Голоса. Ольга Ланская

– Алло, алло! Я хочу Вам кое-что сообщить…

Какая таинственность… Голос, как полет бабочки – вверх-вниз – модуляция виртуозно настроена на этот номер телефона, только на этот – так раз, однажды было продумано, выбрано, это был лучший из безотказно действующих вариантов и – да воцарится он отныне, присно и вовеки веков!

– Вот как?

О, не надо злости, чуть-чуть насмешки – куда ни шло, этого не заметят, или сделают вид? – никогда не поймешь, где они искренни, а где – всего лишь делают вид, – но главное, – не надо ни злости, ни раздражения. Ты же не собираешься рвать с ними всеми окончательно, тебе все равно не прожить без них, хоть ты и можешь месяцами обходиться без их присутствия…

– Да! Я только что закончила интереснейшее исследование. Об этом можно было бы говорить сколько угодно, но не сейчас, не сейчас. Вы понимаете, это нечто совершенно грандиозное…

Ага, вот оно. Опять – в который раз – "нечто совершенно грандиозное"!
Удивителен все-таки язык наш. Мы так часто произносим то, что написать никогда не решимся.

"Ты посмотри, как ковыляет этот человечек, – можно подумать, что у него, по крайней мере, шесть лапок".
"Ах, какой сногсшибательный рассвет будет завтра! Не верите? Пари на почтовую марку." – "Прогадаете".

Человечество чрезвычайно изобретательно. Кода нет нового, стоит только к потрепанному, надоевшему до оскомины, пришпилить пару эпитетов в превосходной степени, пару мерцающих безделушек и – готово! – преподносите, воспримут, проглотят жадными до новизны – жадными без утоления – умами и не скоро подумают, что за суррогат подсунули им вместо вожделенной новизны, вожделенной истины…

«Да-да, конечно, я так счастлива за вас, поздравляю, вы так любезны, что позвонили мне» – это надо бы сказать сейчас голосом липкой патоки – бабочки любят мёд и все, что им пахнет,  – это должен произнести мой молчащий голос, но вместо этого – сухо, грубо (нельзя, нельзя так!) – я говорю:

– Вот именно, не сейчас.

И  кладу трубку.
Бог с ними всеми. С их сногсшибательными исследованиями. Открытиями. Рассветами. У меня дел по горло. И я не в духе. Если я сейчас сорвусь, то весь день – комом. Имеет ли право цивилизованный человек быть не в духе?
Интересно, нашли бы вы что-нибудь оригинальное на этот раз, если бы я спросила об этом? Вы бы просто не поняли, вы бы улыбнулись этому вопросу, как немного дерзкой шутке – дерзкой из-за примитивности, которую вы себе никогда не позволите и которую простили бы мне только в форме мимолетной, но продуманно отмерянной дерзости, легкого каприза, и только мне, потому, что я принята в ваше братство.

– Алло! Алло! Нас прервали, эти телефоны годны разве что в качестве экспонатов музея невостребованных муляжей! Двадцатый век, а какая дремучесть! Ха-ха! Да, главное, я не расслышала, что – "вот именно"? Вы не договорили?
– Договорила.
– То есть? Ничего не понимаю, ужасная слышимость, эти телефоны – штука совершенно некоммуникабельная, поэтому я вам ничего сейчас не скажу, давайте встретимся сегодня вечером у меня, часов в восемь, на часок, хорошо? И я вам все расскажу, поделюсь. У меня еще кое-что припасено для вас…

Полет мотылька над цветущим солнечным зреющим полем – вверх-вниз, от цветка к цветку. Каждое слово – чашечка цветка, наполненная душноватым облачком пыльцы…
Нет, это – кристаллик драгоценного камня: его поворачивают, подставляют грани его свету, он мерцает – то призрачно и мягко, то на миг острые блики-иглы вонзаются мне в глаза, слепят…
Только для вас, вслушайтесь, только вам откроюсь сейчас я. Вы слышите, как дрожит, вибрирует нетерпение – струна интеллектуального братства не должна быть слишком натянутой. Или ослабленной.
Все в меру. Положитесь на мой вкус. Золотая середина: часок. За часок я изложу вам суть "интереснейшего исследования" и кое-что на десерт. Уже припасено.

Мой голос молчит. Что же происходит со мной?
Что-то надломилось, какая-то червоточинка завелась во мне, если вдруг смотрю я на них чужими глазами, – я предала? Я предала наше братство? Почему вдруг я чувствую себя отторгнутой, отчего вдруг ощущаю я свою инородность вам, откуда, отчего это чувство, это внезапное отчуждение – вы его еще не заметили, вы не могли еще этого заметить, но если это произойдет…
О нет, нет, что это я?
Мне страшно. Господи, какие глупости! И все-таки…
Страшно – это от того, что что-то вдруг утеряно.
Безукоризненность?
Во мне что-то надломилось, я еще секунду назад не осознавала этого.
Предчувствие неблагополучия?
Нет. Это невозможно.

Я плохо воспитана. Я плохо себя веду. И прислушиваюсь к предчувствиям.

– Алло! – поет, плещется роскошный цветной мотылек в телефонной трубке. – Так как? В восемь Вас устроит?
– Да-да, – не голос – неслышный отзвук летаргика, я не узнаю звук, уходящий в черноту сети, это не мой голос. И он повторяет:
– Да, конечно. Спасибо. Я обязательно буду.

Кладу трубку и ловлю себя на том, что пытаюсь услышать то, что пробивается из глубин подсознания, а, быть может, напротив, откуда-то из далекого извне – какие-то звуки, символы, знаки, нечто бесформенное поначалу, скручивается, охватывает, берёт меня в полон, окутывает древнейшим, атавистическим ужасом, осознанием надвигающейся катастрофы, отчётливым, как вал подрезанной у тебя на глазах лавины.

Откуда вдруг это предощущение беды, когда – тишина вокруг, голубое небо безоблачно и бездонно, и завтрашний рассвет будет столь же прекрасным, как и сегодняшний? Интуиция?
Нет-нет. Невозможно. Исключено.
У них там все стопроцентное. И техника безопасности – тоже.

Он просто не смог позвонить.
Не было связи. Или приготовил сюрприз. Нет, просто не смог пока позвонить.

Когда всё закончится, я услышу звонок. И твой голос. Как всегда.
Ты скажешь:
– Привет! Как ты? А как сын?
И в голосе твоём, как всегда, будет солнце…



Охровый лик Богородицы на толстой черной выщербленной временем доске... "Матерь Божия Казанская…"
На самом видном месте, в центре книжного шкафа, заполнившего стену. Миниатюрный иконостас для домашнего алтаря - тут же, не менее эффектно, - на фоне асиметричных цветных стволов книг, так, что не заметить невозможно: полюбуйтесь, позавидуйте, порадуйтесь с нами - такая-то редкость в наши дни, такие сокровища! - вот, вам овеществленное: "действуй!" и "кто ищет, тот всегда…"

Зачем я здесь?..

Люди должны общаться - стадный инстинкт понуждает нас к этому. Стадный инстинкт и стремление к самовыражению через общение с себе подобными.
Нет-нет. Это - цинично. Это невежливо по отношению к ним, это непристойно, раз уж в очередной раз ты воспользовалась их доверием к тебе, их доверительностью.

- … так вот, я только что закончила обработку результатов…

Голос вибрирует от сдержанной радости, в меру прикрытого торжества - ждите, ещё не время, ещё, ещё мгновение…

Ждем. У мужчин бесстрастные лица. Холодные голубые глаза. Ждут.

Интересно, вот если бы сейчас, кто-нибудь из них поднялся, вложил два пальца в рот, да свистнул, гикнул… да, раскинув руки, выгнул грудь, подмигнул моей Профессору и … пошел "Русскую"!

- …они совершено потрясающи. Со-вер-шен-но!

Шепот, едва слышимый. Как дальний гром. Как первое прикосновение - "Со-вер-шен-но!.."
Голос интригует, обещает, манит.
Минуточку терпения, не спешите, настройтесь, это необходимо, чтобы все, что бы ни было произнесено, восприняли как откровение…

А Богородицын лик действительно беспредельно хорош, хотя вполне может быть, что и не Казанская это вовсе.
Нежный овал чуть склоненной к плечу головы. Удлиненный подбородок, кружок в центре его - ах, как тут близко к антике, только нет мягкой светотени, мягко выписанных объемов.
Свет и тень разграничены, несовместимы, третьего нет - свет или тень, переходы затеряны в огне веков, в кредо, из которых рождались такие вот каноничные Богоматери.
Тень от маленького рта к овалу подбородка прорисована черным, острые концы ее обрываются на матовой ровности тона, которым выписан весь лик…
А, ведь, чуть-чуть уравновесить свет и тень, чуть-чуть притушить эту вселенскую неизъяснимую грусть, затаившуюся в зрачках глаз, у переносицы, в уголках губ, чуть больше покоя, - и видишь не лик Богородицы, а лицо - земное лицо земной женщины.
Но - глаза… Страдание…
Откуда она здесь? Зачем?

- У Горького так много лишнего…

Вот как. Они уже добрались до Горького.
Зачем он кощунствует, думаю я.
Нейтральный - по моему отношению к нему - голос кощунствует!
Я никогда не могла оценить его иначе, он прячется обычно за улыбку, в спокойную доброжелательность глаз, я ни разу по-настоящему и не слышала его - голос-тишина, голос-молчащее пространство, в котором всегда так вольготно порхать мотыльку…
Голос-фон, голос, не обладающий индивидуальностью.

Быть может, обладающий?

Вот только что произнес он эту сакраментальную фразу, двукратно нарушая ритуал общения: сказал глупость, и сказал ее слишком категорично.
И - резко, как вызов, как выпад рапиры, - еще не укол, но примерка, последняя проба, после которой последует удар:

- Что Вы имеете ввиду?

Молчит. Не принял?

Рапира обнажена, почти непрекрытое нетерпение - еще слово, фраза, и острие вонзится, оно сделает свое дело, но убить, или только ранить - это еще не решено.
Все будет зависеть от того, что произнесет этот кощунствующий голос в свою защиту.
Но он молчит. И рапира слегка отступает, она может позволить себе такую роскошь - поиграть с жертвой - мышь уже в когтях, она ранена, ей некуда деться, и охотник может позволить себе слегка позабавиться:

- Что Вы имеете ввиду? Какой период творчества, в конце-концов?
- Ну, "периоды"… - голос-фон потемнел, запнулся и тихо добавил:
- Это так давно было…

О, как он неуклюж, этот голос! Быть может, когда-то, давным-давно именно за это лишил его мотылек самостоятельности, предписав однажды и навсегда выполнять нейтральную роль пространства, создающего для него, мотылька, всегда божественно неопровержимо истинного, видимость легкости и свободы полёта - полёта мысли, звука, слов - вверх-вниз, по избранной кривой…

Рапира ещё медлит, рапира не потеряла терпения - великодушие зверя, позволяющего ещё подышать смертельно измученной жертве.
Кошка подбирает когти и с великодушием неизмеримого превосходства своего подталкивает пойманного зверька вперед, увеличивая на сантиметр иллюзию возможного избавления:

- Много лишнего? У Горького-романтика, Горького-реалиста, или…
- Не романтика!..

Вот оно. Знакомая стезя - он ходил по ней когда-то, давным-давно, в детстве.
Он услышал пароль и узнал его, теперь от неловкости и следа не осталось - Сим, Сим, открой дверь!
И она отворилась.
Сокровища, замурованные за ней давным-давно, снова стали принадлежать ему.

"Какая опрометчивость, какая опрометчивость! Опомнитесь", - хочу крикнуть я, но мой голос закоченел, застрял в пересохшем горле, я беру бокал, подношу к губам, и ничего не успеваю сказать.

А он с открытой до неприличия, наивной радостью уже начал перебирать жемчуга из шкатулки детства, выхватил нить, сверкнувшую жидким, расплавленным светом, понятным и острым, как только что, сию минуту осознанное желание.
Да, стезя была исхоженной. Только слишком давно, слишком давно для того, чтобы остаться достаточно надежной и верной сейчас, спустя много лет.
Много лет и событий, которые должны бы были вместить понятие об иллюзорности сказочного, уж что-что, а этому они должны были научить - тому, что нельзя предлагать драгоценности из старой шкатулки, не убедившись в их подлинности, в том, что их не подменили. И в том, что нельзя метать бисера…
И вот - возмездие:

- Ах, реалиста!

Сколько яда на кончике рапиры, сколько тонкой, пронизывающей насквозь иронии.
Вот оно - ранение. Тяжелый, смертельный укол.
Снова, но тщетно, главное - поздно – голос пытается стать фоном: так привычно, так спасительно удобно… Но приговор подписан. И обжалованию не подлежит. Если только не чудо.

Но чуда нет.

И он растерялся, как свинопас, мирно дремавший за секунду до того, как стадо толстых розовых неповоротливых животных, напуганное чем-то странным и необъяснимым, ринулось в запретную зону, топча золотые колосья, сминая несжатый, но уже созревший хлеб чужой нивы, за которую он был в ответе, хоть и не он сеял, не он взращивал эти золотые дожди, спящие пока в чешуйках колосьев.
Он был свинопас, а потому - в ответе за все, к чему прикасалось его стадо.
И сей час, сию минуту, когда он вдруг осознал, что оно попрало чужой посев, взлелеянный на чужой ниве, ему стало холодно и тоскливо.
Он молчал, скованный ужасом, и таким тяжелым для всех нас становилось это отсутствие пробившегося было голоса, таким болезненно-лихорадочным, что я физически ощутила его заледенелую, индевеющую на наших глазах глыбу.

Чуда! Это невыносимо - я прошу чуда.
Но голос молчал, а та, от которой зависело чудо, выглядела так, словно это по ней самой, а не по чужим посевам прошлись острые гвозди раздвоенных копытец, оставив кровавые следы на безукоризненном теле ее, руках и лице, - невидимые кровавые пятна стыда и унижения.

- У Хемингуэя нет ничего лишнего. Мне нравится его проза.

О! Голос-фон пытается самоутвердиться? Но только… Что это он говорит?!
Господи, все, что угодно, но только не это. Он гибнет, он сам подписывается под приговором, беззвучно произнесенным над ним. Зачем? Зачем же заниматься самоубийством публично?
Вы слышите? Вы убили интерес к себе. Он сразу иссяк, стоило вам произнести это. Две глупости подряд, две категорично высказанные глупости - это уж слишком.
Лица замкнулись. Взгляды, не желая встретиться из-за боязни быть слишком откровенными, ушли в неведомое куда-то, словно каждый увидел внутри себя нечто чрезвычайно любопытное, что надо немедленно рассмотреть, иначе будет поздно…

Резко, как вспышка магния, белой змейкой взвился в воздух, прошил замершее пространство звенящий, негодующий мотылек - полет по прямой, как в минуту смертельной опасности:

- Хотелось бы мне знать, за что это может нравиться Хемингуэй. Объясните мне, пожалуйста!

Тонкое жало, прежде изящно скрученное и безопасное, сверкнуло, как игла шприца, наполненного ядом, готовое впиться в фон-пространство, где всегда так уютно было порхать мотыльку в поисках своего нектара, своей жертвы, без которой полеты теряли всякий смысл, тускнела пыльца на крылышках, - а этого мотылек никогда не позволит себе допустить, - сверкнуло, готовое впиться в голос-фон, чтобы подчинить, чтобы вернуть его в то место, которое раз и навсегда было ему отведено, но укола не получилось.
Жало уткнулось в пустоту.
Не было больше фона.
Все смешалось, переместилось, деформировалось.

Из совершенства отлаженности, совершенства, возведенного в абсолют, достигшего на какое-то время вожделенного и-де-а-ла человеческого контента, идеально нейтрального обмена индивидов жизненно потребной информацией, не отягощенного никакими прозаическими сантиментами, - вдруг сгустилось нечто грубо материальное, грубо осязаемое, нечто, с чем нельзя уже было не считаться - живая человеческая плоть, человеческая земная сущность, позволяющая себе забивать свой мозг такой несусветной чушью, как Горький, Хемингуэй, а за ними - наверняка - ряды таких же бесполезных для интеллекта, его исканий и открытий мерзости-пустоты, как какой-нибудь - страшно подумать! - Константин Симонов или Высоцкий, а может быть, и того хуже - Окуджава или…  вальсы Штрауса!
Неприличное, почти непристойное, витало в комнате, обретя плоть, и - что самое горькое и безнадежное - голос.

- Так Вы любите Хемингуэя? За что?

Как объяснить, за что любишь? Или не любишь?

3.

Дверь позади меня распахивается, я еще не вижу эту румяную даму неопределенных лет, но уже слышу ее неповторимый, с неистребимой хитрецой, рыжий, как огневка, проворный голос:
– Нюта, тебя к  телефону!
Кажется,  я молчу, потому, что через секунду вонзается в мой мозг непонятное звукосочетание:
- Твой телефон был занят…

Притворно-виновато - приторно-виновно - лисьим пламенем метнулся по комнате хитроватый голосок, полоснул по углам, по углям, сжигающим меня изнутри, иссушившим мой задыхающийся голос, и, только, облизнув потрескавшиеся до крови губы, я выдыхаю холодом по рыжему пламенному желанию всегда-всё-знать лисьего всепроникающего голосочка:
- Пусть перезвонят.
- Да-да, конечно!

Спиной, закрытыми веками я осязаю, как стушевался, скрутился в клубок и исчез за дверью лисий набег.

…Ну да, конечно же, как это я не сообразила - мой телефон всегда занят, какие только голоса не звучат в нем, тебе просто не пробиться сквозь них…

- Алло? Да-да. Я слушаю… Что-о?! Какого черта, он всегда был Тадеушем, причем здесь"Г"? Диктую по буквам: Тамара - Анна - Дмитрий - Елена - Ульяна - Шура. Да-да. Тадеуш Лисянский. Все правильно. Все. Привет.
Кто-то сказал, что все ошибки начинаются в машбюро. Где бы он ни начинались, какая тебе разница, если оказались в твоем материале.
Надо сказать Тадеушу, чтобы выделил для начертания своего инициала еще две ножки. Он экономит, а я отдуваюсь.

4.
…За что любишь?.. Объяснять вообще-то нетрудно. Да стоит ли?
Он мог бы сказать, что Хемингуэя любят за то, что он противоположен вам. Но он молчит. Наверное, он прав. Не надо спорить. Час. Для того, чтобы дать возможность мотыльку, страждущему самовыражения, высказаться. Мы все, здесь присутствующие, - ученики. Роли распределены.
Неприлично. За рамки роли, отведенной каждому в этой маленькой пьесе, выходить неприлично.
В нас хотят видеть апостолов. И ничего больше…

Что-то чужое поселилось во мне. Быть может, это тоска? И все дело в том, что так непостижимо затянулась твоя командировка?

Но ты же привыкла ждать, Анна! Ты привыкла ждать. Ты же сильный парень, Анна. Ты знаешь, что так надо. Ты много лет уже знаешь, что так надо, что командировка кончится - совсем такая же, как и все предыдущие - кончались же они! И, как всегда, он возникнет, материализуется, наконец, из твоих надежд и желаний, из глубин души твоей, которая в последнее время от чего-то неясного так неспокойна, что-то гложет ее - неопределенность, необъяснимость, интуиция?!
О Боже, что было бы, если на пиршество разума я принесла бы чёрный, как мгла, и синий, как молнии в грозовом небе, словесный слепок с немо кричащей бабьей моей интуиции, если бы извлекла из глубин сознания его уродливый от ужаса перед неизвестностью образ, и бросила к вашим ногам… Только в фантасмагориях Достоевского было возможно такое, только там. Но это же был век девятнадцатый!

…Кажется, я опять слушаю только себя, свой обеззвученный немотой неслышимый никому голос.
"О Агни, только та жертва и тот обряд, которые ты охватываешь со всех сторон, идут к богам…"
И, чтобы прорвать нависшую над всеми нами неловкость, мой голос неловко-неуместно  прорывается сквозь глыбу окоченения:

- Вам не кажется, что Хемингуэй несколько … однообразен?
- Он постоянен.
- Пфи! - фыркает мотылек, ставя жирную точку, косой крест, - все, финал, голос-фон нарушил правила игры и поплатился.
Он отлучен, вычеркнут, забыт.
Мотылек, светясь всеми лучами радуги, обрушивается на меня:
- А! Я чуть не забыла. Сейчас я покажу вам моё сокровище. Мой сюрприз.

"Часок", отведенный для радости общения подходит к концу…


5.

- Вы помните, вы обещали… Помочь мне… Если удастся…

Хоть убей, не помню, кто это. Впервые вижу. Но голос… Как дыхание астматика. Словно у этого голоса есть коленки. И они дрожат - чуть заметно дрожат - от усталости ли, от страха…

- Я звонил вам… Вчера… Вечером…
- Да.

"Вчера… Вечером…"? Ну да, конечно же. Я уже брала ключ, чтобы уйти, когда раздался этот звонок.
Что он хотел?
Что-то очень путанное, больное билось в телефонной трубке. Билось, подгоняемое нечеловеческим страхом. Голос боялся. Голос в трубке смертельно боялся чего-то. И прежде всего, надвигающейся ночи.
Нужно снять этот страх, иначе он не доживет до утра - вот то единственное, что я поняла тогда.
Как?
Я попросила его написать обо всем, выложить все на бумагу и придти с этим завтра ко мне в редакцию.
Так это он.

- Я звонил… Вы помните?
- Да-да. Вы захватили с собой докумены?
- Конечно, конечно. Вот… Сейчас… Извините… Я тут все описал… Так легче… Поймите, я вполне здоровый человек… Я вполне здоров! А меня опять отправили туда. Т-туда… Я написал обо всем… Вот… Вот, посмотрите.
Я принимаю из его рук листки – литки из школьной тетрадки – ах, да, он же учитель, – стопка листков, исписанных плотным почерком, вчитываюсь.

 - Извините. Требуется сорок пять строк. На вторую полосу. Из культурной жизни.

Толстый окающий скрипучий голос - словно прежде, чем прорваться наружу, ему приходится цепляться коготками по лестнице окающей носоглотки.
Скрипучий окающий всегда неожиданный голос начальственно неожиданно врывающийся откуда-то из потустороннего гукающего болота:

- Вы поняли задачу?

Я-то поняла, я-то поняла. Задачу. А этот - больной, по-видимому, тяжело больной человек? Ему-то как объяснить ваши задачки?!
Я не выпускаю из рук письма. Я только что прочитала листки, исписанные редкостно четким ясным почерком человека, привыкшего работать с книгой и ручкой. Хороший язык, безупречная логика. Но смысл!
Я еще не знаю, что сказать, но мой голос делает это за меня:

- Очень хорошо, что вы описали все это. Знаете, я схожу в отдел милиции, мы посоветуемся и решим, что делать. Кражи - не столь уж редкое явление. И совершаются они разными способами…

Что, что это я говорю ему? Я утверждаю, я фиксирую больное воображение как раз на том пороге, на котором оно споткнулось. Я добавляю ему уверенности в том, что его иллюзия - не иллюзия вовсе…

- Вы верите? Вы мне верите?!
- А почему бы нет?
- Мне…  никто…  не верил. Никогда. Вы понимаете, мне всегда не верили, смеялись, обругивали…

Голос сорвался. Тишина.

- Понимаете, это невыносимо. Все считают…
- Не все. Успокойтесь. И дайте мне денечек хорошо? А завтра, если это вас не затруднит, позвоните, или лучше зайдите сюда ко мне в редакцию, хорошо?
- Спасибо… Обязательно… А меня не уведут?

Опять дрожащие коленки. Голос, с дрожащими от ужаса коленками…

- Скажите, вы пьете? Н-ну, выпиваете? Спиртное?

Чего я спотыкаюсь? Почему я всегда в таких случаях спотыкаюсь? У моих коллег никогда не дрожат голоса. Никогда не спотыкаются.
Я плохой газетчик. Я всегда боюсь обидеть невинного, не зная, кто перед мной. Как им удается все знать заранее?
Мой гость опускакет глаза.

- Иногда… Да… Бывает… Пью…
- И тогда ночью приходят они?
 
О какое страшное молчание.

- Да!

Шопот. Без голоса. Выдох: "Да!"

- О, тогда все очень просто! Они устанавливают с вами связь через алкоголь. Вы же физик, вы знаете, что алкоголь, как и любая другая жидкость, имеет тенденцию к распространению по всей системе сообщающихся сосудов…

Что я говорю?! Боже, лиши меня голоса. Куда он лезет? В какие чудовищно авантюрные приключения отправился он, мой голос, и мне уже не удержать его…

- Да-да…

Что - "да-да"? Что? Кто из нас шизофреник? Я, я, а не вы! Разве это не голос шизофреника зарождается где-то в глубинах моего мозга и не он разве реализует весь этот сумасшедший бред!

- Так вот, алкоголь проникает в вашу кровь, разносится сосудистой системой по всему организму, накапливается в мозгу. И вот, частота биотоков меняется под его влиянием. И как раз на эту частоту они настраиваются. Приходят. Командуют. Выносят все из дома. Они пользуются тем, что вы беззащитны перед ними, так?

Тихий, как дальнее эхо, завороженный голос:

- Так!
- А когда в вашей крови нет алкоголя, они не могут войти с вами контакт, не могут повлиять на вас, правильно? И не исчезают из дома ни вещи, ни деньги. Вы знаете, что в такие дни Вам ничто не угрожает, да?
- Да!
- Когда вы не пьете, их нет. Так? Они появляются только после того, как вы выпьете определенное количество алкогольного, да?

(45 строк! На вторую полосу! Верстка начинается с разворота! Я идиотка. Я задерживаю выпуск. Три типографских цеха ждут эти 45 разнесчастных строчек, которых у меня нет. Стоп. Доваривай, раз заварила. Теперь уже поздно - не вернешься!).

- Да!

О, коленки могут твердо стоять?!

- Вы сами приглашаете их к себе в дом. Можете не приглашать. Они приходят только на рюмочку, понятно? Если не будет рюмочки, никогда не будет и их. Понятно?
Это не Вы от них зависите, а они от вас. Нет рюмочки - нет и их, ваших ночных гостей. Понятно? Нет больше рюмочки - никогда нигде нет больше их!

(Я сумасшедшая! Но - чудо: он улыбается. Светло так улыбается…)

Откуда-то извне обрушивается на нас обоих скрипучий начальственный голос:
- Как у вас с информацией?

Нашел фразу без единого "о". Поздравляю.

- Готово?

Ага, 1:3. Сорвался, да еще как!

- Минуточку, - отмахиваюсь я от редактора и поворачиваюсь к гостю:
- А сейчас вы спокойно идите домой. Их больше не будет. А про деньги я в милицию сообщу. Так, что - до завтра. Только не приглашайте их больше к себе, хорошо? Запомните: нет рюмочки - нет Вашего приглашения, следовательно, нет их. Сами они не придут. Не смогут. Нет рюмки - нет их. Запомните?
- Хорошо. Я это запомню. Я это запомню. Я это…

А что - "это"?
Но больше я ничего не могу сделать для него сейчас. Ничего. Сорок пять строк. Из культурной жизни.
Телефон. Мне кажется, он подпрыгивает от нетерпения:

- Алло, редакция? Нюта? У нас тут событие. Сможешь приехать? Сегодня к концу смены будет добыта последняя тонна руды в счет майского миллиончика! Как тебе это нравится?

Ох, у них там, на плато Расвумчорр, рай. Солнечные голоса. "Миллиончик"! Будет у страны апатит, значит, - будет хлеб. Есть, чему радоваться.
Май. У них, на плато, как обычно, вьюга. Миллионная тонна! И никаких тебе шизофреников. Вот и звенят солнечными голосами.

- От управления комбината в 13-30 идет машина. Будет торжественно - ух! Сама понимаешь. Так ты - с ней, давай приезжай, репортажик сделаешь мировой!
- Буду. Спасибо. Буду обязательно.
- Ну, смотри, ждем!

Сорок пять… Фу, наваждение… Я набираю номер.

- Алло, алло! Раису Федоровну, пожалуйста. Раинька, как у вас с выставкой, а? Что не решили? Да вы с ума сошли, что тут решать? Работы отобраны, развешены. Надо открывать. Чего вы месяц тянете? Не месяц? Ах, неделю, скажите, пожалуйста, мне нужно для начала сорок пять строк о вашем Рафаэле, а вы его под покрывалом держите. Все готово? Ну, так в чем же дело? Кто не приехал? Алло, Раинька, ну плюньте на этого неприехавшего, у него жена в роддоме, и он про все забыл. Откройте выставку хотя бы послезавтра, что вам мешает-то?
А? Ты что, ждала, когда я позвоню? Так, значит, завтра? Что, какие афиши? Ах, уже расклеили! Вот это - оперативность. А как же с неприехавшим? Ждете? Честно говоря, Рая, он меня совсем не интересует. Если я правильно поняла из всего того, чем ты морочишь мне голову, выставка открывается завтра? Вот и чудненько. Пока!

Ну, вот они, милые сорок пять. С первого захода. А ведь об Арсентьеве - очерки писать. Удивительный человек. Доктор совершенно негуманитарных наук и - член Академии Художеств. Ох, голова ты моя гороховая, как же так можно - "Рафаэль"! Он ведь Арсентьев.
Голос, голос… Кода ты мой? И когда - нет? И почему?


6.

- Вы - журналисты, как и учителя, - голубые идеалисты.
Голос жесток, как лезвие, остр, как кончик шпаги, упершийся в мое горло.
- Вы пришли в редакцию, чтобы сообщить мне об этом?

Медленно, как осенний мороз, оковывает мой голос кристаллами льда лужицу банальных слов. Чтобы не расплескалась. Чтобы кольнула остриями льдистых закромок, царапнула:
- Только для этого и пришли?
И шпага дрогнула:
- Нет-нет. Вообще… Вы тут не при чем. Я так думаю. Не о Вас, а вообще. У меня мама учительница. Всю жизнь, всю свою жизнь…

И не шпага вовсе, а смешной глупый лесной ёжик забрался в райские кущи, проник, ухватил круглое яблочко в розовых щечках, а думает, что вселенную добра и зла несет он на шпагах игл мыслей своих, но нет их, шпаг, и иглы вот-вот опадут - нет больше сил нести тяжесть познания, тем более, что нет уверенности в том, что за добычу, что за улов несет слабый лесной ёжик, - быть может, всего-то навсего случайное яблочко-дичок попалось ему на интеллектуальный ужин, кислое и несъедобное… И вот, уже оскомина - сомнения и потребность в ответах…

- … она учит людей жить, а сама жизни не знает.
- Вы-то, конечно, знаете жизнь?
- Да, знаю. Жизнь - это царство подлецов над умными и добрыми.
- А то, как это старо и банально, Вы знаете?

Ну что ж вы, шпаги-иголочки, поникли? Я вовсе не собираюсь помешать вам преподнести миру свое сокровище - свое открытие древнейшей из истин - в лучшем виде, напротив, помогаю. Вы должны уметь сопротивляться. Уметь защитить свое сокровище. Что же вы сникли?
Это - только видимость препятствия, даже не возражение, а так, проба, простейшая, на всякий случай, проба на устойчивость, потому как, едва выйдя за пределы домашней уютной щадящей теплицы, где вас любят и оберегают, едва шагнув за ределы охранного круга, вы - неизбежно - получите удар. Надо уметь держать удар. На-до! Вот, вам первый урок - мягкий, щадящий, почти домашний.
Но вы попались, вас опалило? Вы что, действительно считали это своим открытием?!
Попытаюсь спасти, я вовсе не хотела бы убить эту милейшую самоуверенность, в этом нет никакой надобности - если бы она была непоколебима, вам ни к чему было бы задавать вопросы. А ее нет.
Ежик давно смутно почувствовал это, и, не веря себе самому, отправился к истокам, назад, к тому месту, где, как он думал, роскошно цвело заветное Древо. Я подсказываю, нет, протягиваю руку:

- Обобщения такого рода всегда грешат несоответствием величин.

Мой голос тих и задумчив. Я едва слышу его.

- Стоит вам произнести "жизнь - это…", "любовь - это…", "прогресс - это…", "общество - это…", и вы через секунду рискуете впасть в ошибку.
Когда глобальные понятия пытаются втиснуть в прокрустово ложе афоризма, всегда учитывают степень погрешности, если хотите, коэффициент корреляции, поправки на множество факторов.
- Каких, например?
- Ну, к примеру, таких, как кто, где, когда, с какой целью взялся за обобщения. Все оценки субъективны. Субъективность двулика. Цели могут быть весьма сомнительными.
Вы слышали о формальной логике? Ее приемами можно доказать все, что угодно.
 Например, то, что вы сейчас вовсе не в редакции сидите и со мной разговариваете, а спите дома, в собственной кровати и во сне едите мороженое. Вы любите мороженое?
-  Да.
- То-то… Это, возможно, из ряда тех немногих утверждений, которые не требуют коэффициента поправки на конкретно-историческую обусловленность явления… Хотя, впрочем, и это неоднозначно, как все утверждения.
Вы говорите, что Ваша мама не знает жизни. Может быть, так, а может, и нет. Во всяком случае, вашему утверждению вправе никто не поверить. Почему? Вы многое не учли. Вполне возможно, что для этого Вам просто не хватает лет, прожитых мамой. Но это, простите, долгий разговор.
- А как Вы определяете коэффициент поправки?
- Его природа нравственна. Отсюда и метод.
- А точность?
- Зависит от меры нравственности.
- Но понятие нравственного и безнравственного тоже менялось. Вы же сами говорите, что оценки - вещь субъективная.

Ай да Ёжик! Прелесть. Только у меня - поездки, встречи и - строки, строки, строки.

И звонок. Один-единственный. Которого почему-то все нет.

Ёжик уже вырос. Ему не нужны слюнявчики. Сам во всем разберется.
- "Что такое хорошо и что такое плохо?" Слышали? Ага! Вот в этом положитесь на совет мамы. В этом Ваша мама не ошибется.
- Вы уверены?
- Да. Уверена.
Улыбается.
- Значит, все дело в поправке?
- Я думаю, да. В философии, как в криминалистике. Проверьте сначала, кому выгодно. Если в выигрыше пара подлецов, а в проигрыше целый народ, то на чьей стороне правда? И Ваше сердце?
- Я считал, что всё это - просто слова…
- Просто слов не бывает.
- Да… Я подумаю. Извините, пожалуйста. Можно мне как-нибудь ещё сюда зайти?
- Конечно. До свидания.

Шажки ёжика заглушил пронзительный телефонный визг. Хватают трубку. Нервничаю?

- Алло, Нюта, привет! Наши в Бакуриани заняли первое место!

До чего же спортивные голоса у спортсменов. Словно никогда не свойственно им ничего, кроме четкости и определенности.
А, ведь, свойственно! Но даже голоса они держат всегда в спортивной форме.

- Молодцы, поздравляю. Сможешь сейчас заехать? Успеем в номер.


7.

…Охровый лик Богородицы…

Моя Профессор поднимается из кресла - высокая стройная, в струящихся вдоль гибкого тела темных шелках, - необъяснимо очаровательно некрасивая. 
Лучезарная улыбка, жест узкой белой кисти в сторону иконы, алым мгновением -  пламя ухоженных острых ногтей - вот он, наш десерт, ешьте, наслаждайтесь вместе с нами, Вы это умеете, и так хорошо поделиться с вами  радостью обретения.

- А это - наше приобретение. Лето мы провели в заброшенной вологодской деревушке. Представляете, наша деревенская хозяйка накрывала - Ею! - бочку с огурцами. Отдала просто, только попросила взамен доску для бочонка найти. От денег отказалась. Наотрез. Обмыла земляничным мылом и отдала…
- Она великолепна.

Часок, отведенный на общение с себе подобными, заканчивался… А что в следующий раз заготовите вы нам на десерт? Главным блюдом - наверняка - будет какое-нибудь очередное "сногсшибательное открытие"…

8.

О чем это они?
Голоса лениво-округлые, жирненькие, они просто плавятся от жары, истекают липким салом - два голоса, мужской и женский, вибрируют в унисон, сходятся, сплетаются, отталкиваются - этакое откровенное спаривание, самодовольно-циничное, у всех на глазах…

- А-о-у-ы-о-о-а-э-э.
- Ро-у-ры-оо-ээ…

Сплетаются, обволакивают. Тошнит, хочется выйти, но я не могу - я пришита к телефону ожиданием, хочется выйти, но я не могу, меня сейчас стошнит - надо выйти, не могу, нельзя, надо, хоть и знаю, что примут за вызов, за оскорбление - это соитие рассчитано на публику, без нее неинтересно. Маразм.
Пришита к телефону.
Нет, надо подняться и выйти.
В тесном кабинете становится душно. Надо их выгнать. Зачем они здесь, эти голоса, зачем?
От неразрешимости ситуации я, кажется, засыпаю. Отключаюсь. Я больше не слышу этих жирных звуков скотного двора.
И вдруг - луч прожектора, лезвие несущихся с космической скоростью волн и квантов разрезает, раскалывает, отрезвляет - звонок.

- Алло! - осторожно, как босой ступней на битое стекло. - Анна?
- Да, - выдыхаю, едва слышно.
И - уже  резче, почти в крик:
- Да-да! Я слушаю вас.
- Анна Сергеевна, надо бы встретиться.
- Да?
- Лучше бы не по телефону.
- Да.
- Ты можешь выйти на минутку?
- Где? Где вы?
- Я звоню из телефонной будки. Рядом с редакцией. Мы приехали за тобой.
- Вы? А Андрей? Где Андрей? Он с вами?

Мне страшно. Мне страшно.

- Анна…
- Что… случилось?! Иду.

Они стоят в таких привычных летных формах. Я лихорадочно ищу глазами то единственное лицо, роднее которого нет.
Рву на себя дверцу машины.
Оглядываюсь на них - это они, его друзья, его сослуживцы, собратья по небу. Мои глаза кричат, просят, умоляют. Голос, предательский голос, он ничего не может произнести. Я тону в молчании.

- Анна Сергеевна, Анюта…

Я зажимаю ладонью рот, голова моя не способна ничего ни принять, ни произнести, ни звука, ни звука не вырывается из замерзшего моего сердца.

- Анна, ты ведь сильный парень, Анна…

Не могу убежать, не могу отвернуться, не могу слышать. Я пячусь, я мотаю головой:
- Нет-нет-нет! - кричит мой окоченевший, никому неслышимый голос. - Нет!

9.

Нет больше голосов, нет голосов.

Они, возможно, вернутся, да, возможно, но среди всего разноголосия, который, если закрыть глаза и прислушаться, шумит-звучит над планетой, - никогда уже не будет твоего голоса.
Никогда…

10.

- Алло, алло? Это Вы? Как удачно, что я Вас застала! Я хочу Вам кое-что сообщить…

Какая холодная трубка, какая холодная! Щека леденеет от прикосновения белого диска.
Бесноватый гномик, прыгает, дребезжит шутовскими погремушками - зовет на пиршество разума.

- Алло, алло, Вы слышите? Я хочу сообщить Вам сегодня нечто совершенно грандиозное…

А с чем придти мне на это пиршество? С воспаленными глазами, опустошенной душой, кричащей из заплат окровавленной власяницы?


Ты поместишь рубище свое в кругу белоснежных хитонов, отглаженных электрическими утюгами с автоматическим увлажнением, пропитанных тончайшим ароматом нездешних духов, и чёрным стволом обугленного от древности чувств, сжигающих его, древа израненной души своей упрешься в новомодное кресло, как в кресло дантиста, и будешь искать - в который раз! - искать исцеления. И не найдешь его.

Да, но что же?
Совсем ни-че-го?
Поставить крест. Отречься. Удалиться в святую пустынь и … жить?!

"Ты же сильный парень, Анна!"

О-о-х!…

- Мама! - неземной голос, тысячи колокольчиков, смеющиеся на морозе звезды, голос ангела зовет меня:
- Мама! Ты можешь зайти за мной в садик сегодня на пять минут раньше?
- Да! - выдыхает мой оглохший голос.
- Тогда мы зайдем с тобой в магазин игрушек, хорошо?

Я молча киваю. Я знаю, что он этого не видит, но ему и не надо видеть - он понимает без жестов.

- Пока, мама! Я жду тебя на 5 минут раньше обычного.
- Пока, малыш.

Когда он вырастет, он будет говорить твоим голосом.
Голосом, который принадлежал только тебе, и которого он, твой сын, никогда не услышит больше. А пока он говорит голосом трехлетнего человечка, который еще ничего не знает о том, почему его маме надо быть сильным парнем.
- Мама, - звенят совсем рядом лунные колокольчики. - А скоро приедет папа? Мама, давай напишем ему письмо. Я так по нему скучаю. Пусть он не забудет привезти с собой скафандр и наушники. Обязательно! Шлем у меня уже есть…
Вот только бы еще купить машину, которую я уведу на Луну… А конверт у нас есть?


Ольга ЛАНСКАЯ,
Кольский полуостров


Рецензии