Выбор

  Я лежал на земле. Такой черной и жирной почве, от которой холодок переходит на спину и пробирается до самых костей. Мышцы закоченели.
   На земле — ковер из травинок. Каждая из них напоминала изумрудную змейку. Вместе они были связаны одной корневой системой. Только тонкие стебли расположились в беспорядке. Травинки — это как безмолвная толпа в вагоне метро. У них нет лиц и нет эмоций. Они все разные, и все сливаются в единую систему.
   Травинки скованы навечно. До самой последней пульсации жизни в своих сочных зеленых тельцах они привязаны к месту, где им довелось родиться.
   С земли можно смотреть на небо без всякого напряжения. Когда ложишься, то голова на мгновение начинает кружиться, и весь мир будто уплывает из-под ног. И в следующую секунду, сразу после того, как легкие наполняются холодным воздухом, глазам открывается бесконечный океан лазури.
   Конечности отяжелели. Хребет приковало к земле, и приподнять голову было невозможно. Широко раскрыв глаза и раскинув руки, я мог отдаться далекой небесной глади. Небо распяло свою жертву на мягком зеленом кресте.
   Мое нескладное тело, спутанные волосы — все выскользнуло, уплыло по направлению вверх. Не было больше никаких сторон света. Меня окружила глубокая синь. И лишь где-то там, в месте, куда падает от страха сердце, мне казалось, что я все так же принадлежу земной тверди.
   Травы вдруг обратились гигантскими черными елями. Нежная кромка их стебельков зазубрилась и искривилась. Странные темные лохмотья бахромой повисли на каждой из них. Но небо все так же виднелось за черными стволами.
   Одна из травинок превратилась в толстого полоза с золотистой чешуей. Он подполз к моему лицу и высунул длинный фиолетовый язык. Глаза его мягко светились янтарем.
   Я улыбнулся полозу. Он медленно качнул головой в ответ.
   У змей холодные сердца. Полоз никогда не был исключением. Раскрыв широкую пасть с розовой пульсирующей плотью внутри, он впился в мое лицо. По голове разлился жидкий огонь. Тело еще сильнее впечаталось в землю. Раздалась смесь хруста со скрипом, будто в тяжелом замке повернули ключ.
   От полоза пахло лекарством, и укус его напоминал скорее неприятный укол, нежели смертельное ранение.
   Челюсти змея медленно сжимались, пока не напряглись до предела. Он замер. Его упругое тело обвилось вокруг меня, сжало до хруста в костях.
   Не больно, не больно...
   Синева над головой неуклонно сгущалась. Черные полосы елей все так же испещряли небеса, но украдкой смешивались в единое чернильное месиво.
   Змей отпустил меня. По лицу потекло что-то теплое. Липко. Я чувствовал, что моя голова напоминала поверхность Луны, усеянную глубокими кратерами.
   “Зачем, полоз?”
   Он лишь посмотрел на меня с укоризной. Два желтых глаза со зрачками-черточками были в парах десятках сантиметров от того, что раньше служило мне лицом.
   Я весь превратился в одну горячую рану. Это сравнимо с пробуждением от долгого сна. Из шерстяного покоя одеял беззащитные голые ноги ступают на пол. Он холодный до того, что обжигает кожу. Любое движение воздуха пронзает и ранит ослабленного человека. Будто что-то впивается в самый нерв, в самую нежность.
   “А ты что хотел? Небожителям нужно чувствовать боль.”
   Красная пелена перед глазами. Ели давно растворились в ней. Впервые я увидел нечто, напоминающее облака. Кровавые сгустки ползли по небу, корчась и извиваясь. Они танцевали сумасшедшим водоворотом вокруг одной темной точки посреди неба. Точка расширилась до размеров широкой полыньи. В ней — сумрак и болезненная свежесть.
   Я был все так же неподвижен. Кто-то словно оттягивал мне веки, не позволяя закрыть глаза.
   Путы полоза давно ослабли. Змей уполз в свою сырую нору.
   Полынья вдруг прояснилась. Светлые оттенки расползлись по ней полупрозрачной тканью, будто чернила в стакане с водой.
   Меня снова встретило лазурное небо. Теперь оно выглядело изящнее гжели и чище вод тропического моря. Его цвет был так свеж, что его можно было пить, как студеную воду из родника.
   По небу, среди облаков-островков, гребя огромными мохнатыми лапами будто веслами, плыл кот. Толстый, рыжий. Размером примерно с маршрутку. На нем верхом сидел пожилой человек, в очках с тонкой оправой, в сером шерстяном костюме.
   Кот-маршрутка подлетел ближе. Было слышно его горячее дыхание.
   Старик, кашлянув, произнес:
   “Залазь, сынок. Впереди дорога долгая.”
   Я с удивлением осознал, что могу подняться. Пошатываясь, я подошел к коту. Тот присел, позволив вскарабкаться себе на спину. Старик подал руку. Через мгновение кот подпрыгнул, и поплыл, разгребая лапами толщу воздуха.
   Я, стыдясь непонятно чего, опустил глаза. По моему лицу текли ручейки алой жидкости и каплями падали на мягкий мех кота. Кап, кап, кап. Красные пятнышки складывались в расплывчатый узор. Старик, видя это, покачал головой и протянул ладонь к моему лицу. Казалось, что его холодные пальцы окунулись в рану. Они ворочались, дергали за сосуды и щекотали рваные ошметки нервов. Хотелось кричать. Через несколько секунд он одернул руку, и я увидел, что между его пальцами был зажаты мелкие цветочные лепестки. Белые с алыми кончиками.
   Я машинально дотронулся до раны. Мягко. Щекотно.
Под грузным телом кота проплывали разноцветные клочки земли, поля и реки. Иногда на горизонте показывались серые очертания каких-то городов. Зеленый цвет сменялся желтым, желтый бурым. Озера с высоты казались странными темными кляксами. Наблюдая за калейдоскопом земных красок, я провалился в сон.
   Тогда я безмятежно спал и не знал еще, что впереди, за радужными дворцами и небесными садами меня ждала развилка и две широкие дороги. Одна вела к чему-то неизведанному и легкому, как сам воздух, как космическая пустота.  Другая — в  роддом номер три на Яблочной улице, где яркий свет и холод непременно заставили бы меня заорать что есть мочи под улыбки краснощеких медсестер. Я бы еще несколько месяцев скучал по теплу, из которого меня вытеснили, а затем впервые бы улыбнулся. После произнес бы первое слово, привязался бы к плюшевому котенку, которого мне подарил бы кто-то из новых родственников, и растворился бы в богатстве окружающей меня вселенной. Цикл повторился бы вновь. Новая шестеренка встроилась бы в огромную машину человеческого рода.
   Впрочем, тогда, в небе, обняв теплого летающего кота, я уже знал, чего мне хотелось больше всего на свете. Редкий человек, вкусивший небеса, может вернуться к траве и почве. На полоза обиды совсем не осталось. Ведь даже самая ужасная боль всегда сменяется облегчением. Боль освобождает.


Рецензии