Гавриилиада. Новое прочтение

Итого, связующее звено. Что бы сделали с Пушкиным в традиционном православном обществе за поэму «Гавриилиада»? Но как мы увидели: традиционное православное общество – понятие растяжимое. И потому единого мнения здесь быть не может. Мы уже приводили непосредственный ответ Аввакума об отношении к инакомыслящим, а вот как на этот вопрос отвечает Иосиф Волоцкий – финал из его «Слова об осуждении еретиков»:
«Тако же и князи и воеводы и простии людие мужие и жены и всякъ православный и со святители и со священники, еретики осужающе, и от святаго и животворящаго духа научени быша, и написаша божественная правила. Еще же и градъцкие законы сочетавъше божественым правиломъ, яко еже еретики не токмо осужати, но и проклинати и казнем лютым предавати». («Таким образом, князья и военачальники, частные лица – мужчины и женщины – и каждый православный, осуждая вместе с архиереями и священниками еретиков, составили божественные правила, наставляемые живым и животворящим духом. К тому же и гражданские законы прибавили они к божественным правилам, по которым еретиков не только осуждают, но подвергают проклятиям и жестоким казням») (Памятники литературы древней Руси. Конец XV – первая половина XVI века. М.: 1984, – сс. 348, 349). 
Однако совсем другого мнения придерживались на сей счёт нестяжатели – расхождение, таким образом, даже на поверхности касалось не токмо монастырского землевладения. Вот как выглядит «Ответ кирилловских старцев на послание Иосифа Волоцкого об осуждении еретиков» (фрагмент):
«Ис Кирилова монастыря старцы, да и все заволжьские старцы положили тому посланию старца Иосифа свидетельства от божественаго Писаниа спротивно, что некающихся еретиковъ и непокаряющихся велено заточити, а кающихся еретиковъ и свою ересь проклинающих церковь божиа приемлетъ прострътыма дланма, грешных ради сынъ божий воплотися, прииде бо възыскати и спасти погыбшых» (с. 358).
(«Старцы из Кириллова монастыря, а с ними все заволжские старцы привели на это послание старца Иосифа от божественного Писания обратное – что нераскаявшихся и непокорных еретиков предписано держать в заключении, а покаявшихся и проклявших свое заблуждение еретиков божья церковь принимает в распростертые объятия: ради грешников облекся плотью сын божий, и пришел он погибших сыскать и спасти» (с. 359)).
Другое дело, что Александра Сергеевича – окажись он в том времени – увещевали бы наверняка не заволжские старцы, а попал бы он в лапы самой что ни на есть пресвятой иосифлянской инквизиции.
Но всё это, конечно, лишь умозрительные предположения, ведь мало того, что Пушкин – человек иной эпохи, кроме того, он ещё – вне всей этой традиции! И что бы ни утверждали Ильин с Карташёвым, но на примерах произведений самого Пушкина мы воочию убедились, что христианско-православного у него по сути ничего и не было. На что весьма справедливо обратил внимание Дугин, однако при этом обозначил пушкинскую позицию как археомодерн, то бишь негармоничное сочетание, где европейские смыслы конфликтуют с русскими.
Однако с обозначением этим никак нельзя согласиться – по той причине, что смыслы эти вовсе не конфликтуют – с чего бы им конфликтовать? Конфликтовали бы они в том случае, если бы европейские смыслы сочетались не с русскими, а с православными христианскими. В сочетании же европейской культурной, языческой природной и русской фольклорной традиций – но не церковной, не православной, – Пушкин вполне гармоничен.
Недаром так хорошо пришёлся он ко двору в советское время. Не считая некоторых деталей, как то заигрывания с первым Николаем, ругательных статей по адресу Радищева и тому подобных мелочей, в общем и целом в советском идеологическом пространстве пушкинская стихия не имела никаких преград и зацепок. А «Сказка о попе и о работнике его Балде» впервые была напечатана в оригинале именно в советское время: при жизни автора она не печаталась вовсе (по цензурным соображениям), а в 1840 году вышла в переработке Жуковского, где место попа занял купец Кузьма Остолоп.
Также на ура воспринималась в советское время и «Гавриилиада» – в силу, как считалось, её вольнодумства (читай: антиклерикальности и атеистичности). Надо сказать, что советская идеология была весьма неплохой лакмусовой бумажкой, отделяющей нужное для неё содержание от чуждого и опасного. И Пушкин в этом плане был чист как стекло: маленькие шалости – не в счёт. Гоголь – тот уже серьезно проштрафился своими «Выбранными местами»: и как нельзя кстати применялось «противоядие» в виде «письма Белинского». Достоевский – тот вообще мракобес с его бесами с одной стороны и старцами с другой, – удавалось, впрочем, весьма удачно между ними лавировать. Гора под названием Лев Толстой воспринималась в преломлении исключительно художественных произведений, поздняя же его проповедь оставлялась за кадром. Кто ещё? Тургенев, Салтыков-Щедрин, Чехов – с этими вообще никаких проблем. Ах, да – Лермонтов или рассказ о том, как декадент превратился в социального обличителя, то есть разочаровавшийся в жизни как таковой – в разочаровавшегося в социальной системе.
И в то же время при посредстве «лакмусовой бумажки» напрочь отсекалось то, что не по каким-то там формальным, а по сущностным своим качествам заключало в себе чуждые советской идеологии и опасные для неё идеи и тенденции. Причём такие, которые никак нельзя было обойти и подчистить, то бишь проинтерпретировать в нужном русле – как в случае с Лермонтовым.      
Наиболее известный и близкий по времени пример – «Мастер и Маргарита» Булгакова. И дальше: проникнутые староверским духом произведения Клюева и Клычкова; радикальные – от Ландэ до Санина – моральные искания Арцыбашева – наиболее яркого, пожалуй, последователя Достоевского; богоискательство Мережковского, мистика и декадентство Сологуба, протеизм Брюсова, магизм романа «Жар-Цвет» Амфитеатрова… А если нырнуть глубже – изначальный и потому непреодолимый идеализм, и даже мистицизм Полевого («Блаженство безумия», «Живописец», «Аббаддонна»), Кюхельбекера («Ижорский»), Одоевского («Русские ночи», «Косморама»), Марлинского («Фрегат «Надежда»).
Всё это авторы, о существовании которых вовсе и не требовалось знать. По той причине, что представление о русской литературе формировал главный тезис о противоборстве прогрессивного направления с реакционным – где прогрессивное это, конечно, революционно-демократическое, материалистическое, атеистическое. Пройдя мимо в школьном курсе, на вузовском уровне об авторах и произведениях этих что-то уже знали – то есть не сами произведения, а о них! Знали как-то так: романа «Санин» я не читал, но скажу, что это очень реакционное произведение… А между тем перечисленные нами имена и названия представляют собой не что иное как украшение и гордость русской изящной словесности, по конъюнктурным соображениям задвинутые в самый дальний чулан – с глаз долой, из сердца вон…   
Если же углубиться ещё дальше – знаю по собственному опыту! – наткнёмся на глыбу в виде сброшенного с парохода современности Хераскова. Автор, основу творчества которого составляла теистическая христианская концепция, не мог быть принят в атеистическую систему. И потому – оставление рудимента, но забвение по существу. Первый поэт своего времени был сдан в утиль, место же его – и навсегда – занял первый поэт уже другого времени. Не рядом, а вместо… 



«Гавриилиада». Новое прочтение

Пушкинская «Гавриилиада» как нельзя кстати пришлась в советское время и как нельзя некстати в «православное». Однако в обоих случаях отношение к ней было (и продолжает оставаться) не вполне адекватным. Иными словами, «Гавриилиада» – это вовсе не то, за что её принимают. Если это и богохульство, то в весьма незначительной части – по форме, но не по существу. И если Пушкин в зрелом возрасте и огорчался по поводу её написания и даже, как говорят, страдал, то лишь по той причине, что это ему внушили извне. Воздействие эгрегора. Внушили, что это, мол, богохульство, святотатство, кощунство, оскорбление глубинных чувств верующих и насмешка над главными святынями христианской веры. 

Он улетел. Усталая Мария
Подумала: "Вот шалости какие!
Один, два, три! – как это им не лень?
Могу сказать, перенесла тревогу:
Досталась я в один и тот же день
Лукавому, архангелу и богу".

Кощунство? Ещё бы! То есть на первый взгляд это действительно так. За меньшую провинность – постмодернистский роман «Сатанинские стихи» – Салмана Рушди мусульмане приговорили к смерти. Но не только на результат нужно смотреть, иной раз гораздо важнее уяснить мотивы действия. Вопрос: чем инспирировано пушкинское кощунство? Ответ: лёгкостью самого Пушкина, которому в ту пору и в голову не могло прийти, что есть какие-то вещи, к которым нельзя относиться легко, с юмором – и с самым легким и органичным для него юмором – эротическим.
По сути это очень органичная для Пушкина вещь. Атмосфера поэмы насквозь эротична, венерична (в лучшем смысле этого слова), и в этой атмосфере свершается не что иное как высшее космическое действо. И не Пушкин тому виной, что главной движущей силой оказывается Эрос. 
В своей «Розе Мира» Даниил Андреев, пытаясь показать негативную сущность «Поэмы экстаза» Скрябина, пишет: «В искусстве (как, впрочем, и в науке) встречаются и такие темные вестники, которые лишены темных миссий и становятся глашатаями темного просто вследствие личных заблуждений. Ярким примером такого деятеля может служить Скрябин. В Бога он веровал и по-своему Его любил, самого себя считал Его вестником и даже пророком, но с удивительной легкостью совершал подмены, стал жертвой собственной духовной бесконтрольности и превратился в вестника Дуггура. Мало кто понимает, что в «Поэме экстаза», например, с поразительной откровенностью рисуется именно тот демонический слой с его мистическим сладострастием, с его массовыми сексуальными действами, с его переносом импульса похоти в космический план, и, главное, рисуется не под разоблачающим и предупреждающим углом зрения, а как идеал. Естественно, что чуткий слушатель «Поэмы экстаза», сначала смущенный, а потом завороженный этой звуковой панорамой космического совокупления, под конец ощущает как бы внутреннюю размагниченность и глубокую прострацию» (М.: Иной Мир, 1992. – с. 356).
Но мы никак не можем согласиться с этим выводом знаменитого поэта-духовидца. Во-первых, нужно очень постараться, чтобы услышать в этой музыке то, что услышал Андреев – думается, что, как и многое другое в «Розе Мира», это не более чем его собственные субъективные фантазии. Во-вторых, что значит «в Бога он веровал и по-своему Его любил»? Наверняка то, что любил исходя из другого видения, из миропонимания, присущего другой традиции. И это никак не подмена, но другой путь к той же высшей цели. И нет здесь переноса импульса похоти в космический план, – Даниил Леонидович перепутал направление – не снизу вверх что-то переносится, а ниспадает сверху вниз! – об этом поэма Скрябина, и это не что иное как восприятие высшего закона космического мироздания, действующего как наверху, так и внизу – Эрос, Венера как творческие силы Вселенной, духовной Вселенной.

Дух,
Жаждой жизни окрыленный,
Увлекается в полет
На высоты отрицанья.
Там в лучах его мечты
Возникает мир волшебный
Дивных образов и чувств.
Дух играющий,
Дух желающий,
Дух, мечтою все созидающий,
Отдается блаженству любви,
Среди возникнувших творений
Он томленьем пребывает,
Высотою вдохновений
Их к расцвету призывает…

Это начальные строки из стихотворного варианта «Поэмы экстаза», одновременно с музыкальным созданного композитором. Можно ли говорить о похоти в приложении к миру невоплощённому, непроявлённому? Нет, ибо похоть хотя и является проекцией того же Духа играющего, но целиком и полностью принадлежит низшему астралу. Это Дух любви загрязнённый плотными, то бишь плотскими энергиями.
Особенность «Поэмы экстаза» Скрябина, равно как и её стихотворного варианта, в том, что изображаемые в ней образы неконкретны, вернее будет сказать, что и образов как таковых нет, а есть идеи и энергии. Другое дело – мифология, где идеи, силы и энергии конкретизируются в образы богов, где действуют вроде бы люди, но никак не люди.   
Бурлескно-сниженным, но по сути тем же мифологическим содержанием на поверку оказывается наполненной и пушкинская «Гавриилиада». Начнём с главного: 

Но, с праведных небес во время оно
Всевышний бог склонил приветный взор
На стройный стан, на девственное лоно
Рабы своей – и, чувствуя задор,
Он положил в премудрости глубокой
Благословить достойный вертоград,
Сей вертоград, забытый, одинокий,
Щедротою таинственных наград.

Кто это? Всевышний? Но какой, чей? Бог иудеев и христиан? Вроде бы и да, но, скорее всего, нет! Ибо автор демонстрирует совершенно иное – не иудейско-христианское – миропредставление, да ещё и собственноручно указывает на способ мышления, базирующийся не на библейской, а именно на античной традиции:

Уж Гавриил с известием приятным
По небесам летит путем обратным.
Наперсника нетерпеливый бог
Приветствием встречает благодатным:
«Что нового?» – Я сделал все, что мог,
Я ей открыл. – «Ну что ж она?» – Готова! –
И царь небес, не говоря ни слова,
С престола встал и манием бровей
Всех удалил, как древле бог Гомера,
Когда смирял бесчисленных детей;
Но Греции навек угасла вера,
Зевеса нет, мы сделались умней!

Но хоть и сделались умней, а в то же время остались верны архетипическим делам давно минувших дней, преданьям старины глубокой – и представления античной мифологии переносим на новое заоблачное пространство, в иную для кого-то, но не для Пушкина, ситуацию. И в результате Всевышний – это не кто иной как старина Зевес, архангел же Гавриил, именем которого названа поэма, тоже наш старый знакомец по имени Меркурий, он же Гермес, посланник богов:

Но говорит армянское преданье,
Что царь небес, не пожалев похвал,
В Меркурии архангела избрал,
Заметя в нем и ум и дарованье, –
И вечерком к Марии подослал.

Так что с двумя этими персонажами всё просто до очевидности.

Но, старый враг, не дремлет сатана!

Сложнее с идентификацией третьего любовника – ведь в греческой мифологии нет точного ему соответствия. В греческой, может, и нет, зато есть во многих других – это, что называется, нота враг, принцип отрицания, трикстер, двойник – но не Всевышнего двойник (у Всевышнего не может быть двойника!), а того же Гермеса – его тёмная сущность, возникающая при ниспадении в материю (это как Бальдр и Локи у скандинавов или князь Мышкин и двойник его Рогожин у Фёдор Михалыча). Драчка же их, потасовка за право обладать Марией выглядит как перетекающее из одного в другое, но составляющее единое целое черное и белое – черный и белый клоуны – с заранее предрешённой победой основы над тенью:

Уж ломит бес, уж ад в восторге плещет;
Но, к счастию, проворный Гавриил
Впился ему в то место роковое
(Излишнее почти во всяком бое),
В надменный член, которым бес грешил.
Лукавый пал, пощады запросил
И в темный ад едва нашел дорогу.

Столь экстравагантным образом победа одержана, справедливость, как высший порядок вещей, восстановлена. Впрочем, как бы то ни было, а разделение уже произошло, стало быть, не одного, а всех троих принимает в себя благодатное лоно Марии. Кого? Всевышнего как изначальную данность, но вместе с тем флюид разъединения, несущий в себе жизнь и смерть как принципы необходимые для проявления феноменального мира.  Или, как в поэме Пушкина, два раздельных сперматозоида – чёрный и белый – и напоследок – объединяющий интегральный – бомбардируют яйцеклетку, спрятанную в недрах природы. И вот:

Упоена живым воспоминаньем
В своем углу Мария в тишине
Покоилась на смятой простыне.

Хула на Пречистую Деву? Но почему хула?! Ведь даже если не учитывать теогонические и космогонические наши построения – Пушкин-де ничего подобного думать не мог – ведь не каббалист же он был и не теософ! – но и в этом случае… не забываем, что Богородица для Пушкина – то же, что и Венера-мать! Потому ещё раз вспомним:

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,
Чистейшей прелести чистейший образец.

И ещё:

Ты богоматерь, нет сомненья,
Не та, которая красой
Пленила только дух святой,
Мила ты всем без исключенья;
Не та, которая Христа
Родила, не спросясь супруга.
Есть бог другой земного круга –
Ему послушна красота,
Он бог Парни, Тибулла, Мура,
Им мучусь, им утешен я.
Он весь в тебя – ты мать Амура,
Ты богородица моя!

Таким образом, видим полное отождествление христианских символов с античными. И потому столь лёгкое к ним обращение не было для Пушкина умышленным оскорблением, насмешкой. Другое дело, что незнание уголовного кодекса не освобождает от ответственности, ибо в семитического корня религиях откровения не принято шутить над сакральными вещами.
На это мы ответим, что Пушкин вообще был ВНЕ ЭТОЙ ТРАДИЦИИ – как мы наглядно показали, он язычник, пантеист, человек естественный, читавший и чтивший Апулея, Рабле, Сирано, любивший бурлескную поэзию начиная со Скаррона (а может даже и с пародировавшей Гомера античной поэмы «Война мышей и лягушек») и вплоть до наших Майкова, Богдановича, Осипова (ну и Баркова – как же без него?). Можно, конечно, припомнить, что и в античной традиции никак не приветствовалось вышучивание сакральных образов, но в нашем случае имеем дело с пантеистом ХIХ века, с материнским млеком впитавшим идеи Века просвещения и вполне допускавшим комическое (бурлескное) описание жизни богов, то есть высших принципов мироздания.
И посему делаем промежуточный вывод: чтобы спокойно, без эмоций, воспринимать скандальную поэму 22-летнего Пушкина, в приложении к ней необходимо различать два взаимонепересекаемых подхода – негативный и позитивный. Первый – АЙ ДА ПУШКИН, АЙ ДА СУКИН СЫН! – говорит о том, что в данном случае поэт влез в запрещённое пространство, затронул то, что не нужно было затрагивать. Ведь сделал он это шутки ради… как у Булгакова: 
– Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил <…> его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал…
Второй подход – позитивный – заключается в разумении основополагающего герметического принципа: ЧТО НАВЕРХУ, ТО И ВНИЗУ – и в том, что шутливая пушкинская поэма, находясь в русле традиции не христианский, но античной, по сути, полностью ему соответствует. И в этом смысле, то есть при таком подходе, «Гавриилиада» не только не заключает в себе богохульства, а напротив – объясняет природу божественного мироздания, соединяет нижнее с верхним, мир причин с миром явлений, и находится в одном ряду с многочисленными произведениями различных формы и художественного уровня, но при этом сходного содержания. Так, при экстраполяции данной идеи на искусство высокое и низкое в верхних слоях наблюдаем «Поэму экстаза» Скрябина, ну а в самом низу – приснопамятного Баркова:

Юпитер в смертных бросить гром
С великим сердцем замахнулся,
Погиб бы сей х..ев содом
И в лютой смерти окунулся,
Но в самый оный страшный час
П..зда взвела на небо глас,
Умильно секелем кивнула,
Зевес, схвативши в руки плешь,
Бежит с небес на землю пеш,
Громовый огнь п..зда задула.

Перун повержен там лежит,
Пропал великий страх народа,
Юпитер над п..здой дрожит,
Забыта им уже природа.
Пускай злодействуют везде,
А он купается в п..зде.
Алкмену ныне сарафанит,
Еб..т и прёт, пендрячит, ржот,
Храпит, сапит, разинув рот,
И гром уже его не грянет.

Таким вот чересчур приземлённым образом поэт-похабник описывает не что иное как зачатие Геракла. Высшие принципы мироздания выражаются похабным языком. Форма крайне загрязнена, но содержание при этом тождественно тому, например, что видим в хрестоматийном образце высокой поэзии – сонете Уильяма Батлера Йейтса «Леда и Лебедь» (в переводе Р. Дубровкина).

Биенье мощных крыльев, натиск пылкий,
Скользят по бедрам перепонки лап,
Широкий клюв сомкнулся на затылке:
Не вырваться, не крикнуть, – слишком слаб

Отпор девичьих рук, – бессильно тело
Стряхнуть великолепный этот плен!
Прислушайся, как бьется ошалело
Чужая грудь у дрогнувших колен!

Зачаты в судороге сладострастной
Смерть Агамемнона, поход напрасный,
Сожженный город, бесконечный бой…

Но в этот миг, пьянея от победы,
Открыл ли он предбудущие беды,
Покуда не пресытился тобой?

Конкретное различие заключается лишь в том, что в первом случае – Алкмена, а во втором – Леда. Была ещё, как помним, Даная с золотым дождём, равно как и другие объекты Зевесовой любви (или всё-таки – следуя Д. А. – похоти?), но для разумения высшего символического смысла вся эта конкретика не суть важна. В любом случае итоговый вывод может быть только один: ниспадение главного космического принципа – оплодотворение материи (матери) духом (отцом) с привнесением в зародыш дуального принципа белое-черное – рождение феноменального мира.

Слово в защиту Эвариста Парни

На шкале, определяющей градус от брутальности до высокого искусства, место поэмы Пушкина где-то между приведёнными выше творениями Баркова и Йейтса. В отличие от первого она формально изящна, но в силу заведомой своей бурлескности ей далеко до истинной возвышенности второго. Но главное сущностное отличие в том, что и Йейтс, и Барков обращаются не к христианской тематике, а к античной. И надо сказать, что если бы Пушкин поступил так же, то никто бы его не обвинял, ничьи религиозные чувства не были бы оскорблены. Но не было бы и скандального прецедента!
И в этой связи обратим внимание на ещё одну аллюзию. Вот как согласно Пушкину выглядит финальный аккорд «непорочного зачатия»:

И что же? Вдруг мохнатый, белокрылый
В ее окно влетает голубь милый,
Над нею он порхает и кружит,
И пробует веселые напевы,
И вдруг летит в колени милой девы.
Над девою садится и дрожит,
Клюет ее, копышется, вертится,
И носиком и ножками трудится.
Он, точно, он! – Мария поняла,
Что в голубе другого угощала;
Колени сжав, еврейка закричала,
Вздыхать, дрожать, молиться начала,
Заплакала, но голубь торжествует,
В жару любви трепещет и воркует,
И падает, объятый легким сном,
Приосеня цветок любви крылом.

С одной – венерианской – стороны – изящно-красивое описание, с другой – христианской – богохульное. Немудрено, однако, увидеть, что ноги данного фрагмента находятся опять-таки в античной традиции. Это ведь парафраз всё той же темы про Леду и Лебедя, ставшей излюбленной для живописцев и скульпторов (среди них Леонардо, Микеланджело, Веронезе, Тинторетто, Рубенс, Корреджо, Франсуа Буше…), в поэзии же помимо Йейтса к ней обращались Овидий, Ронсар, Мережковский… а также, что особенно для нас интересно, Эварист Парни – любимый поэт молодого Пушкина. И вот – отрывок из его «Леды» в переводе Баратынского…
Но стоп! «Белый Кролик поспешно вскочил со своего места. – С позволения Вашего Величества, – сказал он, – тут есть еще улики. Только что был найден один документ».
Обозревая тему Лебедя и Леды в мировой поэзии, неожиданно наткнулся на ещё один поэтический документ. Это оставшееся за кадром моего внимания стихотворение «Леда (кантата)», автором которого является не кто иной как…  15-летний Пушкин (приводим фрагмент):

И вот пернатых царь из-под склоненной ивы,
Расправя крылья горделивы,
К красавице плывет – веселья полна грудь;
С шумящей пеною отважно волны гонит,
Крылами воздух бьет,
То в кольцы шею вьет,
То гордую главу, смирясь, пред Ледой клонит.

Леда смеется.
Вдруг раздается
Радости клик.
Вид сладострастный!
К Леде прекрасной
Лебедь приник.
Слышно стенанье,
Снова молчанье.
Нимфа лесов
С негою сладкой
Видит украдкой
Тайну богов.

Вот так! Хотел найти стихотворение другого поэта, а нашел самого Пушкина! – да такое, в котором налицо пушкинская закваска: проникновение в тайну богов, уподобление богам. Неудивительно поэтому, что отношение к Пушкину как к богу культивировали в дальнейшем его почитатели. Но что всё-таки странно, то, что к этому культу присоединили свой голос, свою радостную весть, те, кто считает себя самыми что ни на есть правоверными, то бишь православными христианами – в частности, Ильин с Карташёвым. Вот парадокс: в откровенно языческой стихии узрели они не много не мало Евангелие от Пушкина.
А между тем отношение самого Пушкина к христианству воспринято, как мы уже говорили, с материнским млеком Века просвещения – прежде всего от Франсуа-Мари Аруэ по прозвищу Вольтер (1694–1778) и его последователя – изящного словесника Эвариста Парни (1753–1814). И вот – отрывок из «Леды» Парни в переводе Баратынского…

Меж тем не дремлет лебедь страстный:
Он на коленях у прекрасной
Нашел убежище свое;
Он сладкозвучно воздыхает,
Он влажным клевом вопрошает
Уста невинные ее...
В изнемогающую деву
Огонь желания проник:
Уста раскрылись; томно клеву
Уже ответствует язык;
Уж на глаза с живым томленьем
Набросив пышные власы,
Она нечаянным движеньем
Раскрыла все свои красы...

А теперь давайте вспомним восьмистишие ещё одной весьма известной «пушкинистки»:

Смуглый отрок бродил по аллеям,
У озерных грустил берегов,
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.

Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.

Ну и покумекаем давайте, что бы такого могло быть в этом томе растрепанном?

Из биографической справки узнаём, что Парни сформировался под влиянием Вольтера, что ведущим жанром его лирики была элегия, что в 1778 году вышли его «Любовные стихотворения», а в следующем – 1779-м – «Поэтические безделки», наконец, в 1799-м – в год рождения Пушкина – написал ироикомическую поэму «Война старых и новых богов».
Отметим, что в содержательном плане к Пушкину поэма эта имеет ещё большее касательство, нежели «любовные безделки». О чём же там речь? Обратившись к тексту в переводе В. Г. Дмитриева, с ходу отмечаем несколько интересных для нас моментов.   
Итак, персонажи Святого писания христиан приглашены на обед Олимпийскими богами. И вот дева Мария оказывается в покоях самой Киприды, то бишь Венеры.

Немало безделушек и цветов
И скляночек для амбры и духов
Там видит восхищенная Мария.
Повсюду бродит любопытный взгляд…
Ах! Вот Киприды щегольской наряд,
Сандалии, а также покрывало,
Венок из роз и пояс дорогой,
А для прически – обруч золотой…
«Какой убор! – Мария прошептала. –
Наверное, он очень мне пойдет.
Нельзя ль его примерить на минутку?
Ведь я переоденусь только в шутку!
Никто сюда, надеюсь, не войдет».

Нелегкое, однако, это дело!
Мария наряжаться не умела,
Но все же облачилась кое-как
(прилаживать нет времени к тому же)
И вопрошает зеркало: «Вот как?»
Ей зеркало: «Венеры ты не хуже».
Она собой любуется опять
И говорит: «А ведь могли б Амуры
Принять меня за собственную мать».

И что же видим? Ну, во-первых, Мария в покоях Киприды весьма напомнила пушкинскую Людмилу «в гостях» у Черномора, – та, однако, примерив шапку стала просто невидимой, здесь же, облачившись в «щегольские» (это ж надо – слово какое неземное!) наряды, дева Мария обернулась Венерой! И как тут не вспомнить пушкинское: Он весь в тебя – ты мать Амура, Ты богородица моя! – отождествление христианских и античных образов-первооснов, в данном случае касательно высшей женской сущности. 
Немного погодя следует ещё один эпизод, мимо которого пройти ну просто грех! Христианские персонажи, следуя законам приличия (как же богам без этикета!) – приглашают античных богов посетить их с ответным визитом, и дают представление в сценах из Священной истории. И вот – теперь уже покои девы Марии:

За мастерской другая есть светлица;
Покоится на ложе в сладком сне
Сия жена, а в сущности – девица,
Из-за жары забыв о простыне.
О, сколько неги в этой позе томной,
Хотя, пожалуй, и не очень скромной…
Ее красы младые обнажив,
Сорочки ткань приподнялась немножко;
Откинувшись, хорошенькая ножка
Прохлады ищет… К ложу, шаловлив,
Спускается с небес (или с карниза?)
Красивый голубь: красноклювый, сизый.
От прочих отличался голубей
Сей голубок манерами, сияньем
Блиставших над головкою лучей.
Он с тихим, мелодичным воркованьем
Над спящею красоткою парит,
Спускается и, наконец, садится
На розу нежную, любви магнит,
Которая готова распуститься.
Ее прикрыли перья голубка…
Он трудится, и нега в глазках блещет.
То клювиком касается слегка,
То крыльями от радости трепещет…

Ничего не напоминает? Вот и я о том! Просто дух захватывает от подобного тождества – так что без зазрения совести можно сказать: пушкинская «Гавриилиада», являясь частным случаем «Войны старых и новых богов», естественным образом вырастает из Парни (да и весь Пушкин в целом – «Любовные безделки» – это разве не по его части?)

«Где троица? Да вот же недалечко:
Уста, и грудь, и некое местечко!
На небе любят, любят на земле.
Ту троицу мы видим, осязаем,
Ласкаем, беспрепятственно лобзаем…
Амуру и Венере – эвоэ!
Волшебная была у Вакха палка,
Ее сменил жезл Моисея… Жалко!
К какой же мы приложимся струе?
Прочь палку ту, что воду исторгала!
Ведь нам вино другая даровала.
Лозе и Вакху – слава, эвоэ!»

Ну, как же не вспомнить «Торжество Вакха», равно как и Венеры с Амуром?! А вот характеристика того, кто дал название пушкинской поэме и определил содержание оной:

Но Гавриил шел тою же тропой,
Повеса-ангел, ангел-волокита,
Небесный щеголь, сердцеед, герой.

Однако, несмотря на столь очевидные, многочисленные, основополагающие сходства, полного идейного тождества с поэмой Парни у нашего поэта не было. Да и не могло быть – по причине самостоятельности пушкинского гения: он наследует и заимствует, но при этом преобразует в нечто новое, оригинальное.
В чём же разница? Дело в том, что поэма Парни – штука откровенно антихристианская, осмеянию подвергаются главные христианские догматы – Троица, Христос, Дух Святой – и делается это весьма брутально (не станем воспроизводить).
Тут вспоминается евангельское: всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам; если кто скажет слово на Сына Человеческого, простится ему; если же кто скажет на Духа Святаго, не простится ему ни в сем веке, ни в будущем. Матф.12:31-32.
Так что же – применимо к поэме Парни понятие «хула на Святого Духа»? На одном из православных сайтов находим: «Что такое "хула"? Какое-то особенно сильное ругательство или оскорбление? И что означают слова "хула не простится"? Что если мы произнесли какое-то ругательство против Кого-то определенного, то за это нас постигнет ужасное наказание, за которое прощения нет и никогда не будет?» – И ответ: «Хула против Святого Духа – это не греховный поступок и не словесное кощунство, а такое состояние души, при котором покаяние становится невозможным. А по этой причине становится невозможным и прощение. Хула против Святого Духа есть сознательное, упорное и нераскаянное противление очевидной истине, о которой человек внутри себя знает, что это истина».
Ещё на одном – также православном – сайте: «Хула на Духа Святого – упорное и сознательное отвержение спасительной благодати Божьей при ее очевидном действии для человека. Иисус сказал это после обвинения фарисеев в том, что Он силой князя бесовского изгоняет бесов. Хула на Духа Святого – это отвержение человеком очевидного действия Божественной благодати».
С другой стороны, вспомним ставшее хрестоматийным изречение: «Драматического писателя надо судить по законам, им самим над собою признанным» (А. С. Пушкин. Из письма А. А. Бестужеву. Конец января 1825 г.).
И на таком основании зададимся вопросом: есть ли с точки зрения истинного, то есть внутреннего христианства веские причины для осуждения Парни, хулящего в своей поэме и Деву Марию, и Христа, и Духа Святого? И ответим: отношение Парни к христианству сложилось в определенных условиях, в силу определенных причин – например, инквизиции. Он не воспринимал Христа как его воспринимает христианский мистик, для него это лишь пустая оболочка. Иными словами, христианство распадается (дифференцируется) на внешнее и внутреннее, – и Парни видит лишь внешнее. 
То же относится и к Вольтеру: ;crasez l’inf;me – уничтожьте подлую, или как часто переводят – раздавите гадину! Речь-то о чём? Конкретно, о римской церкви во всей красе: о погрязшем в пороках и преступлениях духовенстве, о лицемерии, о косности применительно к догматам и жестокости в отношении инакомыслящих. Сам же он был даже не атеистом, а т. н. деистом, то есть верующим в изначальное Божее творение и в Его невмешательство в последующее развитие мира. И ещё в необходимость идеи Бога, ибо только в этом случае, по его мнению, человеческая мораль имеет незыблемый фундамент. Иными словами, был он весьма слабый метафизик и абсолютно не мистик.
И какая в этом случае может быть хула на Святого Духа, если сам этот Дух Святой, то бишь Истина, был для этих мнимых хулителей абсолютно недоступен?!   

В отраженном свете Луны

Но Пушкин… В отличие от Вольтера и Парни он вовсе не был антихристианином – ни в каком виде, ни под каким соусом. Но также он не был и христианином – и хоть взгляды на многие вещи со временем у него существенно изменялись – но никогда ни единым словом не отрекался он от учителя своего Эвариста Парни. 
И посему касательно отношения Пушкина к христианству напрашивается итоговый вывод: как некий древнеримский император среди изображений различных богов, почитаемых на территории империи, в универсальном храмовом помещении повелел разместить также изображение Христа – христианское распятие – вот так и Пушкин в стихотворном послании другу своему Кривцову (1818):

Когда сожмешь ты снова руку,
Которая тебе дарит
На скучный путь и на разлуку
Святую библию харит?
Амур нашел ее в Цитере,
В архиве шалости младой.
По ней молись своей Венере
Благочестивою душой.
Прости, эпикуреец мой!
Останься век, каков ты ныне,
Лети во мрачный Альбион!
Да сохранит тебя в чужбине
Христос и верный Купидон!
Неси в чужой предел пената,
Но, помня прежни дни свои,
Люби недевственного брата,
Страдальца чувственной любви!

А что было дальше? Пушкин стал набожным христианином? Раскаялся? Ой ли? Это как говорится: горбатого могила исправит. Просто со временем он расширил своё сознание до той степени, когда оно могло одновременно вмещать и определенные православно-христианские идеи, и те, что их отрицают. Не содержа в себе четко выраженной идеи, но будучи природным стихийным человеком, он и в творчестве своем и по жизни отобразил именно эту стихийность: светлое/темное, солнце/луна. Иными словами, если Пушкин оказался способен вместить в себя ВЕСЬ РУССКИЙ КОСМОС, то есть ВСЁ (= НИЧЕГО), то, разумеется, и православие, и христианство в том числе. Равно как и его отрицание.

И здесь на помощь приходят… карты, игральные карты, большим любителем которых был, как известно, и Александр Сергеич. 
«Джокер – вечный козырь в колоде игральных карт, которые, в свою очередь, происходят от Арканов Таро, где джокеру соответствует нулевой Аркан (традиционные названия – Шут, Клоун, Безумный, Глупец). Согласно «Словарю символов» Х. Э. Кэрлота это то, что «всегда находится на границах всех порядков и систем, так же как Центр Колеса Превращений находится вне движения, становления и перемены»; с другой стороны, он пребывает в постоянном иррациональном поиске на грани безумного риска сорваться в пропасть бессознательного. Еще по некоторым толкованиям эта карта означает истинное зрение, способность видеть вещи такими, какие они есть. Наконец, в сокровенном значении, изложенном в книге Вл. Шмакова «Великие Арканы Таро» – это своего рода интеграл в дифференциации, т. е. проходящее через все Арканы некое невидимое животворящее начало. Он мистический нуль, ненаходимое, никто и в то же время всё» (определение Ирины Корсунской, из комментариев к роману «Карета Божьей помощи»). 
Тут в разговор вступает Константин Хватов:
«Этот Аркан – символ человечества. В Болонской колоде – алхимик (тут могу ошибаться про колоду, но такой вариант есть точно). Иван Дурак, Буратино – это всё разложенный аркан и тот же образ. Интересно, что происхождение слова материя находится именно в этом аркане (МАТТО – итальянский, МАТ французский ЭРЭ – блуждать) Французское словосочетание Мат ЭР И Э – здесь блуждающий дурак. То есть, несколько столетий назад, о человеке, погрузившемся в бренное мирское бытие без обращения к высшему и духовному, говорили именно так. С течением времени и заменой жизненных императивов, словосочетание срослось и превратилось в слово, лишённое своего первоначального смысла, суть изменилась до обратного. Материальное – хорошо. Человек правильно понимает жизнь. Противопоставление первого и последнего аркана даёт интересную морально-этическую шараду: быть необходимо умным, чтобы придумать, и достаточно безумным, чтобы отважиться реализовать».
Но это ведь как нельзя лучше подходит к Пушкину: о человеке, погрузившемся в бренное мирское бытие без обращения к высшему и духовному – именно в этом пространстве находятся все его таланты и все его же проблемы; таким образом, джокер – это суть Пушкина, ставшего героем анекдотов, именем нарицательным, на что обращал внимание и Терц. Это Иван Дурак, работник Балда, который честит и попов, и чертей. Но если с попами полегче, то с чертями… шутки плохи. Лунная, отраженная, фантомная чертовщина имеет место в «Уединённом домике на Васильевском», «Пиковой даме», но характерным для Пушкина является не только некое подобие мистики, а и ниспадение в нулёвость, в бессмысленность – «Граф Нулин» и отчасти… «Евгений Онегин».
Посему, чтобы понять Пушкина, нужно изучать лунную его сторону. И в этом плане канонизация и ретушь наиболее вредят уяснению истинной его сути. Терц нарушил традицию ретуширования и экзальтированности пушкинской темы – ту традицию, в которой к поэту относятся чересчур серьёзно – как к божеству. И не видят, как из-за этого божества выскакивает чёрт!
Есть, правда, книга «Сатанинские зигзаги Пушкина» (М.: Поматур, 1998) авторства некого Анатолия Мадорского (наверняка псевдоним). Это отличное противоядие от канонизации, однако, книга эта малодоступна и в отличие от нашумевших «Прогулок» Терца подвергается тотальному замалчиванию. (Из традиционного пушкиноведения не могу не отметить книгу Брюсова «Мой Пушкин» – хороша она в силу ясности светлой головы её автора, в ней (книге) исследуется то, что есть, а не то, чего нет). 

Основная же формула официозного пушкиноведения, способствующая созданию и подпитке симулякра – то, чего нет, придумывается, додумывается (православный поэт, поэт православного народа); то, что есть, вычищается. А если без вычищения?
Широкое хождение – но, конечно, не в трудах записных пушкинистов, а, так сказать, в кухонных разговорах – имеет, например, фраза, брошенная мимоходом в письме к приятелю Соболевскому от конца марта 1828 года: «Безалаберный! Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью божией я на днях уеб». Кстати, в недрах Интернета наткнулся ещё на одну подобную цитату, к сожалению, без указания первоисточника: «Сегодня, наконец, выеб гордячку Керн. Пи*да шире маминой». – Но всё это имело бы небольшое значение, если бы это был единичный случай. Но по основательному изучению вопроса оказывается, что это не только не единичный случай, а напротив – естественная приватная речь поэта. В чём убеждаешься ознакомившись с комментариями М. А. Цявловского, призванными доказать авторство Пушкина баллады «Тень Баркова».
По ходу справка: Мстислав Александрович Цявловский (14 (26) июня 1883, Нижний Новгород – 11 ноября 1947, Москва) – российский и советский литературовед, выдающийся пушкинист, доктор филологических наук (1940). Исследовал жизнь и творчество А. С. Пушкина, посвятив им основные свои труды; редактор и комментатор многих собраний сочинений поэта (в том числе академического издания 1937–1959). Также был редактором и комментатором собрания сочинений Л. Н. Толстого.
Интересным в этих комментариях является не столько сама цель, то бишь доказательство принадлежности перу юного Пушкина похабного стихотворения, сколько применяемые профессором средства. Дело в том, что в возможности доступа к настоящим, то есть полным, некупированным пушкинским текстам Мстислав Александрович по отношению к рядовому читателю являлся настоящим небожителем. И потому имел возможность сравнивать и делать следующие выводы: «Производимое на нас впечатление словесного неистовства тем сильнее, – утверждает профессор, – что в печатных текстах произведений и писем Пушкина все нецензурные слова изъяты, а между тем юношеская баллада представляет собой лишь нарочитое, в целях стилизации, скопление, «нагнетание» неприличных слов, вообще довольно обычных как в произведениях поэта, так и в его письмах».
Здесь две основные мысли: 1) тексты произведений и писем Пушкина подчищены, а стало быть, неполны; 2) ненормативная лексика была для Пушкина обычным делом, как то следует из приводимой профессором массы примеров, из которых отметим наиболее интересные:
В письме к кн. П. А. Вяземскому от начала апреля 1824 г.: «Чтоб напечатать Онегина я в состоянии – – – т. е. или рыбку съесть, или на *** сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле».
В письме к нему же от 10 октября 1824 г.: «…сегодня кончил я поэму «Цыгане». Не знаю, что об ней сказать – Она покаместь мне опротивела, только что кончил и не успел обмыть запревшие муде».
В письме к В. К. Кюхельбекеру от начала декабря 1825 г.: «Получив твою комедию я надеялся найти в ней и письмо – Я трес, трес ее и ждал не выпадет ли хоть четвертушка почтовой бумаги; напрасно: ничего не выдрочил».
В письме к А. Г. Родзянку от 8 декабря 1824 г.: «Баратынский написал поэму (не прогневайся про Чухонку) и эта чухонка, говорят, чудо как мила. – А я про Цыганку; каков? подавайте-же нам скорей свою Чупку – ай да Парнас, ай да героини? ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: за чем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Италианку? чем их хуже Чухонка или Цыганка? ****а одна – еби! т. е. оживи лучем вдохновения и славы».
В письме к кн. П. А. Вяземскому от 12 сентября 1825 г.: «Мочи нет сердит, не выспался и не высрался».
В стихотворении «От всенощной вечор…» (1814 – май 1817 гг.): «В чужой ****е соломинку ты видишь, А у себя не видишь и бревна».
В письме к кн. П. А. Вяземскому от 22 мая 1826 г.: «Законная ****а род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит».
В письме к нему же от начала апреля 1824 г.: «Ты прав в отношении романтической поэзии; но старая ****ь классическая, на которую ты нападаешь, полно, существует ли у нас? это еще вопрос».
В письме к А. А. Бестужеву от конца января 1825 г.: «Софья [в «Горе от ума»] начертана не ясно: не то ****ь, не то московская кузина».
В письме к кн. П. А. Вяземскому от 5 ноября 1830 г.: «Когда-то свидимся? заехал я в глушь Нижнюю, да и сам не знаю как выбраться. Точно еловая шишка в жопе; вошла хорошо, а выдти так и шершаво».
В письме к нему же от 14 августа 1831 г.: «У Жуковского понос поэтический хотя и прекратился однако ж он всё еще поддрискивает гекзаметрами».
В письме к нему же от 3 сентября 1831 г.: «Я начал также подристывать; на днях испрознился сказкой в тысяча стихов; другая в брюхе бурчит. А всё холера».
В стихотворении «Увы, напрасно деве гордой» (1825 г.) два последние стиха читаются: «Она на щепочку нассыт, а мне понюхать не позволит».   
В письме к В. Л. Пушкину от 4 сентября 1822 г.: «С нетерпением ожидаю успех «Орлеанской Целки»».
В письме к Дельвигу от середины ноября 1828 г.: «…мне также трудно проломать мадригал, как и целку».
В письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 г.: «Разве он [М. Ф. Орлов] ошибся плешью и проломал жену головою».
В отрывке из путевых записок, не вошедшем в «Путешествие в Арзрум<»> (1829 г.): «<„>А не ****овала ли без тебя?“ — „По маленьку, слышно, давала<“>». (Это выражение было бы весьма кстати для ознакомления Роману Гулю, который, как помним, возмущался тем какими словами поставил вопрос Абрам Терц: так всё-таки дала или не дала? Пушкин, как видим, за словом в карман не лез и в манере выражаться оставляет Терца далеко позади).
В письме к Н. Н. Пушкиной от 30 октября 1833 г.: «Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе задницу, есть чему радоваться!»
В стихотворении «Мне жаль великия жены» (1824 г.): «Старушка милая жила Приятно и немного блудно, Вольтеру первый друг была, „Наказ<“> писала, флоты жгла И умерла, садясь на судно».

Но вопрос: насколько эта скрытая сторона имеет ценность и значение – и имеет ли вообще? Зачем нужно влезать в личную переписку – читать чужие письма – копаться в грязном белье – смаковать скабрезности?
В этой связи любят приводить слова самого Пушкина о записках Байрона (в письме всё к тому же Вяземскому): «Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением. <…> Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. – Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости, она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так, как вы, – иначе».
Кто ж спорит? Конечно, иначе! вот только, как он сидит на судне, мало кого интересует, другое дело – тайные, скрытые или умышленно скрываемые от глаз окружающих изгибы души. Но интересно это может быть по разным причинам: человеку низкому по той, о которой говорит Пушкин, но даже толпа не состоит только из таких людей, ведь человек толпы ещё и склонен обожествлять своего кумира. И совсем другие мотивы, стремления, движущие силы у человека познающего, ищущего, того, кто только и достоин называться человеком разумным.
И с этой точки зрения высказывание Пушкина касательно записок Байрона оказывается весьма и весьма сумбурным. Что значит унижение высокого? Если оно истинно высокое, то оно не может быть унижено какими-то чисто внешними, то бишь незначительными деталями. А ежели открывается что-то действительно низкое, то это говорит о том, что представляемое высоким на самом деле таким не является, во всяком случае – не всегда таким является. 
И потому вернёмся к вопросу: добавляет ли чтение в полном объёме личных писем и непечатных стихотворений что-нибудь для понимания творчества Пушкина? Ответим: да, именно для понимания его творчества, равно как и самой личности, – и ещё для понимания общей ситуации.
Дело в том, что приведенные скабрезности вовсе не поверхностны, как это может показаться тем, кто воспитан на симулякре Пушкина, но соответствуют жизни поэта и самой его натуре, то есть глубинной его сущности. И тут уж вопрос – воистину гамлетовский! – влезать или не влезать в его личную жизнь? читать или не читать его письма? копаться или не копаться в грязном белье? – в общем и целом соответствует формулировке: иметь дело с реальностью или с симулякром? Ответ же звучит так: а это кто чего желает!
Разберём ситуацию. Цявловский пишет: «Не печатаемые обычно слова в произведениях и письмах Пушкина воспроизводятся по автографам Пушкина и экземпляру старого академического издания переписки Пушкина, где текст писем дан без каких-либо пропусков. Такие экземпляры были напечатаны в очень ограниченном количестве для раздачи членам Академии наук».
Вот оно как! «для служебного пользования» – под грифом «сов. секретно». И что скрывать-то? выражаясь словами Катерины Ивановны, жены Мармеладова: эко сокровище! С другой стороны, очевидно, что здесь имеет место типичное создание культа, – и ситуацию, сложившуюся в пушкиноведении характеризует, прежде всего, направленность – причем заведомая! – не к установлению истины, а к созданию образа, вычищенного до идеального состояния, – говоря по-современному, симулякра.
Мы ничего плохого не хотим сказать в адрес таких классических пушкинистов как Щеголев, тот же Цявловский, Валерий Яковлевич Брюсов и многих других достойных исследователей, но в общей сложности видим совершенно искривлённое пространство: для узкого круга специалистов – одно, для масс – другое. Королевство кривых зеркал.
Касается это не только советской системы с принятой в ней практикой запретов – такой же симулякр порождает и установка Ильина-Карташева на канонизацию в церковном разумении, агиографию, житийность. Объясняется это тем, что человечество не может жить без идеалов, и в связи с недоступностью истинных сакральных знаний, сакрализируется то… что оказывается под рукой. И в результате – как и в случае с многочисленными христианскими святыми (включая императора Константина!), с  Лениным и Сталиным – симулякр Пушкина неизмеримо красивее реальности, ибо соткан исключительно из света при полном отсутствии тени. Таким образом, симулякр в данном случае – это предмет без тени.
Но тень не исчезает, а просто находит себе другое место. Так теневой Пушкин стал гулять в народном сознании в качестве персонажа анекдотов, эдакого Ивана Дурака. Порой концентрировалось это и в литературное творчество. Как, например, «Анекдоты из жизни Пушкина» Даниила Хармса. Или – гораздо серьёзнее – в исследование Петра Губера «Донжуанский список Пушкина» (1923). Наконец, появились подложные дневники Пушкина – «Тайные записки 1836-1837 годов», изготовленные известным порнографом Армалинским и в 1986 году им изданные. Но всё это – даже и особенно ругаемая выходка Армалинского – происходит, думается мне, вовсе не из-за какой-то особой подлости людей, а в результате того, что реальный образ требует полноты проявления.
Поэтому появление в пушкинистике таких книг как «Прогулки с Пушкиным» А. Синявского и «Сатанинские зигзаги Пушкина» А. Мадорского можно только приветствовать, ибо они являют собой попытки – и весьма успешные – выйти из искривлённого пространства, из-под воздействия симулякра. Отметим, что Терц всецело сосредотачивался на творчестве – стремясь показать Пушкина изнутри – как поэта, а не как бога, – Мадорский же – всецело на жизни (замечательное противоядие от канонизации!), в общем же и целом – как результат их исследований – складывается совсем другая картина, не имеющая ничего общего с красивым симулякром.
И ценность этого заключается хотя бы в том, что полная картина дает больше возможностей для приближения к истине. Теневой Пушкин – это обратная сторона медали, деталь, недостающая для понимания. Ибо цель – не ругать и не славить – а просто понимать. А для этого равно важны обе стороны медали, явление в целостности, во всей его сложности и противоречивости.


Рецензии