Херасков. Выходящий за пределы

На примере вышеприведенных текстов Новалиса предельно ясно просматривается антитеза двух видов поэзии – естественной и мистериальной. Но также ещё две антитезы – как внутри самого Пушкина, так и его же по отношению к предшествующей русской поэзии, и, прежде всего, к Хераскову как её средоточию. 
Внутри самого Пушкина: «Граф Нулин» как полная антитеза «Пророку» – пустышка и суета сует в противовес высшему предназначению. И хоть «Пророк» это не про него, но и то и другое было в Пушкине. И столь же очевидно – при внимательном рассмотрении – то, что Хераскова (равно как и всю его школу) он умножил на нуль не «Пророком», а «Гавриилиадой» и – в качестве контрольного выстрела в голову – «Графом Нулиным».   
Здесь нужно понимать одну довольно простую вещь – ту, что следует из ВСЕГО нашего предшествующего исследования: Пушкин – язычник, Херасков – христианин. Не в смысле номинальной принадлежности к определенной религиозной конфессии, а исходя из того, что мистериальное – интегральное – христианство означает не просто «исповедоваться» и «причаститься», но ежедневно и ежечасно исповедовать и проповедовать Его – и в жизни, и в творчестве. А не только лишь когда потребует поэта к священной жертве Аполлон…
Таким образом, старая русская поэзия во главе с Херасковым была помножена на НУЛЬ, то бишь на «Графа Нулина» – и потому канула – нет, не в Лету! – а в пушкинскую пустоту! Пьедестал Хераскова был легко разрушен как раз потому, что был он очень внушителен – как египетские пирамиды – внешне неотесан – в силу тогдашнего состояния языка – и целен как монолит. И потому рухнул в одночасье. Пьедестал же Пушкина невозможно поколебать, потому что он состоит из воздуха – а может из гелия, из водорода – т. е. легче воздуха – стенобитный шар проходит сквозь, не причиняя никакого вреда пьедесталу. И потому Пушкин неуловим для критики. Читаешь Писарева, полностью соглашаешься с его доводами – и продолжаешь любить Пушкина, его «Онегина», его пустоту.
Но что из этого следует? Обнулил – это не значит, что отменил предшествующую ему русскую поэзию в силу своего над ней превосходства, а значит это, что содержал он ноль в себе, и при своём в неё внедрении сделал её такой же. Пред нами два вида поэзии – антагонистичные по своей сути. Начиная наше исследование природы поэзии Пушкина, мы уже обращались к этим цитатам, но в силу их знаковости не грех привести их ещё раз. 
«Эта поэма, – читаем в статье седьмой капитального труда Белинского «Сочинения Александра Пушкина», – в первый раз была напечатана в «Северных цветах» 1828 года, а отдельно вышла в 1829 году. Тогда-то опрокинулась на нее со всем остервенением педантическая критика. Главною виною поставлено было «Графу Нулину» пустота будто бы его содержания. По убеждению этой критики, поэзия должна заниматься только важными предметами, каковые обретаются в одах Ломоносова, его «Петриаде», одах Петрова и стопудовых пиимах Хераскова. Ей, этой неотесанной критике, и в голову не входило, что все это высокопарное и торжественное песнопение, взятое массою, далеко не стоит одной страницы из «Графа Нулина»».
А вот мнение самой что ни на есть «отёсанной» то бишь рафинированной новейшей модерной критики: «Постель для Пушкина не просто милая привычка, но наиболее отвечающая его духу творческая среда, мастерская его стиля и метода. В то время как другие по ступенькам высокой традиции влезали на пьедестал и, прицеливаясь к перу, мысленно облачались в мундир или тогу, Пушкин, недолго думая, заваливался на кровать и там – «среди приятного забвенья, склонясь в подушку головой», «немного сонною рукой» – набрасывал кое-что, не стоящее внимания и не требующее труда. Так вырабатывалась манера, поражающая раскованностью мысли и языка, и наступила свобода слова, неслыханная еще в нашей словесности. Лежа на боку, оказалось, ему было сподручнее становиться Пушкиным, и он радовался находке:

В таком ленивом положенье
Стихи текут и так и сяк.
 
Его поэзия на той стадии тонула и растворялась в быту. Чураясь важных программ и гордых замыслов, она опускалась до уровня застольных тостов, любовных записочек и прочего вздора житейской прозы. Вместо трудоемкого высиживания «Россиады» она разменивалась на мелочи и расходилась по дешевке в дружеском кругу – в альбомы, в остроты» (Абрам Терц /Андрей Синявский/ Собрание сочинений в двух томах. Том 1. М.: 1992. – сс. 344).
Как видим, несмотря на различные углы зрения, равно прослеживается одно, а именно сущностное отличие, антагонистичность естества допушкинской и пушкинской поэзии. Если первая – это камень и бронза, то вторая – невесомая принцесса! Субстанция, в основе которой нуль. И главная беда, что в результате воздействия Пушкина на традицию обнулению подвергся основополагающий принцип мистериальной поэзии: Слово как Логос, Религия как Восстановление связи. Религия + Слово – именно это составляет основу литературного искусства – его сакральный смысл, в этом состоит Мистериальная традиция. Но с такой позиции русская литература никогда не рассматривалась.
Когда же и каким образом произошло разделение? Принято рассматривать этот процесс формально: переход от классицизму к романтизму и т. п. (завершающий раздел антологии «Поэзия немецких романтиков» (М., ХЛ, 1985) называется «От романтизму к реализму»). Однако такой метод касается формы, но не затрагивает сути процесса, ибо те, например, кого у нас принято относить к романтизму – Батюшков, Жуковский – по сути таковыми не являются. Это пред- или псевдоромантический стиль, в основе которого не мысль и не действие, а чувство и некое душевное состояние, с характерной для него замутненностью сознания. Ещё раз вспомним Батюшкова:

Мечты! – повсюду вы меня сопровождали
И мрачный жизни путь цветами устилали!
Как сладко я мечтал на Гейльсбергских полях,
Когда весь стан дремал в покое
И ратник, опершись на копие стальное,
Смотрел в туманну даль! Луна на небесах
Во всем величии блистала
И низкий мой шалаш сквозь ветви освещала;
Аль светлый чуть струю ленивую катил
И в зеркальных водах являл весь стан и рощи;
Едва дымился огнь в часы туманной нощи
Близ кущи ратника, который сном почил.

Здесь чуть ли не каждое второе слово является характерным (симптоматичным) для псевдоромантического стиля-состояния: мечты, мрачный жизни путь, сладко я мечтал, дремал в покое, смотрел в туманну даль, луна блистала (отраженный свет), светлый, но только чуть, струя не просто, а ленивая, воды зеркальные, огнь едва дымился, туманная нощь. То же находим и в других стихотворениях:

Ко страже, дремлющей под говором валов, –
Всё сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял
И сквозь туман и ночи покрывало
Светила Севера любезного искал.

Стиль этот я бы поостерегся называть романтическим, поскольку для романтического, каковым он сформулирован и сформирован его адептами, а именно Новалисом, Шеллингом, братьями Шлегелями, Гофманом, Шарлем Нодье (романтическая мистериальная традиция), а также британскими поэтами-романтиками – для этого стиля-метода характерно совершенно иное: четкая идея, мысль, действие. Приведём в качестве примера начало стихотворения «Хелвеллин» Вальтера Скотта (перевод В. Шора):

Я по склону взошел на Хелвеллин могучий.
Подо мною клубилась туманная мгла.
В тишине лишь порой раздавался над кручей
Повторяемый скалами клекот орла.
Справа Страйденский кряж над Ред-тарном вздымался,
Слева Кетчидикем-исполин возвышался…
Вдруг узрел я, лишь взор от вершин оторвался,
Ту тропу, что для путника смертной была.

Насколько разительно отличие! Чёткость, чеканность, ясность мысли и целенаправленность действия. Здесь тоже имеет место туманная мгла – но только как один предмет из многих, как один из объектов, но не как субъект, в который превращается сознание автора.
Посему для поэзии Батюшкова, на наш взгляд, больше подходит определение не романтической, а псевдоромантической. Аналогично с Жуковским: хотя львиную часть его произведений составляют вольные переводы из западных авторов, но собственный его флер неизменно «туманный», то есть псевдоромантический. В контексте же русской литературы, в частности, русского романтизма, более позднего по времени относительно западноевропейского, стиль-метод Батюшкова-Жуковского уместно назвать ПРЕДРОМАНТИЗМОМ, поскольку истинный русский романтизм сформировался в прозе Николая Полевого, Бестужева-Марлинского и В. Ф. Одоевского, в поэзии Вильгельма Кюхельбекера.   
Но еще раньше, чем в истинном русском романтизме черты эти – ясность, а не туманность – нашли своё воплощение в Хераскове. Вот парадокс: истинный русский романтизм по сути своей ведет своё происхождение не от предромантизма, а от того, кого они же – тот же Полевой, Кюхельбекер и др. – как борцы с устаревшими формами, – ниспровергали.
А дело в том, что Херасков в отличие от Сумарокова это не классицист в полном смысле этого понятия, что называется, до мозга костей. Это вовсе не педант, и главные его творения выходят далеко за пределы классицистских рамок, вобрав в себя влияния самых разных – доклассицистских – традиций: здесь и фольклор, и Шекспир, и Ариосто с Тассо, и аллегория христианская в духе «Пути паломника» и «Духовной войны» Беньяна, а также «Лабиринта света и рая сердца» Яна Амоса Коменского, и алхимия – будь то «Роман о Розе» либо «Химическая свадьба».
Таким образом, Херасков в классицизме это примерно как Васнецов в иконописи – нечто выходящее далеко за пределы канона.   
Но прежде чем воочию в этом убедиться, обратимся к характерному свидетельству человека, находящегося МЕЖДУ. С одной стороны, он апологет классицизма и почитатель Хераскова, с другой – его же первый критик. Речь идёт о профессоре Московского университета, поэте и литературоведе Алексее Федоровиче Мерзлякове (1778–1830).
 

Мерзляков о Хераскове

Много ли о нем знает современный читатель? Пожалуй, столько же, сколько и о Хераскове – одним словом, ничего. А если брать специалистов-филологов, то принято считать, что он якобы первый нанес удар по дотоле неприкосновенным славе и авторитету Хераскова. Это мнение идет еще со времен утверждения русского романтизма, расчищавшего поэтическое пространство от остатков сопротивлявшегося, но постепенно сходившего на нет классицизма. У нас же подобные процессы принято сводить к схеме: прогрессивное против реакционного.
Итак, вести с поля боя – Вильгельм Кюхельбекер. Взгляд на нынешнее состояние русской словесности (1817): «Ныне оставлены мнения столь высокопарные, сколь вредные успехам искусства. Наши Виргилии, наши Цицероны, наши Горации исчезли; имена их идут рядом с почтенной древностию только в дурных школьных книгах. Наши литераторы уже принимают сторону здравой критики: г. Мерзляков доказал первый, что Херасков, впрочем, весьма почтенный писатель, очень далек от того, чтобы быть вторым Гомером, и что самая лучшая поэма его далека даже от Вольтеровой «Генриады»…» (Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи (серия «Литературные памятники»). Ленинград. Наука. 1979. – с. 434). – И комментарий к этому уже из другой эпохи – из 1979 года: «Речь идет о серии статей А. Ф. Мерзлякова «Россияда. Письмо к другу» (Амфион, 1815…), в которых была подвергнута резкой для того времени критике «Россияда» М. М. Хераскова, считавшаяся образцовой русской классической поэмой» (там же – с. 743).   
Итак, сбросили с пьедесталов бывших кумиров, а точнее – лучших поэтов предыдущей эпохи, – расчистили место и пошли дальше. А сброшенные так и остались лежать. В таком – лежачем – положении они остаются и сегодня, такими их изучают на филологических отделениях вузов, где студенты, аспиранты и преподаватели пишут о них различные статьи и рефераты не иначе как о делах давно минувших дней, преданьях старины глубокой. Как предмет истории литературы, а не литературы как таковой – живой и актуальной. В таком же положении ныне и те, кто сбрасывал – прогрессивные по отношению к классицистам, но реакционные относительно следующих за ними реалистов во главе с неистовым Виссарионом – русские романтики Кюхля, Полевой и др.
Там же лежит и Мерзляков. Хотя он никого не сбрасывал, и никаких ударов превентивных не наносил, и вовсе не доказывал то, что ему приписывается. При вдумчивом рассмотрении оказывается, что это не более чем ШТАМП, не имеющий ничего общего с истиной!

При вдумчивом же рассмотрении – а это значит: ПРИ НАСТОЯЩЕМ ЖИВОМ ЗНАКОМСТВЕ – всё преображается – оживает.
Искомую работу Мерзлякова – две первых статьи из цикла «Россияда. Поэма эпическая г-на Хераскова», к нашему счастью, обнаруживаем во «всемирной паутине» со ссылкой на издание «Литературная критика 1800–1820-х годов» (Составитель Л. Г. Фризман. – М.: «Художественная литература», 1980). И что же находим при знакомстве? Нет, никак не дела давно минувших дней, преданья старины глубокой, но смыслы, которые актуальны и сегодня.
Прежде всего, статья Мерзлякова даёт возможность разобраться в самом предмете критики и её разновидностях. Что значит критиковать общепризнанные авторитеты? Говорят, что в работе этой «была подвергнута резкой для того времени критике «Россияда» М. М. Хераскова, считавшаяся образцовой русской классической поэмой». Но с первых же слов видим нечто совершенно другое: 
«Как тебе угодно, любезный друг (адресат – В. А. Жуковский. – О. К.), а я не могу расстаться с моим почтенным, знаменитым Херасковым! Поэма его, заключающая в себе одно из важнейших происшествий в бытописаниях нашего отечества, происшествие, которое, по всей справедливости, должно быть почитаемо основою того величия, до которого впоследствии времени достигла Россия, – сия поэма, говорю, знамение нашей славы, заслуживает, по требованиям самого патриотизма, гораздо более, нежели те похвалы, которые воспевает ей в каждом доме наш Клеон, признающий все то священным, чего он не понимает, или наш Дамет, которого ленивая душа живет чужими мыслями и говорит чужими словами, или, наконец, наш самолюбивый Трисотин, стихотворец, который ополчается против разбора всех авторов, не из любви к ним, а из боязни, чтобы не дошла очередь и до него».
Доселе поэмы Хераскова считались образцовыми, и среди почитателей критиковать их было не принято – как можно критиковать, указывая на недостатки, общепризнанный образец? Считалось, что образец можно лишь хвалить. Но к моменту написания статьи, то есть к 1815 году, ситуация изменилась. Херасков умер в 1807 году, и смерть его совпала со сменой литературных эпох. Тогда же на него и посыпались удары – в силу того, что его творения не соответствовали новым литературным  представлениям. К ополчившимся на него относится и некто Строев, упомянутый в статье Мерзлякова издатель «Современного наблюдателя», «который весьма тщательно вычислил все погрешности слога г-на Хераскова. Он доказал, что взятие Казани не заслуживает эпопеи, что в целой поэме нет ни одного пиитического сравнения, и наконец с приятелем своим С. решил, что в ней всего только десять стихов сряду хороших».
Ничего общего с таким подходом критика Мерзлякова не имеет. С одной стороны, он критикует Хераскова – но «критикует» в данном случае вовсе не значит «ниспровергает» – это значит: выясняет, разбирает, дифференцирует, с тем, чтобы показать недостатки в частностях и достоинство в целом. Недостатки же – как субъективного, так и объективного свойства – связаны с текущей ситуацией, обусловлены самой жизнью. Ибо ничего не стоит на месте – ни среда, ни язык как инструмент, ни внутренний мир самого автора, – всё развивается и изменяется. Но… 
«Неблагодарные! – от кого мы научились писать? – от Ломоносова, Хераскова и других: они начинали. Достойные ученики их скромно и благоговейно, так сказать, следующие по стопам их, Дмитриевы, Карамзины и проч., усовершенствовали священное и славное наследие, каждый соответственно своему таланту... Вы, ученики сих новейших, с дерзостию осуждаете своих патриархов, как бы их современники, не имея столько силы, чтобы переселиться в их время, и бороться вместе с теми трудностями, которые они преодолели и приуготовили вам путь краткий и легкий! ...Этого мало: вы в ваше собственное, более уже образованное время, терпите в других, и сами себе позволяете те же погрешности в слоге, и строго взыскиваете их на предшественниках! Еще повторю: слог зависит от времени, и судить об нем должно по времени, в которое писано сочинение; и потому-то навсегда остается священною память не только Хераскова, но и Тредьяковского, и других наших учителей».
И разве не жива, не актуальна мысль Мерзлякова сегодня? Кроме общего и бесспорного – необходимости почитать первопроходцев, зачинателей, основоположников русской изящной словесности, находим здесь также частное и конкретное – мысль о подвижности языковой среды, и о том, что судить творение можно лишь исходя из его же контекста, что созвучно мысли Альберта Эйнштейна: «Каждый – гениален. Но если вы будете судить рыбу по её способностям лазать по деревьям, она всю жизнь проживёт с верой в свою глупость».
Жизненность и актуальность рассуждений Мерзлякова проявляется также и в необходимости критического разбора, критического отношения как раз к тем произведениям, которые считаются высшими проявлениями искусства. Не в смысле их ниспровержения, сбрасывания с пьедестала, либо с «парохода современности», а в смысле уяснения всех составляющих, всех парадоксов, всех за и против. Ибо в подвижном вечно меняющемся мире нет явлений однозначных. И такой – критический – подход необходим, прежде всего, для самих авторитетов и для созданных ими произведений. Чтобы жизненная субстанция из них не уходила, и они не превращались в безжизненные постаменты, в адрес которых можно лишь славословить.
Говоря о поэме Хераскова, автор отмечает: «…завидное приобретение в словесности иметь свою эпическую поэму оригинальную и притом так рано! (ибо сие чадо опыта, науки, чрезвычайных усилий зависит некоторым образом не от одного гения, но также от медленных успехов образованности народной); иметь и не заниматься, не хвалиться ею? Кто ж ее не хвалит? – скажут в ответ некоторые из так называемых страстных любителей словесности. Милостивые государи! Конечно, вы хвалите поэму. Но где разобраны красоты и недостатки ее? где определено истинное достоинство того, что вы хвалите? Такое почитание, с позволения вашего сказать, похоже немного на то, которое питают китайские мандарины к старым своим книгам. Из какой-то особенной набожности запрещено к ним прикасаться; они остаются на съедение мышам и червям!»
В данном случае речь шла о Хераскове, однако вдумаемся: разве картина с тех пор изменилась? разве принято сегодня (как и сто последних лет) критиковать, указывая на недостатки, Пушкина, Гоголя? разве любая попытка в этом направлении не воспринимается как покушение на святыни и не переводится в разряд политических диверсий? 

Чтобы говорить о чем-то по существу вопроса, нужно четко его представлять, видеть и владеть им со всех сторон, в том числе изнутри. Главная же беда нашего литературоведения состоит в том, что Белинский – и вся основанная на нем традиция (лжетрадиция) отечественной критики подобна тому, о чем в вышеприведенном суждении говорит Эйнштейн: не понимая сути явления, от рыбы требуют умения лазать по деревьям. За основу берутся случайные произвольные связи, из чего делаются обобщающие и окончательные выводы. В начальных главах нашего исследования мы это наглядно продемонстрировали, разбирая статьи «неистового Виссариона». То же относится и к накопившимся за полтора столетия бесчисленным трудам представителей белинской традиции. И потому читать их – занятие малоинтересное и весьма трудное, что слишком произвольны и необязательны структурные связи внутри разбираемых предметов, крайне зыбок положенный в основание идейный фундамент.
И совсем другая картина наблюдается у Мерзлякова. В статьях, посвященных «Россияде» Хераскова, находим как ясность и основательность позиции самого критика, так и вдумчивое проникновение в объект исследования. Анализируя значимость события и отображение его в искусстве, критик даёт дифференцированно точное определение предмета:
«Поэма эпическая есть рассказ, или повествование происшествия великого и чудесного, как мы прежде говорили уже об этом. И так он не исторической, где повествуется о всех случившихся происшествиях без разбору, важных и неважных, малых и великих; он не философской и не учебной, которого вся цель научить истине или убедить в ней; он не романической: ибо живописует не частное происшествие, но общее, такое, которое влияние имело на целые народы; наконец, если можно сказать, он необыкновенной человеческой: ибо певец, открывающий тайные связи происшествий, непостижимые обыкновенным смертным, и будущие отдаленные последствия происшествий, слабыми очами их непредвидимые, непременно должен быть исполнен каким-нибудь духом высшим, или божеством, или музою, которая устами его пророчествует. И так сей язык есть и должен быть высокий, божественный, производящий вместе очарование и убедительность беспрекословную, быструю, едва постигаемую теми самими, которые убеждаются».
Повторим: ДИФФЕРЕНЦИРОВАННО точное. Ибо различает аспекты исторический, философский, учебный, романический, указывая на смысл каждого из них. Но вместе с тем автор указывает на ИНТЕГРАЛЬНУЮ сущность самого понятия эпического рассказа и на то, в чём всеобщность проявляется.
При таком подходе видим замечательный результат: понятия, казалось бы, неразличимые и непостижимые оказываются предельно ясными. И это именно та ЯСНОСТЬ, на которую мы указывали выше, говоря о ней в противовес туманности, как о главном признаке мистериальной традиции, к которой принадлежат как представители истинного романтизма, так и Херасков.
Те же соображения находим у Мерзлякова: «Непременные качества слога эпического суть: ясность, точность, благородство, важность, сила, сладость, изящность, простота, легкость и гармония слога. Случайные: великолепие, стремительность и внезапность движений, разительность картин, страсти, быстрота повествования, описательная поэзия или живописующая гармония звуков». – И далее: «Ясность, по моему мнению, есть главная сила и душа убеждения во всех родах словесности и особенно в поэме. Здесь она, может быть, дело, более требующее искусства, нежели в каком другом; ибо, конечно, трудно быть ясным и вместе великолепным; разнообразным, чудесным и божественным!» – И наконец: «При столь многих обстоятельствах, друг мой, ты согласишься, что писатель, чуждой темноты в слоге, есть редкое явление в литературе всякого языка, и особенно младенчествующего, не получившего надлежащей своей образованности. Херасков – это явление для нас! – он по сию пору еще остается образцовым в сем качестве писателем».

«Стихи Хераскова, – пишет далее Мерзляков, – заключают в себе почти все качества, на которых основывается ясность: непринужденность, свободу и чистоту; все молодые стихотворцы должны у него учиться этому искусству; кажется, стихи его тихо и плавно скатывались с легкого пера его сами собою, как вешний журчащий ручеек с ровного наклона горы, ни крутой и ни пологой». – Возникает, однако, сомнение. Статья ведь писалась в 1815 году, ещё до триумфального явления Пушкина, до его «Руслана и Людмилы», и, быть может, мнение Мерзлякова вместе с хвалимыми им стихами Хераскова просто не выдержало испытания временем? На то время, на тот слух, возможно, они и воспринимались как нечто плавно-красивое, а как сегодня? И потому весьма кстати переходит автор к непосредственному разбору стихов: «Раскроем наугад что-нибудь из поэмы, в доказательство всего вышесказанного; ибо сделать обширных выписок не позволяет мне пространство письма сего. Например, изображение безбожия:
      
Есть бездна темная, куда не входит свет;
Там всех источник зол, безбожие живет;
Оно стигийскими окружено струями,
Пиет кипящий яд, питается змиями;
Простерли по его нахмуренну челу
Геенски помыслы – печали, горесть мглу;
От вечной зависти лице его желтеет;
С отравою сосуд в руке оно имеет;
Устами алчными коснется кто сему,
Противно в мире все является тому;
Безбожие войны в сем мире производит;
Рукой писателей, лишенных света, водит,
И ядом напоив их каменны сердца,
Велит им отрыгать хулы против творца;
Имея пламенник с приветствием строптивым,
За счастьем вслед летит, предыдет нечестивым;
Со знаменем пред ним кровавый ходит бой;
Его исчадия: гоненье, страх, разбой;
Свирепство меч острит кругом его престола,
Ни рода не щадит, ни разума, ни пола;
Колеблет день и нощь ограду общих благ;
Оно бесчинства друг, народной пользы враг,
Среди нечестия между развратов скрыто;
Но сея зло везде, злодейством – ввек не сыто!
Песнь VII-я
      
Признаюсь, – поясняет Мерзляков, – что это не совсем счастливое место, наугад раскрытое; но в нем точно все есть, о чем я говорил с тобою доселе: ясность, чистота, плавность и непринужденная легкость. Таков вообще стихотворный слог Хераскова».
И вот – дойдя до этого места в статье Алексея Федоровича Мерзлякова – делаем два вывода.
Во-первых, читая сегодня стихи Хераскова, чувствуем на себе их живое воздействие. Эти стихи живые – и именно они заставили меня начать настоящую работу, из чисто литературоведческого труда вылившуюся в интегральное исследование основ мироздания. А разве могут подвигнуть на такое стихи не живые, а мертвые? Тем более что никогда ранее я их не читал и не имел никаких сведений об их авторе – слышал лишь краем уха его имя. То есть это ни в коей мере не заказ – ни внешний, ни внутренний – а именно живое воздействие, вызванное заключенными в этих стихах энергией и силой. При этом их архаичность не воспринимается как недостаток, а напротив придаёт дополнительный колорит: веет стариной, но не мертвой, а непреходяще живой.
Во-вторых, таким же живым оказывается и сам Мерзляков, которого сегодня не знают так же, как не знают Хераскова. И по ясности его мысли в приведённых фрагментах – из чего нетрудно предположить, что столь же ясным, живым и актуальным является и всё его наследие: «Теория изящных наук», «Критика», многочисленные статьи, – видим, что забыт он совершенно напрасно, ибо автор этот из тех, кем следует гордиться не только современникам, но и потомкам, ежели они являются людьми культурными, носителями культуры.
И посему вопрос: а сколько ещё сокрытых шедевров пребывает в недрах времени, в недрах истории русской словесности, – шедевров, о существовании которых рядовой любитель даже и не догадывается? Таких, например, как мистерия «Ижорский» Вильгельма Карловича Кюхельбекера или эпическая поэма «Петр Великий» Сергея Александровича Ширинского-Шихматова…
Ну и, конечно, «Россиада» и «Владимир» Михаила Матвеевича Хераскова, оттолкнувшись от которых мы и затеяли весь наш сыр-бор и к подробному рассмотрению которых наконец-то подошли…


Рецензии