Вспотелька

Дубы эти были древние, кряжистые, стояли особняком ¬¬– на поляне. Поляна широким языком вползала в берёзовую рощу, к роще соседились юные хвойные посадки, за которыми располагалось наше садовое товарищество – тоже совсем молодое. Я был тогда строен и резв и мог всю лесную округу обежать на одном дыхании, и наполнял грибами корзинку даже в воскресный день, когда, казалось, все мои тайные местечки уже обшарили гриболюбы.
Был у нас в садоводческих участках художник, старше меня лет на десять, учился он в Суриковском училище, а меня в то лето опекал и показывал различные способы работы с краской. Особенно нравились мне шпатели, сделанные из гвоздей различной толщины (кончик железной плоти отбивался молотком, и получалась ложечка-лопаточка). Такими шпателями можно было делать мазки нужной ширины и обходиться без кисточек. Возможно, студент рассчитывал на меня как на товарища для пленэра, во всяком случае, писать дубы на поляну ходили мы вдвоём. Запомнились тени в его пейзажах ¬– не чёрные, а синие.
Дубы эти – всё, что осталось от того времени, когда дворянские усадьбы, как рассыпанные по земле жёлуди, дали всходы и взросли; потом многие из них превратились в нечто иное или совсем исчезли, оставив заросшие пруды и вековые деревья как заметки.

- А что же у Вас, Никифор Кондратьевич, тени все синие и дубы у Вас то зелёные, то красные?
Никифор Кондратьевич, обер-штер-кригскомиссар в отставке, человек абсолютно твёрдый, приходился родственником декабристу Василию Давыдову, однако во взглядах на государство полная противоположность тому. Ещё в юности прочитал он в журнале «Вестник Европы» рассказ о страшном опыте, который демонстрировал в 1806 году в Константинополе фокусник Торрини. Девушку, находящуюся в коробе, распиливали пилой, и несчастная после этого оставалась живой: из одной части разделённого короба торчали ноги, которые продолжали шевелиться, а из другой – голова, которая моргала глазами. Противоестественность сего действа произвела на юного Никифора Кондратьевича столь сильное впечатление, что подвела его к убеждению, которому он следовал потом всю жизнь: всё, что изначально неделимо, не должно делиться, раздробляться и тому подобное. Поэтому в своих живописных экзерсисах обер-штер-кригскомиссар в отставке красок не смешивал никогда. Мало того, он считал, что каждый человек, как целое, может быть написан только одной краской, поэтому на его картинах «жили» синие, зелёные, красные и жёлтые существа, контурами напоминающие человечков.
Писал он в специальной светлой комнате, а картины вывешивал в гостиной. Друзья и соседи, которые навещали его, дивились, хвалили, но брать в подарок сии творения отказывались.
После смерти хозяина усадьбы «экзерсисы», по решению наследников, были разобраны: рамы сняты и проданы, а холсты снесены в дальнюю комнату флигеля и в скором времени исчезли совсем. Через полвека исчезла и сама усадьба. Поговаривают, что какие-то полотна обнаружились потом в Париже и что панно Матисса, с красным хороводом, приобретённое купцом Щусевым, очень напоминает одну из фантазий Никифора Кондратьевича. Но это всё легенды, слухи или, может, просто россказни моего летнего наставника, с которым потом я никогда не виделся.
У меня дома и сейчас где-то прячется кусочек оргалита, и если попытаться его найти и вытащить на свет, посмотреть, что на нём выписано, то сначала в глаза бросится нетвёрдость юной руки, затем мазки на краске срастутся, обозначив деревья, и станут пейзажем – «шпателькой» или «вспотелькой», как трунил надо мной художник – студент Суриковского училища и мой товарищ по пленэру.


Рецензии