Преодоление - 9

(Начало в «Преодоление – 1» - http://www.proza.ru/2016/03/05/311)


                9
                ЛЮДИ

 Открытые собрания партгруппы Малинин проводил в конструкторском зале. Красный уголок был в подвальном помещении, а там душно — низкий потолок, обилие ламп дневного света, окон нет, а вентиляцию обычно отключали, так как было шумно от работающего мотора. А в конструкторском зале уютней, привычней, да и, как говорится, дома стены помогают.
 
 Взглянул на часы: до окончания рабочего дня еще десять минут. Может, проветрить зал?.. Но вроде не душно. Посмотрел в окно. Сильный ветер: он раскачивал и тормошил верхушки деревьев, резко бился о стекла, вновь отлетал, чтоб тут же с новой силой засвистеть, зазвенеть, затарабанить, не зная о чем прося, что требуя. Стихия...
 
 Рассаживались обычно около кабинета Стырова — здесь было меньше кульманов. Часть дополнительных стульев Малинин расставлял заранее, председатель и секретарь собрания садились за стол Павлины Георгиевны. Вот и сейчас он подошел к ней, положил на стол «Журнал партгрупорга», толстую тетрадь для ведения протоколов, ученическую тетрадку со своим докладом.
 
 Павлина Георгиевна встала:
 
 — А мне куда можно сесть? — Она раньше не оставалась на партийные собрания.

 — Вот, пожалуйста, — Малинин показал на ближайший стул.

 — Ну уж нет! На первые ряды пусть коммунисты садятся, — и отошла в сторону.
 
 В зале было шумно: ходят, носят стулья... Малинин понял, что многие просто не знают, куда сесть. И как он не догадался расставить больше стульев? Раньше-то хватало.
 
 Желающих остаться оказалось много, почти весь отдел. Вон и Роберт Яковлевич Сивый пытается примоститься... Малинин вдруг опять почувствовал волнение, беспокойство, которое мучило его все это время. «Не так подготовил собрание, не так...»
 
 Наконец, стало тише. Получилось неудачно: многие были отгорожены чертежными досками, видны были только ноги.
 
 — Пожалуйста, выйдите из-за кульманов. А то неудобно так... В ногах глаз нет, — перефразировал Малинин известную поговорку и даже не улыбнулся своей шутке.
 
 Люди опять задвигали стульями. Малинин успокаивал себя: «Ничего... ничего...»
Начал:
 
 — На учете в партгруппе состоит семнадцать коммунистов...
 
 Когда доходило до выборов председателя и секретаря, то обычно предлагали самого Малинина и Крякову. Во-первых, Малинин хорошо вел собрания и, во-вторых, все-таки партгруппа — зачем столько официальщины? И так вон: и протоколы, и решения солидные. Как в первичной организации! Вот и сейчас предложили:
 
 — Малинина и Крякову.
 
 — Не могу, — сказал Малинин. — Я — докладчик.
 
 — Ничего, справишься.
 
 Долго артачиться было неудобно.
 
 Крякова прошла к Малинину, вытащила из небольшой черной сумки шариковую ручку, взяв себе уже уготованную ей роль секретаря, и поставила сумку на стол перед собой. Жесткая ручка сумки, в виде дуги, была поднята, и лицо Кряковой оказалось как раз напротив окошечка, образованного ручкой-дугой. Она и в зал поглядывала через это окошечко.

 Малинин, изредка посматривая в свою ученическую тетрадку, начал рассказывать об их отдельском житье-бытье. Но говорил как-то вяло, не так, как обычно. Многие это заметили.
 
 — На «Труде» хорошо организованы рабочие места, более четкое планирование... — Малинин смотрел в зал и видел глаза, глаза... и все устремлены на него... Продолжил энергичней: — Но мы не координируем наши планы и дальше машинок для заточки карандашей не идем. Василий Иванович Стыров обходит вопросы по научной организации труда, по объективному стимулированию нашей работы...

 Ретнева сидела около окна, развернувшись на стуле, и ей были видны почти все участники собрания. Она была без своего модного седого парика, русые волосы туго скручены в небольшую шишку на макушке, а ярко накрашенные губы издали походили на незажившую рану. Поглядывала на людей: все слушали внимательно. Да и она сама вслушивалась в слова, словно ждала чего-то. Ждала... Удивилась, что Малинин довольно резко прошелся по Стырову. Вот и сейчас:
 
 — Необходимо перестраивать работу администрации, ведь все это надо соединять, объединять с организацией соревнования, — Малинин говорил энергично, увлеченно, далеко выйдя за рамки своего написанного доклада, говорил то, о чем давно хотел сказать Стырову, да и говорил ему, но как-то в общем, не конкретно.
 
 «Правильно, надо перестраиваться Стырову», — Ретнева поддерживала выступление Малинина. И ждала...
 
 — Перейду к предложению комиссии.
 
 Ретнева усмехнулась: «К предложению комиссии!» Но почувствовала какую-то подковырку...
 
 А Малинин, все также смотря в зал, немного раскачиваясь, что дерево на ветру, повторил:
 
 — К предложению комиссии, — и сам не понял, зачем подчеркнул. И тут опять стал говорить скованно, часто заглядывая в ученическую тетрадку. Может, боялся что-то упустить? Или, наоборот, сказать лишнее?
 
 Ретнева слушала и опять усмехалась. Да, она знала, что таким и будет доклад: вроде интересно, а главное упущено. Знала! И не потому, что Малинин предупредил ее. Нет! Не зря Стыров послал его в творческую командировочку, не зря сам поехал. А тут еще и блатная квартира. Да и житейский опыт давал ей такую уверенность — знать, предвидеть. Как говаривали, блат сильнее Совнаркома. Вот тебе и все индивидуальное соревнование с этой «божьей помощью».
 
 А Стырова особо не смущала критика: «объективное стимулирование», «перестраивать работу» — воспринимал ее отвлеченно, словно уже давно слышал и читал об этом. Возмущало и обижало другое: почему Малинин не предупредил его, не посоветовался? Да и мог один на один, в лицо сказать, если чем-то был недоволен. Хотя на миру и смерть красна. Сейчас все с трибун говорят о критике и самокритике! О революции научно-технической! Социальной! Соединять их, объединять! Все грамотные: газеты читают. Нахватались громких фраз, а смысла никто не понимает... Но все же с напряжением вслушивался в слова... и был крайне рад, когда Малинин закончил так хорошо:
 
 — Вот и предлагается соревнование между конструкторскими бюро, — и сел, забыв, что является еще и председателем собрания.
 
 «Молодец, — одобрил Стыров. — Деловой доклад, умный».
 
 В зале было тихо.
 
 Да, многие чего-то ждали-ожидали от доклада и докладчика. Не каждый, кто знал о всех вопросах, которые поднял Малинин при подготовке собрания, мог сейчас четко объяснить себе, почему он о многом умолчал. Некоторые считали, что комиссия чего-то испугалась. Большинство же решило, что, видимо, ходили просто слухи. Не так-то легко придумать что-то весомое, обоснованное. А Сивый вообще не знал про задумки об индивидуальном соревновании.

 Малинин встал, вспомнив о своих функциях:
 
 — Начнем прения.
 
 Люди молчали.
 
 — Давайте будем выступать, — негромко сказал Малинин. — Дело это наше, общее.
 
 Петя Лысенко вскинул руку:
 
 — Можно мне? — Быстрыми шагами прошел к председательскому столу, замахал руками, забоксовался со своими коэффициентами и формулами: — Вот коэффициент Ка-семь: в числителе Ка-два плюс ноль один, а в знаменателе Ка-пять...
 
 Люди пытались что-то уловить на слух, но разве с лету поймешь все эти «Ка»?
Начали выступать. В основном говорили, что, мол, можно опробовать такое соревнование, дело нужное.
 
 Выступил и Патрикеев: тоже поддержал.
 
 Ретнева молчала.
 
 А Малинин испытывал гнетущее состояние неудовлетворенности, какой уж раз, терзаясь мыслью: «Не так подготовил собрание, не так», — словно предал не только себя, но, главное, людей, сослуживцев. И словно боясь уловить осуждающие взгляды, сидел, склонив голову, иногда лишь поглядывая в зал, чтоб предоставить слово новому выступающему.
 
 Но Малинин не уловил бы осуждающих взглядов, их, в общем-то, и не было. Все протекало своим обычным руслом, как на многих других собраниях. Вот кто-то встал. Вот сел. Кто следующий?.. Кто-то зевнул... Кто-то посмотрел на часы... Кто-то вытащил недочитанную газету... Люди выступали, слушали, тихо переговаривались.
Петя Лысенко пустил свою методику по кругу, и многие читали ее, высказывали свое мнение:
 
 — Да нет, в этой формуле надо не ноль четыре, а все ноль девять. У нас же неравномерная загрузка...
 
 — А общественная работа? Где коэффициент общественных работ? Все имеет свою цену...
 
 И опять звучали многочисленные Ка-два, Ка-пять, Ка-двадцать пять, словно не люди, а они, эти коэффициенты и формулы, уже соревновались друг с другом.
 
 Роберт Яковлевич Сивый понимал и не понимал выступающих. О соревновании говорят... но при чем здесь эти путаные формулы, эти мертвые коэффициенты? Малинин не говорил ему об этом. Что за чудище железное придумывают люди? Что за детектор лжи сочиняют? Неужели Малинин не понял, почему сейчас, именно сейчас, так важно поднять соревнование, поднять людей? Вот же конкретная задача: помочь гальваническому цеху, помочь заводу... — и Сивый попросил слова.
 
 Казалось, что все перемешалось, запуталось, ведь собрание не по дополнительным обязательствам. Да и кому они нужны? У отдела есть план... Хотя, конечно, не боги горшки обжигают, не боги и план составляют. В общем-то, можно кое-что ускорить по подъемникам, а вот по комплексной механизации...

 Малинину было стыдно, словно люди — а может, и он сам! — делали одолжение. А ведь он давно, давно чувствовал, что подъемники — и добро и зло. Как тут вдохновить людей, когда и сам сомневаешься и путаешься? И Сивый больше не вступает в разговор — видать, не ожидал такого... И на самом деле не ожидал. То ли, действительно, он что-то не понимает, то ли его не могут понять... Запутались люди в своих обязательствах и обязанностях, не могут соединить их надежно и плотно... Собрание заходило в тупик.
 
 Ретнева посматривала на людей, а кое-кто и на нее поглядывал — все же член комиссии... А она, хотя и бросила несколько фраз, что, мол, нечего горячку пороть с этими обязательствами, основательно выступать не собиралась. Но ей было обидно за это противоречивое, неполучающееся собрание, которое, в общем-то, и она готовила, за которое, конечно, и она в ответе... и не знала, чем помочь, что посоветовать... Почему-то вспомнился недавний разговор с сыном: опять говорили о том, куда ему пойти после школы. «Не знаю... Все равно». — «Иди на завод!» — впервые сказала вслух. Но почему получилось не искренне? Недоброжелательно, с раздражением. А ведь для него сейчас это правильный путь. Так разве она не может честно посоветовать, подсказать ему? Разве она не знает, как нужно жить? Да разве она сама не хочет вырваться и вырвать сына из этого заколдованного покоя?! Разве Малинин не встревожил ее душу, не возродил в ней что-то знакомое и дорогое?! Да разве в ней и в людях уже все потеряно?! Сколько же можно лгать самой себе?! Сколько же можно лгать друг другу?!. — До ее сознания вдруг дошли слова выступающего:
 
 — Обязательства обсуждаем для всего отдела — работа и лавры общие, а вклад каждого разный...
 
 Вклад каждого... Каждого...
 
 Всколыхнулись люди, напрягли мозги: ну и вопросики подкидывает Ретнева! Словно кто ужалил ее: оратор еще не успел на место пойти, а она сразу в карьер! Голова и так кругом идет, от дум пухнет, а тут вон: об индивидуальном соревновании, о конструкторах, о начальниках, о какой-то автоматической системе. Правда, о ней Ретнева сразу сказала: «Муть голубая», а остальное поддерживает рьяно:
 
 — Вопросы, может, и сложные, но не рано поднимать их у нас. Не рано! — спорила с Малининым, высказав все, о чем он умолчал в своем докладе, о чем не решился сказать людям.
 
 А Малинин слушал Ретневу, и слова ее не были для него неожиданными, словно он и сам ждал их, и надеялся на них, и готов был сам их выкрикнуть, высказать.
 
 И для многих других слова Ретневой были слышаны не впервой, слухи-то давно ходили-бродили. Но сейчас слова эти слушали люди и с волнением, и — что говорить! — с настороженностью. Идеи-то не шуточные, не простые, всех задевающие. И не просто всех, а конкретно «всех» — каждого.

 Малинин увидел, что несколько человек просят слова. Да он и сам поднял руку.
 
 — Юра, мы еще не голосуем!
 
 В зале раздался смех. И, пожалуй, только сейчас многие поняли, насколько трудной была подготовка к собранию. И члены комиссии не едины во мнении. А может, были едины?.. А может, только сейчас начинается настоящий разговор?.. А может, он просто продолжается?..
 
 Многие еще не выступали и не собирались выступать. Крякова все так же поглядывала в зал сквозь «окошечко» своей сумки… Кто-то озабоченно посматривал на Стырова, который сидел тихо, до конца еще не осознав, что же произошло… Бродова не было видно. Он с самого начала собрания примостился за кульманом — ему и там все слышно.

 — Говори, Юра, коль поднял руку!

 — Потерплю. Дадим слово...

 А говорить и спорить было о чем. Как оценивать? Как сравнивать? Ведь и работа у людей разная, и сами люди разные. Кому руководить, кому чертить или железо на прочность рассчитывать, а у кого и для изобретательства божий дар. Как же все учесть, рассчитать, подсчитать? Что вычитать, что складывать? И чтоб все без вранья было, а по закону, по справедливости. И чтоб всегда так было, срабатывало автоматически. Какая же это муть?

 И опять разбрелись люди по дремучему лесу коэффициентов и формул и не знают, как в этом железном лесу встретиться, как из него выбраться. Аукаются, перекликаются, пытаются услышать друг друга, понять друг друга. А кто-то и резкими, нервными словами воздух режет.
 
 Вон и Бродов вышел из-за кульмана... И Стыров на стуле ерзает. Будешь тут ерзать. Заварили Малинин с Ретневой кашу, а людям дай возможность — будут век языками чесать: одни «против», другие «за», только себя и других раскаляют и нервы треплют.
 
 А в зале и взаправду становилось жарковато. Попытались открыть форточки, но сильный сквозняк распахивал дверь, и ветер воевал с чертежами. Тогда кто-то догадался заложить за ручку двери засов — свернутый старый чертеж. Приоткрыли окна... А на улице ветер буйствует, мечется, то ли радуется чему-то, то ли злится, рывками, порывами загоняя в зал воздушные волны. Стихия...

 — Нельзя нам так соревноваться, нельзя! За деньгами будут гнаться, за должностями!

 — Почему же гнаться? Когда трудно с работой, люди помогают друг другу, и деньги ни при чем. У нас хорошие, честные люди...

 — Ах, как красиво! Прямо хоть при жизни ставь всем памятники.

 Тут и Стыров усмехнулся:

 — О всех говорить не надо.

 — А конкретней?

 А Стыров вроде ни о ком не собирался говорить. Посмотрел на Бродова.
 
 — Конкретней? — переспросил.
 
 Все притихли. А у Бродова, как бывало, глаза злые, белки влажные, порозовевшие.
 
 Стыров продолжил:
 
 — У нас много хороших людей... Но вот когда обсуждали победителей, то кое-кто имел негласную поддержку со стороны.
 
 Холодок пробежал по телу Малинина. Нет, не злость, мол, и пусть знают, — только нервная улыбка да сухость во рту.
 
 А Стыров опять взглянул на Бродова, ожидая... надеясь... Бродов зло смотрел... на него, на Стырова...

 — Вы... вы хотите конкретней? — повторил Стыров. — Да, я слышал... в профкоме... говорили...

 — Вранье, — спокойно сказала Ретнева.
 
 Стыров дернул плечами, уши стали пунцовыми.
 
 — А что вы так нервничаете, Вера Константиновна? Я и не собираюсь сейчас ничего обнародовать. Только хочу сказать: надо быть осторожным с красивыми словами, не бросать их на ветер.
 
 А большинство поняло: что-то все же было. Зря прервала Ретнева. Словно оборвался не просто щекотливый разговор, словно коснулись чего-то важного — живого, неуловимого — и отпрянули.
 
 Кто-то крикнул:
 
 — Василий Иванович, вы о соревновании скажите.
 
 — Я как раз и хотел, — Стыров уверенно пошел к столу президиума. Достал из кармана какую-то вырезку из газеты. — Я перед собранием высказывал мнение: не надо замахиваться на то, в чем сами сомневаемся и не знаем, как решать. У нас есть государственные институты, ведающие всем этим. Вот, — начал зачитывать: — «Необходима организация ВсесоюзноГО научно-исследовательскоГО института социалистическоГО соревнования», — гоготал Стыров.

 Люди улыбались, слушая эти многочисленные «ГО», — Стыров всегда так читал вслух, словно боялся отступить от написанного. И кое у кого опять замелькали мысли: говорили, говорили, а все без толку. Что они, на самом деле, институт какой?!
 
 — Не все так просто решается, — говорил Стыров. — Что, никто больше над этим не думает?
 
 — Трусливо думает, — вдруг произнес Бродов.
 
 Стыров недоуменно усмехнулся, но ничего не ответил на эту реплику. Продолжил:
 
 — Но мы не будем ждать у моря погоды. Коллективное соревнование — отличная идея, проверенная. А индивидуальное для нас неосуществимо. Если бы где-то были положительные результаты, то уж не стали бы их прятать под сукно...
 
 — Еще как спрятали бы, — опять вставил Бродов. — Что, в государственных институтах не люди, что ли? Такие же дармоеды.

 Кто хихикнул, кто засмеялся. Стало шумно.
 
 Малинин встал:
 
 — Сергей Андреевич, подождите, пожалуйста, мы предоставим вам слово.
 
 Бродов не стал ждать, заговорил:
 
 — У нас каждой твари по паре, везде болото и черта с два из него вылезешь. А ты, Малинин, — Бродов вдруг перевел на него злой взгляд, — народник. Вот кто ты. В люди пошел, агитируешь. А надо потрясти кой-кого, а то и к стенке...
 
 Малинину было неприятно, даже неудобно слышать эти слова, — нет, не в свой адрес, а вот эти, последние. Разве можно такими словами разбрасываться? Но понимал: нельзя одергивать, пусть все выскажет.
 
 А Патрикееву нравилось выступление Бродова. Правда, резковато. Но что сюсюкать?!. Хотя на месте Малинина оборвал бы его сейчас, осадил, пресек бы эту говорильню. Здесь не болтать надо... И опять мелькнула мысль, что вот была бы у него власть, всех бы расставил по своим местам без всяких соревнований! И не метались бы люди, не спорили попусту, время бы не тратили ни свое, ни чужое.
 
 А Стыров на место пошел — вроде все высказал. Да и Бродов чем-то помогает ему. Пусть побесится.
 
 — А у нас было болото и сейчас болото. И вообще человек... люди... это... это... — Бродов не знал, как продолжить, не мог найти слов и хотел что-то сказать. И злился на себя, на людей, на весь мир то ли за несовершенство человека, то ли всего мира, словно он видел и понимал это несовершенство и не мог смириться с ним и не знал, как бороться с ним. И уже было готово вырваться унизительное, оскорбительное: «Человек... люди — это толпа, стадо...» — но не выкрикнул, не выдохнул он эти слова, вдруг почувствовав, что говорит что-то не то, ведь ему нравится сегодняшнее собрание. Да и Малинин... и люди... сослуживцы... Но не мог он найти в себе силы в чем-то до конца признаться, открыться и самому себе и перед людьми, словно утверждение сковывало его, а отрицание делало свободным, словно утверждение — это удел слабых, а отрицание — удел сильных... А может, наоборот?.. А может — только в сочетании?.. Он растерянно, нервно, рывками, как марионетка на ниточках, двигал головой, словно искал, ждал подсказки, и только повторял: — Человек... люди... — это... это...
 
 Резкий порыв ветра, смяв в дверях бумажный засов, громыхнул форточками и приоткрытыми окнами, распахнув их настежь, и ворвался в зал неожиданным яростным сквозняком, срывая с кульманов чертежи, взвинчивая фейерверком многочисленные листочки бумаг, взлохмачивая волосы и перехватывая дыхание. Ахнули люди, заспешили закрывать форточки и окна. А ветер буйствовал, сопротивлялся, бесцеремонно носился по залу, словно чувствовал себя здесь хозяином. И друг все услышали крик Бродова:
 
 — Человек — это стихия! Это свобода! Человек — это вечное бунтарство! — он кричал так радостно, так победно, и в глазах была не злость, а торжество. — Человек — это стихия! Это свобода! — Словно сама природа-матушка, сама основа мира и человека подсказывала ему эту мысль, и он ликовал от этой глобальности и не боялся ее.
 
 А люди плотней затворили дверь, опять приоткрыли форточки и окна, но в ушах все еще звенело: «Человек — это стихия! Это свобода!.. свобода!» — и они смотрели на улыбающегося Бродова и сами чему-то улыбались. То ли его детскому воплю, то ли чему-то еще для них пока не понятному.
 
 Многим чем-то понравилось выступление Бродова, с чем-то они не хотели соглашаться, и так же, как и Малинину, им было неудобно за Бродова ... и за самих себя. Но какие же они дармоеды? И при чем здесь «болото»?.. Да и вроде он хотел, —  нет, явно хотел, — что-то еще сказать о них, в чем-то еще упрекнуть, в чем-то еще обвинить... Они словно сами ощущали за собой какую-то вину...

 — Можно вопрос? — крикнул Спицын. И не ожидал, что так громко получится — смутился, покраснел.
 
 — Пожалуйста, — Малинин дал ему слово.
 
 А Спицын и не собирался выступать — только так, вопрос — никогда не выступал на собраниях. Смотрел на Малинина и не знал, как этот вопрос задать, с чего начать. Наконец, сказал:
 
 — Вот мы думаем-гадаем, как всем одну дополнительную работенку сварганить, чтоб как бы всем стать изобретателями, чтоб все были как бы равны. А здесь Петя вызвал наше КБ на соревнование — эксперимент ставил. Коэффициенты нам дал, формулы. Сам-то он, конечно, вкалывает. Победили нас!.. Но вот я рядом сижу. Говорит своим: ты, мол, эту работу подзажми, а ты свои чертежи в печать шуруй. Это Петя с коэффициентом форматок химичил, — и Спицын сел.
 
 По залу опять прокатился шумок: завозмущались, засмеялись, захихикали. А Спицын уже уверенно смотрел на Лысенко, подмигнув ему: мол, как я по тебе выдал?! Не ожидал?.. Спицын и сам-то не ожидал.
 
 — Вот-вот, — начал торопливо говорить Петя Лысенко, словно неожиданно поймал важную мысль и боялся ее упустить, — приятно быть первым, радостно победить, но я на себе формулы испытывал: искал их сильные и слабые стороны. И формулы совершенны могут быть, очень даже совершенны, но, видимо, дело не только в них.
 
 Слова Пети были малость наивными, но такими искренними, такими взволнованными. И многие улыбались чему-то и смущались чего-то, и чему-то радовались, словно опять прикоснулись к чему-то живому, неуловимому, но такому близкому и понятному.
 
 Крякова сдвинула сумочку, которая стояла перед ней на столе, — сумка явно стала мешать ей. Вон сколько выступающих! И спорят, и соглашаются, что-то находят, что-то отбрасывают. А кое-кто и молча сидит, то ли просто помалкивает, то ли думу думает — готовится. Интересно на людей смотреть, хоть смотреть-то особо некогда, только успевай вести протокол. Проворно пишет Крякова — не первый раз пишет! — а сама с кем-то бы и поспорила, а с кем, конечно, и соглашается. Особенно ей понравились слова Спицына, что, мол, теперь они все будут как бы равны... Но почему же не принимаются обязательства?
 
 А Патрикееву не очень-то нравилось, что люди стали копаться в его работе. Что он сам не знает, что подъемники не заменят комплексную механизацию? Вот открытие! Но коль принято решение, что дебатировать? Уводят люди и себя, и других от главного, видать, не только Стыров, но и многие побаиваются индивидуального соревнования, разговорами себя тешат.

 — Постойте! — не утерпела Крякова, прервав свои секретарские обязанности. — У меня тут брошюрка. В столе, — и, вскочив, стала пробираться на свое рабочее место. Лицо раскраснелось от волнения. — Вот, — начала перелистывать книжку, — стали у нас говорить о соревновании — смотрю: в газетном киоске брошюрка, — простодушно рассказывала она. В Московской области, в Воскресенске, эксперимент проводят. По-моему, что-то подобное. Не мы одни ищем. — И Крякова, как бы извиняясь перед кем-то, смущенно добавила: — Правда, здесь о должностях не так широко, как мы. Может, и нам пока только между конструкторами эксперимент провести, а?
 
 Слушают люди и волнуются, и удивляется: где-то в далеком Воскресенске было, наверное, такое же собрание... Словно не только об их отделе и заводе речь идет... А все как обычно, как и положено; встают люди, говорят, садятся на свое место. Кто следующий?.. Но сколько желающих свое слово найти, свое слово сказать! И слова-то не курилочные, не в закутке, за кульманом, говоримые, да и не с трибуны высокой, но далекой, а вот здесь, у них звучат, на открытом партийном собрании. И на душе тревожно и ответственно: ведь преодолевают они сейчас что-то более значимое, более высокое и сложное, чем подъемники и комплексная механизация, чем коэффициенты и формулы, открывая вновь и для себя, и для других это знакомое и волнующее состояние сопричастности, ведь вершат они сейчас не только научно-техническую революцию, и не смущаются, не боятся этой глобальности.
 
 Нет, не все еще в них потеряно... А может, ничего и не терялось? Просто в муках что-то рождается, совершенствуется? Ведь о чем сейчас спор? О чем разговор? Господи, да разве они не понимают! Речь-то не о разовом порыве идет, — это они могут, любое дело на одном дыхании сделают. Но надо преодолеть что-то большее, преодолеть всем и каждому, ведь речь-то идет о ПОСТОЯННОМ настрое! О постоянном настрое на инициативу... И свобода не ветром гуляет у них в груди. Мало им просто разговориться, прокричать о сложностях бытия, а хотят они РАЗОБРАТЬСЯ, что-то понять, найти, победить «железо», а значит, победить что-то в себе, материализовать этот живой и неуловимый КОЭФФИЦИЕНТ СОВЕСТИ, соединить плотно и надежно «железо» с живым делом, с живыми людьми. А потому и хотят душой ощутить ту цель, к которой их зовут, к которой они пойдут, если надо, и через огонь и воду...
 
 А Патрикеев сидел и доказывал себе, что весь этот разговор сейчас попусту, что нужен сильный, авторитетный человек, который сумел бы возглавить и дело, и коллектив, и поиск. Да, он говорил об этом Малинину: нужно подождать... Но чувствовал, что лжет, сам себе лжет, словно вдруг стал ощущать в Малинине какую-то неведомую силу, словно не Малинин, а он, Патрикеев, все это время метался. И он хотел поскорей избавиться от этого душевного неуюта, от этого непривычного смятения, что-то доказать Малинину, не проиграть ему, укрепить, утвердить в себе так трудно обретаемую свободу.
 
 Он стал яростно защищать предложение Кряковой — да, да, соревнование только между конструкторами! Как он когда-то и думал. И без всяких опытов и экспериментов, которые где-то там вычитала Крякова. Это Малинин зацепился и стал перестраховываться. А чего бояться? Такое соревнование проще, оно на сегодня реально!
 
 Патрикеев не считал, что подстраивается под Стырова, что угождает ему, и не боялся, что кто-то может упрекнуть его в этом.
 
 Стыров слушал людей, и хоть проходило решение, против которого он не возражал, на которое, в общем-то, и рассчитывал, на душе почему-то было не весело. Да нет, он не против соревнования. Что он — враг какой? Ради бога. Хотят соревноваться, как рабочий класс? Пожалуйста! И он готов отдать во владение людям не только премии, но и все эти оклады, категории и должности. Пусть повышают, пусть понижают друг друга. И правильно: при чем тут он, Стыров, в этом «автоматическом» соревновании? При чем тут начальник отдела? Не здесь должны оценивать его работу. На это есть партийные органы... — и осекся. Словно уже не «железная» неуправляемая рука, а живая, человеческая зависала над ним, над его кабинетом-контейнером. И мелькнула мысль: «Пусть уж лучше было бы это дурацкое соревнование...» — Плыл по бурной, неведомой реке Времени и боялся ее стихии, и боялся ее берегов...
 
 Думал Стыров еще о том, что меняется что-то в жизни. А может, давно изменилось, да он не заметил?.. Нет, только меняется.
 
 Справится ли он со всеми новыми делами и заботами, о которых говорят люди? Сумеет ли все организовать?.. И вдруг впервые подумал: «Скорей бы на пенсию».
 
 А Малинин, поддерживая Крякову, в то же время понимал и тех сослуживцев, которые, как и Патрикеев, горячо ратовали за индивидуальное соревнование — их нетерпение, готовность к действию. Словно и сам был в их числе. Да, они умеют ждать, но устали ждать. Многое хотят и могут уже сегодня, сейчас, так как верят в себя, в свои силы... Но речь-то обо всех... Обо всех, а значит, и о себе... Но чтоб только не подвести друг друга, не оборвать словом нечаянным, не затенить делом случайным, не замарать ошибкой мельчайшей этот живой человеческий настрой...
 
 Почему Стыров ничего не сказал о подъемниках Патрикеева? Разве это его не касается?.. И почему Патрикеев молчит о комплексной механизации? Разве он не должен думать и об этой работе?.. Работа Патрикеева, работа отдела... Индивидуальное, коллективное... Нет, действительно, почему они должны копать и перекапывать: построить и сломать свои же подъемники? Почему должны мириться с этими «издержками», как недавно говорил Сивый? Почему они должны силы свои и душу свою зря растрачивать? Малинин не мог понять, не мог объяснить, почему они оторвали друг от друга эти две работы, эти два поиска. Он не мог предложить конкретное техническое решение, но чувствовал и понимал: надо соединить подъемники с комплексной механизацией. И это реально, это возможно!.. Почему же раньше ни у кого не мелькнула мысль усовершенствовать подъемники? Как же они забыли о своем отдельском техсовете... ТЕХНИЧЕСКОМ СОВЕТЕ?.. Поезд ушел, далеко ушел...
 
 Что же у них произошло?.. Что же происходит? Придумали коэффициенты и формулы — и запутались в них, и боятся их. Но ведь он давно понимал, что дело не только в них, никогда не поддерживал только это — «железо не соврет». Как же они оторвали коэффициенты и формулы от живого ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО СОВЕТА?..
 
 Словно стал растворяться, расходиться туман, выявляя какое-то основное потаенное противоречие, невысказанную тревогу, которая мучает его, мучает всех, беспощадно обнажая их вину и беду. Ведь они как раз и хотят утвердить, узаконить гласность... и НЕ УМЕЮТ СОВЕТОВАТЬСЯ ДРУГ С ДРУГОМ...
 
 Малинин смотрел в зал и видел глаза, глаза, глаза... И как понимал он в эти мгновения и Сивого, и Ретневу, и Стырова, и Бродова, и вообще людей на белом свете, у которых, на самом деле, и своя стихийность, и своя свобода, и свое бунтарство. Как, видимо, и в нем самом. И сейчас он хочет убедить людей в своей свободе, в своем бунтарстве, которые нет, не стихийны. Ведь это Время взывает к поиску и непокою, это Время требует совершенствования и соревнования, и хозяйствования, и бытия, требует веры и смелости, взращенных на земле, на нашей советской земле. Нет, не слепой веры, не слепой смелости... Да, да, он это скажет людям, к этому их позовет. Ведь они, коллектив, тоже один из государственных институтов. И это тоже их хлеб, хлеб всех работающих.
 
 — Нет, не рано поднимать эти сложные вопросы. Ведь наше соревнование как раз и есть совет с людьми. И мы должны научиться советоваться друг с другом, должны привыкнуть советоваться друг с другом. Вот что должно срабатывать автоматически... — Малинин говорил, и на душе было легко и тревожно, словно наконец-то вырвался на свободу.

                10
                ВЧЕРА, СЕГОДНЯ, ЗАВТРА, ВСЕГДА

 Малинин шел домой пешком. Недавно он так же прохаживался по Москве.
 
 На улице тихо, безлюдно. Не потому, что слишком поздно, просто улица не центральная, не многолюдная. Но справа уже стояли пятиэтажки и «спичечные коробки» — девятиэтажные дома. Строился большой жилмассив. Слева, через дорогу, теснились старые частные дома: перекосившиеся, с большими завалинками, или еще добротные, с глухими ставнями и заборами. Где-то залаяла собака, лязгнув цепью... Кто-то сильно хлопнул калиткой… а может, дверью... У подъезда заселенной пятиэтажки толпились парни. Один из них яростно дергал струны гитары и пел хриплым голосом — «под Высоцкого»:

                Я слышу, ростовчане вылетают,
                А мне в Одессу надо позарез.
                Но надо мне туда, куда меня не принимают,
                И потому откладывают р-рейс...

 Малинин улыбнулся: недавно он зашел с Люсей в ЦУМ и там громко наигрывала пластинка с этой песней. Какая-то женщина сказала: «Вон как раскритиковали аэрофлот».

 Кое-где у домов, заборов было еще много снега — большие серые сугробы, ощетинившиеся, покрытые морщинами... А по обочинам дорог, вдоль поребриков, бежали бесконечные ручейки. Они были беззаботны, словно подрастающие мальчишки-сорванцы у стареющей матери-зимы, которая питала их своей плотью. Но они вроде не замечали этого, радуясь своему рождению, и неслись, неслись, чтоб шумным, бурлящим водоворотом ворваться в загадочное подземелье — в прозаические водосборные коллекторы. А там текли дальше спокойными речками, закованные в стальные трубы и бетонные желоба, чтоб потом опять внезапно вырваться на свободу — на простор Оби. А пока здесь, на улице, бесконечные ручейки настойчиво преодолевали преграды из снега и льда, из накопившегося мусора, торопясь к далекой и желанной цели...

 Состояние неудовлетворенности и победы владело Малининым. Он думал о сослуживцах, о собрании, о Люсе, о Марине... Марина... Когда сейчас шли к проходной, он заметил, как она поглядывает в их сторону. А он говорил с Патрикеевым. Потом встретился с ней взглядом, улыбнулись друг другу... Улыбка Марины добрая, нежная. Словно хотела сказать что-то хорошее... А ведь он так и не объяснился с ней, не оправдался, почему тогда не пришел. Да и вряд ли будет объясняться-оправдываться. Хотя хочется сказать ей что-то теплое, доброе... «Спасибо тебе, — не известно за что благодарил он сейчас Марину, — спасибо», — и слова звучали в сердце тихо и понятно.
 
 Думал он и о Патрикееве. Вот сейчас шли, и Патрикеев опять говорил, что не надо никаких экспериментов с соревнованием, что между конструкторами его можно сразу организовать. Говорил напористо, решительно: мол, сам внедрит это соревнование — проведет через цехком, и все! Что ждать, когда утрясутся обязательства и состыкуются по ним с отделом Милова? Каждый должен в любое время отвечать за себя!.. А Малинин с этим и не спорил, он тоже хотел, чтоб люди умели отвечать за себя. Но доказывал еще и другое, о чем говорили люди на собрании: о всех, а значит, и о себе. Патрикеев только усмехался: «Теоретики!» Но а насчет того, чтоб на очередном собрании заслушать Стырова, с начальника отдела начать самоотчеты коммунистов и беспартийных руководителей, согласился сразу: мол, давно пора. А на прощанье сказал: «Вдвоем, конечно, многое можно сделать».

 И не знал Малинин, что не смог Патрикеев признаться ему в главном, что, конечно, мучило его: ведь он давно чувствовал, что можно улучшить подъемники, сделать их совершеннее, надежней. Тогда наверняка привязал бы их к комплексной механизации. Но почему-то затормозил свои же мысли, не развил их, отбросил, перенес на «потом». И ему было очень обидно, что не он предложил это все на собрании.
 
 А Малинин понимал: главное еще впереди, борьба еще вся впереди. И, думая сейчас о Патрикееве, тревожился за него почему-то больше, чем за Стырова.
 
 Стыров... Малинин вспомнил его выступление: о квартире... Да, от этого никуда не уйти, от быта не спрятаться. Да, наверное, и не надо. Лишь бы рабом его не быть. Но как не хотелось бы ему оправдываться перед людьми. Неудобно. Вот и сейчас хотел рассказать все Патрикееву, да не сумел. То ли не решился, то ли не к слову было... Но, если потребуется, будет отвечать. И за драку в ресторане тоже. Люди поймут. «Мы ведь не ангелы. Такие же, как и все», — мелькнула мысль, и Малинин удивился чему-то и обрадовался, словно сам себя встретил... и был не доволен, раздосадован. Вот, кажется, все понимал, осознавал, с пеной у рта доказывал и себе и другим, что нужна гласность, коллективный совет, что главное это работа с людьми, совет с людьми... А когда дошел до дела, растерялся... застеснялся... Привыкли: готовый рецепт! Готовые решения!.. Струсил...
 
 Но сколько интересных людей он узнал сегодня. Которые научили его многому, помогли понять свои же идеи, уяснить их, утвердить их. Спасибо вам, люди.
 
 Нет, он никогда не был одинок... И это открытие коллектива, утверждение не просто идей, а утверждение людей, было сейчас для Малинина самым главным, самым важным. Хотелось сказать людям — сослуживцам и всему белу свету — что-то искреннее и высокое, честное и правдивое в своей доброте и тревоге, позвать их вперед, за собой, что-то преодолеть, превозмочь, чтоб осуществить день сегодняшний, чтоб осуществить и день завтрашний — близкий, но незнакомый... словно он никогда так и не сможет выговориться, до конца излить свою душу... Не все проблемы они решили, не на все вопросы они ответили... Только почему же он хотел ответить сразу на все вопросы? Разве это возможно? Просто, видимо, у каждого времени и свои вопросы, и свои ответы. Крепко-накрепко заботой и памятью сцепленные, болью и радостью спаянные с прошлым, настоящим и будущим. Чтоб было счастье сегодня, сейчас, чтоб было счастье завтра, чтоб было счастье всегда. Ведь человек-то хочет вроде не так много: интересной работы, достатка, любви... Но как в жизни все смешано-перемешано, переплетено видимыми и невидимыми нитями, и сколько в каждом из этих желаний своей сложности, своей масштабности, взаимосвязанности малого и большого. И люди учатся жить: мыслить смело, говорить смело, решать смело, учатся быть не только актерами, но и авторами человеческой жизни, отвечая не только за себя и не просто за всех, а за всю человеческую Вечность. И ищут ту единственную роль... и играют множество ролей. И находят их единство. В высоком, главном — в единстве цели, в единстве духа, в единстве мечты и надежды, рождая свою главную роль — роль Человека. Живого, смертного, такого же, как и все. Чтоб примером своим и людей учить, и у людей учиться, чтоб и с людей спрашивать и чтоб люди с тебя спрашивали: проверяли твой путь, проверяли свой путь — проверяли общий наш путь, каждый свой шаг практическим опытом, как говорили и мечтали наши отцы и деды. И, видимо, поэтому вдруг ощущают единую волю, единую силу, тот плотный и надежный живой союз друг с другом, становясь непобедимыми в этом сложном и противоречивом мире.
 
 И это движение, это стремление к лучшему бесконечно, вера в будущее неисчерпаема, как неисчерпаемо главное человеческое качество — ПРЕОДОЛЕНИЕ, это живое, человеческое воплощение соревнования — Вечного единства и Вечной борьбы...
 
 И Малинин шел и буднично думал о том, что вот сейчас он придет домой и расскажет Люсе о собрании, о сослуживцах, о своих планах. И она поймет, обязательно поймет его. А если нет... если нет, то он докажет, убедит. Он должен убедить, должен! Ради Андрюшки, ради них самих...

 И еще он думал о том, что завтра надо будет взять у Кряковой брошюру, посоветоваться с Робертом Яковлевичем и Патрикеевым о судьбе дополнительных обязательств, а с Петей Лысенко договориться о поездке в Академгородок к «ученым мужам», сдать в печать чертежи, позвонить насчет обмена квартиры, начинать новую работу и подготовку к новому собранию...

   (Окончание следует.) - http://www.proza.ru/2016/03/12/346

   Преодоление. Повесть. — Новосибирск: ПК «Издатель», 1991 г.


Рецензии