Мирон
Когда Мирон Горвиц появился в нашем отделе, ему уже стукнуло 39 лет. Откуда он взялся, где работал до этого, я не знал. Он был женат, имел сына 12-ти лет, но из семьи ушёл, жил у любовницы, по вечерам шатался по местному Бродвею с компанией стиляжных юнцов, годившихся ему в сыновья.
Однажды, незаметно подкравшись к нему в трамвае, я, изображая воришку, потихоньку извлёк из кармана его плаща сначала носовой платок и пару смятых рублей, а потом, ухватившись за что-то твёрдое — плексигласовый кастет. Невольно издав изумлённый возглас, я обнаружил себя, Мирон испуганно заозирался, цепко ухватил меня за запястье, выхватил кастет и засунул его обратно в карман. На мой вопрос, на фига ему эта штуковина, пробурчал что-то уклончиво-неопределённое, дескать, так надо.
Мирон был невысокого роста, сутуловатый, щупловатый, но не узкоплечий. Его нацпринадлежность не вызывала никаких сомнений: жгуче-чёрные курчавые волосы, карие на лёгком выкате глаза, крупногабаритный шнобель. Правда, благодаря усикам-стрелочкам он мог сойти за южанина, скажем, армянина, но только до тех пор, пока не начинал говорить: фирменная картавость начисто отметала кавказский вариант.
Говорил Мирон очень тихо, неразборчиво, бубнил, был беззлобным занудой, брюзгой и ворчуном. Критиковал всё подряд: порядки в отделе и стране, кинокартины и кинотеатры, названия улиц и трамвайных остановок. После просмотра новогодней стенгазеты, в которой было много стихов и юморесок, он мрачно пробубнил, обращаясь ко мне:
—У вас здесь что, проектный отдел или филиал союза писателей?
Мне стало смешно: газету редактировал я, большая часть всей этой чепухи была написана мной.
Мирон был вспыльчив и деспотичен. Однажды, пребывая в размолвке с подругой, красавицей-блондинкой Валентиной, он увидел, что она подкрашивается, накручивает волосы на бигуди.
- Ты куда это собралась? — поинтересовался Мирон.
— Куда надо, туда и собралась! — отрезала Валентина.
— Ну я взял крынку с простоквашей, — рассказывал он, — и надел ей на голову!
Экстравагантные взбрыки, наводившие на мысль о крутом характере Мирона, удивительным образом уживались с его деликатностью, мягкостью и добротой, особенно в отношениях с теми, кого он уважал и считал «порядочными».
За несколько месяцев до окончания войны Мирон был призван в армию и направлен в кавалерийское училище, после окончания которого со своим конём оказался в Австрии, где и встретил конец войны. Иногда он рассказывал нам разные, забавные и грустные, истории из своей армейской жизни. Как-то продемонстрировал курсантский рапорт: набрав полную грудь воздуха, выпалил на одном дыхании:
— Товахищ командих! Кухсант гвахдейского боевого Кхасного Знамени кавалехийского училища имени генехала Доватоха Гохвиц по вашему пхиказанию пхибыл!
Мы не смогли удержаться, взвыли от хохота, но Мирон нисколько не обиделся, посмеивался в свои усики. Он повторял свой рапорт ещё не раз, когда бы его не попросили.
Ежегодно часть сотрудников отдела посылали на время уборочной компании в колхоз. Попал туда однажды и я. Работали подсобниками на комбайнах, посменно, весь световой день, жили в огромном бараке-сарае, символически разделённом на мужскую и женскую половины. Самым старшим по возрасту был Мирон Горвиц. Народ подобрался хороший, весёлый. Я сочинил пару песен на популярные мелодии, и по вечерам вся гопкомпания с энтузиазмом их горланила. Мы были на полном самообслуживании: пилили-кололи дрова, таскали воду, топили печь, готовили пищу.
Кроме истопников и кашеваров ежедневно назначались двое дежурных, которые должны были раненько, до подъёма, приносить с фермы бидон молока. Мне выпало дежурить в паре с Мироном. Когда я проснулся, Мирон уже одетый, проходил мимо меня к выходу. Сообразив, что проспал, я рванулся было со своего матраца, но Мирон легонько, но настойчиво нажав на мои плечи, сказал:
— Спи, Лёнчик, я сам.
Спросонья я ничего не понял и снова задремал, но ненадолго — меня будто подбросило: как это сам? Один потащит 40-литровую флягу? Натянув штаны, я выскочил на крыльцо. Тихо, никого нет, сильный туман. Куда идти, где эта ферма, я не знал. Тревожно и стыдно.
Вдалеке, в белизне тумана я разглядел что-то большое, тёмное, оно приближалось, постепенно обозначались его контуры, и, наконец, видение проявилось: им оказалась понуро плетущаяся колхозная лошадь, на которой восседал Мирон. Ухватившись одной рукой за холку коняги, он другой, повернувшись вполоборота, поддерживал бидон с молоком, подрагивавший на её тощем крупе.
Я метнулся в сарай, растолкал двоих-троих. Возможно старая кляча уже давно разучилась ржать, зато мы ржали так, что разбудили всех остальных. В нескольких шагах от крыльца лошадь остановилась, Мирон невозмутимо слез с неё, спустил бидон на траву. Этот забавный эпизод многих заставил посмотреть на Мирона другими глазами. Ведь не все же знали, что он экс-кавалерист!
Мирон ещё не раз показывал себя с неожиданной стороны. Был среди нас один малый, приблатнённый хамоватый рубаха-парень с развязно-вызывающими манерами и фиксой во рту. Его фамилия была Каплан, но внешне он совсем не был похож на соплеменника своей знаменитой однофамилицы. Мирон его не любил, называл «вы****ком».
Позорит нацию, — бурчал он.
Как-то, согласно графику дежурства, Каплан рубил дрова. Дело шло туго, чурбаки раскалывались с трудом, топор то и дело застревал, его приходилось с трудом извлекать. Кое-как справившись с парой обрубков, Каплан, уже весь в мыле, приступил к третьему. Разозлившись, он изо всех своих немалых сил нанёс такой сокрушительный удар по чурбану, что топор вонзился в его толщу по самую макушку. Чурбан не раскололся, а топор ни туда, ни сюда. Под смех зрителей Каплан, обливаясь потом и матерясь, таскался с этим чурбаном по двору, то остервенело швыряя его оземь, то пытаясь расшатать топор.
— Тут колун нужен, — с досадой твердил он, — чё этим топором сделаешь!
Его выручил здоровенный спортсмен Слава Самарин: он расколол злополучный чурбан, высоко подняв его и мощно ударив обухом застрявшего топора по бревну. Отдышавшись, Каплан принялся было за следующий, но его остановил Мирон.
— Дай-ка топор, — попросил он.
— Зачем? — ехидно спросил Каплан. — Ещё один атлет выискался!
Во взгляде Мирона сверкнула откровенная неприязнь.
— Давай! — настойчиво повторил он, протягивая руку.
Каплан раздражённо отшвырнул топор.
— Смотри, старичок, не надорвись! — громко, на публику, сказал он и отошёл в сторону.
Мирон аккуратно установил чурбачок, как-то не очень сильно размахнулся и тюкнул по нему топором. Чурбан бесшумно развалился — именно развалился, а не раскололся — на несколько частей.
— Давай ещё! — приказал Мирон.
Оторопелый Каплан подчинился. Мирон виртуозно расколол второй чурбан, потом третий, четвёртый… Народ восхищённо шумел, кто-то захлопал.
— Колун здесь ни при чём, — сказал Мирон и положил топор на землю. — Уметь надо.
Каплан молчал. Мирон направился к крыльцу, Славка Самарин крикнул ему вслед:
— Мирон! Где ты этому научился?
Не ответив и не обернувшись, Мирон зашёл в барак. Наверное, не расслышал.
Однажды во время пилки дров Слава, обуреваемый духом спортивного соперничества, устроил нечто вроде соревнования «на высадку». Загнав пару своих партнёров по двуручной пиле, он в ожидании желающих, которых что-то не находилось, отдыхал, сидя на чурбачке рядом с козлами. Невдалеке проходил Мирон. Славка весело окликнул его:
— Мирон! Может попилим? Рубишь ты классно, а как насчёт попилить? Потягаемся? Мирон подошёл поближе, задумчиво посмотрел на Славку, на козлы с недопиленным бревном.
— Знаешь, Слава, ты сегодня уже, наверно, устал, давай лучше завтра.
Тот округлил глаза:
— Однако! Значит, ты не против? Ну завтра, так завтра!
Назавтра вокруг «ринга» собрались болельщики. Соперники были, что называется, в разных весовых категориях: рядом с 25-летним спортсменом под метр девяносто Мирон выглядел плюгавым старичком. Давид и Голиаф, да и только!
У меня нет такого таланта, чтобы живописать этот захватывающий, полный драматизма поединок, его ход и накал. Скажу сразу: как и в библейской легенде, Давид посрамил Голиафа. Последнее бревно Слава Самарин пилил «на нервах», извиваясь всем телом и обливаясь потом. Мирон же двигал рукой взад-вперёд, не выказывая признаков усталости.
— Всё, Мирон! — захрипел Славка. — Я сдаюсь! И отпустил ручку пилы. — В чём секрет? — спросил он,переведя дыхание.
— Да какой там секрет! Не прилагай лишних усилий, вот и всё.
Мирон стал настоящим героем дня. Я был горд за него: вот он-то уж точно нацию не позорил.
Феномен Мирона объяснялся просто. После окончания войны он несколько лет служил в глухих гарнизонах, где его и других солдатиков использовали в качестве рабочей силы в офицерских семьях. Пришлось много чему научиться: пилить, рубить, копать, строить, доить коров или, скажем, косить траву, чему мы были свидетелями. Завораживающая, незабываемая картина: по зелёному лугу, грациозно взмахивая косой, плавно движется курчавый Мирон Горвиц, оставив молодых косцов далеко позади себя.
Ближе к концу нашего колхозного срока зарядили дожди, стало тоскливо. Работы в поле прекратились, нами стали затыкать разные хозяйственные дыры, в то время, как пьяные аборигены шатались по территории, разбрызгивая грязь своими кирзачами. Глухое недовольство переросло в протест – мы не вышли на работу.
В барак явились трое из местного начальства, похоже, уже успевшие опохмелиться, с блуждающими ухмылками на лицах, начали уговаривать. Мы стояли твёрдо, улыбки у эмиссаров сползли, пошли угрозы, зазвучали словечки «забастовка», «саботаж» и т.п. Наши острословы не остались в долгу. Не выдержав натиска, двое из троицы, махнув рукой, удалились, дескать, поговорим в другом месте, а один, помоложе, остался, начал упирать на комсомольский долг, совесть и пр.
Вся эта сцена сопровождалась доносившимся откуда-то сверху тюканьем: это Мирон где-то на дальних нарах обухом топора забивал вылезшие из досок гвозди. Оратор не унимался, нёс что-то про Павку Корчагина. В ответ на насмешливую реплику нашей малютки, миниатюрной Вали Жуковской, он ляпнул какую-то гадость насчёт её ненормально маленького роста. Стало тихо. Валя заплакала.
Неожиданно сверху, как чёрный коршун, слетел Мирон. Таким мы его ещё не видели: взъерошенный, нахохлившийся, сверкающие глаза, в руке — топор.
— Ты, гнида комсомольская! — приблизившись к обидчику, очень тихо сказал он. — Да ты весь, вместе со своими куриными мозгами, не стоишь ноготка этой малышки! Извинись перед девушкой!
Тот вроде хотел что-то сказать, но от внезапности потерял дар речи. Покосившись на топор, он попятился, повернулся и быстро вышел из сарая, сопровождаемый злорадным хохотом. Мирон растерянно посмотрел на топор, словно только что увидел его в своей руке.
— Ушёл гад! — уже со смехом вскричал он и, как в ковбойском кино, с размаху всадил топор в деревянный столб, подпиравший потолок, вызвав очередной взрыв хохота. Топор из столба был извлечён не без труда.
В соседнем отделении колхоза работала бригада сотрудников ЦЗЛ, в их числе была белокурая Валентина. Она приходила к Мирону, иногда оставалась ночевать. Все считали её его женой, бабы умилялись их отношениям. Мирон сдувал с Валентины пылинки, предупреждал каждое её желание, по ночам заботливо укрывал, подтыкал одеяло. Женщины, составлявшие подавляющее большинство в его секторе, и прежде-то относились к нему с большим уважением за его вежливость, тактичность, внимательность, а уж после рассказов о его трепетном отношении к жене, Мирон стал для них идеалом настоящего мужчины.
Отношение к нему переменилось в один момент, когда выяснилось, что Валентина — не жена, а сожительница женатого Мирона. Праведный гнев обуял вчерашних почитательниц: примерный семьянин оказался лживым развратником! С ним перестали разговаривать — только по работе, сквозь зубы, откровенно демонстрировали своё презрение, шушукались за его спиной. Даже малышка Валя, чью честь он защищал с топором в руках, перестала с ним здороваться.
Особое рвение в травле Мирона проявляла одна конструкторша из его сектора, бесформенная коротышка, с делавшими её похожей на жабу растянутым тонкогубым ртом и выпученными за толстенными стёклами очков глазами. Она сидела рядом с телефоном и чаще других отвечала на звонки. Каждый раз, когда звонила Валентина, жаба елейным тоном расспрашивала её, кто она, кем приходится Мирону, а его подход к телефону сопровождала ядовитыми комментариями, наверняка слышными на другом конце провода.
Мирон неоднократно вежливо просил тётку приглашать его к телефону без фокусов, но та не унималась. Тогда, уже в менее корректной форме, он предупредил её, что его терпению приходит конец, и как-бы ей не пришлось пенять на себя. Ответом было издевательски-ёрническое мимическое изображение крайней степени испуга.
— Повторять не буду, — буркнул Мирон.
Однажды, сняв трубку зазвонившего телефона и услышав голос Валентины, ханжа, уверенная, что Мирона нет на месте (прозевала его возвращение из цеха), завела речь о женщинах лёгкого поведения, о разлучницах, разбивающих семьи, и осеклась, увидев перед собой Мирона. Он отнял у неё трубку, положил её на рычаг и со словами «я ведь вас предупреждал» дал стерве пощёчину.
Что тут началось! Поросячий визг, возмущённые вопли, призывы снять побои, вызвать милицию...
Массовая истерика распространилась за пределы сектора, охватила всю женскую часть отдела.
Мирона вызвали «на ковёр» для дачи показаний. Его спросили, как он посмел поднять руку на женщину.
— Право называться женщиной ещё нужно заслужить, — заявил он, не проявив и намёка на раскаяние.
Чтобы не выносить сор из избы, начальство решило ограничиться внутренним расследованием и осуждением злодея. Публика, не избалованная бульварными сенсациями, с нетерпением ждала назначенного общего собрания с единственным вопросом повестки дня: персональное дело конструктора Горвица.
И вот этот день наступил. Самая большая в отделе комната была набита битком. Пришли даже те, кто вообще никогда не посещал никаких собраний. Действо должно было вот-вот начаться, публика жаждала побыстрее окунуться в пикантные подробности чужой интимной жизни.
Но её ожидало жестокое разочарование: Мирон на судилище не явился. Честной народ был в бешенстве. Явись Мирон, ему наверняка простили бы и «аморалку», и пощёчину, тем более, что многие считали реакцию Мирона слишком мягкой: по этой мерзкой роже можно бы и кулаком. Ну пожурили бы, вынесли самый строгий выговор. Но он не пришёл, проявив тем самым оскорбительное неуважение к собравшимся, коварно лишив их зрелища, которого они с таким нетерпением ждали. Этого простить было никак нельзя. Единодушным решением собрания заявление «истицы» передали в милицию. Мирона приговорили к пятнадцати суткам общественных работ «за хулиганство».
Как-то, возвращаясь с работы, я встретил Мирона у Гортеатра с метлой в руках. Он продемонстрировал мне свой обритый череп, на фоне которого его глаза казались огромными, в них добавилось печали. Вяло поговорили о том, о сём. Мирон был явно подавлен.
— А знаешь, Лёня, — вдруг оживился он. — Вот эти люди, — он показал глазами на своих живописных коллег, — считаются подонками, отбросами. А я убедился, что любой из них чище и порядочнее, чем вся эта респектабельная сволочь из проектного отдела...
После отбытия наказания Мирон уволился и уехал куда-то на Украину, где жил его брат. Взял ли он с собой Валентину, я не знал, во всяком случае, ни её, ни Мирона я больше никогда не видел.
Свидетельство о публикации №216032000619