Поезд

Имеющий уши да услышит.

Я ходил посреди ужасающе белой пустыни постоянно. Я ехал сквозь нее, сквозь этот устаревший и все равно новый кошмар и ждал города, который хотя бы попытается спасти меня теплом своих огней от этого всего. Не хотелось думать о будущем, о настоящем, о том самом, уже загубленном и погибшем. Поезд Симферополь-Одесса, 22-51, двадцать седьмое января 2014-го года. Я ехал тогда.
Ужас отражался в трехэтажных полу панельных зданиях, оголенных соснах за окном, в моих попутчиках, в теплой гамме фонарей, светящихся за стеклом. Ужас сочился даже из деревьев, которые во мраке скорее напоминали колосья пшеницы или другой культуры, они были тропически сломленными, разоруженными, забытыми. Товарные вагоны, товарные вагоны...
Остановка в Херсоне. Девушка спрашивает: «Николаев?» Надеется, наверное, ждет скорейшего прибытия в свою мимолетную тихую гавань. Интересно, долго ей там будет хорошо? Месяц, два, три, восемь? Сколько еще продлится этот незримое ожидание чего-то сакрального, предрекающего непоправимое? Сколько еще это будет висеть в воздухе? Причем не просто непоправимое, то, что для каждого, а всеобщее непоправимое. Одинокая будка «вахтера» железной дороги стояла как пряничный домик, обитель иллюзорного веселья, зефирного, ненастоящего. Фонари выстраивались в ряд, подавая надежду на спасение, а деревья прятались за товарняками, отбирая ее.
Боль, тоска и отчаяние — вот что ждет нас всех в будущем. Об этом говорят лица людей, которые выражают умирание созвучное с мерзкой гримасой умиротворения, об этом говорят круглые фонари Херсонского вокзала, их свет, их неравномерность по отношению друг к другу.
Люди бегут в стужу, будто бы спасаясь от источника всех бед они бегут встречать своих близких или наоборот — садиться на поезд, который не увезет их даже от самих себя. Спешка смешанная с безнадежностью, ужас в глазах проходящей по вагону женщины — то ли от атмосферы поезда, то ли от всеобщего ожесточения, бесчувственности и отчаяния. Фонари возвышаются один над другим, приказывают друг другу быть как-то легче и проще, обрекая при этом каждого на постоянную погоню, погоню за недостижим спокойствием. Злобный смех соседки, сельской женщины лет шестидесяти, которая будто предрекает аборт молодой городской мамочке. «Не родится, говорю, не родится! Хи-хи-хи!»
Инкубаторский страх, как бутылки «Моршинской» без газа. И вопрос, застывший в глазах другой соседки: «За что?»

***

Тронулись. Лампы потускнели сразу, а инерция откинула меня к спине купешки.
«Шепотом, но отчетливо» - говорит в разговоре со своей внучкой соседка. Вот это как: шепотом, но отчетливо — так звучит голос проводника на станции нам всем вслед, так звучит дыхание смерти в наших окнах и чужих лицах. Так мы теперь только звучим.
«А вдруг будет холодно?» - Женщина с короткой мальчишеской стрижкой смотрит на меня и улыбается. Возможно не так давно выписанная из онкологии. По крайней мере, бровей у нее нет и не предвидится, лоб высокий или кажется таким из-за короткой челки. Волнение на ее лице отражается довольно забавно, милое, даже детское беспокойство проскальзывает, плавно выливается из ее морщин, укоренившихся на лбу. Насколько они монументальны, и напоминают восковые.
Конфетных оттенков огни отсылают к чему-то отрицающему отрицательное — возможно, к американской культуре. Тихие искры сельских домов-одноэтажек сводят с ума своей отчужденностью от происходящего. Издевательство в высшей степени, а точнее — зависть по отношению к их отчужденности. Как, как они могут быть такими, как они могут вечно оставаться такими? Даже если они будут гореть, полыхать языками какого-то неправильного оранжево-желтого месива, даже если они будут разлагаться изнутри, люди в них будут кричать от боли, от жара, холода, зноя, будут задыхаться, резать вены, убивать себя газом, при абсолютно любых вариантах они останутся такими же — чужеродно спокойными и умиротворенными. Говорят каждому и самому себе «Все пройдет, только нужно немного поесть и поспать».
Усталая улыбка девушки с верхней полки. Интонации такие, что даже в войну можно в нее влюбиться. Хотя, о чем это я? Ни о чем, так глупости всякие тут развожу.
Только приглядевшись в упор в отражение стекла начинаешь видеть что-то большее, чем самого себя. И это вселяет страх. На самом деле.

***

Заснувшая смерть как не-будущая весна повисла над нами снегом. Не заметили, что последний снегопад резал лицо? А надо бы.
Я умру довольно скоро, осталось около трех дней, если не часов. Хотя для часов должно очень повезти, на самом-то деле. Пустой перекресток напоминает, что еще можно продать душу дьяволу.

Разговоры вылезают из предыдущих дней. Помню.

- Да что здесь делать? Нужно сваливать, нужно уходить из этого ада немедленно! Все это — херня на постном масле, которым даже если все колеса напрочь позаливать, все равно никуда не поедет, как ни крути.
- Ну а что ты прикажешь мне сделать, а? Не злись на меня за это, и не смей на меня злиться — не самый подходящий момент!

Девушка на нижней боковушке уснула у паренька на коленях. Ну а что еще может спасти в этой асимметричной биомассе? Любовь.

- Просто сделай хоть что-нибудь, а то твои страдания какие-то вообще пошлые и экзистенциальные, как ты же любишь выражаться!

- Не хочу я ничего делать. Не хочу. Не мое это — бороться с системой, антисистемой, даже с собой. Борьба и насилие — вообще что-то до безобразия животное, и, если рассматривать с точки зрения метафизики, является жутко странным. Ну как это так, я, человеческое существо с благими намерениями, должен бороться? Зачем мне, который хочет стать святым лет с четырнадцати, бить кому-то морду, разрывать чей-то живот штопором или ебашить топором какого-то пьяного забулдыгу? К чему это? Почему я должен так делать?

Надо бы покурить. Неплохо было бы пойти в тамбур и наконец-то покурить — так не будет желания уснуть, разорваться от какой-то нечеловеческой, и от того еще более мерзкой усталости.
Вышел. Грязные пятна на стенах, наверное, ржавчины, напоминают о крови. Что было бы, если бы я все-таки открыл дверь, и вышел отсюда? Каким узором растеклась бы по вагону моя первая отрицательная? Как скоро бы остановили поезд? Закричал бы я от страха? На какой из путей попали бы мои конечности? А может я бы вообще не умер, а просто упал, прокатился как дурак, да и умер от того, что замерз в поле в своей красной клетчатой рубашке?
Я стоял там и тлел вместе с углем от страха. К нему еще примешалось это глупое и житейское — а вдруг сейчас придет проводник. А что он скажет?  Вдруг он меня простит? Вдруг он вызовет милицию из самого последнего вагона? Что он вообще сделает, как посмотрит на меня?
Сижу в вагоне. Смотрю на соседнюю пару, которая лежит вместе на одной полке. Кудрявые девичьи волосы разлеглись нагло по поверхности лица, он обнял ее так ласково, как-то страшно ласково. Ты смотришь на них, и от общего ощущения одиночества, боли и глупого страха в смеси с ненавистью перед высшими инстанциями и любым воплощением общественного долга, хочешь выброситься в окно. «Аварийный выход: выдернуть шнур и вытянуть стеклопакет за ручки». Вот они, эти красные, рубиновые ручки, за которые можно вытянуть стеклопакет. Как быстро меня остановят? Как быстро закричит девушка с нижней боковой полки? На кого попадет кровь? Или я снова, как идиот, просто прокачусь по путям и, может, получу сотрясение мозга?
Новый город, уже ближе к полуночи. Привет, Николаев, кажется, это ты. Девушка из соседней купешки приехала домой, а меня ждет длинная остановка.
Хрупкость деревьев в свете фонарей, необычайная серость узоров их веток. Заборы напоминают могильные кресты, а огни окружают, фокусируются на тебе, хотя и думать так — крайняя степень эгоцентризма.
Поспать или броситься под поезд на станции? Или может специально заблудиться в ближайшем заброшенном доме фабричного типа?
Жар подступает к телу, руки не соображают. Нет, если сдамся сейчас, не смогу увидеть хотя бы как-то эфемерно слезы несчастной девушки с нижней боковой полки. Не смогу увидеть ее детский рот, который будет расплываться в гримасе улыбающегося страдания. Представилась в голове картина изнасилования, дешевая, грубая. На, солнышко, возьми чертову конфетку фаллической формы и успокойся. Словно это правда даст ей какое-то успокоение сквозь слезы. Я представляю ее глаза, полные соленой жидкости; как она стекает по щекам. Я представляю ее растерянность из-за выливающейся белой слизи из ее рта и абсурдности самой ситуации. Она бы сидела, как ущемленная маленькая собачка, положив одну коленку на другую. Так и кричат картины в моей голове. « А что еще делать, когда тебе причиняют боль? А что еще делать?»
Нет, не Николаев. Жаль. С чего бы? От конца представления?
Она вернулась из туалета. Снова ее детские колени растапливают эту холодную атмосферу жути в нашем жарком поезде.
Я понимаю, что могу бродить по этим заснеженным областям вечно, и кричать, и разрывать себя, и познавать ничто и нечто, но зачем? Все это дерьмо и так познано уже, и, к сожалению, выход снова не найден. Ждем следующей станции — может чего изменится.
Огни домов за окном разрезают мое пространство. Как жаль, как жаль.
Ветки деревьев светятся снова в какой-то неге или надежде. Но вот кирпичное здание, фабрика, и жить заново не хочется. Заснеженный, отделенный Николаев. Стоит тут как на горе, и без всего вечно отчаянный.
Дерево возле очередной будки вахтера поезда стоит как уже прижившаяся жена — отвернувшись с эгоистичной капризной обидой и злобой.
Вагоны с газом. Кажется, если я выпью еще кофе, мои почки откажут.

***

Я оставил ее там. Мою милую девочку, я оставил ее там. Она обещала прийти ко мне ночевать на неделе, а что я ей  скажу теперь? Херсон — это город , в котором она теперь живет. Янтарные, хотя и голубые цветом, глазки смотрели на меня вчера вечером с такой добротой и надеждой. «Вот ты меня спасешь,» - говорили они. «Все будет хорошо» - повторяли они.
Писать невозможно и отовсюду пахнет любимым печеньем в виде собачьих косточек. Нет. Не смогу больше. Вот так появляется и отпускает желание жить и выжить. ДА!
Прямо сейчас выйду, закрою ноутбук и с разбегу врежусь в стекло железнодорожного вокзала! Мне кажется, я настолько мягкий, что меня размажет бессмысленным месивом по всему периметру окошка. Буду стекать по новым рамам для стеклопакетов.
Показалось, что волосы стали красными змеями. Веселье продолжается. И руки у меня какие-то слишком крупные и волосатые — это было видно, когда прилег на кушетку хоть ненадолго и голову повернул. Бусы на руке, подаренные мамой, забавно расслабляют меня, когда водишь конечностями по полке. Хотя и от желания умереть или уснуть не избавляют. Гамлет, Господь прости.
Надо было выбегать и стоять на соседних путях — меня бы сбил этот замерзший поезд.
Расписанные граффити товарные вагоны напоминают снежинки. Не вагоны, граффити. И они же перегораживают свет, отрезая меня от мира.
Болты на красной аварийной ручке окна — разные. Зачем закручивать разные болты в аварийную ручку? Чтобы ломалась лучше?
Показалось, что за мной кто-то наблюдает из окна вокзала, а это женщина на поезд спешит.
Ровные полосы между путями спрашивают у меня: ну чего же ты с жиру бесишься? У тебя же все есть. Ага. И дом, и почти освоенная профессия, да. Ничего у меня нет. И не было никогда.
 Отчаяние стучится... Я уже писал что-то такое. Даже отчаяние уже не стучится — только фонари шатаются и не желают выстраиваться в ряд. О, вот зажегся четвертый. В Китае четыре — число смерти. Или в Японии, не помню. Снова погас. Намек понят. 
Все настолько раздавило меня, что сопротивляться не то, чтобы нет сил — желания нет. Да и чего я соседям стуком своих клавиш буду спать мешать? Уже вижу их укоризненные глаза. А за что укорять меня? Я же просто хочу повеситься.
Этот поезд — просто сущий ад перфекциониста, одни сплошные неровности, асимметрии, кривоватости. Пятна на вагонах с газом снова напоминают кровь. Мы как-то слишком быстро уехали. Может, все-таки не Николаев?
Интересно, какие еще картины нарисует мое больное воображение?
Я знаю, что нужно делать, пока идея горит в голове, пока можешь говорить — говори. Но.. Вот.
Будочка с лестницей в два этажа на фоне обледеневших веток деревьев повергла меня в шок. Господи, как красиво! Господи, какая жалость! И снова фонарь вдалеке, подающий красивое подобие надежды.
Таракан-трансформер-наземный переход. Вот такие бессвязные картины посреди леса. Хотя какой тут к черту лес?
Уставшее мое лицо отражается в окне, как в витрине. Я даже сейчас вижу его, печальное, как у домохозяйки, склоненное над экраном. Может хватит себя так мучить? Или может мучаешь себя недостаточно?
Трехполосное белое кладбище - вот мой пейзаж за окном.
 
Отключаюсь и считаю до десяти, чтобы не уснуть и успеть вернуться в смог смерти и пост апокалипсиса. Где-то сейчас горят дома и реки пропитаны бензином. То есть озера. Не знаю. Где-то сейчас еще хуже, чем во всех моих прошлых жизнях. Хотя это иллюзорное где-то кажется таким далеким, как автостанция за окном.
Я так не хочу этой грубости и смертей, а сзади меня мелькают какие- странные светлые пятна, будто бы — я последний отчаявшийся, последняя детская усталость, которая априори добрая, мира. Вот он я — ваш всеобщий образ, жалость мне и привилегий.

Нет. Не хочу.

Вот она, идеальная тишина ландшафта. Можно выйти.
Моя мать сказала бы, что я сижу как одуревший. А мой лучший друг сказал бы, что я жесток.
Кто-то отчаянно постучал. Наверное, чашкой о поручни.
Замерзшие стекла и воздух пытались немного меня отрезвить. Но еще больше закружилась голова. Музыка придала уверенности, но тело ее отняло.
О чем я пишу?
Что я делаю?
Что?
Закричал и прогнулся, конвульсирую. Не помогло — прибавилась тошнота. Прости меня.
Мне будет стыдно за это всю жизнь.
  Прячу вещи. Ложусь спать. Я больше не проснусь .
РВАНЬЕ! То есть, вранье. Ощупываю экран ноутбука как любимую девушку.
Хочу себя удушить, себя похожего на планокура, уставшего, маргинально-пафосного такого с растрепанными волосами.
Изнеможение от общей картины погружает. Я ухожу. Я застыну в этом поезде выжатый, как и ты, как и каждый из нас. И моя фигура никуда не денется утром, в 4.40, когда мы приедем, ее такой повезут в морг и городские больницы, когда я уже не буду жив. И похоронят меня таким – скрючившимся, сгорбившимся, уставшим. Вместе со всем этим не похоронят, хотя я бы этого хотел.
Раз.
Два. Три.


Рецензии