желанию. Поджав губы, она вышла: не нравилось ей, похоже, как я стал круто закладывать руль, но в свете новых событий каждый сотрудник мог уразуметь: пришло время помалкивать о том, чт; ему в директоре нравится и что не нравится.

— Победа, — устало сказал я, открывая сейф и запирая в нём заявление (я не доверял никому и даже опасался, что Любовь Георгиевна выпросит у завхоза под тем или иным предлогом второй ключ от моего кабинета, чтобы похитить со стола заявление, написанное в минуту слабости, но вот от старого железного сейфа ключ был только один). Вопреки ожиданиям, устранение опасного недруга мне не принесло особой радости. — Где же я теперь найду нового зама по вэ-эр? Хороший вопрос…

VIII

Мне остаётся в рамках первой части рассказать совсем немногое, тем более, что второй, третий и четвёртый год моего директорства я помню не так отчётливо, как первый. Работа несколько приелась мне, в любом случае, она перестала требовать напряжения всех сил. Я, правда, добился кое-каких успехов, если вообще на должности директора можно говорить об успехах, ведь эти успехи со стороны незаметны. Я «выбил» из департамента образования крупную сумму на капитальный ремонт крыши, которую моя предшественница на этом посту получить не могла, хотя крыша потекла уже при ней. Я заменил в учреждении старые и ржавые водопроводные трубы, так называемые «стояки», на полипропилен. Я успешно прошёл плановую проверку Роспотребнадзора и избежал штрафа, да и с Государственным пожарным надзором отделался только предписанием, которое выполнил в указанные сроки. Я навёл отчётливый порядок в документации. Я подстёгивал молодых учителей к активной аттестации и в итоге оказался на втором месте в районе по числу педагогов с первой и высшей квалификационной категорией. Я трудился добросовестно! Но и себя не обижал, конечно. Ни в чём не призн;юсь и никаких схем не раскрою (постороннему человеку их знать незачем, а некто на моей должности и сам быстро во всём разберётся, если у него есть голова на плечах), но ведь и автомобиль (бежевый Volkswagen Golf, почти новый) я купил не с одной зарплаты. В своё оправдание скажу, что я не крал «из казны», то есть у государства. Я лишь делал так, что к моим рукам прилипали излишки чужих шальных денег. И то, приговаривал я: с моими обязанностями, с моей ответственностью моя зарплата должна быть, пожалуй, втрое больше! Кстати, все мои коллеги-директор;, с которыми я познакомился на различных совещаниях, были с этим согласны, все поголовно, и ни одного не имелось, который бы не промышлял схожими методами, порой и гораздо более рискованными.

Всё было в моей жизни: была интересная работа, было ощущение её важности и пользы, была определённая власть над людьми. Но вот не было в жизни красоты и полёта. Как-то я несколько преждевременно повзрослел и обирючел. Тревожило ли меня это? Бог весть. Я жил насыщенно, как многие люди живут сейчас, и всерьёз подумать об этом просто не успевал. Хотя вру: конечно, задумывался. Но у кого, приговаривал я, у кого в наше время красота и полёт? Покажите мне человека, у которого красота и полёт? У духовенства, что ли? У художников с писателями? Да ведь и у тех, наверное, не так: у первых — серые церковные дрязги, у вторых — запои да грызня мелких самолюбий.

Женщины у меня тоже не было, и это звучит странно, ведь со своим добровольным монашеством я давным-давно расстался. Пробовал я было сойтись со школьным психологом, дамой симпатичной и уже не то чтобы очень молодой (моего возраста), даже встретились мы друг с другом пару раз, но на втором свидании поняли, что едва ли что у нас сложится: вблизи показалась мне дама вовсе не такой симпатичной, да и я ей, пожалуй. Улыбнулись, шутливо повинились друг перед другом и перелистнули эту страницу. Через полгода женщина вышла замуж и из моей школы уволилась.

Перелистывая всё написанное, я осознаю; ясно одно: эта первая часть моих записок, взятая сама по себе, никакой особенной самостоятельной ценности не имеет. Кому, Бог мой, могут быть интересны мелкие злоключения рядового школьного директора? Только другим директорам, пожалуй? Едва ли: у них хватает своих забот. Литература, по моему убеждению, не должна заниматься жизнью в чистом виде, не должна пристально вглядываться в пошлость жизни. Из всех русских писателей, стремившихся пошлость жизни превратить в литературу, один Антон Павлович Чехов оказался успешен. Но Ваш покорный слуга вовсе не мнит себя Чеховым, и это не из самоумаления, а из сознания того, что у Чехова пошлость жизни создаёт благотворное давление, которое в итоге ведёт к духовному преображению человека. У меня же за все эти годы мои будни ничего такого духовного из меня не выковали. Будни сделали меня утомлённым широкоплечим дядькой с грубоватым лицом и грубоватыми манерами. Если всё же вообразить, что когда-нибудь и у моих записок появится читатель, этот читатель неизбежно спросит: зачем ему было тащиться через унылую пустыню моей повседневности и неужели нельзя было если не отменить, то хотя бы сократить это путешествие? Кто знает, справедлив ли будет упрёк, но первую часть моей книги я сокращать не хочу: мы вступаем в ту страну, границы которой я хотел бы закрыть для посторонних, и никакого барьера для этих посторонних, кроме пустыни не вполне чистых и не вовсе благодатных будней, у меня нет. Поэтому пусть останется всё написанное.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. БОЛЕЗНЬ





I

В последний год моего директорства (осенью прошлого календарного года) невесты у меня всё-таки появились. Именно так, во множественном числе, целых две. Будь мои воспоминания фарсом, здесь был бы повод посмаковать это обстоятельство. Будь они мемуарами Казановы, это был бы повод для похвальбы. Но читатель не дождётся ни смакования, ни похвальбы: я просто не могу притвориться о бывшем, что его не было. Да, уже прошедшем, не настоящем, конечно!

Но обо всём по порядку. В сентябре нежданно-негаданно из подведомственной мне школы уволилась Анна Иванкевич, учитель начальных классов, та самая разбитная выпускница педагогического колледжа, которая следовала частушке «Перед мальчиками иду пальчиками, перед старыми людьми иду белыми грудьми», с нагоняя которой за излишнюю фамильярность и началось моё настоящее врастание в директорскую кожу. Беда! Но, к своему удивлению, я быстро смог закрыть вакансию: на её место пришла новый педагог, Елена Алексеевна Петрова, выпускница педагогического университета.

В двадцать три года Лена выглядела, пожалуй, моложе своих лет и до «Елены Алексеевны» никак недотягивала. Приходила она на работу всегда в чём-то настолько простом, что эта простота приближалась к затрапезности. Юбка и блузочка какая-нибудь серенькая, или блузка и тёмные брюки, или джинсы и свитерок вязаный, или вот платье до середины г;лени и с наглухо закрытым воротом, точно обнаруженное в какой-нибудь пронафталиненной костюмерной «Мосфильма» и последний раз замеченное в ленте, снятой ещё при жизни Отца народов. Росточка Лена была невысокого, светлые свои негустые волосы или стягивала резинкой в мышиный хвостик, или заплетала в короткую косу. Косу, Бог мой, в двадцать-то три года! С такой причёской легко ей было шестнадцать лет дать, а не двадцать три. И давали, думаю. Косметикой она не пользовалась вообще, что делало её, и так-то неяркую, совсем незаметной мышкой. Лицо Лены в любое время, как она мне попадалась на глаза, сохраняло выражение лёгкой тревожности: тревожилась она, похоже, о том, что недостаточно добросовестно выполнит свои учительские обязанности (повода так думать, впрочем, не было) и, чего доброго, получит от начальства нагоняй. От меня, например.

Чем же мне эта девушка приглянулась? Вот именно неброскостью своей, с которой в моём уме соединялась мысль о скромном достоинстве и порядочности. Других оснований думать о своей порядочности Лена не давала, да и о непорядочности тоже: как мышка прибежит на уроки, отведёт их, шмыгнёт в учительскую, парой незначащих фраз перебросится с коллегами, чтобы только не быть совсем невежливой, поставит классный журнал в свою ячейку — и была такова. Затем, мне хотелось постоянных отношений, а на прекрасных див я вовсе не надеялся, да и что мне сдалось в этих дивах, которые хороши лишь на глянцевых обложках? И, наконец, просыпалось у меня к Лене, которую я украдкой наблюдал в столовой, в коридорах, на планёрках, не одно любопытство, но и сочувствие, а говорят, что сочувствие — уже начало любви.

Одним сентябрьским днём, выехав из учреждения по делам, я заприметил Лену на остановке автобуса и, притормозив, открыл переднюю дверь со стороны пассажира:

— Елена Алексеевна, садитесь, подвезу!

Слабо улыбнувшись и будто посомневавшись секунды две, педагог села в машину. Я надеялся, что вот-вот сам собой сложится лёгкий разговор, но, увы, как-то разговор не складывался. Лишь обменялись парой ничего не значащих служебных реплик. Подъезжая к центру, я уточнил у неё, где ей удобно выйти — Лена попросила высадить её на ближайшей остановке и только сказала вежливое «Спасибо». Вот и поговорили, называется…

Следовало переходить к каким-то более решительным действиям, но к каким? Не мог ведь я своё расписание выстраивать таким образом, чтобы каждый раз «нечаянно» обнаруживать молодую учительницу после уроков на автобусной остановке? У директора свои дела есть. Или мог, всё же? Не так и много этих дел… «Случайно» я подвёз её после уроков до центра города и второй раз — с тем же нулевым успехом, а то и с отрицательным. Мне показалось, что перед тем, как сесть в автомобиль, Лена думала секунды на две больше, а в самой машине сидела ещё молчаливей. Нет, так никуда не годилось, этот способ ухаживания становился слишком очевидным, да и слишком глупым, вот что.

На День учителя, пятое октября, родительский комитет одиннадцатого класса преподнёс мне роскошный букет. Что ж, бывает и польза от «мамашек», а не один только вред, как говорится в старом анекдоте. Вложив в этот букет какую-то немудрящую, в своей простоте граничащую с глупостью записочку, я снёс его в учительскую. Так мне посчастливилось, что я застал Лену Петрову вовсе одну и огорошил своим:

— Елена Алексеевна, это Вам.

— Мне? — она растерянно захлопала глазами. — Спасибо, Владимир Николаевич… В честь Дня учителя?

— По случаю хорошего настроения просто.

— Скажете тоже… А от кого? Я от своего класса уже получила. Поскромнее, конечно, не такой дорог;й.

— От меня.

Лена даже на шаг отступила: выражение обычной тревожности на её лице сменилось почти страхом, и не проглядывалось в этом страхе никакой радости. Мне так неловко стало, что я поспешил пробормотать что-то про дела и выйти из учительской.

Ну, хоть пусть записку найдёт, успокаивал себя я. А в записке было упомянуто, что очень она мне нравится и что буду я её рад увидеть не только в рабочей обстановке. Говорю же, глупость, граничащая с пошлостью. Тем б;льшая глупость, что слово «очень» и не вполне подходило: просто «нравитесь» было бы ближе к истине. Хоть и не дурнушка, из-за своей малозаметности, из-за психологии рабочей пчёлки Лена никак не светилась женственностью и вовсе не излучала никакого покоряющего обаяния. Та же психология внушала уверенность, что, наверное, нет у её никого. Это давало надежду, но это и сердило: что же, вечно она хочет быть рабочей пчёлкой? Так ведь медаль не дадут за самоотверженность, как говаривал, помнится, ещё Александр Фёдорович, прежний директор департамента образования (он за время моей службы в школе успел уйти, теперь хозяйствовал новый). Разве я — такой уж страшный зверь, чтобы глядеть на мой букет и на меня самого полными ужаса глазами?

Где-то к Покрову случилось так, что я в школе за делами засиделся допоздна, а Лена, то есть, конечно, Елена Алексеевна в тот день проводила в своём классе родительское собрание. Как она, сама похожая на девочку, стои;т у доски и что-то тонким голоском вещает закутавшимся в шубы родительницам, мне было уму непостижимо. Но вот, собрание завершилось, родительский поток схлынул мимо моего кабинета (я, услышав это, открыл дверь настежь). Вскоре и молодая учительница пошла мимо быстрыми шажками.

— Елена Алексеевна! — позвал я её, когда она поравнялась с моей дверью. Девушка вздрогнула.

— Зайдите ко мне, пожалуйста, — попросил я.

Педагог послушалась и, войдя, присела на краешек стула для посетителей, сложила руки на коленях, глядя куда-то в пол, ни слова не сказав. Дыхание, впрочем, выдавало в ней волнение, даже немалое. Распахнутую настежь дверь она так и не закрыла, будто показывала, что сюда зашла секунд на тридцать, не больше, такой пустяк, что и дверь закрывать не ст;ит.

— Елена Алексеевна! — начал я сконфуженно. — Поверьте мне, что Вас смущать тогда я совсем не хотел. Но я Вам сказать должен…

Я запнулся и не придумал ничего лучше, как встать со своего места, пройти к двери кабинета и закрыть её. Зря, пожалуй, это было сделано: обернувшись, я увидел, что учительница вскочила на ноги и что ясные её глазки засверкали.

— Владимир Николаевич! — проговорила девушка со слезами в голосе. — Вы чего добиваетесь от меня? Вы хотите, чтобы я уволилась?

— Почему уволились? — опешил я.

— Потому что про Вас разное говорят, и… Я не нанималась, в конце концов! Извините, пожалуйста!

— Да на что, на что Вы не нанимались? — искренне не мог уразуметь я.

— В койку к Вам прыгать бесплатно не нанималась! И платно тоже! Ой, зачем я только сказала это «бесплатно», так неловко, как будто я… — Лена густо покраснела и — к этому всё шло — залилась слезами, беспомощно, по-девчоночьи всхлипывая.

Я очумело потряс головой: меня будто мешком по голове ударили.

— Милый мой, хороший человек, — сказал я с острой жалостью. — Неужели Вы подумали, что я всех молоденьких учительниц пытаюсь затащить в койку?

Лена шмыгнула носом.

— А что тогда? — спросила она несчастно.

— Я за Вами просто поухаживать хотел.

— Что?! — вскричала Лена. Я даже испугался этого крика.

— У Вас есть кто-то? — предположил я. — Тогда извините! Но как мне было угадать, подумайте? Колечка-то Вы не носите!

— Вы… то есть… — залепетала она. — То есть я понравилась Вам просто?

— Да, да! Но я же и написал, в записке!

— Я никак не ожидала! — призналась девушка. — Вот честное слово! Никак не ожидала, совсем! Потому что несопоставимо, и… Но, Боже мой, какая же я дура! Я получается, Вас обидела! Я… мне лучше пойти тогда, простите, Владимир Николаевич!

— Куда, зачем?

— Потому что… Ну, словом…

— Может быть, Вы теперь не возбраните мне за Вами немного поухаживать? — мягко спросил я.

— Я не знаю…

— Не знаете, совсем я для Вас отвратителен или нет?

— Нет… Я боюсь! — призналась Лена.

— Боитесь? Того, что говоря «ухаживать», я имею в виду более простую и более пошлую цель?

— Да…

— Даю Вам честное слово, что нет.

— Это правда так, Вы не обманете меня?

— Правда. Почему Вы думаете, что я должен обмануть?

— Потому что про Вас говорят, что Вы жестокий человек, Владимир Николаевич!

Я усмехнулся:

— Двоих сотрудников стоило уволить, и уже стал Иваном Грозным.

— И меня… тоже уволите, если я не соглашусь?

— Нет, конечно. Вы можете выйти из кабинета прямо сейчас, и никогда мы больше не вспомним об этом разговоре.

Девушка задумалась и, задумавшись, вновь присела.

— Те цветы мне понравились, — сказала она наконец, слабо улыбнувшись. — Но ведь Вы их не специально для меня купили, правда?

II

Итак, моё ухаживание не отвергли, но и продвигалось оно черепашьим шагом. Стандартный и несколько старомодный набор из посещений кафе, театра и пеших прогулок был принят благосклонно, но наедине мы никогда не оставались, а уж о поцелуях пока и речи не шло. Какие там поцелуи, если Лена наедине всё продолжала меня называть на «Вы» и «Владимиром Николаевичем»! Соответственно, я к ней обращался так же и звал «Еленой Алексеевной», иное намекало бы на барство. Я не спешил, мне эта старомодность нравилась. Может быть, имело смысл поспешить, потому что, по-улиточьи продвигаясь с первой невестой, я умудрился на всех парах налететь на вторую.

А верней, она на меня.

К Покрову уже выпал снег, и на стадионе «Шинник» к концу октября залили каток. Коньки можно было взять напрокат. Я лет пятнадцать не стоял на коньках, но в детстве и ранней юности катался на них с удовольствием. Секцию борьбы я к тому времени давно бросил, но старался физическими упражнениями поддерживать себя в форме. Тело, однако, просило дополнительной нагрузки, вот я и собрался опробовать старое советское развлечение ещё раз.

Зашнуровав коньки и выйдя на лёд, первые минут пять я просто вспоминал позабытые движения, но потом полегоньку освоился и принялся осторожно двигаться вдоль бортика, потом и ускорился, потом рискнул выехать на середину катка — и тут в меня въехала молодая девушка, так что, конечно, мы оба не удержались на ногах и повалились.

Испуганные извинения последовали с её стороны, но я отшутился, что не беда, мол, до свадьбы заживёт. Ничего я себе не разбил, отделался парой синяков, а она вообще упала удачно, на меня, и вот мы уже оба смеялись над происшествием. Девушка оказалась темноволосой, средневысокой, с ладной фигуркой, с приятной округлостью симпатичной мордашки, со вздёрнутым носом, красными щёчками, весело было смотреть на неё. И бойкой, к тому же: она подумала, что я на коньки встал первый раз, и принялась показывать мне простейшие движения. Я насмешливо слушал и повторял, но вот, тронувшись с места, описал широкий уверенный круг и смело затормозил перед ней, так что она снова рассмеялась:

— Простите, я дурёха! Вы лучше меня катаетесь.

Я назвал своё имя, а отчество, подумав, опустил: не вполне я ещё старообразный, да и она мне не сотрудница, чтобы настаивать на обязательном этикете. Девушка тоже представилась: Оля. Ещё немного покатавшись и поболтав о всяких пустяках (Оля держалась на коньках плохо, но самоуверенно, впрочем, училась быстро), мы решили, что замёрзли, и пошли в ближайшее кафе, где продолжали разговаривать. Заказали одно, потом другое, ведь свежий воздух пробуждает зверский аппетит. Оля спросила с лёгкой тревогой, хватит ли у меня денег, а то, мол, она готова доплатить (я отклонил предложение), и заодно поинтересовалась, кем я работаю; узнав о моём директорстве, весело округлила глаза, моё отчество тут же уточнила, но оговорилась, что хотела бы оставить для обращения ко мне просто имя, если я не настаиваю на другом, конечно. Я не настаивал. Сама Оля оказалась студенткой; родом из маленького городка, почти посёлка, училась она в государственном университете нашего вуза, на юридическом факультете (на платном отделении), и в наступившем учебном году должна была его закончить, получить «бакалавра». Говорила Оля много и бойко, к моей лёгкой досаде, больше не обо мне спрашивала (хотя директор; школ ведь не встречаются на каждом шагу, нет?), а именно о себе говорила, демонстрируя при небольшом жизненном опыте некоторую категоричность суждений, которую в равной мере можно было и извинить молодостью, и списать на самоуверенность как черту характера. Так хорошо и долго мы сидели, но пора было и честь знать. Я пообещал подвезти её домой. Едва я остановился неподалёку от входа в студенческое общежитие, как Оля заговорила сама:

— Вы, может быть… извините, глупо спрашивать, но Вы, наверное, хотели мой номер телефона взять, а теперь стесняетесь?

— Не то чтобы стесняюсь, но буду рад, — дипломатично ответил я. — Только вот мне странно, что… То есть я хочу спросить…

— …Нет ли у меня кого? — догадалась девушка. — Н-нет… То есть, конечно, нет, конечно.

— А почему засомневались?

— А ухаживал за мной один дурачок, только давно это было, во-первых… и неправда, во-вторых! Мне вообще, Володя, сверстники не очень нравятся. (Она уже называла меня просто Володей.) Беспомощные они какие-то. Согласны?

— Откуда же мне знать? — ответил я. — Я девчонкой не был.

— Смешно! — расхохоталась Оля. — Правда!

Мы, конечно, обменялись телефонами. Домой я ехал в смешанных чувствах. Как-то с этой Олей (Александрова была её фамилия, замечу в скобках) всё налаживалось быстро и без усилий. Как будто даже и без особой моей воли? Но симпатичная девица! В её безапелляционности наверняка скрывались и вульгарные нотки, которые сейчас были почти не заметны, но к зрелости наверняка должны были обнаружиться; да и вообще к вопросу о вульгарности: говорила Оля правильно, грамотно, но в речи её нет-нет да и проскальзывали какие-то очень просторечные словечки, а произношение нет-нет да и сбивалось на провинциальное, с подчёркнутым «аканьем», для уха жителя большого города просто карикатурным. Но мне-то какое дело до её «аканья», я разве филолог? А простота её после слишком уж большой осторожности и сдержанности моей другой знакомицы действовала освежающе. Наконец, большая ли случилась беда? Номер телефона — это ведь просто номер телефона, звонить по нему совсем не обязательно…

Но телефон не всегда оказывается просто телефоном: я начал встречаться с обеими девушками.

Не могу сказать, что «начал» — подходящее слово: с Леной мы виделись раз в неделю по моей инициативе, а Оля мне первая позвонила сама, и я увидеть ее не отказался, просто поддался течению обстоятельств. Тревожили меня тогда мысли о дурности, недолжности такого поведения? Беспокоили, да, но, призн;юсь, не так уж сильно. Ах, как низко пал бывший аскет и последователь Вивекананды! Что ж, я ведь и не оправдываю себя (такого уже далёкого от себя нынешнего), а попросту веду методичный «журнал грехов», подобно Печорину, скажем. А тогда я подыскивал себе разные оправдания вроде того, что прекратить отношения или с одной, или с другой всегда ещё успею. С какой, кстати? Обе девушки были мне симпатичны, каждая на свой лад, первая — интеллектуально (с Еленой Алексеевной мы вели долгие разговоры, она оказалась очень неглупой девочкой), вторая — скорее чувственно, и в смысле чувств, но и в старом смысле, которым наделяли это слово пару веков назад. Правда, неземной красавицей, такой красавицей, при взгляде на которую останавливается дыхание, не была ни та, ни другая. На этом месте скажу, между прочим, несколько слов в защиту ценности девичьей красоты. Вновь и вновь появляются прагматики или кухонные мудрецы, не знаю как уж и назвать их, которые сообщают, что красота — не самое главное в девушке. Разумеется, не главное, в том случае, если Вы ищете для себя спутницу жизни лишь для того, чтобы она была полезна в хозяйстве, как если бы подыскивали трактор. Красота, продолжают доморощенные философы, — не мерило нравственности и добродетелей. Но чт; вообще в отношении совсем юной девушки есть показатель её добродетелей? Совершённые поступки, принятые решения? Так к девятнадцати-двадцати годам никаких важных поступков она не совершила, важных решений принять не успела. Убеждения, высказанные вслух? Но эти убеждения легко произносятся с чужого голоса, в случае молодой девушки — особенно. Девичья честь? Вот, пожалуй, кое-что определённое, но не всегда ведь её сбережение — девичья заслуга, иногда в юности сохраняют честь просто из лени к авантюрам или в силу случайностей, чтобы потом уронить позже. Вот и остаётся нам, мужчинам, в случае молодых девиц почти только одно: изучать их красоту, и не о красоте трофея я говорю, а о красоте, в которой находит отпечаток духовное. Вглядываясь в девичье лицо, стараемся мы разгадать след прошлых жизней, прошлых решений, в прошлом благообретённых, но сохранившихся добродетелей. Всегда ли успешно такое гадание? Известно всем, что не всегда, но если бы нам даже вместо лица некто предъявлял подробный письменный отчёт обо всех совершённых женским созданием в прошлых жизнях добрых и дурных поступках, добрых и дурных помышлениях, верно, и тогда нашлись бы желающие обманываться.

Но я отвлёкся. Сильными угрызениями совести я не терзался просто потому, что верил, будто заслуживаю компенсации за годы своего аскетизма. Вот и всё объяснение. Свою фантазию я не очень утруждал: ведя в какое-то новое кафе Лену, я через неделю с Олей оказывался в том же самом кафе. Я заметил, что в графике встреч Оля Лену стала опережать, хотя и познакомился я с ней позже. Вот, например, уже в середине ноября мы с Олей начали целоваться: дело нехитрое, но с молодой девицей сладкое, конечно. Подозреваю, что будь я понастойчивей, и гораздо дальше я бы продвинулся. Но особенно настойчивым я как раз быть не хотел: понимал каким-то задним умом (или остатками совести, как кому больше нравится), что, перейдя последнюю черту, уже не смогу так легко прекратить с Олей, если в итоге выберу Лену. «Знаешь, у нас ничего не получится, мы просто не сходимся характерами» уж вовсе некрасиво говорить кому-то, с кем лёг в постель. Или современные стандарты морали проще на это смотрят? Но если проще, то, значит, оставалась во мне чуть б;льшая моральная щепетильность, чем ожидается от «современного мужчины», и, значит, не полностью я даже тогда деградировал?

III

Мои записки ведутся в некотором беспорядке, который, наверное, отражает известный беспорядок моих мыслей. Разговоры с Леной я упомянул и хотел было уже привести для примера один, да вот, отвлёкся на разъяснение своих мотивов. Что ж, лучше поздно, чем никогда. Лена была поклонницей старых сентиментальных фильмов, как русских, так и зарубежных, и, помнится, один из разговоров у нас начался с того, что она меня спросила, нравится ли мне американская актриса Одри Хепбёрн.

— Ни одного фильма с ней не помню! — признался я.

Лена принялась перечислять. Из длинного списка мне оказался знак;м только «Как украсть миллион», виденный лет десять назад.

— Актриса там правда симпатичная была, — согласился я.

— Что там просто «симпатичная», Владимир Николаевич! Красавица! Неужели Вы как мужчина не оценили?

— Я же говорю Вам: я десять лет назад этот фильм видел!

Лена вздохнула:

— А я такой, как она, никогда не буду…

— Что так? — улыбнулся я. — Такой, как она, не будете, потому что будете собой. Зачем Вам кем-то другим становиться? Вы — красивая девушка…

— Ай, Владимир Николаевич! — откликнулась Лена с досадой. — Зачем Вы это?

— Что, не верите мне?

— Не верю.

— Если Вы в это не верите, то и другие не поверят.

— А зачем? Я про… Вас-то удивляюсь, как так случилось, что Вы мной… увлеклись, если Вас это слово, конечно, не обижает. Вы, наверное, просто… просто из жалости поначалу на меня поглядели.

— Н-неправда.

— А почему Вы запнулись?

— Потому что… да откуда же мне знать! Зря Вы гонитесь за голливудскими идеалами, Лена!

—  Разве я гонюсь? Кажется, я всё делаю, чтобы показать, что за ними не гонюсь! А Одри Хепбёрн — совсем не образец голливудских идеалов, если Вы её имели в виду. И всё же мужчины, которые её знали, её любили всю жизнь. Вот Грегори Пэк, например. На её похоронах он читал стихотворение Тагора. Говорят, нельзя было без слёз это слушать…

— Вы так рассказываете, будто сами там были!

— Смешно, да? У меня тусклая жизнь, Владимир Николаевич. Вот и пытаюсь чем-нибудь расцветить. Ищу всякие бантики, ленточки цветные, вроде таких душещипательных историй. Сама при том знаю, что пошлость…

— Ну, Тагор — не пошлость, положим. А Вы любите Тагора? И поэзию вообще?

— Нет! Разочаровала Вас, да? Но не люблю. Я не люблю, когда красивости больше, чем смысла. Да и вообще, если бы любила, то любила бы только очень избирательно. Если бы, например, Пастернака любила, то только одно стихотворение из него. Про февраль…

— «…Достать чернил и плакать»?

— Да, именно. Потому что это моё состояние, иногда. Хочется просто плакать, плакать! Без всяких чернил. И без всяких стихов. Не бойтесь, это всё проходит. И вообще в этом ничего особенного нет: я себя просто жалею. Сейчас, конечно, когда Вы появились, уже меньше…

— Я вот думаю: можно Вас поцеловать?

— А я думаю: может быть, пока не ст;ит? Вдруг Вы во мне разочаруетесь? И окажется, что я у Вас этот поцелуй украла. А я ничего не собираюсь красть. Я учительница, а не воровка.

Заодно уж припомню, что разговоров на политические темы, волновавшие меня, да и, наверное, всякого мужчину, Лена не любила: при таких разговорах она пугалась, смолкала.

— Я ничего не понимаю в политике, — говорила она виновато-испуганно. — Это такое сложное дело, что как ни поверни, никогда не будешь прав. А учительница не должна ошибаться, особенно начальных классов, Владимир Николаевич! И разве от меня в политике что-то зависит? А если нет — зачем об этом даже думать?

IV

В начале декабря моя мама отмечала День рождения. Оля, услышав про событие, загорелась желанием поехать вместе со мной; у неё, мол, уже и идеи подарка есть. Да и вообще, что я имею против того, чтобы она, Оля, познакомилась с моей мамой? А я и впрямь против ничего не имел, кроме… ну, Вы понимаете. Но озвучить этого было нельзя, оттого на День рождения мы приехали вместе.

Оля вручила свой подарок, принялась хлопотать, нарезая салаты и стряпая на стол. Да, пожалуй, хорошо, что я её с собой взял: кроме нас двоих, никто и не явился. Дядя Николай, мамин брат, обещался приехать, но, как на беду, его сына, маминого племянника, задержали на службе, у самого же дяди Николая машины не было, а без машины до маминого коттеджного посёлка зимой было вовсе никак не добраться. Без Оли мама совсем бы заскучала! Да и я, признаться, тоже. Хотя, если уж говорить про избегание скуки, про занятие для ума, то с Леной я бы охотнее беседовал…

В какой-то момент Оля убежала в ванную комнату.

— Как она тебе? — осторожно спросил я маму. Та пожала плечами, продолжая резать кубиками колбасу для «Оливье».

— Хорошая, — ответила она, подумав. — Только очень уж обычная. На меня чем-то похожая, я в её возрасте такая же была. Смотри сам, тебе ведь жить с ней, не мне. Только об одном тебя прошу: в квартире её не прописывай! Хотя бы годика три-четыре…

— Ты, значит, об имуществе печёшься, — усмехнулся я.

— Да! — ответила мать без тени улыбки, почти обиженно. — И не надо видеть во мне меркантильную дуру! Об имуществе, правильно, об имуществе единственного сына, между прочим!

— Что ты, мама, Бог с тобой, никто тебя не упрекает! Тут, видишь, другая беда…

— Какая беда?

— У меня ещё одна девушка есть, — сказал я вполголоса.

Глаза у мамы весело расширились:

— Герой! — иронично-восхищённо прокомментировала она. — Мастер, одно слово! И кто ж она, позволь тебя спросить?

— Учительница начальных классов у меня в школе

— А! Всё понятно. Только уточню: девушка или «сексуальный провиант»?

— Девушка, мама, девушка: я до неё и не дотронулся ни разу.

— Так, и чего ты от меня хочешь? Аплодисментов?

— Аплодисментов не хочу, но вот как-то я запутался, надо бы решаться…

— Да уж, да уж, — ухмыльнулась мама: никакого особого осуждения в её голосе я не заметил. — Ну, впрочем, привози как-нибудь твою учительницу тоже, поглядим на неё…

Договорить мы не успели: Оля вернулась из ванной комнаты и продолжила своё весёлое щебетание.

V

Тридцатое декабря (понедельник) 2013 года было в том календарном году последним рабочим днём. Строго говоря, работали мы и утром вторника, но всем же прекрасно известно, что тридцать первого декабря не работа, а видимость одна, так что вторник можно было и не считать. В понедельник в четыре часа в школьной столовой за сдвинутыми столами собрался трудовой коллектив: традиция, как известно, давняя, советская. Умеренно выпивали, закусывали; «тамада», в качестве которого трудилась новый завуч по воспитательной работе, разбитная тётка средних лет, объявляла подготовленные педагогами «номера», всё непритязательное, самодеятельное, конечно: сценки, или шутливые песенки, или частушки какие-нибудь. Я тоже выступил с номером, а именно прочитал юмореску — образчик армейского юмора, предсказуемо начинающуюся со всем известного «Здесь вам не тут, здесь вас быстро отвыкнут водку пьянствовать и безобразия нарушать», доходящую до сюрреализма в своём абсурде, встреченную одобрительным смехом. Смех смехом, но, надеюсь, факт того, что «здесь вам не тут», все сотрудники ещё раз себе уяснили. Затем включили магнитофон и танцевали. Наша дворничиха в новом откровенном платье, подсев ко мне поближе, откровенно ко мне клеилась: она к середине вечера уже была «хорошей», дошла, иначе говоря, до нужной кондиции. Наконец, всё закончилось, к моему тайному облегчению: утомительны такие сабантуи, а для руководителя — больше всего. Я окликнул свою знакомицу, уже собиравшуюся уходить вместе со всеми:

— Елена Алексеевна! Просьба до Вас будет…

От всех сотрудников мы всё скрывали, и скрывали по Лениному желанию: ей казалось, что наши «отношения» (слово, впрочем, слишком торжественное) для других педагогов станут предметом зависти. Кто знает, может быть, и не вовсе она была неправа… Дождавшись, пока все разойдутся, мы молча вышли из школы, сели в мой автомобиль. Я захлопнул двери, но зажигание не включил, а спросил напрямую:

— Вы где проводите Новый год?

— С родителями…

— А не хотите со мной?

— Я почему-то думала, что Вы предл;жите, — призналась девушка. —  Спасибо, Владимир Николаевич! Но не знаю, насколько прилично… И кроме того…

— И кроме того, Вы меня побаиваетесь до сих пор, — закончил я.

— Нет! То есть…

— Я не предлагаю Вам оставаться наедине со мной, — поспешил я пояснить. — Я сам собирался поехать к маме: у неё будут другие родственники…

Лена слегка посветлела лицом. Вот снова вернула себе озабоченно-жалобное выражение:

— Но ведь она… меня не приглашала?

— Нет, отчего! Она Вас будет рада увидеть. Я об этом специально спрашивал.

— Мне неловко, Владимир Николаевич, но если Вы считаете, что это можно…

— Считаю. Только если Вам самой не хочется…

— Хочется, — тихо сказала Лена. — А я вот ещё о чём подумала: не покажется Вашей маме странно, что Ваша… девушка (она это слово выговорила с трудом и тут же покраснела), если, конечно, это слово уместно, Вас называет по имени-отчеству и на «Вы»?

— Мне и самому это кажется странным.

— Да, Вы говорили… Но как же по-другому! Это ведь будет фамильярно очень…

Она так забавна была в своей серьёзности, что я наклонился и быстро чмокнул её в щёку. Лена подняла на меня глаза.

— Это тоже было фамильярно, — сказала девушка, но не с упрёком, а почти с нежностью. — Хорошо, я попробую Вас… тебя называть по имени. Я ещё потренируюсь…

Вот так получилось, что в последний день старого года я ожидал Лену в автомобиле у подъезда её дома. Она выпорхнула из подъезда наконец, маленькая, забавная. Волосы она завила, губы тронула губной помадой. «Рабочая пчёлка стремится быть женственной, и это так трогательно, — подумал я с умилением. — Пока ещё у неё не очень получается, но ведь получится рано или поздно…» Я её почти любил.

Мы обменялись приветствиями, Лена, покраснев, подставила мне щёку для поцелуя (уже не противится этому, не дичится, отметил я в уме. Как славно.) Пока девушка копошилась с ремнём безопасности, я для верности набрал мамин номер телефона: я хотел быть уверен в том, что она уже дома или на пути домой.

— Мы едем, а ты как? — весело спросил я в трубку.

«И мы едем, через полчаса уже будем», — весело ответили мне.

— Кто это “мы”? — настороженно уточнил я.

«Мы с Оленькой, невестой твоей! Ку-ку, Володя! Ты не заболел часом?»

— Что?! — вскричал я. — Приехали, так… Лена, дорогой человек, посиди в машине, пожалуйста…

Я выскочил на мороз и, отойдя шагов на тридцать от автомобиля, чтобы меня наверняка нельзя было услышать, принялся со сдержанными раздражением выговаривать:

— Я ведь тоже…  Ты, надеюсь, не через громкую связь разговариваешь со мной?

«Нет, не волнуйся: она на заднем сиденье заснула, спит как сурок, потешная такая… Ты… ты, видно, тоже с девушкой едешь, угадала? С той, другой?»

— Браво, мама, бинго! — крикнул я.

«Ну, послушай, мне-то откуда было знать? — звучал в трубке насмешливый голос мамы. — У большинства нормальных людей одна невеста, а не две. Я-то в чём виновата, скажи на милость?»

Выяснилось, что обе в пору хлопот о новогодних подарках встретились на рынке, и мама в простоте душевной пригласила Олю к себе на Новый год, ведь «Володя наверняка приедет», а ей, Оле, без меня будет скучно. Мама была уверена, что Оля меня об этом предупредила.

— Нет, решила преподнести сюрприз, — буркнул я.

Надо было срочно изобрести что-то, и я предложил первое пришедшее в голову:

— Ты можешь сказать Оле, что я приеду с Леной, невесткой?

«Какой ещё невесткой?» — изумился голос в телефоне.

— Невестой брата то есть!

«А у тебя есть брат? В самом деле?» — ситуация маму явно забавляла, судя по этим весёлым ноткам в её голосе.

— Мама, не смейся над старым и больным человеком! — взмолился я. — Невестка, запомни! И не расспрашивай её ни о чём! Кто ещё будет кроме нас?

Ожидали, оказывается, только дядю Колю с сыном, но те должны были появиться не раньше десяти вечера. Да вот ещё Валерия Никитична, мамина подруга, ехала вместе с ней в автомобиле на переднем сиденье и мне передавала привет, но ей мама обещала всё растолковать. Полный нехороших предчувствий, я вернулся в машину. Лена глядела на меня вопросительно и тревожно.

— Будет Оля, невеста брата, — хмуро пояснил я. — А самого брата не будет. Она… ненормальная немного, вот что.

— Вы поэтому… ты поэтому так огорчился?

— Да, да… Ты… её лучше не расспрашивай ни о чём, о брате особенно. Там, видишь, всё непросто…

Лена понимающе, испуганно покивала.

Без четверти семь мы прибыли. Приветствия, объятия, восклицания. Валерия Никитична убеждает меня, что за восемь лет я ни капли не изменился. Я отшучиваюсь. Лаконично представляю девушек друг другу по именам. Мама с трудом удерживала улыбку. Мне, впрочем, было не до смеха. Вот и Оля на Лену что-то с подозрением поглядывает… Всей нашей группкой мы переместились в просторную кухню маминого дома, объединённую с гостиной, и я вздохнул с некоторым облегчением. Оля засуетилась вокруг хозяйки, чтобы помогать ей резать салаты. Мама не возражала; вот и Лене она сунула в руки разделочную доску, та безропотно приняла. Валерия Никитична прикорнула на диване, включив телевизор. Я прибавил у телевизора звук, чтобы в этом предновогоднем гаме все мы поменьше думали и поменьше вопросов задавали друг другу. Присел в кресло, поглядывая в сторону девушек, и принялся строчить сообщение за сообщением Артёму, моему двоюродному брату, которого сегодня вместе с дядей Колей тоже ждали.

Сообщение адресату не доходило: то ли сеть была перегружена, то ли Артём выключил телефон. Вот ещё несчастье! Выйдя в коридор, я постарался ему позвонить. Так и есть: «Аппарат абонента выключен или находится…» А ведь приглядчив мой двоюродный брат, его профессия обязывает! Вот он удивится тому, что у меня, оказывается, ещё и родной брат имеется… А стрелки часов меж тем неумолимо двигались.

Надо бы сегодня во всём признаться, вот что, думалось мне. Но… когда? Сейчас?! Нет, дорог;й мой, признаваться надо было раньше, а теперь скандала не избежать. И кроме прочего: признаваться ведь означает, что надо расставаться с одной из двух? А с какой? Прямо чистой воды «Приключения капитана Врунгеля» выходили у меня, где, как мы помним, незабвенный мореплаватель долго мучился, какого из двух петушков, оставшихся на судне, резать на суп: беленького или чёрненького? Помнится, судовой помощник Лом ему безапелляционно тогда заявил: режьте чёрненького, Христофор Бонифатьевич! Что ж: и мне, получается, «резать чёрненькую»? Но ведь и «чёрненькую» почти так же, как «беленькую», по-человечески будет жалко. Ах, что же я, болван, сижу! Надо предпринять что-то, иначе катастрофа случится, и не будет тебе ни чёрненькой, ни беленькой, остолоп ты несчастный!

За несколько минут я разыскал в Сети приложение, имитирующее звонок на телефон. Установил его и решительно нажал кнопку. Телефон затрезвонил через пару секунд.

— Да! — крикнул я в трубку, так что задремавшая было Валерия Никитична даже проснулась. — Да, слушаю. Да, директор. Что-о?! Что Вы говорите?! И давно?! Понял. Спасибо.

Подошёл к обеденному столу, тяжело ступая, сел на один из стульев и выдавил из себя с мрачным лицом:

— В школе какая-то беда, сторожу «Скорую» вызвали. Не понял, что именно стряслось.

Предлог был так себе, но другого я не изобрёл. Пусть тот, кто сумеет, придумает лучше. Только вот лучше всего никаких предлогов не сочинять, а просто не допускать таких скверных оборотов жизни. Крепки мы задним умом, что тут скажешь… Все три женщины, оторвавшись от своих дел, тревожно на меня уставились.

— Надо ехать, — подытожил я.

Мама огорчённо пожала плечами: ей совсем не нравилась ситуация, но перечить мне она не решилась.

— Я… я, наверное, тоже с тобой? — робко подала голос Лена. Я благодарно ей покивал: не предложи она, я бы и сам её попросил.

— Зачем тебе ехать? — с удивлением и лёгкой неприязнью в голосе спросила Оля. — Думаешь, без тебя там не справятся?

— Как? — беспомощно удивилась моя сотрудница. — А как же иначе…

Я меж тем, желая поскорей положить конец разговорам, поскорей натягивал в коридоре куртку и из коридора поманил Лену к себе рукой. Та, кивнув, уже послушно бежала по коридору.

Я завёл автомобиль, открыл ворота, вновь сел за руль — и задняя дверь хлопнула: Оля. Шустра до чего, ты погляди…

— Я с вами, ребята! — крикнула моя «невеста номер два». — Вы ведь не против? Подумайте: я ведь здесь без вас с тоски помру!

Мне оставалось только стиснуть зубы. Не иначе, как почувствовала что-то Оленька.

Я давил на педаль газа, а девушки на заднем сиденье обменивались осторожными репликами, от которых меня бросало в холодный пот.

— Тебе правда нужно было остаться, Лен! — рассудительно отвесила Ольга.

— Но ведь я тоже сотрудница…

— Да?! Так тебя Володя по знакомству, что ли, устроил, как родственницу?

— Родственницу?!

— Ну да, будущую. Или я что-то не догнала?

Они вдруг перешли на английский, думая, что я его не знаю (я знал, хоть и не в совершенстве). Эти английские фразы, эти смешки, это зазвучавшее в голосе возмущение — всё было очень скверным. У меня, верно, даже затылок от напряжения взмок.

— Поня-ятно всё теперь, — протянула Оля, вновь по-русски, и обе молчали всю оставшуюся дорогу до моей городской квартиры.

— Володя, мы обе поднимемся, — сказала Оля, когда я припарковал машину у подъезда. Не спросила, а сообщила о своём решении.

— Конечно, что уж там, — буркнул я.

Все мы прошли и расселись у меня в кухне на стареньких табуретах. Все всё понимали, а кому теперь начинать говорить, было неясно, непонятней же всего было, о чём сейчас говорить.

— Скажи нам хоть что-нибудь! — предложила Оля наконец.

— Я не знал, что так выйдет, — хмуро пояснил я. — Само как-то сложилось. Вечно я так жить не собирался, не думайте.

— Меня, значит, на Новый год ты не пригласил? — с неприязнью уточнила Оля. — Выходит, я сама, дура, виновата, что напросилась?

Я пожал плечами.

— Я никого не держу, — добавил я с подобием раскаяния. — Вы обе обижены, наверное, поэтому делайте, что находите нужным.

— Очень благородно! — иронично прокомментировала Оля. — «Что находите нужным…» Мы теперь должны, видимо, обе уйти, не вынеся такой подлости, да? Ты этого хочешь?

— Я, наверное, действительно пойду, — пробормотала несчастная Лена. Пока ещё транспорт ходит…

Оля смерила девушку странным взглядом. Хотела что-то сказать, но удержалась. Видимо, решила, что проявлять сейчас великодушие к сопернице — себе дороже. Лена между тем очень быстро оделась и вышла, закрыв за собой дверь. Я выскочил за ней.

— Позволь мне хотя бы отвезти тебя домой, — предложил я.

Стоя на лестничной площадке, Лена неслышно плакала, спрятав лицо в ладони. Помотала головой, не отнимая рук от лица:

— Нет, нет! Я вызову такси…

— Я её не ждал, честное слово!

— Да, я поняла… — всхлипнула девушка. — Но ведь ты с ней не прекратил отношения, когда уже со мной… И ты считаешь, так можно? Почему ты… Почему я говорю Вам «ты»? Владимир Николаевич, извините, мне пора!

И Лена была такова. Я вернулся в квартиру с тяжёлым сердцем. Оля, скучая, водила пальцем по узорам на скатерти. Бросила на меня недовольный взгляд.

— Желаешь закатить скандал? — остудил я её раздражение. — Я скандалов не люблю. И, знаешь, не в таких мы близких отношениях, чтобы позволить тебе закатывать скандалы. Не семь лет прожили вместе. Если считаешь, что тебя оскорбили в лучших чувствах, поезжай-ка ты домой тоже!

Оля картинно вздохнула. Подумала ещё немного, помотала головой.

— Да нет, — ответила она с достоинством обиженного человека. — Я не скандалистка: мне, если хочешь знать, вообще всё это противно. Не будем выяснять, кто кого оскорбил, хотя ты держишься так, будто я тебя обидела, и мне непонятно, почему. Ещё и на улицу грозился выставить: вот уж спасибо… Как ты думаешь, хорошо это — меня посылать домой за три часа до нового года? Я родителям что должна буду сказать?

— А Лена что им скажет?

— А Лене твоей раньше надо было головушкой своей думать! И тебе тоже!

— Что значит «раньше думать»? — опешил я. — Я с ней первой познакомился!

— Не надо! Она просто устроилась в твою школу работать, а ты на неё глаз положил. Это не называется «познакомился». Иди, догоняй её! Ещё не поздно!

— Боюсь, что уже поздно…

— То есть я ещё и виновата? — настырно спросила Оля.

Я махнул рукой:

— Никто ни в чём не виноват…

— Ты, выходит, не виноват!

— Виноват, конечно! Только если винить меня в скрытности, в отсутствии искренности — я с тобой не должен был завязывать отношений, при полной искренности-то. Тебе тогда надо было сейчас уходить, а не ей.

— Не вижу связи, — холодно возразила девушка. — У вас с ней до меня как будто что-то серьёзное завязалось, что ли? Ты ей что-то пообещал? Если ушла — значит, и она виноватой себя почувствовала, я так рассуждаю.

— А если просто из деликатности? Не можешь ты себе этого представить?

— Не могу. Значит, наверное, не очень хотела. За счастье люди борются, а само оно не приплывёт.

— Хм, — невесело усмехнулся я. — По твоей логике как раз и выходит, что я не виноват: тоже ведь просто-напросто «боролся за счастье».

— Я тебя особенно и не виню, — согласилась девушка. — Мужская природа, всё ясно… Да… — Она вновь вздохнула. — Мы, наверное, эту историю ещё не раз вспомним…

— Звучит как «Я не раз ещё тебе припомню…».

— «Вспомним», я сказала, а не «припомню».

— Как ты быстро женщиной стала, Оля…

— То есть? — она бросила на меня тревожный взгляд. — Ты в каком смысле? В… медицинском?

— Нет, в психологически-бытовом…

— Потому что если в медицинском, то да: я ведь тебе рассказывала, у меня уже были отношения раньше. Это на случай недоразумений, претензий всяких нелепых… Ну что: будем продолжать ссориться? Или как? Побежишь за своей Леночкой?

VI

Я не успел ответить: в дверь позвонили. Я открыл дверь — ввалились дядя Николай с сыном Артёмом, оба довольные, уже немного подшофе (когда хоть и где успели «клюкнуть»?). Они, дескать, ехали мимо и увидели, что свет горит, так вот, не хочу ли я к ним присоединиться, и (поглядев через моё плечо на Олю), э-э-э, девушка тоже? Потому что, во-первых, метель, к утру наметёт ещё, и на своём «Фольксвагене» я рискую сесть на брюхо, а на внедорожнике не рискую. И, во-вторых, праздник, а если я за рулём и если завтра буду возвращаться, то что ж, и рюмки себе в праздник не позволю? Ну как за ночь алкоголь не выветрится?

— А ты, Артём, как будешь решать ту же самую проблему? — уточнил я с сомнением. Двоюродный брат засмеялся в голос, показывая крупные здоровые зубы.

— Я ведь на служебной, Вовка! — с удовольствием пояснил он.

И то верно: едва ли сотрудникам ГАИ придёт на ум останавливать тёмно-синий «УАЗ-Патриот» с красной полосой и гербом Следственного комитета России на борту. Это я и без него должен был сообразить.

— Ты… едешь? — осторожно спросил я Олю. Та обиженно передёрнула плечами:

— Конечно, еду! — подтвердила она. — Чт; мне, здесь оставаться?

Неясно было, примирение это или временное перемирие. Не договорили мы с ней, но сейчас, пожалуй, было и к лучшему не договаривать.

Добрались с ветерком: Артём включил проблесковый маячок, чисто из озорства, и в один момент грозно рыкнул в микрофон на внешний динамик: «Водитель “Оки”, дайте дорогу следственным органам!»

Снова приветствия, объятия, восклицания на крыльце. Про Лену никто не вспомнил (а если кто и вспомнил, не подал виду). Скверно вышло, думал я: у меня, положим, «лоб медный и совесть карамазовская», да и действительно семейный праздник — не самое удачное время коллективной исповеди, но вот Оля, прогнав соперницу, и ухом не повела: шутит, смеётся, забавные случаи рассказывает, знакомится с Артёмом… Или она только внешне так, а внутри глубоко переживает? Но если переживаешь, то будь искренней, не устраивай себе веселье, не общайся уж вовсе с родственниками такого скверного, как я, человека!

За столом общий разговор продолжился. Мама шутливо упрекала меня в том, что я на своей работе вовсе запропал и, заботясь о других, о себе совсем не думаю. Артём с лёгким вызовом требовал рассказать, каких значимых результатов я всё-таки добился за время моей службы. Пожав плечами, я принялся перечислять: вот, документацию привёл в порядок, вот, несколько проверок без замечаний прошёл, вот, вышел на втрое место в районе по числу аттестованных на высшую категорию, вот, крышу починил, вот, старые трубы заменил на полипропилен…

— В школе заменил, а у себя дома не заменит! — ввернула мать. — Всё другим, ничего себе. А у тебя дома в ванной тоже, между прочим, стояк аварийный!

— Ну уж! — нахмурился я этому замечанию.

— Не «ну уж», а течёт! Как ты считаешь, Оля: должен человек наконец и о себе позаботиться или нет?

— Конечно, конечно, Мария Владимировна! — с готовностью отозвалась моя невеста.

— Так ты повлияй на его, повлияй! Идеалы — я понимаю, конечно, но не вечно же жить словно Сухомлинский. Ты Сухомлинским будь, а стояк поменяй!

— Кто такой Сухомлинский? — наивно вопросила Оля: она, видимо, фамилию великого педагога до того не слышала и этого вовсе не стыдилась.

— Так, так… — кивал двоюродный брат. — А откатики берём, Володя?

— Фу, Тёмка, какой вопрос противный! — воскликнул я, слегка краснея. — От тебя особенно!

Общий смех.

— Не бойся, я ж по-родственному спрашиваю, ха-ха!

— Ничего не скажу тебе, не мечтай.

— Берём, берём, значит…

— Хорош уже, Артём, хорош! — шикнули на него с двух сторон мама и дядя Николай. — Не порть людям праздник!

Следователь шутливо поднял руки. Потом и вовсе приставил их к голове, изображая уши:

— Молчу, молчу! Я серый зайчик-побегайчик!

— А я вот считаю, — глубокомысленно изрекла Оля, — что в нашей стране… Извините, Серый зайчик, не перебила Вас, нет?  (Спрошено было с некоторым вызовом.) …Что в нашей стране развивающаяся экономика, и откаты — часть этой экономики. Поэтому выламываться из этой системы как бы даже неприлично. Не говоря о том, что небезопасно. Я бы в любом случае не стала…

— Умна у тебя невеста, Володька! — расхохотался дядя Николай. — «Я бы не стала…» — да тебе ещё и не дадут! — Оля насупилась, все, кроме неё, рассмеялись, и я тоже не мог не улыбнуться. — Ну, не обижайся, красавица… Давно вы познакомились-то, Вов?

— На работе познакомились, нет? — уточнил Артём.

— Нет! — буркнула Оля. — На работе у него другие знакомые! Леночки всякие…

Глядя на её хмурую мордашку, все вновь рассмеялись.

— Только наша Оля им всем быстро даст отлуп, да? — проговорила мама сквозь смех. — Ну-ну, молодцом, так держать!

Так разговор продолжался с пятого на десятое, предсказуемо не блистая «ни чувством, ни поэтическим умом, ни красноречия огнём, ни общежития искусством». После выступления Президента и курантов беседа естественным образом переключилась на политику, и Оля, к моему огорчению, выявилась в ней заядлой либералкой. Впрочем, не совсем так: она безапелляционно высказывала либеральные догмы как конечные общеизвестные и не терпящие сомнения истины, чтобы через пять минут выдать что-то достаточно консервативно-патриотическое. Сообщала, например, что «в Украине» Россия ничего не забыла, а несколько позже поддерживала плановую экономику, горевала о распаде Советского союза, с которым мы все потеряли так многое, и при том, кажется, не замечала вовсе, что горюющие о Советском союзе сожалеют об империи, что имперское мышление никогда не поощряет независимость окраин и что советскому человеку даже в ум бы не вошло говорить «в Украине», что одна мысль, следовательно, противоречит другой. Всё ей произносилось, похоже, с чужого голоса, всё — с равной убеждённостью. Говори с убеждённостью — и сойдёшь за человека с убеждениями, с грустью подумал я. Только вот зачем молодой девушке обязательно демонстрировать политические убеждения? Чтобы мужчинам нравиться? Или для того, чтобы саму себя уважать? А разве самоуважение девушки зависит от того, сколько чужих мнений, маскирующихся под неоспоримые истины, она произнесёт? Впрочем, зря я: Оля ведь искренне верит во всё, что говорит. А вот возьмём, например, Лену: есть у Лены политические убеждения? Не замечал ни разу… Елена Алексеевна, верно, стыдится попасть впросак с умными людьми, защищая коротенькие истины-носительницы полуправды (а вот Оля хоть раз за разом попадает впросак, ничуть не стыдится), или просто ей это малоинтересно. Такая позиция выглядит честней, но и бледней, конечно. Там, как известно, хорошо, где нас нет. Сейчас тоскую о Лене, а сидела бы она здесь бледной мышкой, улыбалась бы уголком рта там, где остальные от смеха сгибаются в три погибели, — затосковал бы, как пить дать, об Оле с её живостью и естественностью. Может быть, ни одну из них я, по сути, не люблю, оттого и выбрать не могу? Может быть. Но не пора ли остепениться и перестать искать небесных дев? Мне ведь жена нужна, а не бесплотное облако. Облака же — скопления воды, как известно, и больше в них ничего учёные не обнаружили.

Под конец застолья (Валерия Никитична ушла спать, у дяди Николая тоже слипались глаза) я вовсе загрустил. Артём это приметил зорким следовательским глазом.

— Что кислячишь, Вовка? — обратился он ко мне.

Я усмехнулся:

— Я не «кислячу», а просто грустно стало.

— Что так?

— То, что нас за столом пять человек, все — разных возрастов, и молодёжь тоже есть. Говорят, молодёжи свойственна наивность, но кроме неё, ещё идеализм, поэзия — а где у нас идеализм, где поэзия?

Оля что-то вопросительно промычала, пережёвывая курочку. Прожевав, отчётливо произнесла:

— Я не поняла: это было камень в мой огород? Я, Володя, наверное, должна на табуреточку встать и читать стишок? Извини, я не подготовилась! Попроси Лену: она, наверное, всегда к этому готова!

— Да кто хоть такая эта Лена, расскажите мне уже, наконец! — возопил Артём на общее веселье.

— Лена — это то, что все мужчины иногда делают глупости, — назидательно промолвила мама. — Но мы ведь, Оленька, не будем злопамятны, правда?

— Согласна, Мария Владимировна: я вообще не злопамятная! — Оля тут же подцепилась на крючок честолюбия. — Я вообще считаю, в отличие от некоторых, что злопамятность — дурное качество!

Дядя Николай объявил, что отправляется «баиньки», и мама пошла вместе с ним хлопотать о постельном белье для него и для Артёма (в её доме было шесть комнат, всем гостям должно было хватить места). Мы с Артёмом принялись убирать со стола. Мама, вернувшись, поманила меня в сторонку.

— Тебе с Олей в одной комнате стелить? — вполголоса спросила она.

— Лучше в разных.

— Вот так здрасьте: где же я разные найду?

— Ну, в кладовке мне постели, на полу!

— Володька, перестань блажить! Милые бранятся — только тешатся. Оленька, брось мыть, я всё помою! — громко обратилась она к девушке. — Пойдём лучше, я тебе вашу комнату покажу…

Я вышел на крыльцо, чтобы глотнуть морозного воздуху, поглядеть на звёзды, послушать дальний лай собак, подумать о житейском. Когда вернулся в «нашу» комнату, Оля уже демонстративно спала, отвернувшись к стенке. Я залез под одеяло и лёг рядом, даже не подумав её касаться. Затем, убедившись по дыханию, что девушка действительно крепко заснула, неслышно выбрался из-под одеяла, разыскал шерстяной плед и, завернувшись в тот, улёгся на полу. Мало ли что ночью войдёт в сонную голову!

VII

— Ты можешь перебраться на кровать, — сухо сказала мне Оля рано утром.

— М-м-м, — промычал я и продолжал спать.

Проснулся я в итоге позже всех и когда вышел к общему завтраку, меня встретили шутливыми комментариями.

— Я не высыпаюсь, — пояснил я хмуро. — Не знаю, Артём, как ты, а я в будни не высыпаюсь.

Хотел добавить ещё что-то, но воздержался: меня всё равно никто не слушал. Дядя Николай завладел общим вниманием, рассказывая что-то потешное.

Позавтракали — и все собрались в город. И то: «УАЗ-Патриот» даже для пятерных просторен.

По пути Артём вдруг, ни к селу ни к городу, принялся рассказывать «случай»: историю о том, как его коллега «накрыл» заведующую детским садом и успешно превратил доследственную проверку в уголовное дело. Та самая заведующая как будто подделала протокол родительского собрания. Казалось бы, нарушение невеликое, но какой умысел за ним скрывался, какой умысел! Предлогом для всего этого рассказа было то, что он меня, тоже муниципального служащего, стремился предупредить и предостеречь от небрежностей, а то гляньте, мол, в экий переплёт по беспечности может угодить человек. Спасибо за заботу, конечно, только вот меня почти физически тошнило от этого рассказа, от энергично-настойчивого обвинительного тона моего двоюродного брата, от его профессиональных словечек, да и просто от этого выражения «преступный умысел», применённого к моей коллеге. Вот уж, правда, нашли опасную преступницу и главаря преступной шайки! Орден повесьте себе на китель! Оля, впрочем, к рассказу проявила живой интерес. Валерия Никитична тоже время от времени вставляла своё «очень умное» словечко.

— Произвёл «осмотр места происшествия» и, соответственно, выемку документов, — заливался соловьём Артём. — Глядь, а одного-то нету! То есть за вторым протоколом сразу идёт четвёртый. Уже зацепка, верно? Но самая главная заковыка была вокруг подписи! Потому что к заявлению приложили не оригинал, а копию. А по копии как экспертизу сделаешь? Ведь экспертиза делается по скорости высыхания пасты шариковой ручки, если кто не понял. Безумных бабок ст;ит, кстати. Это так, между нами девочками…

— Всё это напоминает роман Дэна Брауна, — произнёс я отчётливо.

— В каком смысле? — опешил мой кузен.

— В том, что читаешь — и как будто увлекательно: расследование, интрига… А закроешь эту макулатуру — и так отвратно! Будто картону наелся…

— Тебе не нравится — так не слушай! — возмутилась Оля. — Хотя я бы на твоём месте слушала да на ус мотала! Продолжайте, Артём! Очень интересно!

— Да, — произнёс Артём, немного помолчав. — Отвратно, в самом деле. Отвратно то, что руководитель образовательного учреждения себе позволяет такие вот вещи вытворять с наивной надеждой обмануть государство. И я с тобой согласен, полностью. Если ты, конечно, в этом значении говоришь про «отвратно». Так я продолжу! Экспертизу копии делать — только если почерковедческую. Казалось бы, дохлый номер, да? Но Сашка нашёл выход…

У меня на коленях лежала моя меховая шапка, и руки я держал под ней. Было бы место рядом — положил бы шапку на сиденье, но рядом, между мной и Олей, Валерия Никитична сидела (за что я ей был втайне благодарен). Едва Артём сказал про выход, как вдруг —


Здесь я должен сделать отступление про это «вдруг». Я знаю очень хорошо, что «вдруг» нечто случается лишь в плохих детективах и в романах Достоевского. Кстати, почему бы обязательно второй категории исключать первую? Почему бы не глядеть на «Преступление и наказание» как на детектив среднего качества, что одновременно не умаляет его ценности как великого романа? Всё, что с нами происходит «вдруг», имеет свою причину, своё происхождение, свою предысторию. В оправдание себе скажу только, что совершившееся меня действительно застало врасплох, ударило как молния из хмурого зимнего неба, как гейзер из асфальта, как сердечный приступ. Если же меня спросят про причину и предысторию, я отвечу: а зачем я писал первую часть и вот уж почти половину второй? Вот — моя причина! Вот — моя предыстория! Всё, написанное выше, и есть пояснение, пусть невнятное, положим, пусть даже косноязычное, как я пришёл к этому «вдруг»!


— вдруг моя левая рука как бы ожила, проявила свою волю, словно это была воля иного, независимого владельца, и осторожно, нежно коснулась моей правой руки. Погладила её.

Я застыл от чего-то, близкого ужасу. Но и восхищению. Заметьте, что подлинное восхищение всегда близко ужасу, хотя обратное и не верно. Затем спросил (мысленно, разумеется: не выжил ведь я из ума):

«Кто Ты?»

Словно некто невидимый улыбнулся в моей голове и голос — девичий голос — мне ответил:

«Кто я? Я — вторая Ты. Кто же ещё?»

По поводу этого голоса я не был уверен, как не уверен и сейчас, что действительно слышал его. Больше всего походило на то, как будто сам я придумал себе невидимого собеседника и разговаривал за него и за себя разными голосами, словно кукольник, который поочерёдно говорит то за Петрушку, то за какую-нибудь Марфушку, надев первого на правую руку, а вторую — на левую. Клясться, впрочем, что именно так, а не иначе, что со мной не разговаривает кто-то иной, я не стал бы.

«Вторая “я”?»

«Да и нет… Правда в том, что я тоже живая. И… я тоже живу здесь».

«Здесь? У меня в уме? Вот это новость!»

«А Ты и не заметил?

«Как я вообще должен был Тебя обнаружить?»

«Верно: и как Ты мог заметить… Я, похоже, спала».

«Спала?»

«Тридцать лет».

«Тридцать один, если быть точным».

«Верно. Но это не значит, что я никогда не просыпалась. Может быть, Ты помнишь, как влюбился в своего друга…»

«“Влюбился”! — мысленно усмехнулся я. — Разве это так называется? Ты хочешь сказать, я был влюблён в Арнольда?»

«Я — была».

«Просто здорово! Меня подозревают в нездоровых наклонностях?»

«Нас никто не слышит, Володя, — ласково попеняли мне. — И что за вопрос странный? Я не православная публицистка, мне не нужно ничего доказывать. И я — не Ты, всё-таки».

«Ты уверена в этом?» — усомнился я.

«Как я могу быть в чём-то уверена? Я только-только начала осознавать себя… А помнишь ещё случай в автобусе?»

«Ах, это! — я улыбнулся. — Когда меня спросили: “Девушка с книжечкой, что у Вас за проезд?”?»

«Нет, другой! Ты тоже читал, но сидел, и к Тебе на очередной остановке подсел какой-то дяденька…»

— Стоп, стоп! — крикнул я в голос.


Артём резко ударил по тормозам.

Изумлённые, мы все пятеро глядели на старуху, которая непонятно откуда взялась на зимней дороге. Впрочем, я не склонен именно старуху подозревать в чародействе. Просто все зазевались, а водитель, со своим повествованием о похождениях бравого коллеги, больше всех.

— Спасибо тебе, брат, — севшим голосом произнёс Артём, когда старуха перековыляла через дорогу. — От статьи меня избавил…

Рассказа он не возобновил, и до города мы доехали молча.

Оля попросила её высадить сразу после моста.

— Всем пока! — весело крикнула она, прощаясь, а в мою сторону даже не посмотрела.

VIII

Случай, который невидимая собеседница своими ловкими пальчиками вытащила на свет Божий, был не то чтобы постыдным, но настолько, воистину, странным, что я предпочёл его запрятать в самый дальний уголок своей памяти, чтобы никогда о нём не вспоминать. Но сейчас, не вспомнив его, я не могу повествовать дальше.

Я только закончил первый курс и наслаждался каникулами. Возвращаясь одним летним вечером с Дня рождения приятеля (Лина болела и на вечеринку не пришла, а без неё мне быстро стало тоскливо и скучно), я сел в автобус на одно из мест ближе к водителю. Читал я какую-то индусскую книгу в русском переводе, кажется, «Евангелие Рамакришны» (Рамакришна, как известно, был учителем Вивекананды). Рядом со мной вначале было свободное место, но вот, на одной из остановок рядом сел мужчина.

— Что Вы читаете? — спросил он.

Я молча показал ему обложку книги.

— А, Евангелие! — улыбнулся он смущённо. — Зд;рово… А можно ещё узнать… как Вас зовут, девушка?

Как он мог так обознаться?

Ст;ит, правда, добавить, что в молодости я был хорош собой, даже несколько женственной красотой, и волосы носил длинные, пышные. (Всё это безвозвратно ушло, и не жалею ничуть: по крайней мере, мне не грозит больше попасть в ту безумную ситуацию, в которой я тогда очутился.) Вдобавок в тот день я надел светлую летнюю куртку, которую, пожалуй, можно было принять за женскую. Правда и то, что мужчина был под хмельком, но именно что не пьян, а лишь слегка под хмельком. Говорил он вполне связно.

Разумней всего было бы сказать: «Разуй глаза, мужик! Какая я тебе девочка!» А если уж я не хотел обидеть человека, стоило просто молча выйти на следующей остановке. Но что-то толкнуло меня по-другому сделать. Может быть, простое желание этакого мальчишества, розыгрыша. Я не спеша закрыл книгу, посмотрел на собеседника. Произнёс:

— Света.

Имя, конечно, было первым попавшимся, но чем-то оно мне приглянулось. Говорил я негромко, не форсируя голос, который тогда не вполне устоялся, и при большом желании можно было посчитать голосом девушки.

Мы продолжили разговаривать и общались почти всю дорогу. Странным образом я не испытывал никакого волнения или беспокойства о том, что обман раскроется. Ещё более диковинно будет сказать, что я и не ощущал всё это вполне обманом. Помнится, я проявил сдержанный интерес к собеседнику и спросил:

— А где Вы работаете?

Мужчина оказался строителем.

— Хорошая ты девчонка очень, Света, — сказал он мне ближе к моей остановке. — Сейчас уж нет нигде таких… (На основании чего он так решил?) Может быть, того… сходим куда, выпьем?

Я медленно помотал головой.

— У меня есть молодой человек, — спокойно ответила «Света».

— Ну да, ну да… А сестры у тебя нет случайно?

Я улыбнулся:

— Увы…

Помнится ещё, на той остановке водитель проверял билеты, пропуская всех выходивших через переднюю дверь, и окликнул меня:

— Девушка, Ваш проездной!

Проездной я показал. Положим, у попутчика стакан пива затуманил зрение, но уж водитель-то не пьяным в рейс вышел?

Выйдя, я присел на скамью внутри автобусной остановки. Надо мне было подумать немного. Что такое вообще случилось? Какая я «Света», к чёртовой матери? Что это ударило мне в голову? «Евангелие Рамакришны», что ли, подействовало на меня так? Ну уж, конечно: придумал валить с больной головы на здоровую! Рамакришна-то чем виноват?

В конце концов я решил: надо подстричься, и светлую куртку тоже надевать не нужно. А про тот случай постарался забыть как можно тщательней. Было очевидно, что обратись я с этой историей к психологу — он мне, наверное, сообщит о моей латентной гомосексуальности. И попадёт пальцем в небо, потому что мысль о физическом контакте с мужчиной во мне никогда ничего кроме отвращения не вызывала. А то и ещё худшее во мне откроют… Оттого лучше помалкивать. А надёжней всего — забыть…

Вот отчего я не удержался и крикнул «Стоп!» в голос, когда мне напомнили так тщательно забытое и такое неудобное. А кто бы не крикнул на моём месте?

IX

Так что пусть Оля отворачивает от меня свою симпатичную мордашку, пусть! До неё ли мне было!

Оказавшись дома, я отправился в ванную комнату и открыл краны, чтобы наполнить ванную горячей водой. «Протекает стояк, верно, — отметилось в уме. — Надо мастерам звонить…»

Мысли мои, конечно, были не вокруг стояка.

Я выключил свет в ванной комнате, выключил телефон и, погрузившись в воду, некоторое время привыкал к этому безмолвному тёплому покою. Затем мысленно произнёс:

«Ты здесь?»

«Да», — отозвалась моя собеседница.

«Кто Ты, всё же, и как мне называть Тебя?»

«Я — Утренняя Заря Твоей жизни».

«В смысле идеалов юности? Кажется, была апсара по имени Утренняя Заря…»

«Кажется».

«Может быть, мне называть Тебя Авророй?»

«Если хочешь… Это условное имя не хуже любого другого».

«А какое Твоё собственное имя?»

«Какое же у меня может быть имя, если я так недавно проснулась? Скажи: римское имя Тебе нравится оттого, что напоминает об Августе, да?»

«Я не думал об этом!»

«Ты ведь очень любил её?»

«Не знаю, любил ли вообще…»

«Так ли?»

«Ты права: любил, очень. Пусть будет римское имя. Кто Ты по национальности, Аврора?»

«Не знаю! Но если национальность определяется воплощением, то русская, наверное…»

«Воплощением? Так это была не шутка — то, что Ты живёшь в моём уме?»

«Боюсь, что и в теле тоже… Прости меня, пожалуйста, за то, что так бесцеремонно воспользовалась Твоей рукой. Мне её вполне достаточно».

«Тебя не смущает, что это тело мужское?» — спросил я с долей иронии.

«Смущает. Но что же делать! Я… должна сказать “спасибо” Тебе. Ты взял на себя заботу об этом вместилище, мне не пришлось сталкиваться с тяготами жизни. Я от всего надёжно защищена. Жизнь здесь, на Земле, тяжела. Боюсь, я бы её не вынесла, воплотившись в отдельном теле. Поэтому, пожалуйста, прости меня, если я Тебя ненароком чем-то обидела».

«Чем Ты можешь меня обидеть!»

«Тем, что собираюсь сказать про Твоих невест. Зачем они нужны Тебе? Отчего Ты меня, моего пробуждения не мог дождаться?»

«Прости, пожалуйста, но у Тебя разве есть какая-то возможность явиться мне кем-то, кроме голоса в моей голове?»

«Нет, наверное, никакой. Хотя я спрошу при случае…».

«И Ты разве не осуждаешь меня за то, что этих девушек — две?»

«Осуждаю. Но не мне в Тебя бросать камень».

«Понимаю: сложно бросить камень в того, с кем делишь одно и то же тело».

«Нет: в того, кого любишь».

«Чего Ты хочешь от меня, Аврора?» — спросил я.

«Совсем немногого! Позволь мне, пожалуйста, хотя бы иногда, воплощаться полностью».

«Полностью — как тогда, в автобусе?»

«Да, но тот раз был не единственный. Я Тебя, кажется, снова огорчила?»

«Кто мне может поручиться, что я не болен?»

«А разве я похожа на болезнь? Или разве у Тебя что-то болит?»

«А кто мне поручится, что я попросту не разговариваю сам с собой?»

«Никто. И, веришь ли, я бы даже не хотела. Тебе спокойней будет считать так…»

— Если долго лежать в воде, станешь лягушкой, — произнёс я вслух. — Позеленеешь и квакать начнёшь. Так что извини, Аврора.

X

Погода была отличной, до вечера — ещё далеко, так что я решил прогуляться. Заодно пройтись по магазинам, присмотреть новые перчатки, а то старые уж совсем худые.

Я весело шёл, когда Аврора обратилась ко мне:

«Прости, что напоминаю… Можно мне иногда воплощаться полностью?»

«Полностью — владея телом?»

«Да! Когда Тебя никто не видит… Как сейчас, например…»

«Попробуй», — улыбнулся я.

И едва я успел мысленно произнести это «Попробуй», как центр моего внимания переместился: вот основным «я» уже была Аврора, а «я» обычный оказался простым наблюдателем. Этот наблюдатель с изумлением отметил, что у меня изменилась походка. Даже посадка головы стала чуть иной. Я был молодой девушкой, идущей по городу. Девушке было жарко в меховой шапке, она сняла её. Поглядела, прищурившись, на солнце, улыбнулась солнечному зимнему дню…

— Володька!

Передо мной стоял Андрей, старый друг со времени моей учёбы в одиннадцатом классе и на младших курсах вуза. Со старыми друзьями, вот беда, иногда сталкиваешься в момент, когда они оказываются совсем некстати. Я изредка видел его и после выпуска из вуза, но общался с ним всё неохотней: это был человек достаточно самовлюблённый, который всякий раз, случайно столкнувшись со мной на улице, принимался с улыбкой довольного кота повествовать о своих успехах в жизни. Эти успехи были у Андрея некоей манией, навязчивой идеей. Вот и сейчас он мне (я слова вымолвить не успел, даже простого «Привет!») начал рассказывать, какое отличное место получил в департаменте культуры, и про жену, и что сын у него родился, а ещё он едет в Германию и там на конференции прочитает доклад…

— Милый, дорогой человек, — произнесла Аврора высоким и выразительным, почти женским голосом. — Ты, наверное, обознался! Я совсем не та, кого ты знаешь! Мы с тобою даже незнакомы…

Андрей споткнулся в своей гладкой речи. В ужасе широко раскрыл глаза. «Извините», — пробормотал он и пошёл прочь, быстро, не оглядываясь.

Я потряс головой и решительно вернул контроль над телом «обычному себе».

«Прости, — шепнула Аврора смущённо. — Но ведь никаких сил не было его слушать!»

«Мы с Тобой после поговорим», — сердито ответил я и замолчал. Аврора тоже пристыженно примолкла.

Нет, друзья, это уже не шутки… С кем дальше захочет пообщаться моя собеседница? С моим замом по учебной работе?

Вернувшись домой, я вновь включил телефон и разыскал в списке контактов номер, который уже года четыре не использовал. Номер мой друг, конечно, мог сменить. Посомневавшись, я всё же отправил короткое сообщение:

«Арнольд, добрый вечер! Это Володя. Возможно, мне нужна Ваша консультация».

Ответ не заставил себя долго ждать: телефон скоро пискнул.

«Кажется, мы ведь были на “ты”?»

В конце стояла весёлая рожица.

«Кажется, — подтвердил я. — Уже не помню: так давно не виделись… Значит, нужна твоя консультация».

«По какому вопросу?»

«По медицинскому, — мужественно отпечатал я. — По твоей специальности».

«Что за вопрос, приезжай! Вечером завтра, скажем. Сегодня, понимаешь, ещё запланировал навестить родителей».

Следующим сообщением он прислал мне свой домашний адрес. Я вздохнул с облегчением: не на работу к себе вызывает, и то славно.

XI


Во второй день нового года я сделал единственную прагматически полезную вещь, а именно позвонил в некую сантехническую фирму с незатейливым названием «Регион-Сервис» и договорился о замене стояка в ванной комнате. Всё остальное время я беседовал с Авророй. Меня отчасти забавляло это; впрочем, «забавляло» — не вполне точное слово. Мне было приятно то, что моё одиночество нарушилось, что я обнаружил такого внимательного, чуткого, расположенного ко мне собеседника. (Странно говорить про одиночество, если есть «невесты», но, во-первых, и появились они недавно, во-вторых, попробуй ещё поговори с ними!) Случай с Андреем меня не столько напугал, сколько позабавил: сердиться на Аврору я уже перестал, да и вначале не так уж рассердился. Мне пришло в голову вести дневник и записывать эти диалоги, но моя собеседница взмолилась о том, чтобы я этого не делал.

«Почему?» — спросил я.

«Как Ты объяснишь другим людям эти записи?»

«Кому, Бог мой, я должен буду их объяснять?»

«Любой из твоих “невест”, например».

«Думаю, у меня только одна осталась».

«А я так не думаю. Но даже если одной… Я бы так хотела, чтобы обо мне никто не знал в целом свете! Ты… уверен, что хочешь встретиться с Арнольдом?»

«Да, я ведь уже договорился».

«Ты думаешь, он что-то хорошее скажет Тебе?»

«Но мне в любом случае интересно узнать, что он скажет!»

«Я не могу настаивать…»

«Да, было бы странно, если бы Ты настаивала!»

«Я уже говорила, что так благодарна Тебе! Поэтому, конечно, я должна принимать Твои решения, даже если они мне не очень нравятся… Мне не к кому, кроме Тебя, обратиться за защитой и помощью. Мне даже толком и поговорить не с кем! Кстати, Тебе мысль о новой учётной записи в социальной сети… не нравится совсем?»

«На Твоё имя? Извини, я бы не хотел. Что-то в этом от извращения есть, как мне кажется».

«Хорошо, конечно. Я понимаю… Ты, наверное, до конца не доверяешь мне, точнее, тому, что я — самостоятельный человек, а не разновидность галлюцинации…»

«Прости, так и есть. И, положа руку на сердце, какие у меня есть надёжные основания полностью доверять?»

«Никаких. Но какие здесь вообще могут быть надёжные основания, Володя?»

С этими увлекательными разговорами я вдруг осознал, что пропустил время обеда. Куда-то исчезла упаковка пельменей, которая лежала в морозилке. Аврора слопала, не иначе… (Обратите внимание, как быстро человеческий мозг привыкает к самым большим странностям и начинает устраивать свою жизнь в соответствии с ними, даже обнаруживает в них повод для улыбки, если только понимает, что отменить эти странности невозможно.)

«Я её не трогала!» — отозвалась собеседница слегка испуганно.

«Неужели я Тебя заподозрю! Кстати, я немного не понял: мне нужно будет менять рацион?»

«Нет, что Ты! Я ведь понимаю: тело-то мужское…»

«Ну, и на том спасибо…»

Пельмени, конечно, я сам сожрал ещё раньше. Надо было заглянуть в магазин, если уж холодильник совсем пустой.

— Пошёл за пельменями, — произнёс я вслух.

«Очень хорошо, только Ты не успеешь…»

— Да ну? — улыбнулся я. — А что так?

И тут мой телефон зазвонил.

При взгляде на номер мне как-то расхотелось улыбаться. Звонила Лена.

Взяв трубку, я откашлялся: чт; сказать, не придумывалось. Девушка тоже молчала. Наконец, робко начала:

— Владимир Николаевич…

— Да?

— Я не знаю совсем, зачем позвонила, я… Я вообще-то стою у подъезда Вашего дома, уже пятнадцать минут стою… Но это тоже глупость, и зачем сказала, тоже не знаю, так что лучше я пойду, наверное…

Натянув куртку, я проворно выбежал на улицу и осипшим голосом пригласил Лену зайти ко мне. Посомневавшись, девушка согласилась кивком головы. Да, выглядело это всё как сознательная эксплуатация своей слабости, точней, образа слабости, но, говоря «сознательная», я, может быть, ошибаюсь. Девушка, похоже, по-настоящему страдала, а что до оборачивания своей женской слабости себе на пользу — кто в этом из женщин, кроме монахинь, не грешен?

И мне, конечно, тоже мучительно жалко было глядеть на неё, снова совсем бледную, снова в очень простеньком наряде (в джинсах и какой-то затрапезной кофточке с большими пластмассовыми пуговицами), потупившую взгляд, положившую руки на колени. Впрочем, с руками она не знала, что делать: вот ухватила бахрому от скатерти кухонного стола и принялась её теребить.

— Чаю? — предложил я.

— Нет… Я… думала, что мне, наверное, уйти из школы придётся, Владимир Николаевич.

— Почему? Неужели ты… Вы думаете, что это всё…

— Вы хотите сказать, что ничего не станет известным? Не станет, но мне-то, мне самой что с этим делать?

— Я очень виноват перед тобой, Лена.

— Да, то есть я не знаю… Наверное, я тоже виновата.

— Почему?

— Потому что могла бы быть порешительней. По крайней мере, в таком глупом положении тогда бы не оказалась!

— Я не могу поставить тебе это в вину, потому что нельзя быть «решительным» с человеком, который тебе несимпатичен или, по крайней мере, про которого ты не знаешь, станет ли он симпатичен.

— Это… — Лена прерывисто вздохнула. — Это не совсем так. Потому что я тоже за это время… — Она потерянно улыбнулась. — Вы не представляете, какая у девушек фантазия богатая, Владимир Николаевич. Особенно у таких вот невзрачных, как я, у которых ничего особенного не происходит в жизни. Всё что угодно навоображала себе, вплоть до свадьбы и детишек. Смешно Вам слушать, да?

— Нет, очень грустно.

— Спасибо, Вы добрый человек… — глаза у Лены наполнились слезами, и она несколько раз всхлипнула. Достала из сумочки платок, вытерла слёзы. — Я всё уже, всё… Я ведь тоже привязалась к Вам, поверила, а тут… Владимир Николаевич, почему так? — произнесла Лена высоким страдальческим голосом, но требовательно. — Почему происходит так, что они всегда вперёд вылезают?

— Кто «они»?

— Вот эти, вроде Оли Вашей! Успешные, наглые, самоуверенные, которые уже всё решили в жизни! Чем мы хуже? Я всю жизнь старалась быть хорошей, правильной, никому не делать зла, нести пользу людям, а оказалась хуже, потому никому я с этим всем не сдалась, вот вообще, совсем никому, потому что надо «интересненькой» быть! Лучше бы я журнальчики листала в детстве, которые мои подруги читали, и сердечки всякие пошлые рисовала в дневнике! Смеялась над подругами, над мелким содержанием их жизни — вот и досмеялась! Зачем ей Вы, Господи?! Она себе другого найдёт! А я не найду! — она снова всхлипнула. — У таких, как я, и без того так мало радости! Так вот же: приходят и отнимают, что уже есть! Их на руках носят, мужья шубы им покупают, машины, а мы на работу чешем к восьми тридцати, чтобы возиться с их детишками сопливыми, как будто мы ничего не заслужили больше, а они ещё нам так бросают свысока: «Так вы же не умеете найти подход к моему Ванечке! Вы вообще ничего не умеете!» Это подло, подло!

Поставив локти на стол, девушка спрятала лицо в ладони, чтобы горько расплакаться. Я неумелой рукой погладил её по голове: у меня у самого в горле встал ком.

— Как Вы могли так — сразу с двумя встречаться? — сдавленным голосом проговорила Лена. — Почему мне сразу не сказали?

— Потому что я тогда ещё не решился…

— А она за Вас решила! И за меня тоже! Хорошо это? Почему они всегда за нас решают? Но всё-таки: как Вы могли? Я ведь Вам поверила! Как Вы могли?!

— Так и мог! — с нетерпением воскликнул я. — Хватит меня уже попрекать этим! Так и мог, что у меня до того десять лет женщины не было! Надеялся, что всё наладится!

— Что, правда? — девушка подняла голову, глядя на меня с глубокой жалостью. Даже слёзы она забыла вытереть. Хотя нет, вот уже стряхнула их быстрым движением руки. — А… почему?

— Долгая история…

— Так Вы поэтому?.. Я Вам только за этим?..

— Нет, нет! Но ведь физиология есть, Лена, чёрт бы побрал её!

— Так Вы с Олей — для того?

— Я не «для того»: просто она меня сама нашла, а я не сопротивлялся.

— Из-за… физиологии?

— Что?

— Вы из-за физиологии не сопротивлялись?

— Да, в том числе, хотя я решил притормозить, когда понял, что мы уже находимся в двух шагах от койки.

— Я про это слышать ничего не хочу, имейте в виду, Владимир Николаевич! Вам вообще не стыдно мне это рассказывать? То есть, всё-таки, ещё не случилось, да? Потому что всё же… противно стало? Извините, я не имею права спрашивать, и мне никакого дела нет… А почему нельзя было… почему нельзя было мне сказать о Ваших… потребностях?

— Да потому, Елена Алексеевна, что я Вас почти три месяца подряд в щёку не мог поцеловать, Вы не позволяли!

— Да, хорошо! Жалели меня! О чувствах моих заботились! И из этой заботы решили, что уж лучше с другой как-нибудь попытаться! Отлично! Спасибо Вам большое!

— Всё это справедливо, — тихо признался я. — Подпишусь под каждым словом. А дальше-то что делать?

Лена, пристально глядя мне в глаза, не улыбаясь, закусив губу, расстегнула верхнюю пуговицу своей кофточки.

Я вначале подумал, что ей жарко, и сообразил, что дело не в этом, лишь когда она полностью расстегнулась и, поёжившись от холода, сбросила эту кофточку на пол.

Я схватил её за руки, пока эти руки ещё чего-нибудь не учудили.

— Перестань, слышишь! Прекрати!

Лена не отвечала, а только глядела на меня странным взглядом. Я сообразил, что, пожалуй, уж слишком долго её руки удерживаю в своих и что нужно встряхнуться, сказать решительное «Нет»… Почему, чёрт возьми, нужно?! Кому нужно? Оле? Перетопчется ваша Оля! Не убудет от неё…

Подхватив эту лёгкую невысокую девушку на руки, я отнёс её в комнату.

Естественная стыдливость не позволяет мне распространяться о дальнейшем. Впрочем, стремление к добросовестности повествования также не разрешает мне умолчать о том, что Лена оказалась девушкой в старинном, двухвековой давности значении этого слова, вопреки своим двадцати трём годам. Почему, однако, следовало в этом видеть что-то удивительное? Скорей, верно то, что наш век привык к разврату и в почти обычном для наших предков уже обнаруживает доблесть.

Уже после всего (мы, уставшие, лежали в постели) Лена вдруг коротко и с удовлетворением рассмеялась.

— Чему ты смеёшься? — удивился я.

— Так… Получается, что теперь я Оле перешла дорогу. Я этого не планировала специально, ты не думай!

— Не планировала, а кружевное бельё надела всё-таки.

— Кто же знал, как всё может пойти? — девушка покраснела. — Не планировала, — повторила она убеждённо. — Да и вообще: почему я считаю, что — перешла? Я о ней просто не вспомнила. А, видимо, надо было. Ты ведь… продолжишь с ней встречаться?

— Я, наверное, как честный человек должен сейчас ответить «нет»…

— Нет, ты ничего мне не должен. Я не умею требовать в таких вещах, и не хочу. Пусть это нерасчётливо, но мне это противно. Значит, ты продолжишь… А… со мной? — спросила девушка очень тихо, помолчав.

— Я бы не хотел, чтобы ты была чьей-то любовницей, Лена! Ты — замечательный человек, это унижает тебя.

— Да и я бы не хотела. Вот веришь ли, никогда не мечтала! Ни одного дня в жизни! Но что же делать? Вдруг у меня судьба такая: быть или старой девой, или чьей-то любовницей? Ты вот меня упрекнул за кружевное бельё, а я, может быть, только от ужаса его и надела! От ужаса перед тем, что всю жизнь останусь «рабочей пчёлкой», как ты меня назвал.

— А ты считаешь, второй вариант лучше?

— Не знаю, Володя! Не знаю. Я ещё пожалею, наверное… Пусть. Что ты глядишь на часы?

— Я с одним врачом собирался через час встретиться…

— В самом деле? — испугалась Лена, так что даже приподнялась. — У тебя серьёзное что-то?

— Понятия не имею! Пока. Может быть, я себе всё придумал, и, может быть, сейчас уже нет никакой необходимости, потому что нет предмета для разговора…

«Ты считаешь? — спросила Аврора грустно, но, кажется, с долей иронии. — Лена — хорошая девушка. Но всё-таки Ты в ней искал меня, признайся честно! А в ней Тебе меня не найти! Я уж не говорю про Олю, от которой меня немного тошнит. Конечно, у мужчин другие вкусы… Извини, пожалуйста, что я вмешиваюсь в Твою жизнь. Но Ты со мной разве не согласен?»

Я, кажется, застонал. Лена глядела на меня с сочувствием и тревогой.

— Тебе… таблетки нужны какие-нибудь? — спросила она.

Я усмехнулся:

— Даже и отдалённо не представляю, какие таблетки мне помогут…

— Тогда собирайся, конечно! — захлопотала Лена. — Что же мы лежим! Ты… у тебя даже сейчас лицо поменялось, ты знаешь? Будто вовсе и не твоё лицо…

XII

С Арнольдом я познакомился на втором курсе аспирантуры, во время научной конференции, организованной нашим вузом. Тоже в ту пору аспирант (государственного университета, факультета психологии), он должен был со своим докладом выступать на другой секции, на которой, однако, элементарно не хватило для него места. Тем более просто оказалось ему перебраться на секцию отечественной истории, что и тема его выступления была пограничной, на стыке истории и психологии. Речь шла, кажется, о взглядах Фрейда в контексте современной ему культуры. Мы полагаем, что фрейдизм выскочил как чёртик из табакерки, рассуждал Арнольд, а между тем почти в любом значительном современнике Фрейда, от Достоевского до Ницше, можно обнаружить черты «протофрейдизма». Да и вообще: основная беда психоанализа в том, что мы все одновременно преувеличиваем и преуменьшаем его значение. Преувеличиваем — так как некоторые наивные люди, зачарованные образом психоаналитика в массовой культуре, главным образом американской, в нём видят едва ли не панацею от всех бед, а между тем для терапии целого ряда расстройств психоанализ так же малоэффективен, как шлифовальное полотно для придания нужной формы крупным металлическим деталям. Преуменьшаем — так как видим в психоанализе карикатуру на вульгарно-бытовой фрейдизм, все беды человека выводящий из желания переспать со своей матерью. Меж тем психоанализ не сводится к фрейдизму, тем более карикатурному — но и более того, наследие Фрейда также не сводится к одному психоанализу…

Это выступление мне очень понравилось. Понравился и сам Арнольд (хоть я обычно и не поклонник мужской красоты), с его выразительным узким лицом, живыми тёмными глазами, прекрасными почти чёрными волосами, свободными движениями, напоминающими больше движения артиста на сцене, чем движения аспиранта за кафедрой. После окончания всех докладов, когда комиссия из штатных преподавателей вуза удалилась совещаться о распределении призовых мест, я подошёл к Арнольду и выразил восхищение его работой. Он, отшутившись, в свою очередь сдержанно похвалил мою. Вернувшаяся комиссия объявила, что выступление Арнольда Шёнграбена заняло первое место, выступление Владимира Фёдорова — второе.

— Нам ведь полагается денежная премия как будто? — вспомнил Арнольд.

— Давайте её проедим! — предложил я. — Есть чертовски хочется…

Мы отправились в кафе, чего я как аспирант, живущий на скудную стипендию и почти столь же скудную зарплату, обычно старался избегать, и действительно проели столько денег, что от суммы наших ещё даже не начисленных на карточку премий остался лишь жалкий хвостик. Всё время обеда мы с увлечением общались, и о чём мы только не говорили! О фрейдизме, об искусстве, о религии, о международной ситуации, о положении России, об имеющем место духовном возрождении или, напротив, деградации общества… Помнится, в один момент мы даже вспомнили Ивана и Алёшу Карамазовых, тоже беседующих в трактире вовсе не о прозе жизни, а о Боге и Великом Инквизиторе: так странно совпало, что я в тот момент как раз читал бессмертный роман, а Арнольд только его закончил. Смеясь, он отверг аналогию:

— Вы явно… Или можно уже на «ты»? (Я кивнул.) Ты явно не похож на Алёшу Карамазова!

— Да, — согласился я. — Но если я на него и не похож, в тебе всё же что-то есть от Ивана.

— Что именно?

— Эрудиция, образованность, ум. А также скепсис, известный цинизм. («И известное равнодушие к людям», — мысленно прибавил я.)

— Иван вовсе не циник! — возразил Арнольд. — Он — несчастный человек…

— Я не буду спорить: каждому видно своё. Но кто нам ближе всех по характеру, в том больше всех мы и открываем, и это ещё одно доказательство похожести…

— А в тебе, Володя, должен сказать, имеется что-то от Алёши!

— Что же?

— Мужественность в сочетании с мягкостью, и это, между прочим, гремучее сочетание. Жаль, Достоевский умер рано и не написал продолжения, но меня интересует: неужели у Алёши в зрелости не проявится никакого невроза? Надеюсь, это не обидно звучит?

— Есть немного.

Арнольд пожал плечами.

— Мне просто интересны люди, Володя, но именно как объект, — признался он. — Если зоологу интересны животные, это, видишь ли, ещё не означает, что он к ним испытывает особую симпатию или боится ранить их чувства.

С того дня мы сдружились и с тех пор переписывались, даже виделись частенько, особенно часто — в тот год и в следующий. Мне не хватало интеллектуального общения, и именно в Арнольде с его прохладным превосходно тренированным умом я обнаружил блестящего собеседника. Мой друг не был, как это ни странно, лишён и сентиментальности, такой чисто немецкой (я бы не спешил это качество называть сочувствием: сентиментальность и сочувствие превосходно разделяются, можно быть человеком сентиментальным и при том равнодушным к другим, Арнольд прекрасно демонстрировал, как именно можно быть таким). Он умел играть на фортепьяно и даже что-то сочинял, какие-то романсы, причём музыку к ним тоже сам писал, и пару раз дал мне возможность их послушать в его собственном исполнении. Я честно признался, что в музыке ничего не смыслю, и с тех пор он своими художественными опусами со мной больше не делился.

Было в этом знакомстве и ещё одно тайное притяжение, а именно притяжение фамилии. Фамилию «Шёнграбен» носила Августа. Впрочем, на мой прямой вопрос, была ли у него когда-то сестра или иная родственница с этим именем, Арнольд мне холодно ответил, что никого с таким именем не знает, да и вообще со своими женскими родственниками предпочитает не общаться.

После моего выпуска из аспирантуры наша дружба не то чтобы охладела, но видеться мы стали значительно реже. Арнольд женился на достаточно неприятной особе, с которой через год развёлся, но несложно сообразить, что в год женитьбы ему было не до университетских друзей. А затем и я сам с головой ушёл в директорство. Я уже упоминал, что мой прошлый заместитель по воспитательной работе достаточно бесцеремонно «отшила» моего друга, когда он однажды позвонил мне в школу с намерением пригласить на очередную конференцию: это тоже могло способствовать некоторому охлаждению между нами. Чтобы прояснить недоразумение, я специально разыскал старого друга в социальных сетях, сообщил ему новый номер своего личного телефона, а также клятвенно уверил, что случилась ошибка, что эту свою сотрудницу я сам терпеть не могу, а она — меня. Доверие, кажется, было восстановлено, мы даже договорились встретиться на новой неделе, чтобы поболтать о том и о сём, как встарь. Но не встретились: рутина победила благие намерения…

Тем не менее, я продолжал следить за карьерой Арнольда по скупым записям на его странице в социальной сети. Так я узнал, что он защитился на полгода раньше меня, а ещё учась на последнем курсе аспирантуры, поступил на заочное отделение некоего московского вуза с гордым названием «Гуманитарная академия переподготовки работников социальной сферы», выучился на психотерапевта и таким образом овладел практической профессией. У Арнольда всегда был живой и подвижный ум, слишком подвижный, чтобы довольствоваться неповоротливостью, непрактичностью и известной косностью академической науки. С этим новым дипломом, а также с учёной степенью кандидата по психологии ему оказалось несложным получить место врача-психотерапевта в областной психиатрической клинике (той самой, что находится в двух шагах от моей квартиры). При этом он ещё и продолжал немного преподавать психологию в Медицинской академии, куда его взяли штатным педагогом сразу после защиты диссертации. Арнольда, по всей видимости, ждала блестящая карьера что в науке, что в медицине, и ему оставалось только выбрать одно из двух, чтобы этому одному отдать все силы, но выбирать он, похоже, не спешил.

Я без особого труда нашёл место для парковки во дворе его дома: двухэтажного, неказистого, построенного ещё в самом конце сороковых годов военнопленными немцами, которых тогда много было в нашем городе. Арнольд жил здесь вместе с матерью вплоть до её смерти, одно время — с молодой женой, с которой он скоро разошёлся. Помнится, я всегда хотел разузнать, связано ли его наполовину немецкое происхождение со строителями дома или просто сошлось так, но в итоге ни разу об этом не спросил.

Вблизи Арнольд выглядел слегка изменившимся: я помнил его с великолепной шевелюрой, прямо хоть на обложку глянцевого журнала помещай, а тут волосы его как-то прижались к голове, поредели. Так ведь и я не помолодел, наверное… Старый друг энергично встряхнул мою руку, пригласил пройти в «кабинет», в котором я оценил великолепие двух совершенно роскошных кресел, а также большого стола, поставленного «по-офисному», так, чтобы сидящий за столом был обращён лицом к посетителю.

— Ты здесь консультируешь? — сообразил я.

— Да: немного подрабатываю. Больше, видишь ли, из научного интереса, чем из-за денег. Ты же знаешь, Володя, я — гуманитарий, «белая кость», «учёный муж», а консультирование — самая что ни есть низовая, практическая работа. И в силу её практичности я её до сих пор побаиваюсь, хотя опыт уже немалый. Намедни в клинике предложили место завотделением, надо бы соглашаться… Вот и пытаюсь добрать этого опыта. Признаю;сь только тебе, по секрету… Надеюсь, ты ко мне не за такой консультацией? — улыбнулся он.

— Я тебя разочарую: именно что за консультацией.

— Ты серьёзно? — Арнольд пристально поглядел мне в глаза, потушил улыбку. — Что ж, тогда садись и рассказывай. — Жестом он указал мне на кресло, сам занял место за столом. Всё это выглядело как вполне официальный врачебный приём, так что мне стало несколько не по себе.

Я опустился в очень мягкое кресло, которое заставляло посетителя полулежать — наклонился корпусом вперёд, сцепил пальцы в замок, положив руки на колени, чтобы не чувствовать себя уж вовсе пациентом — и принялся рассказывать о своей собеседнице, существование которой мне свалилось как снег на голову.

Я повествовал не спеша, так добросовестно и обстоятельно, как только мог. Конечно, кое-что я всё же нашёл нужным опустить: в частности, признание Авроры о влюблённости в него, Арнольда. Не назвал я ему и имени собеседницы: мне и без того казалось, что самим этим рассказом я уже говорю о чём-то очень сокровенном, уже нарушаю доверие между ней и мной, а оттого дополнительно называть имя, которое есть в известном смысле самая тайная часть человека, будет вовсе излишним.

Арнольд внимательно слушал меня, закрыв глаза, как делают, например, музыкальные педагоги. Изредка покачивал головой. Вопроса он ни одного не задал, правда, я был подробен и без вопросов. Прочитать что-то по его бесстрастному лицу было невозможно.

Я закончил — и с принуждённым смешком спросил:

— Ну что, доктор: как это всё называется на медицинском языке?

Мой друг открыл глаза.

— Тебе требуется ответ с точки зрения отечественной психиатрии или в международных терминах? — уточнил он без тени улыбки.

— А что, есть разница? Ну, давай начнём с российской науки, — улыбнулся я.

— Хорошо. То, что ты описал, в терминах советской психиатрии называется шизофрения, — безжалостно сообщил Арнольд. — Типичная параноидная, со Шнайдеровскими симптомами.

У многих специалистов есть дурная черта: мимоходом ронять специальные термины вроде «Шнайдеровские симптомы» с таким видом, будто каждый обязан знать их, а тот, кто не знает, — дурачьё и невежда. Впрочем, мне было не до его профессионального снобизма: слово «шизофрения» меня обожгло. Да, я сам просил о диагнозе, но никак не ждал такого убийственного термина.

— Ты уверен, что это… так серьёзно? — попытался я опротестовать свой приговор. — Разве я похож на шизофреника?

— Ты знаешь, люди очень часто удивляются тому, что заболели именно они. Имей в виду, что я говорю очень откровенно именно в силу… наших дружеских отношений. Пациентам с эндогенными психозами их диагнозы обычно в лоб не сообщают.

— Ты говоришь о симптомах, но ведь это… это, скорей, просто моя фантазия! Я ведь не слышу её голос, как если бы слышал радио!

— А никто и не говорит, мой милый, что это должно быть именно «словно радио», — парировал Арнольд. — Налицо целых два признака по МКБ-10, а именно бред овладения конечностями и галлюцинаторные голоса. Для диагностирования шизофрении достаточно даже одного.

— Бред овладения конечностями?!

— Так это не ты, по-твоему, мне только что рассказывал про левую руку, которую твоя барышня просит её изредка одалживать? И это не ты что-то женским голосом сказал твоему приятелю, Андрею? Неужели тебе не видно, куда это заведёт?

— Да, но… — смутился я. — Но ведь насильно она ничем не овладевала: она именно что попросила разрешения…

— Ну, ты не огорчайся: всё ещё начинается только… Извини, — сухо добавил Арнольд, сообразив, что его ирония звучит откровенно издевательски.

— Ты, кажется, говорил ещё о международных терминах? — с надеждой спросил я.

— Да! Видишь ли, если следовать МКБ, то есть Международной классификации болезней, к которой отечественная школа по разным причинам относится скептически, то твой случай — совсем не шизофрения…

— Ну, спасибо на добром слове, — пробормотал я.

— …А вполне классическое ДРИ,— закончил он.

— ДРИ?

— Диссоциативное расстройство личности, — пояснил Арнольд.

— Это лучше?

— В известном смысле это — хуже, то есть лучше с точки зрения социальной безопасности, но хуже оттого, что ДРИ как расстройство изучено гораздо меньше шизофрении. Меня смущает, что третий критерий ДРИ не удовлетворяется.

— Какой именно?

— Психогенной амнезии. Проще говоря, у тебя должны быть провалы в памяти. Хотя, знаешь ли, как посмотреть… Ты, кажется, рассказывал, что случай в автобусе еле вспомнил?

— Но вспомнил же! — запротестовал я. — И я не могу сказать, что это было «провалом в памяти»: я просто не хотел о нём вспоминать!

— Вот, вот… А где гарантия, что и другие случаи ты не вытеснил из памяти? И какая разница между «не помню» и «не хочу вспоминать», если результат один и тот же? Психогенная амнезия — это, если хочешь знать, как раз про то, как человек «не хочет вспоминать», потому и забывает. Могу я… обратиться к тебе с несколько странной просьбой? — осторожно спросил Арнольд.

— А именно?

— Мог бы я, если это возможно, конечно, сейчас поговорить с твоей… гостьей, так пока назовём её?

Я понял, что эта просьба меня одновременно и возмутила, и обрадовала. Точней, возмутила она меня, но Аврора, которая, похоже, присутствовала в моём сознании постоянно, взмолилась:

«Ну, пожалуйста!»

И не успел я ещё осмыслить или воспрепятствовать этому, как губы мои будто независимо от меня произнесли:

— Вы говорите со мной, доктор.

Сам тон моего голоса изменился, само тело приняло другое положение. Арнольд чуть приоткрыл рот, глядя на меня во все глаза, как хищник глядит на добычу.

— Сколько Вам лет? — спросил он наконец.

— Не знаю точно, но едва ли больше двадцати.

— Могу я узнать Ваше имя?

— Боюсь, что мы не настолько близки, чтобы я могла Вам сказать его. Простите.

— Благодарю Вас, сударыня, — сдержанно произнёс Арнольд. — Теперь я хотел бы услышать Владимира.

— Я здесь, — отозвался я обычным голосом, помолчав.

— Потрясающе, — прошептал мой друг. В его глазах застыло восхищение энтомолога, в первый раз поймавшего в свой сачок редкую бабочку. — Видел бы ты себя! Потрясающе… Я тебе скажу честно: я разделял скепсис целого ряда уважаемых исследователей по поводу того, что ДРИ — это самостоятельное расстройство, причём объективное, а не ятрогенное, то есть не мистификация со стороны больного, который водит врача за нос. Но ст;ит понаблюдать вживую… И ты меня хочешь уверить, Володя, что это всё просто твоя фантазия?

— Я понимаю, Арнольд, что, разумеется, очень интересно наблюдать меня как насекомое редкого вида, и рад, что доставил тебе хотя бы это удовольствие, — ответил я саркастически. — Но ты можешь спуститься с высоты своего теоретического восхищения, чтобы сказать, насколько это для меня и для окружающих опасно и что мне делать с этим?

— Хороший вопрос, Володя! Очень хороший! И, представь себе, я не знаю, что тебе ответить. ДРИ — редкая вещь, как самостоятельную диагностическую единицу её выделили только в 1994 году, то есть двадцать лет назад всего. Для науки двадцать лет — срок ничтожный. Про меру твоей опасности для тебя самого и для твоих близких я понятия не имею. Ты сейчас, по крайней мере, выглядишь здоровым, или почти здоровым человеком, который отдаёт себе отчёт в своих действиях. Но только знай, что это длится до поры до времени. Вот рассердится на что-нибудь завтра твоя барышня — и чего ждать от тебя? Сегодня-то она хорошая, вежливая, насколько я заметил, а ну как завтра станет совсем нехорошая?

— Но ведь и я сам завтра могу стать плохим человеком?

— Верно. Верно, Володя! Вот только если что-то скверное совершит твоя базовая личность, даже очень скверное вроде убийства, это скверное можно будет если и не оправдать, то хотя бы объяснить твоим полом, твоим возрастом и твоим социальным положением. А вот если твоя гостья что-то прилюдно учудит — причины этого никому, кроме специалистов особого рода вроде меня, будут не ясны. А непонятное жутко. Люди охотней извинят убийцу, чем кого-то, мотивов кого они не понимают. И, кроме того, задумайся: сейчас в твоей голове — только одна вторичная личность. Но где гарантия, что через полгода их не станет полдюжины?

— Так что, мне надо ложиться в дурку? — спросил я упавшим голосом.

— Нет, я этого не сказал! Тем более что медикаментозная терапия и при шизофрении, и при ДРИ малоэффективна, для диссоциативного расстройства так прямо вредна.

— А что эффективно?

Арнольд развёл руками:

— Теоретически — психотерапия разных видов. Трудотерапия, гипноз, музыкотерапия. Диалогическое взаимодействие. В таких сложных случаях от личности терапевта крайне многое зависит. Но, это, знаешь, только теоретические предположения, потому что гарантии…

— Арнольд, хорошо! Скажи мне одно: отчего нельзя представить, что всё это — вовсе и не болезнь никакая, а игра воображения, тоска по некоему идеалу Возлюбленной с большой буквы, которого я ни разу не встретил, и потому…

— …И потому посадил её в свою голову, — закончил за меня Арнольд. — Что мне сказать тебе? По Идеальной Возлюбленной, unsterbliche Geliebte [Бессмертной Возлюбленной (нем.)], так сказать, каждый третий тоскует, только вот не у каждого третьего можно диагностировать ДРИ. Что же до игры воображения, то я, представь себе, допускаю, что каждый, подчёркиваю, каждый талантливый писатель — это шизофренический психотип, в первоначальном смысле греческого слова, в смысле способности расщеплять своё сознание так, чтобы думать и чувствовать за нескольких героев. Когда Лев Толстой признаётся: «Наташа — это я», такое признание в клиническом смысле, знаешь ли, говорит кое о чём… И всё же к Толстому диагноз «ДРИ» я бы применять не стал, потому что Лев Николаевич ни секунду не верил, будто Наташа Ростова в действительности живёт в его теле как самостоятельный человек. Он проводил границу между реальностью и фантазией, а ты, мой дорогой, не проводишь этой границы. Не беспокойся: всё, сегодня сказанное, останется между нами. Но предупреждаю, что я на твоём месте задумался бы о терапии всерьёз. Психотерапии, конечно, а не медикаментозной, по крайней мере, до тех пор, пока у тебя не имеется навязчивых состояний, обсцессий, суицидальных мыслей, неконтролируемых аффектов…

— Какие ужасы ты изображаешь, однако… Могу я именно тебя попросить о такой терапии? И заодно узнать стоимость твоих консультаций?

— Спасибо! — прочувствованно сказал Арнольд. — Мне было бы крайне обидно упустить такой редкий случай. Прости, что это звучит так цинично… Денег я с тебя не возьму. Во-первых, по дружбе, а во-вторых потому, что я первый раз наблюдаю ДРИ собственными глазами. Если это именно ДРИ, разумеется. Но даже если это редкая разновидность шизофрении в начальной стадии, то всё равно ужасно интересно! Ты не находишь?

XIII

Я не находил. Я вернулся домой крайне подавленным. Я вовсе не ждал такого серьёзного диагноза, верней, целых двух диагнозов, из которых непонятно какой был хуже. Вот ведь дёрнул меня чёрт обратиться к Арнольду! На что мне сдалась эта сомнительная научная истина? Сделает ли она меня счастливым? И с худшими проблемами живут люди…

Но если он прав? Кто знает, чего ждать в дальнейшем?

Аврора молчала — но поздним вечером неожиданно спросила:

«Ты хочешь избавиться от меня?»

«Я хочу навести порядок со своей жизнью, милая моя», — честно ответил я.

«“Милая…” Спасибо, конечно, только ведь для Тебя это просто присловье. Так Ты не веришь тому, что я — самостоятельное существо, а не…»

«…Не часть моего ума? Я элементарно боюсь. Разве нет у меня права бояться? Я не мистик и не аскет, а человечек маленький, тёмный…»

«Зачем Ты лукавишь? Или не Ты почти шесть лет прожил в аскезе?»

«Но вынужденной, заметь! Или, по крайней мере, наполовину вынужденной. Хочу ли я от Тебя избавиться, спрашиваешь Ты, но разве Тебе есть чего бояться, если всё именно так, как Ты говоришь?»

«Кто знает! Остановить Тебя я не могу и не хочу. Твой друг зря этого опасается».

Я усмехнулся:

«Ты его совершенно очаровала».

«Нет, не я! Не я, а собственная картинка, которую он считает реальностью».

«Вот так дела! — улыбнулся я. — Так это Арнольд нездоров, по-Твоему?»

«Что есть здоровье и что болезнь? — философски отозвалась Аврора. — Я не говорю о том, что он болен. У каждого — тот образ реальности, который он хочет видеть».

Утром пятницы, третьего января, меня разбудили сантехники из «Регион-Сервиса». Они пришли по моей заявке заменить ржавый стояк в ванной комнате. Сантехников было двое, выглядели они дюже угрюмо. На доску объявлений в подъезде, оказывается, уже успели ранним утром прилепить записку об отключении воды с девяти до двенадцати. Такая оперативность, ещё и в праздничные дни, меня немало изумила: позвонил-то я им только намедни. Впрочем, за деньги в России теперь что угодно можно получить, даже проворную работу…

Насчёт проворной работы я, однако, ошибался: возились они и после полудня, а мне, извините за эти подробности, уже очень хотелось в туалет. Терпел я долго, но, в конце концов, не нашёл иного выхода, как выбежать во двор и пристроиться в незаметном для посторонних глаз проходе между стеной больницы и сараем. (Этот сарай здесь поставили ещё в сталинские времена для жителей окрестных домов, стоит он по сей день. У него больше десятка дверей по обеим сторонам, каждая дверь ведёт в узкую отъединённую от других кладовку. Думаю, не снесли сарай до сих пор лишь потому, что в своё время не поскупились, возвели его из кирпича, оттого сносить было бы дороже, чем оставить всё как есть.)

Облегчившись, я обнаружил в стене психиатрической больницы железную дверь, запертую не на замок, а всего лишь на ржавый болт с гайкой, продетый в металлические проушины с внешней стороны. Придумать практическое применение этому открытию мой ум не успел: телефон зазвонил. Оля.

— Ты ведь с мастерами договаривался за шесть четыреста? — деловито осведомилась она вместо приветствия.

— Ты просто телепат какой-то! — восхитился я. — Да, если считать с материалами.

— Прости, пожалуйста, за вопрос: а деньги у тебя где лежат?

— В комнате в верхнем ящике стола есть такая жестяная коробочка… Ты у меня дома? — догадался я. — Как ты вошла?

— Как я вошла! Через дверь, которую ты не запер!

И верно: дверь квартиры я в самом деле не запер, думая о том, что водопроводчикам может потребоваться выбежать по срочной надобности (вот хоть по той же, что у меня случилась).

Когда я вернулся домой, мастера уже ушли. Оля хозяйничала на кухне.

— Извини, что я так распорядилась, — смущённо улыбнулась она. — Просто они беспокоились, куда, мол, хозяин исчез…

— И ты им сказала, что сама — хозяйка, — догадался я.

— Ну да. Работу приняла, акт подписала. Сдача на столе. Хорошо сделали, ровненько! Давно было пора! Хочешь поглядеть?

«Твоя Оля ведёт себя очень бесцеремонно, — с неудовольствием заметила Аврора. — Тебе не кажется?»

— Кажется, кажется… — пробормотал я вслух.

— Что, прости? — не поняла моя невеста.

— Я так, о своём. Кажется, я с ценой не ошибся.

— Ну уж, извини! — приобиделась она. — Ты сказал «шесть четыреста» — я столько и отдала. Если бы знала, что ты вернёшься через пять минут, конечно, дождалась бы…

Оля была очень хороша: что-то такое соблазнительное она в тот раз надела. Мужской глаз радовался, останавливаясь на её фигурке, так что я готов был простить ей её беспардонность. Да и почему, собственно, беспардонность? Не чужой ведь мне человек… Или чужой? У нас с ней, кажется, на этот вопрос несколько расходятся взгляды. В том-то и беда, размышлял я, что Оля предпочитает на вопрос о том, близкий она мне человек или нет, отвечать сама, меня не спрашивая. Но меня никто ведь не неволит, никто мою шею под ярмо не гнёт: она всего лишь пользуется моим безмолвным согласием. А если я не согласен, нужно наконец решиться да объявить об этом. Что ж я всё определиться не могу, всё тяну кота за хвост? Пора бы уж реальной жизнью жить, а не неземными красавицами из собственной головы, которые доведут до полноценной шизофрении! Пока я так размышлял, Оля перехватила мой взгляд, которым я скользнул по её аппетитной фигурке.

— Нравится? — весело спросила она, имея в виду свою откровенную блузку.

— Нравится.

— Это я в Modus’е купила, там распродажа… Правда, немного нескромно, на учёбу в ней не пойдёшь, ну, так я для тебя надела… А хочешь, сниму?

Я открыл рот, чтобы что-то сказать, но возражений как-то не находилось, да и искать не очень хотелось. Оля, посчитав в который раз, что молчание — знак согласия, решительно шагнула ко мне, на ходу стягивая блузку…

Я очень надеюсь, что пытался на этих страницах избегать не только всяческой похабщины, но и бульварных подробностей, потому, разумеется, не приведу их и сейчас. Лавры Казановы меня отнюдь не соблазняют. Смущает меня сам факт упоминания, верней, молчаливого указания на то, что превосходно могло бы остаться за скобками и воспоминание о чём не составляет для меня никакой особой гордости. Тискать молодое да здоровое тело, как об этом сказал Робер Мерль, кому ума недоставало, но если в молодости всё это извиняется силой чувств и малоопытностью самой молодости, то в зрелости б;льшая сознательность требуется по отношению к таким забавам, которые никогда просто забавами не оказываются, а оказываются частью нашей психики, в любом случае, оставляют в ней следы. Меня извиняет, пожалуй, лишь то, что все эти события — часть моей истории и что сокрытие их создаст в этой истории лакуны.

Уже спустя пять минут после близости Оля что-то рассказывала мне, одевалась, расхаживала по комнате. Экая ведь суетливая девица…

— Занавески здесь можно поменять, ты согласен? — щебетала она. — И кресла здесь совсем не смотрятся. И вот эта «стенка» тоже страшненькая. Я понимаю, для восьмидесятых годов это был последний писк моды, но ведь тридцать лет прошло. Как думаешь? Хотя секционная мебель дорогая… Ладно, пусть пока стои;т. Если с новыми обоями… Сейчас, кстати, многие не клеят обои, а стены красят в разные цвета, ты знаешь? Правда, непонятно, безопасно ли это в пожарном отношении… Смотри, сантехники ключ оставили. Тебе нужен? Или у тебя уже есть такой? Есть, да? А какой лучше: твой или этот?

Я улыбнулся:

— Ты, Оля, уж не обижайся, мне напоминаешь Наташу Прозорову.

Девушка стремительно обернулась:

— Кто такая Наташа Прозорова?! Бывшая твоя?! Или ты и сейчас с ней встречаешься?!

Я рассмеялся в голос:

— Это жена Прозорова из «Трёх сестёр» Чехова!

— И нечего смеяться надо мной! «Три сестры» в школьную программу не входят, и вообще, Чехов — это на любителя. Я не обязана любить Чехова! Никто не обязан! Уровень культуры человека не измеряется тем, любит он Чехова или нет! Нам в школе проповедуют, что эти классики такие уж великие, и за народ-то они страдали — не спали ночей, а они, может быть, по девкам ходили! Не смейся, я читала! Читала, что Чехов в японский бордель поехал на свой Сахалин, а не жизнь каторжников улучшать! Он сам в своём дневнике писал, свидетельства есть!

— Вот этим всем тоже ты её напоминаешь…

— Да кто уже такая эта Наташа Прозорова, можешь ты мне объяснить или нет?! — взвилась моя невеста.

— Женщина, Оля. Женщина просто.

— Понимаю, что просто женщина! Тебя она этим не устраивает, да? Тем, что «духовности» мало? Тебя и я этим не устраиваю?

— Смотря с какой стороны, — дипломатично откликнулся я.

— То есть для постели у нас будет Оля тире Наташа, а для души — тургеневская девочка какая-нибудь? Как её там, Ася? Или Леночка твоя? Она-то тебя в душевном смысле устраивает? Она, наверное, не «просто женщина»?

— Она, Оля, не женщина, а девушка, прошу прощения за подробности. Была, то есть…

— Что-о?!

Оля замерла посреди комнаты. Держала бы она что-нибудь в руках — бросила бы на пол обязательно.

— Так у вас было? И когда? И ты мне не сказал?

— Я не успел: ты меня своим предложением снять блузку совсем обезоружила.

— Скотина! Ах, какая же ты скотина!

— Прекрасные слова выговаривает моя невеста…

— Других слов ты не заслуживаешь, дрянь!

Оля вышла из комнаты и скрылась в ванной. Включила воду. Я, впрочем, не боялся, что она над собой что-нибудь учинит. И вправду: через пять минут она вышла, умывшаяся, посвежевшая. Подошла ко мне решительными  шагами, села на край постели. Взяла мою руку в свою.

— Но ты раскаиваешься хотя бы? — спросила она. — Я понимаю, всё может случиться… в минуту слабости, у мужчин особенно, и я тебе ещё это вспомню, но ты, по крайней мере, раскаиваешься?

— Так странно: ты меня спрашиваешь, раскаиваюсь ли я, будто совсем её не боишься.

— Чего мне её бояться, этой фитюльки! — пренебрежительно отозвалась Оля. — Но только, конечно, я бы тебя просила в будущем… Уволить её можно, как ты думаешь?

— А какие у меня основания увольнять Елену Алексеевну? Она — хороший работник.

— Я у тебя — основание! Мне спокойно будет знать, что вы работаете вместе, как тебе кажется?

— Очень круто ты поворачиваешь штурвал, Оля!

— Если тебе не нравится, то я и уйти могу! Могу и никогда не вернуться!

— Может быть, ты дашь мне хотя бы сколько-то времени подумать? — спросил я без тени улыбки. — Я, конечно, виноват, что до сих пор…

— Что?! Ты… Ты всерьёз это? Володя, Владимир Николаевич, ты случайно не заболел? На всю голову? Уже три месяца встречаемся, и это после всего — тебе ещё надо подумать?!

— Заболел? — Я усмехнулся: — Видишь ли, моя хорошая, может быть, и заболел. И именно что на голову. Подожди-ка…

Кряхтя, я сел на постели, достал из кармана джинсов, брошенных на пол, визитку «Арнольда Шёнграбена, врача-психотерапевта высшей категории» и протянул ей:

— Держи.

— Так! — холодно произнесла Оля, прочитав. — И что тебе сказал врач?

— Ну-у, он мне два альтернативных диагноза поставил.

— Я слушаю!

— Или диссоциативное расстройство личности, или шизофрения. Сомневаешься? Ты ему позвони, уточни…

Оля отступила на шаг назад, на лице её нарисовался настоящий ужас. Я наблюдал этот ужас с удовольствием.

Не говоря ни слова, она проворно прошла в прихожую, быстро оделась и вышла вон.

А я повалился на кровать навзничь и захохотал во всё горло.

— Как я теперь весело живу, а? — проговорил я, смеясь. — Нет, есть всё же от психотерапевтов какая-то польза!

XIV

Начать терапию мы договорились с Арнольдом утром субботы: он в этот день был свободен и принимал у себя дома. По дороге я убеждал себя, что процедура пусть и неприятная, но необходимая. Лечить зубы вон тоже неприятно, а всё-таки разумные люди посещение стоматолога не откладывают.

— С чего начнём, доктор? — весело спросил я, плюхнувшись в уже знакомое мне кресло.

— Я не доктор, а кандидат, — недовольно поправил меня Арнольд. — Не падай в кресло так, оно не железное. Начнём мы с анамнеза. Я буду задавать тебе вопросы, а ты постарайся мне на них отвечать максимально добросовестно. Я не могу проверить, правду ты говоришь или нет, но, как ты понимаешь, ложь или сознательная попытка мистифицировать тебе не принесут никакой пользы. Приступим?

Пошли вопросы. Меня неприятно поразило то, что добрая их четверть прямо или косвенно была нацелена на выяснение того, не стал ли я в детстве жертвой семейного насилия, включая сексуальное насилие, жестокого обращения со стороны родителей или иных травм, а из оставшихся половина была посвящена моей половой жизни. Исповеднику так много не рассказывают, как я должен был рассказывать своему психотерапевту. Впрочем, мои отношения с Леной и Олей Арнольда не особенно заинтересовали, хотя он и не преминул всё тщательно разузнать и документировать в своём блокноте. Разузнать-то разузнал, а потом сообщил мне, что всё это едва ли очень важно: мои последние контакты, дескать, обнаруживают самое большее симптоматику, но не этиологию, то есть проявления, но не причину. (Зачем тогда надо было расспрашивать? Из простого человеческого любопытства?) Тот факт, что девушек — две, он не подверг никакой моральной оценке. Не то чтобы я ждал этой оценки, но её отсутствие меня удивило, так что я не удержался от вопроса:

— А моральная сторона дела тебя не беспокоит?

— М-м? — Арнольд поднял бровь. — Почему она меня должна беспокоить? Я и тебе, кстати, советую, хоть это и звучит цинично, избавиться от всяких беспокойств, фобий и неврозов любого характера. Я не исключаю, что именно это давление моральной вины может только усугублять…

— Разве это хорошо?

— В каком смысле?

— В религиозном, например.

— Психотерапия не дружит с религией, скажу честно, — отозвался Арнольд. — Скорей, враждует. Подозреваю, что у религии есть свои собственные методы душевного исцеления, которые нам кажутся, конечно, сомнительными. Потому «конечно», что религия, в моих глазах, гораздо чаще становится причиной нездоровья, чем способом лечения. Меня, например, твоя половая жизнь интересует не из праздного любопытства, а потому, что больные шизофренией к этим переживаниям особенно сензитивны. Не только к ним, а ещё именно к религии. Правда, ты ведь не убеждённый верующий, насколько мне известно? Никогда в твоих взглядах не мог разобраться…

— Тебе известно, что я себя в юности и вплоть до выпуска из аспирантуры считал последователем Вивекананды?

— Как-как говоришь? Слышал о нём, но только краем уха. Это не тот дядька с чёрной шевелюрой, который творит золото из песка?

— Нет: это йог и философ девятнадцатого века, кто-то вроде предшественника махатмы Ганди.

— Девятнадцатого? И ни с какими другими такими же… чудиками ты не общался? С кришнаитами, например?

— А кришнаиты-то здесь при чём, Арнольд? Между последователями Вивекананды и кришнаитами разница такая же, как между старообрядцами и мормонами.

— Поверь, я ничего не смыслю ни в старообрядцах, ни в мормонах, и разбираться мне неинтересно. Но, говоришь, с «единоверцами» ты не общался: ну, тогда едва ли это сильно повлияло… А в чём выражалась твоя вера, позволь тебя спросить?

— В том, что я лет шесть себя считал монахом и не смотрел на женщин!

— Да? — оживился Арнольд. — Очень интересно! Жгуче интересно! Это, наверное, и был латентный период: оттого и не общался, что «она» не хотела. Или наоборот: создал альтернативную женскую личность, чтобы избавиться от полового желания… Но ведь этому воздержанию имелись, наверное, какие-то другие причины, кроме книжной убеждённости в том, что это якобы хорошо?

— Да, имелись, — признался я. — Чувство вины.

— Связанной с той девочкой, с которой у тебя в первый раз всё случилось?

— Нет, та девочка вообще не причём, — ответил я с досадой. — Тех, за которых я потом долго чувствовал вину, было две, и первую звали Лина…

— Ты, конечно, понимаешь, что мне хочется знать про эту Лину подробней?

XV

Я не вижу смысла дальше воспроизводить нашу беседу, а лучше в этой короткой ретроспекции перейду к обычному повествованию.

Старшие классы школы, в которой я учился, оказались профильными, попасть в них можно было лишь с хорошими отметками в аттестате. Много ребят после девятого класса ушло в школы попроще, зато пришли новые: победители олимпиад, отличники и просто очень умные парни. Я тоже себя вовсе не считал дурачком. Сама собой сложилась наша «компания», тяготевшая к интеллектуальным спорам, которые, по точному замечанию Достоевского, так любят русские мальчики. Чем-то мы напоминали тех студентов теологического факультета — однокурсников Адриана Леверкюна (центрального героя «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, если кто запамятовал), которые где-нибудь на сельском хуторе ночь напролёт без остановки толковали об атрибутах Божества и судьбах мира. Вот и мы о том же толковали. Много в этом было, как водится, наивного, но проскальзывали, пожалуй, и гениальные мысли в этих разговорах. Жаль, что ни в юности, ни в зрелости у нас нет надёжного фильтра, чтобы отцедить наивное от гениального: в семнадцать лет великим открытием кажется всё, а в тридцать, наоборот, почти всё — банальщиной. Тем не менее, то время и тех моих школьных друзей я вспоминаю с удовольствием.

После выпуска все мы поступили в разные вузы, и казалось, видеться мы больше не будем. Но нет, мы продолжали встречаться: то на Дне рождения у кого-то, то почти без повода шли к любому из нашей компании домой или в общежитие, то увлечённо мозговали над каким-нибудь «политическим начинанием», которое должно было «спасти Россию», то на природу выбирались, то просто гуляли по городу.

Естественные интересы молодости постепенно брали верх над прекраснодушными идеалами юношеской аскезы. Мы как-то незаметно осознали, что в чисто мужской компании нам становится скучно, и постепенно в ней стали появляться девушки. Мои друзья вовсе не были «очкастыми ботаниками», пугающимися собственной тени: каждый вполне был способен отыскать себе пару. Я тоже несколько раз приводил «девушку», всякий раз новую, впрочем, это всё были не настоящие «девушки», а скорее подруги или знакомицы из моей или соседней учебной группы, которых я убедил «глянуть на подлинных интеллектуалов» и которые почти все как одна моих друзей находили страшными занудами. Вот только у Паши Ковалёва пары никак не отыскивалось, а «народ требовал женского полу», и тогда он как-то привёл свою сестру, Лину.

Лина была младше его одним годом и в том мае заканчивала одиннадцатый класс. По паспорту её, конечно, нужно было называть Алиной, но имя «Алина» она сама терпеть не могла. Обычная девчонка средней внешности, средней привлекательности, средневысокая, светленькая. Помню, в первый раз Лина мне совсем не приглянулась: она весь вечер просидела молча, слушая наши высокоумные беседы, и вдруг вклинилась в одну с каким-то почти вызывающим в своей прозаичности вопросом, вроде того, где в этой платоновской академии и полигоне свободного духа находится туалет. Слов; про платоновскую академию — мои, конечно: Пашина сестра не производила впечатление начитанной девочки. Ни тебе блестящей речи, ни эрудиции, ни художественных даров, ни умения играть на рояле, ни колоратурного сопрано, а бывали в нашей компании и дивы с названными способностями. Вместо мастерства слова и изящных манер была прямота, граничащая с резкостью, с оттенком раздражения. То ли фальшь наших разговоров вызывала у неё раздражение (а в интеллектуальных разговорах очень молодых людей почти никогда не обходится без фальши), то ли собственная головная боль, то ли всё разом.

Вскоре после той встречи, на которую Паша привёл свою сестру, мы «всей толпой» взяли да нагрянули к нему сами. Родителей в его квартире не было, уж не помню, почему. Мы слегка разбуянились: рассказывали скабрезности про отсутствующих, да и про присутствующих, пили вино. Лине всё это не нравилось, с каждой минутой она всё больше хмурилась. Я за ней исподтишка наблюдал и заметил, единственный, наверное, как эта хмурость сменилась гримасой отвращения, усталости, боли. Да, настоящей физической боли, похоже. Девушка стояла недалеко от холодильника: на холодильник она оперлась спиной, затем буквально сползла по его дверце, села на пол.

— Сволочи, — пробормотала она, сохраняя эту гримасу глубокого отвращения. — Скоты, сволочи, уроды…

Мы переглянулись и переместились в комнату, где Паша нам вполголоса пояснил, что у Лины, оказывается, бывают страшные головные боли. Причину врачи так и не диагностировали. Грешили на разное: и на вегетативно-сосудистую дистонию, и на защемление нерва в одном из шейных позвонков, и даже на мозговую опухоль. В такие часы, смущённо признался Паша, она собой не владеет, так что, ребята, не обижайтесь, пожалуйста…

Все отнеслись с сочувствием, но общая весёлость пропала. Под разными предлогами каждый засобирался домой. Паша тоже убежал: в аптеку, за новокаиновой мазью. Я вернулся на кухню и сел рядом с девушкой на пол, взял в свою руку её холодную ладошку. Тихо спросил, чем могу помочь.

Лина вначале ничего не ответила, но руку мою сжала в своей очень крепко.

— Вот так сиди, пожалуйста, — шепнула она. — Не уходи.

По тому, как она стиснула мою руку, я мог представить, как ей самой несладко приходится. Вместе с Пашей, который вернулся из аптеки, мы переместили девушку в её комнату. Брат лаконично меня поблагодарил и намекнул, что пора бы мне и собираться — Лина глянула на брата так яростно, что он не настаивал; уйдя из комнаты, он даже дверь прикрыл (до конца не закрыл, впрочем: как бы намеренно оставил сантиметров десять). Я остался в качестве сиделки ещё час или полтора и ушёл домой, только когда задерживаться дольше по причине позднего часа мне стало совсем неприлично.

Ранним утром нового дня Лина мне позвонила сама.

— Приезжай ко мне, — сказала она просто.

У меня были лекции (да ведь и у неё — уроки), но я посчитал, что не приехать под предлогом лекций будет нерыцарским поведением. По дороге я ещё не знал, зачем еду: вчера ведь ещё ничего не было, кроме моего глубокого, острого сочувствия. Лина открыла мне дверь сияющая, радостная, без следа вчерашней м;ки, с глазами, полными признательности, нежности, почти восторга, и я понял сразу: пришло, и я пропал, и спасательный круг из рассудительности кидать бесполезно.

Мы оба, прежде чем опомниться успели, обнаружили, что нас накрыло этой горячей молодой влюблённостью с головой, что мы сами не понимаем, как это случилось, а ведь случилось почти что на ровном месте. Все мои друзья это заметили; правда, мы ведь ни от кого не скрывались. Появление новой пары вызвало в нашей компании улыбку: согласно общему мнению, мы друг другу не вполне подходили, во-первых, по возрасту (молодёжь ведь огромное значение придаёт таким пустякам, как разница в один год, хотя верно и то, что в молодости этот несчастный год ощущается очень весомым), а во-вторых, по характеру и степени образованности (то, что Лина — совсем простая девушка, не только я приметил). Молодые люди консервативны не меньше стариков, и, возможно, в нашей компании мы вызывали не одни улыбки, но и тайное осуждение, которое наверняка перестало бы скрываться, если бы только каждому не было известно, что Лина, защищая меня, становится совсем бешеной.

Помнится, за исключением того первого дня, мы очень нечасто оставались наедине. Я боялся силы искры, которая каждую секунду могла проскочить между нами. Смешно сказать, но один год старшинства, мой студенческий билет, а также мой небольшой сексуальный опыт в одиннадцатом классе давали мне основания на себя глядеть как на «взрослого дяденьку», а на неё — как на девочку. (Правда была и в том, что мне-то восемнадцать тогда исполнилось, а Лине — ещё нет.) Девушка это поняла и внешне покорилась. Она мне даже не раз говорила о том, что ценит мою старомодность: другим, дескать, совсем иное от девочек нужно. Не могу оценить меру её искренности, но сам думаю, что лучше мне тогда было бы отказаться от особой щепетильности, потому что степень привязанности Лины ко мне возросла почти до истерического градуса. Это обезоруживало, трогало, мучительно захватывало, но забавным это совсем не было.

Могло случиться так, что мы компанией из шести-семи человек гуляли по городу (как раз настало лето), разговаривали, молодые люди — о своём, а барышни — о своём, Лина болтала о чём-то с Юлей, девушкой Игоря — и вдруг случалось что-то неприметное, такое быстрое, что никто не успевал заметить, когда и как это случилось: Лина прерывала разговор на полуслове, шла ко мне, хватала меня за руку, разворачивала к себе, клала мне руки на плечи, нимало не заботясь о том, что мы, разумеется, привлекаем общее внимание. Спрашивала меня подрагивающими губами — а в глазах её уже стояли слёзы:

— Ты меня любишь? Правда? Ты не обманываешь меня? Даже вот несмотря на то, что я сейчас сморозила чушь собачью, а ты усмехнулся? (Я если минуту назад и улыбался, то совсем не тому.) Ты ведь не надо мной усмехнулся, не тому, какая я дура? Вот видишь, я не умею себя вести, я тебя позорю, но ты меня всё-таки любишь, хоть немножко? Володенька, люби меня, люби, пожалуйста! Обними меня! Сейчас!

Друзья, перебрасываясь шуточками, продолжали идти вперёд, только изредка один или другой на нас оглядывались, звали нас не отставать, а я их не слышал: я вытирал её слёзы, совершенно необоснованные, но такие настоящие. Вытирал носовым платком или прямо руками, если не было платка.

Как правило, такие перепады настроения становились предвестником нового приступа боли. Наблюдать за этими приступами было ужасно. Иногда казалось, от боли у неё мутится рассудок: проклятия летели не только во весь белый свет, но и в мой адрес тоже. После того, как приступ проходил, лицо Лины принимало выражение больной несчастной собаки: ей было очень стыдно, настолько стыдно, что она не находила сил ничего говорить мне, а только тихо, по-животному скулила. Это всё наполняло меня огромной любовью и жалостью: я прижимал её к себе, лепетал что-то утешительное, гладил по голове, с трудом удерживая собственные слёзы, и девушка, вздрагивая, затихала, успокаивалась.

Если бы одни приступы! Существуй только они, всё было бы ещё безоблачным. Без всяких причин Лина иногда становилась резка, груба, даже жестока: наблюдать это было тем более удивительно, что человеком она была, в сущности, очень добрым. Её беспардонность обрушивалась на голову любого из моих приятелей — а тому приходилось терпеть. Ей прощали слова, которые редко кому прощают: делали скидку на «необразованность» и на то, что Лина — не вполне здорова, о чём её брат не уставал вполголоса разъяснять каждому новому человеку, появлявшемуся в нашей компании. Доставалось и девушкам, им — даже больше. Лина была по-особому, болезненно ревнива. В её присутствии я другой девушке улыбаться не должен был, посмотреть в сторону этой другой не имел права. Меня это откровенно сердило: я с юности не любил людей, которые мне диктуют, как я обязан себя вести. Я отвечал не менее резко. Всё заканчивалось или истерикой Лины, или её очередным приступом. Если быть точным, приступ следовал всегда, просто он мог прийти раньше и предотвратить истерику или случиться позже и оставить меня на время своего опоздания свидетелем вульгарных криков.

Новая наша размолвка началась с пустяка. Я упомянул про День рождения своего приятеля Андрея.

— Ты пойдёшь? — спросил я девушку.

— Меня не приглашали, — ответила Лина резко. Из всех наших приятелей Андрея она больше всего недолюбливала. Он, интеллектуал и эстет, ей платил тем же.

— Никто не будет против, если ты придёшь, — осторожно сказал я: вообще в таком её настроении мне приходилось крайне аккуратно подбирать слова, как бы ступать на цыпочках.

— Конечно, будут, что ты мне заливаешь! Скажи-ка: а ведь там будет эта его — эта Анечка?

— Разумеется: она ведь его девушка.

— Его? Я думала, Славкина.

— У неё с Вячеславом были какие-то… какая-то интрига, но, в общем, повернулось не так, как он думал. Всё уже по-другому.

— Супер! И никто не показывает на неё пальцем, хоть она и меняет парней как… как нижнее бельё! Только на Лину все показывают пальцем, потому что она невоспитанная чучмечка. А что, она снова петь будет?

(Здесь примечание: Аня, девушка Андрея, помимо броской внешности, как раз обладала тем колоратурным сопрано, которое я упомянул вначале при характеристике отдельных красавиц нашей компании; она участвовала в конкурсах и музыкальных вечерах и была к своим девятнадцати годам уже известна как исполнительница, даже с оркестром однажды выступала.)

— Да, она каждый раз поёт, — подтвердил я. — Романсы, кажется. Вячеслав ей аккомпанирует на гитаре.

— Знаем мы, в чём он ей аккомпанирует… Так иди, обязательно! Как же ты пропустишь такое культурное событие! Как же ты на Анечку-то не поглядишь?

— Я не понимаю этого тона, Лина: я тебе не давал повода! Аня — девушка Андрея, ещё раз говорю тебе!

— «Не давал повода»… А ты отбей, не стесняйся! Не так уж и сложно! Я всё видела, как она на тебя глядела, когда ты заливался про этого своего — про Ницше! Хреницше! Терпеть их всех не могу! Опять же, и совесть мучить не будет, что со школьницей гуляешь: Аню-то можно сразу в койку!

— Лина, дорогой человек, я не думал…

— Что за выражение такое — «дорогой человек»? — взвилась Лина. — Я бабка старая, что ли, чтобы мне говорить «дорогой человек»?!

— Дай мне уже хоть слово сказать! — я постепенно начинал терять терпение. — Я никак не думал, что уж за это ты меня будешь упрекать, то есть за мою сдержанность. Мне казалось, ты, наоборот, её ценишь, да ты и сама говорила…

— Балда ты, балда!

— Я не заслужил таких слов! — воскликнул я. — Почему я с самого утра сегодня только и подлаживаюсь под тебя, терплю твои придирки, а теперь вот ещё и оскорбления!

— Не подлаживайся, скатертью дорога! Катись к своему Андрею и своей Анечке! Живите там вчетвером, мне-то что!

— Я не вижу никаких оснований, чтобы не идти на День рождения Андрея. Он мой друг. Почему я должен его обижать, в конце концов?

— «Никаких оснований»! — Лина вся побелела, у неё от злости еле шевелились губы. — «Никаких оснований» — а то, что я… Ненавижу тебя! Убирайся!

Разумеется, после таких слов я не мог оставаться рядом. Мы расстались прямо на улице: я развернулся и пошёл прочь. Пройдя уже добрых сто метров, я оглянулся. Лина всё стояла на том месте, где я оставил её, и смотрела мне вслед. Ничто не стоило мне помахать ей рукой, позвать  —  она бы, я знал, бросилась ко мне со всех ног, каялась бы, винила бы себя, плакала бы у меня на груди! Я не обнаружил в себе никакого желания — я очень устал от всех этих бурных страстей за тот день.

Вечер у Андрея начинался буквально через два часа, и, разумеется, я отправился к нему: у меня ведь и подарок уже был куплен. Деньги у меня водились, в то лето я сумел подработать и, между делом, купил мобильный телефон, дешёвую и надёжную «Нокию 3310». В наше время мобильный телефон — такое же продолжение человека, как его рука, а в 2001 году они были не у каждого, правда, именно в начале двухтысячных телефоны начали стремительно дешеветь, на рынке появились первые «бюджетные» аппараты, очень простенькие по современным меркам, с чёрно-белым экраном и незатейливыми мелодиями, и всё же тогда они казались последним словом техники.

У Андрея меня встретили благосклонно: гораздо дружелюбней, показалось мне, чем когда я приходил с Линой, бестактные замечания, истерики и дикие выходки которой уже всем успели поднадоесть. Намечалось действительно что-то вроде музыкального вечера для немногих избранных: Анна, высокая статная девушка, имя «Анечка» к которой никак не подходило, в самом деле собиралась петь романсы, а пока с улыбкой принимала знаки восхищения. Она откровенно купалась в лучах внимания, любовалась собой, и все ей любовались. Андрей называл это явление словами «Всё вращается вокруг солнца», под солнцем, конечно, имея в виду свою девушку. Ему это внимание к Анне тоже льстило.

Во время исполнения самого первого романса бесстыдным образом запищал простенький и очень громкий монодинамик моего телефона. На меня зашикали. Почувствовав себя варваром и ничтожным плебеем, покраснев как варёный рак, я извинился и вышел в коридор. Экран отразил номер домашнего телефона Ковалёвых. Да сколько ж можно! Я сбросил звонок и отключил звук, после вернулся слушать романсы.

В течение музыкальной части экран телефона светился ещё два раза: всё тот же номер. Другие слушатели бросали на меня неодобрительные взгляды. В итоге я запрятал аппарат куда подальше, чтобы вовсе на него не глядеть. Беспокойство меж тем нарастало. Может быть, всё-таки ответить? Да, Лина вздорная, истеричная, невозможная, но ведь не по своей вине. Ещё же, при всех своих недостатках, она — искренняя, настоящая, а вот Андрей и Анна, при массе их достоинств и добродетелей, не лишены некоторой искусственности. Я уже почти вовсе решился в следующий раз взять трубку и только думал об удобном предлоге сбежать, как сердце мне мучительно защемило предчувствием того, что случилось что-то непоправимое.

Уже вовсе не думая о предлогах, я вышел из «гостиной» и полчаса пробовал дозвониться на домашний номер Ковалёвых. У меня получилось это сделать, наконец: трубку взял Паша. Лину сбил грузовик.

Как это случилось, видели многочисленные свидетели, двое из которых согласились прийти на суд и, к немалому облегчению водителя, показать, что девушка бросилась под машину не разбирая дороги. Было в пользу водителя ещё одно обстоятельство: на шее Лина последние два месяца носила сложенную в несколько раз записку с лаконичными пятью словами «Никого не винить, я сама». Я видел эту записку: девушка сама мне её показала. Меня тогда крайне рассердило это «инфантильное заигрывание с мыслями о суициде», я порывался снять этот нелепый амулет. Лина мягко, но решительно отвела мою руку.

— Ты не понимаешь! — сказала она мне. — Это не для того, чтобы умереть. Это мне помогает жить. Мне легче так жить, понятно тебе? Легче, когда я думаю, что меня ничего здесь не держит, что можно в любую секунду, например, шагнуть с подоконника. И то: знал бы ты, как это кошмарно! Ты грыз когда-нибудь дерево от боли? Я грызла. Я знаю, что грех, но мне должно будет проститься.

— А я — я тоже не держу тебя?

— Ты? Ты держишь, конечно! Володенька, милый! Держи меня, пожалуйста, крепче!

XVI

Выговорив это последнее, я какое-то время не смог говорить. Я словно девица закрыл лицо руками.

— Катарсическое переживание, — с холодным удовлетворением отметил Арнольд. — Очень хорошо. Похоже, мы на правильном пути. Итак, чувство вины. Психогенная амнезия, в смысле, вытеснение. Допустим, ощущая вину за её гибель, ты решаешь продолжить её жизнь посредством альтернативной женской личности. Так твою барышню в голове зовут Лина?

— Нет!

— Нет? Ну, это ещё ничего не значит! Желание наказать себя? Твой голос тебе адресует упрёки?

— Нет, нет!

— Тебе не нужно слишком сопротивляться, знаешь ли! Требуется воля к выздоровлению, Genesungswille [воля к выздоровлению (нем.)], только при ней возможно сотрудничество. Пока я понимаю, что есть отчётливая связь между этим переживанием, последующим псевдомонашеством…

— Тут не нужно быть семи пядей во лбу, — усмехнулся я. — Только я бы не использовал приставку «псевдо».

— Но ведь церковные учреждения его не признали, так как мне его ещё называть? — по-немецки рассудительно заметил психотерапевт. — Итак, связь между периодом воздержания и последующим расщеплением личности, которое проявилось в начале этого года… Хотя… Нет, не сходится что-то: ты ведь мне рассказывал, что первое проявление этого «голоса», даже с полным завладением, имелось как раз во время твоего знакомства с Линой, так? То есть здесь не чувство вины…

Арнольд чесал лоб, хмурился, перелистывал записи.

— Латентное чувство вины, допустим, латентное, в связи с её паранойяльными реакциями, хотя и это странно… — бормотал он. — Смещение половых ролей, вот оно разве? Классический фрейдизм? Ты мне можешь внятно объяснить, почему всё-таки не переспал с ней?

— Она была школьницей…

— А ты первокурсником: смешно! И у тебя уже был контакт с ровесницей, в одиннадцатом классе!

— Мне было жалко её, жалко, понимаешь! Я боялся сотворить что-то непоправимое!

 — Полагаю, не зря боялся, потому что, говорю тебе, шизофренические реакции очень связаны с половой активностью. Хотя в её случае они не шизофренические, а, повторюсь, паранойяльные. Если бы не звучало абсурдно, я бы сказал, что ты чем-то таким от неё заразился. Но эта мысль, конечно, не выдерживает никакой критики, а самое скверное, что я ничего не понимаю, ничегошеньки! Допустим, вправду была врождённая предрасположенность, а шоковые переживания и последующее воздержание её обострили. Но я не понимаю, зачем потребовалось на целых шесть лет… Ты мне всё рассказал? Вспомнил! Ты говорил, девушек было две?

— Да, и я как раз собирался!

— Я тебя слушаю очень внимательно! Как звали вторую?

— Августа.

Арнольд будто еле приметно дрогнул.

— Ты не хочешь узнать её фамилию, Арнольд? — спросил я.

— Пожалуйста.

— Фамилия её была Шёнграбен.

— Вон как? Очень интересно. Очень, знаешь ли, интересно. И я тебе подтверждаю ещё раз, что никогда ни о какой Августе Шёнграбен не слышал. Но я весь внимание…

Я приступил к рассказу, который передам как-нибудь в другой раз. Мой друг кивал, хмыкал, делал пометки. Я закончил.

— Блестяще, — констатировал Арнольд. — Просто блестяще. Не поверил бы, если бы не услышал.

Он вылез из-за стола и принялся расхаживать по кабинету.

— Была у меня гипотеза, и эта гипотеза теперь практически оформилась в теорию. Ты помнишь, что я тебе говорил о границе между художественным воображением и ДРИ? Эта граница проходит по способности отличать реальность от собственных фантазий. Все, кто занимается художественным творчеством, могут это делать. Ну, или почти все, так как патологиями всяческих творцов я специально не занимался. А вот ты не можешь!

— Откуда такой странный вывод?

— Оттуда, что Августы Шёнграбен никогда не существовало в природе! Твой ум, услужливо желая мне подкинуть пищу для анализа, вспоминает мою фамилию, во мгновение ока придумывает фиктивного персонажа — и вот, пожалуйста, целая история создаётся на моих глазах! Многие несообразности этой истории меня убеждают в её фиктивности. События неправдоподобны, диалоги неправдоподобны, характер девушки противоречив!

— Разве нет людей с противоречивым характером?

— Само имя неправдоподобно! Что это такое вообще — Августа?

— А «Арнольд» для русского человека — правдоподобное имя?

Арнольд осёкся. Вернулся за свой стол. Поиграл шариковой ручкой.

— Я тебе больше скажу! — снова начал он. — Я не уверен, что и Лина-то существовала, что она — не такой же фантом. Потому что «Лина», хм! Как-то это очень отдаёт литературщиной, дешёвым немецким романтизмом, что ли. Почему уж сразу не Лорелея? Или Ленора, из «Ворона»! “For the rare and radiant maiden whom the angels name Lenore — Nameless here for evermore!” [«О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, / О светиле прежних дней!» (Эдгар По, Ворон, пер. К. Бальмонта)] — с удовольствием выговорил он английский текст.

— Браво, я оценил твоё произношение.

— Я стараюсь: смотрю фильмы, аудиокниги слушаю! — похвастался мой друг. — Мозг надо развивать, это и есть профилактика всяких патологий!

— Ты не считаешь, что пошлятина ужасная — этот хвалёный «Ворон»? Масса слов при ничтожном смысле.

— Считаю, — согласился Арнольд. — Но красиво, правда? Кроме того, меня текст и его автор с медицинской точки зрения интересуют…

— А ещё не кажется тебе, что твои сомнения оскорбляют память об умершем человеке?

— Память об умершем человеке — да, а память о фантоме — больно мне много заботы! — парировал Арнольд. — Милый мой, я ведь тебя изначально предупреждал, что ты от меня не дождёшься никакого сочувствия! Я человек и вообще холодный, а во-вторых, сочувствие для терапии — крайне вредная штука. От слишком большого сочувствия сам станешь ку-ку… Твой мозг наделён способностью создавать фантомы и истово уверяться в их подлинности, это очевидно. Откуда берёт начало эта патология, я пока не понял. Видимо, посредством психогенной амнезии след каких-то событий в памяти полностью зачищен. Но ты не волнуйся, мы до них обязательно доберёмся… Разговор с твоей матерью мог бы многое прояснить.

— Этого только ещё не хватало!

— А чего ты боишься? — удивился Арнольд. — Ты… неужели думаешь, что я побираюсь к твоей госпитализации и нащупываю для этого контакты с родственниками? Уверяю тебя: и в мыслях не было! Тем более что пока нет оснований…

— Хорошо, представим себе, что ты найдёшь причину, — согласился я. — Развод родителей, скажем, или меня в детстве родители в гневе выкинули из окошка, и я это тщательно «вытеснил». Что ты будешь дальше делать с этим? Как это лечить?

— Хм! Отличный вопрос. Я думаю, Володя, я ищу, я перебираю варианты. Это и есть врачебное творчество, между прочим… Имеется у тебя дом за городом? — неожиданно спросил он.

— У матери есть, она живёт в нём, у меня же никогда не было! — ответил я, опешив. — Я же только директор школы, а не олигарх!

— А у меня есть. Надо ехать по Костромскому шоссе, не доезжая до Нерехты, а потом свернуть на грунтовку. Там деревенька, почти нежилая, и вот, на её отшибе… Участок шесть соток, кирпичное строение, несколько комнат, печка, электричество. Поезжай-ка ты туда, пока не кончились зимние каникулы! Ключ в жестянке, а жестянка в развилке яблони, там что-то вроде дупла…

— Это ещё зачем? — поразился я.

— Поезжай и телефон отключи! Для максимальной изоляции от внешних контактов.

— Из-за моей опасности для общества?

— Нет, для успешной реминисценции, — терпеливо пояснил Арнольд. — Поезжай — и веди дневник. Мне фантастически интересно знать, будет ли твоя альтернативная личность в этих условиях прогрессировать или наоборот, пропадёт. Но помимо всего, такая изоляция, бедность внешних впечатлений — это способ активизировать глубинные слои памяти. Конечно, при известном усилии пациента! Со мной, разумеется, нужно сохранять связь, это — обязательное условие. Я бы поехал с тобой, но я даже в каникулы завален частной практикой по горло. Кстати, — спохватился он, — у меня ещё одна консультация через пятнадцать минут! Мы почти два часа сидим…

— Я подумаю… — дипломатично отозвался я. Никакого желания у меня не было ехать куда-то в глушь, чтобы в этой глуши ковыряться в собственных детских пелёнках.

— Подумай, а схему проезда я тебе сегодня пошлю письмом! Электронный адрес у тебя всё тот же?

— Всё тот же… Если твоя реминисценция не поможет — тогда что?

— Тогда? — Арнольд задумался. — Тут, при терапии ДРИ — если речь идёт о ДРИ, конечно — есть две принципиальные стратегии. Или как бы сборка нескольких личностей в одну, так называемая фузия, или разотождествление.

— Как ты представляешь себе сборку в моём случае? — скептически спросил я. — Кем я должен стать: муже-женщиной? Трансвеститом? «Голубым», может быть?

— У меня нет никаких предубеждений против «голубых»! — с известным высокомерием отозвался Арнольд. — Мне кажется, лучше иметь нетрадиционную ориентацию, чем психическое расстройство.

— Ну, спасибо тебе на добром слове! Что там с разотождествлением?

— Не за что. Твою альтернативную личность требуется объективировать, как бы отделить от тебя…

— Как именно?

— Посредством аутотренинга, может быть… Вообще, твой случай крайне интересен. Я не говорю об уникальности в мировом масштабе, в литературе описаны гораздо более увлекательные вещи, почитай «Миллигана» или «Сибиллу», но в моей личной практике ты уникален, я уже говорил. Ты не против, если я сокращённое изложение твоего анамнеза и терапии включу в свою докторскую? Имя изменю, конечно, об этом не беспокойся.

— Пожалуйста! — отозвался я с прохладцей. — Всегда рад помочь, доктор. Как говорится, чем можем…

XVII

Эта вторая беседа с Арнольдом меня опустошила. Опустошила физически: я еле мог вести автомобиль. Я открыл сокровенное — а меня безжалостно препарировали, вывернули наизнанку, распотрошили и к каждому потроху прицепили ярлык с латинским названием. Что значит «не было Лины»? Или я, по его мнению, вовсе из ума выжил?! Может быть, и Арнольда тогда нет? Может быть, окружающего мира тоже нет, а я подобно Браме нахожусь в безвоздушном пустом пространстве?

Но что мне делать, если действительно не было Лины? Что если я действительно потерял способность отличать реальность от фантазии? Профессионалам нужно доверять…

«Ни в коем случае ему не нужно доверять! — взволнованно произнесла Аврора. — Арнольд — материалист, и видит только вещественное, а поэтому правды он никогда не увидит!»

«Почему бы и мне не видеть только вещественное? — откликнулся я. — Чем так уж плох материализм? Мне тридцать один год, пора расстаться с некоторыми фантазиями!»

«Да потому, что есть я у Тебя!»

«Ты? Но кто Ты, Аврора? Снова Ты ответишь, что Ты — утренняя заря моей жизни?»

Собеседница грустно молчала.

«Скажи мне, пожалуйста: существовали известные, гениальные люди с таким же, как у меня… феноменом?» — спросил я.

«Конечно!»

«Кто же? Я потому спрашиваю, что пытаюсь оценить, благо ли это или всё-таки нездоровье…»

«Я отвечу, хотя это и есть их тайна… Нескольких имён достаточно? Ганс Христиан Андерсен. Льюис Кэрролл. Афанасий Афанасьевич Фет».

«В самом деле? — поразился я. — Вот, значит, откуда гениальная поэзия этого русского немца! Но только я — не поэт. Так зачем мне то, без чего огромное большинство людей прекрасно существует?»

«Откуда Тебе известно, поэт ли Ты? Ты говоришь о себе как о старике. А меж тем у Тебя так много лет жизни впереди!»

«Прекрасной жизни! Если Ты — моя Бессмертная возлюбленная, Аврора, то возлюбленную мне хотелось бы видеть своими глазами, общаться с ней как с реальной девушкой, а не в своей голове!»

«Реальных девушек у тебя целых две».

«В самом деле! — саркастически ответил я. — Верно, как я позабыл!» «Разве Аврора виновата в том, что мои девушки такие, какие есть? — тут же пришла мне в голову мысль. — Интересно, читает ли она мои мысли, которые я думаю отдельно от неё? Надо будет спросить при случае…»

Возвратившись домой и наскоро пообедав чем-то, я повалился спать: ничего мне не хотелось, ничто не вдохновляло.

Спал я долго, и виделось мне во сне что-то смутное, тревожное. Проснувшись, я обнаружил, что короткий зимний день давно кончился, за окном стемнело. Шёл снег, редкостная тишина ощущалась во всём доме. Что-то новое, особое чувствовалось в воздухе. Что-то незнаемое за то время, пока я спал, явилось в моей жизни, только никак я не мог понять, на радость или на беду пришло это незнаемое.

— Надо позвонить кому-то и выяснить, что, чёрт побери, случилось, — произнёс я вслух. В этот момент мой телефон и сам зазвонил. На экране отразился номер Арнольда.

С некоторым страхом я нажал на кнопку ответа: мне отчего-то показалось, будто мой друг звонит, чтобы сообщить, что согласовал с родственниками мою госпитализацию.

— Да? — хрипло сказал я в трубку.

— Слушай меня внимательно, — начал Арнольд без всяких предисловий. — Сегодня я встретился со своим братом…

— А у тебя есть брат?! — изумился я.

— Да! Ты не знал? — поразился Арнольд в свою очередь, искренне или притворно. — Так вышло, что я ему рассказал о твоём случае…

— Ты нарушил врачебную тайну!

— Послушай, он же мой брат всё-таки! Кроме того, человек исключительно порядочный.

— Как его зовут?

— Аркадий, то есть Аркадий Иванович: он меня чуток постарше… А он мне, в свою очередь, рассказал кое о чём, пригодном для твоей терапии.

— Хм! — скептически хмыкнул я.

— Видишь ли, есть определённая группа людей, которые профессионально занимаются объективацией человеческих, э-э-э… мечтаний, мыслей и прочих элементов мышления, включая альтернативные личности. Что-то вроде театра… правда, он не посвятил меня в подробности. Это могло бы тебе помочь, я считаю. Хотя доля сомнения у меня остаётся…

— Что это за группа? Каким образом они «объективируют», если пользоваться твоим выражением?

— Я повторяю, подробностей он не рассказал. Думаю, он расскажет всё сам. Он уже едет к тебе.

— Ко мне?!

— Ты можешь, конечно, не пустить его на порог, но я бы на твоём месте как минимум его выслушал и подумал, не ст;ит ли рискнуть…

«Да, — убеждённо произнесла Аврора. — Да, да, да!»

Странно это выходило: моя болезнь соглашалась с моим врачом, поневоле заставляя забеспокоиться о том, что что-то здесь не так: то ли врач — не самый хороший врач, то ли болезнь — не болезнь вовсе.

Додумать эту мысль до конца я не успел: позвонили в дверь.

XVIII

Аркадий Иванович оказался мужчиной средних лет, исключительно похожим на Арнольда. Только вот голос у него был другим, и манера держаться, мягкая, интеллигентная, почти заискивающая, — тоже иной, и осанка была вовсе не прямой и горделивой, и седина в волосах имелась (видимо, «чуток постарше» было преуменьшением). Ах, да: ещё он носил очки. В одежде (джинсы, невзрачный свитер на рубашку: так, пожалуй, выглядят школьные учителя или какие-нибудь библиотекари районных библиотек на отдыхе) он тоже отличался от всегда одетого почти с шиком Арнольда.

Разумеется, было бы крайне бестактно разворачивать гостя на пороге, да и не виделось мне в этой интеллигентной фигуре никакой опасности. Я предложил Аркадию Ивановичу пройти и усадил его в одно из моих двух кресел. Этим креслам, унаследованным от мамы, было верных тридцать лет. Кресла я поставил под прямым углом друг к другу, между ними, в угол комнаты — тумбочку, на которую взгромоздил цветочный горшок с фикусом, таким рослым, что он больше напоминал маленькое деревце.

— У Вас тут очень уютно, Владимир, э-э-э… Николаевич, ведь верно? — произнёс мой гость, озираясь. — Этакий чудесный оазис позднесоветского стиля…

— Вы думаете? — улыбнулся я. — Моя невеста этот позднесоветский стиль терпеть не может. Он ей кажется рухлядью, достойной только свалки истории.

— Ничего плохого не хочу сказать о Вашей невесте, но, может быть, это всё идёт от несамостоятельности мышления? Молодые девушки легко повторяют за другими людьми общие места…

— Золотые слова, Аркадий Иванович! А особенно скверно, когда эти общие места им кажутся их собственными убеждениями…

— Как точно сказано! — согласился она. — А это ведь ещё Достоевский, помнится, подметил: в «Бесах», в характеристике студентки-нигилистки на революционном сборище у Виргинского…

— Да, наверное… Ваш брат мне по телефону сказал о некоей… терапии, которую Вы будто могли бы предложить.

— Я? — гость с удовольствием рассмеялся. — Я совсем не похож на терапевта! Скорей, я могу выступить посредником между Вами и определённой группой людей, которые, э-э-э…

— Что-то вроде театра, я слышал? Извините, что перебиваю.

— Это не совсем театр, хотя Вы правы: театр к этому имеет отношение, а именно наш первый национальный русский театр.

Я поднял брови.

— Я вижу Ваше удивление, — поспешил продолжить Аркадий Иванович, — но то, что я Вам собираюсь предложить, звучит настолько невероятно, что я обязан начать издалека… Вы знаете, что я с большим удовольствием ознакомился с Вашей работой?

— Э? — глупо выдавил я.

— Кандидатской диссертацией! — пояснил гость. — Мой брат мне её прислал…

— А он её откуда раздобыл?

— Говорит, что нашёл в Сети в открытом доступе. Стиль несколько шероховат и восторжен… но в целом меня восхитила Ваша добросовестность, количество изученных источников и общеисторическая эрудиция. Вы зря ушли с академической стези! Ну, это чисто моё личное мнение… Вы, надеюсь, мне извините эти замечания, Владимир Николаевич? Я ведь Ваш коллега, то есть в прошлом коллега. Я одно время преподавал историю в государственном университете.

— А где Вы сейчас трудитесь, если не секрет?

— Я могу позволить себе не работать, — небрежно обронил брат Арнольда.

Я поглядел на мужчину иными глазами, после этой реплики заметив то, на что раньше не обратил бы внимания: свитер хоть и невзрачный, но совершенно новый и не исключено что очень дорогой, да и оправа стильных очков наверняка недешёвая. Не «библиотекарь на отдыхе», а casual style. Вот так знание о доходах собеседника меняет наше восприятие.

— Я, впрочем, сейчас выполняю служение определённого рода, — добавил гость.

— Служение? — повторил я за ним это странное слово. — Религиозное служение?

— Совершенно верно! Но я позволю себе вернуться к Вашей диссертации. Вы многое изучили, но Вы не всё знаете, Владимир Николаевич! Знаете ли Вы, например, что Фёдор Григорьевич Волков, создатель первого русского театра и наш земляк, способствовал также основанию одного уникального монастыря?

— Понятия не имел! И… это не историческая утка, сляпанная каким-нибудь охочим до сенсаций журналистом?

— Обижаете меня, Владимир Николаевич! Неужели я приехал к почти незнакомому мне человеку только для того, чтобы кормить его жареными утками? Так я могу начать рассказывать?

— Сделайте одолжение…

XIX

Чувствую, что передавать весь рассказ Аркадия Ивановича дословно, вместе со всеми его научными жаргонизмами, моими восклицаниями и тому подобным, не имеет смысла, а потому перескажу его здесь своими словами.

Раскол русской церкви, сотрясённой реформами патриарха Никона, дал начало не одному более-менее ортодоксальному старообрядчеству, но и великому множеству старообрядческих сект. Одним из беспоповских (не признающих официального священства) направлений оказались бегуны, иначе странники, скрытники или подпольники, иначе «Адамово согласие». Основателем бегунов считается некто Евфимий, благочестивый крестьянин родом из Переславля-Залесского. Проповедовал он в окрестностях нашего города, а его ученики в селе Сопелки на правом берегу Волги учредили центр странничества. Село это существует и поныне, от современной границы города оно буквально в нескольких километрах, добраться до него можно по дороге на Кострому (федеральная трасса М8). Все эти факты должны быть хорошо известны если не всякому отечественному историку, то уж всякому краеведу и знатоку истории области — наверняка.

Менее известен тот факт, что Евфимий имел ученика и одновременно духовного соперника по имени Наум (Севостьянов), с которым сошёлся в конце пятидесятых годов XVIII века и окончательно порвал в 1762 году.

Сын бедного сельского батюшки, Наум не только «знал грамоте», но и отличался живостью ума. Между 1757 и 1759 годами Наум сподобился поступить в Ярославскую духовную семинарию, основанную в 1747 году по благословению архиепископа Арсения, и иное время в ней проучился, однако был исключён, и притом вовсе не по отсутствию прилежания, за что исключали большинство сельских поповичей, а за вольнодумство. В родное село Наум, однако, не вернулся, а подался в «дьячки»: то ли служил дьяконом в одном из храмов, то ли мелким чиновником в одной из городских канцелярий. Достоверно этого сейчас не установить, ведь старорусское «дьячок» может быть уменьшительным и от «дьякона», и от «дьяка», как в старину называли чиновника.

Вероятно, именно в Ярославле и именно по долгу службы, государственной или церковной, Наум впервые спознался с будущим основателем «Адамова согласия» (будущим, ведь первые надёжные упоминания о бегунах относятся к 1772 году) и не только загорелся его идеями, но и воспринял Евфимия своим духовным учителем (как настаивают на этом бегуны) или «духовным братом» (как излагают это монахи обители Mediatores) в истинной, «древлей» вере. Версия о «духовном брате» кажется более правдоподобной, так как оба, Евфимий и Наум, были примерно одного возраста и оба достаточно молоды для «старчества».

Так или иначе, от Евфимия Наум в полной мере усвоил идею о том, что погружения в дела и заботы этого неблагого мира следует избегать, а аскеза, «нищенствование» — единственно верный способ поведения, ведь лишь оно позволяет не оскверниться через соприкосновение с уже наступившим «Антихристовым царством». Пусть ко спасению, как писал сам Евфимий, «есть тљсный и прискорбный, еже не имљти ни града, ни села, ни дома». Интересно, что сам основатель бегунов позже стал это «нищенствование» понимать не вполне аскетически и исключил из числа того, что следует отбросить, женщин. Даже завёл себе «духовную подругу», некую Ирину Фёдорову, мою однофамилицу, крестьянку Тверской губернии, которая после его смерти продолжила проповедь странничества. Впрочем, история самих бегунов для нас интересна лишь постольку, поскольку связана с нашей специфической историей.

Вокруг Евфимия и Наума в нашем городе образовалась некоторая группка последователей, которую сейчас условно называют «ревнителями древнего благочестия». Сколько было людей в этой самостийной общине, чем именно они занимались, проводились ли обряды — всего этого сейчас установить не удаётся. Известно, впрочем, о входивших в общину нескольких «немцах» (с уверенностью сказать, были они именно немцами или нет, невозможно, так как немцами в то время частенько называли любых иностранных подданных). Есть сведения, что Наум «разумел немецкому и латыни», и если знания латыни он мог приобрести в семинарии, то немецкому, вероятно, выучился самостоятельно через общение с иноземными последователями. Сам пёстрый состав «ревнителей» заставляет думать, что все они были людьми уже вовсе иной психологии, не крестьянской, не сословной, а городской, разночинной, близкой психологии современного человека.

Евфимий оставался в Ярославле не больше полугода и в 1760 году вернулся в Москву, где жил почти непрерывно вплоть до встречи со старцем Иоанном: таинственной фигурой, про которую известно лишь то, что именно этот старец окончательно сформировал взгляды Евфимия, подтолкнув его к самокрещению и основанию странничества. Совершилась эта встреча Евфимия со старцем Иоанном не раньше 1766 года.

Но для нашей истории гораздо важней то, что происходило в Ярославле, где после отъезда Евфимия Наум становится и в течение двух лет пребывает естественным лидером «ревнителей благочестия». Как образованный, книжный человек, он в это время читает самую разную духовную литературу, и святоотеческую, и дореформенную, и «неортодоксальную», вроде только начавших проникать в Россию сочинений католических отцов и протестантских пасторов. Он задумывается о том, чтобы создать и письменно оформить некое новое учение, но сделать этого пока не решается, так как формальным руководителем и духовным пастырем общины всё ещё числится Евфимий, человек хоть и более простой, но более настойчивый, волевой и харизматичный.

Евфимий регулярно присылает в Ярославль некие «грамотки» и требует их оглашения. С огорчением Наум осознаёт, что изложенное в грамотках с каждым разом всё больше противоречит его собственным представлениям о благочестивой жизни. В 1762 году он решается, наконец, повидаться со старым другом лично, чтобы озвучить все недоразумения и прийти либо к душевному согласию, либо уж к окончательному разрыву.

Евфимий назначает встречу в Санкт-Петербурге, куда отправляется с несколько авантюрной целью завоевать внимание и обратить в истинную веру Фёдора Григорьевича Волкова, своего бывшего земляка, ныне «первого русского актёра», человека, вошедшего в государственную элиту. Вероятно, Евфимий мог знать Фёдора Волкова и раньше, иначе бы не предпринял такой дерзновенной попытки.

При встрече в Санкт-Петербурге Наум вновь попадает под влияние старшего друга, который настойчиво велит сейчас действовать так, как нужно для общего блага, и на время забыть разногласия. Фёдор Григорьевич очень занят государственными делами, но силой настойчивости его бывшего земляка всё же совершается его единственное свидание с Евфимием и Наумом, во время которой будущий основатель странничества пытается склонить «вельможу» на сторону старообрядческого беспоповства.

Встреча для «духовных людей» заканчивается фиаско, так как Волков не только не обращается в чистое древнее учение, но начинает развивать перед изумлёнными слушателями свой собственный символ веры, согласно которому любой божий человек должен полностью опустошиться от своей личной воли и стать в руках Творца послушной глиной, кувшином, достойным наполнения, а также актёром, которому божественный суфлёр диктует его роль.

Здесь нам следует отчётливо уразуметь, что Фёдор Григорьевич — личность, уникальная не только для екатерининского времени (Государыня взойдёт на престол уже летом того 1762 года не без его участия, а пока царствует ничтожный Пётр III), но и для любого века. Уникален он не особым гением в одной области, а разносторонностью своего таланта. Проявивший себя в актёрстве, театральной режиссуре, литературе, музыке, живописи, резьбе по дереву, наконец, в политике, Волков — подлинный человек эпохи Возрождения. Чем же удивляет нас, что Фёдор Григорьевич решает под конец жизни попробовать себя ещё и в религиозном творчестве? Учитывая его знакомство и с протестантизмом, и с католичеством, и с масонством, и с современным ему оккультизмом вроде последователей Месмера, можно было вообразить, какое диковинное учение этот ум может создать.

Евфимий после минутного замешательства с презрением отвергает эту аристократическую ересь, в которой видит, конечно, только баловство праздного рассудка. А вот его юный ученик первым русским актёром и его учением просто очарован: оно оказывается созвучным его собственным идеям. По завершении встречи Евфимий требует от Наума немедленного разрыва с еретиком. Вместо того Наум разрывает с Евфимием, последний окончательно обращается к радикальному старообрядчеству, чтобы больше не появиться в нашей истории.

Наум же под влиянием ещё нескольких встреч со своим новым наставником (тому льстит эта роль, хотя самому ему только исполнилось тридцать три года) и под влиянием его духовных сочинений (да, не удивляйтесь, Владимир Николаевич, были у первого русского актёра и такие!) оформляет своё собственное оригинальное учение под «кувшинство» и даже составляет документ, который называется «Малый образ кувшинного толка». (Впоследствии отдельные части «Малого образа» войдут в Credo mediatorum, но здесь мы забегаем вперёд.) Вернувшись в Ярославль, он заявляет «ревнителям благочестия», что отныне познал истину и сам будет духовным учителем нового «толка», как тогда называли религиозное течение.

То ли новый «толк» оказывается слишком диковинным, то ли иные члены общины, симпатизировавшие Евфимию больше, чем новому лидеру, принимаются плести свои интриги, но теперь община начинает испытывать трудности. Руководитель теряет своё место «дьячка» в храме или в канцелярии, ему даже грозят Сибирью. Ссылки на именитого покровителя, после дворцового переворота 1762 года ещё более упрочившего своё положение (так, Волков получил право входить к Государыне без доклада), не спасают дела: что позволено сияющему Юпитеру, как известно, не позволено быку. Наум решается вновь ехать в Санкт-Петербург, чтобы испросить у своего наставника некую «охранную грамоту»: документ, который мог бы его лично и возглавляемую им общину защитить от нападок местных властей и духовенства.

Новая встреча происходит в 1763 году. Это — последний год жизни Фёдора Волкова. Этот же год известен тем, что в нём Государыня издаёт манифест «О дозволении всем иностранцам, в Россию въезжающим, поселяться в которых губерниях они пожелают, и о дарованных им правах». Манифест этот позволял немецким подданным Российской империи свободно исповедовать католичество.

При чём же здесь католики, и какое они касательство имели к каким-то провинциальным сектантам? Здесь и начинается самое интересное.

В 1763 году Россию посещает Лоренцо Риччи, генерал ордена иезуитов. Визит этот преподносится как частный, но, конечно, у столь влиятельного лица в католической иерархии есть и иные цели, чем любование красотами новой русской столицы. В Санкт-Петербурге его преосвященство знакомится с государственной и культурной элитой того времени, а также пытается осторожно выведать отношение влиятельных людей России к католичеству, верней, к чему-то, подобному униатству, к «русскому» католичеству, которое могло бы сохранить обрядность восточной церкви, но догматически и административно подчинилось бы папскому престолу.

Итак, с одной стороны имеется генерал католического ордена, настойчиво разыскивающий группы, которые могли бы симпатизировать католицизму, с другой — лидер религиозной группы, ищущий формальной протекции хотя бы уж и со стороны католичества как веры, к которой Государыня ныне «умилосердилась» (а к старообрядчеству государственные власти по-прежнему остаются непримиримы). Имеется, наконец, и человек эпохи Возрождения, слегка разочаровавшийся и в политике, и в искусстве, а теперь желающий себя попробовать в религиозном строительстве. Встреча всех троих не могла не состояться.

Наум Севостьянов развивает перед высокородным иноземным гостем свои идеи и жалуется на притеснения, а католический иерарх смекает, что нет необходимости открывать в идеологии «кувшинства» ничего, противного римским догматам, до тех пор, пока сами «кувшинники» пребудут в подчинении Святому престолу. Но как организовать и оформить такое подчинение? Допустим, посредством создания нового миноритарного ордена. Монашеского ордена, подчёркивает его преосвященство, и сметливый ярославец сразу соглашается: то ли он до сих пор восхищён идеями безбрачия и усиленной аскезы, то ли просто понимает, что иного выхода ему не оставили.

Пишется устав предполагаемого ордена под названием Mediatores (произносится «медиаторэс») — «Посредники». Пишется он на латыни. Наум переводит устав на немецкий язык (переводит достаточно вольно, так как латынь он знал не в совершенстве). Фёдор Григорьевич подаёт устав Государыне, урождённой принцессе Софии Августе Фредерике Ангальт-Цербской, на всемилостивое утверждение.

Государыня, как известно, не поощряла раскольников ни в каком виде. Но так, видимо, в тот день сошлись звёзды, что мысль о недоучившемся поповиче и крестьянском сыне — настоятеле католической обители ей показалась особо забавной. Да и вообще всю затею она приняла скорей как забаву, как шутку своего гениального фаворита, какой она, по сути, и могла быть, и соответствующую резолюцию на уставе собственноручно начертала на родном языке: La;t Narren thun ihr n;rrisch Zeug, то есть, в переводе, «Дозвольте дуракам творить забаву их дурацкую».

Братьями и сёстрами Mediatores это, конечно, толкуется иначе: не как шутка, а как надпись, под внешней грубостью заключающая глубинное прозрение о важности обители. Будь позволение высказано в любом ином виде, чрезмерное радение об иноземной вере угрожало бы существованию самой Государыни, оттого единственно возможная резолюция приняла форму шутливой и небрежной записи.

Генерал иезуитов в свою очередь пересылает устав «Посредников» на утверждение Пию VI, тогдашнему римскому папе. На первой странице Устава понтифик своей рукой пишет: Illos enim, tum numerum quod attineret, esse eam Societatis Jesu partem, что означает «Они, с учётом их (малого) числа, да будут частью общества Иисуса». Было ли впоследствии принято решение о том, чтобы выделить Mediatores в самостоятельное общество, — этого мой собеседник, к сожалению, не знал.

Но уже и такого полупозволения (тоже, будем откровенны, не однозначного, потому что в этом кратком разрешении стать частью ордена иезуитов ни малейшего намёка на одобрение собственного оригинального устава «Посредников» не содержалось) было достаточно, чтобы обитель Mediatores начала своё полулегальное существование. Полулегальное — оттого, что всё же подданным Российской империи, за исключением переселенцев, католичество исповедовать не дозволялось. С другой стороны, после высочайшей резолюции Государыни и запретить Mediatores тоже ни у кого не поднялась рука.

Первое время обитель существует в Петербурге, затем перемещается в Нижний Новгород и, наконец, закрепляется в нашем городе, городе первого русского театра, городе Фёдора Григорьевича, который ныне почитается братьями как пророк и отец веры.

Всё это крайне увлекательно, но какое, спрашивается, лично к нам отношение имеют малые секты двухсотпятидесятилетней давности? — спросил я.

Чтобы понять это отношение, терпеливо пояснил мне Аркадий Иванович, нам нужно вначале хорошо уразуметь учение «Посредников».

Учение это состоит в том, что посредством полного освобождения от собственных мыслей и желаний человек превращается в послушный инструмент, посредника для божественной воли. Само же божество становится актёром, одушевляющим телесное.

На практике это учение привело к тому, что достаточно скоро Mediatores специализировались в узкой духовной области, став гениальными инкарнаторами, иначе говоря, воплощателями самых разных духовных сущностей.

Честн;й брат или честн;я сестра «Посредников» являет собой послушную губку, которая без особых усилий может наполниться любым духовным содержанием. (Упоминания «сестёр» меня удивило, но гость пояснил, что монастырь ныне имеет и мужское, и женское отделения. На мой вопрос, разве так вообще принято в католичестве, он хладнокровно ответил, что общекатолические нормы для Mediatores вовсе не всегда обязательны.) Он или она на короткое время может стать ангелом или дьяволом, императором или нищим, родоначальником раскола или евангелистом, духом Святой соборной церкви или деревом. Служитель или служительница Mediatores может воплотить в себе недавно, а то и давно умершего человека. Может воплотить человека, никогда не жившего, а только существовавшего в воображении великого творца и тысяч людей, знакомых с его творением. Наконец, может воплотить плод фантазии одного-единственного человека, а именно альтернативную личность («Простите мне эту специальную терминологию, Владимир Николаевич!»), существующую только в чьей-то голове. Акт такого временного воплощения, при котором воплощающий полностью забывает своё «я» (и без того достаточно скромное благодаря усиленному аскетическому труду), а после практически не может вспомнить, что во время воплощения случилось с ним (верней, с его телесной оболочкой), на латыни называется incarnatio temporaria.

Гость, ласково улыбаясь, закончил свой рассказ.

Я откинулся на спинку кресла и долго молчал. Спросил, наконец:

— Аркадий Иванович, милый человек, какое отношение эти исторические сказки, виноват, гипотезы и реконструкции имеют к современной реальности? Если этот невероятный маргинальный монастырь и впрямь существовал когда-то, что уже само по себе звучит как — извините, ради Бога! — как дешёвая историческая фантастика, он наверняка не пережил революции.

— Вы ошибаетесь, — тихо ответил мне историк. — Он существует и поныне. Да, год революции, а особенно год белогвардейского мятежа был крайне тяжёл, но обитель нашла силы…

— И до сих пор — в нашем городе?

— Именно.

— Вы не шутите? Это… какое-то секретное заведение, если я о нём ничего не знаю, дожив до тридцати одного года? Я буду связан подпиской о неразглашении?

— Секретное? — гость улыбнулся. — О, я бы не стал использовать такое сильное слово! Хотя Вы правы в том, что «с улицы», то есть празднолюбопытствующему туда попасть невозможно. Обитель просто не привлекает к себе лишнего внимания. Публичность для духовного делания — исключительно вредная вещь, публичности братия избегает как может… Но вот обязательства молчать о том, что Вы увидите и услышите, с Вас действительно потребуют. Впрочем, я хотел бы посмотреть, как у Вас получится разгласить… — Аркадий Иванович хмыкнул.

— Я понимаю: в силу невероятности моего рассказа мои слушатели будут только крутить пальцем у виска. То есть Вы предлагаете мне…

— Именно что только предлагаю, руководствуясь исключительно сочувствием к Вам.

— А каким образом…

— Таким, что именно Ваш покорный слуга является mediator mediatorum, «посредником посредников»: тем человеком, через которого обитель взаимодействует с внешним миром. Это, между прочим, официальная должность, с хорошим вознаграждением. Хотя я предпочитаю говорить не «должность», а «служение». Звучит благозвучней, не правда ли?

— Так вот откуда Вам известна вся история! А я-то уж думал: как это Вы сумели разыскать в архивах того, чего я не нашёл? Так Вы… из-за Вашей службы не испытываете стеснения в средствах?

Аркадий Иванович с улыбкой кивнул.

— Если Вы готовы попробовать этот специфический вариант терапии, — продолжил он, — Вам нужно будет адресовать матушке-настоятельнице Ваше нижайшее ходатайство.

— Письменное?

— Как правило, требуется письменное, но в Вашем случае, так как Вы обращаетесь непосредственно ко мне, можно заявить устно.

— Но с какой стати монах или монахиня обители будет тратить своё время на удовлетворение чужой прихоти? — усомнился я.

— Вы не понимаете, Владимир Николаевич. Это — их основное занятие, их хлеб, их, можно сказать, профессия. Ведь должен монастырь на что-то существовать, как Вы думаете? А он не только существует, но и успешно оплачивает труд специалистов разного рода. Вроде меня, например. Кстати, Вы должны будете готовы сделать определённое пожертвование, даже немаленькое…

— Я понял. Но я не могу взять в толк, кому именно нужны специфические услуги «воплощателей»!

— Кому угодно, милейший Владимир Николаевич! Кому угодно! Скажем, писателю — чтобы пообщаться с детищем своего духа. Мистику — для получения откровений. Политику — для открытия тайн своего противника. Между прочим, тот факт, что обитель пережила революцию, гражданскую войну и безбожные тридцатые, как раз связан с тем, что новые власти вовремя сообразили… Рядовому обывателю — чтобы утишить горе недавней безвозвратной потери. Жадному наследнику — чтобы узнать, где умершая тётка закопала свои бриллианты…

— А разве это в духе христианской веры? Всё это сильно отдаёт медиумизмом, Вы не находите?

Аркадий Иванович пожал плечами.

— Возможно, — ответил он. — Medium по-латыни есть «среднее», а mediator — «посредник». Но если медиумы католической церковью справедливо презираются, то деятельность Mediatores дозволена и освящена Святым престолом. Вы, милейший Владимир Николаевич, ведь не можете быть святей римского папы, правда?

— А нет ли в этом доли шарлатанства? Разве нельзя исключить, что в некоторых случаях имеет место не наитие и не подлинное воплощение бестелесного духа, это самое ваше инкунабио…

— Инкарнацио.

— …Инкарнацио, виноват, а обыкновенное талантливое актёрство?

— Владимир Николаевич, простите меня за вопрос — а какая Вам разница? Вы ведь, насколько я понял, стремитесь к объективации Вашего alter ego и разъединению его с собой, а не к тому, чтобы узнать от него последние и запретные тайны нашей жизни. Почему бы Вам не поглядеть на это как на игровую терапию и как на приключение своего рода?

— Не могу поверить: это Ваш брат всерьёз посоветовал для меня такую вот странную терапию?

— Я не раскрывал ему всех деталей. Я просто сказал, что есть группа молодых энтузиастов, которые занимаются чем-то вроде психологических тренингов, воплощением, э-э-э… страхов, аффектов и прочих сильных душевных движений.

— Надо думать! Он бы, если б знал все подробности, от ужаса за голову схватился!

— Но рассказать моему прагматическому брату все подробности не поздно и сейчас, Владимир Николаевич! Так мне сделать это? Вы именно этого хотите? Или Вы желаете заявить ходатайство матушке игуменье?

Ещё верную минуту я сидел, ничего не отвечая. Затем тихо произнёс:

— Я, Владимир Фёдоров, прошу её преподобие дозволить сестре обители воплотить вторую личность, присутствующую в моём сознании.

— Благодарю Вас! — Аркадий Иванович встал. — Я увижу матушку возможно, уже сегодня, и передам Вам её ответ, как только смогу. И больше Вашим терпением я злоупотреблять не смею.

Я проводил гостя до прихожей.

— Ждите звонка, Владимир Николаевич, — вежливо улыбнулся он, уже переступив порог. — Хотя звонить ночью неэтично, правда? Я ограничусь сообщением. Вы не против?

Входная дверь закрылась.

XX

Я вернулся в комнату, сел в кресло, с которого только что поднялся, и минут пятнадцать просидел в полной прострации. Вся эта история не укладывалась в голове. Фёдор Волков — основатель секты? Католический монастырь на территории города? Инкарнаторы бестелесных сущностей? Дурной сон какой-то!

Может быть, я просто заснул и только сейчас проснулся в этом кресле? Может быть, мой не вполне здоровый ум начал создавать сказки и преподносить мне их под видом реальности?

Был ли звонок, который меня разбудил? Телефон отобразил номер Арнольда в списке входящих вызовов. Но вдруг… и телефон недостоверен? Нет, так можно на самом деле с ума сойти…

— Что это было? — спросил я вслух. — Живой человек или галлюцинация?

«Это — шанс, — ответила мне Аврора. — Шанс для Тебя увидеть меня вживую. Хотя это, наверное, и совершенно лишнее…»

— Он рассказал мне правду?

«Ты увидишь сам».

— А когда?

«Уже завтра».

Больше в тот вечер моя собеседница не разговаривала со мной: она как будто волновалась и поспешила «уйти в себя» (забавное выражение по отношению к внутренней альтернативной личности, ведь совершенно непонятно, где находится это «я», в которое «она» уходит).

Мне тоже было неспокойно: поверить во всё, рассказанное братом Арнольда, удавалось с трудом. Прочитай я это всё в Сети, в газете, даже в солидном научном журнале — не поверил бы. Но вот, передо мной сидел живой человек и повествовал неспешно, спокойно, без всякой аффектации. Какая необходимость у этого вежливого, интеллигентного человека была дурачить меня? И если меня одурачили — так ли это страшно? А если — нет? Стану ли я счастливей оттого, что увижу Аврору вживую? И возможно ли это вообще?

За полчаса до полуночи на мой телефон с незнакомого мне номера пришло лаконичное сообщение:


 Вас ожидают завтра по адресу ул. Первомайская, дом …, в восемь вечера. Код калитки — … Код подъезда — … Код внутренней решётки — … С уважением, А. И. Шёнграбен

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЗАРЯ

I

Адрес в сообщении указывал на здание на Первомайском бульваре в трёх минутах ходьбы от государственного академического театра имени Фёдора Волкова и в двух шагах от Казанского женского монастыря, так что я грешным делом подумал, будто обитель Mediatores в православном монастыре и размещается. Я ошибался: это оказался четырёхэтажный дом, но не современный, не «хрушёвка», даже не сталинского времени, а чистокровный «петербургский» дом прямиком из первой половины девятнадцатого века с высокими потолками, частыми узкими окнами, прямоугольными пилястрами между ними. «Дом — образец раннего классицизма», — гласила табличка на его углу. Почти весь первый этаж арендовал некий медицинский центр.

Выражение «код калитки» означало, видимо, код, который следовало набрать на домофоне двери в железной решётке, чтобы та открылась. Подъездов в здании обнаружилось целых три, но второй код, указанный в сообщении, сразу подошёл к первой двери, и я решил не пробовать больше.

Внутри подъезда меня поразило очень слабое освещение, а также крутая лестница на второй этаж: от этой лестницы уже сразу становилось не по себе.

На площадку второго этажа выходило целых шесть дверей. В старину строили масштабно: гостиная, столовая, комната для каждого члена семьи, комната для прислуги… В советское время все эти многокомнатные квартиры уплотнили, отдав «излишки жилплощади» рабочему классу. Похоже, затем в каждую комнату сделали отдельный вход, но кухня и санузел могли остаться общими.

Богатые металлические двери на третьем этаже, числом только две, указывали на то, что жильё здесь купили состоятельные люди. Звонить в любую из этих квартир, чтобы спросить, не здесь ли находится таинственная обитель, было, пожалуй, излишним.

Я поднялся на четвёртый этаж, пройдя на площадке между третьим и четвёртым металлическую решётку, также с кодовым замком (к ней подошёл третий код, указанный в сообщении, это укрепило меня в мысли, что я на правильном пути, конечно, в чисто географическом смысле слова).

Лестничную клетку четвёртого этажа освещала единственная тусклая лампочка, которая, однако, позволила увидеть, что на всей площадке имеется одна-единственная дверь.

Ничего не было ни на этой двери, ни рядом с нею: ни таблички, ни номера квартиры, ни кнопки звонка — только нарисованный углём крест причудливой формы, края горизонтальной перекладины которого загибались кверху, образуя подобие чаши или греческой буквы ;. Ах, да: имелось в двери ещё и маленькое, десять на десять сантиметров, смотровое окошко.

Это как же понимать: обители принадлежит почти целый этаж старого дома в, почитай, самом центре города, где квадратные метры просто золотые?

Я постучал в дверь. Спустя полминуты окошко откинулось: на меня уставилась пара любопытных глаз существа неопределённого возраста и пола.

— Что Вам угодно?

— Мне назначено… — промямлил я.

— Одну минуту… Вы — Фёдоров?

— Да.

С шумом провернулись несколько замков. Дверь открылась.

Я не без страха вступил в неосвещённую прихожую и почти сразу, как только дверь затворили, оказался в совершенной темноте. Привратник (привратница?) легко коснулся (коснулась) рукой моего рукава.

— Пожалуйста, снимите обувь и оставьте здесь, — вполголоса, почти шёпотом проговорило существо. — И, пожалуйста, не шумите: сейчас время вечерних медитаций. По этой же причине мы не зажигаем свет. Дайте мне Вашу куртку.

Я протянул куртку куда-то вперёд, в кромешную темень, и её тут же подхватила пара услужливых рук. Через минуту холодная рука легко коснулась моей левой ладони.

— Пожалуйста, следуйте за мной, — велели мне.

Мы прошли каким-то длинным коридором, несколько раз повернув, и внезапно, шагнув из тёмного пространства, очутились в тускло освещённой комнате средних размеров, почти квадратной. Меня поразило то, что в комнате не было окна. Современные строители, конечно, способны учудить любое головотяпство, но неужели полтора века назад в жилой комнате не предусмотрели окошка? Лишь потом я сообразил, что окно могло быть наглухо замуровано. Удивила меня и тишина, невероятная для многоквартирного дома: не проникал сюда ни уличный шум, ни звуки от соседей снизу.

Стены комнаты были выкрашены невыразительной серой краской. Пол был покрыт керамическими плитками простого рисунка, исключая всякий уют и как бы обозначая посетителю, что он — не дома и не в гостях у друзей. Одну из стен во всю длину и высоту заняли шкафы с бумагами. На стене напротив висели два портрета: фотография римского папы (современная) и портрет Фёдора Волкова, очень стилизованный, так что его можно было принять за икону. Узкий, в католическом стиле, кружок нимба вокруг головы основателя первого русского театра только убеждал в этом. Прямо напротив входа находилось большое распятие всё той же странной формы, с выгнутой вниз горизонтальной линией. Из мебели в комнате имелись деревянный стол и четыре стула, лакированные, жёлтого цвета, по виду очень древние: так, пожалуй, могла бы выглядеть казённая мебель в кабинете Порфирия Петровича или любого другого судебного пристава полтора века назад. Свет шёл от пяти свечей в бронзовом подсвечнике (самых простых, парафиновых, которые можно купить в магазине хозяйственных товаров по восемь рублей за штуку). Подсвечник стоял на столе. Больше ничего в комнате не было.

Настоятельница, сидевшая за столом, жестом пригласила меня садиться и ещё некоторое время занималась своими бумагами, давая мне возможность разглядеть её внимательней. Женщина лет сорока, с узким носом, острым подбородком, головой без единого волоска: с такой кинематографической внешностью она могла бы играть злодеек в американских фильмах для детей, если бы не выражение насмешливого добродушия на её лице. Одета игуменья была в серую рясу с капюшоном, но капюшон она сняла, возможно, из-за духоты в комнате; на груди она носила небольшой серебряный крестик уже знакомой мне характерной формы, единственный знак служения. Я не торопил матушку, но она наконец и сама отложила документы.

— Не люблю электрический свет: так-то лучше, правда? — были её первые слова. — Здравствуйте, Владимир Николаевич.

— Здравствуйте, — ответил я. — Простите, не знаю, как Вас называть…

— Ваше преподобие. Или Вы про имя? Это лишнее, поверьте. Мне кратко рассказали о том, зачем Вы пришли. Прежде чем мы перейдём к исполнению Вашей просьбы, я должна прояснить кое-что. Мы были бы рады сосредоточиться только на молитвенном труде и на нём одном! Но обитель должна выживать в наше жестокое время, которое знает миллион способ зарабатывания денег, кроме способа святого Франциска, а именно нищенства во имя Божие. Мы вынуждены поэтому идти навстречу просьбам наших посетителей, конечно, за определённое пожертвование. Я слышала, Вы усомнились, нет ли в исполнении некоторых таких просьб известного медиумизма или иного потворства человеческому пороку. Поверьте, мы решаемся на incarnatio temporaria только в том случае, когда абсолютно убеждены, что оно послужит добродетели или хотя бы не увеличит меру зла. Про Ваш случай, в частности, мы сомневались и убедились в возможности, лишь узнав, что это может способствовать исцелению Вашего… недуга, по крайней мере, не ухудшит положения. Вам понятно это?

Я кивнул.

— Прекрасно. Теперь о размере пожертвования. За час служения любого брата или сестры Mediatores мы рекомендуем пожертвование в размере тысячи.

— Рублей? — глупо уточнил я.

— Господь с Вами, Владимир Николаевич! — игуменья улыбнулась моей наивности. — Фунтов стерлингов.

— Тысяча фунтов стерлингов! — вскричал я. Фунт стерлингов в то время стоил около пятидесяти пяти рублей, а у меня в банке лежали только сто тридцать пять тысяч. Уж не фунтов стерлингов, разумеется.

— Тише, тише! — недовольно осадила меня настоятельница. — Идут вечерние медитации… Среди наших посетителей — публичные люди, настолько публичные, что Вы каждый день видите иных по телевизору, причём, само собой, не по городскому каналу. Иные ради услуг нашей обители приезжают в город специально. Количество роскошных гостиниц в городе — Вы его только с туристами связываете? Так неужели тысяча рублей для исключительно сложного духовного усилия, почти невозможного, непосильного для обычного человека, а также очень востребованного сильными мира сего — это достаточное пожертвование?

— Простите, я хотел узнать: слово «рекомендуем»…

— …Не должно Вас вводить в заблуждение. Вы имеете полное право не жертвовать ничего. Но тогда и мы оставляем за собой право отказать Вам в помощи. Кстати, учтите: в любом случае мы не берём на себя никаких обязательств или гарантий.

Я хмуро уставился в пол. Никто не торопил меня: игуменья продолжала листать бумаги, будто и не было предыдущего разговора. Спустя несколько минут я произнёс несколько грубей, чем хотел:

— Хорошо, пусть. Правда, столько налички с собой у меня нет.

— Не требуется, — невозмутимо ответила матушка. — Вы совершите перевод на вот этот карточный счёт из любого отделения Вашего банка, — она протянула мне листок с реквизитами. — Завтра как раз начало рабочей недели, банки должны уже открыться после новогодних праздников. Подпишите, кстати, вот этот лист: это договор пожертвования, в котором Вы отказываетесь от всяческих претензий.

Проглядев печатный текст и скривившись, я поставил подпись.

— Сколько часов incarnatio Вам требуется? — спросила настоятельница

— Один.

— Я так и думала. К которому часу и куда должна прийти наша сестра, которая совершит воплощение?

— Часа в три. Ко мне домой, куда же ещё! Хотя нет, постойте… — Я вспомнил о своих «невестах»: что я должен буду сказать любой из них, если, явившись без предупреждения, она меня обнаружит дома с незнакомой девушкой? И без того с ними проблем не оберёшься… — Лучше в гостиницу, если, конечно, можно. Только, чёрт побери, я не знаю, в какую…

— Не поминайте имя нечистого! Можно и в гостиницу, почему бы нельзя? Отсюда в двух шагах — Isis, прекрасная гостиница. Было бы за моей спиной окно, Вы бы её сейчас видели в окно.

«Конечно, можно, — угрюмо подумал я. — За такие деньжищи, небось, всё что угодно позволят». Будто прочитав мои мысли, игуменья предостерегающе подняла указательный палец вверх:

— То, что совершается во время incarnatio, остаётся тайной посетителя, но я обязана Вам напомнить, что Вы имеете дело со святыми сёстрами, давшими обет целомудрия! К сожалению, я вынуждена полагаться лишь на Вашу порядочность, потому что установить произошедшее между mediatrix, то есть посредницей, и тем, кто просит об incarnatio, нет после никакой возможности… — Она вздохнула, искренне или притворно.

— Я понял Вас. Я могу идти?

Игуменья негромко рассмеялась:

— Вы положительно с ума сошли: куда идти? Сейчас я приглашу сестру, которая Вас выслушает. Как ей иначе трудиться: читая Ваши мысли на расстоянии? Извините, мы этого не умеем. Мы не кудесники и не чародеи, а только смиренные овцы Христовы. Опишите в двух словах воплощаемую сущность, spiritus incarnatus.

— Это молодая девушка, наверное, не старше двадцати, думаю, немного субтильная…

— Достаточно. Думаю, сестра Иоанна подойдёт в самый раз. Я приглашу её сюда. Расскажите ей все подробности, опишите ей spiritus так полно, как возможно. Спрашивать она Вас ни о чём не сможет: в повседневной жизни сёстрам не советуется использовать речь. Это нужно для достижения глубокой внутренней тишины и полного бесстрастия. Поэтому вся надежда на Ваше красноречие. Как только Вы закончите, сестра Иоанна Вас оставит и брат Тимофей Вас проводит к выходу. Вам всё ясно?

Я кивнул.

Не проронив больше ни одного лишнего слова, не тратя время на мирские формулы вежливости, матушка кивнула в ответ, встала и вышла из комнаты. Выходя, она передвинула один из пустых стульев, поставив его точно напротив моего, но на достаточном от меня расстоянии.

II

Через пару минут в комнату вошла молодая послушница в такой же, как у настоятельницы, серой рясе и села на предназначенный ей стул. Руки она положила на колени, спрятав их в широкие рукава, так что рукава сомкнулись друг с другом. Глаза девушка опустила долу.

Я откашлялся и принялся рассказывать о том, как впервые услышал Аврору, обо всём, случившемся после, вначале с немалым смущением, потом постепенно его преодолев. Сидевшая напротив меня слушательница будто с детства воспитывалась для слушания, для того, чтобы впитать в себя всё и не проронить ни одного слова. Она не произносила ни звука, не меняла позы, не учащала дыхания, лишь подрагивание её длинных ресниц выдавало, что она вся обратилась в слух.

Я между тем тоже смотрел на сестру Иоанну: поневоле, потому что на кого же ещё мне было глядеть весь этот долгий час с небольшим моего рассказа?

«Она похожа на Лену Петрову», — пришла мне нечаянная мысль. Да, была известная схожесть, было и отличие. Конечно, первое отличие состояло в причёске: честн;я сестра, хоть и не обритая наголо, имела лишь короткую щёточку волос, длиной не больше сантиметра, что делало её несколько похожей на буддийскую монахиню. Такая длина предписывалась, видимо, Уставом обители, а может быть, специфической формой духовной практики, требующей полного отказа от личностного элемента. Но не одна её причёска была примечательна: лицо сидевшей напротив девушки напоминало полную луну, причём не шириной или округлостью, а совершенной открытостью навстречу собеседнику, нежностью и тонкостью форм, матовой белизной кожи и ещё чем-то, к чему не подходило иное прилагательное, кроме «лунный». Глаза красивой формы, расставленные несколько шире обычного, с изогнутой кверху линией век во внешних уголках глаз, тоже отчего-то заставляли думать о луне. Только эта луна не отражала сейчас никакого света. Девичья красота подобна китайскому фонарику с лампой внутри. Какие бы прихотливые формы ни имел сам фонарик, погасите его лампу — и вам не захочется смотреть на него. Напротив, яркое внутреннее свечение преображает даже самую простенькую форму. Здесь не наблюдалось ни малейшего свечения. Воистину, передо мной сидела монахиня, а не женское существо.

Лишь пару раз, когда я говорил о своих невестах (а их-то я зачем приплёл к рассказу?), быстрей обычного порхнули её ресницы, выражая то ли осуждение, то ли сочувствие и тем самым намекая, что даже монахиня отчасти остаётся женщиной, пусть и на вовсе невесомую долю.

— Это всё, — неуверенно сказал я, приблизившись к концу.

«Протяни руку и коснись её, пожалуйста, — вдруг попросила меня Аврора. — Я хочу познакомиться с ней».

— Если Вы позволите… — хрипло начал я.

Сестра Иоанна, не дав мне закончить, но будто услышав голос моей внутренней собеседницы, впервые подняла на меня глаза и протянула навстречу мне свою руку. Мы соприкоснулись тремя пальцами: средним, указательным и безымянным.

Очень странное это было ощущение: на короткий миг мне почудилось, что я стою у зеркала и смотрю на своё отражение, что с этим отражением я стал единым человеком и что раздельное наше существование — невозможно.

А потом всё кончилось, когда сестра Иоанна отняла свою руку и, вновь опустив глаза, вышла из комнаты.

Уже знакомый мне бесполый по внешности брат Тимофей появился некоторое время спустя и, взяв подсвечник со стола, проводил меня в прихожую.

— Будьте осторожны, — подарил он мне на прощание.

— О чём Вы? — уточнил я на всякий случай. Брат Тимофей поднял брови:

— О чём я? Да ни о чём! Гололёд на улице, не поскользнитесь!

III



В понедельник я проснулся около десяти утра с ощущением того, что, несмотря на поздний час, не выспался. На календаре было шестое января: ещё оставалось впереди два выходных, не считая понедельника. «Сбербанк», впрочем, уже работал. Я закрыл срочный вклад, а также совершил денежный перевод на незнакомое и ничего не говорящее мне имя без особого труда, хотя молоденький операционист долго пытал меня вопросами о том, отчётливо ли я понимаю, что все мои проценты по вкладу по причине досрочного расторжения договора сгорели, не хочу ли я подождать ещё жалкие два месяца, а также точно ли я собираюсь совершить перевод такой значительной суммы. Мой паспорт он вдоль и поперёк изучил, только, наверное, не обнюхал первую страницу.

— Я идиот, — сказал я себе, выйдя из банка на улицу. — Веду себя как дитё малое. Пятьдесят пять тысяч отдал чужому дяде за здорово живёшь без всякой гарантии. Сейчас возьмут они мои денежки — и только этих инкарнаторов и видели! А что? Договор добровольного пожертвования сам подписал, никто меня не неволил…

Но в гостиницу Isis я всё же поехал и снял номер на четвёртом этаже. Расчётным часом был полдень, я предупредил, что заселюсь с двух пополудни. Ещё уйма времени оставалась до двух часов, потому я поехал домой.

Дверь моей квартиры оказалась не заперта, хотя я отчётливо помнил, что запирал её, а с кухни доносилось шкворчание сковородки. Что за новая напасть?! Но это была всего лишь мама.

— Я тут, пока тебя ждала, проголодалась, решила яичницу пожарить, — смущённо пояснила она. — На тебя тоже сделать?

— Конечно, конечно… Да, спасибо. («Спасибо, что меня ещё спрашивают в моём доме о том, чего я хочу», — мысленно усмехнулся я.)

— Два яйца тебе, три?

— Четыре.

— Там осталось только три, прости… Я видела, ты трубу в ванной поменял: умница!

— М-м-м, — промычал я, отломив кончик батона и жуя его.

— Не ел бы ты всухомятку… Я почему приехала: поговорить. Оля мне сообщила, что ты её очень огорчил.

— Надо же! — иронически отозвался я.

— Да: огорчил тем, что встречаешься с Леной. И не смейся, пожалуйста: это, знаешь, любой девушке неприятно.

— «“Хуже всего, что он открыто любовницу содержит”, — сказала княгиня Белоконская».

— Какая ещё Белоконская?

— Подруга Елизаветы Прокофьевны Епанчиной. А я — идиот.

— Из художественной литературы, что ли? Вот, Чеховым своим ты её тоже огорчил.

— А Чеховым можно огорчить?

— Можно, если постараться! Ты умеешь, Володя!

— А твоя Оля не спросила, я вообще собираюсь с ней встречаться?

— Да? Это меняет дело. А зачем ты тогда девчонке голову морочишь? Объяви ей честно, что сделал выбор в пользу Лены!

— Я его не сделал, мама. Тут видишь, как случилось: она ко мне сама пришла и буквально с порога сняла с себя кофточку…

— Мне эти подробности знать ни к чему, имей в виду! Сама? Оля, ты имеешь в виду?

— М-м-м… Если честно, они обе. В разное время, конечно, — прибавил я на всякий случай.

— Что — Лена тоже?! Ну, в тихом омуте… Но это, между прочим, её не характеризует с хорошей стороны!

— А Олю — характеризует?

— Да, то есть нет, но к Оле я уже как-то привыкла… Хотя это, разумеется, дело твоё…

— Мама, можно честно? Шли бы они обе лесом!

Мама опустила руки, вздохнула. Закрыла вторую сковородку крышкой, убавила под ней огонь, села за стол напротив меня.

— Ты просто не перебесился, вот и страдаешь ерундой, — с грустью сказала она. — Ты слишком долго жил один. Тебе нужно было раньше жениться. Хоть даже на той девочке сумасшедшей, которую я терпеть не могла.

— На Лине?

— На ней!

— Ну, слава Богу: хоть ты подтверждаешь её существование в реальности, а не считаешь, что я из ума выжил.

— И об этом я тоже хотела… Мне позавчера позвонил один тип и представился твоим психотерапевтом…

— Арнольд?! — поразился я. — Откуда у него твой телефон?

— Оля дала, она с ним ещё раньше связалась… Он мне как-то вначале совсем не понравился, и я его в первый раз послала подальше…

— Спасибо, мама! Это ты правильно сделала!

— …Но потом созвонилась с твоей девушкой, если её так можно называть, конечно, и… В общем, вчера я и с ним встретилась.

— А вот этого я не ждал от тебя.

— Извини, но я же беспокоюсь о твоём здоровье! Он сообщил, что у тебя лёгкое расстройство, ничего серьёзного, но… Володя, милый, что с тобой такое?

Спрошено было с искренней заботой, сочувствием, беспокойством, и я едва не ляпнул: «Шизофрения». Ведь, кто знает, и не погрешил бы против истины. Удержался: близким родственникам не говорят такие вещи. От них-то такое больше всех и скрывают.

— Именно что лёгкое расстройство, — пробормотал я. — Депрессия, скажем, на фоне переутомления…

— Ты слишком много работаешь, Володя! И, вдобавок, сам ведёшь хозяйство: сам готовишь, сам стираешь на себя… Зачем, если можно по-другому? Ты ведь видный мужчина, красивый! Думаешь, Оленька просто так на тебя глаз положила?

Я, не отвечая, выставил на стол тарелки, подал яичницу.

— Извини, пожалуйста: забыла, — снова смутилась мама. — Это всё от огорчения… Так что мне сказать Оле?

Пожав плечами, я принялся за яичницу. Есть, откровенно говоря, не хотелось, хотя ещё четверть часа назад был голоден. Хотелось уехать на край света от всех этих оль, лен и арнольдов. Как я сам очутился там, где нахожусь сейчас? Зачем разменял бриллиант жизни на потёртые бумажки этих знакомств?

— Мама, я не знаю, что тебе сказать Оле, — честно ответил я, справившись с едой. — Самое умное вот что: если она хочет от меня что-то услышать, пусть сама и приезжает со мной разговаривать. Или ты про «выбор»? Мне… извини, но мне нужно через пятнадцать минут выходить. Я еду к… на процедуру, связанную с моей терапией. Очень дорогую, между прочим: бешеных денег ст;ит. Вот после этой процедуры и посмотрим. Хорошо?

Мама покивала, жалостливо глядя на меня.

IV

В Isis (странное название с претензией на египетский эзотеризм) на стойке администратора я попросил сообщить мой номер девушке, которая спросит мою фамилию. Портье ухмыльнулся, но пожелание записал невозмутимо. Может быть, сюда частенько заходят девицы определённого рода?

Или — удивительно подумать — сюда нередко заходят сёстры и братья Mediatores?

В номере я, не раздеваясь, прилёг на кровать и сам не приметил, как уснул. (Я плохо спал предыдущей ночью.)

Проснулся я, когда почувствовал, что в комнате есть ещё кто-то. Как я мог ощутить это, непонятно: не слышал я ни хлопка двери, ни звука шагов. Есть ощущения, в которых мы обычно не отдаём себе отчёта, для которых даже не имеем названий, но которые иногда обостряются — моё чувство присутствия другого и было одним из них.

Я открыл глаза.

На пороге стояла Аврора.

Кто же ещё это мог быть, кто ещё мог глядеть на меня с этой внимательностью и сочувствием?

Резко сев на постели, я хотел что-то сказать. Сразу у меня ничего не произнеслось. Вышло лишь со второго раза:

— Как Ты хороша, Боже мой!

Я недаром подумал раньше о лампе, погашенной внутри бумажного фонаря. Теперь же эта телесная оболочка озарялась изнутри так, будто внутрь фонарика поместили не обычную свечу, а лампу в сто свечей, подвергающую риску воспламенения эти всего лишь бумажные стенки.

Я не успел предложить стул — девушка сама стремительно прошла ко мне и, сев на кровать рядом, взяла мои руки в обе свои. Была она в платье цвета среднего между светло-розовым и светло-оранжевым, открывавшем руки, но закрывшем плечи, чем-то похожем на одежду женщин в Древней Греции.

— Я так рада Тебя видеть, — сказала она почти шёпотом, нежно и виновато, будто стыдясь того, что пришла так поздно. — Знал бы Ты, как я рада!

Я чуть подался назад, мягко высвобождая свои руки (Аврора сложила руки на подоле незаметным движением, несколько монашеским), и некоторое время продолжал смотреть на неё, ничего не говоря. Я даже боялся коснуться этой девушки, и вовсе не потому, что страшился оскорбить благочестие сестры Иоанны: мысль о сестре Иоанне мелькнула лишь на самом краю моего сознания. Мне даже не подумалось, к примеру, что светлые легко разлетающиеся волосы Авроры — ненастоящие (как оно и было, конечно). Я наблюдал чудо перевоплощения, абсолютное, полное. Лишь у старых актёров советской школы вроде Иннокентия Смоктуновского я раньше видал нечто подобное.

— Как Ты меня нашла? — спросил я наконец.

— Ты же сам оставил записку портье, Ты забыл?

— Что он мог подумать о Тебе! — сообразил я. — Мне так стыдно…

— Какое Тебе дело до того, что он мог подумать! — девушка прерывисто вздохнула. — Говори, — выдохнула она. — Я прошу Тебя, умоляю: рассказывай мне о себе! Я ничего о Тебе не знаю. Верней, я знаю о Тебе всё — и вот, видишь, ничего. Я вижу Тебя сегодня как в первый раз. Да и то правда: где я Тебя могла раньше видеть?

— Только в зеркале, пожалуй, — улыбнулся я. Девушка помотала головой.

— Ты забываешь, что если бы в зеркало смотрела я, Твоими глазами, я бы Тебя не увидела, — ответила она. — Я бы увидела — себя. Я была… Можно мне открыть окно?

Не дожидаясь разрешения, она подошла к окну и распахнула его. Свежий январский воздух вошёл в комнату.

— Ты замерзнешь в своём лёгком платье! — испугался я.

Аврора отрицательно повела головой с лёгким смешком:

— Я не замёрзну: кровь бежит по мне сейчас быстрей обычного, сердце стучит быстрей обычного. Я живу сейчас! — проговорила она с особым выражением. — Понимаешь Ты, что значит жить? Ты, счастливый человек, у которого непрерывно есть это счастье: всегда быть воплощённым?

В её речи была некоторая книжность (наверное, унаследованная от памяти телесной оболочки), но эта книжность вовсе не звучала фальшивой. Да и то: не хватало ещё, чтобы Аврора использовала тот же язык и те же выражения, что… что Оля Александрова, к примеру!

Мы сели друг напротив друга, взяв стулья.

— Когда я увидел Тебя сегодня, — сбивчиво начал я что-то бессвязное, даже пошлое, впрочем, соображал я слишком плохо, чтобы отчётливо понимать, чт; говорю, даже не осознавал, что сам перешёл на книжный слог, — я подумал, что с девятнадцати лет у меня так сильно и мучительно не сжималось сердце.

— Мучительно? — улыбнулась Аврора. — Так тебе мучительно глядеть на меня?

— Мучительно и радостно одновременно. Я отнял руки, когда Ты их взяла, потому что боюсь, до сих пор, даже коснуться Тебя. Знаешь, как это бывает?

— Я… поняла.

— Ведь мне тридцать один год! — заметил я. — То, что составляет наполнение жизни в девятнадцать, в тридцать один чувствовать уже страшно, потому что непонятно, как приспособить это к теперешней прагматичной жизни. А ещё страшно обнаружить, что сердце нисколько не повзрослело и осталось таким же беззащитным, как было…

— Это не так, — возразила девушка. — К тридцати все покрываются бронёй чёрствости, хотя бы внешне. Это просто защитное приспособление, как мозоли на пальцах, а человек принимает такие мозоли за свою душу. Отчего та, которая заставляла Твоё сердце мучительно сжиматься, сейчас не с Тобой? — спросила Аврора без улыбки. — Почему я рядом с Тобой вижу только двух юных женщин, из которых мне не нравится полностью ни одна, ни другая, а первая, чёрненькая, совсем не нравится? Как Ты оказался там, где Ты сейчас? Почему Ты молчишь? Говори же!

Я принялся рассказывать. Аврора слушала меня внимательно, только это не было смиренное слушание монахини. Её лицо выражало в каждый миг моего рассказа всё слышимое, как будто каждый этот миг она на секунду воплощалась в то, что слышала. Я заново видел в её лице отражение моих друзей: Пашу Ковалёва, Андрея, Анну, Лину. Смотреть на её лицо было удивительно и страшно. Я понял, зачем Аврора открыла окно: она действительно жила теперь быстрей обычного, словно стремясь наполнить каждую секунду этого короткого часа. Она улавливала мельчайшее моё душевное движение и увеличивала его внутри себя, будто проводя через некую внутреннюю линзу. Ей не грозило замёрзнуть с этой линзой внутри, скорей, грозило задохнуться от нехватки воздуха. Я понимал это полностью: хоть я рассказывал негромким голосом, без внешнего выражения, но и у меня пульс участился, мне передалось её волнение. Правда, «волнение» — неточное слово, волнение связано с чувствами и не может одушевлять человека непрерывно. Для этой новой наполненности больше всего подходило слово «электричество», хотя и это слово, конечно, никуда не годилось. Когда я дошёл до того, как узнал о смерти Лины, лицо Авроры застыло мертвенной бледной маской. Девушка поднесла руки к лицу, то ли для того, чтобы скрыть слёзы, то ли для того, чтобы положить эту маску в ладони и в них отогреть её, дать ей ожить снова.

— Дальше, дальше, — шепнула она.

Я продолжил, перескочив на свою аскезу, затем — на первые годы директорства. Аврора, улыбаясь, качала головой из стороны в сторону, будто не вполне верила мне.

— Ты мне не веришь? — спросил я.

— Нет, верю! — откликнулась она. — Но это так странно! Хотя почему странно? Ещё час назад сказала бы, что это странно, а теперь будто знаю Тебя всю жизнь, так что даже могу предсказать, что случилось дальше, год за годом. «Странно» — просто условное слово, которым я должна что-то обозначать. Очень бедны слова нашего языка, правда? А ведь русский язык — ещё из самых богатых. Мне «странно» то, что Тебя зовут Владимир Николаевич — серьёзное такое, положительное, тяжеловесное имя, — что Ты — директор школы, что сюда Ты приехал на своей машине, что на работе Ты наверняка «строишь» своих сотрудников, как это называется, что у Тебя, в соответствии с возрастом и достатком, есть «невесты», даже две — ну, верно, не жить ведь Тебе холостяком! — что Ты так хорошо воплотился в эту свою роль…

— …А она не моя? — договорил я.

— Ни одна роль человека — полностью не его, — загадочно отозвалась Аврора. — Бывают только роли, немного более естественные.

— Так моя — не совсем естественная?

— Разве я появилась бы на свет, будь она совершенно Твоя? — ответила девушка вопросом на вопрос. — Помни: когда Ты глядишь на меня, Ты глядишь, частью, на самого себя.

— Разве я — девушка двадцати лет?

— Разве не безумно думать, что душа имеет возраст, пол? Если Тебе удивительно считать, что твоя душа — двадцатилетняя девушка, почему не удивительно, что она — тридцатилетний мужчина?

— Но находить внутри себя другого человека другого пола и возраста — в этом есть некоторая трусость, бегство от обязанностей… — засомневался я.

— Нет, никакого. Ты же не отказался от своих обязанностей! Ты просто чувствуешь, что Ты сам больше Твоей теперешней жизни.

— А как это происходит у Тебя? — вдруг спросил я. — Кто Ты, Аврора? Ты говоришь, что ещё час назад меня не знала — разве час назад Ты уже воплотилась?

Мы оба бросили взгляд на часы — и оба издали короткое огорчённое восклицание. Оставалось несколько минут до четырёх часов.

— Не беда, я скажу, что опоздала сюда на четверть часа, — прошептала Аврора.

— Не нужно, — горько ответил я. — Четверть часа ничего не спасут.

Девушка встала, заставляя меня встать тоже: внутренний светильник и так горел в ней в полную силу, а теперь вспыхнул ещё ярче, как свеча, которую попробовали задуть, но это не получилось с первого раза.

— Пока я не ушла, а я уйду через пару минут, я хочу Тебя спросить самое важное! Ты видишь, я одушевляю сейчас чужое тело, я здесь воплотилась временно. Твой недуг, хотя я не знаю, считать ли его именно недугом, к Тебе вернётся. Но если Ты только скажешь, я могу здесь остаться — постоянно.

— Здесь — где?

— Внутри этой девушки.

— Разве это позволяется? — только и нашёлся я что сказать.

— Позволяется — что?

— Позволяется сёстрам монастыря? Ведь они должны забывать всё, что воплотили, сразу после incarnatio?

— Да, должны. Хотя полностью они никогда не забывают: просто притворяются, чтобы не нарушить Устав… Но я — не сестра монастыря! Почему Ты говоришь так, будто путаешь меня с ней?! Я — Аврора, Твоя Бессмертная возлюбленная, Утренняя Заря Твоей жизни! Ты хочешь, чтобы я воплотилась отдельно от Тебя?

— Да! — воскликнул я, не думая. — Что за вопрос: кто бы не хотел!

Аврора подошла ко мне, протянула ко мне руки и, взяв обе мои руки в свои, застыла, пристально глядя в меня, внутрь меня, как это уже делала сестра Иоанна в конце первого выслушивания. Закрыла глаза.

«Я ухожу, — сказала она внутри меня, так же, как говорила до воплощения. — Прощай».

На колокольне одной из городских церквей отчётливо било четыре часа.

Аврора открыла глаза, разъединила руки. Прошла в прихожую, подхватила на руки лёгкое осеннее пальто, отрицательно помотала головой в ответ на моё желание помочь ей одеться. Встала на пороге.

— Я не уверена в успехе полностью, — сказала она, слабо, почти виновато улыбаясь. — Но уже скоро мы увидим, случилось ли так, как Ты хотел.

Дверь закрылась.

Я вернулся в комнату и стал у открытого окна, глядя на сияющие в солнечных лучах кресты Казанского женского монастыря. Поёжился от холода: незнакомое электричество стремительно покидало тело.

— Какой же я дурак! — сказал я вслух, только сейчас сообразив простую вещь. — Ведь если Аврора воплотилась, как я её теперь увижу?

V

Оставшиеся два дня январских каникул я провёл с внешней точки зрения совершенно непродуктивно. Не вставая с постели, я читал, но не сетевые статьи про украинское безумие, а бумажные книги, далёкие от злобы дня. С юности у меня на полке стоял купленный по случаю четырёхтомник Тагора, изданный «Художественной литературой» за год до моего рождения, в котором я раньше ценил только стихи: крупная проза Тагора мне в юности казалась очень вязкой и очень «индийской»: какой-то отчётливый привкус Болливуда мне чувствовался в ней. Теперь я не без удовольствия пробегал глазами по строчкам «Песчинки», когда закончил «Песчинку», перешёл к «Крушению», после — к «Дому и миру». Впрочем, это было не самое сложное усилие, необходимое больше для того, чтобы чем-то отвлечь ум, подобное тому, как лузгают подсолнечные семечки, для того чтобы заесть голод или, при беспокойстве, чтобы хоть чем занять руки.

Случившееся в понедельник случилось очень быстро, но, похоже, безвозвратно. Аврора внутри меня не отвечала. Я попробовал сам говорить с собой как бы от её имени, но бросил эти попытки: теперь, когда я достоверно знал, что Аврора воплощена, они звучали жалкой самодеятельностью, выглядели так же поддельно, как попытка маленького ребёнка, разговаривающего с Богом, мысленно отвечать самому себе от имени Иисуса Христа.

Страшно выговорить, страшно даже подумать, но вот сам Иисус Христос — не имел ли в Себе тоже некое подобие внутреннего голоса? Ведь не одни же Андерсен, Кэрролл и Фет были наделены этой особенностью…

Хотя мне-то что за дело, если я вышел из клуба этих удивительных джентльменов? Что ж, следовало поздравить себя: я излечился от своего расстройства, чем бы оно ни было, «за один сеанс» и окончательно. А что теперь мне было делать дальше?

Вот бестолковый вопрос, правда? Как это «что делать дальше»? Жить! У меня интересная работа, да и с личной жизнью всё почти в порядке… Телефон я, кстати, на те два дня отключил: видеть невест мне хотелось меньше всего. Даже Лену: та, хоть и была чем-то внешне похожа на Аврору (верней, на ту, что послужила Авроре телесным носителем), выглядела лишь её бледной копией, и никогда, никогда её внутренний огонь не горел с той поразительной яркостью, которую я наблюдал совсем недавно.

Может быть, так и всегда происходит? Мы ищем во внешней жизни свою Бессмертную возлюбленную, а находим в лучшем случае её не совсем точные копии, в худшем — кого-то вроде Оли, симпатичных девчат, при этом никакого отношения к нашему внутреннему идеалу не имеющих.

Каково, интересно, сейчас приходится сестре Иоанне? Хорошо ли я поступил, свалив недуг с больной головы на здоровую? Впрочем, они ведь там в обители все — специалисты, они наверняка умеют справляться с такими производственными трудностями, успокаивал я себя. А если не умеют — что ж, заведёт сестра Иоанна себе подружку, будет беседовать с ней. Всё веселей, чем молиться да поститься с утра до ночи, кроме того, молодой монахине такая «подруга» всё ж уместней, чем мужчине-администратору… Такие нехитрые мысли развлекали меня, а я вновь и вновь заставлял возвращаться ум к Бинодини и Бихари, в серьёзность бед и волнений которых мне всё никак не удавалось поверить. Ради справедливости скажу, что подробности моих отношений с двумя девушками мне тоже не казались серьёзными. Тагор имеет любопытную особенность: вроде бы он погружает читателя в самую гущу наполненной и мелкими, и значительными страстями семейной жизни, вроде бы искренне сочувствует своим героям, а между тем повествует о них с еле приметным отстранением, и читатель сам не замечает, как перестаёт принимать все несчастья его героев очень уж близко к сердцу, а с ними перестаёт очень близко к сердцу принимать свои собственные.

В среду, последний нерабочий день, около семи вечера позвонили в дверь. Я тихо подкрался к двери и заглянул в дверной глазок. На пороге стоял Арнольд собственной персоной, как всегда элегантный, в новом дорогом пальто и шёлковом кашне, обёрнутом вокруг шеи так, чтобы галстук тоже был виден.

Пришлось открывать, конечно. Арнольд смерил меня взглядом с головы до ног.

— Я тебя не ждал, — сообщил я вместо приветствия, несколько прохладней, чем это было бы вежливо.

— Ты пропустил консультацию, назначенную сегодня на шесть вечера, и на телефон тоже не отвечал, — пояснил мне психотерапевт.

— Правда! Я и забыл, если честно…

— А я забеспокоился, как ты понимаешь!

Мы прошли в комнату. Арнольд брезгливо оглядел старые кресла, которые так понравились его старшему брату. Бросил взгляд на заглавие книги, лежащей на диване, не постеснялся взять её в руки и перелистать: я сделал некоторое усилие, чтобы подавить раздражение при виде этой бестактности.

— Очень благодарен тебе за твоё беспокойство, но лишнее, — сдержанно сказал я, усаживаясь в одно из кресел. — Думаю, консультации мне больше не нужны.

— Что так? — Арнольд сел в соседнее кресло, не выпуская из рук третий том Тагора.

— Терапия твоего брата.

— А, тот самый театральный кружок? — вспомнил он.

— Да, название подходит…

— И это в самом деле так помогает? — усомнился врач. — Их можно рекомендовать?

— Если у твоих пациентов есть лишние пятьдесят пять тысяч, которые они готовы отдать за час терапии, тогда конечно, — иронически ответил я.

— Так дорого? — Арнольд поднял брови, но, кажется, и не особо удивился; выразить хотя бы ради приличия огорчение от того, что его друг заплатил так много, ему, само собой, даже в голову не пришло. — Я думал, это что-то вроде энтузиастов-любителей… Ты хочешь сказать, твоя альтернативная личность больше не наблюдается?

— Уже два дня как нет, — подтвердил я.

— Хорошо, но я бы пока не обольщался: об устойчивых результатах можно будет сказать только через две недели. Так — а бредовые идеи? — настойчиво спросил он.

— Бредовые идеи?!

— Я использую слово в медицинском смысле, и незачем меня переспрашивать с оскорблённым видом! Фантазии, выдаваемые за реальный опыт, всё ещё присутствуют? Ты ещё убеждён в том, что эта Аврелия, или Альбертина, или как её, Августа существовала на самом деле?

— Почему бы мне не быть в этом убеждённым?

— Ты рано отказываешься от консультаций, Владимир!

— А почему, собственно, ты считаешь её именно фантазией, Арнольд? У тебя есть какие-то доказательства, бумаги на руках, показания свидетелей?

— Какие у меня могут быть доказательства! Но сам ход твоих рассуждений, твоя агрессивно-оборонительная позиция… Почему считаю? Потому что я врач, вот почему! Потому что знаю, как выглядят определённые клинические случаи!

— Кстати, о врачебной этике, — сказал я, с трудом сдерживаясь. — Ты побеседовал с моей матерью без моего согласия. Считаешь, это этично?

Мне этот его поступок действительно крайне не понравился, хоть и понимал я прекрасно, что в глазах врача он выглядит совершенно естественно и неупречно. Но ведь речь шла о моём друге, не просто о враче!

— Что, извини? — Арнольд растерялся. — Так мне… — Наверное, ему хотелось выдать что-то вроде «Так мне не нужно спрашивать твоего согласия, раз ты болен». Но произнёс он другое: — Так мне казалось, ты согласился?

— Тебе показалось. Кто из нас теперь принимает фантазию за реальность?

— Я не могу так! — Арнольд встал. — Я решительно не могу разговаривать, когда со мной говорят таким тоном! При всём сочувствии к тебе! В конце концов, это может стать для меня небезопасно!

— А, ты беспокоишься, что у меня начнётся припадок, и я брошусь тебя душить? — я не мог не улыбнуться этой картине. — Я благодарен Вам, Арнольд Иванович, за Ваши консультации и за внимание, проявленное к моей скромной персоне. Боюсь, я оставлю Вашу диссертацию без дальнейшего материала. Ну, что ты стоишь и буравишь меня глазами? Как мне ещё дать тебе понять, что тебе здесь не рады?

— Не «рады» — так вас всё же несколько? — уточнил врач, сощурившись. Он тоже был зол на меня: то ли это раздражение пробудило в нём издевательский сарказм, то ли ослепило его, так что он говорил вполне серьёзно (призн;емся, что самые умные материалисты в духовных вещах немного туповаты). — Сколько уже: три, четыре? Процесс диссоциации идёт полным ходом? А я предупреждал, что так будет! Я уйду, хорошо! Но меня не оставляет ощущение того, что ты нездоров, Владимир! — заявил Арнольд, полный оскорблённого достоинства. — Тебе требуется продолжение терапии!

— Возможно, — согласился я. — Мы все несовершенны… Иди к чёрту, любезный.

Арнольд, выйдя в прихожую, проворно оделся и вышел не прощаясь, хлопнув дверью. «Надо бы извиниться коротким сообщением: нехорошо говорить старому другу “Иди к чёрту!”!» — пришла мне в голову мысль. «Нет, не сегодня, — тут же пришла другая мысль. — Сегодня мне не извиниться перед ним хочется, а кинуть ему вслед тяжёлым предметом. Что там говорила Аврора: что во мне двадцатилетняя девушка живёт, сама скромность и деликатность? Ха-ха! Больше не живёт: выселилась».

VI

В первый рабочий день нового 2014 года, как это часто случается, на меня свалилась масса дел, из которых каждое в отдельности было несложным, даже тривиальным, но в совокупности их оказалось для первого дня многовато.

Началось с самого утра: я ещё ехал в школу, когда мне позвонила замдиректора по учебной работе. С утра не вышла учительница истории: у неё случился приступ мочекаменной болезни.

— Ну, посадите восьмой класс вместе с девятым, — предложил я. — Что у них в девятом по расписанию?

— Я им лучше контрольную дам!

— Вот видите: Вы ведь сами уже нашли решение!

— Я просто чтобы согласовать, Владимир Николаевич!

— Понимаю, и спасибо.

— Владимир Николаевич, стесняюсь спросить… а может быть, Вы их сейчас подхватите?

— Нет-нет, увольте! — запротестовал я. — Я когда ещё буду! Я в пробке!

Вот, правда, только этого не хватало: когда ж руководить, если заменять всех подряд? Мне и на свои-то четыре урока в неделю, к которым я никогда не готовился, времени было жалко.

— Я так и поняла, — грустно ответила завуч. — А надо бы что-то решать с Анной Станиславовной: у неё эти приступы регулярно случаются, и в самое неподходящее время!

— Вы же знаете, Ирина Дмитриевна, я не могу ничего с этим сделать до тех пор, пока она приносит больничные! А она их приносит. И где мы в середине года найдём нового учителя?

— Но решать вопрос нужно!

— Ну, давайте после об этом потолкуем… — миролюбиво согласился я.

Потолковать нам не пришлось: едва я приехал в учреждение, как меня с порога атаковала «техническая служащая» Клавдия Ильинична: в мужском туалете на втором этаже в канализацию не уходит вода!

Я «произвёл инспекцию». Вода действительно не уходила: продукты школьных кишечников красноречиво плавали в унитазах. Я вызвал рабочего по комплексному обслуживанию.

— Василий Михайлович, засор: грешу на «лежак» в подвале, — пояснил я, имея в виду под «лежаком» горизонтально идущую трубу. — Говорили Вы, у Вас был трос сантехнический?

Мужчина аж руками замахал:

— Какое там был! У меня же так, смех один! И пяти метров не будет! Что пять, вру, четыре! А там ведь «лежак», почитай, десять метров!

— А сколько десятиметровый трос может стоить?

— Тыщи две-три… Я ж говорю: откуда возьмёшь? «Аварийку» вызывать надо…

— «Аварийку» вызывать не будем, а вот Вам, Василий Михалыч, три тысячи, — открыв ящик стола, я достал «специальную шкатулочку» и отсчитал деньги из «фонда пожертвований». Желающие могут кинуть в меня камень, но без такого фонда повседневная жизнь школы каждый день рисковала остановиться. Можно, конечно, было получить нужные деньги и через бухгалтерию, выписать на надёжного человека лишнюю «премию», но этих денег пришлось бы ждать до даты получки. Да и фонд оплаты труда тоже не резиновый… — Идите прямо сейчас и покупайте. Чек, как обычно, принесёте.

Василий Михайлович тяжёло вздохнул: не хотелось ему ни в магазин идти, ни лезть в подвал.

— Баловство это всё, — пробормотал он, но деньги взял. — Всё равно ж системно надо решать…

— «Системно», Василь-Михалыч — это двадцать тысяч на новый «лежак». Нету их у меня! Знаю всё сам про «системно»! Идите уже, не томите душу!

Рабочий ушёл, я меж тем включил компьютер, быстро набрал и распечатал объявление «Туалет не работает». Одновременно открыл и электронную почту, в которой уже чернелось какое-то новое письмо из Департамента образования, как всегда, с угрожающими словами вроде «Срочно!» в заголовке. Не успел я поглядеть то письмо, как в кабинет после нетерпеливого стука вошла Лена Петрова.

— Владимир Николаевич, туалеты не работают, оба! — начала она жалобно-требовательно.

Я показал ей объявление и не моргнув глазом отправил на печать ещё один такой же лист.

— Вы думаете, этого достаточно? — не унималась девушка.

— Уже послал Михалыча за тросом. Глядишь, пробьёт засор через пару часов.

— Пара часов! — ужаснулась Лена. — Владимир Николаевич, нельзя так! Особенно в начальной школе! Они каждые двадцать минут бегают в туалет!

— Видимо, терпеть не научились в детстве: родители «памперсы» одевали вместо пелёнок. Ничего, потерпят.

— Это другой вопрос, про «памперсы», и я с Вами, допустим, согласна, но мы это сейчас не исправим… И ведь нехорошо долго терпеть маленькому ребёнку! Куда эти два часа дети пойдут в туалет? А если они обо… ну, Вы поняли, прямо на уроке?

— Куда-куда: в кусты на улицу!

— А девочкам — тоже бегать на улицу?! В мороз?! Они ведь побегут! А родители что нам скажут, когда девочки себе всё отморозят? Кто виноват будет?

— Я, кто же ещё! — откликнулся я. — Вечно одна и та же пластинка…

— Нет, я буду! — упрямо возразила учительница. — Потому что я несу личную ответственность за их жизнь и здоровье! Владимир Николаевич! Надо отменять занятия!

Лена как самый, пожалуй, дисциплинированный педагог из всех молодых учителей единственная от начала до конца прочитала должностную инструкцию. Да, она была права, конечно. Хотя что так, что этак среди родителей найдутся недовольные…

— Лена, миленький мой! — сказал я примиряюще. — Давай если через час не прочистим трубу — напишу приказ на отмену занятий в начальном звене. Хорошо?

— Спасибо, — ответила учительница тише. — И, Владимир Николаевич, Вы меня извините, что напоминаю… лучше, если я в стенах школы для Вас буду не Леной, а Еленой Алексеевной. Извините ещё раз. Я пойду?

Девушка ушла. «Вот и поговорил с невестой о прочистке канализации, — подумал я с огорчением. — Впрочем, кто виноват? Она словно наседка защищает вверенных ей цыплят, пусть и чужих. В этом суррогатном материнстве есть, вероятно, и красота долга, и подвиг, и ничьей вины нет в том, что этому всему недостаёт поэзии. Ещё бы не этот жалобно-требовательный тон, будто я равнодушный функционер, которого ничем иным не возьмёшь! А я и есть равнодушный функционер, хе-хе… Но неужели без этого тона нельзя договориться, особенно между близкими людьми? Только близкими ли? Если кто-то с кем-то переспал из жалости, не означает ведь это ещё непременно близости в духовном смысле!»

Предаваться философским размышлениям времени не было: меня ждало угрозное письмо с напоминанием о необходимости сдать некий отчёт «до девятого января». Этот предлог «до», особенно когда после даты забывают написать «включительно», меня всегда сбивал с толку: является крайним сроком исполнения названная дата или предыдущий день? Но при любом раскладе выходило, что отчёт надо сдавать сегодня обязательно. Речь, кажется, шла о статистической форме 85-К, которую в департаменте образования города централизованно требовали со всех городских школ для перепроверки и последующей отправки в Территориальный орган Федеральной службы государственной статистики. Я сохранил в компьютер многостраничную форму и, бормоча ругательства сквозь зубы, принялся её заполнять. Спокойно поработать мне не дали: в кабинет ворвалась старшая медсестра, которая за руку вела школьного повара.

— Полюбуйтесь, Владимир Николаевич, полюбуйтесь на это! — шумел медицинский работник. — Она какие-то рыбьи головы сегодня положила в котёл!

Повар, высокая дебелая женщина, была пьяна.

Я отослал медсестру и принялся читать повару внушение, напоминая, что один выговор у неё уже есть, что при увольнении «по статье» работу ей найти будет непросто, в её-то годы особенно… Уже через пару моих фраз та залилась слезами. Согласитесь, любому станет неловко, когда перед ним сядет здоровая тётка и зарёвёт в три ручья.

— Идите уже, идите, — отправил я женщину. — На приказе на выговор потом распи;шетесь. «На что мне эти приказы? — подумалось мне. — Уволю я её, положим, а где я, любопытно, на такую зарплату найду повара? А и найду, то ведь с такой же бедой!»

Я вернулся к отчёту — но тут явился и новый посетитель: молоденькая девушка-лейтенант из районного отдела внутренних дел, некая Анастасия Николаевна. Оказывается, в рамках борьбы с террористической угрозой проводится опрос руководителей образовательных учреждений о мерах, принятых к предотвращению… Беспокоиться мне не надо: письменного отчёта не требуется, она меня опросит устно. Что ж, и на том спасибо.

Лейтенант разложила на моём столе несколько листов своей анкеты. Вопросы меня ставили в тупик. Вот, к примеру: сколько контуров безопасности во вверенном мне учреждении имеется? Контур безопасности, тут же пояснила мне словоохотливая лейтенант, — это любое препятствие. Школьная ограда, например. Но когда шла к нам, она обнаружила, что калитка в ограде, к сожалению, открыта. Калитку требуется обязательно закрывать! Хотя бы на крючок. Объявление для родителей о необходимости делать так следует повесить или прямо на калитку, заламинировав от дождя, или в фойе. Я скептически поджал губы: крючок, безусловно, террористов остановит. Крючок — это такой мощный антитеррористический заслон, что всем заслонам заслон. Разумеется, я покивал из вежливости. Дальше, сыпала словами лейтенант: имеются ли у нас дежурные по этажам?

— Нет, — ответил я. — Назначать педагогов на такие дежурства не представляется возможным. Они на переменах готовятся к новым занятиям.

— А из старшеклассников? — предложила лейтенант.

— Это всё — тоже ради предотвращения террористической угрозы? — уточнил я.

— В общем, да: это профилактическая мера…

— Дорогая Анастасия Николаевна! — сказал я тихо. — Как Вы это себе представляете: террорист с автоматом или бомбой войдёт в здание — и старшеклассник бросится на эту бомбу, закрыв её своей тощей грудью? Вам не кажется, что Кафка, слушая нас, нервно курит за углом?

Лейтенант скривилась от моей простой и здравой мысли.

— Но Вы же должны принимать меры! — возразила она.

— Но не изображать их видимость! А на каком основании мы должны рисковать жизнью и здоровьем одних учащихся ради других? — парировал я. — Случись что — так это я под суд пойду за то, что не уберёг ребёнка? Нет, давайте так: пусть МВД пришлёт мне ссылку на закон или подзаконный акт, по которому мы обязаны поступать так, пусть нас обяжут создавать эти «антитеррористические патрули» из старшеклассников — и тогда пожалуйста. С превеликим удовольствием.

— Мы не можем Вас обязать… Но я вынуждена буду отметить, что Вы отказались от предложенной меры!

— Да, да, — покивал я с серьёзным лицом. — Сделайте у себя эту отметку, будьте добры.

После лейтенанта я отправился в школьную столовую обедать, хотя ещё полудня не было. Война войной, а обед по расписанию. Когда вернулся, у моего кабинета уже собрался выводок из четырёх учительниц начальных классов (ещё не кончилась большая перемена). Небось, прослышали про возможную отмену: в;сти-то в школе распространяются мгновенно. В кабинет педагоги вошли вместе со мной и сели на места для посетителей (Лена как самая скромная осталась стоять), глядя на меня с ожиданием.

— Уже пишу приказ, — буркнул я. При общем напряжённом молчании за пару минут я быстро набрал приказ об отмене учебных занятий в начальном звене. Едва бумага вылезла из принтера, в кабинет ввалился Василий Михайлович.

— Николаич, пробил всё! — восторженно крикнул он. — Ну правда, глядь: зверь, а не трос! Угадал!

Явился Михалыч в сапогах и спецовке, пахло от него тем, чем может пахнуть от человека, который в подвале усердно и долго прочищал канализацию. Вдобавок ко всему, на плечо он надел тот самый трос, десятиметровый, смотанный в бухту: видать, похвастаться хотел. С троса только что не капало. Учительницы, не исключая Лены, отшатнулись от рабочего с брезгливостью, одна даже картинно зажала нос.

— Умница, Василь-Михалыч! — восхитился я. Скомкал ещё тёплый приказ и отправил его в корзину для бумаг. Развёл руками, поворачиваясь к барышням:

— Увы, мои хорошие! Как говорится, ваши желания не совпали с нашими возможностями…

Одна за другой дамы вышли из моего кабинета.

— Что Вам стоило на три минуты позже прийти, Василий Михайлович! — попеняла ему одна из них. — Очень Вы нас огорчили!

Мы с рабочим, услышав это, рассмеялись в голос. Нехорошо, конечно: негуманно смеяться над человеческой досадой. И впрямь: если бы мне намекнули, что можно уйти с работы на два часа раньше, а потом бы это запретили, и я бы огорчился. Впрочем, я и без того могу в любой день с работы уйти часа на два раньше, на то я и директор. Это, разумеется, в дни, когда нет срочных дел. Не поступить ли сегодня так? Ах, да: отчёт, будь он неладен!

Но нет: ещё даже не отчёт, а новый стук в дверь. Взбалмошная дамочка садится напротив и, полная возмущения, долго повествует мне, как учитель математики (кстати, пожилой и уважаемый педагог) обидела её Танечку, поставив перед всем классом и отчитав ни за что ни про что!

— Сожалею, — сказал я под конец этой тирады, отнимавшей моё время. — Сожалею и сочувствую, поверьте. А сделать ничего не могу.

— То есть как это не можете?! — взъелась на меня дама.

— А что Вы хотите чтобы я сделал?

— Выговор сотруднику, конечно!

— А у меня нет оснований, никаких!

— Я буду жаловаться! Вашему начальству!

— Жалуйтесь, — согласился я. — Ну, вероятно, тогда и я получу выговор. Спокойней Вам от этого будет? Легче жить? В самом худом случае, развив неукротимую энергию, добьётесь Вы того, что я уволю хорошего педагога. Вы же этого хотите, правда? Вы же других родителей подключите с похожими жалобами, да?

— Другие тоже недовольны, Владимир Ни…

— Посреди учебного года нового педагога я не найду, — оборвал я. — Сам математике не обучен, увы. В одиннадцатом классе Ваша Таня, верно? Ну, без преподавателя ей будет легко и просто сдать единый госэкзамен по математике, очень Вы ей поможете, не сомневайтесь.

— Владимир Николаевич, но нельзя же так, Вы меня Вашим равнодушием прямо без ножа режете! Почему у Вас нет ни капли сочувствия?!

— Виктория Олеговна, я просто полон сочувствия, — ответил я мягко. Конечно, врал на голубом глазу. — Не ошибся в Вашем отчестве, нет? Просто полон сочувствия, несу его и боюсь расплескать. Это сочувствие ко всему одиннадцатому классу, которые, лишившись учителя или получив молодого учителя за полгода до госэкзамена, не сдадут его успешно, не поступят туда, куда должны были поступить, и будут сниться Вам по ночам, упрекая лично Вас в том, что загубили свою карьеру. Не все могут нанять своему ребёнку репетитора, как Вы, давайте не будем забывать об этом! Чем Вас так огорчила ситуация? Таню обругали несправедливо, пусть будет по-Вашему, вообразим это, так и быть, хоть я в это не верю, заметьте, но ведь не убили, не изнасиловали, не покалечили, даже не ударили. Средняя школа — это ещё школа жизни, если Вы забыли. Дети прямо здесь, в школе, учатся жить: добиваться своего, зависеть или не зависеть от чужого мнения, дружить, влюбляться, расставаться. Они учатся, кроме всего, выслушивать несправедливые упрёки. Вашу Таню её начальник или муж никогда ни в чём не упрекнёт несправедливо? Когда это случится, Вы кому пойдёте жаловаться?

Мы ещё какое-то время разговаривали. Кажется, Виктория Олеговна «выпустила пар» и ушла без немедленного желания писать жалобы куда только можно. Я, закрыв за ней дверь, подумал, что хорошим психотерапевтическим средством было бы укрепить на двери некий собирательный портрет родителя-идиота, губящего своё чадо тем, чт; он принимает за любовь, повесить под портретом корзину для бумаг и периодически швырять скомканные черновики в эту самодовольную, ни в чём, кроме узколобой веры в свою правоту, не сомневающуюся физиономию. Только как вот я сотрудникам и посетителям объясню такой спортивный снаряд?

Статистический отчёт ещё находился только на третьей странице, но мне положительно не давали его закончить! После Таниной мамы ко мне с жалобами друг на друга, словно некие абсурдные выросшие и уже вовсе не смешные Труляля и Траляля, явились дворники, по совместительству сторожа, муж и жена. Бывшие. Развелись они ещё полгода назад, но на работе в пересменок виделись и пользовались этим, чтобы высказать друг другу претензии и неудовлетворённые желания: в частности, мужчина от бывшей жены добивался того, чего мужчины обычно добиваются от женщин, «ещё последний разок». В общем, много всего с обеих сторон накопилось… Женщина меж тем завела нового гражданского мужа: тому такая ситуация никак не нравилась, и вот в один прекрасный день этот новый гражданский муж явился в школу и «отметелил» сторожа (тот как раз сторожил). Теперь оба пришли ко мне «разбираться», причём женщина кричала громче, требуя покарать обидчика.

— Я Вам не судья, потому что судья Вам один: мировой, — сообщил я, выслушав обоих. — Или районный. Пишите заявления друг на друга в суд, если очень приспичило. А вот то, что произошла драка на территории образовательного учреждения, действительно никуда не годится. Вы ведь посодействовали, Татьяна Ефимовна, так? Вы своему теперешнему нажаловались на бывшего? Вам и выговор!

— Как! — ахнула дворничиха. — Это мне — ещё и выговор?!

— Ну а Вы — тоже большого ума человек! — обратился я к сторожу. — Вы зачем её кавалеру дверь открыли? А если бы совершилась кража, расхищение муниципальной собственности? Вызвали бы милицию, и пусть бы вязала этого голубчика! Обязанность Ваша была вызвать милицию, а не руками махать! Всё личное оставьте за порогом учреждения, в котором работаете! Личные отношения меня не касаются — ничьи, никого, никогда! У меня, может быть, тоже личные отношения…

— Знаем, знаем, — подхихикнула Татьяна.

— …Но я ведь не сплю ни с кем на рабочем месте! В общем, обоим по устному выговору, и идите отсюда, не мозольте мне глаза!

— А ему, Владимир Николаевич, ему можно — письменный, а не устный?! — выскочила дворничиха.

— Можно, — одобрил я. — Если обоим.

— Согласна!

— Всё! — отмахнулся я. — Приказ на выговор положу в журнал дежурства сторожей. В свою смену ознакомитесь под роспись…

В четвёртом часу я наконец заполнил многострадальный отчёт, сканировал все страницы, отправил файл по электронной почте, позвонил служащей департамента, ответственной за приём этой формы, и клятвенно заверил, что бумажную версию привезу завтра с утра. Ну, всё ли на сегодня?! Нет, не всё: вот снова противно дребезжит рабочий телефон!

Звонили из хозяйственного отдела департамента образования и сурово напомнили мне, что я, оказывается, не «подал» отчёт по энергосбережению за декабрь, который всем школам с декабря прошлого года полагалось сдавать помесячно до конца месяца, а уж прошло девять дней нового. Сегодня, предупредили меня, — последний день, когда моё беспечное поведение не возымеет пагубных последствий.

Да, действительно, мелькало что-то такое во входящих документах в конце декабря, поди их все упомни… Отчёт по энергосбережению для муниципальных школ ввели в годы правления Дмитрия Анатольевича Медведева, крайне озабоченного вопросами технического прогресса. Полагалось в этом отчёте, в частности, указывать такие исключительно важные сведения, как количество всех приборов учёта, количество энергосберегающих ламп в учреждении и прочее, и прочее.

— Ладно, я всё отправлю сегодня, — пробормотал я.

— До конца рабочего дня ждём! Только с нового календарного года это называется не «отправлю», а «выгружу электронный файл отчёта на специальный сайт после авторизации в личном кабинете через соответствующее программное обеспечение», — строго поправили меня. — Мы ведь рассказывали о том, как это всё делается, на совещании директоров от двадцатого декабря прошлого года! А Вы чем слушали? Дистрибутивы программы разослали циркулярным письмом…

Что-то промычав, я бросил трубку и грязно, матерно, витиевато выругался. Минуту посидел в прострации. Затем собрался, минуты за три накалякал новый приказ, распечатал бумагу и спустился с ней в бухгалтерию.

— Наталья Аркадьевна, как хорошо, что ещё застал Вас! — с облегчением выговорил я при виде второго бухгалтера (главбух уже ушла домой). — Извольте ознакомиться: Вы назначаетесь ответственной за подачу ежемесячных отчётов по энергосбережению! Там специальная программа требуется, но Вы быстро разберётесь: у Вас светлая голова…

— Владимир Николаевич! — простонала второй бухгалтер с подлинным страданием в голосе. — Я уходить хотела через три минуты!

— Я Вам за это доплачивать буду, — быстро проговорил я. — Тысячу рублей каждый месяц. Подумайте, а? Двадцать минут работы — тысяча рублей!

— Мне неловко, мне семисот хватит… Так ведь из «надтарифки»?

— Из неё, — подтвердил я.

— А другие что скажут? — обеспокоилась бухгалтер. Дело было в том, что любые регулярные выплаты из надтарифного фонда сказывались, пусть и немного, на размере премий для всех сотрудников.

— А я клал с прибором на то, что скажут, — грубовато ответил я: под конец дня уже не было сил ни на какую вежливость. — Вы так и передайте этим «другим». Вот именно этими самыми словами. Дескать, клал Владимир Николаевич с прибором…



Заведя автомобиль, который ставил в школьном дворе, я ещё некоторое время постоял на улице. Мотору нужно было прогреться, а мне — подумать о жизни.

— И ведь так будет каждый день, — сказал я вслух. — Хотя что это я? Так ведь и было почти каждый день, или нет?

Любая из мелочных забот того четверга, взятая в отдельности, не казалась особо утомительной. Взялся за гуж — не говори, что не дюж, а мужчине жаловаться неприлично. Нет: беда была в том, что жизнь внутри этих забот сводилась к вечной муравьиной возне, вечному бегу рабочего насекомого. Так вот бегаешь, стареешь, зарабатываешь болезни, а после ложишься в гроб. И ради чего? Ради служения педагогике, делу воспитания? Цель благородная, положим, но что на деле стои;т за этими торжественными словами, кроме воспитания новых сотен рабочих муравьёв? Да и давно ли я занимался воспитанием, положа руку на сердце? Моя служба — это не воспитание, а устранение засоров в трубах и организация головомойки нерадивым поварам…

Жизнь, по всем известному ныне присловью, уходила на то, чтобы зарабатывать на неё. С моими до сих пор аскетическими потребностями зарабатывалось даже с излишком. Вот появится семья, дети — по-другому я запою, конечно, тогда уж никаких денег не напасёшься… но с кем ещё строить эту семью? Решат рабочий муравей Володя Фёдоров и рабочая пчела Лена Петрова пожениться — и о чём же, интересно, они в свободное от службы время будут разговаривать? О том, что вода из унитазов на втором этаже подведомственного учреждения не уходит?

Внезапно созрело решение: мне нужно ехать в обитель «Посредников», чтобы увидеть Аврору снова. (Как странно: и это было со мной, наяву, и совсем недавно?) Хотя бы разок, пусть всего на полчаса. Зачем? Вовсе не для того, чтобы строить какие-то безумные планы жизни с ней! Да и разве можно всерьёз думать о том, чтобы жить с Бессмертной возлюбленной, говоря поэтическим языком, с собственной или чужой «альтернативной личностью», говоря языком медицинским? Нет, всё это невозможно — но пусть Аврора скажет мне, как мне теперь мириться с повседневным существованием, а если и не скажет (да и что ей мне сказать?), то пусть хоть благословит меня жить как все люди, пусть простит меня, если ей есть что мне прощать, и отпустит. И я отпущу её, и забуду, и обернусь лицом к этой серенькой жизни тягловой скотинки, и приму её без стонов и вздохов. Да, да! Именно так и нужно сделать. Не откладывая, прямо сейчас.

VII

Смотровое оконце в двери обители в этот раз не открывалось очень долго — его отворили лишь после пяти минут моего неутомимого стука.

— Кто Вы такой и что Вам угодно? — недружелюбно спросили меня. Голос, кажется, принадлежал не служке, а самой настоятельнице.

— Я уже был у Вас! Моя фамилия Фёдоров…

— Вы пришли очень, очень не вовремя! — вылетело из окошка. — У нас сейчас вечернее богослужение!

— Я готов ждать сколько потребуется!

— Кто Вам сказал, что Вас вообще примут?

— Но я не уйду отсюда! — крикнул я на весь подъезд. — Я не сдвинусь с места!

— Хорошо, хорошо, подождите, я посмотрю, можно ли что-то сделать… Только не вопите так, ради Христа!

Ещё через добрых четыре минуты дверь открылась. Я хотел войти — но игуменья сама вышла на лестничную площадку и закрыла за собой дверь, которую тут же кто-то запер.

— С Вашего позволения, поговорим здесь, — предложила она не терпящим возражений тоном. — Так что Вам угодно?

— Я хотел… Я смиренно прошу Вас позволить сестре Иоанне совершить временное воплощение ещё раз, — волнуясь, выговорил я.

— Мы почти никогда не позволяем нашим братьям и сёстрам воплощать одну и ту же духовную сущность дважды! Исключения очень редки, и причины должны быть слишком значительны…

— Они значительны, поверьте! Мне нужно знать, как мне…

— Кроме того, Вы нарушили правила! — сурово прервала аббатиса.

— Я?! — вот это была новость! — Правила?! Когда?!

— Во время испрошенного Вами incarnatio.

— Да что я мог нарушить! — жалобно воскликнул я. — Я просто рассказывал о своей жизни да задавал вопросы! Или Вы про окно? Сестра Иоанна простудилась?

— Какое ещё окно? — возмутилась монахиня. — Не морочьте мне голову! Признайтесь: Вы произносили инвокации?

— Что за инвокации?

— Инвокация — это молитва, текст или песнопение, которое позволяет совершиться incarnatio или, наоборот, рассоединяет mediatrix с воплощённой сущностью.

— Нет, конечно! Да откуда бы мне знать их?

— Гм, справедливо! Я не знаю, чт; именно Вы сделали, но что-то пошл; не так, хоть мы и не сразу заметили. Не исключаю, что сестра Иоанна вообще на время потеряла способность к воплощениям…

— Правда? — спросил я: мне отчего-то стало радостно от этой новости. — А… почему?

— Это Вы меня спрашиваете, Вы?! Откуда мне знать, почему! Какую непроходимую наглость надо иметь, чтобы…

— Простите меня, Ваше преподобие, но… Но хотя бы спросить сестру Иоанну о том, согласна ли она попробовать ещё раз, Вы можете?

— У нас не принято спрашивать! — отрезала настоятельница. — Сёстры упражняются в смирении, а спрашивать, хочет ли кто выполнять послушание или нет, — мы к борделю придём, милейший! К цирку! К Верховной Раде! Так, и Вы по-прежнему готовы совершить нужное пожертвование?

— Да, да…

— Я… подумаю. Следует взвесить причины и доводы, посоветоваться с отцом пресвитером… Наша обитель — это Вам не цыганский табор, где можно просто швырнуть деньги — и цыгане Вам спляшут с медведем! Мы ни перед кем не пляшем, имейте в виду!

— И это я тоже понимаю…

— Возможно, incarnatio придётся проводить в присутствии третьего лица. Моём, например.

— Вы боитесь того, что я перейду границы скромности?

— Не боюсь, да мне и всё равно… Я просто должна понять, что Вы такое с ней сотворили и как Вы это сделали! Я пока не дала согласия, обратите внимание!

— Могу я спросить Вас, когда мне прийти за ответом?

Игуменья задумалась.

— Приходите через неделю в то же время, — сказала она наконец. — Вытерпит ли неделю Ваше влюблённое сердце?

— Разве я похож на влюблённого? — дерзнул я спросить.

— Регулярно случается, что та или иная сестра заставляет потерять голову кого-то, у кого она и без того плохо держится на плечах, — ответила мне матушка. — Порой их даже пытаются похитить. Сестру Иоанну тоже однажды пытались украсть. Простой вещи вы все не можете понять: воплощённая сущность и её mediatrix даже близко не похожи! Белый экран, на который проецируются кадры фильма, вы принимаете за актрису! Глупей ошибки вы не могли сделать! И зачем стремиться к новому incarnatio? Ничто никогда не бывает одинаковым: надеетесь вновь пообщаться с ангелом, а увидите монстра или слабоумного инвалида. Что, Вы всё ещё настаиваете?

— Да.

— От помощи другой сестры в incarnatio той же сущности Вы отказываетесь, я верно понимаю?

— Да, Вы правильно понимаете.

— Через неделю Вы узнаете решение о Вашем ходатайстве! — закончила разговор аббатиса. — А сейчас извините меня: дела!

VIII

Та неделя до новой встречи, назначенной в обители, оказалась совсем заурядной и была последней неделей, в которой не произошло ничего сверхординарного. Я работал, решая текущие вопросы жизни школы. Все они были похожи на те мелкие проблемы, с которыми я столкнулся в первый рабочий день нового года, если не по названию, то по сути, поэтому описывать их я не буду.

«Невесты» меня не беспокоили. Правда, в субботу на мой телефон пришло сообщение от Оли:

«Сто лет тебя не видела… Нам нужно поговорить».

«Поговорить — это значит поставить мне какие-то условия, да?» — отправил я ответ.

«Ты всё сводишь к грубости! Да, и это тоже».

«Ты можешь поставить их сейчас, — ответил я. — Очень много работаю, минуты нет свободной».

«И в субботу тоже? Я думала, школы не работают по субботам!»

Я отмолчался в ответ на эту обиженно-саркастичную реплику. Спустя несколько минут пришло и сообщение с условиями:

«Я хочу, 1) чтобы ты с этой Леной больше не встречался никогда, дал мне гарантии, и 2) оформить наши отношения».

(Заметка на полях: разумеется, все эти короткие тексты в моём телефоне не сохранились, я их воссоздаю по памяти и оттого ставлю знаки препинания там, где положено. Но для полноты картины сообщу, что Оля очень небрежно относилась к запятым.)

«Спасибо, я всё понял, — написал я. — Сколько времени у меня есть для ответа?»

«Три дня! Больше я ждать не готова!»

«Мне нужно пять, в связи с особыми обстоятельствами. А лучше неделя».

«Ты можешь меня не дождаться!»

Я оставил эту реплику без ответа. Поздним вечером субботы пришло:

«Хорошо, пусть будет неделя».

На это сообщение я не ответил тоже.

В среду вечером в дверь моего кабинета тихо постучала Лена Петрова. Уж не помню, почему в тот день она осталась до вечера: то ли занятия в кружке проводила, то ли рисовала наглядные пособия…

— Владимир Николаевич, не помешала?

— Нет!

Лена прошла, тихо села напротив директорского стола. Несколько раз пробовала заговорить, раза с третьего у неё это получилось:

— Владимир Николаевич, не думайте, что я… Я знаю, что Вы от сотрудников требуете всё личное оставлять за порогом, да и сами даёте пример, в основном… Но я просто не знаю, как мне… Звонить ведь я Вам первая не буду, а письмо писать — я даже адреса не знаю…

Я осторожно подвинул в её сторону по столу мою визитку с адресом электронной почты. Лена её взяла.

— Спасибо, конечно, и на том… Но уж если я здесь, то можно спросить? Я просто хотела узнать, что Вы решили про меня… и про Олю. Как стыдно, Боже, — последнюю фразу она прошептала, как бы и не для меня.

— Ничего, Леночка, не решил, и мне самому стыдно.

— То есть я для себя поняла, что не должна с Вами встречаться, если так пойдёт, нехорошо! Да и мама мне какого-то сватает там… Но вот не могу… — её глаза наполнились слезами.

Я перегнулся через стол и погладил девушку по негустым волосам, стянутым в вечный мышиный хвостик.

— Хоть бы дверь заперли, — сдавленно шепнула Лена.

— Никто не войдёт: в школе только бухгалтер да Ильинична, — пояснил я. — Видишь ли, Леночка, я не просто так тяну с решением, не от своей особой порочности. А потому, что не знаю, какую установку мне, что ли, иметь. Меры погружения своего в эту жизнь не понимаю, что ли. Читала ты Вивекананду, о том, как бог Индра воплотился в борова и забыл о своём происхождении? Нет, наверное, не читала… Вот и я не знаю, во что именно воплотился: в борова или, скажем, в быка. Если в быка — то мне с тобой нужно оставаться. А если в хряка — то мне и Оли много будет…

— Я Вас плохо понимаю, Владимир Николаевич…

— Ещё бы! — я усмехнулся. — Моя терапия пока не закончилась, знаешь ты об этом?

— Терапия? Да, помню, Вы говорили… А что у Вас такое, можно спросить?

Мне, наверное, захотелось банально произвести на неё впечатление, если не чем-то достойным, то чем-то страшным. Психология школьного хулигана.

— Если только под твоё честное слово молчать, — предложил я.

— Даю!

— Хорошо. Когда первый раз описал врачу симптомы, он мне ответил: в терминах советской психиатрии это шизофрения. Типичная параноидная.

Лена издала высокий сдавленный крик горлом. Даже будто подалась назад от страха.

— Я, правда, кажется, вылечился… — заметил я.

— Разве это полностью вылечивается? Нет, я тогда, конечно, Вас не брошу! — вдруг произнесла девушка с решимостью, с глазами, полными слёз. — Разве Оля о Вас будет заботиться? Она Вас просто сдаст, в больницу! Кстати, она знает?

— Знает: я ей сказал по глупости…

— По глупости, правда! По огромной глупости!

— Очень я тебя напугал, похоже…

Девушка помотала головой:

— Нет, Вы меня не испугали, а Вы меня, Владимир Николаевич, просто раздавили. Как жука. Так я и знала, что в моей жизни будет что-то такое! Можно мне идти? — попросила она.

— Конечно, я ведь не держу тебя!

— Только не думайте, что я убегаю, что я боюсь! Я просто буду стоять рядом, незаметно, как сиделка. В любое время, даже если замуж выйду.

— Как Даша для Ставрогина.

— Даша, Даша, какая ещё Даша? — отозвалась Лена с досадой. — Мне говорили, что Вы очень образованный человек и постоянно что-нибудь цитируете такое. А сделало это Вас счастливым, Владимир Николаевич? Вы, наверное, оттого и заболели! Простите! Я пойду: меня родители дома заждались…

В среду же, перед самым моим уходом, пришло электронное письмо об очередном совещании директоров через два дня, в пятницу, семнадцатого января.

IX

В третий раз я поднялся по крутой лестнице старого дома. Дверь обители с начертанным на ней крестом странной формы была распахнута.

— Что за чертовщина? — пробормотал я и, посомневавшись, вошёл внутрь, окликая:

— Досточтимые братья и сестры! Есть здесь кто-нибудь?

Не было не только досточтимых братьев, но и вообще, похоже, никого.

Я обошёл всю эту огромную, пол-этажа занимавшую квартиру, ныне вовсе пустую от мебели и вещей. Впрочем, нет: кой-где на полу попадались и вещи: бросовые, никчёмные, а то и откровенный мусор. Ничего, что бы намекало на пребывание здесь ещё недавно целого монастыря.

В дальней комнате я наконец наткнулся на двух рабочих-таджиков, которые, похоже, здесь штукатурили стены, а сейчас, сидя на деревянных козлах, перекусывали кефиром и белым батоном. Как они могут есть в комнате, полной строительной пыли? Бедняги!

— Где Ваш начальник? — спросил я.

Рабочие залопотали что-то, мешая неправильные русские слова с таджикскими. С трудом я добился того, что начальника сегодня не будет, и завтра не будет тоже, и когда будет, неизвестно, и телефона нет, совсем нет.

Я вышел на улицу и постоял немного. Что, чёрт возьми, стряслось?

Обитель переехала, это было ясно. Если… если вообще когда-нибудь существовала! Но кому потребовалось затевать такой масштабный розыгрыш? Нет, поверить в это было невозможно!

А легко ли, с другой стороны, поверить в католический монастырь в самом центре города, о существовании которого почти ни одна живая душа не знает?

Так неделю назад настоятельница уже могла знать о переезде? И не сказала мне, обманула меня? Ах, как это просто! Я, я сам и стал причиной переезда! Я вопил на весь подъезд, привлекая внимание к этому тихому убежищу! Я что-то такое сотворил с одной из сестёр, чего раньше не случалось! Я — опасный человек, который может устроить тарарам, а они так боятся публичности! Урезонить меня, не поднимая шума, никак нельзя — оттого лучше убежать, схорониться в новом месте. Духовное родство основателя Mediatores с «бегунами» даёт о себе знать… И как теперь разыскать их? Надо звонить Аркадию Ивановичу…

Но у меня, оказывается, не было номера Аркадия Ивановича! Телефон, с которого однажды пришло сообщение с адресом, не отвечал. «Номер абонента заблокирован», — сообщил мне механический голос.

Аркадий — брат Арнольда, и оттого я поспешно набрал номер Арнольда, послушно ждал восемь или десять гудков. Трубку не взяли. Что ж, это можно понять: он занят, у него идёт консультация. Позвоню через полчаса.

Я отправился в ближайшее кафе, пешком, оставив машину у Казанского монастыря, взял чашку кофе и неподвижно сидел нужное время. Пожалуй, полчаса прошли…

«Аппарат абонента отключён», — известила меня запись равнодушного голоса.

Отключён! Вы только поглядите на этого поганца! Он увидел, что я ему звоню, и отключил телефон!

Не разбирая дороги, я вернулся к автомобилю. Сколько-то ещё посидел в нём. Резко тронулся с места и остановился под окнами дома Арнольда через пятнадцать минут.

Свет в квартире не горел. То ли в самом деле ещё не дома, то ли «залёг на дно». Что толку сейчас к нему ломиться! Всё равно не откроет, а соседи ещё и полицию вызовут…

Мне оставалось только вернуться домой, где меня тоже, разумеется, никто не ждал.

Компьютер! Может быть, на личной странице Арнольда в социальной сети я найду объяснение?

Может быть, не я, а господин психотерапевт высшей категории рехнулся часом? Может быть, они все там с ума посходили?

Нет, на странице моего друга всё было по-прежнему, последняя запись — полугодичной давности. Но едва установилось соединение с сетью, как почти сразу почтовый агент сигнализировал мне о новом письме.

Единственное слово «Разъяснение» стояло в заголовке письма. Сам адрес отправителя, тоже содержащий в имени razyasneniye с какими-то цифрами после него, был, похоже, одноразовым.

Сердце у меня вдруг застучало так бешено, что мне пришлось выйти на кухню, вскипятить воды и бросить в чайную кружку пакет Valerianae rhizomata cum radicibus. Вернувшись c этим напитком к компьютеру, я открыл письмо.

X

 Дорогой Владимир,

 прости мне это формальное обращение, но мы никогда не были особенно дружны. Ты никогда и не пытался узнать, почему, списывая моё отстранение на особенности моего характера, на высокомерие учёного-интеллектуала и, так сказать, на «леверкюновский демонизм». Если с первым я и готов согласиться, то последним ты мне делаешь слишком много чести.

 Никакого демонизма во мне нет: я просто верен своей семье. Это звучит не очень правдоподобно, но я не забочусь о правдоподобности. Должен ведь я тебе что-то написать: ты хотя бы это заслужил.

 Августа Шёнграбен была не моей родной сестрой, а только двоюродной. (Да, наверное, сбивать тебя с толку, уверяя в её фиктивности, погрешило против врачебной этики. Другого сожаления для тебя у меня нет, извини.) Я должен сказать, что на семью вся та давняя история произвела очень тягостное впечатление. Тебя продолжают винить в гибели Августы, если не в формальном смысле, то в духовном: в смысле влияния, которое ты оказал на девушку.

 Мысль о том, чтобы сквитаться, настолько завладела нами всеми, что мы не поленились выдумать целый детектив, в который полностью здоровому человеку было бы поверить сложно. Но мы знали о твоём расстройстве и о твоей любви ко всяким историческим чудесам, так что надежда имелась. Мы нашли первую попавшуюся квартиру и сняли её на короткий срок. Остальное было делом техники.

 «Сестра Иоанна» никогда не существовала в действительности, как не существовал Наум Севостьянов и прочие фантастические персонажи. Хочешь знать, кто эта девушка на самом деле? Пациентка заведения, в котором я работаю!

 Я должен был бы на этом месте привести несколько рассуждений о морали и о том, что возмездие всегда найдёт виновного. Но после нашего торжества над тобой я в себе могу обнаружить только равнодушие. Какое мне дело до того, что ты чувствуешь?

 Постарайся найти во всём этом и хорошие стороны: твоё расстройство, вероятно, излечено, поэтому я не погрешил, по крайней мере, против врачебного долга, в этом ты не можешь меня упрекнуть. Мысль о том, что можно исцелять больных посредством диалога с другими больными, со схожими расстройствами, не нова, но я увидел ей блестящее экспериментальное подтверждение. В случае её заболевания эта театральная терапия значительных положительных эффектов, увы, не оказала.

 Всё же если симптомы твоего расстройства сохранятся, я прошу тебя обратиться к другому психотерапевту. Также был бы благодарен за твой отказ от попыток возобновить какое бы то ни было общение между нами. Думаю, и у тебя после этого письма не должно остаться желания продолжать знакомство.

 Твой

 А.Ш.

XI

Закончив чтение, я ещё несколько минут сидел не шевелясь, без единой мысли. Вот стали наконец появляться и мысли. Что ж, справедливо. То есть нет: чудовищно несправедливо, безобразно, дико! Но ожидаемо? Все эти годы я не ожидал ли возмездия? Заслужено ли это возмездие, я не спрашивал себя, да и то: «возмездие» было слишком большим словом. Надо мной просто посмеялись, а ещё под шумок увели у меня некоторую сумму денег. Жаловаться — невозможно, невероятно, абсурдно: что бы я написал в исковом заявлении, даже захоти я его подать? (Я не хотел.) Историю про то, как меня ограбили сёстры Mediatores? С копией такого искового заявления на руках у Арнольда полный повод появится упрятать меня в своё заведение, поближе к «сестре Иоанне»…

Как-то мелочно это всё, господа Шёнграбены, для нравственного суда! Мелочно и позорно, но не мне вас упрекать: если вы считаете, что «сквитались» теперь со мной, то и наслаждайтесь этой мыслью, ради Бога.

Что-то всё-таки тревожило меня, что-то не сходилось в этой гладкой версии. Вот, к примеру: кто такая «настоятельница», верней, женщина, сыгравшая её роль? Родственница Арнольда? Мать? Но мать его умерла… Положим, тётка? Но ведь непохожи…

И какой ведь дерзостью надо обладать для того, чтобы с такой самоуверенностью, с такой безукоризненной достоверностью сыграть роль духовного лица! Нет, это не «сестра Иоанна» — актриса: это все Шёнграбены — актеры, каких ещё поискать…

Девочку — пациентку психиатрической клиники было жалко особенно, мучительно. Но и здесь обнаруживалось что-то фальшивое. Разве Аврора — сумасшедшая? Что именно в её речи и поведении свидетельствовало о расстройстве? Впрочем, я путаю spiritus incarnatus и mediatrix. Даже и так: разве моя Бессмертная возлюбленная воплотилась бы в безумном носителе? (Хотя что есть безумие? Ведь и у меня специалист с высшим образованием диагностировал шизофрению, болезнь в самый раз для клиники, а разве со стороны кто её заметил?)

«Я живу сейчас!» — воскликнула Аврора в самом начале нашей встречи. Бедняжка! То был, видимо, в равной степени крик самой Авроры и крик её mediatrix, которой, конечно, даже это короткое приключение было веселей пребывания в больнице. Но как же Арнольд решился её вывести за территорию клиники, да ещё и целых два раза, кто ему позволил? Он, кстати, уже получил место завотделением или ещё нет? Если получил, то воспользовался своими административными правами, всё элементарно. А как он мог ручаться, что она в точности выполнит всё сказанное, что у неё не случится приступа? Может быть, девушка вовсе не так уж больна, если способна отдавать себе отчёт в своих поступках? Зачем её тогда удерживают в лечебнице?

А может быть, это я сейчас схожу с ума и принимаю больные фантазмы моего мозга за здравые логические рассуждения?

Неужели ради удовлетворения такого жалкого, мелкого, убогого чувства, как месть, было сочинено и построено всё это хитроумное здание обмана, ради которого пришлось перечесть мою диссертацию, да и дополнительные источники проштудировать? Впрочем, это ведь так по-немецки…

Что ж, мне требуется только одно: подтверждение, что всё, сообщённое в письме, — правда. Какие мои основания сомневаться в этом? Серьёзных, зримых оснований — никаких. Вот только чувство, что здесь неладно дело…

Я предпринял ещё одну безуспешную попытку дозвониться до Арнольда. Его телефон продолжал молчать. Моё письмо, отправленное на его настоящий адрес электронной почты, тоже осталось без ответа.

XII

Ранним утром пятницы я прибыл на совещание директоров, которое департамент образования города проводил в восемнадцатой школе. Совещание это было посвящено вопросу внедрения в практику новых федеральных государственных образовательных стандартов, будь они неладны, и заявлено по времени на целых три часа. Где три часа — там и день потерян, оттого ещё накануне я сообщил сотрудникам, что в пятницу меня не будет, и, само собой, приказ о назначении временно исполняющего обязанности директора на этот день тоже написал.

Регистрацию участников, как всегда, проводили муниципальные служащие, для которых перед входом в актовый зал выставили две парты. Я расписался в листе регистрации напротив номера моего учреждения. В самом же актовом зале яблоку негде было упасть. Я немного побродил, ища свободного места. Нет, не отыскивалось мне свободного места… Я вышел из зала и бросил регистраторшам на ходу:

— Пойду поищу стул в пустом классе.

— Как же, держите карман шире! — пробормотал я себе под нос, свернув за угол. — Не могли поставить лишние стулья по числу участников, балбесы! Я лучше отсюда ноги сделаю!

И то: много ли толку сидеть на семинаре о стандартах, которые министерские горе-реформаторы от образования, одержимые либеральным зудом вечного улучшательства, на следующий год, поди, снова отменят? Заеду после на чай к соседке, Людмиле Ивановне, директору шестьдесят шестой школы, да скопирую у неё все записи.

В автомобиле я снова принялся яростно названивать Арнольду, будто от его ответа вся моя жизнь зависела. На пятый раз он взял трубку.

— Что тебе нужно? — неприветливо спросил мой прежний друг.

— Увидеть тебя, мой драгоценный!

— Зачем? Тебе ведь всё объяснили!

— Мне недостаточно этих объяснений!

— Я занят, я работаю!

— Так я готов приехать к тебе на работу! — тут же нашёлся я.

— А ты сам не работаешь, дурака валяешь?

— Я для тебя в своём расписании найду часок. Вот и ты потрудись то же самое сделать!

— А если я не приму тебя?

— А если я в полицию позвоню, Арнольд?

— И тебе не стыдно мне угрожать этим?

— А тебе не стыдно бывшему пациенту отказывать в приёме?

Арнольд примолк, думая, и через полминуты неохотно согласился:

— Хорошо! Загородный Сад, дом шесть. На проходной спросишь, как пройти в отделение неврозов, скажешь, что договорился с Арнольдом Ивановичем о встрече. Я смогу уделить тебе полчаса. И, ради Бога, не устраивай никаких скандалов! Меня просто тошнит от этой твоей скандальной манеры решать вопросы!

— Постараюсь. Буду через двадцать минут, — ответил я, прежде чем отключиться.


…Отделение неврозов размещалось в длинном одноэтажном корпусе, металлическая решётка с решётчатой дверью где-то пополам делила длинный коридор на «врачебную» и «пациентскую» половину. Во «врачебной половине» на сестринском посту дежурила пухлая и чернявая медсестра, которая, услышав, что я хотел бы увидеть Арнольда Ивановича, равнодушно произнесла:

— Дальше по коридору.

На нужной мне двери блестела свежая металлическая табличка «Заведующий отделением А. И. Шёнграбен». Я постучал и, не получив ответа, вошёл.

Арнольд разговаривал по телефону, но, увидев меня, обтекаемыми фразами быстро закончил разговор и положил трубку.

— Ты бестактен, — сообщил он мне, глядя на меня в упор своими холодными пристальными глазами.

— А твоё письмо мне — образец тактичности, разумеется! — отозвался я.

— Моё письмо, моё письмо… Что ты знаешь о моём письме?

— Что я должен о нём знать?

— Ещё раз: что тебе нужно?

— Мне нужно знать подробности. «Игуменья» — твоя родственница, так?

— Да… нет… Какое тебе вообще дело?

— Меня облапошили на пятьдесят пять тысяч — а мне не должно быть дела?!

— Что значит «облапошили»? — усмехнулся Арнольд. — Договор ты сам подписал, в здравом уме. Это была стоимость терапии, если хочешь знать!

— А начальство клиники знает об этой рискованной терапии?

В глазах завотделением в первый раз мелькнул страх:

— А ты собираешься сообщить об этом моему начальству? — спросил он. — Не учили тебя в детстве, что доносить нехорошо, Володя? И, знаешь, я бы не стал этого делать на твоём месте!

— Почему это?

— Потому что ты погляди на себя в зеркало, погляди! Глазки-то как горят! Может быть, у тебя обострение твоего расстройства, родной? Может быть, ты уже для общества опасен? Может быть, тебя нужно подвергнуть принудительной госпитализации?

— Какой же ты паразит! — ахнул я.

— Каждый защищается как умеет, извини.

— Не собираюсь я на тебя доносить, но ты ответь мне: сестра Иоанна — действительно… ваша пациентка?

— «Сестра Иоанна»? Ха-ха! Это не «сестра Иоанна», а банальная русская Лена. Лена Иванова, отсюда и «Иоанна», чтобы долго не думать. Ты ещё не веришь? — Арнольд встал. — Пойдём! — Он бросил в мою сторону взятый из шкафа белый халат. — Накинь на плечи, а то ты просто неприлично выглядишь!

Мы вышли из кабинета, прошли к решётке «пациентской» части коридора. Арнольд слегка замешкался, отпирая её своим ключом: было ощущение, что он пока не вполне освоился в новой должности.

— У Вас здесь везде цельные решётки, — пробормотал я. — Пожнадзор не протестует?

— Неправда: вон на торцовом окне распашная, как положено! — он мотнул головой в сторону единственного окна в торце коридора.

— С навесным замком и ключом в пожарном шкафчике?

— Конечно!

— А если твои психи разобьют стекло и стащат ключ?

— Там фальшивый, настоящий прикреплен изолентой к дну… Тебе-то что за дело? Ты кто — инспектор пожарной безопасности?

— Нет, мы просто тоже недавно проверку проходили…

— Ты будешь учить меня жизни во вверенном мне отделении? — неожиданно резко оборвал меня Арнольд, распахнув, наконец, дверь. — У меня, конечно, в подчинении поменьше народу, чем у директора школы, но я головой соображаю не хуже прочих!

— Даже не думал тебя учить… — пробормотал я, опешив от этой откровенной неприязни ко мне. — Просто стало любопытно…

Завотделением не ответил, стремительно шагая, я еле поспевал за ним. В этой части коридора на жалком диване сидели две старухи, держась за руки, бессмысленно глядя друг другу в глаза. Ещё один тип с сумрачным, почти безумным взглядом ходил вдоль стенки, держась за неё. Все трое возбуждали чувство, среднее между жалостью, брезгливостью и ужасом. Арнольд открыл дверь пятой палаты, отступил на шаг, пропуская меня вперёд.

В палате помещалось, кроме стола, шесть коек. «Сестру Иоанну» (пора мне привыкать называть её на этих страницах Леной) я увидел сразу: она сидела на дальней койке у окна, подтянув к себе ноги и обхватив их руками. Мы подошли к её койке.

— Есть жалобы? — осведомился завотделением деловым тоном.

Девушка, подняв глаза, медленно и печально повела головой из стороны в сторону. Да, это была именно она, mediatrix моей Авроры. Не только светильник женственности не горел в ней сейчас, но, кажется, и лампа разума еле тлела… Сердце щемило видеть столь прекрасную оболочку, озаряемую лишь дрожащим огоньком сознания. Впрочем, и телесно она выглядела скверно, вопреки всей красоте и юности: в больничной форменной пижаме, со стриженной под машинку головой, с этими нехорошими тёмными кругами под глазами она походила даже не на пациентку больницы — на арестантку женской колонии. Бедный мой, несчастный товарищ по несчастью, которому повезло меньше моего!

— Ты хочешь побеседовать с ней? — спросил бывший друг нарочито бесстрастно: мне показалось, что некий утончённый садизм скрывается в этом вопросе.

— Да, — ответил я.

— Тогда возьми стул, — холодно рекомендовал он. — Я обойду остальных и вернусь к себе, с твоего позволения.

XIII

Я взял стул, сел рядом с постелью Лены Ивановой (вот диковинное созвучие с именем Лены Петровой!, недаром они мне показались чем-то схожими!), и мы начали тихую беседу.

— Вам… хорошо здесь? — осторожно спросил я.

— Как здесь может быть хорошо? — ответила девушка. — Но Вы не думайте, я не жалуюсь. Мне только жаль… — её глаза наполнились слезами. — Мне только жаль, что Вы меня здесь увидели, в таком виде!

Я не нашёлся, что сказать на это.

— Теперь, — продолжила она, — Вы меня вот такой запомните, а не той… Как тогда… В розовом платье…

— Вы очень страдаете? — мягко спросил я.

— Я? Я почти не страдаю. Жаловаться грех, да и какая на самом деле разница! Здесь, может быть, в чём-то даже полегче…

— Чем где?

— Чем в монастыре.

— А… долго Вы прожили в монастыре? — уточнил я.

— Годы, годы!

Я сочувственно покивал: вот обнаружился и первый, явный знак расстройства. Несколько часов в её сознании превратились в «годы, годы»! Неужели и меня ждал этот кошмар без своевременной терапии? Бедненькая!

— Мы здесь вообще-то не грустим, — залепетала девушка, вдруг став похожей на маленького затосковавшего ребёнка (больного ребёнка: у здоровых детей не бывает таких остекленелых глаз). — Кормят тут ничего, три раза. Плохо, конечно, но ничего, ничего… А ещё у нас бывает лепка. Кабинет трудовой терапии, там... Рисуем тоже… Ах, да! — странно, жалко оживилась она. — Я ведь думала, что Вы придёте! Я хотела Вам подарить — зайчика!

Бумажный зайчик, какая-то простейшая фигура, по виду больше напоминал ворону, о чём я и сказал, и тут же пожалел об этом: зачем противоречить нездоровому человеку?

— Ну, ворона так ворона, — неожиданно легко согласилась Лена. — Но Вы его возьмите, пожалуйста. Как память обо мне! Возьмёте?

— Конечно, конечно…

— И посмотри;те, что у него внутри, когда уйдёте отсюда. Хорошо?

— Обязательно.

— Вы… хотели ведь меня спросить о чём-то?

— Д-да… Но, наверное, в следующий раз, миленькая.

Девушка сникла. Неприметно вздохнула, словно боясь, что я замечу её вздох.

— Я… очень страшна сейчас, да? — спросила она шёпотом.

— Нет, что Вы!

— Если «миленькая», то не «Вы», а «Ты». «Вы» ведь мне говорили «Ты», помните? Но сейчас Вам, наверное, не захочется… Идите тогда! Спасибо, что пришли, а теперь идите! И не потеряйте моего зайчика…

— Я пойду, верно. Поправляйтесь, — с состраданием и горечью произнёс я глупое, никчёмное слово.

Арнольд за время нашего разговора уже совершил обход и ушёл. Выйдя в коридор, я упрямо зажмурился, несколько раз моргнул, чтобы избавиться от непрошенных слёз.


…Арнольд у себя в кабинете просматривал какие-то бумаги. Едва я вошёл к нему в кабинет, как он, сняв трубку служебного телефона, позвонил на пост и попросил дежурную сестру запереть решётку между врачебной и «пациентской» частью коридора. Да, тут не забалуешь…

— Что с ней такое? — спросил я, садясь на стул для посетителей.

— С кем? — завотделением отодвинул свои бумаги на время, впрочем, неохотно, как бы намекая, что занят. — С Леной Ивановой? У неё, видишь ли, почти то же самое, что было у тебя, только в более запущенной стадии.

— Диссоциативное расстройство идентичности?

— Нет-нет, какое! Билли миллиганов, сибилл и прочей экзотики у нас не водится. Хотя вначале было подозрение… Шизофрения, классическая. Это она сегодня ещё хорошая, это ты её ещё плохой не видел! Она ведь страдает лунатизмом, ты знаешь? Ночью выйдет в коридор и бродит часами, пока дежурный врач не вернёт её в палату.

— А врач не сразу возвращает, любуется на то, как она ходит?

— У нас один дежурный на пять отделений. Делаем обходы, конечно: в полночь и ближе к утру. Я уже не дежурю по ночам, мне как-то несолидно…

— Значит, шизофрения? А… что же она в отделении неврозов, если это — психоз?

— Ты будто бы разбираешься! — усмехнулся Арнольд. — Все вы такие: прочитают пару книжек и мнят себя специалистами… Если честно, чистых невротиков здесь вообще нет, только пограничные случаи. Что же, в «острые психозы» её прикажешь класть? А зачем? Она не беспокойная, общественной опасности не представляет. Опять же: лично мне на молодую девочку и посмотреть приятно. У нас здесь ещё контингент приличный, а в «острых психозах» или у хроников вообще туши свет и сливай воду!

— У неё такие круги под глазами…

Арнольд пожал плечами.

— Медикаментозное лечение, — пояснил он. — Сказывается. Не бойся, назначаем только атипичные. (Врач имел в виду так называемые «атипичные антипсихотики», которые по сравнению с «типичными» считаются более мягкими. Я сообразил это только задним числом.)

— Разве при неврозах вообще нужны медикаменты? — усомнился я. — Да и при психозах они малоэффективны: ты мне сам говорил…

— Послушай, должны ведь мы их как-то лечить! Не надо считать себя самым умным, Володя! — вдруг вспылил он. — Я не понимаю, кто из нас врач, а кто бывший пациент!

— Молчу, молчу… Я только хотел спросить: откуда у неё это расстройство?

— Какова этиология, ты спрашиваешь? — перевёл на свой язык Арнольд. — Чёрт её знает! Шизофрения — штука эндогенная. Возможно, детская травма: насилие в семье или что-то в этом роде…  С ней ещё далеко не продвинулся. Да её ведь к нам и перевели недавно…

— Откуда перевели?

— Из детского отделения.

— Из детского?

— Ну да: ей всего-то восемнадцать с небольшим.

— Она не выглядит на восемнадцать лет, — пробормотал я.

— А на сколько выглядит?

— Лет на двадцать, что ли…

— Ты, я погляжу, знаток женских лиц и возрастов! — усмехнулся Арнольд. — Тем не менее, по документам ей восемнадцать. Так что… — он вдруг сощурился. — Так что посуди сам: как она могла несколько лет провести в монастыре, на чём настаивает?

— Без вашего «плана» этой идеи у неё бы не появилось!

— Неверно: она и раньше монастырём бредила!

— Вы сделали девочку орудием семейной мести, Арнольд, а о её здоровье вы даже не подумали!

— Ты ошибаешься, Володя! Видит Бог, вот здесь ты ошибаешься! Я действительно, искренне надеялся на благотворный терапевтический эффект от её общения с тобой! На взаимное положительное влияние! Увы, результат обратный, как ты видел. У неё был… период ремиссии, кратковременный, конечно, когда она мыслила и разговаривала достаточно здраво. А теперь регрессия! Апатия, подавленность, ангедония. Почему — не могу взять в толк…

— Она, похоже, очень впечатлительна и легко может уподобиться любому другому человеку, как бы сыграть его, да?

— Да, да, но это просто защитные механизмы, вытеснение детской травмы. Чему ты удивляешься? Психогенная амнезия, опять же. Но про ДРИ в её случае говорить нельзя, потому что эти «временные личности», условно их так назовём, совершенно нестабильны, всякий раз разные. И никакой преемственности, никакой связи между ними. А сейчас уже и «личностей»-то нет: последние два дня наблюдаю почти нулевые реакции и беспомощный лепет. Нет, здесь именно распад, распад целостности сознания. Как приступать к терапии, даже не знаю, видит Бог… Ну? Твоя душенька довольна?

— Вполне, Арнольд, — тихо сказал я. — Вполне. Ваша месть удалась, браво.

— Это… это было не моё решение! Но я согласился в этом участвовать, потому что иного способа проверить свои теоретико-терапевтические предположения я просто не видел! И не надо мне заливать про нравственность! Про нравственность — это к поп;м, а не ко мне! А я живу по принципу «Нет религии выше истины»! Научной истины, в частности.

— Что ж, ты подтвердил свою теорию, тебя можно поздравить.

— Поздравлять меня пока рано! — рассудительно отозвался Арнольд. — Пронаблюдай себя ещё одну неделю, и если ещё неделю не будет симптомов расстройства, тогда и поздравишь. Ты… я тебя от твоих дел не отрываю, нет?

— Верно, — согласился я. — Я задержался, извини.

— Всего доброго! — бросил мне бывший друг, снимая трубку телефона и быстро набирая номер, всем видом показывая, что ни одной свободной секунды больше не имеет.


…В автомобиле, припаркованном недалеко от проходной, я достал из кармана и с глубокой тоской и нежностью погладил по спинке эту нелепую, неумело сложенную фигурку, еле удерживаясь от того, чтобы вновь по-детски не расплакаться (что мне вообще несвойственно). Вы его возьмите, пожалуйста. Как память обо мне! Возьму, Леночка, и сохраню, непременно.

Что у него в самом деле внутри?

Я развернул бумажную фигурку и обнаружил внутри её лаконичную записку.

Дрожь ужаса, похожая на дрожь восторга, пробежала по всему моему телу, ещё раньше, чем я успел полностью осмыслить эти слова:


 Не верь ничему, что увидишь и услышишь. Здесь очень плохо. Пожалуйста, спаси меня! Аврора


Ниже, маленькими стыдливыми буквами, были написаны ещё три слова.


 Я люблю Тебя.

XIV

Я не относился к энтузиастам, которые едут на работу в день, когда есть законный повод туда не ехать. Я отправился домой, сел на своей скромной кухне, заварил себе крепкого чаю и думал, думал.

Чувствам поддаться легче всего, но следовало всё осмыслить. Именно даром разума отличается человек от животных… и сумасшедших. Насколько девушка нездорова? (Стоило называть её Леной, по имени, но имя «Лена», такое обычное, к ней, такой невероятной в смысле сочетания красоты с болезнью, никак не подходило.) Покажи я эту записку Арнольду, он наверняка в ней обнаружил бы только хитрость больного ума, цепляющегося за любую возможность избежать лечения. Что ж, можно и так на это поглядеть… Но разве само то, что она передала записку, — не признак памяти о том, что в ней написано? Значит, есть некоторая связь и преемственность в сознании, не всё оно распалось! Может быть, и этот детский лепет, близкий к слабоумию, — тоже кажущийся, верней, сыгранный?

Пусть имеется распад, пусть, поверим врачу, но вот, в этой круговерти сменяющихся картин и лиц как будто появилась точка опоры, или нет? Девушка изо всех сил желает сохранить этот образ Авроры, цепляется за него своими слабыми ручками. Отсюда и её «люблю»: не в меня эта восемнадцатилетняя красавица влюбилась, человека достаточно заурядного (а после моего излечения — совершенно заурядного), — в свой собственный образ, в Утреннюю Зарю моей жизни. Утренней Заре в клинике совсем тоскливо, отсюда и апатия, отсюда и подавленность. Как странно вышло! Мне встреча с ней помогла, внушив мысль, что Аврора «перешла» с меня на другого человека. А ей только новую беду причинила. Или не причинила? Или Арнольд не ошибся в своих теоретических выкладках и встреча со мной для неё тоже была благотворной тем, что здоровая личность может сформироваться вокруг зёрнышка привлекательного образа?

А как же, позвольте, она сформируется, если Аврора протягивает мне руки, если молит меня о помощи, а я ей брезгую и с трудом могу скрыть, что чувствую к ней только жалость? Хорош я, однако! Девушка ради моего исцеления отдала ценнейшее у человека — разумность! — а я бросил её кукловодам пачку денег и посчитал, что теперь никому ничего не должен?

Что, собственно, я могу сделать для неё? Оформить опекунство? Она совершеннолетняя. «Взять на поруки»? Кто же мне позволит: я ей не родственник! В трогательном немецком фильме «Босиком по мостовой» герой ради исцеления влюблённой в него девушки сам на полгода ложится в психиатрическую клинику. Только всё это лирические сказки для взрослых, а тут — жизнь в её наготе. Да и куда мне в клинику? Что ж это за директор школы такой, который на полгода ложится в клинику? Что это за потрясающая запись будет в моей трудовой биографии?

Но ободрить её, поддержать, укрепить веру в это небольшое зерно, внушить мысль о том, что она — драгоценная для меня Аврора, разве я не обязан?

Как бы ещё это сделать?

Может быть, посоветоваться с Арнольдом?

Нет, пусть он идёт к чёрту! Арнольд мои мысли поднимет на смех, раскритикует как ненаучные. Да и откуда им быть научными? Я ведь не специалист! А разве специалисты всегда владеют истиной? «Нет религии выше истины» — славное присловье, конечно, только на что вам истина, господа учёные, если у вас нет милосердия?

Час за часом шёл, а я не находил решения. Механически поел что-то, не ощущая вкуса еды. Начал мыть посуду и бросил, не от лени, а от напряжения мысли, которая отвлекла на себя всё внимание. Сидеть надоело: я ходил по комнате, надеясь что-то «выходить». Внимание отвлекалось на посторонние предметы. Что на моём подоконнике делает разводной ключ? Ах, да, это водопроводчики забыли… Он мне не нужен, у меня есть свой. На что мне два разводника? Только если свинчивать с какого-нибудь болта заржавевшую гайку: одним ключом проворачивать гайку, а другим зафиксировать болт. Вот, например, тот болт, на который заперта дверь в ограде клиники, аккурат за сараем в нашем дворе. Годится? Бог мой, для чего мне сдалась эта дверь? Я разве Лену похитить собираюсь? Только этого несчастья ещё недоставало на мою голову! Кроме того, на ночь корпуса всё равно запирают…

Нет, сделаем вот что: я приду к ней в качестве посетителя завтра! Постараюсь сказать этой девушке слова поддержки, нежности… и любви? Только если христианской… Но другой у меня к ней и нет, увы. Или есть? Ведь недаром же мне перехватило дыхание, когда я воочию увидел воплощённую Аврору! Верно, да только это любовь к Авроре, а не к её mediatrix. Чем же посредница-то виновата? О, какую жестокую шутку, сам того не понимая, сотворил господин Шёнграбен!

XV

Пухлая и чернявая медсестра подняла голову от бумаг.

— Чем могу Вам помочь?

— У Вас ведь сегодня день посещений? — спросил я наудачу.

— Да! Суббота — с двенадцати. До двенадцати ещё двадцать минут.

— Я подожду…

Медсестра всмотрелась в меня.

— А Вы ведь вчера уже были с посещением, да? — уточнила она. — Вы с Арнольдом Ивановичем договорились! Хотя он вроде как сказал, что Вы из госпожнадзора…

— Господь с Вами, он пошутил! Я на самом деле родственник.

— Чей?

— Лены Ивановой из пятой палаты.

— Да?! — изумилась медсестра. — Я Вас не знаю!

— Я двоюродный брат отца, — солгал я. Ложь эта наверняка обнаружится, если Арнольд на месте, но его автомобиля на служебной парковке клиники я не увидел и понадеялся на удачу. — Из близких родственников никто не горит большим желанием…

Медсестра невозмутимо покивала:

— Всегда так, — подтвердила она. — Надо бы, по-хорошему, разрешение Арнольда Ивановича, он её ведёт, но его нет сегодня…

— Ведь вчера-то он, кажись, позволил? — спросил я небрежно.

— Значит, так. А что вчера с ней не наговорились?

Я изобразил наивное огорчение, махнул рукой:

— Эх! Жутко мне вчера стало глядеть на неё, знаете ли! Хорошая ведь была девчонка… А мне, видите, внушение ей нужно передать от родни: чтобы, мол, поправлялась, за ум взялась. Батя беспокоится…

(«Какой во мне актёр пропадает!» — мысленно восхитился я.)

Медсестра усмехнулась:

— Ну, если батя беспокоится… В палату пройдёте?

— Простите, Любовь Павловна, — сказал я вкрадчиво (имя и отчество прочитал на табличке). — Я всегда ценил самоотверженный труд медицинских работников, и вот у меня подарочек завалялся…

Я положил на стойку поста большую коробку конфет.

— М-м, — промычала Любовь Павловна, не высказывая ни одобрения, ни осуждения.

— И вот ещё, если не побрезгуете…

Следом на стойку стала бутылка дорогого красного вина, влетевшая мне в копеечку. Увидев ту, старшая медсестра просто расцвела.

— Вот с этого начинать надо было, — удовлетворённо сказала она.

— Подумал, вдруг Вы не употребляете? — обидитесь ещё…

— Глупости какие… Знаете что? Не проходите в палату! У нас ведь комната свиданий есть, совсем забыла! Я вам сейчас её отопру и Вашу Леночку приведу в лучшем виде…

XVI

«Комната свиданий» представляла собой жалкую комнатушку площадью не больше восьми квадратных метров во врачебной части отделения, между процедурной и «комнатой отдыха». Поместились в эту каморку с единственным окном только два древних продавленных кресла да журнальный столик между ними. Я занял ближайшее к окну кресло.

Девушка вошла минуты через три, увидев меня, ласково улыбнулась. Улыбка эта погасла, увы, почти сразу.

— Зачем Вы пришли? — шепнула она, сев в кресло и крестообразно сложив руки так, что ладони легли на плечи, будто защищаясь от меня этим крестом.

То же измождённое бледное лицо, те же круги под глазами, но речь и взгляд вполне осмысленные.

— Я пришёл затем, чтобы поддержать Вас и…

— Но ведь не для того, чтобы сказать, что Вы меня любите?

Я пристыженно смолк. Все мои припасённые заранее слова она обесценила одним своим вопросом.

— Верно, — признался я. — Сегодня Вы выглядите лучше, чем вчера, — нашёл я реплику, не Бог весть какую умную.

— То есть не такой больной? Вчера я просто изображала больную.

— Зачем?

— Потому что от меня этого ожидают. Почему бы и нет? Зачем, Вы спрашиваете — а зачем вообще всё? С этими лекарствами скоро стану тупой и бесчувственной, как деревяшка…

— Мне очень, очень Вас жалко! — невольно воскликнул я.

Ресницы у девушки дрогнули. Руки скользнули вниз, бессильно легли на колени.

— Только… жалко? — спросила она тихо.

— Нет, не только. Я очень благодарен Вам. За то, что Вы позволили мне увидеть…

— Кого?

— Вы сами знаете: Зарю моей жизни!

— А Вы… её очень любите?

— Я её видел-то один раз, но от её вида дыхание перехватывает…

Как будто содрогание внутренней борьбы пробежало по её лицу. Девушка опустила глаза. А когда подняла их, я увидел — Аврору. В больничной пижаме, и с той же арестантской стрижкой, но чт; это значило!

Каким чудом она это делала, какое волшебство творила?

Я ничего не мог произнести: у меня вновь ком встал в горле.

— Если Ты только захочешь, я буду с Тобой — всегда, — сказала Аврора. — Ты мне веришь?

— Верю, верю! — произнёс я, не помня себя.

— Если бы Ты только мог забрать меня отсюда!

Я сглотнул. Слишком далеко это зашло. Аврора увидела мою нерешительность и погасла. Миг — и это снова это была несчастная девушка на лечении в психиатрической больнице.

— Так Вы не поверили мне, — произнесла она горько.

— Как я могу забрать Тебя… то есть Вас, извините? — возразил я. — Кто я такой для Вас? У Вас есть родственники…

Лена так и продолжала сидеть, не шевелясь, только в глазах её блеснули слёзы.

— Я здесь умру, — шепнула она. — Не знаю, верите Вы мне или нет, но я здесь умру. Года через два.

Я закрыл глаза. Сейчас, вот прямо сейчас своим молчанием я предаю свою Аврору, вколачиваю в Утреннюю Зарю моей жизни осиновый кол. Именно так это называется, и никак иначе.

— Вам неприятно меня видеть? — услышал я голос девушки. — Мне идти?

Я открыл глаза и быстро нагнулся к ней, так что девушка даже вздрогнула.

— Слушай меня, миленькая, очень внимательно слушай, — сказал я шёпотом. — В конце вашего коридора — окно, решётка на нём распашная. Рядом — пожарный шкафчик с ключом. Только ключ внутри — фальшивый. Настоящий прикреплён изолентой к нижней стороне шкафчика. Окна твоей палаты выходят на юго-запад. А на северо-востоке в стене вокруг больницы есть железная дверь. Около часу ночи я снаружи открою её. Утром снова закрою. Обход дежурных врачей в полночь и ближе к утру. Но ты это, наверное, и сама знаешь…

Приоткрыв рот, девушка внимала мне. Казалось, миг — и она снова обратится в Аврору.

— Я к этому всему не хочу иметь никакого отношения! — охладил я этот её восторженный настрой. — Есть у тебя родственники?

— Да…

— И ты знаешь, как до них добраться?

— Я… доберусь. Я думала, что… Всё равно, спасибо Вам!

Я протянул ей тысячерублёвую купюру. Подумал — и добавил ещё одну.

— Спрячь подальше! — приказал я.

— Этого очень много! — испугалась девушка, но всё же робко, нерешительно взяла деньги.

— Этого очень мало, если пытаться на них жить, но чтобы добраться до родственников, если они в нашей области, — вполне достаточно, — пояснил я.

— Можно мне поцеловать Вас?

— Н-нет, наверное, не ст;ит…

— Вы брезгуете мной, да? Боитесь заразиться безумием? — спросила девушка негромко, но весёлым голосом.

— Я рад, что у тебя улучшилось настроение… Пойдём!

Мы вышли в коридор.

— Так ты обещала слушаться врача, принимать все таблетки и поправляться, — сказал я нарочито громко. Старшая медсестра уже двигалась к нам, гремя ключами.

Девушка покивала, пряча улыбку.

XVII

Из больницы я вышел в полном смятении чувств. Что я вообще сотворил? Как я мог так поступить?

Может быть, ну её к чёрту, дверь эту? Оставить закрытой?

Нет, так нельзя! Я слово дал…

Девчонку залечат здесь, убеждал я себя, шагая к дому. Превратят в овощ, в растение! А так у неё хотя бы шанс будет договориться с семьёй, в которой, похоже, все тоже слетели с катушек. Это ж надо так — родную дочь упрятать в больницу!

Бог мой, да ведь она замёрзнет! — вдруг спохватился я. Выбежит на улицу ночью в пижаме, а на календаре — январь! Ах я растяпа! Ах болван!

Что ж, проблема решалась. Я отправился в магазин складских остатков и купил какую-то длинную безразмерную юбку с ремешком к ней впридачу, тёплый женский свитер, вязаную зимнюю шапку, всё — нарочито немодное, неброское, чтобы девочка не привлекала особого внимания. В «Спецодежде» я разыскал «куртку ватную стёганую» и тёплые войлочные сапоги фасона «Прощай, молодость» сорокового размера. Сапоги ей наверняка окажутся велики, но уж лучше пусть будут велики, чем малы…

Довольный собой, я сложил это всё в большой пакет, который решил оставить снаружи у железной двери.

Около часу ночи я был у двери с двумя разводными ключами. Гайка подалась после некоторых усилий. Я чуть приоткрыл скрипучую дверь, желая проверить, можно ли её открыть вообще.

Дальше, к моему ужасу, дверь эта продолжила открываться — и вот девушка шагнула мне навстречу.

Я не успел ничего сказать: она обняла меня, прижалась ко мне, спрятала лицо у меня на груди.

Её тельце колотило мелкой дрожью, и я понял, что это от холода. Я поспешно вытащил из пакета ватник, накинул ей на плечи.

— Ой, да тут у вас и одёжка имеется! — рассмеялась она счастливо. — Куда мы сейчас идём?

— Мы идём ко мне домой, — ответил я. Не мог же я, в самом деле, без церемоний отправить её на автовокзал, когда у неё зуб на зуб не попадал от холода!

— Я знала! — прошептала девушка. — Я знала, что Ты меня не бросишь!

Я, не отвечая, прикрыл дверь, просунул болт в проушины для навесного замка и навинтил на него гайку непослушными пальцами. Хоть на пару лишних часов это отведёт подозрения. Она знала, видите ли… А я вот этого не знал, представьте себе! Я об этом совершенно не думал! Я — директор муниципального образовательного учреждения, а не похититель пациентов психиатрической клиники! Чт;, Владимир Николаевич, вляпался? Да-а… Вот это угораздило меня так угораздило! Я вдруг рассмеялся.

— Чему Ты смеешься? — спросила меня девушка. Её «Ты» не звучало фамильярно: оно было таким задушевным и деликатным одновременно, что на письме я его могу передать лишь написанием с большой буквы.

— Так… Я рад, представляешь? Видимо, я слишком скучно жил до сих пор.

— Я Тебе не дам скучать! — пообещала мне девушка.

— Верю! Вот видишь ли — этому я полностью верю!

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ПОБЕГ

I

Я зажёг свет в прихожей — девушка прислонилась к стене, ласково и задумчиво глядя на меня из-под полуопущенных ресниц.

Теперь, при свете, я видел ясно: да, это была Аврора! Во всём: во взгляде, открытом, смелом и прямом, в движениях, естественных и женственных, в речи, чуть старомодной, в тоне голоса, чистом и обаятельном, — именно она, ни следа пугливой Лены Ивановой или молчаливо-неприступной сестры Иоанны. Сейчас, видимо, от усталости, эта Заря светила лишь в четверть силы, но и того уже было довольно, чтобы её ни с кем не спутать.

— Что? — спросила она меня, лукаво улыбаясь. — Понимаю, понимаю, почему ты так глядишь: я десять минут простояла на морозе, поэтому, конечно, я не гожусь сейчас для конкурса красоты…

— Тебе нужна горячая ванна! — сообразил я.

— А — можно? — непритворно обрадовалась она. — Правда? О, спасибо! И можно… можно ещё попросить Тебя выключить электрический свет? Сестра Иоанна отвыкла от него за два года, а я не могу ведь сразу избавиться от её привычек…

И здесь она была тоже права: если через час-другой её хватятся и начнут искать, лучше будет, чтобы свет красноречиво не горел в моих окнах в половине второго ночи.

— Хорошо! — согласился я. — Только свечку разыщу…

На книжной полке у меня стояла подаренная на Новый год сотрудниками свечка в виде зелёной ели, усыпанной белым снегом. Эту декоративную ёлочку я даже и зажигать не думал, но сейчас затеплил её без сожаления. Девушка тут же щёлкнула выключателем, и мы остались при единственной свече, словно первые христиане в катакомбах.

— Ты, наверное, сама сообразишь, как набрать воду, — смущённо пробормотал я. — Наливай самую горячую, чтобы еле можно было терпеть. Я оставлю в ванной комнате пакет с одеждой.

Девушка, не отвечая, взяла свечу из моих рук и с ней ушла в ванную комнату. Нет, с такой смелостью лишь Аврора могла держаться! Опять же, смелость — слово неточное, потому что смелость её происходила из безграничного доверия ко мне, из веры в то, что никогда и ни при каких обстоятельствах я неспособен ей сделать ничего плохого. Может быть, и впрямь она раньше жила в моей голове? Тогда если она из моей головы родилась, впору называть её Палладой, не Авророй…

Дверь девушка за собой только прикрыла и, когда я проходил мимо в поисках электрического фонарика, негромко позвала меня:

— Зайди ко мне, пожалуйста!

— Мне неловко! — отозвался я.

— Я зашторилась, Ты меня не увидишь.

Мне просто становится очень тоскливо без Тебя, — пояснила девушка, едва я вошёл в ванную. — Я так долго Тебя не видела, что теперь даже на пять минут расстаться страшно. Посиди со мной рядышком…

Я послушно опустился рядом с ванной на резиновый коврик, оперся спиной на стиральную машину.

— Ты думаешь, я что-то важное хотела сказать Тебе, что позвала? — ласково проговорила девушка. — Нет… Ты… думал о христианах в катакомбах, да?

— Да, и меня удивляет эта Твоя способность забираться мне в голову, будто Ты до сих пор живёшь в ней, — признался я.

— Это не так сложно, когда становишься пустым-пустым внутри от всех движений и очень внимательным, когда учишься слушать. Сестру Иоанну этому учили…

— Так Ты настаиваешь, что жила в монастыре «годы, годы»?

— Не я — она.

— Я очень огорчу Тебя, Аврора, если скажу, что никакого монастыря в действительности не было? — осторожно спросил я.

— Вот здравствуйте: как это не было! — рассмеялась девушка. — Ты всё считаешь меня нездоровой, ищешь слов;: не нужно! Но про то, что не было, я действительно впервые слышу!

— Ты и вправду могла поверить в то, что это монастырь, конечно… Всю эту историю придумал Арнольд и его родственники ради мести, понимаешь?

— Мести Тебе? За что Тебе мстить?

— А я не рассказывал Тебе про Августу Шёнграбен?

— Нет!

— Это долгая история…

— Но я никуда не спешу! Или Ты думаешь, у меня в три часа утра с кем-то назначено свидание?

— Мне нравится, как Ты смеёшься… Хорошо, слушай!

Я начал рассказ. Вновь я не нахожу нужным передавать всё сказанное дословно: я не считаю особенно ценным моё (да и чьё-либо) спонтанное косноязычие, оттого перескажу дальше всю историю заново в следующих семи главах.

II

На втором курсе государственного университета я углублённо изучал духовные премудрости Индии: читал Свами Вивекананду, пробовал читать Шри Ауробиндо, Упанишады, трактаты Шанкарачарьи. «Кирпичи» их книг я носил в своей сумке и открывал при каждом удобном случае: в столовой, на перемене, даже во время иных бессодержательных лекций. Большой симпатии у моих сокурсников это не вызывало: меня считали высокомерным, надменным человеком, тем, что в английской культуре называется «сноб». Мне было всё равно: я не собирался никого переубеждать, не стремился завоевать ничьих симпатий. Новых близких друзей я не завёл, старых школьных друзей после смерти Лины видеть не хотел, девушек тоже сторонился. Отчётливо помню, что решил тогда посвятить себя «самосовершенствованию», воспитанию характера, избавлению от дурных черт. Как подступиться к этой работе методически, я даже понятия не имел, хотя система Вивекананды меня привлекала больше прочих.

В начале двухтысячных годов высшие учебные заведения (и не только их) финансировали всё ещё скверно: мебель в аудиториях была старой, царил некоторый организационный беспорядок. Старые стулья и даже столы ставили просто в холле. Наш факультет ютился на четвёртом этаже пятого учебного корпуса, а в холле третьего этажа, на котором обитали «филологи», как раз имелся стол с двумя стульями, обычная школьная парта. На большой перемене или в «окно» между двумя лекциями я садился за этот стол и читал. Спуститься в столовую мне не приходило в голову: там было шумно, вечно полно народу, того и гляди за твой столик норовил примоститься кто-то ещё. То ли дело стол на третьем этаже!

В одну из перемен рядом на оставшийся свободный стул присела девушка.

— Что Вы читаете? — спросила она.

Я глянул на неё: высокая рослая девушка с прекрасными тёмными, почти чёрными волосами. Красивая, пожалуй, — нет, безусловно красивая, без всяких «пожалуй», но в её лице выражалась неуклонность характера, имелось то настойчивое, энергичное, даже победительное выражение, которое в моём понимании находится далеко от женственности и которое часто отпугивает поклонников. Правда, все люди разные: кого отпугивает, кого и привлекает… Всё это я отметил лишь мельком: девушки меня мало интересовали, да и прерывать чтение духовной книги ради беседы с девицей показалось мне пошлостью. Я вовсе не расставлял ловушки для дамочек своим видом интеллектуала! Я всерьёз занимался самообразованием!

— Вивекананду, — бросил я и на несколько секунд показал ей обложку с портретом знаменитого йога. (Книга, которую я держал в руках, была издана в 1993 году и имела бумажную суперобложку, выполненную в лаконичном белом, чёрном, красном и оранжевом цветах. Портрет знаменитого ученика Рамакришны был выполнен чёрным на белом.)

Девушка хотела что-то ещё спросить, но моя неприветливость её, похоже, не ободрила. Посидела за столом минуту. Я читал, не поднимая головы.

— Приятного чтения! — сказала она наконец насмешливо: так, мол, дурак, и останешься один со своими книжками. Встала и ушла, гордо неся голову, всем своим видом показывая: и без того на тебя, олуха, потратила внимание, которого добиваются другие!

Я пожал плечами и продолжил читать.

Спустя несколько дней, входя в университет, я увидел эту девушку снова. Она стояла вместе с друзьями мужского пола, которые мне показались ужасно взрослыми, заматерелыми какими-то, и бойко, оживлённо с ними о чём-то общалась. В руках «мужики» через одного держали банку пива.

— Смотрите, смотрите! — показав на меня пальцем, весело проговорила она  (хоть и не в полный голос). — Это тот самый ботаник! Чучело пернатое…

Были добавлены и другие, ещё более обидные, откровенно грубые слова, правда, не ей самой: их обронил кто-то из её компании. Последовал взрыв смеха.

Мне показалось это крайне оскорбительным. Я подошёл к компании, но уже подойдя, вспомнил о необходимости самовоспитания и удержался от грубостей.

— Вы ведёте себя очень неприлично, — сказал я негромко, глядя на неё. — Не у всех интерес и радость жизни сводится к тому, чтобы стоять тут на крыльце, пить пиво и обсуждать с друзьями скабрезности. Те, кто изучают религиозные книги, не обязательно являются «ботаниками», «чучелами» и «задротами». Вам этого, к сожалению, не понять. Очень жаль! Вы сами отрезаете себя от лучшего, что создали люди, оставаясь с убожеством. Потом не жалуйтесь на свою жизнь! До свиданья.

Говоря это всё, я наверняка рисковал получить по шее от её то ли друзей, то ли кавалеров, но меня обуял воспитательный раж, да и те слегка обалдели от этой моей смелости. Или им даже стало стыдно? Лестно было бы подумать так, но мне не следует слишком льстить своему красноречию и способностям проповедника…

Я уже почти поднялся на четвёртый этаж, когда девушка меня догнала.

— Остановись… Стой, тебе говорят! — сердито крикнула она. — Чего ты хочешь от меня? Чтобы я извинилась? Я извиняюсь, вот!

Она подошла ко мне ближе, внезапно притихшая, опустившая глаза.

— Не надо думать обо мне хуже, чем я есть, — попросила она негромко.

— Я ничего о тебе не думал! — ответил я, опешив.

— Неправда! Как тебя зовут, дерзкий человек?

Я назвал своё имя.

— Аля…

— Ты не выглядишь как Алла, — вдруг сказал я, сам не знаю почему.

— Верно. Августа. Да, такое имя! — сердито тряхнула она волосами. — Не нравится?

— Нет, очень нравится, — признался я. — Удивительно только то, что ты с таким именем…

— …Стою на крыльце и пью пиво с придурками? — закончила она за меня. — А ты, собственно, кто, чтобы читать мне мораль? Я тебя не выбирала своим гуру!

— Извини! — я развёл руками. — Я тоже тебе не навязывался…

Я развернулся и пошёл прочь. Августа забежала впереди меня:

— Нет, подожди! Ты так ведёшь себя, как никто себя со мной не ведёт!

— Тебя избаловали, Августа…

— Ты хочешь пойти со мной на концерт Гребенщикова, завтра? — совершенно неожиданно спросила девушка, оставив без внимания замечание про свою избалованность.

— Я?! — поразился я. — Я похож на людей, которые ходят на концерты Гребенщикова?

— Ты ужасный сноб, отвратительный, невозможный человек! Почему нет, интересно? Он тоже поклонник Индии, как и этот твой дядька в тюрбане!

— «Дядька в тюрбане» не поклонник Индии, а настоящий индус, в этом между ними маленькая разница, — заметил я с серьёзным видом.

— Так ты не пойдёшь со мной?

— Разве у тебя мало друзей, Августа? — удивился я. — У тебя наверняка есть — как это называется? — бойфренд, точней, мужчина, потому что этих здоровых дядек на крыльце несолидно называть boys. И он меня справедливо спросит: на кой я с тобой увязался? Зачем мне отвечать на эти вопросы ради сомнительного удовольствия послушать «поклонника Индии»?

— Ты трус, выходит? Мне так не показалось!

— Я не беру чужого!

Августа сощурила глаза:

— А я вещь, вещь, чтобы меня рассматривать как чужое? — спросила она в гневе, почти в бешенстве.

— Просто люди друг другу принадлежат по взаимному обещанию, и это нормально. Соблюдение этих норм — это свойство человеческой порядочности.

— Нет у меня никого! — возмутилась девушка. — Только что рассталась с одним идиотом! Я тебя не упрашиваю! И без того я целых пять минут на тебя потратила! Но если надумаешь, то вот… вот тебе билет! Возьми! Приходи всё-таки…

Она ушла, оставив меня с билетом в руках и недоумением в голове.

III

На концерт я всё же решил сходить, просто из любопытства. Искать Августу в такой толпе было то же, что искать иголку в стоге сена. Сидячего места мне не досталось, да, кажется, мой билет и не предполагал сидячего места. Я встал ближе к выходу из полутёмного зала. Концерт начался, мэтр вышел на сцену, публика его приветствовала восторженным рёвом. В середине первой песни (я честно слушал, стараясь разобрать слова и сложить их вместе) меня постучали по спине. Я обернулся и увидел Августу.

— Зд;рово, да? — прокричала она мне в ухо.

Я пожал плечами.

— Нет, не зд;рово! — крикнул я в ответ.

— Не слышу!

— Неважно!

Первая композиция закончилась, теперь музыканты грянули что-то восточно-зажигательное.

Я стоял в толпе и всё больше удивлялся: каким ветром меня сюда занесло? Что я здесь забыл? Что меня объединяет с этой ревущей толпой? Неужели это всё — поклонники Индии и её духовности? Может быть, некая специфическая духовность и творилась на сцене, расслышать её было непросто, но здесь, среди слушателей, она преломлялась в нечто вовсе не тонкое и не возвышенное.

— Снесла мне кры-ы-ышу… кислота-а-а… — начал гуру новую песню своим дрожащим тенорком. Зал приветствовал это смехом, воплями и аплодисментами. Возможно, «кислота», которая «снесла крышу» Гребенщикову, и была некоей метафорой, намекающей на духовный опыт, но слушатели восприняли это исключительно физиологически.

— Как тебе? — прокричала Августа мне в ухо.

Кричать в ответ мне было противно. Я достал сотовый телефон и набрал на нём короткое сообщение:

«Нирваны здесь гораздо меньше, чем марихуаны».

Показал ей экран телефона.

Девушка вспыхнула: ей не понравилось написанное. Склонившись к моему уху, она проговорила, без крика, но с ощутимой досадой:

— Ты можешь идти, тебя здесь никто не держит! Или ты думаешь, что ты мне делаешь огромное одолжение? Спасибо, обойдусь!

Я кивнул и стал пробираться к выходу.

Августа догнала меня уже на улице. Пошла рядом, будто ничего не случилось. Я вопросительно глянул на неё, но промолчал: взрослый человек, пусть делает что хочет.

— Мне тоже надоело, — лаконично пояснила девушка пару минут спустя. — Слышала уже его, много раз… А вот ты непорядочно поступил!

— Почему?

— Потому что мне очень скучно, ты не видишь?

«С жиру беситесь, барышня», — хотел я сказать, но что-то в её голосе удержало меня от этого. Августа остановилась.

— Мне тоскливо, плохо, плохо! — продолжила она с чувством. — Сама не знаю, что мне нужно! Как больная бросаюсь на разные вещи, очертя голову… Ты думаешь, я такая, я на них похожа? Думаешь, мне нравится стоять на крыльце и пить пиво вместе с дебилами с пятого курса?

— Не пей тогда! Разве кто-то тебя заставляет?

— А что мне иначе делать: вышивать крестиком? Ходить в музыкальную школу? Мерси, надоело! Находилась! Меня раздражают такие люди, как ты, насквозь правильные! Меня тошнит от них…

— Тебе, наверное, очень нехорошо, — сострадательно сказал я, проигнорировав замечание про правильных людей.

Августа, внезапно всхлипнув, подошла ко мне и обняла меня, положила мне голову на грудь.

Я стоял без движения, дав ей возможность выплакаться.

— Ты мог мы меня хотя бы обнять, — проговорила она жалобно-требовательно.

— Я боюсь, что это зайдёт слишком далеко, — честно пояснил я. — Я боюсь к тебе привязаться.

— Ах, вон что! — она отстранилась, глядя на меня прохладно, с этим чисто семейным их шёнграбеновским прищуром. — Привязываться ко мне ты не хочешь, значит? Ты просто хочешь переспать со мной по-быстрому и всё, да?

— Этого я ещё меньше хочу.

— Ещё меньше? Скотина, — сказала девушка устало, без выражения. Отвернулась и пошла прочь. Теперь, подумав, я догнал её, пошёл рядом.

— Ты можешь позвонить мне в любое время, — предложил я, стараясь не звучать просительно, и назвал номер своего телефона. В нём два раза повторялась одна двузначная цифра, запомнить его было несложно.

— Тебе? — ощерилась она. — Позвонить? С какой стати?

— Чтобы выговориться, облегчить душу.

— Как подружке, что ли? Вот ещё! Я лучше подружке позвоню! Или уж любому из моих мальчиков для битья!

— Хорошо, — согласился я. — Позвони подружке. Или любому из мальчиков для битья.

Я остался стоять, а она, сделав ещё несколько шагов, остановилась, обернулась, улыбнулась.

— Что-то у нас не задался концерт, да? — спросила она насмешливо, но одновременно виновато. — Тебе вот Гребенщиков не нравится — а куда мне идти, по-твоему? В библиотеку, читать про твоего мужика в тюрбане?

Я пожал плечами. Растерянно произнёс:

— У нас в городе прекрасный симфонический оркестр…

— В филармонию, что ли? Ты… серьёзно? Как два пенсионера?

— Вполне.

— И ты правда пойдёшь со мной в филармонию? Не шутишь? Я не нравлюсь тебе как девушка, я это поняла, проехали, но можно я тебя попрошу об одной вещи, Володя? Можно я буду с тобой иногда встречаться — чисто по-дружески, понятно? — и слушать от тебя что-то хорошее? Что угодно, хоть про этого дядьку? Ты что, сомневаешься? Я тебе обещаю никогда в тебя не влюбляться, никогда!

— Хорошо, хорошо, — пробормотал я шутливо, но слегка встревоженно.

— Ты мне тоже это можешь пообещать, если хочешь!

— Я не хочу…

— Я хочу, я! Обещай мне!

— Как я могу это обещать, Августа? — рассудительно отозвался я. — В тебе много хороших качеств…

— Дурак! — сказала девушка с досадой, вдруг залившись краской. — Нет во мне этих качеств… и вообще, не подходи ко мне больше! Оставь меня, я сказала!

После этой её фразы мы наконец расстались. Тем же вечером Августа позвонила мне: она запомнила-таки мой номер. Мы помирились, сказав друг другу несколько ничего не значащих слов, и действительно договорились посетить концерт классической музыки в городской филармонии. В качестве кого друг для друга? Отличный вопрос! Видимо, в качестве друзей, какой бы странной ни казалась эта взрывоопасная дружба.

IV


В одиннадцатом классе я без всякого внешнего повода открыл для себя и на младших курсах университета продолжал открывать классическую музыку. Я начал с популярной классики (Моцарт, Чайковский, «Времена года» Вивальди), но постепенно углублялся и в более сложное, оттого посещение филармонии мне вовсе не казалось скучным занятием.

Концерт, на который мы пришли, был составлен из одних русских композиторов. Прекрасная программа: Чайковский (Первый концерт), Рахманинов (Рапсодия на тему Паганини), Скрябин (Концерт для фортепьяно). Чья-то невидимая рука умело расположила эти замечательные вещи от простого к сложному, от сочного к бестелесному, от плотского к духовному. Но, впрочем, даже и Чайковского язык не поворачивается назвать только плотским, кольми паче Рахманинова. На одной из вариаций исходной темы Рапсодии (а именно на восемнадцатой, Andante cantabile) Августа крепко сжала мою руку, стремясь поделиться своим восторгом или, может быть, ужасом напряжения. Не мною замечено, а гораздо более умными людьми, что восторг всегда близок ужасу и что jeder Engel ist schrecklich [всякий ангел ужасен (нем.)].

Выходили мы из концертного зала притихшие, умиротворённые, как будто омытые и очищенные.

— Прекрасная музыка, и концерт прекрасный, — задумчиво-мечтательно сказала Августа. — Я так рада, что тебя послушалась! Как будто три драгоценных камня разного цвета. Или три цветка: роза, нарцисс и лилия. В Рахманинове есть что-то от нарцисса, правда? Самолюбование, например. Но не думай, что я не люблю нарциссы: один из самых моих любимых цветков. А вот это здорово, да? Как крылья раскрываются за спиной… — легко, точно, без напряжения она напела тему Andante cantabile, той самой части, на которой сжала мою руку. — Что? Что ты как на меня глядишь? — вдруг рассмеялась она.

— Я поражаюсь, — ответил я, — что человек с таким чувством музыки, с таким вкусом и, не в последнюю очередь, с таким слухом может…

— Ты снова мне будешь назидать про пиво? — досадливо перебила Августа. — Мне, между прочим, двадцать один год! (Так я впервые узнал её возраст: девушка училась на четвёртом курсе. Я, конечно, и раньше предполагал, что она меня постарше.)

— Нет, про Гребенщикова.

— А, Гробощенков! — отмахнулась она. — Это просто бунт… или испорченность, если хочешь. Я испорченный, дрянной человек, чтобы ты знал! Во мне нет никаких «хороших качеств», ни грамма!

Мы шли по вечернему городу — девушка домой, нарочно выбранной ей долгой дорогой, я провожал её, — и Августа мне рассказывала о том, какой она «дрянной человек». Всё-то она к своему двадцати одному году попробовала: и алкоголь, и «травку», и «мальчиков», и языческим божкам молилась — и, в общем, всё, всё! (Звучало это несколько наивно, я в иных местах с трудом удерживал улыбку.) Самое скверное заключалось по словам девушки в том, что она себя окружила многочисленными друзьями, из которых каждый надеялся с ней переспать рано или поздно. Даже не то чтобы «очень» надеялся, но от надежды никто из них не отказывался, а она не разубеждала. Кроме «мальчиков», был и мужчина, какой-то официальный ухажёр, одобряемый родителями, вежливый, строгий, серьёзный, но тоже послушный: Августа похвасталась, что и из него может, когда надо, «вить верёвки». Девушке всё это нравилось: нравилось распоряжаться мужчинами, повелевать ими.

— Да, это дурно, — заметил я искренне.

— Теперь понимаешь, почему я тебя просила дать обещание не влюбляться в меня, понимаешь?

— Августа, милая, — сказал я с чувством. — Я тебе охотно даю такое обещание, охотно, если тебе так будет спокойней! Я ни до чего не добираюсь, в отличие от всех твоих «мальчиков»!

— Спасибо тебе! — отозвалась она так же проникновенно. — Только что вот ты будешь делать, если это всё-таки случится?

— Ничего: я умею промолчать, когда нужно.

— А мне тоже нужно будет молчать? Ай, ладно! — оборвала она сама себя. — Всё чушь. Проехали!

И это для меня тоже оставалось загадкой: как человек, который находил такие точные слова для услышанной музыки, который так тонко чувствовал её, мог использовать это просторечное, почти вульгарное «Проехали!».

Исключительно культурные и положительные родители (мама — профессор, отец — пастор лютеранской общины) о её «распутстве» не догадывались, дома она по-прежнему была пай-девочкой, и не оттого, что их боялась, а потому, что не хотела их огорчать: родители, оба уже немолодые люди, имели проблемы со здоровьем… Пастор? — поразился я на этом месте её рассказа. Именно так, пастор! Она ведь немка, русская немка, говорит на двух языках с рождения. Так отсюда музыкальность? Да-да, досадливо отвечала Августа: это у нас в крови, у целой нации, вскормленной Бахом, только нечему здесь восторгаться: «пастор» лишь со стороны звучит величественно, а иметь пастора отцом — ужасно, abscheulich [отвратительно (нем.)]. Семейная атмосфера похожа на аквариум, наглухо закрытый со всех сторон, в котором ей, бедной рыбе, даже негде всплыть, чтобы глотнуть свежего воздуху.

— Вообще я не в то время родилась! — вырвалось у девушки. — Живи я шестьдесят лет назад, я бы вела пехотный взвод в атаку!

— С чьей стороны? — улыбнулся я, имея в виду национальность её отца и деда со стороны матери.

— В Вермахте женщины не служили, — отр;зала Августа. — Только в Красной Армии.

Да, эту девушку действительно можно было представить в форменной суконной гимнастёрке образца 1929 года с двумя лейтенантскими «кубарями» в петлицах! Вся современная жизнь казалась ей мелкой, скучной, удушающей. Дома всё было крайне пристойно, культурно и благообразно, но только пустоту пугливого, дрожащего за своё благополучие мещанства она чувствовала за этим благообразием. Отсюда и шёл бунт: в компании энергичных и развязных друзей Августа и искала иной, настоящей жизни, да обнаружила, что из одного аквариума она всего-навсего приплыла в другой, у рыб здесь иная расцветка, только это те же рыбы. Ещё и глупей, мельче, незначительней, чем её родители.

— А вот в тебе я будто нашла этот глоток свежего воздуха, — призналась мне девушка у самого подъезда. — Я рядом с тобой становлюсь лучше. Или мне так кажется только… Ты не загордишься от этого часом? Ты, надеюсь, не подумал, что это объяснение какое-то? Ещё чего! Хотя думай что хочешь, какое мне дело! Мне пора, меня заждались. Зайти не предлагаю. Tschu;! [Пока! (нем.)]

Она легко, быстро чмокнула меня в щёку, прежде чем скрыться в подъезде.

Со дня концерта прошла верная неделя — девушка всё не звонила. Да и мне позвонить ей первому казалось невозможным. Кто я ей? Друг? Не в этом возрасте между двумя полами бывает безопасная дружба. Воспитатель, наставник? Тоже нет. Оруженосец? Избавьте!

V

Уже на втором курсе от студентов ожидали курсовых работ. Я писал «курсовик» по древнерусскому язычеству, а научным руководителем мне была назначена некто Маргарита Сергеевна, доброжелательная, но серьёзная и настойчивая дама. В один прекрасный день Маргарита Сергеевна пригласила меня явиться на консультацию к ней домой.

Жила госпожа профессор в центральном районе города, в большом пятиэтажном «сталинском» доме, который двумя крыльями выходил на две широких пересекающихся между собой улицы, а между этими крыльями ??? соединялся «дугой». В фокусе «дуги» находился памятник Георгию Димитрову. (Пожалуй, я использую неверное повествовательное время: этот памятник и сейчас там находится, да и с домом ничего не сделалось.) Странно, подумал я, входя в подъезд: совсем недавно я видел и этот дом, и этот подъезд. Или показалось?

В гостиной за круглым столом, покрытым белой ажурной скатертью, Маргарита Сергеевна обстоятельно разложила разные бумаги и начала доброжелательно-неторопливо толковать мне про то, как пишу научное исследование я и как его должен писать грамотный человек. Эта консультация вполне могла бы остаться за скобками моего рассказа, если бы ближе к её концу я не глянул в дверной проём, соединяющий гостиную и коридор, и не увидел в нём — Августу!

Была она в майке и в джинсах, в полотенце, намотанном на голову после душа, но всё же мне потребовалось известное умственное усилие, чтобы сопоставить «маму-профессора» с Маргаритой Сергеевной, так поражён, почти испуган я был (девушка — не меньше моего).

— Здравствуйте, Августа, — сказал я растерянно, обратившись к ней почему-то на «Вы».

— Здравствуйте, Владимир, — серьёзно ответила девушка. — Извини, мама, я Вам помешала. Я хотела взять расчёску…

Девушка скрылась в своей комнате. Маргарита Сергеевна обратила ко мне взволнованный взгляд:

— Вы давно знакомы с моей дочерью, Володя?

— Пару недель…

— Только? Меня очень удивило, что Вы знаете её настоящее имя. Потому что, видите ли, малознакомым людям и даже друзьям она представляется просто Алей. Имя «Гутя» она терпеть не может, да и, конечно, она из него выросла… Скажите, это не Вы случаем были её спутником на концерте симфонической музыки, о котором, то есть о концерте, она с таким восторгом рассказывала?

— Я.

Маргарита Сергеевна растерянно захлопала глазами, мне даже стало жаль её.

— Вы очень положительный молодой человек, очень, да только… Ох, Боже мой, как это всё некстати! Извините меня, Володя! Моя дочь говорила Вам, что у неё есть жених?

— Да, кажется…

— И вот поэтому… То есть, конечно, нет ничего плохого в посещении концерта, даже и с другом мужского пола… Хотя я должна, разумеется, посоветоваться с Эдуардом Леопольдовичем… Простите меня, это всё так нескромно с моей стороны! Я просто озадачена не меньше Вашего!

Разволновавшись, без всяких объяснений Маргарита Сергеевна встала и вышла. Только я решил, что пора и мне уходить, как в гостиную вошёл её муж, Эдуард Леопольдович Шёнграбен. Господин пастор сел напротив меня, положил на стол крупные руки, соединил в замок пальцы, глядя на меня так же, как жена, доброжелательно, озабоченно и несколько пугливо.

— Вы говорите, в программе был Чайковский, Рахманинов и Скрябин? — произнёс он наконец, хотя лично ему я ни слова не сказал.

— Да, совершенно верно…

— Гм! Я ничего не имею против Чайковского, и даже против Рахманинова, но вот Скрябин… Я бы сказал, что Скрябин — небезопасная музыка для молодой девушки. В нравственном отношении, я имею в виду. Конечно, это был всего лишь Концерт для фортепьяно, а не «Поэма экстаза», Господи упаси. Но всё-таки! Но всё-таки… Вы понимаете, Володя, о чём я?

— Очень смутно! — ответил я совершенно искренне. Чем, ради всего святого, ему не угодил Скрябин, и чем он «небезопасен для молодой девушки»? — Простите, Эдуард Леопольдович, а кого из композиторов можно слушать без всякого риска? — отважился я спросить.

— Баха! — веско сообщили мне. — Баха — безусловно. Начнём с него. Хотя даже у Баха, в «Страстях по Иоанну» имеется некоторая опасная чувственность. Не в половом значении, конечно, это было бы странно, но всё же для восприятия «Страстей» требуется духовная подготовка. Иначе всё это ведёт к дурным последствиям…

Августа, переодевшаяся в тёмно-коричневое платье, решительно вошла в гостиную.

— Папа, ты позволишь мне проводить гостя? — гневно прозвенел её голос.

Не дав мне опомниться, девушка схватила меня за руку и почти силком вывела в прихожую.

— Уходи немедленно! — велела она мне.

— Чем я виноват? — жалко поразился я.

— Ты? Ничем! Так, постой — я с тобой выйду на площадку!

Прикрыв за собой дверь, Августа воскликнула, едва не со слезами в голосе:

— И вот так всегда, понимаешь? Всегда! «В нравственном отношении небезопасная»! «Духовная подготовка»! Можно так жить, по-твоему? Ты пробовал? А я так живу! Беги отсюда, Володя! Со всех ног! So schnell wie du kannst! [Так быстро, как только можешь! (нем.)] Я тебе позвоню вечером…

VI

Девушка действительно позвонила мне вечером, правда, следующего дня. В тот день, когда я пришёл на консультацию, она спустя пять минут после моего ухода выбежала на улицу, чтобы догнать меня, прямо в том домашнем тёмно-коричневом платье. Зачем? Бог весть! (Родители это, само собой, крайне не одобрили и очень переполошились.) Конечно, она не догнала меня, но простудилась (апрель был холодным), и вот, оказывается, заболела. Сильный кашель (она кашляла и по телефону), утром приходил врач, подозревают бронхит.

Не зайду ли я как-нибудь её навестить? Не сегодня, а денька через два?

Разумеется, я пришёл. Маргарита Сергеевна приветствовала меня вежливо, но крайне сдержанно. Она не одобряла мой приход и намекнула, что больную тревожить не ст;ит, но не отказала в посещении, спасибо и на том. Господина пастора дома не было.

У постели Августы я просидел минут десять. Разговаривали мы шёпотом: и для того, чтобы ей лишний раз не напрягать горло, но и потому, что у стен бывают уши…

— Я ужасно тебе рада, Володя!

— Зачем ты выбежала на улицу? — мягко попенял я. — Неужели нельзя было позвонить? Ты знаешь мой номер, я бы вернулся, сразу!

— Поди узнай зачем! Хотела заболеть, наверное. Чтобы тебе стыдно было. Я — бешеный, шальной, злой человек… Знаешь ты, что мой женишок, Герман, мне готовится сделать предложение?

— Нет, я не знал.

— Теперь знаешь. И молчишь?

— Что я должен сказать?

— Конечно! Что ты можешь сказать…

— Августа, милая, ты ведь от меня сама потребовала обещания о том, чтобы…

— Слышать ничего об этом не хочу!  — сердито прервала она меня. — Всё ерунда! Что это тебе вообще в голову взбрело, а? И я тоже хороша: зачем вспомнила?

— Не волнуйся, тебе вредно громко разговаривать!

— Тоже мне нянька нашлась! Усатый нянь! У тебя, правда, и усов-то нет…

— Извини, я тебя рассердил, — заметил я с грустью. — Мне лучше уйти.

— Нет-нет, как это уйти! — вдруг перепугалась она. — Пять минут не побыл — и уйти! Но если хочешь — уходи! Я не заплачу!

Уткнувшись в подушку, она всё-таки заплакала, горько. Я сел ближе, попробовал осторожно взять её руку. Девушка не дала мне руки, выдернула — но через пару секунд протянула снова, схватила мою ладонь, притянула к себе. Положила мою ладонь на своё одеяло и указательным пальцем принялась чертить на ней буквы:
Я
Т
Е
Б
Я
О
Ч
Е
Н
Ь
Л
Ю
Б
Л
Ю

Мне стало жарко от этого признания.

— Я тебе ничего не сказала, — произнесла Августа вслух, прохладно, уже с сухими глазами. — Ты запомнил? Ничего не сказала. Спасибо за то, что навестил, но я тебя задерживаю, правда?

VII

Девушка не звонила мне целую неделю — и вдруг пришла на учёбу. Увидевшись на первом этаже пятого корпуса, мы так обрадовались, что побежали друг другу навстречу и взялись за руки. (Обняться не решились: так ведь мы и не знали, кт; мы друг для друга.)

Августа рассмеялась.

— Отчего ты смеёшься? — спросил я, тоже едва сдерживая улыбку.

— От радости… Пойдём, я тебе должна сказать важное!

— Куда?

— Куда угодно! В беседку!

— У тебя сейчас лекция, наверное? — уточнил я на всякий случай.

— Плевала я на эту лекцию!


…В сотне метров от пятого учебного корпуса нашего вуза стояли жилые дома, во дворе этих домов имелась стандартная, советских ещё времён, детская горка, песочница, железная карусель и шестиугольная сваренная из железных труб беседка, которую попеременно занимали то дети, то местные алкоголики, то, порою, студенты. В тот час беседка была пуста, мы укрылись в ней. Продуваемая ветром, она была не лучшим убежищем, но требовалось хоть какое: крупными хлопьями падал снег, тут же тающий и покрывающий землю слякотью. Не самая лучшая была погода.

Прерывисто вздохнув, Августа принялась рассказывать. Её жених, некий Герман Игоревич, исключительно положительный человек, друг отца, тоже лютеранин и прихожанин кирхи, в последние дни болезни девушки приехал к ним домой и, пробыв полчаса, сделал вежливое предложение. Только он отбыл, родители вошли в комнату едва не со слезами на глазах и благословениями на устах. Девушка сказала им, что сейчас ответ дать жениху не готова. Маргарита Сергеевна и Эдуард Леопольдович продолжали настаивать на том, что надо решиться, и поскорей. Тогда она, не помня себя, взбунтовалась, наговорила родителям — первый раз в своей жизни, наверное — массу неприятных, обидных вещей, а заодно объявила им, что убежит из дому!

— Что же теперь? — спросил я.

— Бежать из дому, что ещё! Я решилась.

— Навсегда?

— Нет, на пару дней. Ну, на недельку… Кто знает, как пойдёт… Я просто хочу, чтобы они поняли, что я не девочка, не пластмассовая кукла, которую можно класть в коробку! Перевязывать ленточкой! Передавать в чужие руки как подарок!

— Неужели это обязательно нужно? — засомневался я. — Ты ведь можешь просто отказать ему: тебя никто не заставит выходить за него замуж! Мы не в тринадцатом веке и не в азиатской стране живём, слава Богу!

— «Я могу»… Тебе легко рассуждать! Ты, наверное, можешь жить как рыба, с рыбьей кровью, пучить глаза и говорить умные вещи! Премудрый пескарь! А я не могу! Я с ума сойду, если всё останется как есть!

Я сел поближе к ней:

— Милая, дорогая Августа, тебе и нужно-то потерпеть совсем немного: год с небольшим…

Девушка вспыхнула:

— «Милая», «дорогая»… Не смей мне говорить этих слов! Кто ты такой, чтобы мне говорить эти слова, — жених? Если ты жених, то сватайся ко мне, а не молчи! Расскажи, где мы будем жить, что ты сделаешь для нашего будущего!

Я растерянно примолк, огорчённый донельзя этим хлёстким и справедливым упрёком: сказать мне было нечего. Но и то: разве было у меня время всерьёз об этом поразмыслить? Надеяться на общую с ней судьбу она мне сама запретила.

— Извини, пожалуйста, — сухо продолжила Августа. — Я не в себе, несу вздор. Ты мне ничего не должен. Да я никогда всерьёз так на тебя и не смотрела. Какой ты жених, в самом деле? Прости ещё раз. То есть, говоришь, мне не нужно никуда бежать? — неуверенно переспросила она. — Но я не могу: я решилась! Я себе слово дала… Как же я буду уважать себя, если откажусь от своего слова? Уж и без того меня мало кто уважает… вот ты, например: разве ты уважаешь меня? Не говори ничего! Молчи! Я не поверю всё равно…

— Когда?

— Сегодня вечером. Ты… хочешь идти со мной? — спросила она с сомневающейся интонацией, как если бы спрашивала «Разве ты действительно этого хочешь?».

— Я не могу отговорить тебя, Августа, — сказал я печально. — Ты взрослый человек, независимый, своевольный, даже слишком уж своевольный. Что мне остаётся, как не идти с тобой и быть твоим оруженосцем? Не скажу, чтобы мне это нравилось…

— А я разве зову тебя? Ещё подумаешь, что упрашиваю?

— …Но я не могу не пойти.

— Со мной и без тебя никакой беды не будет, всё глупости!

— Ты меня прогоняешь? — уточнил я. — Я хоть только оруженосец, но у меня тоже своя гордость есть: я навязываться тебе не буду. Вокруг тебя и без того всегда толпа… волонтёров мужского пола.

— Нет, я тебя не прогоняю. Нашёл кого вспомнить! — невесело усмехнулась она и встала. — В пять, у подъезда. А теперь извини, я поехала домой. Мне надо написать пару писем и «собрать котомку».

VIII

Я предупредил маму о том, что несколько дней буду ночевать не дома, и намекнул, что это связано с девушкой. Пожав плечами, она только улыбнулась краем губ.

Служба оруженосца — это серьёзное дело, оттого я собрал в дорогу рюкзак, плотно упаковав его. В рюкзаке были тёплые вещи, включая несколько пар носков, термос с чаем, запас еды на пару дней, таблетки активированного угля и анальгина, обычные и охотничьи спички, газеты на розжиг костра, керосин в пол-литровой пластмассовой бутылке, металлический котелок, даже небольшой острый топорик.

Девушка вышла из дому почти налегке, с лёгким рюкзачком за плечами, с которым ходила на занятия в университет.

— Это и есть твоя котомка? — спросил я с сомнением.

— Попрошу не учить меня жить! — раздражённо ответила она. — Меня с детства окружают одни шибко умные люди, от которых тошнит! Чем ты отличаешься от Германа Игоревича, а?

Я, вздохнув, не нашёл возможным ничего спрашивать дальше. Девушка тронулась с места лёгким, быстрым шагом. Я думал, что мы идём на вокзал, на автостанцию, — нет, ничего подобного. Мы попросту пешком вышли из города по дороге на Кострому (что заняло у нас верных два часа) и двинулись вдоль трассы, затем свернули на просёлочную дорогу и пошли куда глаза глядят. Августа была сильной, крепко сложенной девушкой, шагала она без видимого утомления.

— Хорошо, что ты рядом, — без выражения сказала она спустя три часа после начала нашего похода. — Только не думай о себе очень уж много!

Это были едва не первые её слова для меня в тот вечер, до того шли молча.

— Я ничего о себе не думаю и ничего от тебя не жду, — с грустью ответил я. — За тобой нужно ухаживать и заботиться о тебе словно о больном ребёнке, Августа. Извини, что тебе попалась только такая нянька.

Девушка, отвернулась, чтобы скрыть смущение. Кашлянула. Через пару минут кашель повторился, сухой, надсадный: целый приступ кашля. Недолечила она, похоже, свой бронхит… Мы остановились.

— Ты сразу взяла слишком высокий темп, — осторожно сказал я. — Куда ты торопишься? Или ты знаешь, куда мы идём?

— Нет, откуда? Даже не думала. Не спрашивай меня ни о чём, Володя! Это так пошло, по-бюргерски тошнотворно — думать, куда идёшь!

— Где ты хочешь остановиться, где ночевать?

— Понятия не имею! Где-нибудь. Мир не без добрых людей… — снова она закашлялась.

Мы пошли медленней, а места вокруг становились всё безлюдней. Августа старалась кашлять пореже, чтобы не волновать меня лишний раз: она замечала мои быстрые полные тревоги взгляды. Просёлочная дорога нырнула в лес. Не один её кашель меня беспокоил, а, признаться, и обувка тоже, а именно сапожки, по виду крепкие, но всё же городские, едва ли пригодные для долгого похода. (Сам-то я надел резиновые сапоги на толстый шерстяной носок.)

— У тебя ноги не промокли? — озабоченно спросил я.

— Промокли, давно уже, — откликнулась она. — Стеснялась сказать…

Мы остановились снова, Августа присела на поваленное дерево, я осторожно снял её сапоги и носки. Погрев её левую, затем правую ступню в своих ладонях, я обул её в сухие чистые носки (свои: она сама, конечно, не догадалась взять лишнюю пару), проложил в её сапоги газету в качестве дополнительной стельки, которая могла впитать хотя бы часть влаги. Девушка не протестовала, только слегка подрагивала. Она ещё и замёрзла, похоже…

— Мне очень стыдно, — тихо сказала она, когда я закончил её обувать.

— Почему?

— Потому что я в самом деле просто больной ребёнок. И капризный. Но ты не бросай меня, Володенька, хорошо? Даже если я выйду замуж, не бросай, ладно? Хотя куда мне муж! Я лучше странствовать уйду. Была в позапрошлом веке такая секта бегунов, мне мама рассказывала. Вот, я буду бегуньей…

Давно стемнело, пора было искать ночлег, но ещё верных два часа мы устало брели по той просёлочной дороге. Я неназойливо предложил возвращаться в город, но эта мысль её привела в ярость.

— Никуда я не вернусь! — воскликнула она. — Лучше лягу прямо здесь, на дороге! Этого ты хочешь?

Снова она надсадно закашлялась. Я вынужден был уступить.

Лес кончился. Показалась вдали и какая-то деревенька. Деревенские собаки отчаянно залаяли, почуяв нас за верных полкилометра.

— Я не буду здесь ни к кому проситься на ночлег, — упрямо сказала Августа. — Послушай, как у них тут собаки надрываются! И люди, значит, такие же…

В паре сотен метров от деревни, первым по дороге для нас, стоял заброшенный коровник. Я решил остановиться здесь, отчаявшись найти что-то лучшее. Как мог, я разместил Августу в углу здания, натащив в этот угол сена, укрыв её сверху своей курткой. Девушка больше не упрямилась, соглашалась на всё, поминутно кашляя. (Ах, плохой, плохой кашель!) Лоб её горел: недолеченная болезнь вернулась жаром. Срубив сухую яблоню в паре десятков метров от коровника (деревенские собаки снова всполошились, заслышав стук топора), я внутри коровника затеплил костерок.

— Что ж ты будешь делать дальше, моя милая? — спросил я с глубоким сочувствием, когда огонь разгорелся. — Или мне по-прежнему нельзя тебя так называть?

— Можно, можно, всё можно… — пробормотала девушка измученным голосом, от которого сжималось сердце. — У меня туман в голове, плывёт всё перед глазами. И русские слова почему-то плохо идут на ум. Жалко, Володя, как мне тебя жалко! Mein Sohn hei;t Waldemar, weil es im Walde war… [Мой сын зовётся Владимиром, потому что это случилось в лесу (нем.).] Нет, тебе не нужно знать эту песенку: она дурная, скверная. И я тоже дурная, скверная… А знаешь ты, знаешь другую?

 Слабым, но точным голоском она вдруг запела немецкую народную песню с незамысловатым, но чистым и ясным, как горная речка, мотивом, простыми, но пронзительными словами:

Es fiel ein Reif in der Fr;hlingsnacht.
Er fiel auf die zarten Blaubl;melein,
Sie sind verwelket, verdorret.

Ein Knabe hatte ein M;gdlein lieb,
Sie flohen gar heimlich vom Hause fort,
Es wusst’s nicht Vater noch Mutter.

Sie sind gewandert hin und her,
Sie haben gehabt weder Gl;ck noch Stern,
Sie sind verdorben, gestorben.

[Весеннею ночью иней упал,
Упал на цветы голубые,
Они засохли, завяли.

Красотку юноша полюбил,
Из дома тайком бежал он с ней.
Ни мать, ни отец не узнали.

Скитались тут и там они,
Не знали ни счастья, ни светлых дней.
Погибли, умерли оба (пер. с нем. В. Клюевой).

Августа поёт не литературную версию, записанную Г. Гейне, а народную, которая отличается от литературной несколькими словами: Knabe вместо Junge, M;gdlein вместо M;dchen и пр. (прим. авт.)]

Закашлялась снова: этот приступ кашля длился дольше прочих.

— Тебе не нужно бы петь, — обеспокоенно заметил я. — Да и говорить лучше не ст;ит: надо беречь горло.

— Да, не стоит, не стоит, — легко согласилась она. — Ничего не стоит… Сядь ко мне поближе, пожалуйста! Дай мне руку, любую…

Я протянул ей руку, левую — но только совсем не ждал, что Августа, гордая, неприступная Августа, поднесёт эту мою грязную руку к своим губам и с настойчивым жаром будет покрывать её поцелуями. Мне самому стало и мучительно неловко, до краски в лице, и страшно, когда она начала делать это, приговаривая:

— Милый мой, милый, зачем я убежала, зачем я придумала всю эту глупость? Хочешь, я буду твоей собачкой, послушной?

Горячие слёзы закапали на мою руку, а она не замечала этих слёз.

Я сидел рядом с девушкой, пока она не успокоилась, даже, кажется, задремала, а я, осторожно высвободившись, пошёл в деревню. Сопровождать Августу в её бегстве дальше было бы безумием. Я обошёл несколько дворов, стучал в окна, но только раздразнил собак. В одном доме мне наконец открыли. Я упросил хозяев позвонить от них. Мобильный телефон я хоть и взял с собой, да только он не ловил сигнала: в начале двухтысячных годов вышки сотовой связи на селе были редкостью.

В «Скорой помощи» мой вызов не приняли, ещё и обругали меня. Отчаявшись, я позвонил в милицию. Там моего звонка уже ждали: «дамочка», как мне сообщил дежурный, имея в виду Маргариту Сергеевну, за это время «весь город подняла на уши».

Экипаж прибыл через час. Августу отвезли домой, где передали плачущим и причитающим родственникам. Я этого не видел: меня ещё раньше сгрузили в отделении, где допросили и заставили подписать протокол. Заранее скажу, что последствий этот протокол для меня не имел: девушка ведь ещё раньше объявила родителям, что желает убежать. Лейтенант-дознаватель, моложе меня всего лет на шесть-семь, глядел на меня сочувственно, особенно под самый конец допроса.

— Так что она пела? — спросил он не официальным тоном, а почти задушевно.

— Немецкую песню, про юношу и девушку, бежавших из дому, — пояснил я. — Я не так хорошо знаю немецкий, к сожалению, чтобы вспомнить каждое слово…

Лейтенант встряхнулся, убрал с лица выражение сочувственной мечтательности.

— Это неважно, — прохладно резюмировал он. — Это отношения к делу не имеет! Не думаю, что нам надо эту песню писать в протокол.

Да, старая эльзасская песня, однажды услышанная и записанная Генрихом Гейне, едва ли имела отношение к делу. Отношение к делу имело то, что Августа Шёнграбен умерла через неделю после своего побега. Её недолеченный бронхит на фоне врождённой слабости лёгких, промокших ног, часов в холодном и сыром коровнике и нервного потрясения обернулся внезапной быстро прогрессирующей пневмонией, которую врачи с их частыми небрежностью и равнодушием распознали слишком поздно.

Маргарита Сергеевна и Эдуард Леопольдович не нашли нужным позвонить мне и сообщить об этом. Я узнал о смерти Августы, только когда небольшая фотография в чёрной рамке с траурной полосой в нижнем правом углу и лаконичный некролог появились на доске объявлений на третьем этаже пятого учебного корпуса.

IX

— Ты… заснула? — спросил я свою гостью, выслушавшую рассказ внимательно и тихо.

— Нет, — отозвалась Аврора. — Я представила её себе так ясно, как только можно. Я могла бы совершить её incarnatio temporaria, хоть я и совсем другая. Есть даже инвокация: та самая немецкая песня… Ты хочешь этого?

— Нет, спасибо! — я передёрнул плечами от этого неожиданного предложения, в возможность осуществления которого легко было поверить. — Пусть мёртвые покоятся с миром. Да и что бы я ей сказал: просил прощения? Надеюсь, она мне уже простила: моя вина перед ней не так огромна…

— А она вообще есть, эта вина?

— Да, — серьёзно подтвердил я. — Я не должен был слушать её, а должен был взять ответственность за нас двоих. В девятнадцать лет это нелегко просто потому, что в девятнадцать лет иногда не знаешь, чт; правильно. Книги об этом говорят не всегда, даже самые лучшие. Смешно: будто я сейчас это знаю!  Правильно, например, было помогать тебе бежать?

— Всё зависит от тебя! Не поздно ещё позвонить в больницу: за мной пришлют бригаду.

— С ума сошла! — сказал я искренне. Девушка тихо рассмеялась, я тоже улыбнулся, осознав, как это звучит применительно к недавней пациенте психиатрической клиники. — Ты не замёрзла часом?

— Я очень славно согрелась! Теперь, правда, снова замерзаю…

Быстрым движением я опустил руку в воду.

— Вода уже вся остыла! Надо пустить горячую…

— Не нужно: я не хочу шуметь и беспокоить Твоих соседей.

— Тогда я ухожу, — поспешил я сказать. — Постелю Тебе в комнате, а сам переночую в кухне.

— Отчего? — невинно спросила девушка.

— Оттого что как ты представляешь, чтобы я оставался в одной комнате с молодой красавицей?

— Я не сестра Иоанна, я Аврора!

— И что же?

— То, что монашеских обетов на мне нет, я другой человек. Если честно, на сестре Иоанне их тоже нет. Её из монастыря выгнали…

— Нет-нет, миленькая: я не могу воспользоваться Твоей благодарностью! («…И вероятным нездоровьем», — добавил я в уме.) Пакет с одеждой я оставил у стиральной машины, полотенце положил на неё. Свечку тоже оставляю. Она почти догорела, но другой у меня всё равно нет …


…В кухне у меня стоял короткий диванчик, и я, вместо того чтобы постелить себе на полу, улёгся прямо на нём, поджав под себя ноги. Да, девушка, которую я привёл к себе, в самом деле была другим человеком! Человеком, с первых минут мне близким, хотя и оставалось неясным, откуда исходило это взаимное доверие. Может быть, всё образуется? Но что же делать с назойливой и, видимо, бредовой, в медицинском смысле слова, идеей о монастыре? Просто игнорировать её? Допустим… Но вот, если история Августы чему-то научила меня, то одному: мужчина за женщину должен брать ответственность, а не полагаться ни на её мудрость, ни на её постоянство. Готов ли я за эту девушку взять ответственность? Посмотрим, посмотрим, что-то будет завтра… Хотелось думать ещё, хотелось рассмотреть со всех сторон эту мысль, но я уже крепко спал, несмотря на неудобную позу.

X

Меня разбудил свисток чайника. На часах было без четверти одиннадцать. Аврора вовсю хозяйничала на кухне, свежая, юная.

— Ты не против того, что я надела Твою рубашку? — весело спросила она. — Свитер очень колючий…

Верно, на ней была моя белая рубашка, только с рукавами, закатанными до середины предплечья.

— Нет, — улыбнулся я. — Да и сложно мне препятствовать в такой мелочи человеку, который жил внутри моей головы. Если это Ты была, конечно… Тебе нужна новая одёжка! — сообразил я. — Вчера я просто хотел спровадить Тебя на автовокзал…

— Замечательно! А сегодня, надеюсь, уже нет?

— Давать решать проблемы по мере возникновения, — ответил я уклончиво. — Мне кто-то звонил с утра?

— Да: одна из Твоих так называемых «невест».

— Что Ты сделала?

— Выключила телефон.

— Умница! — сказал я с облегчением.

— Я пожарила хлеб, заварила чай! — сообщила Аврора. — Хлеб и масло — всё, что я у Тебя нашла в холодильнике. Кроме пельменей, конечно. Ты ведь не завтракаешь пельменями?

— Нет, да и вообще зря Ты хлопочешь, — ответил я. — Пожалуйста, присоединяйтесь, фройляйн!

Едва мы сели завтракать, в дверь позвонили. Аврора изменилась в лице. Я, приложив палец к губам, прокрался к двери, заглянул в глазок.

На пороге стояла Оля Александрова собственной персоной и аж притопывала ногой от нетерпения. Вот она вновь позвонила в дверь. Вот достала из сумочки телефон и принялась мне названивать, снова безуспешно.

— Это только Оля, — шепнул я, вернувшись на кухню.

— Может быть, пригласить её позавтракать с нами? — спросила Аврора, тоже шёпотом.

Мы оба прыснули со смеху. Звонки и стук в дверь через три минуты прекратились. Я за это время с аппетитом съел хрустящий хлебец. Аврора ничего не ела, просто глядела на меня, поставив локти на стол, подперев руками подбородок, улыбаясь. Смотреть ей прямо в глаза было жутковато: никто из моих невест не глядел на меня с такой нежностью, и эта нежность мне говорила, что расставаться с ней мне не захочется ни сегодня, ни завтра.

XI

Я беспокоился о том, что Оля будет поджидать нас у подъезда, но её терпения, к счастью, не хватило. Нашей первой остановкой был гигантский, занявший целый квартал торговый центр, который недавно соорудили в городе, попутно снеся трамвайное депо. Увидев этот роскошный центр, Аврора по-детски восхитилась:

— Ух ты!

Потом, правда, погрустнела:

— Жаль…

— Чего жаль? — спросил я.

— Денег, которые на всё это великолепие потратили, а ведь оно — только магазин. Недаром сказал Христос: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».

— Ты говоришь сейчас как монахиня, не как молодая девушка.

— А Тебя огорчает это?

— Нет! Но вот присмотреть Тебе что-то посимпатичней ватника, который Ты оставила в машине, и старой безразмерной юбки правда не помешает…

Я договорился с молоденькими продавщицами большого магазина одежды о том, чтобы они помогли «моей племяннице» найти симпатичные наряды, и вручил «племяннице» сумму денег, которую зарабатывал бы полмесяца, а сам сел в кафе на третьем этаже, потягивая чёрный кофе. Включил телефон от нечего делать, и тот сразу зажужжал. Арнольд! Ну, немудрено…

Бывший друг, как и следовало ожидать, пытал меня, давно ли я видел Лену Иванову.

— Последний раз я видел её в клинике, — ответил я, не покривив душой: девушка, которую я отправил за обновкой, имела с Леной Ивановой очень мало общего.

— Кстати, могу я узнать, почему ты к ней приехал в субботу без моего ведома и о чём вы с ней говорили?

— Я делал ей внушение о необходимости лечиться.

— С чего это ты её здоровье принял так близко к сердцу?

— Ну, она ведь в известном смысле мой товарищ по несчастью: ты сам сказал, что у нас схожие диагнозы.

— Нет, Владимир, диагнозы у вас разные! Ты слишком хитёр для шизофреника! Меня беспокоит одно странное совпадение, а именно то…

— Извини, Арнольд! — прервал его я. — Сожалею, но мне мало интересны твои профессиональные заботы: у меня выходной, который я провожу…

— Вместе с кем?

— Со своей невестой.

— С какой из двух? Потому что…

— Ты бестактен, как почти все психиатры, — оборвал я. — Но так как ты всего лишь психиатр, а не следователь, я на твой бестактный вопрос отвечать не буду. До свиданья!

Не дослушав его протестов, я решительно нажал кнопку отбоя. Повертел телефон в руках и выключил его вовсе. Зачем я его вообще включил, спрашивается? Как зачем? — сбить с толку врача, конечно! Так я уже встал на сторону его пациентки? И безоговорочно?

Аврора появилась через несколько минут, уже в премиленьком светлом платьице. Она прикупила ещё два платья, сапожки, а также всякую нужную девушке мелочь, но от покупки верхней одежды отказалась. Сдачу она принесла тоже, потратив меньше половины денег.

— Ты так и будешь ходить по улице в ватнике? — усомнился я. — Поверх элегантного платья?

— Какая мне разница? — беспечно откликнулась она. — Девушка расцветает от того, что чувствуют к ней, а не от того, что на неё надевают.

— Не все с Тобой согласятся, — заметил я. — Есть и другой сорт женщин, как Тебе известно…

— Нет, не известно! Я вообще мало знаю о жизни. Я воплотилась не так давно, не забывай об этом! А теперь — мы можем поехать туда, где я прожила два года? То есть моя mediatrix?

XII

Дверь в квартиру, где располагалась «обитель», что бы ни понимать под нею, вновь была открыта, причём настежь. Все внутренние двери сняли, но дверной проём, ведущий в одну из комнат, ближайшую к входу, был затянут полиэтиленовой плёнкой, возможно, для того, чтобы строительная пыль не разлеталась по другим помещениям. Из этой комнаты доносился шум работающего перфоратора.

Мы пошли по квартире, стараясь ступать неслышно.

— Вот здесь была келья брата Тимофея и брата Михаила, — полушепотом говорила Аврора, показывая на тот или другой дверной проём. — Келья старших сестёр. Келья сестры Иоанны и сестры Александры. Учебный класс и библиотека. Трапезная. Домовая часовня. Camera obscura. Там, дальше, покои матушки и канцелярия. Как жаль, как жаль! Ничего не осталось…

И в самом деле: в пустых комнатах ничего нельзя было теперь найти, кроме строительного мусора.

Впрочем, в «канцелярии» (той самой комнате, где меня принимала «игуменья») на полу всё же сыскалась небольшая кучка беспорядочно сваленных вещей прежних владельцев, по виду всё бросовых и совсем не клерикальных.

Девушка, присев рядом, принялась перекладывать эти вещи из одной кучки в другую. Я скептически хмыкнул, не думая, что из этого выйдет толк, но она терпеливо продолжала, и вдруг осветилась улыбкой:

— Смотри, что я нашла!

Она протянула мне тоненькую книжечку, скорей, брошюру, чем настоящую книгу, по виду достаточно древнюю. Название и имя автора были напечатаны в дореформенной орфографии.

;. Г. Волковъ
Духовныя сочиненія

Я почувствовал, как руки мои похолодели, а сердце застучало быстрей обычного. Даже если вся обитель была гигантским надувательством, для чего бы авторам этого надувательства потребовалась такая ненужная, избыточная тщательность?

— Первый раз эту книжку вижу, — пробормотал я. — А я диссертацию написал по истории отечественно театра…

— Немудрено: это эмигрантское издание, — откликнулась девушка.

Верно: шмуцтитул сообщил об «издательстве Lumiere», был указан и год: MCMXXVII (1927). Цвет и фактура бумаги заставляли поверить, что это — не современная подделка. Я поспешил убрать библиографическую редкость в карман куртки.

— А ещё посмотри: карточки инвокаций! — обрадовалась Аврора. — Как же их бросили! Ты подумай…

Разглядеть карточки я не успел: в комнату вошёл рабочий и недружелюбно обратился к нам:

— А вы кто такие?

— Мы юные следопыты, — миролюбиво ответил я. — Мы уже уходим…


…На улице «следопыты» переглянулись и рассмеялись.

— Стесняюсь заговорить о прозе жизни, — начал я, — но, по-моему, нам пора обедать. Я вот только боюсь за Тебя: Ты на моих глазах ни разу ничего не ела. Ты это вообще умеешь как недавно воплотившаяся? Не пришлось бы Тебя кормить с ложечки…

— Не бойся! — весело ответила Аврора. — Я голодная, страшно!

— Тут неподалёку есть кафе, — вспомнил я. — На пересечении Первомайской и Пушкина.

— А как называется?

— «Фёдор Волков», конечно!

Мы вновь рассмеялись.


…В самом кафе не было ничего древнего или таинственного: даже имя «Фёдоръ» в названии владельцы написали хоть и с «ером» на конце, стилизуя под старину, но с ошибкой, через «ферт», а не через «фиту», на что Аврора не преминула с улыбкой обратить моё внимание. Какой, интересно, орфографической норме следовал этот безграмотный «Фёдоръ», если и современная, и дореволюционная орфография равным образом его отвергали? Впрочем, и ну его совсем: таинственных древностей в моей теперешней жизни и без того хватало. В ожидании заказа девушка перебирала карточки, раскладывая их на две стопки, а я листал «Духовныя сочиненія». По жанру это был, пожалуй, сборник проповедей и религиозных поэм с названиями вроде «О Божіемъ величеств; и о значеніи его», «О в;р; въ разумъ», «О несказанномъ», «О д;яніяхъ, коими совершается трудъ души» и им подобными. Открывая наудачу книжечку в разных местах, я выхватывал случайные предложения.


 …А тогда узнаемъ, что никоего величія и никоихъ доброд;телей не токмо не им;емъ, но и никогда не им;ли вовсе. Посему возложимъ себя на милость Божію…
 

 …Ибо кто актёръ, какъ не Господь? Признавая въ Нёмъ всю полноту даровъ, неужели откажешь Ему въ ономъ не столь великомъ? Какъ безъ актёрства возмогъ бы сотворить всё сіе? И не одинъ Творецъ, но и самъ Христосъ, о чёмъ молчимъ до поры, тоже не чуждъ сему дару…
 

 …Кто повел;лъ б;самъ войти въ свиней, какъ не истинный Владыка всяческихъ воплощеній? Посему incarnatio spirituosa совершаемъ не колдовствомъ, а властію, данною единымъ Господиномъ силъ, сир;чъ Христомъ…


Религиозные стихи и поэмы во второй половине книги имели лаконичные названия вроде «Часовщикъ», «Кладезъ», «Клеветникамъ», «Свљтъ истины» и так далее. Самая последняя поэма, завершающая собой «Сочиненія», называлась «Э;еро». Я прочитал её полностью, шевеля губами, и приведу здесь.

Былъ н;кій мужъ, въ искусствахъ умудрённый.
Посредствомъ любострастія къ наук;
А также къ в;довству и чарод;йству
Исторгъ онъ силу порождать творенья
Съ дыханьемъ жизни и съ подобьемъ мысли.
Творилъ въ начал; гадовъ лишь болотныхъ,
Потомъ ваять замыслилъ челов;ка.
Но даже сей сталъ чарод;ю жалокъ,
Когда открылъ, что сущность есть иная,
Что, хоть подобна намъ, въ пространств; горнемъ
Паритъ, никакъ земного не касаясь,
И имя этой сущности — Э ; е р о.
Въ науки в;довскія погрузился,
Чтобъ путь открыть къ творенію Э;еро.
Прошло два года — и явился обликъ,
Хотя туманный всё жъ, но ликомъ св;тлый.
Ещё минуло три — и воплотилось
Созданье это наподобье дымки
Иль т;ни, что б;житъ при вид; Феба.
Но зри, уже настало уплотненье,
И, полностью подобна д;в; зр;лой,
Э;еро подл; мага выступаетъ,
Вс;хъ прочихъ д;въ своей затмивъ красою.
Тогда впервые дерзко мужъ помыслилъ
Съ Э;еро словно съ женщиной спознаться,
Но мысль сія для д;вы явной стала.
Сколь дерзокъ рабъ! — тогда р;кла Э;еро.
Неужто я холопъ твой? — поразился
Искусный книжникъ. — Я — твой повелитель!
Что повелю — сіе должна исполнить!
Едва усп;лъ то молвить, какъ сіянье
Произошло отъ облика Э;еро,
И нестерпимымъ т;мъ сіяньемъ тотчасъ
Былъ осл;плёнъ нашъ чарод;й, и въ мукахъ
На землю, причитая, повалился.
А вотъ и пуще прежняго сіянье
И смертный жаръ исходитъ отъ Э;еро,
И вовсе жизнь въ кудесник; изсякла.
Погибъ безславно, какъ любой безумецъ,
Что трудится съ небесъ свести Э;еро.

— Просто ужас какой-то! — искренне сказал я, дойдя до конца: от этого «духовнаго сочиненія» у меня мурашки побежали по спине.

— Что это сразу ужас? — обиделась официантка, поставившая перед нами наш заказ. — Отличный суп, никто никогда не жаловался!

— Я не про суп, я про поэму… Вы знаете, что за поэмы писал патрон вашего кафе?

Официантка заморгала, недоумевая.

— Какой патрон? — спросила она.

В её молодой курчавой голове слово «патрон», похоже, вовсе не имело дополнительного значения «покровитель».

— Идите, барышня, — махнул я рукой. — Спасибо большое…

Аврора с трудом удерживала улыбку, слушая наш разговор. А ведь Аврора по-гречески — Эос, подумал я. «Эос» и «Эферо» даже начинаются на одну букву. Ох, не к добру это всё…

— Эта последняя поэма — даже страшней, чем «Сказка о золотом петушке», а я не помню, чтобы в детстве читал более страшную сказку, чем про золотого петушка! — произнёс я вслух. — Что это такое: отечественная версия «Фауста»? Оригинал, помнится, был гуманней… Ты можешь мне растолковать смысл этого текста, если он есть, конечно?

— Могу, только позже, — ответила девушка. — Как только поем…

Я, устыдившись, сам обратился к еде. Глядишь, кормил бы кудесник вовремя свою небесную девицу, и лучше бы они меж собой поладили… Быстро справился с супом и вторым блюдом и принялся перебирать карточки: прямоугольники серого или жёлтого цвета в половину альбомного листа с двумя дырками для подшивки в архив. На каждой карточке аккуратным, ровным, твёрдым почерком, в современной орфографии, но водяными чернилами были выписаны стихотворные или прозаические отрывки без указания их автора и без всяких пояснений, кроме лаконичных инициалов и чисел перед началом текста.

— Ты говорила, это инвокации? — спросил я. — То есть формулы для временных воплощений?

— Да!

Что ж: вот как будто лежало передо мной и второе доказательство того, что Арнольд нарочито пытался пустить меня по ложному следу. Да полно, сам ли он написал то письмо? Ведь пришло оно не с его адреса…

— И Твои здесь тоже есть? — продолжил я расспрашивать.

— Есть, только не мои — сестры Иоанны. Все, отмеченные латинской буквой I.

— Как вообще создаются инвокации? Кто их пишет? Как происходит воплощение? — засы;пал я девушку вопросами.

— Это не так легко… Вначале матушка внимательно изучает spiritus incarnatus и выбирает invocatio, опираясь на духовное чутьё, знание людей и библиотеку монастыря. Затем mediator или mediatrix — зависит от пола сущности, хотя хороший mediator может воплотить сущность любого пола или бесполую — готовится столько, сколько нужно: размышляет, репетирует, пробует, общается в духе с тем, кого собирается воплотить. Всё это пока не больше чем подготовка. Когда он готов, он вступает в camera obscura, в тёмную каморку, то есть, и садится на thronus. Thronus — это обычный стул, просто очень высокий, а его ножки изолированы стеклянными стаканами. Не спрашивай, зачем: я не знаю… Там, в camera, mediator по памяти читает purificatio, то есть специальный чин очищения, он длится полчаса, а после ещё полчаса пребывает в meditatio silentiosa, сугубом безмолвном размышлении для того, чтобы стать как бы полностью прозрачным. После входит abbatissa и с силой в голосе читает invocatio. К окончанию чтения сущность воплощена.

— Зачем нужна инвокация?

— Чтобы дать сигнал! Чтобы сразу захватить в плен ум и прорасти в нём!

— А без неё воплощение возможно?

Аврора рассмеялась.

— Погляди на меня, — ответила она. — Разве Тебе потребовались заклинания, чтобы меня пробудить? Похоже, возможно! Хотя я и сама раньше так не думала… Послушница по Уставу не имеет права воплощать никого дольше трёх часов, духовных сил недостаточно, а сестра Иоанна была только послушницей. Не по чину замахнулась! Да и вообще, сохранять сущность дольше срока ни в коем случае нельзя, excarnatio [развоплощение (лат.)] обязательно должно случиться после чтения invocatio excarnationis! А не случилось, ошибочка вышла. Вот её и выгнали…

— Ты так уверенно произносишь всю эту зубодробительную латынь! Неужели Ты… сестра Иоанна её изучала?

— Ещё бы! Занятия были каждый день по два часа. Закон Божий, история церкви, история русская, история зарубежная, русский язык, английский язык, латынь. Читали лекции матушка и отец пресвитер.

— Литературы в программе не было?

— Литературу рядовым монахам знать не обязательно, чтобы не поощрять суемудрие! Были занятия по культуре речи.

— Разумно… Что станет, если Ты услышишь одну из старых инвокаций?

— Не знаю! Может быть, в это тело воплотится другая сущность, а я просто уйду. Думаю, лучше не пробовать… а Ты как думаешь? Неужели, — лукаво спросила Аврора, — Тебе так хочется увидеть какую-нибудь страшную старуху вместо юной девушки? И очень Тебя любящей, к тому же, — прибавила она еле слышно.

Я смущённо отвёл глаза.

— Тебе не ст;ит оставаться у меня дома, — пробормотал я.

— Отчего? — воскликнула девушка, вся меняясь в прекрасном лице.

Неужели я в самом деле собираюсь её сегодня посадить на автобус до городка или села родителей Лены Ивановой и сделать ей ручкой?

— Оттого что… у моей мамы есть ключ от квартиры, — сказал я вовсе не то, что собирался сказать. — А мама доверяет Оле. А Оля нынче советуется с Арнольдом… Ивановичем, чёрт бы его побрал. Вот будет неприятность, однако, если все трое ко мне нагрянут!

— Что же нам делать? — спросила Аврора, совсем осунувшись.

Отличный вопрос — «что делать»! Поступать в секту бегунов, конечно. Уже начав однажды, остановиться сложно… Я, не отвечая, открыл электронную почту на телефоне, пролистал список писем, нашёл письмо Арнольда, в котором тот с немецкой дотошностью мне сообщал, как добраться до его «коттеджа», и даже послал схему проезда. (Это письмо, напоминаю, он мне отправил в начале января, убеждая в благотворности временного затвора для получения качественного анамнеза.) Глянул на девушку, улыбаясь:

— У нас, кажется, есть укромный уголок! По крайней мере, на пару дней.

Та выдохнула с облегчением.


…В моём автомобиле девушка задремала и полпути проспала. Проснувшись, она недоумённо уставилась перед собой, коснулась волос, лица, платья с испуганно-беспомощным, почти глуповатым выражением Лены Ивановой. К счастью, это длилось только несколько секунд. Увидев меня, она будто вспомнила что-то важное и сразу расцвела прежней Авророй.

— Я испугался, — признался я.

— Того, что я исчезну? Тебе не нужно бояться до тех пор, пока Ты рядом! Заметил Ты, что я ни разу не спросила Тебя о… Твоей любви ко мне? Как думаешь, почему? Потому что неловко, потому что не спрашивают о таком? Не только! Потому что чувствую её, потому что существую благодаря ей! Мне не нужно о ней спрашивать: я из неё родилась, я через неё живу! Если она вдруг прекратится, я и быть перестану почти сразу, а на моём месте появится Лена Иванова, робкая и недалёкая деревенская девочка. Ты ведь этого не хочешь? —с надеждой спросила девушка.

Зазвонил мой телефон. Чертыхнувшись, я глянул на экран: Оля Александрова. Я передал телефон Авроре.

— Зачем Ты мне даёшь телефон? — удивилась она.

— Был бы рад, если бы Ты ей сказала, что её положение моей невесты закончилось.

— Почему Ты сам не хочешь ей это сказать?

— Чтобы не пришлось долго объяснять причину.

— Поняла… Слушаю Вас! — произнесла Аврора в микрофон хрустальным голоском и попутно нажала кнопку громкой связи.

Оля, однако, не захотела с ней говорить и бросила трубку: раздались гудки.

— Я ничего не успела сказать… — повинилась моя спутница.

— Поверь, что она всё поняла.

— Почему Ты смеёшься?

— Потому что смешно!

— А мне вот не смешно! Мне стыдно…

XIII

«Коттедж» Арнольда я, пользуясь его описанием, нашёл без труда, без труда отыскал и ключ. Слово «коттедж», пожалуй, преувеличивало размер одноэтажного кирпичного домика, да и комнат в нём обнаружилось только две, каждая метров пять в длину и метра три в ширину: условная «кухня» с большим столом, тремя скамьями вокруг этого стола, железным мойдодыром, стенным шкафом, и условная «жилая комната» со старым сервантом, неновым диваном, древним чёрно-белым телевизором. Зато имелось исправное электричество, а также прекрасная русская печь, поместившая две свои половины в двух комнатах и таким образом обогревавшая весь дом. Пока я растапливал печку из кухни, девушка пробралась в жилую комнату и безмятежно уснула на диване, укрывшись своим ватником. Я не стал её будить, а соорудил себе в кухне «лежбище» на полу из старой одежды, которую отыскал на вешалке. И то, время было уже позднее... Но сон не шёл: в конце концов я бросил попытки легко заснуть, а вышел на улицу и принялся ходить вокруг дома, думая о насущных проблемах.

Начиналась новая рабочая неделя. Я, который пропадает на работе по семь-восемь часов в день, разве смогу для этой девушки быть хорошей нянькой? Ведь она нездорова… Разве? Кто мне сказал о её нездоровье: не Арнольд ли? Какая вера Арнольду, если, заметая следы, он мне внушил, что целый монастырь — просто плод фантазии?

Так это обитель, выходит, направила бывшую сестру в монастырь? Ох, изверги! Нет, ни малейшего сочувствия к католичеству я сейчас не испытывал.

А я уже поверил в существование Mediatores? Полностью? Не рано ли? Мало ли какие книжки валяются на полу в квартирах старых домов! А карточки — что ж, это просто листы картона со стихами и прозаическими отрывками на них. Мало ли для какой цели могли их использовать…

Ехать ли завтра (уже сегодня) на работу или нет? Что значит «ехать» или «не ехать»? — так вопрос вообще не стои;т! На мне ответственность за тридцать шесть сотрудников и без малого двести учащихся! Кроме того, я — муниципальный служащий и без веской причины не явиться на работу не могу. «Заболеть?» Только официальным порядком, с больничным листом, а где ж я раздобуду больничный, и особенно ночью с воскресенья на понедельник, и особенно на селе?

Нет, решено: конечно, ехать! Скажу девушке об этом утром. Отсюда до города добираться верных два часа, оттого, похоже, вставать мне ни свет ни заря…

Беспокойно ворочаясь, я подремал часа три. Разбудил меня звонок от школьного сторожа в половине седьмого ура:

— Владимир Николаевич, воду отключили!

— Во всём здании?

— Во всём!

Ругаясь как сапожник, я выбрался на улицу, завёл машину, чтобы прогреть мотор.

Девушка продолжала безмятежно спать, улыбаясь во сне. Нет, грех будить человека, который никуда не спешит, ранним утром понедельника! Я написал записку с просьбой никому, кроме меня, не открывать, и оставил её на столе на видном месте.


…В школе я оказался до начала занятий и с облегчением узнал, что проблема с водой решилась сама собой: её уже снова «дали». Я занимался текущими делами, которые утром понедельника имеют свойство приходить целой тучей, а на сердце у меня было ох как неспокойно! Девушка — одна в незнакомом ей доме, больная ли, здоровая, но ведь одна-одинёшенька! Ну как часом Арнольд нагрянет на свою дачу? Нет, невероятно: у него тоже рабочий день, ему и некогда… Только с чего я так уверен? Ах, остолоп! — едва не простонал я вслух. Ведь еды я никакой не оставил, даже вчера не удосужился проверить, есть ли что в стенном шкафчике! И денег у Авроры тоже нет! Есть, правда, две тысячи, которые я ей дал ещё до побега… которые она легко могла потерять или забыть в клинике! Да и на что деньги, когда она за порог ступить боится? Винил вчера католиков в жестокости, а сам кому уподобился? В больнице хоть кормят вовремя…

Воистину, двум господам служить нельзя. Спустившись после обеда в бухгалтерию, я предупредил, что уехал в департамент образования, и на самом деле туда помчался.

Мария Ивановна, моя непосредственная начальница, руководитель отдела школьного образования, была — удача! — не очень занята, не в отъезде, не на инспекции, и приняла меня, как только я доложился. В кабинет я вошёл чёрней тучи, так что она даже испугалась:

— Владимир Николаевич, что хоть с Вами такое? Умер, что ли, кто?

— Именно, умер. — Я тяжело вздохнул и принялся бесстыдно врать, импровизируя: — Дядя Серёжа умер, брат отца… Узнал сегодня… Мне нужно бы взять несколько деньков за свой счёт, Мария Ивановна!

— Зачем за свой? — удивилась начальница. — Как раз Вам хотела сегодня звонить: у Вас с лета две недели отпуска не догуляны. Надо бы Вам или отгулять их, или заявление написать на перерасчёт… Вот и берите, хоть с завтрашнего дня!

— Можно? — не поверил я своему счастью.

— А что ж нельзя? У Вас острых проблем нет, педагогов комплект, не строитесь, не ремонтируетесь, жалоб не поступало… Врио не забудьте назначить! Я ведь тоже человек, Владимир Николаевич! Я же понимаю: брат отца…

Подписав заявление на отпуск и занеся его в канцелярию, я, конечно, поехал вовсе не в учреждение, а назад, в «коттедж» Арнольда, по пути заправив автомобиль и доверху забив багажник продуктами. «Всё в порядке, — успокаивал я себя. — Аврора — такая светлая головка, такая умничка! Зачем я нагнетаю, заранее порчу себе настроение? Что с ней станется за семь часов? Не убежит ведь она, в самом деле!»

XIV

Дверь в домик оказалась не заперта, что меня испугало (в записке я просил девушку запереться изнутри). Аврора сидела сразу у входа (я с облегчением перевёл дух), прямо на полу (зачем на полу?), накинув на плечи ватник, снова похожая на измученную арестантку, уставившись перед собой в одну точку, с бессмысленно-тусклым выражением глаз (нет, Господи!).

— Прости меня, я уже здесь! — крикнул я с порога. — Я взял отпуск, всё будет хорошо… Что с Тобой такое, Аврора?

— Я не Аврора, — отозвалась она безжизненно.

Да, это была Лена Иванова, без всяких сомнений. Я коротко простонал. Сел рядом.

— И… Аврора не вернётся?

— Аврора очень долго ждала Вас, Владимир Николаевич, — произнесла девушка глухим голосом. — И слишком она была испугана всем этим: этой Вашей запиской, этим равнодушием, этим домом, откуда не убежать. А ещё воспоминания: их трудно вынести, трудно им сопротивляться… Я не знаю, вернётся ли она.

— Я так и знал, — пробормотал я с еле сдерживаемой досадой. — Я так и знал, что чем-то таким обязательно кончится!

— Конечно! Вы любили красавицу, а не гадкого и больного утёнка. Сказка пошла вспять, лебедь обернулся, кем был. Неужели Вы понять не можете, что я — это она, а она — я?

— Я-то понимаю, весь вопрос в том, понимаешь ли Ты это, ведь…

— Если Вы так любите её — почему меня нельзя полюбить?!

— …Ведь Ты… ведь Вы сейчас совсем не выглядите здоровым человеком!

— Как мне не болеть, когда жить мне незачем?

— Так Вы больны, действительно? — спросил я девушку с глубокой жалостью.

— Да! А Вы сомневались? У меня снимали электроэнцефалограмму, три дня назад. У меня выражены тета-ритмы, а у нормального бодрствующего человека они вообще не читаются. Я слишком злоупотребила Вашим терпением. Арнольд Иванович меня, наверное, заждался.

— А… обитель, сестра Иоанна?

— Я не сестра Иоанна! Сейчас, по крайней мере. И я даже не знаю, существовала ли эта обитель или она мне приснилась. Может быть, этих двух лет не было и меня из детского отделения сразу перевели во взрослое…

— Вы… лежали в детском отделении?

— Да, с вялотекущей шизофренией и неврастеническими… или истероидными, не помню… Ах, оставьте Вы меня в покое! — воскликнула девушка со слезами в голосе. — Сдайте куда нужно — и дело с концом!

— Вы…  хотите прилечь, может быть?

— Ещё успею. Не волнуйтесь, я не буйная, не кусаюсь.

Тяжко вздохнув, я вышел за порог и присел на ступени крыльца. Вот и всё, просто открывался ларчик. На что я надеялся, в самом деле? На какую счастливую сказку? Счастливые сказки бывают только в мелодрамах для домохозяек.

Надо звонить Арнольду… Каяться, посыпать голову пеплом, признаваться в великой дурости...

Или всё же попробовать отвезти девочку её родителям?

Но если они её направили в клинику, то имели, похоже, на это причины?

А я сам — что способен сделать? Жениться на пациентке психиатрической лечебницы и попросить о её выписке из больницы под мою ответственность? На сумасшедшей? Заботиться о ней полжизни без всякой надежды? Я это всерьёз?

Но кто, как не я, за эту несчастную несёт ответственность, кому, как не мне, она доверилась? Мы ведь в ответе за тех, кого приручили… Да уж! Лис в известной сказке говорит Маленькому Принцу очень возвышенные слова, но с нашей реальной жизнью эти слова плохо соотносятся.

Может быть, есть частные врачи?

Или радикальные методы лечения?

Что если мне… ускорить кризис? Столкнуть, так сказать, пациента с реальностью, которую он отвергает? Эта мысль мне показалась спасительным выходом, неким лучом света в тёмной комнате. Ну правда: отчего бы нет? Неспецифические дельта- и тета-ритмы характерны ведь, как пишет Дэниел Киз, именно для диссоциативного расстройства, верно? Если Арнольд ошибся и диагноз девушки — ДРИ, не шизофрения, её множественные личности нужно сплавить. Но для сплавки их вначале следует выявить! И, кажется, я знаю способ… Если потрясение приведёт к улучшению, то почему бы не рискнуть?

XV

Решительным шагом я вернулся в дом и прошёл к кухонному столу, на котором вчера оставил лежать «карточки инвокаций». Девушка, так и сидящая у стены, подняла на меня испуганный взгляд:

— Что Вы собираетесь делать?

— Открыть Ваши глаза на тот мир, который Вы придумали. Актуализировать Ваши личности, чтобы попробовать собрать их воедино.

— А именно?

— Озвучить инвокации.

— Нет, пожалуйста! — воскликнула Лена, меняясь в лице. От ужаса она даже встала. — Не надо! Это ничем хорошим не кончится!

Хоть этот крик и полоснул меня по сердцу, я скрепился и, взяв в руки первую карточку, помеченную латинской I, прочитал громким, твёрдым, отчётливым голосом:


 Откололи с неё чепец, украшенный розами; сняли напудренный парик с её седой и плотно остриженной головы. Булавки дождём сыпались около неё. Жёлтое платье, шитое серебром, упало к её распухшим ногам. Наконец, графиня осталась в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном её старости, она казалась менее ужасна и безобразна.

 Как и все старые люди вообще, графиня страдала бессонницею. Графиня сидела вся жёлтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах её изображалось совершенное отсутствие мысли; смотря на неё, можно было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от её воли, но по действию скрытого гальванизма.

 Вдруг это мёртвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый мужчина.


Девушка, прекратив раскачиваться и беззвучно шевелить губами, открыла глаза.

— Что тебе надо снова? — спросила она пронзительным старушечьим голосом. — Дулю тебе, а не квартиру, остолоп! И денег нет: я их, когда сняла с книжки, отдала Павлу Ивановичу. Ду-урень, ах, какой же ты ду-урень! На кой ляд снова дёргаешь с того света старуху?

Слышать это всё было жутковато, но я, скрепившись, взял вторую карточку.


Глоток вина и то, что их свалило,
Меня зажгло. В них все угашено,
А я горю огнем одушевленья.
Что это? Крик совы. Совиный крик —
К покойнику. Макбет взялся за дело.


«Однако! — поразился я в уме. — Какому это ненормальному уездному Лескову захотелось пообщаться с леди Макбет?»


Дверь отперта, и сторожа храпят,
Смеясь над званьем собственным. В напиток
Я подмешала сонного. Их хмель —
И полусмерть и жизнь наполовину.


Вновь затрепетали чуткие ресницы, вновь поднялись веки безупречного механизма — и жуток был взгляд, встретивший меня в упор.

— What makes thee call me back from death again? [Чем принуждён ты звать меня из смерти? (англ.)] — выдохнуло существо.

Чувствуя, что ещё немного — и волосы мои поднимутся дыбом, я начал читать третью карточку:


Сволочь? дымен, точно войлок.
Сволочь? бел, как альбинос.
Мою водку дует сволочь.
Сволочь? чавкает блином.
Враг мой? сволочь: отщепенец?
Ненавидя, пивом пенясь,
Что ты пялишься в упор?!


Снова м;кой исказилось бледное лицо, снова на миг сомкнулись веки.

— Заткни хавло, тварь, урод, подонок, интеллигентское отребье, — сказала девушка сиплым, прокуренным голосом, подобным мужскому, не открывая глаз. — Засунь свою потную рожу в салатницу и задохнись!

— O would thou free me from your cruel mercy! [Освободи ж от милости жестокой! (англ.)] — продолжила она изменившимся тоном и прибавила старческим хрипом: — Нет, неужели родной внук оказался таким ослом?

Я продолжал читать картонки. Не нахожу нужным приводить текст каждой из них, тем более, что последующие инвокации вовсе не были художественными. По содержанию и стилю четвёртая напоминала газетную статью, пятая — объявление о пропаже домашнего питомца, шестая как будто была взята из «Слова о законе и благодати» или, может быть, из «Жития протопопа Аввакума».

— Убийца! — закричала девушка в полный голос после чтения четвёртой. — Убийца! Помогите!

После пятой она смолкла, но задышала подозрительно быстро. Торопясь, я закончил шестую и остановился в замешательстве, несмотря на то, что держал в руках ещё целую стопку.

Но девушку страшно было глядеть: изменения с её лицом происходили поминутно, как будто она не владела собой, а изо рта неслись стоны, диковинные слова разных существ на разных языках, благословения, причитания, мольбы, угрозы, проклятия. О, я ещё упрекал Арнольда за то, что психиатры используют медикаменты! Были бы у меня они сейчас… Какой вихрь я вызвал? Каких бесов пробудил?

Я сделал неуверенный шаг по направлению к ней — девушка присела на корточки, задрала лицо к потолку и завыла по-собачьи, долгим протяжным воем. У меня от ужаса подкосились ноги, а несчастные мои волосы уже давно стояли дыбом.

— Лена! — прошептал я. — Лена, очнитесь!

— Я — единственная православная церковь из всех церквей, — холодно ответили мне. — Все остальные предались Диаволу, и все сгорят, и смрад от них ужасен, воистину.

На миг что-то человеческое, знакомое вдруг мелькнуло в её лице.

— Что Вы наделали! — воскликнула девушка с болью. — У Вас же нет invocatio excarnationis!  Вы воплотили шесть в одной! Думаете, я безумна? Нет! Пока ещё…

Сразу после этого она залаяла, а я застонал в голос.

Если только допустить хотя бы на миг, что она была права, что обитель существовала — то я только что направил шесть сущностей в одну mediatrix. А как я собирался совершать развоплощение, если формулы развоплощения у меня не было?

Какой дьявол подсунул мне эти карточки?! О, что же я натворил!

Непрерывная смена лиц и голосов продолжалась ещё верных двадцать минут. Всё это время я, наблюдающий за кошмарным спектаклем, разрывался между жалостью и желанием немедленно позвонить Арнольду, а если не дозвонюсь ему — то просто в «Скорую помощь». Я уже совсем было решился, вынул телефон — девушка при виде телефона вскочила на ноги и проворно убежала в другую комнату. Я последовал за ней и с тоской наблюдал, как в другой комнате она, забившись в угол, вся дрожит и неслышно шевелит губами, закрыв глаза.

В это время в наружную дверь дома постучали.

XVI

Бросив это жалкое существо, для которого даже не подберу имени, в жилой комнате, я выскочил в кухню, плотно закрыл межкомнатную дверь и для верности поставил поперёк этой двери скамейку. Энергичным движением двинул стол и вторую скамейку, чтобы перемещение мебели не так бросалось в глаза. Лишь после этого открыл наружную дверь, настойчивый стук в которую всё это время не прекращался.

На пороге стояли Арнольд Шёнграбен, Артём Горяинов, Оля Александрова и Лена Петрова. Двух последних я меньше всего ожидал увидеть вместе.

Мы застыли живописной скульптурной группой, пока я наконец не догадался посторониться. Все четверо вошли в кухню и, не снимая одежды, в ряд сели на длинную ближнюю к входу скамью: мужчины в центре, девушки по краям. Я опустился на скамью напротив, заслоняя спиной межкомнатную дверь.

И снова мы молчали, но чем дольше мы молчали, тем ясней мне становилось, что все четверо уже догадались, кого я скрываю в соседней комнате (зачем бы они иначе приехали?), а им становилось всё ясней, что я понял про их догадку. Арнольд как, видимо, самый старший откашлялся и приступил:

— Как ты понимаешь, Володя, я не мог не вспомнить твой интерес к ключу от оконной решётки и не мог не сопоставить этот интерес с побегом пациентки из моего отделения…

— Как вы хоть собрались все вместе? — перебил я его глупым вопросом.

Мой двоюродный брат кратко пояснил, что это случилось вполне обыденным образом. Оля, которая уже с утра воскресенья места себе не находила, позвонила моей маме, Арнольду Ивановичу и вот ему, Артёму. У Арнольда Ивановича были свои веские причины беспокоиться, и подозрения на мой счёт у него тоже уже появились. Все четверо названных собрались у меня на квартире (мама открыла дверь своим ключом) и обнаружили в моей комнате подозрительный женский свитер (моя спутница так и не надела его, сославшись на то, что он «колючий»). Больничную пижаму они, кстати, не нашли. Картина уже начала складываться, но полная уверенность отсутствовала. Сидели и думали, как вызволять меня из беды, надеясь на то, что мы вернёмся в квартиру, но время шло, и надежда таяла с каждым часом. Для полной уверенности Арнольд Иванович по совету его, Артёма, позвонил мне на телефон с телефона Оли и, разумеется, узнал голос своей пациентки. (Бывший друг на этом месте рассказа двоюродного брада по-немецки дотошно заметил, что со стопроцентной уверенностью он ручаться не может, он уверен лишь на шестьдесят процентов.) Моей маме после этого звонка, который подтвердил, что её сын неизвестно где вместе с пациенткой психбольницы, стало плохо, хотя до того она на сердце не жаловалась, её отпаивали валокордином. От дальнейшего участия в моих розысках она отказалась. Утром троица прибыла в моё учреждение, разыскала Елену Алексеевну, и он, Артём, с Еленой Алексеевной побеседовал, после чего она тоже с ними, хм, напросилась ехать. (Арнольд зачем-то заметил, что это он предложил, а вовсе не Елена Алексеевна напросилась.) Поговорил Артём и с бухгалтерами, беседовал он с моими коллегами, разумеется, в дружеском, а не в официальном качестве, ведь начальник следственного управления дал согласие лишь на такой «дружеский», негласный розыск, да и то неохотно. И вовсе начальник управления не желал давать никакого согласия, даже и на такой розыск, потому что побег пациента из клиники — это вещь, строго говоря, не криминальная (насильно лечить нельзя, в нашей стране принудительное лечение может применяться лишь по решению суда или с санкции прокурора), но вот Оля его уговорила: золото, в общем, а не девушка.

— Ты пойми, Володя, — неожиданно закончил Артём, — что сам побег криминализовать нельзя, а вот содействие побегу очень даже можно. Как мелкое хулиганство, например.

— Мой двоюродный брат угрожает мне тюрьмой: замечательно! — воскликнул я.

— Дурак, — насупился Артём. — Я тебе не угрожаю: я тебя предостерегаю, балда! Исключительно из родственных чувств, заметь! Не будь ты мне родственником, по-другому бы я с тобой сейчас говорил…

Чувствуя, что прозвучало это очень грубо, он примирительно добавил:

— Ну, хорош уже, Володя, хорош! Каждый в жизни, бывает, делает глупости. Даже, думаю, нужно разрешить людям раз в жизни делать одну большую глупость, и закрыть на неё глаза. Если, конечно, человек вовремя поймёт, что это глупость, и ущерб возместит. Зла тебе никто не желает, наоборот: мы все здесь тебе близкие люди, ну, или хоть отчасти близкие…

Оля на этих словах хмыкнула, бросив выразительный взгляд на Лену, Арнольд кисло улыбнулся, Артём и сам усмехнулся. Лена покраснела.

— Владимир Николаевич! — внезапно заговорила она. — Услышьте, пожалуйста, нас всех, услышьте и меня тоже! Я очень, очень Ваш порыв могу понять! Я знаю, как это бывает, когда узнаёшь про чужую болезнь и вдруг решаешь, что несёшь ответственность за этого человека, что не отойдёшь от него ни на шаг… Но это просто обман, нетерпение сердца, как говорил Цвейг! Вы не можете на себя взвалить обязанность по лечению больного человека, потому что Вы сами… не вполне здоровы. Это за Вами ещё требуется уход, а не Вам нужно за кем-то ухаживать! Извините, — она залилась краской до корней волос. — Я зря всё это сейчас сказала…

— Елена Алексеевна не совсем неправа, — мягко, дружелюбно начал Арнольд, глянув на учительницу с симпатией. — Стационарный уход Владимиру… Николаевичу, может быть, и не требуется, но вот говорить о полном избавлении от расстройства, безусловно, рано, потому что сами его поступки свидетельствуют…

—  В общем, хватит рассуждать, — глухо произнесла Оля (я всё это время гадал, чт; её заставило поехать и чего она от меня добивается). — Надо вернуть кого нужно куда нужно, у нас как раз есть одно место в машине. Она в той комнате, да? Ты дверь-то скамейкой специально перегородил? Думал, украдём твоё сокровище? Да кому нужно твоё сокровище!

В этот самый момент я принял окончательное решение. Со своего места я не сдвинусь. Мне нужно это моё сокровище, даже такое, лающее по-собачьи и разговаривающее разными голосами. Оля Александрова всегда говорит одним голосом, ей не грозит никакого душевного расстройства, да вот беда: мне не надобен её голос и её душевное здоровье. Мне нужна полубезумная по-арестантски остриженная девочка в ватной куртке и никто больше. Другого сокровища в моей жизни не будет, да я и не хочу другого.

Но что я мог сделать? Их было четверо, из этих четверых — двое крепких мужиков, которые при необходимости и силой меня подвинут с моего места…

XVII

Я обезоруживающе улыбнулся:

— Ребята, вы все неправы. Извини, Арнольд Иванович, что ты тоже попал в категорию «ребят». Вы исходите из того ложного допущения, что если я и обронил в разговоре с Леной Ивановой что-то про ключ — был грешок, признаю;, — то я непременно с ней и убежал. Вы, кажется, именно её хотите увидеть в соседней комнате, правда? Так я вас огорчу: её там нет.

Все четверо напряжённо уставились на меня. Оля даже рот приоткрыла.

— А… кто там есть? — наконец нашёлся Артём.

— Вы точно хотите это знать? — усомнился я.

— Чёрт тя подери, конечно, хотим! — выпалил мой двоюродный брат.

Я картинно, покаянно вздохнул:

— Мне стыдно… Ну, да ладно, что уж делать… Там женщины.

Снова я наблюдал немую сцену.

— Женщины? — быстрей всех сообразила Оля, голосом выделив последний слог.

— Да, женщины, — ответил я. — Две.

(«На самом деле не меньше шести», — грустно подумалось мне.)

— А… что за женщины? — спросил Арнольд.

— Что за женщины, что за женщины, будто сами не понимаете… Которые на трассе стоят, вот какие женщины! — брякнул я. — Я что, обязан всё пояснять?

— Да, сделай одолжение! — это была Оля, конечно.

— Хорошо, сами напросились… Я всегда хотел, ну… с двумя. Сами знаете, — я нахально оглядел сидящих передо мной людей. — Мне вам ничего рассказывать не надо. Скажем честно, у меня и было все эти месяцы с двумя, просто в разное время…

— Что-о?! — взвилась Оля. Лена Петрова смотрела прямо перед собой, беспомощно шевеля губами, и от стыда и возмущения снова начала краснеть, но не равномерно, а как-то пятнами.

— …А мне хотелось одновременно, прямо вот сразу с двумя, — бесстыже продолжил я. — Только понял я, что к свадьбе с кем-то из вас дело идёт и что не обломится уж мне вовсе никогда такого счастья. Вот и устроил себе мальчишник напоследок. Парни! — произнёс я с упрёком, даже как бы с обидой в голосе, обращаясь к мужчинам. — Как же вам не совестно, а? Где же солидарность-то ваша мужская, как же вы мне такой кайф обломали? На Арнольда, конечно, надежды не было, но от тебя, Артём, не ждал подлянки! Ты же мне всё-таки родственник…

Лена резко встала, забирая воздух как рыба ртом.

— Владимир Николаевич! — неродственным, дурным голосом выронила она. — Мы, конечно, ошиблись, только и Вы ошиблись! Когда говорили про свадьбу «с кем-то из нас»! Не со мной, это точно!

Она сидела ближе всего к выходу, оттого прежде, чем кто-то успел ей что-то сказать, выбежала из дому, хлопнув дверью.

— Не нужно так хлопать моими дверями, — с неудовольствием пробормотал Арнольд. — Это мой дом, между прочим, а не этого проходимца!

— Ах, какая же ты паскуда! — прошептала Оля: она от бешенства вся побелела, так что я уже всерьёз думал попросить мужчин держать её, если она на меня вдруг бросится. — И я на тебя ещё время своё тратила? Ты меня ничем не заразил, извращенец?

Удивительным было то, что обе девушки сразу мне поверили, а мужчинам ничего не оставалось, как поверить вслед за ними. Как легко люди готовы увериться в ваших пороках, особенно если вы сами о них свидетельствуете!

— Так что, Артём? — строго спросил я. — По чьей милости мои виды на женитьбу сейчас накрываются медным тазом?

Двоюродный брат передёрнулся на своём месте, весь скривившись.

— Ты, знаешь, тоже хорош! — ответил он сердито и виновато. — Предупредить меня заранее по-тихому не дано было?

— Идите, поищите Лену, — предложил я. — Она тоже наверняка не захочет здесь со мной задерживаться.

Артём вышел на крыльцо.

— Лена! — громко крикнул он. — Елена Алексеевна!

И почти сразу безнадёжно махнул рукой:

— Нету нигде твоей Лены… Ладно, она взрослый человек, а мы ей не няньки! Не будем тебя отвлекать от приятного занятия…

— Артём, можно я ему хоть клок волос вырву, можно? — спросила моя первая невеста то ли в шутку, то ли всерьёз.

— В мои правила не входит не бить женщин, — недобро пообещал я в ответ. Артём поскорей вывел Олю на улицу, приобняв её за плечи, что-то шепча ей на ухо.

— Надо бы выставить тебе счёт, — равнодушным голосом пообещал Арнольд, выбираясь из-за стола. — За пользование собственностью хозяина без его разрешения. И шлюх ещё привёл… Даю тебе день, чтобы отсюда съехать, а после позвоню в полицию.

— А как же наша дружба, милый человек?! — с издёвкой воскликнул я. — Для милого дружка и серёжку из ушка! Или ты, немец-перец-колбаса, не знаешь русских пословиц?

Мне не ответили. Хозяин дома закрыл за собой дверь. Через пару минут я услышал шум отъезжающей машины.

Что ж, я спас своё сокровище, защитил его от похитителей. Но, похоже, ценой своего доброго имени! А ведь это только начало…

XVIII

Подбросил поленьев в печь, я прошёл в жилую комнату.

Девушка так и сидела на полу, забившись в угол, закутавшись в ватник, еле приметно дрожа, быстро дыша. Я присел напротив неё.

— Милая моя, тебе не полегче? — спросил я с глубокой жалостью.

Девушка молчала, глядя на меня умными и грустными собачьими глазами.

— Ты есть, наверное, хочешь? Ты не ела весь день.

— Revenge alone shall still my thirst and hunger [лишь месть одна насытит глад и жажду (англ.)], — ответили мне.

— Да, месть! — согласился я. — Какая изощрённая, в самом деле, форма мести… Милая, у меня ещё есть деньги. Я тебя отвезу в частную клинику — Ты согласна?

Девушка медленно помотала головой. Какой-то трепет пробежал вдруг по всему её телу.

— The thane arriv’th! — выкрикнула она высоким и пронзительным голосом. — Make haste to meet the thane! [«Се тан грядет! Спеши на встречу с таном!» (англ.)]

— Да, — усмехнулся я. — Именно тэйн. Гламисский и кавдорский.

Всё же что-то столь восторженное, настойчивое, неуклонное было в её взгляде, что я, вздохнув, вышел в кухню, чтобы поглядеть, не приехал ли и вправду кто по мою душу.

Из окна кухни, выходившего на ту же сторону, что и дверь дома, была видна ограда участка, калитка и грунтовая дорога, начинающаяся сразу за оградой. Я поспел как раз вовремя, чтобы увидеть, как рядом с калиткой сразу за моим «Фольксвагеном» останавливается полицейский экипаж.

Хозяин дома, видимо, не утерпел, позвонил уже. Ах, Арнольд, ах, немецкая душонка…

Я открыл дверь и встал на крыльце, невесело глядя на шагающего ко мне капитана полиции. Капитан козырнул:

— Владимир Николаевич Фёдоров?

— Он самый, — откликнулся я. — Всё знаю! Мы уже как раз…

— Ну и чудненько, — прервал меня капитан, показав тем самым, что явно не собирается меня выселять. — Встречайте гостя.

Ещё раз небрежно козырнув, он направился к экипажу, а если быть точным — к роскошному чёрному «Мерседесу» с тонированными стёклами, из тех, на которых в наше время ездят или высокопоставленные бандиты, или высокопоставленные чиновники.

Из автомобиля вышла фигура и направилась ко мне. Я сглотнул: что-то невероятное творилось.

Высокий немолодой мужчина в серой рясе с наголо бритой головой, похожей на голову римского патриция, уже стоял прямо передо мной.

— Рад познакомиться, Владимир Николаевич, — произнёс мужчина на отличном русском языке, но с еле заметным акцентом. — Я — министр ордена Mediatores по региону «Рутения». Вы позволите мне войти?

XIX

Я в страхе отступил, и клирик беспрепятственно вошёл в дом, закрыв за собой дверь. Я поспешил включить настенный светильник: уже смеркалось.

— Министр? — переспросил я, всё ещё не вполне веря, хотя уже чувствуя, что всё — правда. При всей изобретательности Шёнграбенов им сложно было бы вовлечь в свой обман (сейчас, вдобавок, потерявший смысл) чистопородного британца, а лишь у тех бывают такие ласково-надменные лица, какое было у моего гостя.

— Да: это традиционное название служения, или должности, если хотите, — ответил тот. — Структура ордена проста: генерал — министры областей — настоятели местных монастырей — рядовые монахи.

— «Местных» означает, что монастырь в нашем городе — не один такой?

Министр снисходительно улыбнулся моему невежеству.

— Я министр по региону Ruthenia [Россия (лат.)], в который, кроме собственно России, входят страны бывшего Советского союза и Монголия впридачу, — пояснил он. — Даже в Улан-Баторе, представьте себе, есть маленькая обитель.

— Как к Вам обращаться, господин министр?

— Мистер Уорден, а для Вас можно просто Люк… по-русски это будет «Лука», верно?

— Верно, но если «Лука», уж скажите и отчество.

— Отчества в нашей культуре как-то не прижились, Владимир Николаевич. Иногда я жалею об этом! Я могу прямо сейчас увидеть сестру нашего ордена?

— Бывшую сестру, Вы хотите сказать? — растерялся я.

— Не бывшую, а действующую: excommunicatio [исключение из общины (лат.)] было проведено с нарушениями. Я это установил, к счастью. Так где она?

— В соседней комнате, но боюсь, она не совсем здорова…

— И этого следовало ожидать!

Министр проворными шагами прошёл в другое помещение. Лена, увидев его, быстро встала на ноги, прижимаясь к стене, и попробовала жалко улыбнуться. С её уст сорвались несколько бессвязных разноголосых и разноязычных слов. Мужчина подошёл к девушке вплотную и внимательно заглянул ей в глаза.

— Вы читали сестре Иоанне инвокации, преступно забытые сестрой Паулой в доме на улице Первомайской? — спросил он меня изменившимся голосом.

— Да, — пролепетал я. — Но я не думал…

— Вы, русские, вообще думаете перед тем, как делать что-то? — перебили меня. — Или это ваша национальная черта: сначала сделать, а потом поглядеть, что получится?

Взяв девушку за плечи, клирик отвёл её к дивану (та не сопротивлялась), сел рядом, ещё недолго всматривался в эти испуганные глаза, а после уверенным, сильным движением надавил на некие точки на её шее и у основания подбородка. Девушка безжизненно повалилась на диван. Я вскрикнул что-то и бросился к ней.

— Тихо! — остановил меня министр. — Она только заснула. Дайте ей отдых, Владимир Николаевич! И пойдёмте в другую комнату, потолкуем.


…В кухне иерарх указал мне на скамейку и сам удобно уселся напротив меня, прислонившись спиной к стене, закинув ногу на ногу.

— Вы напряжены, это чувствуется, — начал он разговор. — Почти что испуганы… А между тем я не враг Вам!

— Конечно, я напряжён, Ваше преосвященство! Вначале мне рассказали про обитель, затем внушили, что это — выдумка, затем дали слабую надежду на то, что всё было правдой, затем разуверили окончательно, а теперь вдруг — целый орден с монастырями по всему миру! У кого угодно голова кругом пойдёт!

— Да, ещё бы… Я, in parenthesis [в скобках (лат.)], не преосвященство, а только высокопреподобие. Вы меня заинтересовали, точней, не Вы один, а весь этот случай вообще. Excarnatio той сущности, которую сестра Иоанна для Вас воплотила, не удалось, видимо, потому, что mediatrix приняла своевольное, странное, неуставное решение. И это плохо, конечно! С другой стороны, послушницы не воплощают никого дольше трёх часов, и не потому, что им запрещено, а потому, что неспособны! А уж удерживать одну и ту же сущность несколько суток — это и зрелые монахи не всегда умеют. Такие таланты нужно пестовать, а не рубить с плеча и не выбрасывать молоденьких девочек на улицу, тем более единоличным настоятельским актом, что, повторюсь, тоже не по Уставу: требовалось общинное решение. Я уж не говорю, что исключение из ордена — вообще жестокая и крайняя мера! Но у вас в России всё как-то грубей и проще, чем везде…

— Простите, Ваше высокопреподобие: не на улицу, а в дурку упрятали девочку!

— Да, и это было некрасиво, — согласился он. — Некрасиво, хоть и понятно: вернули туда, откуда однажды взяли… Местные обители через mediatores mediatorum часто взаимодействуют с детскими отделениями психиатрических клиник, потому что нам в нашем непростом труде потребны особые, очень чуткие человеческие аппараты и потому что эти аппараты иногда ошибочно диагностируются как больные люди, словно ненужный хлам выбрасываются родственниками-дикарями в дома сумасшедших просто оттого, что дикарь и понятия не имеет, на что пригоден чуткий аппарат. Вы очень хорошо сделали, Владимир Николаевич, что повторно вытащили её из лечебницы! И Вы сделали исключительно дурно, что прочитали ей инвокации, которые через фантастическую небрежность местной аббатисы попали к Вам в руки.

— Я виноват, очень!

Министр усмехнулся:

— Нет, Вы не виноваты. Ребёнок, который подговаривает другого ребёнка засунуть пальцы в розетку или бросить работающую электробритву в ванну, в которой купаются оба, ни в чём не виноват. Просто мы все сталкиваемся с последствиями, которые в силу невежества создаём сами.

— Это её состояние… можно излечить?

— Я погляжу сегодня. Сколько инвокаций Вы прочитали?

— Шесть…

— Браво! — холодно заметил монах. — Что уж сразу не двадцать? Зачем стесняться? Знаете, когда берёшь точный хронометр и изо всех сил шесть раз бьёшь по нему молотком, то, согласитесь, нельзя после от изготовителя требовать многого!

Я повесил голову, уничтоженный.

— Ну-ну, — примирительно добавил клирик, — не преувеличивайте меру несчастья! Речь не о безумии идёт, подчёркиваю, а о пограничном психическом состоянии.

— А как же… простите, Ваше преподобие, как же все её диагнозы, и как же… детское отделение, в котором она лежала? — вдруг усомнился я.

— Диагнозы, Владимир Николаевич, пишут люди, — ответил мне министр. — Вам вот тоже написали диагноз, насколько мне известно.

— А тета-ритмы в её энцефалограмме?

— А что тета-ритмы? — поднял он бровь. — То, что у нормального бодрствующего взрослого они не наблюдаются? Кто, простите, определил эти критерии нормальности? Что вообще знает наука? Она знает, что у совсем небольшого числа взрослых людей в бодрствующем состоянии есть в мозгу определённые медленные волны, которых нет у остальных. Но разве она знает, чт; это за волны, откуда они исходят, какую духовную природу имеют, с какими движениями ума связаны? Не знает, и не узнает никогда: мистический способ познания для науки закрыт! Облепи;те мой лысый череп электродами — Вы и у меня наверняка найдёте тета-ритмы! Может быть, они всего лишь указывают на силу эмпатии, как Вы думаете?

— Эмпатии как сочувствия?

— Нет, мой дорогой! Эмпатии как способности воплощать! Эмпатии как умения раствориться в чужой сущности без остатка, точней, принять в себя и в себе растворить эту сущность! Если доверять вашим электродам, вы любого великого актёра диагностируете как потенциального шизофреника или эпилептика. Братья и сёстры Mediatores — это прежде всего актёры, и это великие, самозабвенные актёры, а вовсе не пифии, не оракулы, не колдуны и не шаманы. Вы, кстати, тоже не вовсе лишены актёрского дара. И даже аскетического! Кроме прочего, мне было приятно узнать от местного mediator mediatorum, который узнал от Вашего врача, что был в Вашей жизни и монашеский период, правда, внутри какой-то неясной мне веры. Вы слишком быстро перешли от одного периода к другому: от жизни по идеалам юности — к суетной жизни взрослого мирянина, а они имеют слишком разную температуру. Вот Ваше сознание и раскололось от резкой смены температур, если Вы мне позволите это замечание на полях… Так, а о духовной карьере в католичестве Вы никогда не задумывались?

— Нет! — передёрнулся я. — Увольте…

— Но вот в случае сестры Иоанны, об этой карьере следует задуматься! — продолжил иерарх. — Конечно, придётся наложить на неё paenitentia [покаяние, эпитимия (лат.)] за нарушение Устава, но это не поставит на её карьере крест: любая епитимья рано или поздно кончается. Варианты её будущего разнообразны. Об этом в основном я и приехал с Вами поговорить, то есть о её будущем.

— Почему именно со мной?

— Потому что она… — я не окажусь бестактным? — потому что не только она к Вам привязалась, но и Вы её, похоже, полюбили, правда, не её саму — воплощённый ей образ. Я не ошибся?

— Не ошиблись…

— Вот так и вышло, что теперь именно Вы о ней заботитесь и выступаете её поручителем. Хоть я и Уорден, но её warden [сторож (англ.)] сейчас — именно Вы. Такая вот игра слов. Предложение, которое я хочу сделать сестре Иоанне, я вынужден согласовать с Вами, так как без Вашей доброй воли она его, пожалуй, не примет, а мы насильно ничего не творим. Мы уважаем законы, милостивый государь! Кстати, я правильно произношу эти два слова?

— Абсолютно. Что это за предложение?

— Ну вот, мы наконец-то перешли к сути дела! — удовлетворённо отметил он. — Вначале девушке нужно будет поправить здоровье в московском отделении Mediatores — месяца хватит, я думаю, — а после отправиться в Европу, в закрытый колледж для высших чинов в иерархии ордена. У неё значительные таланты, из неё может выйти прекрасная аббатиса. Между прочим, как «аббатиса» будет по-русски?

— Игуменья. А если она не согласится?

— Она согласится! Вопрос в том, согласитесь ли Вы, Владимир Николаевич! Но у Вас выбор, по-моему, очень невелик. В первом случае Вы снимаете с себя эту тяжёлую обузу и заодно риск всяких служебных неприятностей, так как всю ответственность за её побег мы возьмём на себя, а если точней, представим всё так, что и не было никакого побега. Во втором случае Вам до конца жизни придётся мириться с неприятной notoriety [дурной славой (англ.)] человека, похитившего пациентку сумасшедшего дома. Девушка при этом, само собой, снова вернётся в клинику. В клинику, подчёркиваю, а не в обитель! Я, конечно, наложу на сестру Паулу покаяние, но заставлять её отменять решение об исключении из монастыря её послушницы в этом втором случае я нахожу неэтичным. Как ей терпеть в своей обители сестру, которая проявила такое дурное противоуставное упрямство? Ничем хорошим это всё равно не кончится. И идти на все четыре стороны приказать девочке тоже нельзя: она же беспомощна! Своих денег у неё нет ни копейки, родственникам она не нужна. Попадёт ещё, не дай Бог, в лапы к бандитам, а те её продадут в бордель! Уж лучше клиника, чем бордель, верно?

— Извините, Ваше преподобие, но уж если Вы сами заговорили о борделе… Я ещё могу понять, какую ограниченную духовную пользу может принести временное воплощение леди Макбет — например, для театрального режиссёра. А воплощение старой карги, которая скрыла от родственников, где спрятала деньги? Или «сволочи», которая «дует водку и чавкает блином»? Или собаки? Разве в этом много заботы о добродетели? Может быть, это и есть в чистом виде духовная проституция по принуждению ордена? — дерзко спросил я.

Министр нахмурился. Побарабанил пальцами по столу.

— Да, — признал он наконец. — Да, и это тоже пятно на деятельности местной обители, уж если даже миряне говорят об этом… Я бы не стал использовать таких резких слов, как «проституция», но собака — это действительно чересчур. Хотя, с другой стороны, мы ведь не знаем достоверно, чт; это за собака, какое значение имеет эта собака. Собака собаке рознь… Так Вы согласились с моим предложением? Вы готовы ей растолковать, что так всем будет лучше?

— А что будет, если девушка… останется со мной?

Иерарх хмыкнул:

— Как кто? Вы на ней хотите жениться, чего доброго? На монахинях не женятся, мой дорогой, даже на бывших, и не потому, что грех, а потому, что это люди особые, для мирской жизни нетренированные. Сёстры нашего ордена к ней особенно непригодны. Они — как скрипка, для которой нужен хороший футляр. Таким футляром является монастырь. Мирская жизнь, увы, его не создаёт. Чем кончится дело, как Вы думаете? Правильно думаете: болезнью! Но если даже убережёте этот чудесный аппарат от поломки, в чём сомневаюсь, то всю жизнь с ней будете жить ради минут incarnatio, с каждым годом всё более коротких и редких. Это хуже наркотика. Подумайте как следует: Вы точно этого хотите?

— Ваше преподобие, прежде чем загадывать на годы вперёд, может быть, мы прямо сейчас начнём с малого и попробуем развоплотить шесть воплотившихся в ней кошмарных сущностей? — несколько непочтительно спросил я.

— Извините! — спохватился министр. — Совсем забыл… Да, идёмте.

XX

Мы вновь прошли в жилую комнату и приблизились к дивану, на котором спала девушка.

— Не зажигайте света, — шепнул мне клирик.

Он склонился к спящей и провёл ладонью по её лицу от подбородка ко лбу.

— Maid, awake [девица, пробудись (англ.)], — сказал он вполголоса.

Девушка открыла глаза. Мужчина, напротив, закрыл их и, шевеля губами, беззвучно проговорил неизвестную мне инвокацию, которую, вероятно, обращал сам на себя, потому что, открыв глаза, он изменился. Жесты его стали плавными, женственными, посадка головы тоже неуловимо поменялась.

Выйдя на середину комнаты и сложив руки на груди в районе креста, он (она?) запел (запела?) голосом столь полным, густым и неожиданно высоким, что закрыв глаза, его можно было принять за женский альт. Это была детская песенка на очень простенький мотив из шести нот (до, до, соль, соль, ля, ля соль; фа, фа, ми, ми, ре, ре, до), но распетая так медленно, серьёзно, почти торжественно, что она звучала как колыбельная или молитва.

Twinkle, twinkle, little star,
How I wonder what you are.
Up above the world so high,
Like a diamond in the sky.

When the blazing sun is gone,
When he nothing shines upon,
Then you show your little light,
Twinkle, twinkle, all the night.
 
Then the traveler in the dark,
Thanks you for your tiny spark,
He could not see which way to go,
If you did not twinkle so.

As your bright and tiny spark,
Lights the traveler in the dark.
Though I know not what you are,
Twinkle, twinkle, little star.

[Ты мигай, звезда ночная!
Где ты, кто ты — я не знаю.
Высоко ты надо мной,
Как алмаз во тьме ночной.

Только солнышко зайдет,
Тьма на землю упадет, —
Ты появишься, сияя.
Так мигай, звезда ночная!

Тот, кто ночь в пути проводит.
Знаю, глаз с тебя не сводит:
Он бы сбился и пропал,
Если б свет твой не сиял.

Эти ясные лучи
Светят путнику в ночи.
Кто ты, где ты — я не знаю,
Но мигай, звезда ночная! (англ., пер. А. Седаковой)]

Закончив, он вновь на короткое время смежил веки и, открыв глаза, полностью вернул себе своё обычное мужское сознание.

— Вот и всё, — произнёс он. — Как Вы себя чувствуете, сестра Иоанна?

— Спасибо, Ваше высокопреподобие, ничего, — откликнулась девушка слабым и невыразительным, но отчётливым и разумным голосом. У меня отлегло от сердца.

— Лежите и отдыхайте, — велел иерарх. — А Вы, Владимир Николаевич, меня пров;дите?


…Мы вернулись в кухню, где министр мне напомнил:

— Так я жду Вашего решения!

— Что это за песня такая? — спросил я вместо ответа.

— Это? Это invocatio excarnationis maior, великая формула развоплощения. Она с середины прошлого века поётся на английском языке. Работает безотказно, как видите, даже в моём собственном случае.

— Почему именно эта песенка?

— О, тут бездна причин и смыслов! — улыбнулся клирик. — Толковать можно часами. Ночная звезда подобна искре Божьей внутри нас, тому, что Фёдор Григорьевич Волков, ваш доморощенный русский богослов, называл «Эферо», и именно поэтому мы, хоть и обращаемся к ней с мольбой, воистину не знаем, чт; она есть на самом деле. Если сам смертный человек Иисус, в ком она сияла наподобие солнца, не знал этого, кольми менее мы! Я правильно употребляю слово «кольми»? В тёмную ночь почти всеобщего безверия у нас остаётся едва ли не эта одна звезда! Затем музыкальные значения: первое и второе twinkle разделены квинтой, интервалом творчества и воплощения. Дальше, на слове little, следует тревожная секста — по отношению к первой ноте секста, я имею в виду — и своим диссонансом кричит о скорби воплотившегося! После через квинту мы спускаемся к кварте, уже наполовину гармоничной, к умиротворяющей терции, к секунде, и, наконец, возвращаемся туда, откуда вышли изначально, осознав, что нам нечего больше искать и что наше сердце наконец спокойно… Да, всё это увлекательно, но ответа Вы мне так и не дали!

— Я не выбираю ничего из предложенного Вами, господин Уорден, — твёрдо ответил я. — Я не буду её удерживать, но пока я не потерял надежду, что девушка останется со мной.

— Странно решение! — удивился он, впрочем, без особых чувств. — Странное, грустное и бессмысленное. Вы будто хотите найти формулу пробуждения той, которую любите! Её у Вас нет, мой хороший, и Вы её не найдёте. Конечно, Вы можете попробовать любой стих, наудачу, но это — лотерея со слишком ничтожными шансами. Напоминаю, что в соседней комнате лежит не Ваша возлюбленная, а просто сестра Иоанна, чистая, пустая и равнодушная, как белый лист бумаги. Она ничего не хочет от Вас, ничего от Вас не ждёт и никакой надежды Вам не подарит. То, что сестра нашего ордена остаётся в одном помещении с мирянином-мужчиной, очень, кстати, нехорошо… но я надеюсь на Вашу порядочность, Владимир Николаевич, а оттого закрою глаза на этот дисциплинарный момент. Я оставляю на столе мою визитную карточку — могу я надеяться, что она до неё дойдёт, как и суть моего предложения? Что ж, теперь выбор за ней! Но этот выбор ей должен быть очевиден. Европейский колледж или дурдом — разве это такой сложный выбор?

Мы вышли на крыльцо. На улице за время нашего разговора совсем стемнело и пошёл мокрый снег. Капитан полиции, дожидаясь важного гостя, у калитки участка Арнольда раскуривал сигарету, прикрыв огонёк ладонями.

— Сколько ж у Вас денег, что даже на полицейский эскорт хватает! —невольно заметил я.

— Я не знаю, как это всё устраивается и сколько ст;ит, — беспечно ответил иерарх. — У меня есть секретарь, он в курсе всех этих бытовых дел… Прощайте!

Капитан, отбросив сигарету, козырнул и раскрыл перед его высокопреподобием калитку.

XXI

В стенном шкафу на кухне обнаружилась парафиновая свеча. С этой свечой, помня о том, что девушка не любит электрического света, я вошёл в жилую комнату.

Моя гостья так и лежала на диване, обратив к потолку бескровное белое лицо.

— Здравствуйте, — сказала она мне, на несколько секунд повернув голову в мою сторону и почти вернув её в прежнее положение, словно говоря этим жестом, что не увидела ничего интересного.

Да, это была сестра Иоанна, вне всякого сомнения. После целого вчерашнего дня, проведённого с Авророй, я не ожидал такого холодного приветствия. Моё сердце болезненно сжалось.

— Вы, наверное, очень голодны? — спросил я.

— Нет, не очень, — ответила монахиня. — Не беспокойтесь, пожалуйста. Я привычна к постам, а кроме того, любой пост полезен для тела, ума и нравственности. Целых три пользы разом. Кто же в своём уме будет от них отказываться?

Это звучало бы насмешкой, если бы не полное спокойствие произносимых слов.

— Я ещё очень слаба, — прибавила послушница. — У меня неустойчивое состояние, оно может опрокинуться в любую секунду… Пост мне для моего успокоения на самом деле не повредит.

— Недавно уехал министр ордена…

— Я знаю.

— Он передал Вам визитку и предложение сначала отправиться в Москву, а потом в Европу.

— Зачем?

— Из Вас собираются воспитывать настоятельницу.

— Настоятельницу! — на губах девушки наконец появилось первое подобие улыбки, только не весёлой. — Чтобы быть настоятельницей, нужно иметь хоть небольшое честолюбие, правда? А у меня его нет, и, признаться, ничего у меня нет. Никакой воли, никаких желаний. Единственное честолюбие, которое я себе разрешила, было связано с Вами, Владимир Николаевич (моё сердце на этих её словах несколько раз стукнуло быстрей обычного). Ничего не получилось из этого честолюбия, как Вы видели.

— Вы не хотите остаться со мной?

— Зачем? — она вновь повернула голову ко мне в искреннем недоумении. — Разве я Вам нужна, такая, какая есть?

— Нужны, — произнёс я, стараясь звучать решительно, но без абсолютной уверенности.

Как будто борьба, м;ка, страдание отразились на её лице… но это недолго продолжалось: бесстрастие всё победило.

— Очень благородно, но я не очень Вам верю, — отозвалась сестра Иоанна. — Вы ведь ищете не меня, а Аврору, правда? А я ею обернуться не смогу. У меня инвокации нет.

— У вас ведь уже получалось это!

— Это не у меня получалось, Вы ошиблись. Это у неё получилось прикинуться Леной Ивановой. Да если бы я и могла: разве я хочу? Почему Вы не спросили меня? Знаете, на что похожа служба mediatrix? На комнату, которая сдаётся внаём. Только вы приберёте её, помоете полы, постираете занавески, как приходят наглые съёмщики, выгоняют вас из вашей чистенькой комнатки, ведут себя неизвестно как, приглашают каких-то развязных девиц или кавалеров… Хватит! — выдохнула она. — Я устала «трудиться во благо союза двух миров», особенно когда поняла, что нет никакого союза. И про горний мир я тоже сильно сомневаюсь: не в том, что он есть, а в том, что все эти постояльцы действительно оттуда пришли. Я хочу пожить в моей чистенькой комнате. Запереть дверь, зашторить окна, выключить свет. Вам… лучше всего меня отвезти назад в больницу, Владимир Николаевич. Я с удовольствием подтвержу, что сама убежала, без всякой Вашей помощи. Сама и вернулась.

Я молчал: сказать мне было нечего, и винить кого-то, кроме меня самого, было невозможно.

— Есть ли что-то, что я могу для Вас сделать? — шепнул я наконец.

— Я уже сказала Вам: отвезти меня в больницу.

— А ещё?

— Благодарю Вас, — вежливо-равнодушно отозвалась девушка. — Кроме этого ничего не нужно. Вот неплохо бы, правда, разыскать мою пижаму, в которой я убежала. Она ведь казённая.

— Я поищу. Оставить Вам свет?

— Не надо, я скоро засну. Спасибо большое.

Сдерживая слёзы, я быстро вышел из комнаты.

XXII

Хоть мысль о еде после всех этих разговоров и казалась вульгарной, есть, не менее, хотелось. Мне пост никто не назначал, я сам пользоваться тремя его преимуществами, во имя Отца, Сына и Святаго Духа, вовсе не собирался. Только я принялся соображать, как бы мне в печи сварить хоть рисовую кашу, что ли (пакет риса обнаружился в стенном шкафу, да вот ни ухвата, ни чугунка не было, была лишь алюминиевая кастрюлька), как в дверь дома снова постучали.

«Ну, теперь не иначе как сам папа римский пожаловал», — усмехнулся я, отпирая дверь.

Нет, это был не папа римский. На пороге стояла Лена Петрова, мокрый снег лежал на её непокрытых волосах и воротнике её пальто.

— Рад Вас видеть, — глупо поприветствовал я её.

— Я Вас не отвлекла? — спросила Лена, тоже сохраняя этот вежливо-нейтральный тон. — От… интересных дел?

А ведь когда-то мы были на «ты»… Бог мой, как давно!

— Нет у меня никаких интересных дел, — буркнул я.

— Я войду? — спросила моя бывшая невеста.

— Пожалуйста…

Девушка вошла, стряхивая снег с пальто. Я переставил деревянную скамью, стоящую у внутренней стены, к печи таким образом, чтобы она могла, сев на эту скамью, облокотиться на печь спиной и немного погреться. Лена так и сделала, благодарно кивнув мне. Откинула голову назад, коснувшись затылком печи.

— Холодно на улице? — виновато спросил я.

— Ничего не холодно, оттепель… Я... тут гуляла, неподалёку. До леса дошла. Там походила, вернулась… Мне надо было справиться с этим всем: я очень, очень на Вас была зла! Первый раз в жизни, наверное, так злилась… Ходила я, ходила, злилась — и поняла…

— Что?

— Что Вы, наверное, нас всех обманули. Да?

— Да, — хрипло произнёс я.

Лена вздрогнула, выпрямилась на своей скамейке, не сводя с меня глаз. Как будто несложно принять то, что уже «понял», — ан нет! Всё ж одно дело — догадаться, другое — узнать достоверно.

— Так она здесь, правда? — прошептала Лена. — Та самая, пациентка Арнольда Ивановича? И Вы её вправду выкрали из больницы? О… — выдохнула она и, мотая головой, как бы не веря, всё не могла отвести от меня глаз. — Вы очень смелый человек, Владимир Николаевич! И, наверное, в самом деле… немного больной! Или всерьёз больной…

Мы помолчали.

— А как сейчас… её состояние?

— Днём было скверно, — лаконично ответил я. — Не приведи Господь кому наблюдать! Сейчас успокоилась. Только она ведь не больна, Лена!

— Как же не больна?! Как не больна, если днём было скверно?! — в глазах её внезапно блеснули слёзы. — И Вы, значит… так вот сильно её любите, что готовы… что даже отрицаете очевидное… Ну что ж: я рада! Я бы так не смогла! То есть что значит «не смогла»: я прямо сейчас не могу.

— Чего не можешь? — я сам не заметил, как соскользнул на «ты».

— Иметь такую же самоотверженность по отношению к любимому человеку. Что Вы… что ты дальше собираешься делать?

— Не знаю! Она просит вернуть её в больницу…

— Разумеется!

— …Хотя она здорова.

— Это Вам… это тебе так кажется! Как будто ты можешь оценить! В твоём состоянии… Арнольд Иванович — опытный врач! Очень хороший!

— Ни капли ему не доверяю. Нет, Лена, она здорова, правда. Я буду…

— Что?

— Искать частную клинику, наверное! Или поеду в какой-нибудь женский монастырь. Православный. Больше никаких католиков, хватит! Буду просить, чтобы её туда приняли. У меня теперь большой опыт общения с духовными лицами…

— Ты… прости, пожалуйста, можно спросить? Ты не заговариваешься, нет?

Решительным, быстрым движением Лена встала, прошла расстояние, разделявшее нас, приложила ладонь к моему лбу, будто измеряла, нет ли у меня жара.

 Отведя руку, она села на скамью рядом со мной.

— Хотя откуда же мне знать, как выглядит бред и какие у него симптомы? — потерянно улыбнулась она. — Я ведь не врач, я ничего не умею. Я умею только таблицу умножения и Head and shoulders, knees and toes [Первая строка детской песенки, которую используют для обучения английскому языку в младшей школе (прим. авт.)]. Ах, хотела бы я быть врачом! Не ту я профессию выбрала… Можно… мне на неё поглядеть?

— Если она ещё не спит…

— А если даже спит, что с того? — Лена перешла на шёпот.

— Что ж, верно, — согласился я.

Свеча, забытая мной в блюдце на столе, ещё горела. Я взял блюдце в руки. Тихо ступая, мы прошли в жилую комнату.

Сестра Иоанна спала, дыша неслышно, безмятежно, ровно.

Лена, сложив пальцы левой руки в кулачок и обхватив его ладонью правой на уровне груди, долго, печально, сочувственно глядела на свою тёзку. Я делал то же самое, пока она легонько не тронула меня за плечо. Мы вернулись в кухню.

— Красавица, — задумчиво выговорила Лена, закрыв за нами внутреннюю дверь. — Жаль, что она больна… Похожа на Одри Хепбёрн.

— На Одри Хепбёрн? — удивился я. — Ни капли не похожа!

— Похожа, — упрямо повторила собеседница. — Не внешне, а… восприимчивостью, что ли. Внутренней отзывчивостью. Как-то это выражается в лице… Хотя что я понимаю в этом! А ты, получается, — Грегори Пэк, который любил её «в тысяче форм, под сотней имён…»

— «…В рождении любом, за столетьем столетие, вечно», — закончил я. — Откуда ты знаешь эту поэму?

— Я тоже за жизнь прочла несколько книжек, — улыбнулась Лена. — Несмотря на то, что учительница… Только на что они годятся? Стихи не спасают, никогда, никого. Они пригодны самое большее на то, чтобы читать их на похоронах близкого человека…

Она прерывисто вздохнула, обернулась ко мне.

— Скажи: а меня ты любил? — спросила она дрожащим голосом, настойчиво. — Ведь любил, тоже? Хоть немного, хоть часик, правда?

— Если бы не было этого часика, Лена, я бы тебе даже дверь не открыл…

— …И тем более не позволил бы посмотреть на твоё сокровище. Спасибо тебе, милый, за этот часик! Не знаю, с кем я и где буду, но этот часик я вспомню — и мне уже станет посветлей. Я пойду, хорошо? А то куда же годится, если я сейчас у тебя разревусь на плече? — Лена улыбнулась сквозь слёзы.

— Куда ты пойдёшь? — испугался я. — Как ты из этой глуши доберёшься домой?

— Доберусь: я дойду до села, которое на шоссе, там должны ходить автобусы. А то остановлю попутку. Или лучше всего ещё по-другому сделаю: позвоню Арнольду Ивановичу. Он мне, пока я гуляла, написал сообщение, обещал забрать отсюда. Много чего и кроме этого обещал… Он, кажется, ко мне неровно дышит. А я — что ты думаешь? — я не против! Фамилия «Шёнграбен» звучит гораздо лучше, чем «Петрова»…

— Позволь мне хотя бы проводить тебя до села, — предложил я.

Лена кивнула. Мы вместе вышли из дому, я запер дверь.

Не обменявшись ни словом, мы дошли до большой деревни, лежащей на трассе. По дороге Лена действительно позвонила Арнольду и уговорилась о том, что он заберёт её с деревенской автобусной остановки. Похоже, она и вправду его успела покорить.

На остановке автобуса мы распрощались.

XXIII

Было уже очень поздно, когда я вернулся к дому Арнольда. Снег перестал, небо прояснилось, взошла луна.

Долгий этот день с его множеством встреч и волнений совсем измотал меня. И не в одной усталости было дело: я будто за один день постарел на несколько лет.

Как вообще случилось, что я полюбил эту далёкую от меня, будто с другой планеты явившуюся девушку?

И полюбил ли? Именно ли её — или только воплощённую ей?

Но как же ещё, если не любовью, назвать то, ради чего человек готов рассориться со всеми близкими, возвести сам на себя наговор, на что готов тратить время, здоровье, жизнь, и притом без всякой пользы и результата?

Наивная картина семейного счастья с молодой красавицей исключалась, но уже не о семейном счастье я думал. Хотя бы помочь, хотя бы оказаться нелишним! Положим, я сумею направить девушку в частную клинику, сумею оплатить несколько месяцев лечения (на большее денег у меня не хватит). Только разве клиника ей нужна, когда она здорова? От чего её лечить: от равнодушия к жизни, от желания повернуться к этой жизни спиной? Это не лечится ни медикаментозно, ни психотерапевтически… Нет, только монастырь для сестры Иоанны будет благотворен. Но какой? Из местной обители Mediatores её изгнали, а в женский православный монастырь, пожалуй, не возьмут, когда узнают, что она — католичка… Да ведь у неё и документов с собой нет! Все документы остались в клинике… Изготовить фальшивые? Это, пожалуй, ст;ит безумных денег. Но и ради чего, когда девушка совершенно равнодушна к тому, где будет жить? И ко мне она тоже равнодушна, даже просто по-человечески.

Шумел огонь в печи, я ходил взад и вперёд по маленькой кухне, думал — и не видел никакого решения. Что бы я ни решил, из дома утром следовало выезжать: Арнольд позволил мне оставаться здесь только один день. Правда, есть надежда, что моя бывшая невеста его умилостивит… Присев на скамью, где сидела Лена Петрова, я, как она, прислонился к печи спиной и, изморённый, задремал…

Я проснулся где-то в середине ночи, ближе к утру. В доме было тихо и темно: электрическая лампочка на кухне перегорела.

Затеплив свечу, осторожно ступая, я вошёл в жилую комнату и, поставив светильник на пол, опустился на колени рядом с постелью сестры Иоанны. Та продолжала спать в той же ровной, безмятежной, бездвижной позе уснувшей пушкинской царевны. Ресницы её чуть дрогнули, когда я оказался рядом, но глаза не открылись.

Внезапно я понял, что и у меня, грешного человека, есть своё служение, и что у этого служения есть его формы. С неутомимым ходом планет продолжают класть земные поклоны честны;е братья и сестры, возносят потиры иереи и пресвитеры, торжествуют в духовной славе архипастыри, плетут хитроумную сеть интриг церковные иерархи, воспламеняют сердца проповедники, возглашают гласы клирошане, алтарники безмолвно возжигают свечи, седенькие дьяконы бормочут акафисты. И для меня тоже написан акафист — я знаю его наизусть. Не формула воплощения, нет! Наивно надеяться угадать эту формулу из сотен миллиардов написанных людьми стихов. Не заклинание — скорее, реквием.

В полной тишине зазвучал мой голос. Как за двадцать лет до меня пожилой актёр читал ту же поэму усопшей любимой, так и я сейчас слагал своё словесное поклонение спящей, кроткой девочке, отвернувшейся от жизни, великой актрисе.

Я знаю: любил Тебя в тысяче форм, под сотней имён,
В рожденьи любом, за столетьем столетие, вечно.
Я в сердце своём творил и творю ожерелье стихов,
Что Ты на себе в различных Твоих воплощеньях несёшь
В рожденьи любом, за столетьем столетие, вечно.

Преданья любви услышав опять с их тоскою веков,
Сказания те, что люди хранят бесконечно,
В былое гляжу — в конце всех времён я вижу Тебя:
Идёшь сквозь века, как свет от звезды проходит сквозь мрак,
Ты образом стала, который запомню навечно.
 
Несёт нас поток, который начало в той дали берёт,
Где время само и любовь родились, бесконечны.
Мы сотни любовных ролей сыграли, и в каждой была
Встреч сладость всё та же и горькие заново слёзы разлук.
Любовь так стара, но обновляется вечно.
 
Всё это у ног Твоих возлежит, завершилось в Тебе:
Любовь всех людей, из всех времён бесконечных,
Всеобщее счастье, всеобщее горе, всемирная жизнь,
Всех любящих чувства с единою нашей любовью слились,
В песне любой, ныне и впредь, бесконечно.

[Рабиндранат Тагор, Всемирная любовь (пер. авт.)]

XXIV

Когда я замолчал, девушка открыла глаза, что обожгло меня ужасом и радостью. Наши взгляды встретились.

— Я… Тебя припоминаю, мой хороший, — произнесла она медленно. С тайной, робкой надеждой я наблюдал её: этот тихий, но уже несомненный, постепенно разгорающийся огонёк женственности. — Ты — близкий мне человек… Только вот кто я сама?

Она села на диване.

— Как бы мне ещё вспомнить, как меня зовут…

— Может быть, Авророй? — осторожно предположил я.

— Нет! — рассмеялась она. — Точно не Авророй! Я не крейсер!

И верно: передо мной была будто Аврора, но всё же не совсем она… Её сестра?

— Я никого не разбудила своим смехом? — пугливо спросила девушка. — Нет? Где мы вообще? Кстати, включи свет, пожалуйста!

— Ты же не любишь электрический свет…

— Я? Ты меня с кем-то перепутал…

Я зажёг лампочку. Девушка сошурилась, но, моргнув несколько раз, спокойно, чуть удивлённо осмотрелась вокруг.

— Свет, свет… — пробормотала она. — Кто это сказал, что я не люблю свет? Неправда! Кстати, может быть, меня зовут Светой?

— Может быть, — легко согласился я.

Новонаречённая Света задумчиво провела рукой по волосам.

— И почему у меня такая короткая стрижка? — спросила она. — И этот ватник… Я из тюрьмы сбежала?

— Из больницы.

— Больница! — вспомнила она. — Да, было что-то… Ты не думай, я не морочу Тебе голову! Просто всё смешалось: всё так неожиданно… Будто я сто лет лежала в ледяной ванне, уснула в ней, и вдруг пошла тёплая вода, близко, рядом с самым сердцем… Ты… Ты — Володя, да?

— Да, — сказал я с облегчением. — А Ты — Света. Знать бы ещё, как устойчиво будет это новое incarnatio…

Её глаза широко раскрылись:

— Это новое что-что?

— Ты, кажется, всю свою латынь забыла…

— Забыла! — призналась девушка, улыбаясь. — Не бойся, я всё вспомню. Только не сразу… Господи, как есть хочется!

— У меня ничего нет, кроме холодной рисовой каши, которая, вдобавок, пригорела к кастрюле! — признался я. — Давай-ка мы уедем отсюда, Светонька? Тем более что скоро появится злой хозяин…

— Я так и знала, что это не наш дом! — воскликнула девушка. — Я бы не повесила голую лампочку под потолок! Уедем, говоришь? Поехали! Я готова!


…Мы быстро собрались, оставив на столе злополучные карточки и сожжённую мной кастрюлю (засунуть заводское изделие из тонкого алюминия в русскую печь было не лучшей идеей: сверху она оплавилась). На дворе уже светало. Я спрятал ключ от дома в дупло яблони, откуда его и взял.

— Машинка, ура! — крикнула девушка, увидев мой «Фольксваген». — Чт; Ты как на меня глядишь: на дурочку похожа? Ну, и похожа! Ну и ладно!

На ближайшей по пути автозаправочной станции мы позавтракали в крохотном, на два столика, пристанционном кафе.

— В больнице кормили хуже, — с серьёзным видом сообщила Света. — Там, доложу я тебе, кормили вообще ужасно! Ой, Господи! Я правда лежала в психиатрической больнице?

Она стыдливо рассмеялась:

— Ну что ж, это многое объясняет в моём поведении…

— А до больницы был монастырь, — подсказал я.

— Верно, верно монастырь… Тёмные коридоры, молитвы по целому часу каждое утро, вечерняя служба, книжечка для записи прегрешений. У меня была такая… Учебный класс… Declinatio prima, declinatio secunda… [Первое склонение, второе склонение… (лат.)] Сестра Александра, похожая на мальчика… Брат Тимофей, похожий на девочку… Стул с ножками, обутыми в стаканы: очень смешно… Невероятно, невероятно!

— Что невероятно?

— Сколько я там провела?

— Два года.

— Два года! Ты шутишь, Володя… И… что же теперь? Куда мы теперь едем?

— К его высокопреподобию, наверное. Ты, может быть, теперь согласишься на церковную карьеру? — спросил я, улыбаясь.

— Какому ещё преподобию?! Какую ещё церковную карьеру?! Нет: мы едем в Сопелки!

— В Сопелки? — удивился я в свою очередь. — Поклониться могиле основателя Mediatores Наума Севостьянова?

— Никакого Наума я знать не знаю! — решительно заявила девушка. — Но вот про могилку ты правильно сказал: какая-то там есть очень важная могилка…


…По дороге девушка продолжала вспоминать свою историю, озадачивая меня самыми неожиданными вопросами.

— Путин — снова президент? — воскликнула она, когда я завёл речь про международные события. — Был ведь Медведев… Президент медведев и командир слонов… Какой сейчас год? А, впрочем, что я говорю: если два года — должен быть тринадцатый…

— Четырнадцатый.

— Вот так, уже четырнадцатый… Меня одно радует, — произнесла она с притворной важностью.

— А именно?

— Что не тысяча девятьсот четырнадцатый!

Мы рассмеялись.



Сопелки лежат у подножья невысокого холма, на вершине которого поставлена изящная церковка. Мы поднялись на холм и встали у самой церковной ограды лицом к селу. Света жестом попросила меня ничего не говорить и долго так стояла.

— Я вспомнила, — сказала она тихо. — Я всё вспомнила, до мелочей… Видишь ту избушку? Это — дом моих родителей.

Мы помолчали.

— Что же? — спросил я с грустью. — Так наше путешествие закончилось? Ты возвращаешься домой?

Света быстро повернулась ко мне.

— Это зависит от Тебя!

— Почему?

— Потому что… кто я Тебе?

— Ты — утренняя заря моей жизни, — ответил я. — Будем надеяться, что и вечерняя тоже.

— А можно… можно уже обнять меня? — шепнула девушка стыдливо, но лукаво. — Или Ты считаешь, что говорить красивые слова — уже достаточно?

XXV

Со стороны холма, противоположной деревне, начиналось церковное кладбище с разномастными могилками. Кладбище давно разрослось, перешагнув кладбищенскую ограду. Девушка бесстрашно шагала между этих могилок и наконец остановилась у холмика с простым деревянным крестом без единой надписи. Присела рядом с могилкой на корточки и долго так сидела.

— Кто здесь похоронен? — спросил я.

— Хотела бы и я это знать… Нет ли у Тебя, Володенька, ножа, например?

Хоть и удивившись странной просьбе, хоть и не без опаски, я протянул ей складной ножик, который носил в кармане куртки.

Света, вынув лезвие и очистив самую верхушку могильного холмика от снега, деловито воткнула нож в землю, прор;зала с четырёх сторон квадрат, ухватила ком земли обеими руками и, вынув, отбросила в сторону. Продолжила так же методично работать.

— Что Ты делаешь? — прошептал я: мне стало нехорошо от мысли, что я, возможно, вновь наблюдаю симптом какого-нибудь психического расстройства.

— Потерпи немного, — отозвалась она. — Сейчас мы обязательно что-то найдём… Да, вот же он! Вот же!

Света торжествующе извлекла из-под земли некий прямоугольник, плотно обёрнутый в несколько полиэтиленовых хозяйственных сумок, перевязанный для надёжности верёвочками. Разрезала верёвочки, сняла первую обёртку, вторую, третью…

— Пожалуйста! Держи!

С недоумением и некоторым страхом я взял в руки паспорт, слегка подмоченный с одного краю. Раскрыл его на второй-третьей страницах.

С фотографии на меня глядело весёлое лицо моей спутницы, а справа, как это всегда бывает в паспортах, было указано имя владельца документа.

Иванова
Светлана
Антоновна

— Выносите меня, святые угодники! — прошептал я. — Так Ты — действительно Света?


…Разыскав ближайшую ухоженную могилку, мы бесстрашно прошли внутрь её ограды, сели за столик для поминок, и девушка принялась мне рассказывать историю, которую я кратко изложил ниже.

В семье Ивановых росли две дочки. Старшая — весёлая, озорная девчонка без царя в голове, — окончила сельскую школу, уехала в областной центр, в городе поступила в техникум. Младшая — тихая, скромная, набожная, словно испуганная жизнью девочка — всё ещё училась в одиннадцатом классе и дружила с мальчиком, сидевшим с ним за одной партой. Дружба, вопреки робости девочки, превратилась в юношескую любовь: случились уже и письма, и провожания домой, и первые поцелуи.

На зимние каникулы старшая дочь приехала к родителям. Младшая, не чуя беды, познакомила её со своим мальчиком. Старшая, даром что любила сестрёнку и ей зла не желала, по молодой беспечности вскружила мальчишке голову, да и сама увлеклась.

Младшая, не в силах вынести огорчения, одним утром ушла из дому бродить по замёрзшей Волге. Та зима была недостаточно холодной: у берега лёд треснул… Тело обнаружили через два дня.

После мучительной ночи, после едва не выплаканных глаз старшая дочь решила: она виновата в гибели сестрёнки — она и искупит эту вину, продолжив её жизнь. Паспорт свой она спрячет, от своей личности откажется и отныне навсегда превратится в пугливую, болезненную, мечтательную, религиозную Лену Иванову.

Мама втайне была рада: младшую она любила больше, и даже внушила себе, что это именно старшая её утонула, а младшая доченька осталась жива. Родительская тоска по младшей дочери и стремление утишить эту тоску тоже подтолкнули девушку к её странной метаморфозе. Меж тем что-то неладное творилось с «младшенькой»: не прекращалось её расстройство, уже настоящее душевное расстройство, с неожиданными переходами настроения от апатичного до истерично-оживлённого, со странными идеями, странной речью и странным поведением. Пришлось девочке, вместо того чтобы заканчивать одиннадцатый класс, отправиться на лечение в детское отделение областной психиатрической больницы. В больнице её приметил зоркий глаз игуменьи. Остальная история мне уже известна.

— А ещё, — неожиданно закончила рассказ Света, — будет забавно, если выяснится, что я всё же именно Лена!

— Как ты можешь быть Леной, если та утонула?

— Может быть, это именно Света утонула, как мама себе внушила…

— И… что тогда? — спросил я глуповато.

— А ничего! — рассмеялась она. — «Лена» закончилась, её больше нет, аминь! Знаешь, чему я научилась за два года монастырской жизни? Человек есть только то, во что он верит. Только это, больше ничего!

Девушка задумалась и серьёзно прибавила:

— Разумеется, я не Лена, но Лена во мне тоже была. Когда я захотела продолжить жизнь сестры, мне потребовалось уничтожить или хотя бы подавить себя прежнюю. Так во мне появились две части: я бывшая и я та, которой хотела бы быть Лена. Кто знает: вдруг её неуспокоившаяся душа и вправду во мне воплотилась… Жить так мучительно, мой первый диагноз как раз и был связан с этим раздвоением. Монастырь мне пришёлся впору, точней, не мне, а «Лене»: ей нравилось быть монахиней, а на время воплощений она научилась уходить, прятаться, поэтому сестра Иоанна была отличной посредницей. За два года в монастыре я себя прежнюю не только «победила», но почти и совсем забыла. Или думала так… Но вот пришёл Ты, и, слушая в первый раз о Твоей Авроре, я поняла, что очень хочу её воплотить, потому что чем-то — даже многим! — она похожа на меня прежнюю. А после, когда пришла к Тебе в гостиницу, когда увидела Твой восторг, Твоё восхищение, Твою любовь, я захотела её не отпускать, оставить внутри себя. Ради Тебя, и ради себя тоже. Это оказалось для меня совсем несложным, и не потому, что у меня какие-то выдающиеся духовные способности, нет! Просто я её и сама полюбила: как то, кем бы я могла быть, как лучшее во мне. Потом мне стало очень обидно от того, что Ты…

— …Не захотел принять Тебя в Твоей слабости, — догадался я.

— Верно, — кивнула девушка. — Тогда «Лена» внутри меня снова взяла верх и принялась послушно выполнять монастырские команды, написанные на карточках, а я даже не пыталась бороться с ней, просто наблюдала за всем этим с тихим ужасом: ради чего мне было бы бороться? Но Ты выдержал это всё: я поняла, что Ты готов во мне любить обе части. Готов отказаться от «невест», готов прилюдно опозорить себя… Все разговоры в соседней комнате я слышала. А «Лена» всё сопротивлялась: она говорила мне, что не верит в Твою любовь и что ей эта любовь не нужна, да и мне она не нужна тоже. Мне приходилось покоряться: я ведь ещё раньше дала ей слово отказаться от себя, я не могла его нарушить! Когда Ты вошёл ко мне поздно ночью — или было уже утро? — я не спала, слушала очень внимательно. И вот тогда случилось самое удивительное: «Лена» сдалась. Она поняла, что я не могу уничтожиться, что я хочу любить и быть любимой. Она простила мне всё — и покинула меня. Как-то она поняла, что это стихотворение — реквием. Когда читают реквием, это означает, что пора душе отделяться от тела. И она послушалась: моя сестрёнка всегда была послушной. А я так привыкла жить эти годы вместе с ней, что от этого толчка во мне всё сотряслось, и я ненадолго всё позабыла… Вот и разгадка!

— Выходит, — рассмеялся я, — Арнольд не ошибся, когда решил свести вместе двух людей с одинаковыми диагнозами!

— Похоже… Но я не хочу о нём думать и, надеюсь, не увижу его никогда больше! — улыбнулась Света. — Где, говоришь Ты, визитка того дяденьки, который мне предлагал церковную карьеру? Думаю, у ордена остался передо мною должок…

XXVI

Голос, ответивший по телефону, оказался «личным секретарём Его высокопреподобия»: нам назначили «аудиенцию» на четыре часа дня в люксовом номере одной из городских гостиниц.

Номер имел широкую прихожую, в которой субтильный секретарь велел нам подождать и ушёл «с докладом». Двери; между прихожей и гостиной не было, оттого мы успели услышать кусочек препирательства между клириками.

— …Нормы! Нормы, против которых Вы погрешили! — звучал мужской голос.

— Разве это уставные нормы? Назовите мне параграф Устава, и мы о нём поговорим! — отвечал женский.

— Это нормы христианской совести!

— У меня, Ваше высокопреподобие, нет совести. Если у человека нет личности, как у него может быть совесть? Я — tabula rasa, на которой Господу угодно чертить свою волю. Я — чистая страница, прозрачная вода, пустой кувшин, мягкая глина в пальцах Творца. Или Вы забыли Credo mediatorum [Символ веры «Посредников» (лат.)]?

Секретарь прервал спор и доложил о нас. Говорящие тут же смущённо смолкли. Через полминуты нам позволили войти.

В просторной гостиной имелся диванчик, креслица и стол в стиле бидермейер, впрочем, явно современного изготовления: никакой выразительной древности в них не чувствовалось. Стол теперь занимали подшивки документов в архивных папках и отдельные бумаги без папок: инспекция, похоже, шла полным ходом, и госпожа аббатиса (она стояла тут же, скрестив руки на груди, сжав губы, строго глядя на нас) видимо, получала не первый нагоняй. Министр ордена, вольготно рассевшийся в кресле, указал нам на диванчик и жестом велел игуменье тоже присесть в одно из кресел. Оглядев Свету (девушка была в нарядном платье), он слегка нахмурился:

— Вы как-то подозрительно легкомысленно смотритесь, сестра Иоанна…

— Я не сестра Иоанна, — ответила девушка вежливо и спокойно, с трудом удерживая улыбку.

— Почему Вы так решили?

— Потому что матушка меня исключила из обители. Спросите её, вот же она!

— Вас исключили в нарушение Устава! — веско заметил иерарх. — Поэтому…

— Но ведь локальный акт оформлен? — вмешался я как тоже администратор, в который раз проявляя непочтительность.

— Разумеется, я сделала запись в журнале! — воскликнула настоятельница. — У меня документы в полном порядке! И не надо говорить про нарушение Устава, Ваше высокопреподобие! Собрание общины одобрило исключение тремя голосами «за» при одном «против» и двух воздержавшихся!

— Когда это они успели? — изумился иерарх.

— Вчера вечером!

— А Вы знаете, сестра Паула, что министры ордена в исключительных случаях имеют… — начал клирик.

— Но ведь документа-то нет! — перебил я снова. — Письменное решение, отменяющее локальный акт учреждения, отсутствует, ведь правда? Значит, и сестры Иоанны сейчас никакой нет! Прошу любить и жаловать: Светлана Антоновна Иванова.

— Можно просто Света, — улыбнулась девушка.

Оба церковника примолкли. Переглянулись.

— Я этого совсем не ожидал! — признался министр. — Я не думал, что у Вас получится… Как, ради всего святого, Вы это сделали? Светлана Антоновна, каким образом Вас вызвали к жизни?

— Прочитали инвокацию, — невинно пояснила девушка. — Будто Вы не знаете, как это делается!

— Не может быть! — воскликнула игуменья высоким голосом. — Вы хотите сказать, что угадали ту самую формулу, которую я использовала для первого воплощения? Никогда не поверю!

— Угадал, угадал! — рассмеялась девушка. — Он нашёл нужные слова… Может быть, не дословно те же самые — да ведь и я не в точности такая, как его Аврора! Есть некоторые отличия… Владимир Николаевич против них, кажется, не возражает.

— Поздравляю, — сухо заметил министр. — Вы, русские, вообще очень сообразительная нация. Я одного не могу взять в толк: зачем вы тогда вообще к нам явились? Ступайте, наслаждайтесь жизнью, плодитесь и размножайтесь. Нам от вас ничего не нужно!

— А это только так работает? — осведомился я с весёлым недоумением. — То, что нам от вас что-то может быть нужно, вы не предполагаете?

Оба церковника распахнули рот.

— Не подумайте, пожалуйста, Ваше преподобие и Ваше высокопреподобие, — начала Света, — что я склочница, скандалистка, неблагодарное существо! Мне есть за что вас благодарить. Вы дали мне крышу над головой, образование, даже язык: я была неграмотной сельской девчонкой, а научилась говорить как героини романов. Но, положа руку на сердце, я обошлась бы без этих двух лет! Уже оказавшись в обители, я много раз хотела сбежать: у Вас было очень тоскливо, матушка, а некоторые воплощений мне до сих пор без стыда и ужаса не вспомнить…

— Не дело рядовой сестры испытывать стыд и вообще рассуждать о послушаниях, которые ей дали! — назидательно заметил британец. — Все воплощения совершались ради вящей славы церкви, а если Ваша матушка и велела сёстрам иное, без чего можно было бы обойтись, вся вина на ней. И сбежать Вы тоже не могли! Вы не могли даже захотеть сбежать, если были прилежной сестрой. Братья и сёстры Mediatores полностью отказываются от своей воли, уподобляются мягкой глине. Это — великая школа нравственного воспитания!

— Но отказ от своей воли и принятие монашества происходит добровольно или нет? — уточнил я. — Если добровольно — склоняю голову. А если нет…

— Что — если нет? — нетерпеливо переспросил иерарх.

— Если нет — открываю Уголовный кодекс!

Оба клирика вновь переглянулись с тревогой во взгляде.

— В Уставе ордена Mediatores, которому уже больше двухсот лет, ничего не сказано о добровольности, — произнесла игуменья, не очень, впрочем, уверенно.

— Простите, Ваше преподобие: а в том уставе, который Вы регистрировали в уполномоченном органе, создавая на территории России местную религиозную организацию, тоже ничего не сказано о добровольности? — елейно переспросил я. — И у Вашей общины такая регистрация вообще есть? Может быть, ст;ит обратить внимание прокуратуры и других надзорных органов на странные вещи, которые происходят в обители, которая даже регистрации не имеет?

— Что вы оба хотите? — нахмурившись, спросил министр. — Устроить скандал, вытащить наружу грязное бельё? Забросать грязью Святой престол и его российских служителей? Лить воду на мельницу врагов католической веры?

— Бог мой, как страшно! — рассмеялась Света. — Я, видимо, со стыда должна сгореть, услышав эти упрёки… Только я ведь не католичка! Какое мне дело до Святого престола и судеб его российских служителей!

— Она слишком много на себя берёт, — процедила сквозь зубы настоятельница. — Совсем обалдела девка… Не волнуйтесь, Ваше высокопреподобие, я её сейчас развоплощу! Мигом!

Надтреснутым голосом она запела английскую песенку о мерцающей звёздочке. Мы выслушали первый куплет, стараясь сохранять серьёзные лица, и всё же под конец не выдержали — рассмеялись.

Министр досадливо махнул рукой:

— Не позорьтесь, сестра: она в своей настоящей, устойчивой форме. Перед нами сидят совершенно обычные, до неприличия бездуховные люди, которых ничем не прошибёшь. Да уж! Ну и аспида пригрели Вы, сестра Паула, на своей чахлой груди! Вы — шантажисты, уважаемые! — обратился он к нам. — Наглые, отвратительные шантажисты, которые беспощадно выкручивают нам руки!

— Нет, нет, нет! — весело воскликнула Света. — Мы вовсе не шантажисты! Владимир Николаевич прав: если считать, что эти два года я была монахиней, тогда, действительно, мы приходим к нарушению закона, скандалу и прочим неприятностям.

— Не мы, а вы, — вставил я свои пять копеек.

— Верно! — кивнула девушка. — А если считать, что эти два года я служила ордену как mediatrix mediatorum, тогда никаких претензий к вам нет!

— Давайте и считать так! — предложил министр. — Ах, умная головка!

— Давайте! — согласился я.

— Давайте, — кивнула Света. — Я и сама очень рада! Где моя зарплата «посредницы посредников» за два года, Ваше преподобие?

Вновь клирики переглянулись. Сестра Паула простонала.

— Какого размера вознаграждение Вы хотите получить? — глухо спросил министр.

— Мне не надо чужого, — с достоинством пояснила девушка. — Только то, что заработала! Положим мне всего двадцать процентов от «пожертвований», то есть двести фунтов в час. Согласитесь, это немного! Допустим, что в неделю я совершала только одно воплощение, каждое — не дольше часа, хотя мы все прекрасно знаем, что бывало и больше. Но не будем мелочными! Это значит, что за месяц я заслужила восемьсот фунтов, за год, постойте-ка…

— Девять тысяч шестьсот, — пришёл я на помощь. — А за два года — девятнадцать тысяч двести.

Все собравшиеся помолчали, впечатлённые величиной суммы.

— Да, разумеется, — с британской бесстрастностью сообщил иерарх. — Разумеется. Я выплачу Вам вознаграждение сегодня вечером и взыщу с сестры Паулы её долг мне в течение недели.

— В кассе обители нет таких денег! — возмутилась игуменья. — Поступлений сейчас очень мало! Брат Тимофей убедительно воплощает только женщин, но люди не хотят мужского посредника при воплощении женщин! Брат Михаил как назло свалился с гриппом. У сестры Александры уже неделю истерика. Старшие сёстры — тоже аховые работнички…

— Придётся Вам, сестра Паула, переехать в более скромное помещение, — равнодушно сообщил министр. — Вы живёте не по средствам. Кто же виноват в том, что Вы сами зарезали курицу, несущую золотые яйца!

— В общине сейчас шесть человек, Ваше высокопреподобие! — продолжала протестовать аббатиса. — Шесть человек нельзя поселить в одной каморке!

Министр развёл руками.

— Ничего не поделать! — сухо прокомментировал он. — Мы не можем позволить себе грязный скандал, это не в принципах Святого престола. И зря Вы, сестра Паула, убиваетесь о шести! Вам нужно будет заботиться только о трёх. Я сегодня подам генералу ордена отчёт с рекомендацией сократить число насельников Вашей обители вдвое. Не упразднят вас только потому, что это — историческая обитель, основатель которой причастен к созданию всего ордена Mediatores… так тем более Вам должно быть стыдно! Я очень, очень недоволен Вашей работой и результатами инспекции!

— Как до трёх! — ахнула настоятельница. — А ещё трёх мы на улицу выставим?

— Ну да: например, тех, кто голосовали за исключение сестры Иоанны и тем самым за уменьшение численности, — философски заметил иерарх. — Это будет справедливо, как Вам кажется?

— Где же Ваша… где Ваше христианское сострадание?

Министр пожал плечами.

— У меня, Ваше преподобие, нет никакого личного сострадания, — ответил он, улыбаясь краем губ. — Я — tabula rasa, на которой Господу угодно чертить свою волю. Я — чистая страница, прозрачная вода, пустой кувшин, мягкая глина в пальцах Творца. Или Вы забыли Credo mediatorum? Простите, Владимир Николаевич: не могли бы Вы с Вашей очаровательной спутницей зайти ко мне за её вознаграждением часа через три? Не думаю, что Вам нужно прямо сейчас быть свидетелем неблагообразных скандалов клириков, которые к вам обоим как к мирским людям и даже не католикам не имеют теперь никакого отношения.


— …Что мы будем делать с такой уймой денег, если он их в самом деле нам выплатит? — спросил я Свету на улице.

— Что угодно! — беспечно откликнулась она. — Поедем в Крым, например. Я там никогда не была.

— Там сейчас неспокойно!

— Милый, это ненадолго, — загадочно шепнула девушка. — Скоро всё устроится…

Кажется, она не ошиблась!

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Начав свои записки исключительно как подобие личного дневника, я обнаружил, что они сложились в повествование, которое может представлять некоторый интерес и для других, особенно если эти другие имеют множество центров личности. Впрочем, что вообще считать множественностью, что — личностью, что — болезнью? Каждый из нас наделён даром эмпатии, то есть минутного воплощения в себе чужих чувств, мыслей и интересов. Каждый способен управлять внутренними течениями своего ума, и отсюда каждый может быть сколь угодно пластичен и множественен. Может быть, такое объяснение прозвучит неубедительно для психиатров, которые посчитают, что я маскирую свою прежнюю болезнь сомнительной философией, но что я могу с этим сделать! На всех не угодишь. Моя книга в любом случае закончена, всё, что я желал рассказать о бывшем со мной, сказано. Qui legit emendat, scriptorem non reprehendat [Читающий да получит благо и не упрекнёт писца (лат.)], как научила меня написать Света. Впрочем, у меня имеется один должок перед моим читателем (если представить, что он всё же появится): я не разъяснил значение поэмы Фёдора Григорьевича Волкова.

Значение это исключительно простое. Э;еро есть всего лишь высшее, нравственное, этическое начало человека. «Фита» в дореволюционной орфографии передавала греческую «тету», которую римляне писали через th. Современным написанием слова «Э;еро» было бы Этеро, так же, как и «эфика» в наше время называется этикой. Нравственное начало порождается с немалым трудом, но, однажды порождённое, своими лучами оно уничтожает всю человеческую скверну, всего «низшего человека». Горевать о «бесславной гибели» этого низшего человека в нас не ст;ит.

Света, по крайней мере, уверяет меня, что «Э;еро» имеет именно такое толкование. Но доверять этой девушке полностью нельзя. Это, доложу вам, такая плутовка!

КОНЕЦ
21.01. — 29.02.2016 г.
Правка от 31.03.2021 г.


Рецензии