Круг
Круг
(рассказ)
Прямо сказать, Анатолию Фомичу и хлеба-то не так нужно было – в хлебнице ещё четверть булки лежала, а это, считай, как раз на день и хватило б. Но после вчерашней постылой хмурости за окном, слякоти на дорожках и нудно завывавшего ветра, утро выдалось ясным, тихим и морозным. К тому же ночью выпал обильный снег, и двор внизу засверкал, заиграл белизной – свежей, праздничной и пока ещё не тронутой ногами ребятни. Закругляющийся октябрь как бы намекал: зима не за горами.
Анатолий Фомич с удовольствием отметил, что поднялся он выспавшимся и бодрым, хотя вчера до самой ночи – на перемену погоды, что ли? – ни на минуту не отпуская, ныли и ныли кости, поясницу ломило, и оттого был он до крайности раздражён. Он даже не притронулся к мемуарам маршала Василевского, накричал на высокомерного кота Македона, который, тварь такая, от молока уже морду воротит, и не досмотрел легковесный военный фильм по телевизору.
А сейчас захотелось поскорее выбраться на улицу, вдохнуть пьянящего колкого воздуха, размять ноги, а, может, и кого из знакомых встретить, покалякать о том, о сём. Так что хлеб тут вовсе не главное, хлеб причиной был, чтоб не болтаться попусту.
Однако прежде, чем одеться, пришлось ещё сменить носки, потому как что-то твёрдое внезапно зацепило за левую пятку, когда он отходил от окна. Наклонившись, Анатолий Фомич увидел торчащую из деревянной плашки шляпку гвоздя. Надо же, досадливо изумился старик, сколько лет не высовывался, а тут – на тебе. Чего бы это он, другие ж ведь сидят, как положено? Ладно, вернусь с хлебом, забью на место, и носок сразу заштопаю, решил Анатолий Фомич. Он не любил, когда мелкие неприятности вторгались к нему в жизнь. Вот уже много лет в его быту и распорядке не было никаких изменений. Там, за окном, шумело другое время. Оно суетилось, бежало, примеряло разные личины. Анатолий Фомич присматривался к нему с любопытством и без осуждения. А чего осуждать, если пенсию платят вовремя, от продуктов в магазинах глаза разбегаются, и лекарства ему отпускают, как льготнику. Однако и его родное время – вот что важно! – никуда не ушло, оно по-прежнему оставалось рядом с ним и в нём самом. Иногда ему даже казалось, что, не отпуская своё время, он может прожить сколь угодно долго. Он донашивал его, как донашивают старую одежду. И это было хорошо и естественно, без всякого надрыва. Его время, пригревшись возле Анатолия Фомича, не конфликтовало с тем, которое торопилось куда-то за окном. Ведь даже на быстрой реке имеются тихие заводи.
Сунув ноги в ботинки и застегнув потёртое драповое пальтишко – лет двадцать назад оно было почти шикарным, нахлобучив вытертую на сгибах шапку из кролика, Анатолий Фомич запер дверь и, спустившись по лестнице с пятого этажа, отправился в магазин.
Выйдя из подъезда, он почувствовал, как от света и воздуха моментально закружилась голова, но это была приятная слабость, и она скоро прошла. Снег хрустел под ногами вкусно и сочно, как хрустит на зубах удачно посоленная капуста. Всё-таки уже поднадоела затянувшаяся осень, конец октября, но холодов настоящих ещё не видели: то прижмёт легонько морозцем, то отпустит – никак зима не переломит.
Анатолий Фомич бодро шагал, помахивал красной нитяной авоськой, знакомых по пути никого не встретил.
Одну булочку чёрного и – хватит. До пенсии ещё два дня; по соседней, Добролюбова, уже разнесли. А там расходы… Окорочков надо будет килограмма два взять, а то, говорят, подорожают; маслица на рынке с полкило и сахара. Да: за квартиру и за свет заплатить! Не забыть на счётчик взглянуть – сколько нагорело… Гвоздь этот. Чего вылез? Плашка, вроде, не скрипит, не шатается.
Ржаной хлеб в булочной был свежий, и Анатолий Фомич понял это сразу, но для приличия покрутил носом – что, может, вчерашний, что, может, утром ещё и не завозили?
- Бери, дедуль, не сомневайся, только что вот перед тобой машину отправила, - сказала весёлая продавщица Лида, пятидесятилетняя баба, до странности худая при хлебной работе. – Пощупай сам: тёплый, не остыл.
- Так, может, ты под халатом, за пазухой грела? – предположил Фомич.
- Оё-ёй, охальник старый, тебе про что другое думать пора, а ты такое говоришь!
Фомич, довольный собой, ответил дребезжащим смешком. Как это она, в таких летах, в продавщицах держится? Сейчас хозяева всё девчонок молоденьких за прилавки ставят…
И обратно старик не торопился. Он зашёл в продовольственный и купил селёдку и три яблока, а затем в хозяйственную лавку и, хотя там брать ничего и не думал, постоял у витрин, качнул пару раз головой, осуждая цифры на ценниках.
До дома оставалось рукой подать. Перейти дорогу, а там наискосок и через двор…
Проезжая часть была в этом месте неширокая, а машина, импортная легковушка, далеко, и Анатолий Фомич пять раз успел бы перебраться на ту сторону, но решил подождать, потому что в родную берлогу, честно сказать, всё ещё не тянуло. Фомич щурился на солнце, представляя, как на обед отварит картошки и со свежим хлебом да с селёдочкой отведёт душу…
Дальше – как в кино. Откуда-то сбоку, с той стороны, под колёса машине с яростным дурковатым лаем бросается жидкая куцехвостая собачонка из тех особо породистых, за которых хозяева немалые деньги платят.
- Максик! Максик!! – истошно кричит бегущая следом молоденькая хозяйка, взмахивая пустым поводком.
Женщина за рулём круто отворачивает от собачонки и жмёт на тормоза. Но – гололёд, гололёд! Машина, шипя резиной, летит прямо на Анатолия Фомича. Стремительно вырастают в размерах раззявленный в беззвучном крике рот, водянистые от ужаса глаза.
- Максик, родной, ко мне! – ещё успевает услышать старик.
Глухой и короткий звук: бум.
Фомич, как пушинка, взвивается над землёй. Нелепо взметнувшаяся рука отбрасывает авоську – три жёлтых шара летят в небо. Падение, удар затылком о затвердевшую землю. Но за секунду до этого косточки и рёбрышки старика легко выскакивают из сочленений, трескаются, и к моменту падения это уже не бодрый с утра пенсионер Анатолий Фомич Зубков, а жалкое месиво из переломанных костей и дряблых разорванных мышц в чудовищно изуродованной оболочке телесной.
В реанимации остро пахнет лекарствами. Сюда из операционной на каталке доставили безнадёжного старика. У постели врач – всякое повидавшее дама средних лет. У неё худое удлинённое лицо с туго обтянутой кожей на лбу. Рядом хлопочет медсестра, настраивает капельницу. Дверь открывается, входит заведующий отделением. Это плотный, без шеи, невысокого роста человек, волевой, если судить по быстрому и цепкому взгляду, с коротко стриженой бородкой. Халат на нём плохо выглажен.
- Ну как? – резко говорит он, наклоняется над пострадавшим и приподнимает веко. Тусклый зрачок старика ничего не выражает.
- Всё так же. Вопрос двух-трёх часов.
- Понятно.
Заведующий выпрямляется, задумчиво смотрит на заострившийся белый нос лежащего, на грудь, схваченную бинтами, и говорит:
- Какой чёрт понёс тебя на дорогу…
В этот момент или чуть позже мгла, плотно окутавшая сознание, начинает понемногу отступать, и мозг медленно, тяжело выходит из оцепенения.
В первые мгновения перед мысленным взором Анатолия Фомича мелькают разрозненные бессвязные обрывки. Подёрнутое белёсой дымкой солнце, повисшее над крышей соседней пятиэтажки; проволочная дужка, отскочившая от очков, которую необходимо вправить на место; мемуары полководца Василевского на журнальном столике, раскрытые на 248-й странице; наглый Македон, забравшийся на диванную подушку и уснувший на ней; прямая на свежем снегу тропинка; два воробья, нахохлившиеся на ветке рябины…
Затем картина упорядочивается.
Он вновь в своей однокомнатной квартирке. И у него сейчас одна забота: он ищет гвоздь, который высунулся из плашки. Где-то он здесь должен быть, возле окна. Но такого нет, напрасно Фомич ползает по полу с молотком и ощупывает пальцами всякий показавшийся подозрительным бугорок. Все гвозди вбиты, как положено, а многие настолько замазаны краской, что и следа не видно.
Затем молоток пропадает, и начинается обычное течение жизни. Хотя про «течение», опять же, сильно сказано. Жизнь вокруг него продолжает стоять, как вода в ведёрке, и лишь за окном да по телевизору летят недели, месяцы, годы, не меняя, по сути, ничего. Анатолий Фомич не следит за ними, у него и календаря-то никакого нет. Правда, радикулит мучает меньше, однако всё упорнее тяготит одиночество навязчивыми однообразными мыслями, что накатывают долгими бессонными ночами. И вот когда нет уже никакого, ни малейшего желания, ни открывать глаза вечером, ни ругаться с Македоном, - в квартире всё чаще появляются люди. Это немногочисленные родственники. Они сочувствуют ему, говорят невразумительные ничего не значащие слова: «Держись… Что ж поделать… Не падай духом…». Приезжает женщина средних лет с крашеными рыжими волосами, называет его «папа». Значит, она – дочь, догадывается плохо соображающий Анатолий Фомич. Рядом с дочерью унылый мужчина с отвислым носом – зять.
Наконец, однажды, после тяжёлого сна, наступает вечер, и они едут на машине в шахтовую столовую. Там много народу, какое-то торжество, но торжество печальное. Негромкие разговоры, негромкое звяканье ложек, одновременное и строгое выхаркиванье водки в стаканы.
Затем все выходят, садятся в автобус, и тот везёт их на кладбище, на новый участок. От проходящей мимо дороги участок отделяет узкая полоса желтеющих берёз. У свежей высокой могилы, возле которой сгрудились приехавшие, начинают суетиться копщики. Не слипшиеся комья влажной глины отваливаются в сторону. Работа продвигается бойко. В промытом дождями воздухе остро и безнадёжно пахнет прелыми листьями. И вот лопаты отброшены, достаётся гроб и снимается крышка. Рыдающая дочь под локоть подводит старика к изголовью.
Лицо женщины, которую видит Анатолий Фомич, расслабленно и спокойно, на обескровленной коже много мелких изломанных морщин. Глаза запали, и чернота под ними наводит на мысль, что перед смертью эта женщина долго и тяжело болела. Негустые, седые волосы с редкими чёрными вкраплениями гладко зачёсаны.
Жалость тонкой стрункой вздрагивает в сердце Анатолия Фомича. Ему нравится это лицо. Он всматривается в него и пытается понять – какие муки выпали на земную долю покойной, какими печалями, какими радостями кого эта женщина одарила?
Но вот гроб подхвачен на руки, его несут в автобус, опять все рассаживаются и едут к дому Анатолия Фомича. Там покойницу возносят под самую крышу, на пятый этаж. Прямо в его квартирку. И ставят гроб в комнате, на табуретки.
Анатолию Фомичу делается плохо, и кто-то – дочь? да, дочь всовывает ему под язык таблетку валидола.
Наступает странное оцепенение. По его квартире ходят чужие люди, они тихо переговариваются, сидят или стоят у гроба, выражают ему сочувствие. Ещё что бросается в глаза – единственное зеркало в комнате занавешено куском чёрной материи. Маленькая старушка, обняв, плачет ему в плечо:
- Вот и нет нашей Тани…
Голова её часто трясётся.
Таня… Таня… Значит, Таня…
Так минуют утро и ночь, на другой день покойницу увозят.
Вновь появляются какие-то озабоченные люди, они громко говорят про рытьё могилы, про то, что столовую надо заказывать. Переговоры с ними ведёт дочь.
Единственное желание Анатолия Фомича, чтобы вся эта суматоха поскорее кончилась. Он устал, выбился из сил, и дочь – её зовут Катя – постоянно пичкает его валидолом.
Проходит ещё двое суток, и покойницу снова привозят. На этот раз без гроба и в застиранном домашнем халате. Она лежит на диване. Фомич с Катей сидят возле неё, и дочь – практичная, собранная втолковывает ему, что и как теперь делать, кому послать телеграммы. Петю надо вызвать, а ребятишки ничего, три-четыре дня и со свекровью могут побыть.
Неожиданно появляются врачи, две грубых недовольных медички в халатах. Та, у которой над губой пробиваются рыжие усишки, говорит:
- Готова. Везите в ледник…
Они исчезают, и – хорошо, и – ну их. А дочь начинает плакать и обнимать его, и голова её трясётся, как у той старушки, и Анатолию Фомичу это неприятно.
Внезапно она перестаёт плакать и смотрит на покойную.
Проходит минута, и вдруг Анатолий Фомич видит, что покойница вздохнула. Тихонько так, чуть заметно, но – вздохнула!
Анатолий Фомич пристально вглядывается, и – вот ещё один вдох. Пауза… И ещё… Ещё. Ещё.
Дочь берёт его за руку, сжимает её.
Покойница начинает часто и шумно дышать. Глаза её закрыты, а грудь высоко вздымается. Для дочери и отца сейчас нет ничего, кроме этой тяжко и сильно вздымающейся груди. Мелкие капли пота выступают на пожелтевшем лбу. Дочь срывается и бежит к соседу – звонить в «скорую».
Анатолий Фомич шевелит во рту пересохшим языком и постепенно успокаивается. Он уже догадывается, что всё страшное позади и дальше будет только лучше, надо лишь перетерпеть.
Через полчаса дыхание покойной, впрочем, какая она теперь покойная? – больная, - выравнивается. Она открывает глаза. И они, глаза эти, воспалённые, блестящие, полны долгим устоявшимся страданием.
- Господи, - горячечным шёпотом выговаривает она, - вас замучила… Хоть бы скорее к какому-нибудь концу…
Затем снова погружается в забытьё, изредка тихо постанывает.
Ночь проходит неспокойно, и когда стоны усиливаются, дочь вскакивает с раскладушки и наклоняется к матери. Изредка Катя всхлипывает. Анатолий Фомич пытается её утешить и неожиданно слышит в ответ:
- Ну почему ты так жесток, папа…
Вечером больная съела три ложки бульона.
Миновал месяц. Дочь давно уехала, а Таня понемногу идёт на поправку. Аппетит улучшается, и нездоровая серость постепенно сползает со щёк. Но худа, очень худа. На прошлой неделе впервые спустилась вниз, посидела у подъезда на скамеечке.
Недавно на улице Фомич встретил кума. Тот разлетелся с сочувствиями:
- Готовься, гусар. Такая болезнь… Катьке-то написал?
Фомич обмерил взглядом сострадальца и внятно послал его. Балаболка чёртова. Поправляется ведь баба, а ты своим карканьем ещё беду накликаешь. Видел бы ты её месяц назад, перед тем, как в гроб положили…
В начале лета жена оказалась в больнице. Врачи настояли на операции. В душе Анатолий Фомич был не согласен: сейчас-то уж зачем, с какой стати? Да и возраст для таких серьёзных дел, прямо скажем, не подходящий. Однако противиться не стал. Пусть всё движется своим чередом. После тягостной одинокой жизни он так рад был, что рядом появилась живая душа, что ни в чём не перечил. Да и, слава богу, - обошлось. Выйдя из больницы, жена всё реже жаловалась на боли в груди, пока совсем о них не забыла. Через год осторожно, но твёрдо Фомич настоял, чтобы она обследовалась.
Татьяна пожимала плечами, недовольно ворчала: «Вот ещё выдумал, чего я там не видела», но в поликлинике побывала. Никакой опухоли в лёгких не обнаружили. Только тут понял Фомич, каким напряжением дался ему этот год. Теперь можно было начинать жить без страха, без оглядки. И – словно плечи расправились. А потом и новое появилось: руки стали зудеть без работы. Посоветовались они с Татьяной и решили купить мичуринский участочек.
Вот уж где развернулся Фомич – так это на своём небольшом владеньице. Внутри всё пело при виде ухоженных грядок. Зимы Фомич и до того не слишком любил, а здесь и вовсе терпение потерял – скорей бы осень да лето. И жене тоже вышло на пользу помидоры выращивать и ягоды собирать. Куда вся худоба и подевалась только. Похорошела, округлилась, морщины стали разглаживаться.
Однажды, в июне это было, Фомич для бани чурочки на дрова колол, а Татьяна картошку огребала. И Фомич нет-нет, да поглядывал, как она тяпкой легко управляется. И округлые формы её плеч и прочего отвлекали его от дров. Вдруг сердце, точно сорвавшись, заколотилось гулко, как молот. Он не выдержал, бросил топор и, сминая картошку, подлетел к жене.
- Пойдём в домик, - голос постыдно дрогнул.
Она всё поняла, лицо счастливо осветилось.
- Да ты что, старый, очумел, что ли?
Долго скучал топор возле колоды, и тяпка валялась между картофельных гряд…
…На твёрдой подушке, где в углу чёрный, отчётливый штампик больницы, безжизненно запрокинута забинтованная голова старика.
Возле постели двое.
Заведующий отделением наклоняется и бормочет:
- Невероятно: он, кажется, приходит в себя…
Веки пострадавшего, дрогнув, с усилием поднимаются. Мутная пелена в зрачках медленно оседает. Взгляд становится осмысленным.
- Доктор, - с усилием шепчет старик, - сильно меня, а?
- Не напрягайся, вредно тебе. Всему досталось.
Старик закрывает глаза, но тут же открывает их вновь.
- Доктор… Жить буду?
- А куда ты денешься? – нарочито бодро говорит заведующий отделением. – Сделаем лучше новенького, мамы таких не рожают!
Старик благодарно улыбается и опять проваливается в забытьё…
…Фомич надолго запомнит этот день. Его провожают на пенсию. А ему весело. Для себя-то он уже давно решил, что дома сидеть не будет. Силёнки у него теперь – ого! – на ягодке да на огурчиках с мичуринского поднабрался, да и деньжата сейчас совсем не лишние. Дочка с мужем в Иркутске, в общежитии живут, трудновато им, помогать надо. А то всё детишек не решатся завести, а детишки у них будут славные – характером в него, в Зубкова, два внука-боровичка!
За столом поднимается сутулый круглоголовый мужик со стаканом. Веки его, как у девки, подведены чёрным – угольная пыль въелась.
- Ну, Фомич, желаю тебе, как водится, здоровья, чтоб ты теперь ещё много лет топтал землю не там, - он тычет пальцем вниз, - а здесь, под солнышком. И чтоб помидоры на твоей делянке вырастали, как твой кулак, не меньше… Вот.
Это Карнаухов, бригадир с «Асинской», с седьмого очистного участка.
«Мели, мели, - хитровато думает Анатолий Фомич, - а я к тебе послезавтра на работу устраиваться приду…»
И полетели годы, как птицы.
Горняцкое дело – оно хоть и трудное, но прямое. В бригаде ни у кого за спиной не спрячешься, здесь или все работают или все не работают. Не работают – так копейки получают, а работают – так и зарплата есть, шевелись только без понуканий. Хитрый да ленивый в доброй бригаде не удержится, вытурят сразу. Ещё хорошо, когда пласт угольный попадётся без нарушений, да крепёж вовремя поступает, да никаких других сбоев нет – тут тогда всё в твоих руках. А руки у Фомича теперь крепкие, не то, что прежде, и спина не мучает – стояк на плечо взвалит и попёр. А иной стояк попадётся сантиметров тридцать в диаметре, что бревно доброе.
Вообще шахта для здоровья полезная. Раньше вот силикоз Фомича донимал, задыхался он часто. А нынче куда что делось.
И дома у Фомича всё нормально, правда жена порой поворчит, если он с такими же, как и сам, работягами позволит иногда лишнее; но жёны – они на то и созданы, чтоб ворчать. Дочка из Иркутска вернулась, в школе теперь, учится на одни пятёрки. Так в работе да в делах и не заметил, как она из школы в садик перешла, а потом её и вовсе не стало.
И жена за эти годы всё краше делалась, такая прямо статная да чернобровая, да волос волнистый – хоть портреты с неё пиши.
И однажды, вполне закономерно, настал момент, когда он понял, что не может её, цветущую, счастливую связывать семейными узами.
И была свадьба, обычная скромная свадьба не избалованных достатком людей, и гости кричали: «Горько!», а ему и в самом деле было горько, ведь если отпускаешь родную тебе душу на волю, разве может быть сладко? Но всё правильно, всё так и надо. Ведь нельзя расставаться с женщиной, когда ты смертельно обидел её, загубил в ней самое светлое, жизнь ей искалечил. С женщиной надо расставаться, когда она в радости. И мама, его мама плакала…
После свадьбы они разъехались, но ещё год продолжали встречаться.
Анатолий Фомич отчётливо запомнил их последнюю встречу.
Он возвращался вечером после смены. Лил и лил осенний дождь, и улицы тонули в грязи.
И тут он увидел её, Таню. У неё было жалкое беспомощное лицо. В руке она держала старенькую туфлю, от которой отскочила подошва. Она неуклюже прыгала на одной ноге, боязливо ступая в грязь босыми пальчиками второй.
Она была похожа на растерянного цыплёнка, и Анатолий не смог сдержать улыбки.
- Вам смешно, - обиженно сказала она, - а мне совсем не до смеха.
И тогда молодой горняк сделал вот что: он разулся, закатал штаны, а свои грубые ботинки протянул этой цыпе.
- А вы как же? – спросила она.
- А мне босиком полезно. Вот провожу вас и потребую штиблеты обратно.
И они пошли под дождём к домику, где жила с родителями Таня.
- Как вас зовут? – спросила она у калитки, когда галантный кавалер получил назад свои ботинки.
- Толя. А вас – Таня.
Она потрясённо захлопала ресницами. Она вообще часто всему удивлялась.
- Откуда вы знаете?
- Да уж знаю, - бодро ответил лучший шахтовый волейболист и передовой производственник.
Больше они не виделись.
А потом был ещё год работы в шахте, и новое лето, и проводы в армию.
Да, потом были проводы в армию, и пришли соседи, и мать снова плакала и кормила его драниками и круглой картошкой, приговаривая: «Подкладывай больше! Пока есть картошка – как-нибудь проживём!». И он, взволнованный и счастливый, отправился на вокзал. Он шагал в ещё крепких сапогах, в солдатских галифе, в выцветшей, повидавшей виды, гимнастёрке с двумя медалями на груди. На плече висел солдатский мешок, и впереди была полная неизвестность.
Поезд, в котором ехали такие же радостные и хмельные солдаты, отвёз его в Польшу, в небольшое местечко на берегу Вислы, где полтора месяца спустя, после всеобщего победного ликования, их бросили в бой с заплутавшей немецкой частью.
Дальше были дороги на восток и фронтовой госпиталь, где его качало между жизнью и смертью.
Очнувшись однажды после долгого забытья, он увидел над собой двух людей одетых, как ангелы, в белое.
- Доктор, - прошептал он, - сильно меня, а?
- Не напрягайся, вредно тебе. Всему досталось.
- Доктор… Жить буду?
- А куда ты денешься. Сделаем лучше новенького, мамы таких не рожают…
И снова мрак.
А потом был тот лесок под Витебском, где и накрыло его миной, когда тянул катушку с кабелем. И после этого леска опять – бои, бои…
Демобилизовался в сорок третьем, но не в шахту отправился, а в узел связи, монтёром. От отца ещё приходили редкие треугольники – он погиб за год до этого, в сорок четвёртом.
В последний год войны вернулся и он, семья снова была в сборе. Три младшие сестрёнки учились, в школу пошёл и Толя.
Он с радостью сознавал, что жизнь его не была напрасной, что с каждым годом она становилась ярче, интереснее, увлекательней. Он с изумлением открыл для себя, что мир, в котором он живёт, исключительно здорово устроен, что во всём многообразии он потрясающе един. И что он сам, Толик Зубков, пока отдельный от него, приближается к тому, чтобы стать неразрывным с ним…
И последнее.
Они идут с мамой через луг. Трава близко-близко и пахнет сладко-сладко. И тянутся из земли синенькие цветочки. И мохнатые пчёлки летают и гудят, и ныряют в серединку синеньких цветков.
И он вырывает свою руку из маминой и бежит по высокой траве. Ему весело, потому что они возвращаются из деревни от бабушки, а бабушка угостила его мёдом, молоком и пряниками. И ещё бабушка сказала, что подарит ему настоящего петуха. Петух будет хлопать крыльями и кукарекать, а Толя будет сам кормить его.
И он бежит, задыхается от бега. И солнышко спрыгивает с неба и катится ему в ладошки. Оно жёлтое, с чёрным пятнышком на боку и совсем не тяжёлое. И он подбрасывает его и опрокидывается на спину и хохочет. И солнышко, кувыркнувшись над лугом, опять летит ему навстречу…
Когда заведующий отделением в очередной раз заглядывает в палату, женщина-врач оборачивается и говорит:
- Только что умер.
Медсестра равнодушно отстёгивает от тела ненужные больше трубочки капельницы и катетера.
- Крепкий дедок, - бормочет заведующий. – Почти сутки держался.
Женщина-врач выходит из палаты.
Заведующий стоит ещё минуту-другую, всматривается в лицо умершего, затем выходит и он.
Женщина-врач курит на лестничной площадке. Заведующий тоже выщёлкивает из пачки сигарету.
- Неделю доработаю – и в отпуск. К сестре в Астрахань поеду, - сообщает заведующий.
- Ну и правильно, что здесь делать, вот-вот морозы ударят. На Волге, наверно, и в декабре тепло… А у этого старика, что – родственников нет?
- Почему? Дочка объявилась. Заберёт.
Они, молча, вдыхают сигаретный дым.
- Странно, - говорит заведующий после непродолжительного раздумья. – Я давно обратил внимание, что у некоторых стариков сразу после смерти лица делаются… как бы поточнее выразиться… светлыми, что ли. С чего бы это? Вы не замечали, Алина Семёновна?
1996 г.
Свидетельство о публикации №216031700402