Ежевика из Бакуриани

                Ежевика из Бакуриани

               
                I

Когда случилась эта смешная, чуточку трогательная и как всегда, впрочем, грустная история, я жил тогда недалеко от Савёловского вокзала. Казалось бы, вокзал здесь совсем не причём, что называется, сбоку припёка, но он сыграл свою важную роль в этой истории, так как с него начинался путь на станцию Турист, где, собственно и зародилась эта отважная и немножко сумасбродная идея поездки в Бакуриани.

Метро в том районе ещё не было, и вообще это был чуть ли не край Москвы. Во всяком случае, далеко не центр. Наш пятиэтажный, грубо оштукатуренный, серый кирпичный дом, постройки 20-х годов, выходил одним крылом на тесный Сущёвский вал, по которому в то время ходили, скрежеща жутким колёсным железом и звякая, характерными весёлыми звонками, трамваи. Он, этот дом, довольно далеко отстоял от широкой Новослободской улицы, но числился адресом почему-то именно по этой улице за номером 62, корпус 15.

Меня, помню, всегда это очень удивляло, и я думал пренебрежительно, как все надутые тупые недоросли: «Вот несообразительные глупцы!» Но потом, по мере взросления, и понемногу, с натугой, всё крепче и крепче развиваясь умом, неожиданно для себя решил, что у этой адресной загадки есть, скорее всего, не такое простое объяснение. И вообще, со временем понял, что никогда не стоит торопиться с поспешными выводами.

Небольшая коммунальная квартира наша находилась на первом этаже, что было очень удобно для многочисленных в те времена гнусных квартирных воров, поэтому со стороны заднего двора на окна пришлось ставить решётки. Чтобы они не выглядели совсем уж мрачно и не напоминали тюремные, их красили раз в году масляной белой краской. Они, конечно, пылились и ржавели, соприкасаясь с чистым московским воздухом, насыщенным ядовитыми испарениями от близ расположенных станко-строительных заводов, и сомнительной чистоты дождевой водой, поэтому их регулярно приходилось подкрашивать.

Этим завидным творческим трудом занимался мой папа (с протезом кисти левой руки), поскольку он был инженером с неоконченным высшим техническим образованием и работал технологом на заводе шлифовальных станков, который назывался игриво «Самоточка». С годами слой краски, всё увеличиваясь, набухал, на нём образовывались множественные вспучины, раковины, и решётки становилась пухлыми и корявыми, загораживая всё больше дневного света. Зато на вид они выглядели очень крепкими и неподатливыми, как в зловещем замке Иф, откуда бежал в своё время храбрый моряк Эдмон Дантес, ставший впоследствии сказочным богачом – графом «Монте-Кристо», чтобы жестоко отомстить своим обидчикам. Одна из этих решёток была установлена в кухонном окне, другая – в окне тринадцатиметровой комнаты, при- надлежавшей нашей семье на правах квартиросъёмщиков.

Квартира наша была небольшая, в ней насчитывалось всего три жилых комнаты, в которые из узкого коридорчика вели совершенно одинаковые, крашенные бледным суриком филёнчатые двери, которые почти никогда не запирались на замок. Ещё была тесная кухонька, с двумя глухими, обшарпанными столиками (соседским и нашим), дровяной плитой, округлой пузатой раковиной с одним медным, позеленевшим от времени краном для холодной воды (горячей воды в те времена в коммунальных квартирах не было) и высоченной, выше человеческого роста, дверцей в наружной стене, прикрывавшей так называемый холодильник. Электрические тогда были большой редкостью и относились к заманчивому и почти волшебному понятию «дефицит». Наша семья приобрела как раз недавно такой по большому блату, и он стоял, с согласия соседей, в общем коридорчике этаким загадочным сфинксом, отсвечивая в полумраке почти первозданной белизной.
 
Была и ванная комната с дровяной колонкой. Насколько мне не изменяет память, этой таинственной комнаткой по прямому назначению не пользовались долгое время. До войны в ванной комнатке проживала домработница соседей Маня. Когда дома не было моих родителей и соседей, я забирался к Мане под ватное лоскутное одеяло, и она прижимала меня к себе в обнимку. И я задыхался от запаха её пота и какой-то волнующей страшной тайны, рядом с которой я оказался.

После войны Маня исчезла, а в ванной комнатке поселился единоутробный брат моего папы Жора, приехавший учиться в Москву. Учёба закончилась тем, что Жору забрали в Красную Армию, а в опустевшей ванной комнате дровяную колонку заменили на газовую. И я помню, как она гудела, когда газ поджигался горящей спичкой. С тех пор в ванной стали мыться. А до этого все (или почти все) ходили в баню на Тихвинской улице. Я ходил туда вместе с папой и с интересом разглядывал большие штуковины, болтающиеся у голых мужчин между волосатых ног.

Иногда соседка (баня ей казалась негигиеничной) затевала мытьё на кухне в корыте. А я сквозь замочную скважину с замиранием сердца пытался подглядывать. Однажды, в пору начинавшегося полового созревания, меня застукал за этим постыдным занятием брат соседки, наябедничал моим родителям, и мне крепко влетело от отца.

Ещё, конечно, был туалет-уборная, где постоянно журчала вода и жили крысы, которые ловко лазали по мокрым, точно слезящимся, ржавым стоякам из квартиры в квартиру в поисках насущного пропитания, которое они находили по ночам в стоявших на кухнях мусорных вёдрах, выдавая своё присутствие шорохом бумаги и звяканьем железных дужек.
 
Я помню, как эти жирные создания, с голыми  длинными хвостами, поблёскивали своими умными злыми глазками, прячась за трубами, словно насмехались надо мной, понимая, что я их боюсь. Я был почти уверен, что они это понимали. На стульчак я садиться брезговал, нередко он бывал мокрым, поэтому приходилось, пока ещё позволяли не поражённые артритом коленные суставы, устраиваться на шатком унитазе на корточках, или проще сказать на карачках, или ещё проще – орлом.

Иногда на крыс устраивалась настоящая облава, её организовывал и возглавлял сосед, потому что он был заправский охотник и имел целых два ружья плюс широкий, страшно острый, большой нож и патронташ с патронами 16 калибра. На счету нашего соседа было множество подстреленных зайцев, тетеревов, глухарей, кабанов, лосей и даже один бурый медведь. Но эта примитивная квартирная охота на крыс мало помогала, и многолетний ценный опыт соседа пропадал втуне: крысы плодились с той же скоростью, с какой геройски погибали во время наших жестоких ночных облав.

О туалетной бумаге тогда никто не слыхивал, её заменяла старая газета, свёрнутая и заткнутая между водопроводными трубами и канализационными стояками. Газета обычно была целиковая, она частично намокала от конденсата с поверхности труб, но почти всегда удавалось отыскать и оторвать сухой кусочек. Отдушек тогда в продаже не существовало, да и в помине тоже – люди были непривычны к такой роскоши. А что можно было для устранения неприятного запаха использовать ту же газету и спички, почему-то никто не догадывался. Поэтому по отменному, устойчивому запаху всегда можно было определить, кто последним из квартирных жильцов посещал уборную. И я чувствовал себя в эти моменты немножко Шерлоком Холмсом.

Одна из трёх комнат, естественно, самая главная, площадью около 13-ти кв.м, принадлежала нашей семье, состоявшей из трёх человек. Она служила нам местом ночлега, дневного отдыха по выходным дням или вечернего по будням; различных домашних занятий, которыми заполняется короткая человечья жизнь; чтения книг перед сном; слушания музыки, которую с шипением исторгал из своей сиплой механической груди старенький патефон, похожий в закрытом виде на чемодан для кратких командировок; а также выполняла изредка роль залы для приёма гостей, главным образом, папиных сослуживцев.

Это последнее предназначение нашей комнаты, тесно заставленной самой необходимой мебелью, особенно вдохновляло моего папу, оно развязывало ему язык, когда приходили гости, и позволяла напиться сверх меры, чего в другое время ему не разрешала мама. Когда папа напивался, он становился необыкновенно милым, добрым, весёлым и чуточку слезливым. И пел тогда неожиданно сильным красивым тенором несколько непонятных для меня слов из единственной арии, какую знал. Это была ария месье Трике из оперы «Евгений Онегин»:

                Ви роза, ви роза. Ви роза belle Tatyana!

В остальные дни он был необычайный молчун, бывало слова от него не дождёшься. Хотя всегда можно было без труда понять, к чему он относится одобрительно или, напротив, что из происходящего за пределами квартиры или сказанного по всесоюзному радио решительно осуждает выразительной мимикой лица.

Ещё я вспоминаю одну его смешную странность, которая особенно раздражала мою маму: папа любил прокисший суп. Стенной холодильник плохо справлялся со своей основной задачей, особенно в тёплое время года, поэтому сваренный мамой суп (как правило, на два, а то и на три дня) нередко прокисал, покрываясь в отдельных местах тонкой пузырчатой плёнкой. Но это папу не смущало, он с показным удовольствием поедал такой суп в целях семейной экономии.

Мама и папа спали на высокой полутороспальной пружинной кровати с никелированными решетчатыми спинками, увенчанными по краям блестящими, кое-где ободранными, шариками-набалдашниками. Кровать была частично отгорожена от меня круглым раздвижным обеденным столом, над которым низко свисал с кистями розовый шёлковый абажур. Вплотную к стене стоял полированный платяной шкаф со странным названием «Хельга», на бликующих гладких дверцах которого всегда были отчётливо видны сальные следы от пальцев, вполне пригодные для снятия отпечатков (в случае необходимости).

Я же спал в противоположном углу, возле забранного решёткой окна, на низком раздвижном диване, скрипевшем при малейшем движении тела. Диван никогда нельзя было раздвинуть без перестановки мебели, так как он стоял зажатым между стеной и письменным столом. Если кто-нибудь из гостей, засидевшись допоздна, оставался у нас ночевать, мебель сдвигалась. Стулья ставились друг на друга (сидение к сидению) и торжественно водружались на письменный и обеденный столы. Диван со скрежетом, похожим на зубовный, выдвигался из угла и только тогда раздвигался под общий смех, что свидетельствовало о молодой, счастливой и беззаботной жизни. Если ночевать оставались двое, то ещё одно спальное место устраивалось на полу. В ход шёл ватный, комкастый тюфяк, снимаемый с большой кровати, на которой оставался ещё один, такой же комкастый, чтобы моим родителям не оказаться совсем уж на голых пружинах, накрытых одной мятой простыней.

В двух других комнатах жили наши соседи, на редкость приличные интеллигентные люди: муж с женой и брат жены со своей гражданской женой-подружкой. Глава семьи, Иван Васильевич Казанцев, был непризнанным поэтом и заядлым охотником, поэтому при нём постоянно находились породистые собаки. Когда одна, когда две, а то и все три. Одно время это были англо-русские гончие с белой короткой шерстью, покрытой чёрными и рыжими, будто подпалины, пятнами; потом их сменили спаниели с длинными мягкими болтающимися ушами. Перед кормёжкой этим собакам натягивали на голову обрезанный капроновый или фильдеперсовый чулок, чтобы породистые уши не пачкались в алюминиевой миске с остывшей, но ещё тёплой овсянкой и кусками ржаного хлеба, заваренными крутым кипятком.

Иван Васильевич никогда не позволял себе не только бранного, но даже грубого слова. Внешне он запомнился мне усиками щёточкой под крупным носом; идеально ровным пробором на умной голове с большим выпуклым лбом; высокими, всегда тщательно начищенными сапогами и длинной, навыпуск, серо-коричневой косовороткой со стоячим воротничком и накладными карманами, подпоясан¬ной тонким «кавказским» наборным ремешком. Иван Васильевич писал свои стихи ночью, а утром спал до обеда.

Иногда его жена, Елизавета Андреевна, артистка Московской филармонии и мастер, как она сама себя называла, художественного слова, просила меня погулять с собаками, что я охотно исполнял, если бывал свободен. А бывал я свободен практически всегда.

С улыбкой вспоминаю день – ко мне обратилась Елизавета Андреевна с просьбой подержать Ладу (это кличка соседской суки) – когда между милой собачкой, с которой я часто гулял, и привезенным из другого района Москвы на свидание породистым кобелём должно было произойти ответственное породистое спаривание. И как наперекор моему участию в этом «страшном мероприятии» ринулась, как ледокол, крушащий льды в Арктике, моя мама, решительно преградив мне путь. Она покрылась по шее и щекам красными пятнами и патетически воскликнула:

– Этого нам ещё не хватало!

Иван Васильевич тоже был изрядный молчун, но не такой как мой папа. Если бы им довелось вдруг участвовать в соревновании-поединке, кто кого перемолчит, то я почти не сомневаюсь в папиной победе. Иногда Иван Васильевич, освободившись от груза накопившихся в его умной голове стихов и заботясь в некотором роде о моём культурном воспитании, затевал со мной разговор и говорил тогда очень длинно, веско и грамотно.

От него я впервые, пожалуй, услышал мнения, которые ставили меня в тупик и одновременно западали в душу. Он считал, например, что многие (если не все) беды России проистекают из-за того, что численный состав населения, неоднократно зафиксированный всесоюзной переписью, для такой огромной страны меньше достаточного в несколько, а то и в десятки раз.

– Не понимаю, – сомневался я, прикидываясь тупицей. – Любая страна стремится к расширению своей территории. Даже воюет из-за неё.
 
– Да, но все империи рано или поздно разваливаются и даже исчезают.

– Что же, по-вашему, получается, что Советский Союз тоже империя и тоже развалится? – спрашивал я с чувством превосходства, стараясь в своих прищуренных глазах изобразить снисходительную насмешку знатока.

– Всенепременно, мой милый, – уверенно отвечал Иван Васильевич.

Ещё он не раз высказывался по поводу того, что ложь, увы, перестала быть грехом, а иногда, скорее даже часто, выступает как некая доблесть. В качестве примерного доказательства он приводил уверенно-бодрую пословицу, олицетворяющую, по его мнению, оптимизм советских людей: не обманешь – не продашь, вместо того, чтобы олицетворять порицание.

– И это ещё самое малое, – говорил он. – Вся история последнего времени – сплошная ложь. К тому же стало забываться понятие чести. Раньше честь всегда надо было беречь, а теперь её стали лихо отдавать. Редко когда услышишь: «Честь имею!». Так что, милый мой, береги честь смолоду.

Однако у меня насчёт его сомнительных высказываний были свои собственные стойкие убеждения. На них никак не влияли (я был непоколебимо уверен в этом) годами ежедневно звучавшие по радио слова настоящей правды, повторявшиеся в газетах, книгах, журналах, произносившиеся со сцен и трибун, и которые носили красивое, крылатое и гордое название социалистического реализма. А если в этих словах всё же чувствовалась некоторая ложь, она казалась мне необходимой и не мешала нам – молодым, здоровым, половозрелым – ощущать себя вполне счастливыми.

Я вёл тогда, как мне представлялось, примерный образ жизни: много, без разбору, читал; неохотно, хотя вполне успешно, работал ведущим инженером в «ЦНИИ Промзданий», который находился неподалёку от места моего проживания; а по выходным дням в зимнее время с постоянством и страстью маньяка ездил с шумной компанией друзей кататься на горных лыжах в окрестностях станции «Турист» по Cавёловской железной дороге. Где было много оврагов, казавшихся нам горами. Они нас влекли к себе, эти горы.

  Весной же, летом и осенью с той же компанией, с тем же азартом, по той же железной дороге каждую пятницу отправлялся на электричке до платформы «Долгопрудная», где в одном из затонов Клязьминского водохранилища незаметно приютился яхтенный клуб «Аврора», откуда мы, кто на яхтах под парусами, кто на байдарках под вёслами, плыли в «Бухту Радости», где купались, загорали, вечерами пели песни у костра и вообще весело проводили время, не подозревая как быстро оно утекает. Словно сухой песок непрестанно сыплется струйками сквозь растопыренные пальцы рук.
 
В нашей дружной компании было немало романтических историй, но о них надо рассказывать отдельно, потому что каждая из них претендует на свой собственный интересный сюжет. А передо мной сейчас рисуется другая картина.

                II

И вот, однажды, многоснежной зимой, я вернулся из Туриста как всегда поздно вечером, в воскресенье. Уставший до чёртиков, с пересохшей глоткой, охрипший от дурацких песен, которые мы вдохновенно орали в вагоне электрички, не задумываясь о том, нравится ли кому-либо из окружавших нас пассажиров этот дикий ор, и что мы можем кому-то помешать, а возможно даже причинить страдание своей музыкальной фальшью.

                В тазу лежат четыре зуба,
                И я как безумный рыдал.
                А женщина-врач хохотала.
                Ха-ха!
                Я голос Маруси узнал.

Ах, как наивен и жесток этот милый и страшный эгоизм молодости!

Я испытывал неосознанное, блаженно-дремотное состояние необъяснимого счастья от физической усталости после двух свободных от работы дней, проведенных на свежем, морозном воз¬духе, в окружении весёлых друзей-горнолыжников. С утра и до вечера мы без устали повторяли одни и те же однообразные медленные подъёмы в гору «лесенкой» или «ёлочкой» и стремительные спуски вниз, с лихими змеевидными поворотами по буграм, наскрёбанным тупыми кантами лыж.

Иногда это однообразие прерывалось комическими падениями, ушибами, растяжениями связок в голеностопных или коленных суставах. Это вызывало бурю эмоций, сочувственных охов, ахов, вздохов, деловых советов. Постепенно все успокаивались, приходили в себя, и вся карусель начинала бешено вращаться сызнова.
 
А ближе к ночи, накатавшиеся до одури и дрожания ног и рук лыжники, возвращались в деревню, где превращались в любителей шумного застолья в гостеприимной жаркой избе у тёти Насти и дяди Вани, с громким песнопением под гитару далеко за полночь. Любимой нашей песней была «Баксанская фронтовая»:

                Помнишь, товарищ, белые снега,
                Стройный лес Баксана, блиндажи врага,
                Помнишь гранату и записку в ней
                На скалистом гребне для грядущих дней… 
         
В общем коридоре нашей коммунальной квартиры, где на стене рядом с входной дверью висел общий телефон и где, по согласованию с соседями, стоял электрический холодильник нашей семьи, я первым делом сбросил с ноющих плеч рюкзак на пол. Вытащил лыжи из самодельного чехла, который мне помогла сшить моя мама. Фирменные чехлы были тогда большой редкостью и могли принадлежать обычно тем счастливчикам, кому удавалось побывать за границей и там «отвариться».

Распутал длинные, волглые сыромятные ремни, которыми они были связаны, и поставил лыжи вместе с палками между двойными входными дверьми в квартиру. Стянул с себя пропахшую благородным потом спортивную куртку, повесил её на отдельную вешалку возле нашей комнаты.

  И, не снимая неуклюжих горнолыжных ботинок, пропитанных для придания им нужной жёсткости парафином, заглянул первым делом в холодильник, где всегда к моему возвращению были поставлены моей заботливой мамой две бутылки молока, с широкими, по тогдашней моде, горлышками, и банка клубничного варенья. Захватив всё это с собой в руках, я протопал в общую кухню, уселся за наш стол, достал из выдвижного ящика большую ложку и стал с тупой жадностью поглощать любимое варенье, запивая его прямо из горлышка бутылки холодным молоком двойными, а то и тройными глотками, слышными, возможно, по всей квартире.

Быстро расправившись с этой вкуснятиной и сожалея, что всё так быстро кончилось, я с трудом снял горнолыжные ботинки, запихнул их под табурет, на котором сидел, нащупал ногами старые шлёпанцы со смятыми задниками и, булькая животом, то и дело вздрагивая от бурной отрыжки, прошёл в нашу комнату.

Мама, как всегда, что-то шила, склонившись над старенькой швейной машинкой «Singer», которая служила верой и правдой ещё её бабушке. Из-за стрёкота и стука машинки мама не слышала, как я вернулся. Не столько услышав, сколько почувствовав, как кто-то вошёл в комнату, она повернулась в мою сторону, остановив машинку, придерживая вращающийся маховичок рукой.

– Привет! – сказала она обрадовано. – Вернулся, путешественник? – По её тону можно было догадаться, что она меня терпеливо ждала, волновалась, а теперь вот успокоилась.

– Да, – односложно ответил я. – Где папа? Он сегодня будет вовремя?

– Спроси что-нибудь полегче. Молоко не прокисло? А то у нас на два часа отключали электричество. Как всегда, без предупреждения. Что-то там чинили второпях. Искали какую-то пропавшую фазу.

– Нет, спасибо, всё было очень вкусно. Главное – в самый раз. Как с большого перепою.

– Я рада. Особенно мне понравилась ассоциация. Какие новости?

– Мы едем в Бакуриани.

– Вот как! Это неожиданно. Кто это мы? – заинтересовалась мама.

– Я, твой любимчик Вадик Савченко, Толя Дрынов и ещё один журналист Лёша Куманцов; ты его не знаешь, но он тоже хороший парень. Без загибонов и закидонов.

– Ты как всегда начинаешь с себя. Воображаешь себя пупом?

– Мама, ты же прекрасно знаешь, что я этого не думаю. Но если тебе так больше нравится, начну с кого-нибудь другого. Едем вчетвером: Вадик Савченко, Толя Дрынов, которого в нашей компании кличут Дрынчик, Лёша Куманцов, которого ты не знаешь, и я – твой непутёвый сын.

– Ты забыл добавить, что Лёша Куманцов тоже хороший парень. Но всё равно так будет, пожалуй, значительно лучше, – одобрила мама мой новый вариант важного сообщения. – Горе ты моё луковое! – тяжко вздохнула она. – Когда ты, наконец, повзрослеешь?

– Я не горе твоё, а счастье-несчастье, – возразил я. – Ты сама не раз так мне говорила. Я помню, я злопамятный. Как пушкинский Сильвио.

– Ты прав. И все, конечно, задержавшиеся во времени неженатики?

– Нет, не все. Лёша Куманцов женат, его жену зовут Людмила. Дрынчик говорит, что она хорошая баба, но слаба на передок.

– Фу! Как тебе не стыдно! Не забывай, что ты разговариваешь со своей мамой. И что, Людмила тоже едет?

– Нет.

– Почему?

– Не знаю, – ответил я, широко зевая и начиная задрёмывать.

– Странно. Я привыкла к тому, что муж и жена всегда вместе, особенно на отдыхе. Ты же знаешь, муж и жена – одна сатана.

– Она на лыжах не катается.

– Это неважно. – Мама помолчала, думая о чём-то своём, потом спросила: – И где это Баку-риани? Недалеко от Баку?

– Причём здесь Баку, мама? Баку – это Азербайджан, а Бакуриани – это в Грузии, в горах.

– В Грузии красивые девушки, – сказала мама, вздохнув.

– Не говори глупости, пожалуйста! – сказал я, глаза мои сладко слипались. – Девушки здесь не причём.

– Я просто так сказала. – Мама пожала плечами, складывая своё шитьё натруженными пальцами. – Если бы ты объявил, что вы собираетесь ехать в Польшу, Болгарию, Румынию, в Закарпатье, или куда-нибудь ещё, я бы сказала то же самое.

– Девушки всюду красивые, – философски заметил я, клюя носом.

– Это как сказать! Что-то ты здесь никак не можешь найти для себя подходящую.

– Дело не в них.

– А в ком же?

– Наверное, во мне.

– Я почему-то подумала, что именно так ты мне и ответишь. Счастье ты моё – несчастье луковое! И когда же вы едете?

– Как только оформим отпуска. Самое трудное заключается в том, что это надо сделать одновременно. К тому же на разных работах. А начальники всюду тупые, как на подбор.

– Я думаю, что это будет не так сложно. Насколько мне известно, охотников уходить в отпуск зимой мало.

– Ты забываешь, что нам нужно умудриться получить половину отпуска. А это почему-то вызывает у начальства непонятную оскомину и даже раздражение. А что ты шьёшь? – спросил я, меняя тему разговора и пересаживаясь со стула на свой диван.

– Да вот папе воротничок на рубашке перелицовываю. С лица весь истёрся до неприличия, а с изнанки ещё вполне сгодится. Ужинать будешь? У меня есть макароны с зелёным сыром. Осталось только их разогреть на керосинке и выложить в тарелку.

– Нет, спасибо, я холодного молока с вареньем надулся. Чуть шевельнусь – и булькаю, как будто скаковой мерин ёкает селезёнкой. Сейчас – толь-ко спать. А то завтра рано вставать. Надо как следует выспаться перед надоевшей, как зубная боль, работой. Не то не смогу грамотно поставить перед начальством вопрос ребром относительно отпуска.

– Ты что же, совсем отупел в своём Туристе?

– Нет, не совсем. Ещё кое-что соображаю. Иногда. Но всё же, думаю, лучше выспаться.

– Ну, ложись. Я уже заканчиваю своё шитьё и тушу свет. На завтрак как всегда овсянка, два яйца всмятку, кусочек жареного бородинского хлеба и кофе со сливками без сахара? Ничего не забыла?

– Умница… Я тебя люблю, – пробормотал я уже сквозь сон, натягивая на голову лоскутное ватное одеяло – уютный тёплый подарок моей деревенской бабушки, папиной мамы – бабушки Саши.

                III

Через неделю мы вчетвером (как уже было сказано), все вместе в одном купе, ехали скорым поездом «Москва-Тбилиси». Я вскочил в тамбур вагона на ходу, когда поезд уже тронулся, набирая скорость, за что получил ворчливое замечание от миловидной рыжеволосой проводницы, с причёской «частый перманент», державшей в вытянутой из вагона наружу руке свёрнутый в трубочку жёлтый сигнальный флажок, означавший, что всё в порядке:

– Вы чего же опаздываете, молодой человек? – спросила она игриво, кривясь ярко напомаженными полными губами.

– Ничего, всё нормалёк, – ответил я, улыбаясь неизвестно чему и переводя дух. – Я всегда так, в последнюю минуту. Привычка такая. Ничего не могу с собой поделать. В риске есть безумство храбрых.

  – Ну, и очень плохо, – проговорила проводница, стоя ко мне спиной и запирая пыльную дверь вагона. – Когда-нибудь отстанете – поумнеете.

– Да ладно, девочка, всё путём! – легкомысленно произнёс я, с трудом протискиваясь с набитым рюкзаком и лыжами сквозь узкий проход между кипятильной колонкой и купе проводников.

– Я вам не девочка! – почему-то обиделась проводница и демонстративно задвинула перед моим любопытным носом резким сдвигом катучую дверь в своё купе, едва не прищемив свои роскошные волосы цвета окислившейся медной проволоки сечением 0.75 квадрата.

У меня действительно есть такая, мягко говоря, странность: люблю приезжать в аэропорт или на вокзал, когда до вылета самолёта или отправления поезда остаётся критическое время – ещё чуть-чуть и опоздал. Но всегда успеваю. Что это? – нелепое удальство, блажь неустоявшегося характера или молодецкая игра, связанная с глупым риском, я объяснить не могу.

Когда я, с возгласом: «Привет храбрым лыжникам!», ввалился в нужное купе, все наши уже успели распихать свои рюкзаки под диванные полки, засунуть лыжи в багажный отсек над головой и сидели, с озабоченным видом на лицах, возле откидного столика под окном, не зная чем себя занять. Лыжи были намного длиннее глубины багажного отсека и торчали, грозно нависая оттуда, будто собирались вот-вот свалиться мне на голову в наказание за рискованное опоздание, не имеющее разумного оправдания.

– Запихни лыж наверх! – скомандовал Вадик Савченко, рукой и глазами показав, куда именно их следует запихнуть.

          Вадик любил распоряжаться, давать советы, делать замечания, не обращая внимания на то, что все вокруг него к этой его командирской манере относятся насмешливо и вообще воспринимают его персону с юмором. Ко всему прочему Вадик бы загадочно невезуч и напоминал трагикомический персонаж конторщика Епиходова из Чеховской пьесы «Вишнёвый сад». Там, где обычный человек проходил беспрепятственно, Вадик непременно за что-нибудь цеплялся носком ботинка и, в лучшем случае, спотыкался.

Он и Толя Дрынов оба имели звание яхтенного рулевого первого класса и оба носили одинаковые усы, которые делали их молодые лица похожими на подвальных котов, озабоченных поисками сговорчивых кошек. Если Толя был крутолоб, имел длинные, чуть вьющиеся волосы, отличался стеснительностью, смешливостью и говорил тихим голосом, то Вадик был лыс, любил командовать и говорил всегда громко, точно те, к кому он обращался, были если уж не совсем глухие, то сильно туговаты на ухо. «Ты что, Вадика не знаешь?» – говаривал близко знавший его Толя Дрынов, если кто-либо выражал удивление, сочувствие либо даже недоумение, в связи со странным высказыванием или неожиданным поступком Вадика Савченко.

– Слушаю и повинуюсь! – бойко отрапортовал я в ответ на приказ Вадика, забираясь с лыжами на края нижних полок, чтобы дотянуться до багажного отсека. – Как хорошо, что есть люди, которые всегда готовы придти к тебе на помощь дельным советом в трудную минуту жизни.

– Сам дурак! – тут же парировал Вадик.

– От такого слышу! – Не стал сдаваться я сразу, хотя знал, что Вадика переспорить просто невозможно.

Расправившись с багажом, я уселся рядом с Лёшей Куманцовым, который, как и Вадик Савченко, был до смешного лыс. Очень хотелось погладить его по голове, чтобы утешить в связи с начавшейся долгой разлукой с его любимой женой Людмилой, которая была якобы слаба на передок. Напротив нас сидели Толя Дрынов и Вадик Савченко. Поезд уже набрал полный ход, напоминавший о первой космической скорости, и вовсю раскачивал вагон, словно собираясь показать недоверчивым пассажирам с лыжами, что может так делать весь долгий путь до станции Хашури в солнечной Грузии и при этом не перевернуться и не сойти с рельс. За окном стремительно проносились телеграфные столбы на фоне подмосковных пейзажей, уже освободившихся от скучных индустриальных вставок.

– Два лысика и два усатика, – с серьёзным выражением лица громко произнёс Вадик, демонстрируя необычайную наблюдательность.

– Тонко подмечено, – едва слышно отреагировал Дрынчик и неожиданно громко расхохотался.

– Классные лыжи у тебя, – сказал я, обращаясь к Лёше Куманцову. – Я такие видел впервые только на американской выставке. Потом узнал, что они называются «голубые стрелы». Эти сходящиеся к носку стреловидные линии так и напрашиваются на сравнение: спуск ещё не начался, а лыжи уже летят с горы. Где ты их взял? Я тоже такие сильно хочу. Не понимаю, как могут обычные люди доставать такие классные лыжи.
 
Он помолчал немного, перед тем как ответить, собираясь с мыслями, и чуть нахмурился. Может быть, решил, что я его в чём-то подозреваю или даже пытаюсь обвинить. Потом сказал с расстановкой и скрытой усмешкой, которую я не увидел:

– Ничего подобного.

– Что ничего подобного? – изумился я.

–  Признавайся, что ты подумал, будто эти лыжи достались мне не совсем чисто, а по большому блату.

  – С чего ты это взял? – ещё больше удивился я.

– Мне показалось, старик, что ты спросил это не просто так, а с подвохом. В твоём вопросе был скрытый намёк и двойное дно. Я стреляный воробей. Меня на мякине не проведёшь. Заруби себе это на носу.

– Да брось ты, Лёша, не валяй дурака! Просто спросил и всё.

– Ну, хорошо, я тебе верю. Проехали. Рассказываю чистосердечно. Не так давно мне довелось от моего журнала «Новое время» получить краткую командировку в Вену. Есть такой чудесный городок на голубом Дунае. Все про эту реку слышали благодаря Штраусу. Правда, она совсем не голубая, а серо-зелёная и довольно мутная. И там, в Вене, я, по совету знающих людей, разыскал за мостом через Дунай квартал, где гнздились магазинчики «братьев-разбойников». В основном это дети еврейских эмигрантов первой волны, уцелевшие после Холокоста, торгующие разным комиссионным барахлом, рассчитанным на публику из Советского Союза. Как правило, с тощим карманом.

Не успел я войти в один из таких магазинчиков, как мелодично звякнул колокольчик, и передо мной предстал продавец, он же, скорей всего, хозяин лавочки, с характерной семитской внешностью, и на чистом русском языке сказал: «И здравствуйте, товарисч!». Я, естественно, поздоровался. Он недоверчиво оглядел меня оценивающим взглядом и спросил: «И что вас интересует в моём скромном торговом заведении? Это мне весьма и даже очень любопытно». Я сказал: «Ищу хорошие лыжи». «Ха!» – воскликнул он. – Таки у вас есть чутьё и вкус, молодой человек! Вы попали прямо по адресу. Подождите минуточку, я сейчас мигом вернусь обратно. Одна нога здесь, другая там, и обе вместе снова здесь. И вам останется только ахнуть и воскликнуть: «Боже правый и левый боже тоже!».

И вскоре он из кладовки вынес в длинном запылившемся целлофановом чулке те самые «стрелы», которые ты видел там, наверху. – Лёша, не поворачивая головы, показал пальцем в сторону багажного отсека. – Затем, – продолжил он, – этот «разбойник», с ловкостью фокусника, стянул с лыж целлофановый пакет, будто чулок с прекрасной ноги любимой женщины, и стал расхваливать свой товар. – Я вижу, вы настоящий лыжинский специалист. Посмотрите, какие у них канты – ни одной зазубринки. Можно бриться, если вы забыли взять в дорогу свой «жиллет». И как легко они гнутся в носках. Это просто фантастиш! А теперь взгляните, как они прижимаются по всей длине, если их сдавить посередке всего двумя перстами. Они льнут друг к другу, как молодые любовники. Скажите честно: вы видели где-нибудь ещё такие лыжи?». Я не выдержал этого коммерческого натиска и купил, отдав почти все свои деньги.

– И дорого отдал? – задумчиво спросил я.

– Я долго торговался, но, как я уже сказал, в результате выложил почти всё, что у меня было. Он не уступил ни единой марки, сволочь. Настоящий Гобсек. Но всё равно, ты знаешь, я был безмерно счастлив.

– Лёша, ты так «вкусно» рассказываешь, что я вижу перед собой эту живую сцену, будто сам там присутствовал. Сразу видно – настоящий журналист. А чего же ты не купил заодно фирменные «маркера»? – поинтересовался я. – Мотаешься ремнями, как все мы, простые инженеры.

– Во-первых, у меня не хватило на это денег, они жутко дорогие, стоят почти столько же, сколько и лыжи. А во-вторых, мне хотелось купить что-нибудь своей любимой жене Людмиле, чтобы она не дулась. Не мог же я истратить все деньги на себя. Надеюсь, ты меня понимаешь.

– Понимаю, конечно. Ну, и купил?

– Да, купил.

– И что же, если это не тайна мадридского двора?

– «Шанель номер пять». Небольшой флакончик. Совсем маленький, пробный. Да и то, если признаться, не в фирменном магазине, а на рынке.

– И что же, «шинель» пришлась ей в пору? Не оказалась ли мала или велика? Понравился ей твой презент? – спросил я просто так, безо всякой задней мысли, но с шуткой юмора, который рвался на свободу, чтобы вызвать смех.

У Лёши Куманцова был большой напряг с нашим простецким юмором технократов, и он ответил без тени улыбки:

– Ей, честно признаюсь, не понравилось, что флакончик был слишком мал. Она назвала его «ничтожный пезырёк», – И добавила, якобы в шутку, чтобы меня унизить: – Совсем как твой крошечный «членик».

Мы, остальные трое, тупо молчали, сражённые его откровенным признанием. Потом, обращаясь уже ко всем с бодрым предложением, я сказал, потирая ладони:

– Ну, что, братцы, в ресторан? Надо же как-то отметить начало нашего эпохального путешествия в солнечную Грузию.

Все дружно со мной согласились. Вадик Савченко от себя добавил:

– Однако ставлю непременное условие: никакой водки. Пить будем только коньяк.

С этим тоже согласились. Было известно, что Вадик помешан на коньяке и всячески этим бравирует, чтобы показать свой изысканный вкус.

– Тогда сделаем так: – предложил я, – мы с Дрынчиком пойдём вперёд, займём столик и сделаем мущинский заказ. А вы, Лёша и Вадик, постережёте пока здесь лыжи и подгребайте минут через двадцать-тридцать. К этому времени, я надеюсь, коньяк достигнет нужной комнатной температуры, чтобы почувствовать его восхитительный вкус и аромат.

Никто не заподозрил подвоха, все молча покивали головой в знак одобрения, а Вадик сказал приказным тоном:

– Идёт. Я согласен. Берите только армянский коньяк «пять звёздочек».

– Само собой, дружище. Замётано, – заверил я его. – Комар носу не подточит. Считай – аптека.

И мы с Толей Дрыновым ушли. Напоследок я не утерпел и сделал наставление двоим нашим друзьям, пока остававшимся в купе:

– Когда будете уходить, не забудьте, любезны будьте, вежливо попросить проводницу замкнуть на ключ наше индивидуальное купе.
 
 – Не учи учёного! – крикнул мне вдогонку Вадик Савченко. – Кое съешь чего печёного!

Мы долго добирались с Дрынчиком вдоль вагонов по направлению к паровозу, недалеко от которого, как нам сказали, находился вагон-ресторан. Вагоны чередовались, как нам казалось, хаотично: то купированные, вроде нашего, то мягкие, то плацкартные. В плацкартных пахло несвежими носка-ми, на столиках под окнами спешно раскладывалась немудрёная дорожная снедь. Чувствовалось, что пассажиры уже успели проголодаться и торопились закусить чем бог послал. Нас бросало и покачивало из стороны в сторону, как во время бортовой качки на утлом судёнышке.

В тамбурах нас охватывало лютым холодом, и мы старались как можно быстрее прошмыгнуть через похожие на меха гигантской гармошки соединения вагонов, где раздавался грозный стук буферов, свистал пронизывающий ледяной ветер и железный пол ходил ходуном. Одна часть этого подвижного пола, иногда со скрежетом, налезала на другую, и было страшно попасть нечаянно между ними ногой. И если не перешагнуть широко это опасное место, с ловкостью рыжего у ковра, то, действительно, можно было туда угодить. Но мы упрямо шли и шли к цели, презрев все встречавшиеся на нашем пути трудности.

Мне, признаться, больше по душе ехать поездом, а не летать самолётом Аэрофлота. Во-первых, безопаснее и не так жутко разбиться вдребезги об землю с кошмарной высоты. Хотя, правда, говорят, что по статистике в авариях наземного транспорта гибнущих людей значительно больше, чем при воздушных катастрофах. Но пусть они подотрутся своей статистикой, она мертва по сравнению с живым воображением. А во-вторых, перемещение из пункта «А» в пункт «Б» по земле, существенно ощутимее и намного дольше запоминается. Ты ритмично покачиваешься вместе с вагоном, слышишь беспрерывный дробный стук колёс, видишь, что происходит за окном, и не думаешь ни о каких авариях. А ночью спишь себе без задних ног на жёсткой полке с ватным тюфяком и волглыми серыми простынями, укрытый колючим одеялом и убаюканный стремительным движением враскачку.

Но особенно я люблю вагоны-рестораны. Сидишь, как важный барин, за привинченным к полу столиком, в тепле и уюте и рассеянно глазеешь в окно. Тебе приносят вкусную еду: какой-нибудь горячий борщ со сметаной или сборную солянку с маслинами и каперсами, или жирное наперченное чуть кислое харчо.
 
И ты, склонившись над столом, хлебаешь это ложкой, предварительно подув на неё нутряным духом, чтобы чуток остудить обжигающее варево. И продолжаешь поглядывать в окно и стараешься ни о чём не думать. И тогда начинает казаться, что, хотя поезд мчится, что есть духу, а время остановилось, и жизнь будет продолжаться вечно.

 За окном белым-бело, снега-снега-снега, а в ресторане жарко от еды и дымно от дорогих папирос. И хмель от выпитого спиртного приятно туманит разум, освобождая его не только от тяжких, но и от лёгких дум – этакая безмятежность и свобода, мля, – свобода! О которой можно только мечтать.

                IV

Наконец мы с Толей Дрыновым добрались до вагона-ресторана. Об этом нам сразу дали знать божественные ароматы жареного мяса и дымный запах древесного угля, как будто мы попали на жертвоприношение тучного агнца в угоду Вакху. Войдя в длинный, узкий обеденный вагонный зал, мы сразу захватили прямо перед нами освободившийся столик.
 
Свирепого вида очаровательный кавказец, с пышными усами под хрящеватым орлиным носом и сине-бритыми щеками, ловко убрал оставшуюся от предыдущих посетителей грязную посуду и вольным движением тореадора, взмахнув прямо перед нашими славянскими носами, сменил залитую вином скатерть на новую. Тоже немного залитую, но в гораздо меньшей степени, так что винные пятна успели уже побледнеть. Расправил скатерть ладонью и вернул на место временно отставленные в сторону флакончики с солью и перцем. Потом принёс и положил перед каждым из нас колен-коровую папочку, остро пахнущую столярным клеем, в которую было вложено под тесёмкой заманчивое меню.

Официант повернулся уходить, чтобы дать нам время сделать свой осознанный выбор, но я его вежливо, насколько этому помогло моё высшее техническое образование, окликнул:

– Простите, любезнейший, за мой бестактный вопрос: у вас есть коньяк «пять звёзд»?

– Конечно, дорогой, есть! О чём ты спрашиваешь? Но только не пять, а три звезды. Но тоже отличный! Из лучших подвалов Грузии, клянусь мамой!

– Жаль, – протянул я. – ¬ Но он хотя бы армянский?

– Послушай, кацо! – почему-то вдруг сильно обиделся грузин. – Ты, наверное, забыл, в каком поезде ты ехать. У нас всё только самое-самое грузинское. Настоящий национальный грузинский кухня! Почему нет? Коньяк тоже грузинский. Настоящий Самтрест! Вот когда будешь эхать «Москва-Эриван» – пожалуйста! Спрашивай свой паршивый армянский коньяк. Я не буду возражать. Пей на здоровье! А сейчас – нэт!

– Ну, ладно-ладно, не лезь в бутылку, я пошутил. Неси свой грузинский «три звезды». И побыстрей! А то у нас времени – в обрез.

– Одну, две?

– Пока – одну.

Когда официант принёс заранее откупоренную бутылку, я разглядел её, и у меня возникла озорная идея. Вернее, она возникла ещё раньше, а теперь просто нашла себе зримое подкрепление.

– Послушай-ка, генацвале, – вновь обратился я к официанту, стоявшему, чуть сгорбившись, возле нашего столика с перекинутой через локоть накрахмаленной салфеткой с не отстиранными пятнами бледно-жёлтого цвета, – так, кажется, у вас принято обращаться к симпатичным и добрым людям, – выражение восточного лица официанта продолжало оставаться непроницаемым, – у тебя случайно не найдётся чёрного фломастера? Окажи мне услугу. Я тебе буду весьма признателен.

– Фломастэра нэт. К сожалению. Могу предложить только хороший шариковая ручка. Недавно заправил паста в Москве. Цвет – густо фиолетовый, с ума сойти. Почти совсем чёрный. Как сажа, буквально. Клянусь всеми святыми Грузии!

– Будь другом, дорогой, одолжи мне её на пару минут. Мы тут сделаем выбор, скоро к нам должны подсесть двое наших хороших друзей. Один из них кандидат наук, другой известный журналист-международник. Они будут с минуты на минуту. Нам надо успеть сделать всё как надо.

Официант протянул мне ручку и удалился с чуть откинутой назад головой, изображая горделивую независимость. А я тем временем пририсовал кое-как на этикетке две звёздочки по одной с каждой стороны от типографских звёзд. Вагон сильно качало, и звёздочки вышли корявые, будто сильно пьяные.

– Здорово заметно, – разочарованно протянул Толя Дрынов. – И по цвету сильно отличается. Я уверен, прохиндей Вадик сразу это раскусит.

– Ничего, – сказал я. – Поживём – увидим.

Здесь надо заметить, что Вадик Савченко был упрям, как горный козёл. Сколько бы ему ни пытались тесать острым топором кол на его задумчивой голове, он непременно стоял на своём. Ему втемяшилось в башку, что он с лёгкостью может отличить пятизвёздочный коньяк от трёхзвёздочного даже с завязанными чёрной повязкой глазами.

– Во-первых, аромат, во-вторых, вкус, – говаривал он уверенно. – Это надо всегда помнить. Здесь нет никакого секрета для опытного человека.

– Ну, что, выбрали? – спросил подошедший к нам официант.

Мы заказали, разумеется, только всё непременно грузинское: четыре украинских борща, с салом, четыре котлеты «по-киевски», с картофелем «фри», и две бутылки холодного боржома. На третье – кофе по-турецки. И с благодарностью вернули официанту его шариковую ручку, заправленную фиолетовой пастой. Едва мы управились с малеваньем бутылки и заказом меню, как Толя Дрынов весело хмыкнул:

– Хм! А вот и наши дорогие лысики пожаловали. – Он тут же странно хихикнул, будто подавился, поперхнувшись: – Хи-хи-хи-хей! Кажется, Вадик держит в руках оторванный от своего модного ботинка каблук… В этом есть что-то невероятно загадочное.

Действительно, Вадик, плюхнувшись на один из двух свободных напротив нас стульев, показал нам с удручённым видом толстый каблук от своего модного жёлтого полуботинка и самокритично признался:

– Вот я лопух, чёрт нескладный! Зацепился за железку в проходе между вагонами. Главное, я её хорошо видел, старался перешагнуть пошире и всё равно зацепился, чёрт бы его побрал. Не повезёт, так не повезёт.

Мы все знали, что он недавно купил себе жёлтые полуботинки на вы-соком каблуке, чтобы казаться выше ростом в расчёте на завлечение красивых длинноногих юных дев. Ему почему-то нравились красивые девушки с длинными мускулистыми ногами. Эту странность объяснить он не мог.

– Как вы думаете, можно ли будет починить его в Бакуриани? – растерянно проговорил он с убитым видом, едва не плача.

– Вряд ли, – уверенно и живым подбадривающим тоном проговорил Толя Дрынов, захихикав. – Придётся, как видно, терпеть до Тбилиси. Ты лучше скажи, как ты умудрился зацепиться каблуком? Я могу понять ещё носком, но как каблуком – убей, не понимаю.

Вадик был славный малый, он умел иронизировать не только над близкими друзьями, но и над самим собой. Он сказал авторитетно:

– Годы упорных тренировок, и у тебя, Дрынчик, тоже всё получится. Я ручаюсь. – Он нагнулся, положил каблук на пол и, распрямившись, заключил: – Ничего! В крайнем случае, я сам его как-нибудь присобачу. – Он оглядел мельком накрытый стол и добавил: – Хм! Красиво! Жаль только, что коньяк не армянский.

– Друзья мои! – сделал важное заявление Лёша Куманцов. – Коньяк в принципе не может быть ни армянским, ни грузинским, ни каким-либо другим, кроме как только французским. Это так же верно, как не может быть французского «Цинандали» или итальянской «Хванчкары».

– Это неважно, – возразил Толя Дрынов. – Коньяк он и есть коньяк. Это не какая-нибудь вонючая чача. Или даже не водка с белой головкой.

Дрынчик был остроумец и большой любитель выпить, как и его пожилой отец, повар из ресторана «Якорь» на Цветном бульваре. Для отца с сыном главным было не название, не страна происхождения, не вкус и не букет, а количество градусов. И пьющие люди хвалят водку не потому, что она хороша, просто она дешёвая, а дурит башку почище любого коньяка.

Толя принялся без промедления, не вставая со стула, разливать по стаканам крепкий хмельной напиток, напоминающий цветом средне заваренный грузинский чай. Пока напиток аппетитно булькал, гордо покидая горлышко бутылки, я обратился к Лёше Куманцову с деликатным предложением, от которого он не смог отказаться:

– Давай, Алёшка, толкни  красивый тост. Ты же у нас златоуст.

Лёша приподнял над столом наполовину наполненный стакан, следом за ним, опираясь локтями на стол, приподняли и мы свои. А вагон дружески качал всех нас и вместе с нами наши стаканы, а в них колыхался, стараясь выплеснуться, горячительный игривый напиток то ли трёх, то ли пятилетней выдержки в дубовой бочке – сразу не поймёшь. Лёша сузил глаза, чтобы их взгляд сделался умным и многообещающим, как положено истинному журналисту-международнику, и начал торжественно, как заправский грузинский тамада, нанятый для ведения праздничного стола:

– Дорогие друзья! Современники и собутыльники! – Он сделал выразительную паузу и обвёл всех умным взглядом. – Я поднимаю этот неполный бокал, чёрт с вами, пусть будет по-вашему, с грузинским коньяком, за успех нашего славного путешествия в солнечную Грузию! Я почему-то уверен, что путешествие наше будет обязательно романтическим. И я хочу, чтобы в нём было много веселья, радости, и даже, возможно, хорошей любви. Мне это светлое чувство уже не грозит, я им сыт по горло. А вам, троим, желаю найти своё счастье. Может статься, что оно ждёт вас где-нибудь в Бакуриани или в древнем Тифлисе. Как знать? Свою Людмилу, например, я случайно нашёл в Баку. Это очень красивый город. И ещё: мы будем в горах, спорт наш красив, но рискован и опасен, и поэтому прекрасен. Я желаю всем нам получить как можно больше наслаждения от катания на лыжах и избегнуть по возможности спортивных травм. Я хочу, чтобы было много солнца, хорошего вина, улыбок и настоящей дружбы между народами и их представителями. Склизкого лыжного снега, голубого ясного неба и удачи везде и во всём!

– Уря! – крякнул Толя Дрынов и засмеялся громко-громко, вызвав искреннее удивление у частично трезвых пассажиров, сидевших за соседним столиком. Один из них даже покрутил пальцем у своего виска, стараясь просверлить в нём небольшую дырку, чтобы выпустить из головы напряжение удивления.

Язва Вадик не упустил случая съязвить в своём обычном стиле:

– Если небо голубое, то оно обязательно ясное. Это бесспорный факт. А если оно ясное, то уж непременно голубое. Так что эти два слова вместе составляют тавтологию.

– Ты прав, – сказал Лёша Куманцов.

– Ну, и зануда ты, Вадик! – сказал Дрынчик. – Лично я за тавтологию.

Все дружно выпили, каждый по-своему: кто смакуя, кто залпом, как водку. Вадик Савченко, перед тем как осушить стакан, понюхал его содержимое, прикрыв тонкими веками свои ясные, голубые глаза, посмаковал, почмокал губами, поелозил языком по нёбу, как подлинный дегустатор сомелье, сделал несколько маленьких глотков и авторитетно заявил тоном, не допускающим возражений или даже малейших сомнений:

– Вот сразу видно, что это коньяк пять звёзд.

Мы с Дрынчиком не выдержали и от души расхохотались. Вадик был понятливый, даром что кандидат наук, он всё сразу просёк, быстро схватил бутылку и тотчас обнаружил грубую подделку.

– Сволочи! – заявил он миролюбиво. – Теперь я вижу, что вы не верные друзья, а вероломные недруги. Я вам эту шкоду когда-нибудь припомню и верну сторицей. Ничего! Вам это выйдет боком. Вы знаете меня пока ещё только с одной стороны, но скоро узнаете меня совсем с другой стороны.

– А признайся, Вадик, что трёхзвёздочный коньяк тоже по-своему хорош, – проговорил сквозь смех Толя.

– Пошли вы все к чёрту! – беззлобно ответил Вадик.

– Тогда я предлагаю взять ещё одну бутылку, – сказал Толя Дрынов.– Чтобы как следует распробовать и понять истину: чем же, в конце концов, отличаются эти злосчастные три звезды от пяти. Мой папаша, а он знает в этом деле толк, уверен, что всё равно, сколько бы звёзд ни рисовали, всё наливают из одной бочки. Ха-ха!

На том и порешили. Вскоре языки у всех развязались, и тосты посыпались один за другим. Вадик Савченко и Толя Дрынов были профессиональными яхтсменами-любителями, Вадик имел даже значок «Мастер спорта СССР». Поэтому не обошлось, как всегда, без традиционного тоста спортсменов-парусников: «За ветер добычи, за ветер удачи!». Я предложил тост за человеческий ветер, о котором писал Андрей Платонов.

– Этот ветер, – сказал я заплетающимся языком, – особенный. Он дует от сердца к сердцу! И сплачивает души навсегда. Воедино.

Опытный Лёша Куманцов себя предусмотрительно сдерживал и принимал «на грудь» понемножку. Я тоже себя ограничивал, зная своё слабое нутро. Поэтому основной сокрушительный удар грузинского коньяка пришёлся на Толю с Вадиком.

После того, как на дне второй бутылки осталось совсем чуть-чуть, лишь на посошок, души этих двоих неудержимо запросились петь. Лёша Куманцов приложил палец к губам, показывая этим, что надо вести себя тихо, всё же люди кругом. Притом ни в чём не виноватые. Всем было известно, что Толя Дрынов большой любитель классической оперной музыки. И он имел даже хороший музыкальный слух. Он попытался негромко пропеть бархатным козлетоном арию герцога из оперы Верди «Рига летом»:

                Сердце красавиц
Склонно к измене
И к перемене,
Как ветер мая.

А Вадик в это время старался настырно его перебивать пиратским куплетом, который любят петь яхтсмены, когда выпьют на славу после удачной гонки на Пестовском или Пироговском водохранилище:

                Пятнадцать человек на сундук мертвеца
Йо-хо-хо и бутылка рому!
Пей и дьявол тебя доведёт до конца
                Йо-хо-хо и бутылка рому!

Вадик так наклюкался, что вскоре совсем забыл про свой оторванный каблук. А мы забыли ему об этом напомнить. Когда мы, расплатившись за обед, при этом не поскупились на чаевые, пошатываясь, возвращались в свой вагон, Вадик, ковыляя без каблука, гнусаво распевал:

    Если я заболею, к друзьям обращаться не стану,
    Обращусь я к врачам, не сочтите, что это в бреду.
    Постелите постель и не засьте мне солнце туманом,
    Положите в постель со мной рядом красавку-сестру.

– Не красавку, а красотку, – решил поправить его Толя Дрынов и расхохотался пьяненьким смешком, совсем как его папаша-повар.

– Нет, Толя, ты глубоко неправ. По-своему. Потому что не понимаешь смысла, – парировал в ответ Вадик. – Красотка – это нечто сексуальное, как теперь стало модным говорить. И даже, возможно, распутное. Хомо венериус вульгарис. А девица-краса, русая коса – это очей очарованье. Так что пусть будет лучше краса. Сиречь красавка. Вот что я тебе скажу. Чтоб ты знал.

– Красавка – это белладонна, ядовитое растение, – сказал Лёша Куманцов. Лучше с ним, то есть с ней, дела не иметь.

– Ну, и пусть! Всё равно красавка лучше красотки. Чисто стилистически и даже эстетически, – заупрямился Вадик. За ним всегда должен был оставаться верх, в любом пустяковом споре. – Ты сам подумай своей головой. И тогда обязательно поймёшь. Башка обязана варить и день и ночь и день и ночь…

Его швыряло из стороны в сторону, к качке вагона добавилась сильная качка булькающего в животе грузинского коньяка. То и дело стукаясь головой то о полки, то о стенки вагонов, он приговаривал:

– Главное – это не попасть в резонанс. А то запросто можно вагон опрокинуть совсем к чёртовой матери и даже сойти его с рельс.

Когда, наконец, мы ввалились в наше купе, галантно раскланявшись с рыжеволосой проводницей, отомкнувшей нам запертую в него дверь, Вадик вдруг хватился своего каблука. Он очень расстроился из-за нелепой пропажи. Назвал себя дурацким растяпой, а всех нас последними недоумками. И тут же вознамерился отправиться в долгий обратный путь, несмотря на наши навязчивые уговоры не валять пьяного дурака.

– Плюнь, Вадик! – убеждали мы его. – В Тбилиси, когда туда попадём, а мы туда обязательно попадём, можешь не сомневаться, тебе быстро сварганят новый. Намного лучше старого. Всем известно, что грузины прекрасные сапожники. Особенно если судить, например, по Виссариону Джугашвили.

Но Вадик, конечно, заупрямился, как кавказский ишак, и пустился в долгий обратный путь по качавшимся вагонам, избегая по возможности вызвать страшный и гибельный резонанс.

Примерно через полчаса мы стали не на шутку беспокоиться о нём, уж не застрял ли он ещё раз где-нибудь в коварных сочленениях вагонов. Толя Дрынов вызвался было решительно пойти на выручку друга, как Вадик, наконец, вернулся, уже почти совсем протрезвев. На лице его блуждала растерянная полупьяная улыбка, похожая на нервный тик, перемежающийся частым подёргиванием слезящегося глаза.

– Ну как? – хором спросили мы его.

По кислому выражению его посеревшей от горя физиономии, не дож-давшись ответа сразу, мы поняли, что случилось нечто ужасное, непоправимое, близко к трагедии мирового масштаба.

– Наш официант, – выдавил, наконец, из себя Вадик упавшим голосом, – сказал, что они посоветовались с шеф-поваром и решили, будто каблук оставлен нами на выброс. И он выбросил его вон. То есть совсем. Почти как поётся в песенке времён НЭПа про чемоданчик, который ехал в тихом поезде на Бердичев… И он пропел речитативом:

Он взял его и вы, он взял его и вы, он взял и выбросил в окошко…

– Ничего, Вадик, – стал утешать друга Дрынчик. – Бывают ситуации похуже этой и горе пострашней. Не сравнить же, например, с гибелью «Титаника», столкнувшегося нечаянно с айсбергом. Постарайся как следует запомнить это место. Будем возвращаться домой, обязательно найдём твой злосчастный каблук и подберём его все вместе.

– Сам ты съеденная и переваренная ливерная колбаса, с трудом вышедшая наружу! – буркнул Вадик Савченко, укладываясь спать.

Вскоре все мы разлеглись по своим полкам с причитаниями о своих тяжких грехах, стараясь распределить более или менее равномерно свалявшиеся комки ваты в своих тюфяках, и нас незамедлительно сморил здоровый мертвецкий сон. Так закончился первый день нашего эпохального вояжа в Бакуриани.

Перед тем, как погрузиться в сон, я успел бессвязно проговорить:

– Всё-таки этот грузинский коньяк и не конь и не як, а просто так.
               
                IV

Я лежал на верхней полке, подсунув под щёку сложенные ладошки, как в детстве, и бездумно смотрел в окно, как смотрят люди, когда после выпитого накануне вечером грузинского коньяка, в голове пусто, а во рту кислая помойка. В отдельные моменты, когда поезд двигался по крутой рельсовой дуге, мне был виден впереди состава наш трудяга-паровоз. Я был уверен, что у него на чёрной могучей груди красуется большая красная звезда, а под нею прицеплены две тяжёлые, литые буквы «И» и «С». Я такие не раз видел в кинохронике. Порой я задрёмывал, и в моей пустой голове начинали роиться странные художественные образы. Паровоз мне казался живым существом с глазами-фарами. Он, чудилось мне, решил пока не лететь в коммуну, где можно, наконец, сделать последнюю остановку, – уж больно далеко. Куда как ближе солнечная Грузия, благословенный райский уголок, спрятанный среди великих могучих гор, где родился, рос, учился и даже писал стихи будущий Большой Хозяин, чьим именем украшена теперь мускулистая чёрная железная грудь паровоза.

Когда я раскрывал замутнённые глаза, то видел, как паровоз наш торопится, пыхтя и отплёвываясь паром, и с натугой выпускает из короткой, будто обрубок, трубы клубящийся белый дым, который стелется, уносимый встречным потоком воздуха назад. Достигнув моего окна, он дробится на рваные облачка и проносится мимо, мимо, мимо… Но в то же время не совсем бесследно. Он старается проникнуть во все щели вагонов чудным запахом паровозной гари, который теперь, в век всеобщей электрификации железных дорог, давно уж забылся. И от этого становится отчего-то грустно, и скупые мужские слёзы наворачиваются на глаза, как во время долгого расставания на перроне с любимой девушкой.

По мере того, как поезд всё дальше катился от Москвы на юг и всё ближе продвигался к Чёрному морю, пышное покрывало белого снега, накрывавшее дальние поля, холмы и перелески и заодно проносившиеся мимо пухлые крыши домов и сараев, становилось всё тоньше и тоньше. Уставшему глазу всё чаще являлись чёрные и бурые проплешины на застывшей земле.

 А после Горячего Ключа снег совсем исчез, уступив место густой вечнозелёной, успевшей пожухнуть растительности. Снежная зима нехотя отступала, уступая место начинавшимся субтропикам, что звучало странно и неправдоподобно в холодной северной стране.

Отстояв положенное время в индустриальных закоптившихся лабиринтах Туапсе, паровоз набрал в котёл свежий запас воды, утолил свою жадную жажду для выработки тугого рабочего пара и, вдоволь напившись, известил всю округу пронзительным бодрым гудком, что он снова готов трудиться. Затем медленно тронулся, потащив за собой вагоны в дальнейший путь, круто свернул влево и покатил состав, радостно стучавший колёсами по блистающим рельсам, вдоль Чёрного моря.

Многие пассажиры высыпали из своих душных купе в узкий вагонный проход, чтобы полюбоваться величественным зрелищем – море всегда притягивает к себе восхищённый взгляд. Из моего окна моря не было видно, а скучным видом зелёных холмов я уже насытился. Вместе со мной увязался в коридор Лёша Куманцов.

Мы встали возле окна, раздвинули с трудом белые, шелковистые короткие занавески и стали бездумно смотреть на море. Погода хмурилась и ёжилась от холода. В зимнее тоскливое время года в этих местах небо редко бывает свободным от плотной серой пелены облаков, и низкое солнце, случайно пробившись в какую-нибудь дыру в облаках, косыми лучами освещает море лишь одиночными, слепящими глаза перламутровыми пятнами. И тогда в таких местах возникает ослепительное сияние, но оно только подчёркивает тоскливую злую угрюмость и стужу водной громады, границы которой с таким же угрюмым небом почти не видно. Необъятность и какая-то скрытая тайна этого простора завораживает и приковывает к себе задумчивый взгляд. В эти моменты не хочется шутить и мучиться дурью, а только смотреть.

Независимо от времени года величественный вид бесконечного моря всегда настраивает на элегический лад и приглашает подумать о важном и вечном. И разные проказы молодых оболтусов становятся вдруг пустыми и ничтожными, как например, вчерашняя наша проделка с бутылкой грузинского коньяка. Или нелепый Вадиков каблук, который был выброшен в окошко. Они, эти проказы, задвинулись в нашем неразвитом сознании куда-то вглубь, на самый дальний план. А на передний выдвинулось что-то важное и таинственное.

– Ты давно женат, старик? – спросил я Лёшу просто так, без всякой задней мысли. Надо же что-нибудь спросить, чтобы завязать разговор, когда стоишь у вагонного окна и смотришь на безграничное море.

– Что, готовишься? – грустно улыбнулся он в ответ.
 
Глаза его сузились, это означало, что он скажет вслед за этим что-нибудь умное и непонятное.

 – Да нет. Просто спросил и всё. Тебе этот вопрос неприятен?

– Отчего же? Изволь. Мы женаты почти три года. Как раз осенью будетровно три. Вот так. – Видно, ничего умнее он придумать не успел.

– Ну и как тебе?

– Что как?

– Семейная жизнь?

– Да как тебе сказать? По-разному бывает. Знаешь, как поётся у Юры Визбора: «то взлёт, то посадка». Я тебе скажу, что женщины весьма странные создания. Они совсем не такие, как мы, мужчины. В них есть для меня что-то загадочное. Иногда мне кажется, что они думают не головой, а каким-то другим местом, своим, женским. Может быть, сердцем. Или душой.

– Можно зафиксировать, что ты открыл открытую Америку?

– Может быть, я не совсем точно выразился, но, правда, я часто их не понимаю. Никогда не угадаешь, как она поступит в следующий момент. Ждёшь одного, а получаешь в ответ совершенно другое. То к ней не подступиться, то у неё удержу нет. Приходится как-то приспосабливаться. Как говорил, кажется, Овидий или кто-то другой из этих древних: жить не могу ни с ними, ни без них. Но ты не унывай. Мой тебе совет: не уставай искать. Это дело очень важное. Как говорил ещё один древнеримский грек (не помню уж кто именно): нет ничего лучше хорошей жены. Но ничего нет хуже жены нехорошей. Это очень справедливо. Мудрые были эти древние греки. Я тебе скажу: жениться надо обязательно. Это такой вечный закон жизни.

Мы помолчали. Море по-прежнему расстилалось перед нами недвижимой серой громадой. Поезд то ехал почти по самому краю берега, то удалялся от него вглубь материка, то нырял в туннели – и тогда раздавался гул, становилось темно, только пробегали редкие колдовские огоньки. И я вдруг вспоминал широко известные рассказы людей, переживших клиническую смерть. Перед смертью люди видят перед собой какой-то длинный тоннель, куда затягивается их пока ещё не покинувшая землю душа.

Когда поезд выныривал из тоннеля, становилось легче, как будто миновала опасность. Я подумал, что бы ещё такое спросить Лёшу Куманцова, раз уж он так разоткровенничался. И спросил:

– Ты как думаешь, Лёш, браки между мужчиной и женщиной разных национальностей могут быть счастливыми?

– Почему же нет? Тому есть множество подтверждений. Один из них, например, брак между Александром Сергеевичем Грибоедовым и красавицей грузинкой Нино Чавчавадзе. Правда, он был, увы, недолгим, Грибоедов погиб, но всё, что было до этого, было настоящее счастье.

– Откуда ты это знаешь? Ты что брал у них интервью? Или подслушивал за дверью спальни их любовные разговоры?

– Ну, это общеизвестно. И вообще, смешение кровей, чаще всего, приносит положительные результаты. Это закон эволюции. Нередко от такого смешения появляются гении. Наиболее яркий пример, хрестоматийный, – Александр Сергеевич Пушкин.

Мне случайно попала под хвост нелепая шлея, и я задал не самый умный вопрос, просто брякнул, как глупый дурак:

– Лёшь, а зачем  у людей под мышками и на лобке волосы растут? Я понимаю, конечно, что это звучит дико, но мне это интересно.

– Ну, ты даёшь! Какие странные, однако, скачки сознания у тебя. Подобные вопросы надо задавать физиологу, а не журналисту.

– А ты сам как думаешь?

– Да никак я не думаю. Впрочем, это, скорей всего, признак полового созревания. Своеобразный сигнал готовности к соитию и продолжению рода. И сохранению вида.

– Навряд ли, – засомневался я. – На лобке – это я ещё понимаю. А подмышки-то здесь причём? Похоже, в огороде бузина, а в Киеве дядька.

– Ну, тогда не знаю, честно тебе скажу. Впрочем, есть такая научная гипотеза (я где-то на досуге читал об этом), будто бы волосы выполняют роль шариков-подшипников в особо трущихся местах тела. И предохраняют, таким образом, нежную кожу от нежелательного раздражения.

– По-моему, это полная ерунда на постном масле, – горячо возразил я. – Наиболее трущиеся места – пальцы пианиста. Между тем, волосы между пальцами никогда не растут. Во всяком случае, я никогда этого не видел и не слышал такого ни от кого другого.

– Ну, тогда чёрт его знает, – утомился от умственного напряга Лёша. Но ему тотчас пришла на выручку журналистская закалка, заквашенная на природной смекалке. – Хотя есть ещё такое объяснение, – продолжил он, – я тоже где-то об этом читал. Как это ни оскорбительно звучит, и даже, может быть, для кого-то обидно, человек по своей биологической сущности – животное. Млекопитающее. Вместе с обезьянами он составляет семейство приматов. Не зря же некоторые учёные-биологи называют человека голой обезьяной. К этому следует добавить, что для большинства млекопитающих, в том числе и обезьян, при выборе сексуального партнёра большое значение имеет его запах. Самка никогда не допустит к себе самца, даже самого могучего и мускулистого, если запах его ей не нравится. Точнее не соответствует её генетической предрасположенности, которая природой сориентирована на вы-ведение здорового потомства.

Многие так называемые «продвинутые» люди, особенно нудные феминистки (это такие сильно вывихнутые мозгами дамочки), полагают, что древние биологические механизмы за многие миллионы лет эволюции утратили свою природную силу, особенно применительно к человеку. Учёные доказывают, что это широко распространённая ошибка. Биологические механизмы имеют такую неимоверную силу инерции, что сохраняются все эти миллионы лет, и продолжают действовать по сию пору. И от этого никуда не деться, как бы мы ни пыжились надуваться щеками и ни старались выставить себя в благородном свете.

Подмышечная зона особенно обильно продуцирует пот, нужный в основном для охлаждения человеческого тела. И в этой зоне расположены другие железы, вырабатывающие особые пахучие вещества, нужные для привлечения особей противоположного пола. Эти запахи очень индивидуальны. Наверное, нет двух людей на планете Земля с одинаковым запахом тела. Волосы, растущие под мышками, этот запах, образно говоря, аккумулируют и сохраняют его подольше с целью привлечения к своей персоне половых партнёров для производства потомства. Но и для удовольствия тоже. Этого тоже никак исключать нельзя. Для человека это чаще всего играет главную роль. Увы!

– Почему «увы»?

– Да потому что потому. В этом есть что-то уж очень обезьянье. Вот и всё. Вот таким будет ответ на твой странный вопрос. Теперь многие женщины бреют свои подмышки, обильно сдабривая их всевозможными парфюмерными средствами: духами, одеколоном, туалетной водой, дезодорантами. Чтобы заглушить естественный запах тела и заменить его искусственным. И тоже, разумеется, привлекательным. Над этим трудится, не переставая, целая парфюмерная промышленность, а также такие гении, как Коко Шанель. Зачем всё это делается? Я тебе скажу, что всё очень просто. Затем, чтобы как можно больше расширить ареал привлечения мужчин. Даже тех, которые на естественный запах, возможно, и не клюнули бы, несмотря на небесную красоту претендентки. Иногда, а может быть, и часто, никто ведь толком не счи-тал, как эти соблазнительницы за свой обман расплачиваются.

Когда мужчина однажды поутру, взопрев под тёплым одеялом, сунет свой любопытный нос под мышку к своей молодой и обворожительной жене, то может неожиданно обнаружить, что естественный запах тела его возлюбленной ему откровенно не нравится и он сделал в своё время неосторожный и немотивированный выбор. И этот казус может оказаться первым шагом на трагическом пути к супружеским изменам. И даже в итоге к разрыву «серьёзных отношений». А страдают часто ни в чём не повинные дети.

– Скажи мне, Лёш, – упрямо продолжил я свой допрос, – раз уж мы затронули такую щекотливую тему, когда бог Саваоф больше обмишурился: когда он в шестой день творения, при конструировании человека, прикрыл головку его пениса крайней плотью или когда после велел евреям её обрезать? В первом случае выходит, что он ошибся. Или не рассчитал. И крайняя плоть была не очень-то и нужна. А во втором – он поступил непорядочно по отношению к другим народам, раз не поставил их в известность, что кусочек кожи у их мужчин – лишний, совсем без всякой надобности.

– Фу, Женька! Ты меня совсем достал своими дурацкими вопросами. Я тебе отвечу так: во-первых, Магомет частично исправил эту, как ты говоришь, ошибку бога (хотя бог, вообще-то говоря, не может ошибаться), предписав всем мусульманским мужчинам процедуру обрезания. А во-вторых, не вздумай говорить об ошибках бога при Вадике Савченко. Хоть он физик по образованию и кандидат наук, но, как мне кажется, идёт по дороге, которая неминуемо должна привести его в лоно православной веры. И ты своими ехидными вопросами будешь его с этого благородного пути сбивать, что мо-жет в итоге разрушить вашу преданную дружбу. Хоть мы и пили за неё совсем недавно гадкий грузинский коньяк «пять звездочек».

– Ладно, учту. Обещаю. Зуб даю. Но тебе скажу, что у меня как у конструктора много претензий к богу как творцу, то есть тоже, по сути дела, конструктору. Нас учили в строительном институте, что конструкция должна быть равновесной, устойчивой, равнопрочной и в ней не должно быть ничего лишнего. А что мы имеем?

– Интересно, чёрт возьми, что ты там ещё накопал?

– Может быть, это тебе покажется мелочью, но всё же. Дело-то божеское, можно, не проверяя, ставить знак качества. Скажи мне, зачем мужчине соски, если ему не надо выкармливать детёныша? Для чего бог оставил в кишечнике слепую кишку, тот самый аппендикс, который, если бы он находился не внутри пуза, а снаружи, надо было бы безжалостно отрезать вместе с крайней плотью. Снова ошибся? А пальцы на ногах зачем? Они же потеют, преют и дурно пахнут. И делать ими ничего нельзя, кроме как шевелить. А на них ещё ногти растут. И если их не стричь регулярно особым образом, то могут врасти в кожу и доставить массу неприятностей долгому пешеходу. Вот бы обтянуть пальцы кожей, а ногти убрать. И мыться удобно, и плавать хорошо. А копчик зачем? Ведь это же остаток хвоста. Захотел сделать человеку хвост и передумал? Ведь он же делал человека по образу и подобию своему. Мог бы внести коррективы. Нет: или человека создавал не бог, или бог был совсем не таким, каким его образ внушает нам священное писание.

–  И что, это всё? На этом твои претензии  к богу как создателю мира и всего сущего исчерпываются? Или есть ещё что-нибудь?

– Скажу тебе честно, ещё целый вагон и маленькая тележка. Но не буду слишком тебя утомлять. Скажу, пожалуй, только последнее.

– Слушаю. И продолжаю удивляться.

– Почему природой или богом, неважно, как назвать творца, устроено так, что у большинства зверей, в том числе и у человека, органы, вырабатывающие животворящую сперму, проще говоря, шары, или бейцы, расположены не внутри тела, как, скажем, почки, печень, селезёнка, сердце, а снаружи? Причём вызывающе снаружи. Болтается между ног этакий кожистый мешок, а в нём два шарика. Что места не хватило творцу, что ли? Или это снова ошибка? А может быть, элементарная неразборчивость, – ладно мол, и так сойдёт. Не понимаю смысла, физиологического смысла. Ведь как было бы удобно, если бы эти шары размещались не в безобразном кожаном мешке, болтающемся между ног, как какой-нибудь нелепый протез, а где-нибудь внутри. Под защитой, скажем, крепких тазовых костей. На мой непросвещённый взгляд, были бы сплошные плюсы: не мешали бы танцорам, не выпирали бы так откровенно и некрасиво, оттопыривая плавки во время купания. Приставучие мужики могли бы избежать очень болезненного удара коленом по яйцам от отбивающейся женщины. К тому же подобное устройство было бы намного «красивше». Ты этого не находишь? Чисто эстетически. Вот такой тебе простой вопрос.

– Вот слушаю я тебя, Женька, – сказал устало Лёша Куманцов, – и должен признаться, что ты мне надоел. У меня даже возникли сомнения, касающиеся твоего психического здоровья. Ты уж извини меня, пожалуйста, ради бога. Тебе что, больше не о чем говорить? Или ты сексуально озабочен? Может быть, ты ещё и мастурбируешь иногда?

Он меня смутил своей резкой отповедью и опасным подозрением.

– Ну что уж ты так сразу? – немного помедлил я с ответом и покраснел, как мальчишка, которого застукали за чем-то нехорошим. – Нет, конечно. Что за нелепые предположения?

– Не ври, Женька. Нет таких молодых людей, которые не мастурбировали бы в своё время. Разве что совсем уж болезненно фригидные личности.

– И девушки?

– И девушки, разумеется. Девушки даже ещё и похлеще будут.

– Не может быть!

– Почитай специальную литературу. В ней ты много узнаешь о феях.

Сначала я хотел было обидеться, всё же разговор получился совсем не такой, каким я себе его представлял – вроде шутливого. А теперь получается, что я же ещё и кругом виноват. Но поразмыслив, решил, что обижаться не стоит, каждый имеет право на свою точку зрения в свободной стране. Трудно нам к этому привыкнуть.

– Скажу тебе честно, Лёша, без дураков, сексуальная тема меня беспокоит и неотвязно меня преследует. Она мне мешает думать о высоких материях. Как в анекдоте про солдата, у которого политрук спросил на занятиях по политической подготовке, о чём он думает, когда видит перед собой штабель новых кирпичей. О сексе, ответил он. Почему? А я об ей завсегда думаю. Это, конечно, шуточки и хаханьки.

 А положение ведь на самом деле просто аховое. Ну, куда, скажи мне на милость, в наше время женщину привести для хорошей и красивой любви? Или девушку – один чёрт. Домой? Там комната 12 квадратных метров и родители присутствуют. Что же теперь предложить им пойти часок-другой погулять по свежему воздуху? Или нам с девушкой в гостиницу отправиться?

Как бы не так. В своём городе, скажем, в Москве, вообще не заикайся. А в другом – предъяви паспорт со штампом регистрацией брака. Чушь какая-то! Летом ещё туда-сюда: и кусты могут сгодиться, и в туристской палатке можно устроиться – милое дело. А зимой – полный тупик. Поневоле самоудовлетворением займёшься. Раньше, до революции, хоть дома терпимости были. И все студенты их посещали. И это было обычным делом. Дворянские мамаши заставляли гувернанток давать своим барчукам соответствующие уроки. А теперь ни то, ни сё. А ты говоришь, мастурбация.

– Женька, чёрт, тебе срочно надо жениться! – заключил Лёша.

На этот раз мы замолчали надолго, каждый думал о своём. Я, конечно, о штабеле новых кирпичей. О чём думал он, не знаю. Я пытался разобраться в половом вопросе. Что в мастурбации такого уж плохого? В детстве я считал, что это ужасно стыдно и вредно для здоровья. Дурная привычка. А потом, став взрослее, начитался разных умных книжек, и понял, что ничего подобного, это даже полезно. Во всяком случае, никому не мешаешь, делаешь своё дело втихаря и фантазируешь. Картины рисуются одна заманчивее другой, развивается воображение, и ты в полёте фантазии можешь оказаться в любом месте и в любое время. Такая своеобразная машина времени.

В любом случае, натуральный секс, или по-научному коитус, намного более звериный, обезьяний. Все эти ухаживания, обнимания, поцелуи, танцы-шманцы, переглядывания, вздохи-ахи имеют под собой, если разобраться, одну примитивную цель: всеми правдами и неправдами запихнуть свой возбудившийся от желания шток в женскую сладостную щель, кстати, дурно пахнущую особым нутряным духом. Меня это коробит. Мужчина, как правило, намного крупнее женщины. А он наваливается без зазрения совести всей своей тяжестью (массой) на хрупкое тело красавицы, а она, бедная, терпит и шепчет нежно, типа «я тебя люблю». Ну, ладно бы вставил, напрягся и вылил куда нужно то, что положено для зачатия новой жизни и что необходимо для продолжения рода человеческого. А то ведь ещё начинает пыхтеть, сопеть, кряхтеть и производить некрасивые толкательные движения.

Я отказываюсь представлять себе известных людей: умников, философов, поэтов, писателей, государственных деятелей и тому подобных личностей раздетыми ночью в постели и превращающихся в гамадрила. И все это знают и могут себе представить живую картину, но играют в якобы красивые игры, которые называются любовью. А некоторые иногда даже стреляются или вешаются за шею на верёвке из-за неразделённой любви.

                V

Я помню сравнительно небольшой кусочек своей жизни в Берлине, где я учился в 10-ом классе. Мой друг Юлик Гусев жил тогда в районе Карлсхорста, где дислоцировалась часть наших советских оккупационных войск. Я часто ходил в гости к своему другу, и мы любили бродить по раздолбанному в пух и прах Берлину, для чего отправлялись на трамвае в центр города.
 
Однажды мы обратили внимание на солдата, сидящего на заборе, ограждающего расположение нашей воинской части, и прислушались к тому, что он говорит. Сидеть на заборе, как видно, было чертовски неудобно, но солдат терпел, иногда, верно, ерзал.

 Как только мимо забора шла молодая (а иногда и не очень молодая) немка, он твердил одну и ту же фразу с жутким акцентом: «фрикен волен?». Мы ухахатывались и терпеливо ждали, чем это дело может кончиться. Большинство немок проходили мимо, не обращая внимания на солдата, иные загадочно улыбались. А некоторые вдруг останавливались и ждали, запрокинув голову. Солдат говорил: «гельд нихт, ферштей?», дамочка согласно кивала. Солдат тогда легко спрыгивал на землю и куда-то эту немку уводил.

Это было похоже на охоту или на рыбную ловлю. Этого солдата мы видели на заборе практически каждый день в одно и то же время. Зачем этим немкам такая любовь, спрашивал я? Неужели им это не противно? А Юлик весело смеялся: ихних-то мужиков на войне поубивали. А страсть осталась.

Знавал я ещё одного полового разбойника. Это был Лёня Безруков, прыгун на лыжах с трамплина. Он был завучем в туристском лагере «Карабах», где мне посчастливилось два сезона отработать инструктором. Лёня был женат, его жену звали Лида. У них был сыночек, звали его Игорёк. Больше я об этом младенце ничего не знаю. Да и видел-то я не столько его, сколько коляску, в которой Лида его прогуливала. Она была мастером спорта по акробатике и обладала недюжинной физической силой. Лёня её откровенно боялся и прятался, когда бывал в чём-то виноватым.

А виноват он бывал всегда. Во-первых, он любил крепко выпить, а во-вторых, одной жены ему явно не хватало. Он волочился за всеми туристками подряд и вечерами, перед отбоем, выходил на охоту. Заприметив где-нибудь прогуливающуюся в одиночестве туристку, он доставал из штанов своё восставшее мужское достоинство, отличавшееся, надо честно сказать, довольно внушительными размерами, и, держа рукой это обнажённое достоинство наперевес, как маузер, шёл в атаку, приговаривая при этом невнятно: «Прошу прощения! Прошу прощения!». Большинство девчонок с визгом убегали, некоторые даже отваживались отвесить ему звонкую оплеуху, иногда выкрикивали: «Наглец!». Но это его никогда не останавливало, и охота продол-жалась. И что же вы думаете? Из десяти всегда находилась одна, (а то и две), которая сдавалась безоговорочно и покорно шла с ним разделить скорую любовь где-нибудь в кустах знаменитой ботанической рощи академика Кеппена, в ней же и похороненного. Иногда замшелая гранитная плита на его заброшенной могиле служила отличным ложем для страстных любовников.

Так что у жены его, Лиды, всегда были веские причины для недовольства. Била его она очень жестоко, но умело, чтобы на «морде» не оставалось явных следов. А неявные можно было умело запудрить. Туристы всегда удивлялись, почему их завуч часто появлялся перед строем с густо напудренным лицом и думали, наверное, что он так неудачно бреется. Или изображает в шутку циркового клоуна, что вызывало всегда дружный жеребячий смех. Если Лида уж совсем чересчур его унижала, Лёня обижался до дрожания губ, напивался до чёртиков, направлялся к вешалке, где висела его одежда, и, уловив минуту, когда жены не было дома, начинал с остервенением рвать всё, что ему попадало под руку.

Для Лиды такая месть являлась очень чувствительной, потому что она была большая скопидомка и жадина, и ей приходилось тратиться на покупку новой одежды; семейным бюджетом командовала она. Мы относились к Лёне добродушно, в принципе он был хороший малый. Называли его промежду собой «Прошу прощения».

Иногда мы спрашивали его: «И что, ни разу никто на тебя не пожаловался? Ну, хотя бы начальнику лагеря Мацкевичу». Нет, отвечал он. А чего им жаловаться? Я ведь ничего плохого не делаю, я доставляю им истинное эстетическое удовольствие. Надо сказать, что у Лёни был своеобразный (отменный) вкус: он предпочитал молоденьких девочек. А если с молоденькими дело вдруг по какой-либо причине не  выгорало, соглашался на «пожилых», лет тридцати-сорока, и в этой возрастной категории, не теряя азарта, добивался быстрого успеха.

Таких «историй» я знаю множество, всех не пересказать. Но расскажу ещё одну, пока Лёша Куманцов уставился в окно и думает о чём-то своём.

Около пяти лет я жил и работал на Северном Кавказе. Первое время в Терсколе, в районе Приэльбрусья. Я жил тогда в одной комнатке с Игорем Шурдецким, здоровенным малым, которого за большую массу тела прозвали «слоном». Каждое утро, просыпаясь, я наблюдал одну и ту же картину: Игорь лежал на спине, ещё не проснувшись, и сильно храпел.

 А одеяло его в том месте, где начинаются от живота ноги, сильно оттопыривалось, образуя подобие своеобразного шатра. У этого шатра была округлая вершина, от которой спускались конусные складки одеяла, время от времени они подрагивали. Несмотря на свой внушительный и грозный вид, Игорь был добрый малый, и я не припомню, чтобы он обидел хотя бы одну муху. Однако он любил женщин. Многие из них отвечали ему взаимностью. Иногда на турбазе министерства обороны устраивались танцы, куда Игорь непременно отправлялся. «Ты что, любишь танцы?» – удивлялся я. – «Да нет, терпеть не могу. Просто хочу прихватить какую-нибудь девчонку. Так что я сегодня приду ближе к утру».

И действительно, появлялся он рано-рано утром. А когда я в этот день просыпался, то видел, что одеяло его не оттопыривается. Я всегда поражался: неужели всё это правда: сходил человек на танцы, и кончилось всё так быстро примитивным спариванием где-то там, в кустах. Этого не может быть, сомневался я, видно, чего-то не понимая.

В этот ответственный момент неудачной попытки моего прозрения из купе вышел заспанный Вадик. Лицо его опухло от сна, в глазах блуждала туманная поволока, что свидетельствовало о только-только начинающейся мыслительной деятельности. Он взглянул в окно и сильно удивился:

– Ой, море!

– И небо, – добавил я язвительно без всякой задней мысли, поскольку ещё не остыл от будоражившей меня сексуальной тематики. – Правда, небо затянуто облаками.

– Сам дурак! – весело отреагировал на мою пустяковую реплику Вадик, постепенно приходя в себя.

– На этот раз ты, безусловно, прав, – согласился я.

Вадик удовлетворился моим признанием и деловито спросил:

– Кто-нибудь из вас знает, где железная дорога ближе всего подходит к пляжу? В смысле – на какой остановке?

– Я знаю, – сказал я. – Когда мне пришлось лечить свой полиартрит в санатории «Имени 2-ой пятилетки»…

– Не морочь мне голову, пожалуйста, – перебил меня Вадик. – От тебя требуется всего-навсего назвать место близкого пляжа.

Я проигнорировал его бестактный выпад, характеризовавший его с известной нам стороны, и настойчиво повторил:

– Когда я лечил свой гадский полиартрит в санатории «Имени 2-ой пятилетки», дело было в Хосте. Санаторий находился далеко на верхотуре, и я каждый день, если не надо было ехать на кургузом пузатом автобусе в Мацесту принимать радоновые ванны, бегал, прихрамывая, по крутой тропе, продираясь сквозь колючие кустарники, на пляж возле станции. Помню, пляж был галечный, совсем никудышный, грязный и маленький. И мне казалось, что поезд проходит прямо у меня над головой. А когда он останавливался, стоял надоедливо долго, пропуская встречный, и выпускал в сторону пляжа клубы густого пара, вкусно пахнущего паровозной топкой. Это был самый близкий пляж, рядом с железной дорогой.

– Пожалуй, это мне подходит, – сказал Вадик, поджав губы. – Я попробую там искупаться. Если вы будете всё ещё здесь торчать, как будто никогда не видели моря, разбудите меня, когда мы приедем в Мацесту. А я пойду ещё вздремну малость.

Мы знали, что Вадик занимается моржеванием. В Москве он купался в проруби, поскольку жил недалеко от реки, или обливался холодной водой из ведра рядом с домом во дворе, приговаривая:

– Ух! Матка-бозка! Ченстоховска! Жизнь хороша и жить хорошо! Ей богу! Честное слово.

Он был рьяным последователем небезызвестного гуру Порфирия Иванова. Поэтому намерение Вадика искупаться зимой в Чёрном море нас не удивило. Вадик резво скрылся в купе, а мы с Лёшей Куманцовым продолжили нашу прерванную беседу, сменив, правда, тему. Похожую, но всё же другую. Как говорится, совсем из другой оперы.

                VI

– Ты знаешь, – сказал я, – я ведь тоже хотел стать журналистом. Или даже писателем. Меня всегда интересовали разные слова, особенно «заковыристые». Их значение, происхождение. Я любил читать словари. Словами можно было играть и рисовать картины жизни, природы, портреты людей. Уже в седьмом классе я знал, что после школы непременно пойду учиться на филологический. В этом же седьмом классе у нас появился новый учитель русского языка и литературы. Он был фронтовик – а это шёл сорок шестой год, – и слово «фронтовик» для нас, огольцов, недавно переживших войну, страх бомбёжек, эвакуацию, недоедание, холод, разруху, очень много значило. Оно было равнозначно слову «герой».

Нового учителя звали Геннадий Арсеньевич Соловьёв. Не прошло и пары месяцев с начала учебного года, как мы дружно полюбили его и стали называть его между собой – Гена. Он хорошо рисовал, у него был замечательный почерк, ровный, красивый, с одинаковым наклоном чётко прописанных букв. Писал он очень быстро, строчки никогда не съезжали с невидимых параллельных линий на чистом листе бумаги. Я ему всегда в этом умении завидовал. Геннадий Арсеньевич привил нам, мальчишкам – тогда учение было раздельным, – любовь к литературе, научил нас правильно писать и говорить.
 
Я его всегда вспоминаю с тёплым чувством и благодарностью. Он был на редкость демократичен, не чурался весёлой грубой шутки, любил разные подначки и приколы, но это нас никогда не разбалтывало, мы слушались его почти беспрекословно. Иногда он приглашал особо толковых учеников к себе домой, где поил горячим чаем и показывал нам свои рисунки и картины. У него было много рисунков из фронтовой жизни: солдаты на привале, со-жжённые деревья, подбитые танки. А картины, которые он писал акварелью, были в основном пейзажи или натюрморты. Жил он в Рахмановском переулке в деревянном доме барачного типа, в крохотной комнатке, с молодой женой, которую мы никогда не видели. То ли Геннадий Арсеньевич не хотел нам её показывать, то ли она всегда была на работе, когда мы, мальчишки, приходили к нему. И в этом была, как нам казалось, какая-то страшная тайна, проникнуть в которую нам так никогда и не удалось.

Так случилось, что десятый класс я оканчивал в другой школе, в другом городе и даже в другой стране. Отца моего направили тогда на работу в Берлин, в Советскую оккупационную зону. И там я окончил школу и даже умудрился каким-то чудом получить «золотую медаль».

– У тебя «золотая медаль»? – удивился Лёша. – Я не знал этого.

– Да, представь себе, – подтвердил я и продолжил излагать своё неожиданное для меня самого откровение, к которому располагало это покачивающееся движение вагона и вид из окна на необъятное море. – Медаль давала мне право поступить практически в любой ВУЗ без вступительных экзаменов. Но для меня не было в этом выборе большого вопроса, я давно уже решил поступать в МГУ на один из двух факультетов: либо журналистики, либо филологический.

Чтобы сделать окончательный выбор, я, по возвращении из Германии в Москву, отправился к Геннадию Арсеньевичу за советом. Скажу честно, мне не столько был важен его совет, сколько хотелось похвастаться нежданной «Золотой Медалью» и выслушать его скупую похвалу.

Когда я к нему пришёл, он был дома один и встретил меня так, будто я ему в чём-то помешал. Нет, он был как всегда вежлив, приветлив, но по нему было видно, что он чем-то сильно озабочен и даже расстроен. Однако я не стал его ни о чём расспрашивать, решил для себя, что всё это мне просто показалось, и, понукаемый эгоизмом молодости, сразу выложил ему всё, зачем пришёл. И кончив трепаться, не преминул показать ему свою «золотую медаль», как заядлый хвастунишка.

Он терпеливо выслушал меня, но как-то слишком сдержанно, без прежнего азарта и огонька в глазах, а на медаль взглянул, как на простую монету, что, признаться, меня неприятно задело. Подумав немного, он проговорил: «Тебе, конечно решать. И только тебе одному, – подчеркнул он, – кем тебе быть. И я не имею права на тебя давить. Но промолчать или дипломатично уйти от прямого ответа тоже было бы с моей стороны нечестно. Меня фронт научил быть честным. Сейчас ты жив, а через мгновение можешь быть убит. Так стоит ли врать и притворяться?

Вот я тебе и скажу: есть множество профессий, когда человек своим трудом, зачастую нелёгким, что-то создаёт, производит полезный продукт. Металлург, сварщик, каменщик, самолётостроитель, животновод, токарь, пекарь – да мало ли. Сюда же можно присовокупить врачей, учителей. А журналисты описывают, как трудятся все эти люди, сами при этом ничего не производя». Он помолчал, думая о чём-то своём, тяжком.

Потом продолжил: «К тому же, – сказал он жёстко, – среди журналистов много всякой накипи, много продажности, много такого, что определяется формулой: «чего изволите?». Для большинства из них лизнуть руку начальству в порядке вещей. Недаром журналистику называют второй древнейшей профессией.

А что касается писательства, – добавил Геннадий Арсеньевич, – то, получив твёрдую профессию, ты, во-первых, никогда не пропадёшь от безденежья, и жена не уйдёт к другому, а во-вторых, сможешь, если в тебе проснётся талант литератора, вполне стать писателем. И ничто тебе в этом не помешает. Напротив, профессия, не связанная напрямую с литературой, позволит тебе лучше познать жизнь, изучить людей труда, их заботы, тревоги и радости. Яркий тому пример – великий русский писатель Чехов. Он был врачом. И немало, между прочим, сделал полезного именно как земский врач. А возьми Шекспира, Мольера. Они были обычными актёрами, играли примитивные роли в самых примитивных театрах. И это не столько помешало, сколько помогло им стать великими драматургами».

– Скажу тебе честно, Лёша, – закончил я свою исповедь, – я был растерян и крайне обескуражен. Неожиданная отповедь Геннадия Арсеньевича, который был для меня непререкаемым авторитетом, подействовала на меня как ледяной отрезвляющий душ. Повторяю, я был растерян, не знал, что мне делать, все мои прежние радужные мечты рухнули в одночасье, рассыпались, как карточный домик.

Значительно позже я узнал от бывших своих одноклассников истинную причину его, показавшимся мне странным, поведения: необъяснимого пессимизма, мрачного настроения и депрессии. Оказалось, что он совсем недавно пережил болезненный развод с женой, которую очень любил. И не только развод с женой, но ещё и разлуку с крошкой ребёнком, в котором не чаял души. Я ведь ничего этого не знал. Знай я это тогда, может быть, всё вышло бы по-другому.

Но мне уже поздно было что-либо менять, опять всё заново переиначивать. Я тогда уже успел поступить в первый попавшийся мне на глаза технический ВУЗ, им оказался Строительный институт Моссовета. Если бы мне кто-нибудь раньше сказал, что я буду строителем, я бы в ответ только демонически рассмеялся эдаким Мефистофелем.

А теперь я нисколько об этом не жалею. Получив твёрдую специальность инженера-строителя, я успел с тех пор поработать прорабом на стройке, проектировщиком-конструктором в почтовом ящике. И теперь, как ты знаешь, тружусь в Центральном научно-исследовательском институте Промзданий пока в должности младшего научного сотрудника. Занимаюсь антисейсмической проблематикой. Может быть, бог даст, защищу диссертацию и получу степень кандидата технических наук, как Вадик Савченко. Тему диссертации я уже выбрал.

– Ты хорошо рассказываешь, – похвалил меня Лёша Куманцов, и эта похвала, признаюсь, была мне приятна, потому что выползла она из уст профессионала, – вполне можешь писать рассказы. Однако я должен возразить твоему уважаемому учителю. Во-первых, хочу заметить, что продажных людей среди журналистов ровно столько же, сколько их среди людей других профессий. Продажность зависит не от профессии, а от людей.

Во-вторых, нельзя сказать, что журналисты ничего не производят. Они производят информацию. Существует сейчас такое правило: кто владеет информацией, тот вооружён. Я сказал бы даже так: кто владеет информацией, тот владеет всем. И с каждым годом информация будет играть всё более важную роль и приобретать всё большую ценность. Знания становятся важным материальным ресурсом, наряду с нефтью, газом, углём, золотом, другими полезными ископаемыми…

– Постой, – перебил я Лёшу, – по-моему, знания всё-таки производят учёные. Если к слову «знание» можно применить такой термин как «производят». Мне это не очень понятно.

– Ты прав. Знания производят действительно учёные. Именно производят. А информацию об этих знаниях производят журналисты. Большая часть из них трудится, заметь, в средствах массовой информации.

Вот совсем недавно Советский Союз запустил первый в истории человечества искусственный спутник Земли. Откуда ты и миллионы других людей на планете узнали об этом? Из газет, журналов, из телевизоров, по радио. Вот и всё. Скоро этих спутников будет видимо-невидимо, от них станет тесно в космосе. Им предстоит решать задачи геодезии, картографии, связи, обороны, разведки полезных ископаемых и так далее. На них взгромоздят телескопы для более детального изучения вселенной. Для метеорологов прогноз погоды станет элементарной задачей. Недалёк тот день, когда в космос полетит человек. Нам сегодня трудно себе представить, как далеко шагнёт вычислительная техника.
 
Современные электронно-вычислительные машины, так называемые ЭВМ, которые сегодня занимают целые помещения, требуют экранирования стен и потолков, фальшивых полов, станут размером с обычный телевизор. Ты помнишь, какими совсем недавно были первые советские телевизоры марки КВН? Экранчик величиной с почтовую открытку, изображение было чёрно-белым и всё время мигало, бегали какие-то строчки. Чтобы хоть немного увеличить изображение, предприимчивые производители придумали тогда громоздкие уродливые линзы, в которые должен был заливаться глицерин или дистиллированная вода. А сейчас мы смотрим цветное телевидение на вполне приличных экранах. И такое происходит буквально во всех областях науки и техники. Это и есть технологическая революция как завершающий этап промышленной…

– Да! – поспешил я вставить своё робкое слово, чтобы прервать поток Лёшиной трепотни, набившей мне оскомину, потому что подобные слова ежедневно лились водопадом мне в уши из всех электронных средств массовой информации. – У меня есть сосед по квартире, зовут его Иван Васильевич. Он мне рассказывал, как в начале века, незадолго перед Первой мировой войной, на Московском ипподроме собиралась публика, покупала входные билеты, рассаживалась на трибунах и ей, вместо скачек, показывали, как взлетают и садятся аэропланы.

– Вот видишь! – подхватил Лёша мою «информацию». – А теперь мы летаем на пассажирских самолётах в любой город страны. – Он на минуту задумался и добавил: – Разумеется, где есть аэродромы. А прошло с тех пор, заметь, всего-то ничего, каких-нибудь полсотни лет. Сейчас мы находимся на пороге нового этапа в развитии человечества. Некоторые научные деятели называют этот этап «информационной революцией».

Вот трепло, подумал я про себя, говорит, как пишет. Как хорошо, что я не стал журналистом! Спасибо моему учителю русского языка и литературы Геннадию Арсеньевичу Соловьёву! Дай ему бог крепкого здоровья.

– Что-то я не пойму, засомневался я. – Знаю Английскую  революцию, Великую Французскую, нашу – Октябрьскую социалистическую. А что ещё за информационная такая? Мне, признаться, невдомёк. Я немножко запутался, объясни популярным языком.

– Это немножко другая революция, – поморщился Лёша, недовольный, что его перебивают. – Эволюционный процесс развития природы вообще, и в частности – человечества, обязательно сопровождается технологическими революциями. Был когда-то каменный век – палеолит. Древние люди  добывали себе пропитание охотой и собирательством того, что бог послал: коренья, грибы, ягоды, фрукты, орехи. Население Земли было небольшим, насчитывалось всего-то несколько миллионов человек. И все они были похожи на обезьян. Но со временем даже это сравнительно малое население планеты умудрилось уничтожить всех крупных диких животных, пригодных в пищу.

Истощились и дары природы. Древние люди стали поголовно вымирать. Элементарно от голода. Проще говоря, нечего стало жрать. Распространился каннибализм, и это был первый, мощный экологический кризис. Но давно известно: голь на выдумки хитра. И те из наиболее сообразительных древних людей, кто уцелел во времена голодных лет, открыли возможности земледелия. Переход от собирательства и охоты к сельскому хозяйству – а это случилось приблизительно сорок миллионов лет тому назад – получил в науке название неолитической революции.

– Вот видишь, Лёша! – сказал я в растерянности от обилия информации, которая с трудом пыталась поместиться в моей бестолковой голове. – А ты говоришь.

– Сельскохозяйственная цивилизация, – продолжил как ни в чём ни бывало Лёша Куманцов, – просуществовала многие тысячи лет. Население Земли стало набирать силу и бурно размножаться. Население росло, леса истреблялись под пашни. Труд был тяжёлым. Прокормиться за счёт сельского хозяйства с использованием примитивной тягловой силы – лошадей, быков – и примитивных орудий труда – сохи, мотыги, бороны – становилось всё труднее и труднее. Снова нависла угроза голода, особенно в засушливые годы. Наступил новый экономический кризис. И вот тогда на выручку пришла промышленная революция. Лошадей и соху заменили трактора и комбайны. Появились паровые машины, электричество, двигатели внутреннего сгорания, автомобили, ракеты. И сейчас ещё техника продолжает бурно развиваться. Но мы уже вступили в новую фазу, я тебе уже говорил об этом, фазу информационной цивилизации.

– Скажу тебе честно, Лёша, – проговорил я, – ты меня окончательно запутал своими революциями. У меня от них голова распухла, и мозги разжижились. Мне кажется, что в моей черепушке что-то булькает и переливается. И хотя ты говоришь складно, как по писанному, и всё вроде бы понятно, но я ничего не понимаю. Однако отдаю должное твоим глубоким познаниям. И немного завидую тебе. Ты, небось, и иностранные языки знаешь?

– Неплохо знаю немецкий, – с гордостью произнёс Лёша, – и ещё могу почти свободно читать по-английски. Иногда, правда, приходится заглядывать в словарь. Не хватает разговорной практики.

– Вот видишь, – сказал я.

– Приходится много читать, не могу себе представить жизни без книг, – скромно заметил Лёша, а я часто кивал ему в знак согласия и сочувствия.

– Нелегко тебе приходится, – пожалел я его, и он тоже покивал.

– Ну, хорошо, – сказал я, – с журналистами мы худо-бедно разобрались. Я теперь вооружён до зубов. А что ты скажешь по поводу писателей? Мне это тоже интересно. Как ты относишься к этому явлению?

– К какому явлению? Не понимаю.

– Ну, что такое есть писатель? Каково его предназначение и роль?

– Мне кажется, – твёрдо сказал Лёша, сузив глаза, – что писателям уделяется слишком много внимания. Делают из них своеобразных гуру. Совершенно, на мой взгляд, необоснованно. Такие же люди, как все. Так же, как все, мало знают. А фанаберии хоть отбавляй.

– Вот видишь, – тупо повторил я привязавшуюся ко мне ни с того ни с сего нелепую бессмысленную фразу.

– Да-да! – вдруг взбудоражился Лёша. – Что такое писатель? Я тебе отвечу. Это человек, который умеет рисовать словами. Только и всего. Художник рисует карандашом, кистью, красками, а писатель – словами. У одних это получается лучше, у других хуже. Спрашивается: кому и зачем это нужно? Ответ простой. В человеке как субъекте заключены две чётко выраженные сущности, или, если кому угодно, ипостаси.

– Мне угодно, – упрямо сказал я сбычившись.

– Так вот, – продолжил Лёша, не обращая внимания на мои подковырки, – две ипостаси: физическая, или телесная, и духовная. И обе эти сущности стремятся к развитию и совершенствованию. Для физического развития и совершенствования требуется движение. Не будет движения, будет гиподинамия, атрофия мышц и смерть.

– Вот видишь! – совсем растерялся я.

– Да-да, не смейся, пожалуйста, мой милый, – разошёлся Лёша. – Я тебе сейчас открою глаза. Требуется не просто движение, а такое движение, которое приносит радость и доставляет удовольствие. Отсюда – спорт, физкультура, подвижные игры. Откуда взялись футбол, баскетбол, волейбол, теннис, горные лыжи, прыжки с шестом и так далее? Их придумали люди, имеющие отношение к физической культуре.

– Вот видишь, – упёрся я.

– Вижу-вижу, – тонко улыбнулся Лёша. – А вот видишь ли ты на самом деле, это пока ещё большой вопрос. Слушай, не перебивай, раз спросил. Духовная сущность человека тоже нуждается в развитии и совершенствовании. Иначе превратишься в дикого зверя. Для мыслительной деятельности, оттачивания и шлифования чувств, обогащения эмоций нужен свой тренинг, как и для тела. Человеку мало одной проживаемой им жизни. Ему хочется прожить как можно больше жизней, пусть они будут даже виртуальными, воображаемыми. Отсюда – искусство, то есть искусственно создаваемая в фантазии жизнь. Фантом, мираж. По сути дела, мыльный пузырь. Однако от хорошей книги, например, человек получает наслаждение, хотя книга эта может повествовать о горьком, трагическом, печальном. Это загадка искусства. Так вот: художественная литература есть отрасль духовной культуры. Над её созданием трудятся те самые писатели, о которых ты спрашиваешь. Они обучены языку, грамоте и образному мышлению. Так сказать, ремесленники слова. Есть тренеры физической культуры, а есть тренеры духовной культуры. Вот тебе и ответ на твой вопрос: писатели относятся ко второй категории тренерских работников. Второй не по значению, конечно, а просто в порядке поступления. Шевели мозгами, и любой вопрос проясняется.

– Вот видишь, – едва выговорил я. – Теперь мне всё стало предельно ясно. И главное – понятно. А скажи мне, пожалуйста, Лёша, – решил я не сразу сдаваться, –  а шо будет потом?

– Когда это потом? – удивился Лёша.

– Ну, когда закончится твоя информационная революция, про которую ты мне талдычишь уже целый час.

– Во-первых, она не моя, это объективный процесс. А во-вторых, этого не знает никто. Скорее всего, она не успеет закончиться. Прилетит откуда-то астероид с размером в поперечнике около десятка километров, а то и поболе. Представляешь комичность ситуации? Как жахнет об Землю! Мало не покажется. И уничтожит всё живое на нашем шарике к чёртовой матери. И придётся тогда эволюции начинать всё с начала. Как уже, по всей видимости, случалось не раз. Вот такие, брат, печки-лавочки.

– Да-а, – протянул я жизнерадостно. – Весёленькую ты нарисовал картину – прямо как Кукрыниксы. Настоящий оверкиль получается. Мы хоть успеем покататься на лыжах в Бакуриани? А то, может, и ехать не надо?

– Успеем, успеем, – на полном серьёзе обнадёжил меня Лёша Куманцов, а я пришёл к выводу (уже в который раз): действительно, он хороший парень, я не ошибся, когда говорил о нём своей маме.

И мы вернулись в своё купе, поскольку все животрепещущие темы для умственных разговоров возле вагонного окна с видом на бесконечное море и бескрайнее небо были исчерпаны почти до дна.

                VII

И вот я снова лежу одиноко на своей верхней полке, покачиваясь и подрагивая, как крутой свиной холодец, и стараюсь ни о чём не думать. Но эти старания приводят к прямо противоположному результату. Мысли сами лезут в голову без спроса, и я никак не могу от них отделаться. Они принимают привычную направленность и крутятся вокруг нежного образа незнакомой мне красивой девчонки. Я пытаюсь переключиться на прежних своих пассий, в некоторых из которых был когда-то влюблён и с которыми у меня завязывались кратковременные любовные отношения, кончавшиеся, как правило, очередными разочарованиями. Но новый, неясный, таинственный и прекрасный образ восточной красавицы манит меня, расталкивая чудными тонкими локотками всех прежних. Вдруг, мечталось мне, я встречу в Бакуриани свою настоящую судьбу, свою супружескую половинку. И внизу живота что-то сжималось и разжималось в какой-то непонятной тревоге и сладкой, и страшной одновременно.

На противоположной полке лежал, поджав ноги к груди и тоже покачиваясь, Лёша Куманцов и читал, неловко держа книгу в руках, тщетно приноравливаясь, чтобы она не качалась вместе с вагоном. Книга была на английском языке, и Лёшины тонкие губы едва заметно шевелились, беззвучно повторяя непонятные иностранные слова.

Внизу сидели  со скучающим Вадик Савченко и Толя Дрынов. Они тоже покачивались и упрямо играли в прмитивную и надоевшую игру под названием «камень-ножницы-бумага». Они играли уже давно, однако, эта «умственная» игра продолжала их занимать, а лица были сосредоточенными, как будто они играли в шахматы. Катучая дверь из купе была приоткрыта и медленно ездила туда-сюда по ходу поезда в своих блестящих швеллерных направляющих в такт покачиванию вагона. Никакой закономерности в игре не наблюдалось, выигрывал то один, то другой, позёвывая и потягиваясь.

Вскоре до нас донёсся гнусавый голос проводницы:

– Через полчаса наш поезд прибывает на станцию Сочи! Пассажирам, следующим до станции Сочи, приготовиться к выходу. Стоянка поезда на станции Сочи десять минут. Повторяю, – и голос, прозвучавший в конце вагона, повторил слово в слово всё то, что только что произнёс, но уже в середине вагона, а ещё через минуту-другую всё то же самое прозвучало в конце вагона. Послышалось характерное шарканье ног и суетня.

– Бог троицу любит,– сказал Вадик Савченко, и было непонятно, к чему относилось его глубокомысленное заключение: то ли к гнусавому объявлению проводницы, то ли к их игре с Толей Дрыновым в «камень-ножницы-бумагу». – Я выиграл, придётся тебе идти, – радостно сообщил Вадик, и Толя стал собираться к выходу.

В Сочи он сбегал в привокзальный буфет и купил там здоровенный пакет разных печёных пирожков: с мясом, капустой и с рисом с яйцом – по равному набору для каждого их нашей компании – всего 24 пирожка.

– Ты с ума сошёл? – спросил я его полувопросительно, полу утвердительно. –  Куда такая уйма пирожков?

– Пора экономить деньги, – сказал Вадик Савченко, – хватит шляться по ресторанам. Неизвестно ещё, что будет в Бакуриани.

– Я думал как лучше, – виновато произнёс Толя Дрынов и неуверенно засмеялся.

– Тогда нужен чай! – решительно сказал я, спрыгнул с полки и вышел из купе, чтобы игриво попросить проводницу незамедлительно принести нам крепкий чай. Общение с ней доставляло мне маленькую радость.

– Сколько стаканов? – поинтересовалась она. Та – рыженькая.

– Восемь – раз!  милая девочка, – со значением ответил я, и в моих невинных словах не было ни капли скабрёзности.

– Кажется, я вам уже говорила, что я вам не девочка, – кокетливо бросила проводница через плечико, но уже не так сердито и неприступно, как прежде. – Скоро будет готов. Как раз только что свежий заварила.

И вскоре был чай. Как эта пигалица проводница изловчилась ухватить своими грязными, но милыми пальчиками, с грубым облезлым маникюром, сразу восемь стаканов горячего чая в подстаканниках, я до сих пор не понимаю. Наверное, как говорится, имел место быть профессиональный секрет и годы упорных тренировок. Чай, конечно, был грузинский, немного отдавал берёзовым веником, уже не раз побывавшим в парилке на верхней полке, зато пирожки были восхитительные. Они ещё хранили тепло привокзального буфета и толстых волосатых рук умельца пекаря. И пахли одуряюще. К вкусному запаху сдобного теста, побывавшему в русской печи (а возможно, грузинской), добавлялся тонкий аромат ванили. Особенно хороши были пирожки с мясом.

Поезд тронулся, в стаканах закачался пока ещё недопитый чай, похожий цветом на грузинский коньяк, и стали уютно позвякивать чайные ложечки, пытаясь изобразить опус из фортепьянного цикла Чайковского «Времена года».

Проезжая через знаменитый курортный город Сочи, поезд далеко уклонился в сторону от моря и медленно двигался, редко постукивая колёсами, по удалённым окрестностям, где среди густой тёмной зелени белели отдельными островками красивые здания профсоюзных здравниц. Они были щедро облеплены архитектурными излишествами, словно на стены набросали куски торта безе, а на колонны навертели завитушки из заварного крема.

– Я натурально обожрался, – объявил Толя Дрынов и громко рассмеялся, подтвердив своё важное сообщение громкой отрыжкой. – Вы лучше на время покиньте купе, не то я сейчас лопну и всех вас забрызгаю.

– Я тоже, скажу честно, налопался, – сказал Лёша Куманцов, но до отрыжки он не опустился. Журналист всё же. Да ещё международник.

– А я так ещё бы скушал парочку с мясом, – сказал обжора Вадик. – И всё же я вполне сыт. Дрынчик всех нас спас от неминуемой голодной смерти. Слава ему во веки веков! Аминь!

А я ничего не сказал, потому что промолчал. Мои скачущие мысли были заняты другим, о чём я уже упоминал. И это другое надоело мне самому до чёртиков. Попробуйте от них избавиться, когда даже пирожки и грузинский чай активно способствуют выделению активных половых гормонов.

После Мацесты поезд настырно вернулся к морю и покатил опять рядом с пляжной полосой, окаймлённой волнующимся и пузырящимся кружевом прибоя. И вскоре проводница в заученных выражениях объявила, что через пятнадцать минут – Хоста.

Вадик стал раздеваться и складывать одежду. Всё он делал основательно, как будто собирался в дальнюю дорогу. Аккуратно выравнивал по несуществующей стрелке растянутые на коленях тренировочные бумазейные штаны и, сложив кое-как, укладывал их на ватную подушку. Застёгивал стянутую с себя рубашку на все пуговицы, расстилал её на байковом одеяле, «пузом» – вниз, «спиной» – кверху; завёртывал боковины и накладывал на них навстречу друг другу рукава; расправлял их в тех местах, где не сразу получалась ровная складка. Потом складывал получившийся «полуфабрикат» пополам – выходило очень красиво, почти как в галантерейном магазине «Одежда» на Ленинском проспекте в Москве. И укладывал сложенную таким изощрённым способом рубашку поверх штанов. Всё то же самое он проделал с майкой, сильно отдававшей потом. Затем стянул с ног попахивающие острым сыром носки, встряхнул их несколько раз перед нашими носами и уложил ровнёхонько рядом со стопкой ранее снятой одежды. Мы с изумлением наблюдали за его действиями и молчали. Первым не выдержал душевного напряжения Лёша Куманцов, он спросил:

– Вадик, зачем ты всё это делаешь? Тебе же скоро придётся снова всё это надевать на себя. Зачем впустую тратить время?

– «Привычка свыше нам дана!» – высокопарно продекламировал Вадик. – И потом, друзья мои, мало ли что может случиться. Море есть море. Я не хочу, чтобы вы обо мне плохо подумали потом.

Толя Дрынов нервически рассмеялся и сказал прямо, как отрезал:

– Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

В это время пошёл дождь, зимний, нудный, бесконечный. Небо грозно нахмурилось, почти касаясь земли и моря своими мохнатыми бровями-тучами. Видно, оно решилось напугать Вадика, предостерегая его об опасности рискованного поступка. Даже оконные стёкла прослезились грязными косыми слезами. Но Вадик не унывал, ему на всё было наплевать или всё было до лампочки, а то и по барабану – это уж кому как больше нравится. Он даже стал бодро напевать, пошевеливая в такт пальцами ног и дирижируя самому себе посиневшими худыми руками:

                Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин,
   И первый маршал в бой нас поведёт.

Дождь усилился, по оконным стёклам побежали стремглав косые струйки воды. Появились первые дома Хосты, расположившейся широким амфитеатром на крутой горе, поросшей густой зеленью, и поезд начал тормозить. Вадик надел на босу ногу свои жёлтые полуботинки, на одном из которых отсутствовал каблук, и не стал завязывать шнурки, чтобы легче было при надобности скинуть, а потом быстро надеть свою модную обувь, поднялся со своей полки в полный рост, демонстративно перекрестился и направился вдоль узкого коридора к выходу из вагона.

Мы, остальные трое, вышли вслед за ним из купе и сгрудились возле окна, которое сделалось нашим временным наблюдательным пунктом. Лёша Куманцов предпринял последнюю попытку урезонить безумца и бросил вдогонку удаляющейся по узкому проходу голой фигуре отощавшего от недоедания и занятий по системе Порфирия Иванова кривоногого и голенастого Аполлона полные грустной укоризны слова:

– Вадик, одумайся! Дождь усиливается. Вот-вот он перейдёт в снег.

– Я вижу, – сказал Вадик, обернувшись. – Дождь здоровью не помеха, а совсем наоборот. Дождь обычно согревает воду.

Увидев голую фигуру пассажира в одних трусах (они же в данном случае плавки в мелкий цветочек) и жёлтых расшнурованных полуботинках на голую ногу, проводница инстинктивно преградила ему дорогу и спросила осторожно и в то же время испуганно:

– Ты куда? Совсем спятил, что ли?

– Купаться, – невозмутимо ответил Вадик.

Проводница дёрнула покатыми, как у штангиста, плечами, потеснилась, чтобы пропустить ненормального, а то ещё возьмёт и укусит. Цапнет сдуру за руку, лечись потом. Когда он прошествовал мимо неё и скрылся в тамбуре, она прокричала в нашу сторону:

– Он что, псих?

– Да, девочка, – успокоил я её, прокричав в ответ, – ты попала в самую точку. Но ты не бойся, он не опасен. Нисколько, у него нет бешенства.

Сквозь залитое грязными слезами зимнего дождя вагонное окно мы стали с неослабевающим интересом наблюдать, как наш геройский друг, пятясь задом и держась за тонкие ржавые поручни, сошёл по ступенькам на железнодорожное полотно. Из других купе высыпали другие пассажиры, заинтересованные нашей с проводницей необычной перекличкой. Они проявили незаурядное любопытство и тоже прильнули к плачущим окнам.
 
Я уверен, что и в других вагонах происходило то же самое, поскольку новости в поездах имеют свойство распространяться со скоростью звука. Вадик, осторожно ступая, спустился по щебёночной насыпи на пустынный неширокий пляж и засеменил по шуршащей гальке, припадая на одну ногу, по направлению к кружевной полосе, где пенился и ворчал недовольно холодный прибой зимнего Чёрного моря.

Цветастые трусы нашего героя сразу же намокли от дождя и облепили его тощий зад, а спереди они оттопыривались неприличным вислым мешком, как будто он был половой гигант. Вадик скинул жёлтые туфли (одна без каблука), брыкаясь худыми волосатыми ногами, и храбро вошёл в ледяную воду. Долго было мелко, и ему пришлось зайти довольно далеко, чтобы погрузиться по эти самые, которые мешают танцорам. Ещё через минуту он окунулся с головой, вынырнул, отдуваясь, как тюлень, и торопливо поплыл классическим брассом. Его судорожные красивые движения напоминали дрыганья лягушки, пойманной без крючка на крапиву и брошенной в воду.

Над водой торчала только одна его круглая, как волейбольный мяч, голова, поблёскивающая мокрой лысиной. Плыл он долго, чем вызвал законное беспокойство у всех, кто из окна поезда следил за его необычным купанием. При этом он громко, но хрипло напевал:

                Не нужен нам берег турецкий,
                И Африка нам не нужна.

Сначала он поплыл в сторону турецкого берега довольно резво. Но, видно, вовремя сообразив, что не успеет добраться до него и вернуться обратно к отправлению поезда, решительно повернул вспять, взяв курс к родным хостинским берегам. Мы с облегчением вздохнули:

– Ну, вот, кажется, наконец, дошло до этого задрыги, – проговорил Толя Дрынов и засмеялся. Он вообще был необычайно смешлив, радостный такой хохотун. Мог рассмеяться от того, что ему покажут палец.

В это время, прогудев что-то насмешливое, промчался в сторону Сочи встречный, таща за собой вихрь пыли и всяческого сора, накопившегося на путях стараниями простодушных пассажиров, считавших, что всё лишнее и ненужное можно выбрасывать в окна, раз никаких запретных надписей нигде не видно. Наш паровоз прогудел что-то в ответ на своём паровозном языке, выпустил из-под себя красивые клубы белого пара, покрутил вхолостую тяжёлыми литыми колёсами с красными противовесами, подсыпал в буксы сухого песку и дёрнул застоявшийся состав, прогнав вдоль него дробный перестук буферов. Потом медленно тронулся, постепенно набирая ход.
 
Вадик успел уже выскочить из воды, подхватил, сложившись пополам, туфли и босиком, то и дело осклизываясь и размахивая руками для сохранения неустойчивого равновесия, побежал мелкими шажками по оживающей под его ногами шуршащей мокрой гальке к вагону.
 
Публика, наблюдавшая с испугом и одновременно с восхищением изумления за зимним купанием худущего лысого Аполлона с красивыми пучками курчавившихся волос под мышками и на худосочной груди, заволновалась, загудела, как потревоженный пчелиный рой. Какая-то из женщин, в длинном махровом халате, истерично крикнула:

– Мужчины! Что же вы стоите, как истуканы, и спокойно смотрите? Надо что-то делать! Он же может не успеть.

– Стоп-кран нужно найти, – проговорил авторитетно чей-то хриплый бас. Мужчина, произнесший эти дельные слова, продолжал стоять, не в силах оторваться от окна. Там было всё гораздо интересней.

– Успеет или не успеет – вот в чём вопрос, – философски заметил невозмутимый, как египетский Сфинкс, Лёша Куманцов.

– Я думаю, успеет, – сказал Толя Дрынов. – Вадик ещё не созрел для такого подвига, чтобы нагишом отстать от поезда. – И Толя покатился со смеху, как простой деревенский дурачок, собирающий милостыню возле сиротливой церковной паперти.

Вадик тем временем уже поравнялся с проходящим мимо поездом, успел ухватиться за поручни последнего вагона, обронив при этом одну из туфель, как раз ту, которая была с оторванным каблуком, и запрыгнул на подножку так ловко, что его опасно мотнуло против хода, но не оторвало. Проводница последнего вагона, видно, наблюдавшая за всем этим трагикомическим представлением, безропотно и торопливо отворила герою тяжёлую входную дверь. Вадик озарил железнодорожную даму признательной улыбкой, с трудом переводя стеснённое дыхание. Его тело было красным, как у рака, ещё не успевшего полностью свариться в крутом кипятке, и от него шёл лёгкий пар, как будто он только что вышел из бани.

Он шёл вдоль вагонов, сильно прихрамывая, держа в руке одну жёлтую туфлю, превратившуюся от дождя из жёлтой в кофейную (кофе с молоком). Он оставлял после себя на линолеумном полу мокрые следы с кровавыми подтёками и криво улыбался. Его победное шествие с гордо поднятой головой сопровождалось бурными аплодисментами и восхищёнными, как ему казалось, взглядами пассажиров, довольных тем, что всё так благополучно завершилось. Добравшись до нашего купе, Вадик задвинул за собой катучую дверь, снял мокрые трусы, повесил сушиться их на трубу отопления под откидным столиком и удобно уселся на свою постель.

– Ты бы хоть растёрся досуха полотенцем, – посоветовал ему Лёша Куманцов. – Не то ведь простудишься, как пить дать.

– Нет, – упрямо возразил упёртый голый Вадик. – Учитель (так он называл Порфирия Иванова) настоятельно рекомендует обсыхать после обливания без обтирания.

Тело Вадика порозовело, оно пышело жаром, и от него поднималась лёгкая испарина.

– Как водичка? – ехидно поинтересовался Толя Дрынов. – Тёплая, небось, как парное молоко? – И он засмеялся нервным смехом.

– Нормальная, – сказал Вадик равнодушно. – Только вот порезался об стекло, когда бежал босиком. Какая-то сволочь разбросала битые бутылки по всему пляжу. На одну «розочку» я, видно, и наступил. К тому же я, лопух, один ботинок случайно выронил. – И он продемонстрировал оставшийся, сиротливый, мокрый, с каблуком. – Теперь чинить, по сути дела, будет нечего.
 
Толя Дрынов почти профессиональными движениями осмотрел раненую ногу друга, ощупывая ступню, и заключил уверенно:

– До свадьбы заживёт. Надо просто свадьбу ускорить. – Дрынчик расхохотался, хлопая себя ладонями по ляжкам и всхлипывая от неудержимого восторга юмора.

– Вот видишь, Вадик, – сказал я нравоучительно, – в каждом деле есть положительная и отрицательная сторона. Единство противоположностей. Позитив – негатив. То, что ты потерял ботинок, это, конечно, плохо. Впрочем, бывает и хуже. Но с другой стороны, тебе не надо теперь думать об утраченном каблуке для потерянного ботинка. И не морочить себе голову о ремонте. И это – хорошо. Так что не надо, мой друг, унывать и огорчаться.

– Вам, конечно, смешно, я понимаю, – уныло протянул Вадик. – А в чём теперь я буду ходить, совершенно себе не представляю.

– У тебя же есть горнолыжные ботинки! – не унимался Дрынчик, хохоча пуще прежнего и чуть ли не рыдая от этой идеи. – Будешь в них по утрам обливаться холодной водой. По-моему, это очень удобно.

– У меня есть запасные кеды, – вспомнил тут Лёша Куманцов. – Хочешь, возьми, мне не жалко. В Тбилиси купишь мне новые. Сорок четвёртый размер. Запиши, чтобы не забыть.

– Вот это я понимаю! – восхитился я. – Настоящий и преданный друг. Готов отдать последнюю рубашку.

– Не рубашку, а кеды, – уточнил Лёша.

Отодвинулась дверь, и в купе без стука впёрлась проводница, не та, которая рыжая, а другая – чернявая и толстая. С белым воротничком.

– Стаканчики забрать, – пояснила она своё вторжение и сладко зевнула.
 
И тут она заметила совершенно голого пассажира, который на глазах у всего поезда по маршруту «Москва-Тбилиси» минут десять тому назад, как простой хулиган, нахально купался в зимнем Чёрном море, а теперь сидит тут, развалившись, как в бане, голый, в чём мать родила, и не стесняется ни капли посторонней замужней женщины, которая на работе. Хоть бы прикрылся чем-нибудь, бесстыдник херов! Ни стыда, ни совести! Прости господи!

Она опрометью выскочила из купе, забыв про стаканчики, прошипев на ходу по-змеиному: – «Гос-споди! Совсем всякий стыд потеряли. Интеллигенты чёртовы! Шпана столичная!».

Вадик интеллигентно, приказным тоном, попросил меня отнести ей стаканы. И я понёс послушно, едва удерживая неловкими пальцами восемь мельхиоровых подстаканников с вставленными в них тонкими стаканами, в которых болтались и позвякивали блестящие чайные ложечки. «Как эти девахи могут носить наполненные чаем стаканы, уму непостижимо», – рассуждал я, пока меня швыряло от одной вагонной стенке к другой.
 
Когда побеседовав в воспитательных целях с толстой проводницей при передаче стаканов о превратностях жизни вообще и закаливания организма в частности, я вернулся в купе, Вадик уже полностью обсох, был одет и сидел глубоко на своей полке, прислонившись спиной к перегородке и скрестив вольно ноги. Розовощёкий, чистый, причесанный (если можно так сказать о лысом человеке), гладкий и важный, как свежий жених. У него был необыкновенно довольный вид, как будто он только что выиграл парусную гонку и получил золотую медаль чемпиона. На ногах, которыми он хвастливо болтал, перекладывая одну на другую, красовались Лёшины кеды, почти совсем новые, с заметными прорехами на сгибах. Я не знал, что в таких случаях следует говорить, и принуждённо, неожиданно для самого себя, немного запинаясь, спросил первое, что пришло мне в голову:

– Хорошие кеды! И что, в самый раз?

– Немного великоваты. Но я потом подложу в носки скомканную газету «Правда», и будет в самый раз.

Я растерялся от такой смелости и находчивости и задал ему ещё один дурацкий вопрос, просто машинально:

– А куда ты дел свой жёлтый полуботинок, который с каблуком? Неужели выбросил в окошко? Никогда этому не поверю.

– Зачем? – искренне удивился Вадик. – Я его сохранил. Я человек бережливый. Может быть, в Тбилиси мне посчастливится найти где-нибудь такую же пару, тогда этот будет запасной.

– Как в дворовой футбольной команде любителей-профессионалов, – вставил, покатываясь со смеху, Толя.

И мы все дружно расхохотались. Громче и дольше всех смеялся Дрын-чик, утирая слёзы тыльной стороной руки и шмыгая носом. Лёша Куманцов сделал вид, что ничего не расслышал про газету «Правда», но на всякий случай потрогал перегородку в соседнее купе, как бы проверяя её опасную звукопроницаемость.

                VIII

Потом мы ехали просто так, покачивались вместе с вагоном и нудно напряжённо молчали. Всем стало скучно от липкого страха из-за этой проклятой газеты, и я решил, что нужно каким-то образом оживить ситуацию, а то можно просто помереть со скуки.

– Между прочим, – сказал я загадочно, или, как иногда говорят, с тонким намёком на толстые обстоятельства, – именно в Хосте случилось моё первое грехопадение. Мне было тогда, братцы, двадцать лет. Или около…

Лёша, Вадик и Толя продолжали молчать, как будто я ничего такого не говорил.

– Если вам неинтересно, – картинно поник я, надув для наглядности губы, – могу и не рассказывать. Мне это до лампочки и в то же время по барабану.

– Нет уж, – сказал Лёша Куманцов, – раз начал, давай трави. Ты интересно иногда рассказываешь, надо прямо заметить.

– Валяй! – поддержал его Толя Дрынов и заранее засмеялся, ещё не зная, будет ли смешно. –  Про это самое люблю внимательно послушать и подремать.

– Только, пожалуйста, без скабрёзностей, – предупредил Вадик.

– Хорошо, – согласился я, – без скабрёзностей, так без скабрёзностей. Нам, татарам, один хер-с.

– Причём здесь татары? – поморщился Лёша Куманцов.

– Ты прав, – сказал я, – татары здесь не причём. Её звали Изольда.

– Ха-ха! – хохотнул Дрынчик. – Тристан и Изольда. У Рихарда Вагнера есть такая классная опера.

– То, что ты о классической литературе знаешь по названиям опер, делает тебе честь, – съязвил я. – Однако не будем отвлекаться. Собственно, самый пик грехопадения случился чуть позже, в Москве, но начало было положено именно в Хосте, где в санатории «Имени 2-ой пятилетки» я лечил свой полиартрит. Дело было летом, я успешно сдал экзамены за вторую сессию и получил от профкома бесплатную путёвку в санаторий, поближе к Мацесте.

– Давай ближе к телу, – сказал Вадик.

– Потерпи! – одёрнул я его. – Скоро будет тебе и тело, будет тебе и душа. Терпенье, мой друг, терпенье. Не перебивай, пожалуйста.

– Чтобы тело и душа были молоды, были молоды… – попытался
пропеть Вадик, но тут же Толя Дрынов показал ему здоровенный кулак.

– Могу продолжать? – деловито поинтересовался я с ядом в голосе.

– Валяй! – снизошёл Вадик.
 
И я небрежно продолжил свой рассказ.

– Практически все дни моего пребывания в санатории были совершенно одинаковые, как под копирку: ночью беспрерывно лил дождь, как из ведра, а утром небо очищалось, и быстро устанавливалась несусветная африканская жара. От испарений духота стояла страшная – как в парилке на верхней полке. Я спасался только тем, что бегал с горы, где лежал наш сиротливый санаторий, через всю Хосту, на тот самый пляжик, где Вадик сегодня купался в ледяной воде. А когда возвращался к обеду или к ужину, то обязательно заходил в душевую, чтобы смыть соль и пот с тела. – В конце предложения я сделал голосовой нажим и выразительно посмотрел на Вадика.

– Я совсем не это тело имел в виду, – живо отпарировал Вадик.

– Я это сразу понял, – ответил я ему в пику. И продолжил свой лирический трёп. – У нас был отдельный душевой павильон. Деревянный, крашеный в любимый цвет провинциальных маляров – ярко зелёный. В павильоне было два этажа: на первом мужское отделение, на втором – женское. Окна, как водится, были замазаны белой краской, чтобы исключить подглядывание со стороны излишне любопытных отдыхающих.

– Особенно, конечно, в окна второго этажа, – продолжал подковыривать меня Вадик. Характер, надо заметить, был у него препоганый.

– Погоди ты, не перебивай, я сам собьюсь. И не иронизируй попусту. Прибереги свои насмешки для другого случая, когда будешь пить коньяк «пять звёздочек», – съязвил я. И дальше гну свою линию из разных интересных слов. – Однажды иду мимо, смотрю, одна оконная створка на втором этаже распахнута настежь. И вот, не знаю, поверите, нет ли, отчётливо вижу: стоят перед окном две голые женщины, о чём-то мирно беседуют и нахально так курят папироски…

– Одна из них – Изольда, – не утерпел Вадик, чтобы вывести меня из терпения и заставить путаться в словах.

– Слушай, Дрынчик, – обратился я к Толе, – тресни ему по уху, пусть он заткнётся. Иначе я не буду дальше рассказывать. Он мне надоел, честное слово. Сколько можно идиотничать? В конце-то концов!

Толя Дрынов, естественно, лишь засмеялся, а Лёша сказал с укоризной:

– В самом деле, Вадик, перестань встревать и ехидничать. Зависть – плохой советчик. Особенно в сердечных делах.

– Хорошо, больше не буду. Я заткнулся и рот застегнул на молнию. Можешь продолжать, – разрешил мне Вадик как будто он профессор, принимающий экзамены.

– Покорно благодарю-с! – кивнул я ему в ответ с язвительной усмешкой. – Так вот. Стоят две молодые обнажённые голые женщины и курят. Ну, не совсем чтобы голые, а по пояс. Что там внизу – не видно. А я, признаться, никогда так близко голых женщин не видел. Если не считать уж совсем далёкого детства, когда я в деревне у бабушки, с высокого бугра из густых кустов подглядывал, как далеко внизу бабы с девками нагишом в реке купаются. А тут – вот они, совсем рядом. Если сильно поднатужиться, то можно рукой дотянуться. Между нами если есть метра три-четыре, то не больше. Я просто обомлел. Стоят, словно мраморные древнегреческие изваяния, кожа смуглая от загара и видно, что гладкая, прямо как атласная. На коже капельки воды – видать, только что из-под душа вылезли. Груди выставили напоказ, а они бе-лые, как украинское свиное сало. И соски торчат торчком с вызывающим видом. Большие такие и коричневые, как ржавые напёрстки. А вокруг сосков розовые круги, как после поцелуя взасос. У меня в глазах тоже круги. И голова – кругом. Взгляда оторвать не могу, ноги ватные сделались, меня не слушаются. Шагу ступить не в силах, чтобы уйти подобру-поздорову, пока не попало на орехи. Будто прирос к земле, честное слово.

Они заметили, что я за ними подглядываю – и в крик. «Пошёл отседова, пока цел, развратник хренов! Будем жаловаться на тебя главному директору. Живо выпишут тебя из санатория досрочно» И створку окна тут же захлопнули. Меня как ветром сдуло. Щёки и уши от стыда пылают. Сгорю, думаю, к чёртовой матери, горстка пепла только останется. Хорошо бы никто не заметил мой позор. Чёрт меня дёрнул смотреть в ихую сторону!

И с того самого момента меня как будто подменили. Из стеснительного скромника превратился я в настоящую Казанову. Куда бы ни шёл, что бы ни делал – стоит перед глазами эта жуткая картина, хоть ты тресни. На женщин стал смотреть совсем по-другому. Раньше мог в лицо посмотреть, хоть и стеснялся. А теперь глаза словно намагниченные сделались, сами до уровня женской груди опускаются. И пялятся, пялятся за пазуху, всякий стыд забыл. И вижу, что там, под одеждой или за лифчиком – соски торчат. И манят, манят, так и тянет схватить их руками. Больше думать уже ни о чём не могу. А уж про пляж вообще говорить нечего. Сплошное бесстыдство и разврат. Будто в баню попал. Приду, разденусь и сразу в воду. И загорал в сторонке. Шляпой накроюсь и будто книжку читаю. А сам нет-нет поглядываю. Интересно всё же. Возраст такой. Беспокойный.

Дальше – больше. К нам в санаторий приезжал по расписанию киномеханик из Хосты. На травяном газоне, за главным корпусом, деревянные скамейки ставили и стулья. Из простыней мастырили экран, и, как стемнеет, механик отдыхающим кино крутит. Вокруг в траве цикады звенят и стрекочут разные кузнечики. Помню, плёнка у него то и дело рвалась, и механик громко матерился на какую-то базу-сволочь. Пока он плёнку склеивал, зажигали свет. И тут мотыльков налетало, бабочек разных, мошек – видимо-невидимо. Будто снег шёл со всех сторон.

Однажды показывали какой-то старый задрипанный фильм про любовь. Про счастливую любовь, конечно, чтобы людям легче жилось на свете. Потому что в настоящей жизни счастливой любви не бывает. Вот и надо было людям мозги пудрить. Я подошёл, стою, смотрю. Мысли мои скачут, а глаза зыркают. Замечаю, в заднем ряду – фигура. Женская вроде. Сидит скромно так, на скамеечке с краю. А рядом стул свободный. Я подкрался, тихо спрашиваю: можно я тут рядом присяду. Вы не будете возражать? Пожалуйста, говорит шёпотом, сидите, сколько влезет. С чего бы мне возражать? Стул свободный, ничейный. Я присел на стул и ближе к ней придвинулся. Одним глазом на экран, другим – на соседку поглядываю. Думаю, кто такая? Вроде раньше она мне не попадалась на глаза. Может быть, новенькая?

– Ну, эта уж точно Изольда, – сказал Дрынчик и не стал почему-то смеяться по своему обыкновению. Видно, от напряжения в натянутых нервах.

– Нет, Толя, – говорю, – на этот раз ты ошибаешься. Это была пока ещё не Изольда. Изольда будет потом. А эта, – я пожал плечами, – не знаю даже, как её зовут. На следующий день, когда светло стало, я её разглядел в столовой. Молодая вроде и сисястая такая – на редкость. Как будто два больших апельсина за пазуху запхала. Но на лицо уродина  – не приведи господи. Нос, как у Сирано де Бержерака, паяльник будь здоров. Накануне, когда кино показывали, я её лица не разглядел как следует. Темно всё же, и луч от проектора мельтешит и глаза слепит. А в луче всякая летающая живность мечется. Помню, у соседки моей руки голые, белеются в темноте. Сложила их на коленках и сидит, не шелохнётся, будто она отличница из старшего класса.
 
Вам, говорю, не холодно? Руки-то раздевши у вас, без рукавов – вечер всё же. Да нет, говорит, не холодно. Я свою руку, как бы невзначай, на её руку положил, а сам дрожу от страха. Она – молчок. Ни да, ни нет, ни тпру ни ну, ни кукареку. Словом, даёт понять, что она не возражает, чтобы за ней ухаживали симпатичные мужчины. Я тут раздухарился и перехожу к решительным действиям. Сначала хотел ей за пазуху забраться. Но не осмелился, всё же сверху рука-то. Сидящие рядом могут заметить. Опасно это. Ещё подумают что-нибудь нехорошее. Я тогда тихонько так стал ей под юбку свою руку совать. Думаю, заметит она или нет. Заметила подлая. Мою руку выталкивает и шепчет как-то без особого возмущения: не надо мол так себя недостойно вести. Мне, конечно, неловко это выслушивать, но я стараюсь внимания не обращать и снова лезу. Думаю, кобенится просто из-за глупости своей женской. Она опять руку мою оттесняет и талдычит одно и то же: не надо и не надо. И так продолжалось много раз подряд, пока я не получил вдруг тихонько по уху.

Я ещё подумал, может, кто-то посторонний меня треснул. Огляделся – нет, она. Близко рядом никого нету. Я даже разозлился. Вот ведь дрянь какая! Что ей жалко, что ли, в самом-то деле? Я ведь ничего плохого ей не предлагаю. Просто хочу осторожно потрогать, что у ней там, между ног, находится. У мужчин-то я знаю что – по себе знаю. А у женщин – плохо представляю. Ни разу не видел и не трогал. Знаю только понаслышке, что не как у нас. И вроде что-то особенно мягкое. А она сразу драться, курва!

Мне надоела эта бесполезная романтика, и я подумал про себя: не хочешь и чёрт с тобой! Без тебя как-нибудь обойдусь. Поднялся и ушёл обиженный. Не стал даже кино досматривать. С тех пор у меня к женщинам такое отношение выработалось: дашь – спасибо, не дашь – пожалуйста.

– Я же просил без скабрёзностей, – сказал Вадик, изображая лицом деланное разочарование и оправданную скуку.

– Это не скабрёзность, Вадик, это жизненный принцип. Установка, так сказать, на всякий пожарный случай.

– Ну, так, где же твоя обещанная Изольда? – спросил Лёша Куманцов, теряя последнее терпение.

– Не торопись, – говорю, – не теряй терпение. Женщину, – говорю, – которая впоследствии оказалась Изольдой, я, признаться, давно заприметил. Можно сказать, с первого дня, как оказался в санатории. Наверное, мы и попали с ней в одну и ту же смену. Она была явно старше меня, лет эдак на десять. Но мне это даже нравилось: не какая-то молоденькая дура, а взрослая женщина, много повидавшая и на всё согласная. Она как магнитом притягивала мой заинтересованный взгляд, но он всегда был мимолётным и украдкой, потому что долго глядеть на неё я стеснялся. Не говоря уже о том, чтобы близко подойти. Попробую вам нарисовать её разными словами, хотя совсем не уверен, что это у меня хорошо получится.

Высокая, худая, как жердь, и очень яркая. Волосы чёрные, смоляные, вьются по всей длине и крупными локонами ложатся на острые широкие плечи. А возле висков две заколки с голубыми розеточками из шёлка. Губы тонкие и густо намазаны яркой красной помадой. Глаза неопределённого цвета, тёмные какие-то, с широкой тушевой обводочкой. В ушах серьги в виде больших колец, наподобие тех, на которых люди ключи от квартиры носят. Только золотые, наверное.

– Странно, – удивлённо сказал Вадик. – Говоришь, что якобы украдкой, мимолётно следил, а разглядел её во всех деталях, как под микроскопом. Даже заколки с розеточками заметил.

– Ты редко бываешь прав, Вадик, но сейчас ты прав. Действительно, я разглядел её довольно подробно, но это произошло не сразу, не единым махом, а как бы сказать, порционно: сегодня одна деталь, назавтра – другая. Я вам показываю уже законченный её портрет.

Так вот. Помню, меня удивляло, что она, такая красивая и эффектная, никогда не покидает пределы санатория, ни разу не видел её на пляже и был уверен, что она никогда не купается в море и не загорает на солнышке. Сидит день-деньской в шезлонге, в тени, или неторопливо прогуливается по тенистым дорожкам санатория, держа над собою в бледной тонкой руке небольшой цветистый зонтик с оборкой. Она казалась мне недосягаемой, из какого-то другого мира, куда мне вход был закрыт. Этакая странная смесь Чеховской дамы с собачкой (только без собачки) и египетской Клеопатры.

Издалека можешь поглядывать и любоваться, а близко подойти не смей, опасно. За ней мужики, как кобели за течной сукой, хороводом вились. Куда мне, молокососу, с ними тягаться! Я, правда, тоже был крепкий парень, но из-за баб, начиная ещё с девчонок в школе, никогда не вступал в противостояние и не дрался. Из принципа. Этого ещё не хватало. Гордый был. Считал, что это унизительно и глупо. Я придерживался такого простого правила: да – да, а нет –  нет. И всё. И точка! И никаких запятых.

В какой-то книге по истории древнего мира я читал, что якобы у настоящей живой Клеопатры были чересчур волосатые ноги. Может быть, думал я, и у этой дамочки из нашего санатория «Имени 2-ой пятилетки» ноги с таким же волосатым дефектом, потому что ходила она всегда в длинном, до пят, глухом платье или в таком же длинном лёгком халате. Так что ног её я никак не мог разглядеть. На пляж она не ходила, я уже говорил.

– Волосатые ноги были не у Клеопатры, а у царицы Савской, – сказал Лёша Куманцов. Всё-то он знал, собака, журналист чёртов!

– Да? – сделал я удивлённое лицо. – Я этого не знал. Но это неважно. Главное, скажу вам честно, ничего у меня с этой женщиной в санатории не было. Да и ни с какой другой – тоже. Это неоспоримый факт.

– Ну да, конечно, – встрял неугомонный Вадик, – если не считать носастой девчонки, к которой ты настырно лез под юбку во время просмотра советского передового кино. Тут тебе не отвертеться.

Мне надоело с ним пикироваться, я просто проигнорировал его очередной неумный выпад, как будто он ничего не говорил, и продолжил свой затянувшийся рассказ:

– Время пролетело быстро, как сон, как утренний туман. Наступил день отъезда. И надо же было такому случиться, что я с этой хостинской Клеопатрой оказался в одном следующим в Москву поезде, в одном плацкартном вагоне и в одном купе на шесть полкомест. Её полка была нижняя, с левой стороны по ходу поезда. А моя – с правой стороны, у противоположной переборки, верхняя. Вот в вагоне как раз мы с ней и познакомились. По сути дела впервые. И без всяких этих скабрёзностей, которые так не любит Вадик.

                IX

При посадке меня неожиданно остро кольнуло ревностью. Я раньше и не знал, что это такое. А тогда прямо как штопальной иголкой в сердце. Несильно так, но неприятный осадок всё же остался. И надолго. Её провожал какой-то смурной тип, с тонкими подбритыми усиками – типичный альфонс. По-видимому, он был тоже из нашего санатория, но я его не запомнил. Их было много, разных кобелей. Этот альфонс помогал ей запихнуть чемоданы под полку, а перед отправлением поезда поцеловал эту Клеопатру на прощание прямо у меня на глазах без всякого стеснения. И прямо в губы и долго так. Будто слюней напустил. Я сделал вид, что меня это не касается. Мало ли что бывает, может, он муж, брат, сват. Моё какое дело? Мне по барабану и мне до лампочки. Словом, дело ясное, что дело тёмное.

А когда этот гнусный тип покинул вагон, и поезд тронулся, мы с ней и разговорились. Типа того: как вас зовут? Изольда. О, какое имя древнегреческое! А сокращённо как? Иза. Можно я буду называть вас Иза? А то Изольда слишком длинно. Конечно, ради бога, называйте, как хотите. А вас как зовут? Женя. Тоже прекрасное имя: Женя, Женечка, Евгений. Как Онегин у Пушкина Александра Сергеевича. Ну, и так далее. Она узнала всё про меня. А я узнал, что она из Красноярска, замужем, и что ей предстоит в Москве пересадка. Наш поезд прибывает в Москву рано утром, а её поезд, в Красноярск, отправляется поздно вечером того же дня. Я взял эту информацию себе на заметку (машинально), но никаких конкретных планов на тот момент у меня не возникало. Ещё, как говорится, рак под горой не свистнул.

Поезд двинулся из Хосты поздно вечером, поэтому скоро приблизилась вплотную, будто свалилась с неба, южная звёздная ночь. Все пассажиры дружно разлеглись по своим плацкартным полкам, не став, как обычно это бывает в пути, закусывать на сон грядущий. Я легко забрался на свою верхнюю полку. Снял рубашку, остался в майке без рукавов и хлопчатобумажных штанах-трениках с растянутыми «пузырями» на коленях. И стал, совсем обнаглев, смотреть на Изольду, не отводя от неё пристального взгляда.

Она лежала вольно, на спине, в длинном ситцевом халате, вытянув вдоль тела тонкие руки. На пальцах, с длинными, продолговатыми ногтями, покрытыми черневшим в полутьме ярко-красным лаком, сверкали перстни. Их было много, я пытался их сосчитать, но не смог, потому что руки её находились в каком-то постоянном нервном движении. Она не стала накрываться простынёй, ни тем более одеялом, потому что было жарко. И тоже почти неотрывно смотрела на меня.

Вскоре погас плафон на потолке, в вагоне возник сумрак, разбавленный лишь чуть брезжущим светом иногда мигающего аварийного фонаря. Нижняя полка Изольды накрылась тенью от верхней и там удобно устроился волшебный полумрак. Мне показалось, что в этом таинственном полумраке глаза Изольды стали излучать волшебное свечение. Через непродолжительное время с четырёх соседних полок раздались два характерных посапывания и два пока ещё негромких, но отчётливых храпа. Я себя заверил, что наши купейные попутчики погрузились в сладкий сон, и это почему-то меня обрадовало. Тишину нарушали только эти свистяще-сопяще-храпящие звуки, поскрипывание вагона, уставшего от долгой службы в системе железнодорожного транспорта, и дробный стук колёс.

Я продолжал пристально смотреть на Изольду и вдруг увидел, как она, словно русалка из глубокого омута, манит меня ладошкой к себе. Сердце моё всполошилось, затукало часто-часто, как настенные часы-ходики, когда их потянешь за фарфоровую гирьку вниз с некоторым усилием. Дыхание сбилось от волнения. Я торопливо, но соблюдая осторожность, чтобы не производить шума, опёрся руками о края двух верхних полок и тихо спустился вниз, как гимнаст, завершающий на кольцах упражнение «крест». Изольда подвинулась, и я присел рядом с ней. Она улыбнулась, обнажив в полутьме красивые влажные зубы. Потом дотронулась пальцем до моих загорелых подрагивающих бицепсов-трицепсов, засмеялась журчащим смехом и тихо сказала: – «Какой ты сильный, Женечка!»

При этих словах моего рассказа Вадик чуть не лопнул от зависти и сказал разоблачающие меня слова:

– Не ври, Женька! Это ты сейчас придумал, она этого не говорила.

А я ноль внимания. Чего зря с дураком спорить! Он в женщинах ни бельмеса не смыслит. Лопух он и есть лопух. И продолжаю свой рассказ:

– Я почувствовал, как начала стремительно увеличиваться в размерах моя половая принадлежность, этот своеобразный маленький Везувий, вздыбивший мои треники. Этот Везувий имеет обыкновение извергать, порою в самый неподходящий момент юной жизни, порцию жидкой субстанции, отдалённо напоминающую огнедышащую лаву. Я напрягся, сдерживаясь.

Смех Изольды зажурчал, как слабенький горный ручеёк, скачущий по окатанным камням. Её расслабленная рука, похожая на щупальцу крупного осьминога, обернулась вокруг моего торса и нежными пальцами непринуждённо обхватила поверх треников мою напряжённую до предела «принадлежность». Она держала его, чуть сдавливая, как бегунья держит эстафетную палочку в момент передачи следующей участнице стремительного бега. Я замер, оцепенев. Зрачки мои, наверное, расширились до предела, как у кота во время ночной охоты. В подобной, одновременно неимоверно приятной и страшной передряге, мне ещё ни разу в жизни не приходилось бывать. Я порывался было улечься рядом с Изольдой, но она остановила меня, прошептав мне в пылавшее жаром соблазна лицо:

– Потерпи, мой милый! Здесь неудобно. Приедем в Москву, там что-нибудь придумаем. Попробуем устроиться в гостинице.

И тут наступил критический момент: началось бурное извержение моего «Везувия». Прямо в трусы. Изольда встретила оплошность моего неискушённого организма довольным, рокочущим смешком, разжала свои пальцы, приподнялась на локтях и прошептала мне в ухо:

– Расписался, милый…

Я сидел, как последний дурак, понурив голову, не в силах остановить этот постыдный судорожный процесс и не знал, что говорить. Изольда погладила меня по лицу и снова тихо засмеялась:

– Ну, что ты, Женечка! Расстроился? Бедный. Ничего страшного. Такое со многими случается. Полезай скорей на своё место и поспи немного. К утру всё высохнет. Я тоже хочу поспать. –  И она повернулась, гибкая, как египетская кошка, на бок, ко мне спиной, подтянула к плоскому животу ноги, согнутые в коленях и подложила под щёку обе сложенные ладони. Как говорят в таких случаях, уютно свернулась калачиком.

Меня её резкий поворот к стенке немного обидел, особенно задело упоминание о каких-то ненавистных «многих». Слышать про них не желаю! Но я не стал перечить, подчинился и смирился, расценив её поведение как справедливое наказание за мой непростительный мальчишеский промах. Обвод её лежащей на боку фигуры, точнее сказать абрис, напомнил мне, обиженному, лежащего двугорбого верблюда. И я прошептал мстительно про себя: «Вот тебе за это! Верблюдиха ты пустынная, уродина мосластая!»

Я встал, зацепился руками за края верхних полок, мягко подпрыгнул, выжался трицепсами и улёгся на своё плацкартное место. Долго я лежал с открытыми глазами и переживал случившееся. Заодно сушил телом свои мокрые трусы. Всё это было для меня так пугающе ново, так необычно, так колдовски, как во сне или как в волшебной сказке. И я долго не мог уснуть.

Следующая ночь прошла примерно так же, как и первая. Но теперь я уже был другим: не робким мальчишкой, но дерзким, смелым, даже чуть хамоватым, как настоящий мужчина, глава семьи. Я совсем распоясался и первым делом небрежно расстегнул две верхние пуговки халата, вознамерившись забраться Изе (я уже обращался к ней на ты) за пазуху. Она не протиивилась, однако, прошептала мне в ухо горячо:

– Не пугайся, милый, у меня одна грудь.

– А вторая где? – глупо спросил я, ощупывая на её теле необычный провал, где угадывались, вместо вожделенной мякоти, затянутые кожей рёбра. – Я знаю, здесь должна быть вторая. Куда ты её дела? Может быть, её прихватил с собой тот мерзкий тип с усиками, который тебя провожал вчера в Хосте? Признавайся!

Она засмеялась, зажав мне рот мягкой ладошкой.

– Ты просто прелесть, Женечка! Всё совсем не так. Её просто пришлось примитивно оттяпать.

– Почему? – ещё глупее спросил я.

– Потому что так было надо.

Ну что же, легкомысленно решил я, раз надо, так надо. У матросов нет вопросов. Я всё понял и не стал больше ни о чём её расспрашивать. Тем более что с одной грудью мне было даже удобнее управляться. Не надо было метаться от одной к другой. Можно было сосредоточиться. Например, сгребать обеими руками податливую нежную плоть от периферии к центру, как бы собирая её в мягкий купол, и целовать его много раз в маковку, не отвлекаясь при этом на другую, отсутствующую. А сам про себя при этом подумал: «Так вот отчего она никогда не купалась в море и не загорала на пляже. Вот и открылся страшный секрет».

Рано утром наш поезд медленно подкатил к платформе Курского вокзала, встретившего нас багажной суетой и непривычной прохладой. В чёрных репродукторах прозвучал бодрый голос: «Поезд «Сухуми-Москва» прибывает в столицу нашей Родины город-герой Москва!» Прямо как Левитан, честное слово, во время Великой Отечественной войны. И тут же заиграла бравурная музыка, и полились оскоминой знакомые слова:

                Утро красит нежным светом
                Стены древнего Кремля.
                Просыпается с рассветом
                Вся советская земля…

В этом месте своей повести я, с позволения читателей, вставлю отступление, потому что не могу промолчать

Раньше я не обращал на эти слова (про город-герой) особого внимания. Считал, что это вполне естественно, в порядке вещей: столица, разгром немцев под Москвой, Первый Сталинский удар – конечно, город-герой, а как же иначе. А теперь, на старости лет, засомневался. Какой к чёрту город-герой! Все забыли, наверное, про 16 октября 1941 года. А кто помнил, тех уж нет. День этот в народе получил едкое название «День Патриота».

В этот день в Москве была страшная паника. Все дороги, ведущие на восток, были забиты беженцами. Шли пешком, толкая перед собой тележки, нагруженные жалким скарбом, ехали на машинах, на лошадях. Те, кто ещё не успел покинуть свои квартиры, жгли книги. Правительство переехало в Куйбышев. В Кремле временно оставался пока Сталин, но и он уже был готов бежать. Был момент, когда он даже покинул Кремль.

Как я узнал значительно позже, он спрятался на так называемой «ближней даче» в Кунцеве и ждал, что его с минуты на минуту арестуют за то, что он прозевал начало войны и допустил позорное бегство. В Москве оставались только специальные части НКВД, ждущие команду затопить метро и начинать взрывать мосты, заводы, правительственные и другие важные здания. Если бы не подоспели вовремя сибирские дивизии, Москва была бы сдана.

Кстати, с одним из эшелонов, стремящихся в Москву на выручку, я вернулся из Ефремова, где каждое лето гостил у своей бабушки, папиной мамы. А в сентябре 1941 года начал учиться в 4-ом классе Первой Образцовой школы. Если бы не папа, который выхлопотал себе липовую командировку, я остался бы в деревне Подлутово под Ефремовом и вряд ли бы остался цел.

Страх перед немцами, паника, бегство – это я понимаю. В 1812 году Москва тоже бежала от французов и сгорела почти дотла. И Наполеон был вынужден покинуть Москву и спасаться позорным бегством, преследуемый Кутузовым. Но никому в голову не пришло тогда называть Москву городом-героем. Сочетание паники, бегства и геройства я не признаю.

Ну, это так, между прочим, к слову сказать.

На приезде в Москву из Хосты, где я лечился когда-то от полиартрита в санатории «Имени Второй пятилетки», я прервал свой бытовой, частично эротический рассказ, потому что неожиданно объявили, что поезд «Москва-Тбилиси» прибывает на станцию Сухуми.

                X

Так, за разговорами, тары-бары-растабары, мы и не заметили, как проехали знаменитые черноморские курорты: Адлер, Гагру, Гудауту и уже давно въехали на территорию солнечной Грузии, вернее Грузинской Советской Социалистической республики, или, сокращённо, ГрузССР. Некоторые особенно въедливые и критически настроенные читатели могут подумать, что словечко «Груз» вставлено здесь умышленно и якобы связано с непосильным для страны грузом. Но это на самом деле не так. Чистое совпадение звуков без скрытого смысла. Грузия – это живой рай на земле. Это такое место, куда, раз попав, хочется возвращаться снова и снова, ещё и ещё.

По свидетельствам очевидцев, бог-вседержитель, при дележе плодородных угодий между многочисленными народами земли, оставил этот лакомый кусочек земли в горах для себя и своих преданных ангелов. Но сжалился по доброте душевной над опоздавшими к раздаче грузинами, задержавшимися на весёлой пирушке, и отдал эту пахотную долю славному народцу, этим симпатичным очаровательным бездельникам, распевавшим свои прекрасные песни на великое множество голосов, любителям утончённых восточных красавиц и терпкого красного вина.

Если бы мы не миновали Гудауту незаметно, то я, конечно, обязательно вспомнил бы про другую романтическую историю, случившуюся со мной в санатории «Строитель» со славной замужней женщиной по имени Анна Головачёва. Кстати, не знаю почему, но все женщины, с которыми у меня складывались так называемые близкие отношения, были непременно замужними. Возможно, потому, что самой первой была как раз Изольда, которая и привила мне вкус к замужним женщинам.
 
Но это так, между прочим, опять к слову сказать.

Словом, миновали мы Гудауту незаметно, и я про Аню Головачёву, к своему стыду, не вспомнил. А теперь чего вспоминать, раз уж всё равно давно проехали. Как-нибудь вспомню и расскажу о ней в другой раз. Она это заслужила. А пока мы движемся поступательным образом со скоростью поезда «Москва-Тбилиси» по райской грузинской земле, а если уж быть совсем точным, то по абхазской. Сразу не разберёшься, запутаться можно на раз-два-три. Где тут абхазская, где тут грузинская – сам чёрт ногу сломает. Чего уж тут говорить про нас, русских лопухов.

Грузины вообще странный какой-то народ. Не такие, как все другие закавказские люди, скажем, армяне или азербайджанцы. Не подумайте чего, я ничего плохого сказать не хочу, все они замечательные народы, и каждый из них по-своему. Но грузины всё же не такие, как другие. Армяне – они всюду армяне. Азербайджанцы – эти тоже всюду азербайджанцы. Или взять, к примеру, русских. Русские – они повсеместно русские, что в Москве, что в Питере, что в Воронеже, а то и вовсе в Хабаровске – короче, по всей необъятной России-матушке. И так испокон века, от сотворения мира, во все времена. А грузины – те нет, сплошь особняком. Словно нарочно хотят запутать доверчивого и простодушного русского человека.

Это мне открыл глаза на этих чудных грузинов когда-то один славный грузин, с которым я познакомился в Гудауте, в санатории «Строитель». Мы с ним вместе ночевали в одной палате на шесть койко-мест и в столовой сидели за одним столиком на четыре посадочных места. Там, в санатории, мы с ним и подружились.

Звали его Давид. Уменьшительно – Додик. Если полностью, то Додик Израилидзе. Он был не совсем чтобы грузин, но всё же грузин. Отец у него был грузин, а мать еврейка. Поэтому его мнение о грузинах никак нельзя считать предвзятым. Вот Додик тогда мне всё и поведал начистоту. Многое из того, что он мне рассказывал, я уже, признаться, подзабыл, но кое-что всё же помню. Могу, правда, и напутать.

Если, к примеру, твой дед, прадед и так далее в глубину веков жили когда-то, при царе Горохе, на земле под названием Картлия, то ты картлиец. И одновременно, заметьте, грузин. И фамилия твоя должна заканчиваться на «швили». Например, какой-нибудь Джугашвили. Если предки твои гнездились на территории древнего царства Имеретия, то ты имеретинец. И тоже, что особенно удивительно, чистокровный грузин. И фамилия твоя должна оканчиваться на «дзе». Например, какой-нибудь Орджоникидзе. Если ты родом из западной части Грузии, то ты менгрел, например, какой-нибудь Берия; если из восточной, то ты кахетинец; если со снежных гор, то сван. И в то же время все они – грузины. Пока поймёшь, мозги свихнёшь.

Но это ещё не всё. У грузинов этих есть ещё вроде как шкала знатности в зависимости от фамилий. Так, картлийцы, жившие некогда в центральных районах и поселениях, таких как Тифлис, Мцхета, Гори, это аристократия, элита, грузины высшего сословия, так сказать, экстра-люкс. Имеретинцы и кахетинцы – те чуть пониже рангом, как бы грузины высшего сорта. У них фамилии оканчиваются на «-или» или «-ели», например, Метревели или какой-нибудь Руставели.

Месхетинцы из южных областей, гурийцы из западных, те ещё пониже – тоже грузины, но как бы первого сорта. Джавахи с верховьев Куры – второй сорт. А менгрелы из Зугдиди и его окрестностей – эти грузины в самом низу национальной шкалы, третий сорт. У них фамилия кончается на «-ия» или «-ава», например, какой-нибудь Берия. Или, к примеру, Окуджава. И это тоже грузины, но как бы ещё и грузинские евреи. И отношение к ним сотечественников не то чтобы плохое или пренебрежительное, но, прямо скажем, соответствующее. Не совсем уж изгои, но, что там ни говори, а третий сорт есть третий сорт – это любому дураку ясно.

А уж про абхазцев и аджарцев вообще говорить не приходится. Явное этническое недоразумение. Заняли, понимаешь ли, самые хорошие места возле тёплого и ласкового Чёрного моря, а сами ни то, ни сё, совсем уже какая-то национальная пересортица.

Но различаются эти этнографические группы грузин не только тем, какое место каждое из них занимает на ценностной шкале происхождения и носит ту или иную фамилию, у них ещё у каждой свой особенный диалект. Всё то же, да не то. А тут вдруг выясняется, что у абхазов совсем другой язык, и вообще они вовсе никакие не грузины. Да и с вероисповеданием тоже не всё путём. Если грузины в основном православные христиане, то абхазцы и значительная часть аджарцев, которые, оказывается, ближе к туркам, чем к грузинам – мусульмане суниты.

Ну, что тут можно сказать? Только одно: странный народ эти смешные грузины. Хотя и очень хорошие, нет слов. Они мне очень шибко нравятся. Несмотря на то, что почти все они ужасные разбойники и жулики. По количеству «воров в законе» на душу населения грузины занимают одно из первых мест на территории СССР.

Эта этнографическая справка, разумеется, не может претендовать на результат сугубо научного и детального исследования, она является лишь приблизительным изложением того, что думал о своих соотечественниках мой давнишний приятель Додик Израилидзе из санатория «Строитель» в Гудауте, где мы с ним когда-то вместе отдыхали и лечились. Многое, конечно, забылось, и ручаться за точность изложения его оценок я не могу. Поэтому кое-кому эта вставка может показаться вообще излишней. Дальше будет вид-но. Но мне кажется, она ещё может мне пригодиться. В первом приближении будем считать её некой вольной прелюдией к дальнейшим событиям этой непритязательной повести.

А пока я вспоминал здесь странные высказывания Додика Израилидзе, в нашем купе всем вдруг захотелось размять немного ноги от длительного сидения одним местом на одном месте и волнующего душу душевного напряга, вызванного моим волнительным рассказом про одногрудую красавицу Изольду из профсоюзного санатория «Имени 2-ой пятилетки». Да и мне самому, признаться, надоело беспрестанно языком молоть. Он ведь тоже устаёт, потому что без костей.

– Давайте сделаем небольшой обеденный перерыв, – предложил я. – Потом дорасскажу, если вам охота будет слушать продолжение.

Все легко со мной согласились и, как мне показалось, обрадовались, что можно, наконец, расслабиться и чуток отдохнуть от пережитого впустую сексуального напряжения из-за пустяковой бытовой эротической истории.

– Интересно ты всё говорил, – веско сказал Лёша Куманцов. – Как на исповеди перед церковным батюшкой. Можешь смело писать рассказ. Однако сомневаюсь, что его когда-нибудь напечатают. Слишком много у нас притворства и разных запретов. Но ведь это неважно: напечатают, не напечатают. Важно другое. Важно в любой текст, на любую тему, душу вложить. Это называется творчеством, скажу тебе на собственном опыте.

– Может быть, когда-нибудь напишу, – ¬ скромно потупился я.

– Надеюсь, на этот раз обойдётся без скабрёзностей, – заметил зловредный Вадик.

– Кто про что, а вшивый всё про баню. Заладил, как попка-попугай. А соображения ни капли нет. От скабрёзности в этом деле всё равно никуда не уйти, – вставил своё слово Толя Дрынов, хихикая.

– Сам ты брехливый попугай! – беззлобно ответил Вадик, не упуская по инерции возможности оставить за собою верх.

Мы живо разыграли по морскому счёту, кому из нас четверых оставаться в купе караулить лыжи, а кому идти на прогулку. Дежурить в купе выпало поделом Лёше Куманцову. Чтобы он не слишком задавался и не задирал нос.

– Вот и хорошо, – сказал он с нескрываемым сожалением, – я как раз хотел почитать немного. Ничего нет лучше хорошей книги в полном одиночестве. Кроме хорошей жены, конечно. А вы идите, идите, проветритесь. Прошу только об одном: не отстаньте ради бога от поезда, а то я один не управлюсь с ворохом багажа и лыж и не успею выгрузиться в Хашури.

– Ну, мы пошли, – сказали мы, остальные трое, как будто уходили в разведку через линию фронта. В ночь.

– Валяйте! – по-отечески напутствовал нас Лёша Куманцов, похлопав по плечам, как будто он ротный старшина.
 
Короче говоря, ходим мы трое, Вадик Савченко, Толя Дрынов и я, туда-сюда-обратно, по серому грязному перрону сухумского вокзала, пока поезд наш стоит, паром обдувается, будто потеет – отдыхает, значит. Ходим ни шатко, ни валко, нога за ногу, переменным шагом. Поглядываем снисходительно столичным взглядом по сторонам, читаем на чистом абхазском языке разные названия, на разных вкривь и вкось болтающихся вывесках, на разных прилегающих к территории вокзала улицах. Например, такие как: «Амагазин», «Абулочная», «Ааптека». И громко смеёмся, как будто мы совсем уж глупые несмышлёныши из начальных классов средней школы.

– А у них все слова начинаются с буквы «А», – авторитетно заявляет Вадик. – Поэтому любое слово можно понять без труда.

И тут подходит к нам неорганизованная группа немолодых абхазцев, густо заросших недлинной седой щетиной. Страшными глазами из стороны в сторону поводят и щерятся, чтобы показать, как у них мало во рту зубов, а те, что ещё торчат одиноко, жёлто-коричневые от крепкого, видать, табака. Сразу мы не разобрались: то ли они робко улыбаются и заискивают, то ли угрожающе скалятся. По внешнему виду – чистой воды разбойники с большой дороги.

Это потом уж мы разглядели, что в красных, словно ошпаренных в кипятке руках у них плетёные из ивовых прутьев корзины. А сразу не заметили. Ну, думаем в предчувствии опасности, хана, сейчас будут больно бить, а ихней амилиции нигде поблизости не видно. Наверное, думаем, эти разбойники услышали своим острым горным слухом, что мы дико смеёмся над их вывесками и тем самым умышленно оскорбляем ихнее национальное самосознание и врождённую горную гордость.

Это сегодня мы знаем, что Абхазия – фактически и юридически независимая суверенная республика, признанная во всём мире. Правда, пока лишь двумя-тремя странами, но зато какими! Россией, Венесуэлой, Никарагуа, Науру и Ваунуту. А в те времена Абхазия была глубокой грузинской провинцией, вроде Иудеи под владыческой пятой Древнего Рима. А провинция, тут уж не скроешь, всегда и всюду крайне болезненно реагирует на столичное зазнайство, притеснения и вредные насмешки.

В общем, где смех, там и грех. Оказалось, что они, эти разбойники, пришли к поезду продать всякую мелкую всячину из домашнего производства сельскохозяйственной продукции и пищевой промышленности. На радостях, что всё так благополучно разрешилось, мы у них накупили буквально за акопейки всего-всего видимо-невидимо: мандаринов, хурмы, винограду, горячих лепёшек, солёного овечьего сыру, вяленой дыни и вдобавок ко всему две пыльные большие бутылки (по 0,75 литра) домашнего вина «Изабелла». И поскорее вернулись в свой заждавшийся нас вагон.

В это время и наш поезд медленно двинулся с места и покатил дальше, стуча и стуча колёсами. Как водится всегда в вагоне, мы с большим аппетитом закусили тем, что купили у абхазов, налопались фруктов, как говорится, от пуза, напились вдоволь вина, в головах зашумело, заиграло, заплясало. Молодых людей, каковыми мы все без сомнения являлись, как всегда после обильной жратвы с вином, потянуло на эротику и всякие неприличные соблазны в виде разговоров на всякие такие щекотливые темы про плотскую любовь между мужчинами и женщинами.

– Ну, так что, – проговорил сильно опьяневший от еды Лёша Куманцов, обращаясь ко мне, тщетно при этом изображая безразличие, – продолжим? Про Изольду и Тристана из профсоюзного санатория «Имени второй пятилетки» в Хосте. Занятная история, хочу я вам доложить.

А меня в сон клонит усиленно, глаза слипаются, будто клеем намазаны.

– Может, – говорю еле-еле, – в другой раз, ребята? Умираю спать без задних ног. И потом, уверяю вас, ничего нового я вам не скажу. Обычное дело. Что вы сами не знаете, как это самое у мужчин с женщинами бывает? Никаких секретов здесь нету. Всё как всегда.

– Нет уж, – говорит Вадик Савченко, чтобы меня подзадорить, – не виляй хвостом, как рыба на суше. Назвался груздём, полезай в кузовок. Давай продолжай. Только на этот раз, прошу тебя, без нехороших скабрёзностей.

– А как тут избежать скабрёзности, чтобы совсем без, – говорю. А сам думаю, может, отстанут. Тема уж больно склизкая. Можно сказать, порнографическая. Могу не успеть опасное слово поймать. Слово – не воробей.

– Тогда, – говорит Вадик, – ты в тех местах, где неприличное слово на язык просится, свисти. Мы поймём, мы догадливые.

– А я без пальцев свистеть не умею, – продолжаю я отлынивать.

– Тогда свисти с пальцами. В чём проблема? У тебя вон полно пальцев на руке. И на ногах ещё есть, я видел.

– С пальцами больно громко получится. Как у Соловья-Разбойника. Соседи по вагону недовольные будут. Станут возражать и стучать в стенку.

– Раз так, – гнёт свою линию Вадик, – вместо свиста говори: «точки».

– Как это? – не понял я сразу.

– Очень просто: где нужно свистнуть, говори: «точка-точка-точка».

– Лучше, – вносит предложение Толя Дрынов, – «точка-точка-запятая, вышла рожица кривая». И хохочет изо всех сил.

– Ладно, – говорю, – пеняйте на себя. Мне теперь всё по барабану и всё до лампочки. На чём мы тогда остановились? Я уже забыл.

– Как ваш поезд из Хосты прибыл в Москву, – напомнил мне Лёша.

– А! Да-да. Вспомнил.
               
                XI

Итак, рано утром наш поезд медленно подкатил к перрону Курского вокзала, встретившего нас свежей прохладой и бодрой песней Шостаковича из хриплых радиоприёмников: «Любить грешно ль, кудрявая, когда, звеня, страна встаёт со славою навстречу дня». Я, конечно, помог Изольде вынести из вагона её чемоданы. Тяжеленные – жуть.

– Это она сама тебя попросила? – решил уточнить ситуацию Лёша.

– Ну что ты! Я уже был почти готовый полюбовник. У меня появилась даже, так сказать, осознанная ухажёрская ответственность. Я уже почти не принадлежал себе и был привязан намертво канатами вожделения. Изольде надо было добраться до Ярославского вокзала, откуда поезда из Москвы отправляются на восток. Ей же надо было до Красноярска, который, если кто не знает, лежит на востоке нашей страны. Кольцевого метро тогда ещё не было, а тащиться через центр с рюкзаком и двумя неподъёмными чемоданами мне не хотелось. Денег на такси у меня тоже не было – студент, это всем ясно. И я предложил доехать до Красных ворот на троллейбусе по Садовому кольцу.

От Красных ворот мы пошли пешком. Я заверил её, что здесь до площади трёх вокзалов совсем недалеко, рукой подать. Руки мои вытянулись до самой земли, я едва шёл и скрёб чемоданами по асфальту, обливаясь потом. На самом деле мне очень хотелось услышать, чтобы Изольда ещё раз сказала: какой ты сильный, Женечка, радость моя…

– Мне думается, – перебил меня Вадик, которому не терпелось показать свою чёрную зависть, – тебе следовало бы в этом месте, вместо слова «сильный», сказать, как мы договаривались, «точка-точка-запятая».

Толя Дрынов захохотал, будто его щекотали под мышками, а Лёша Куманцов сдержанно, но тонко улыбнулся. А я не обратил внимания на язвительный выпад Вадика и продолжил свой рассказ:

– Когда мы добрались, наконец, до Ярославского вокзала, я, откровенно говоря, едва переставлял ноги. Плечи мои ныли, как зубная боль. Руки, казалось, стали длинными, как у орангутанга, поэтому я то и дело волочил чемоданы по асфальту. Я обливался пахучим потом, и сердце моё готово было выскочить из груди. Потому что ему было очень тесно там привычно биться. Скажу вам честно, что ни о какой близости «точка-точка-запятая» я в тот момент, конечно, не помышлял. У меня просто не было сил для этого. Я мечтал лишь только об одном: как можно скорее избавиться от этих проклятых чемоданов.

Изольда скоренько закомпостировала свой транзитный билет, и мы отнесли её вещи в камеру хранения. Её поезд должен был отправляться поздно вечером, чуть ли не в полночь. У нас оставалась масса свободного времени. И я начал потихоньку приходить в себя.

Освободившись, наконец, от груза в виде двух свинцовых чемоданов (чего уж она в них наложила, не понимаю; не иначе как камни с пляжа, куда она никогда не ходила), я почувствовал внезапно приступ «точка-точка-запятая». Я сказал ей, подожди минутку, я сейчас. И стал звонить по автомату домой. Никто к телефону не подошёл. Ну, думаю, повезло: Иван Васильевич наверняка на охоте, Елизавета Андреевна на гастролях, её брат Игорь на работе или пьяный спит, а его подружка Аня либо рядом с ним посапывает, тоже пьяная, либо в очередной раз ушла в развод. Она то и дело то уходила от Игоря, то вновь возвращалась. Подождал ещё немного для верности – длинные гудки, никто не подходит. Поедем ко мне, говорю я Изольде, кажется, никого дома нет. А сам от волнения дрожу и теряюсь в неизвестности бытия. И мы поехали ко мне домой на трамвае.
 
Дверь в квартиру я открыл с замиранием сердца. Сейчас, думаю, кто-нибудь выйдет, и всё пропало. Но никто не вышел. И мы беспрепятственно прошмыгнули в нашу комнату. Кажется, я уже говорил, что родители мои в это время находились в Берлине, и я жил в нашей комнате временно один. Дверь, ведущую из комнаты в коридор, я на всякий случай замкнул на ключ. Прислушался – всё было тихо, только привычно журчала вода в уборной…

– Ты забыл сказать, Женька, что сначала снял рюкзак, – сказал Вадик.

– Как ты догадался? – спросил я. – Действительно, я снял рюкзак и обернулся. Изольда спокойно раздевалась, нисколько меня не стесняясь, и улыбалась при этом так наивно, трогательно и целомудренно, как будто это было для неё обычное дело. Как у себя дома, перед тем как лечь спать с мужем. Я же дрожал, как в лихорадке, плохо соображал, в глазах у меня помутилось, я окончательно растерялся. Не знал, что нужно делать, что говорить, и молчал, как истукан, сработанный ещё рабами Рима.

– Ну, что же ты стоишь, как древний каменный фаллос? – тихо проговорила она с обворожительной загадочной улыбкой. – Раздевайся, милый, скорей, не то дорогое время упустишь.

Впервые в жизни я увидел так близко перед собой совершенно голую женщину, которая не пыталась скрыть свою наготу. Да ещё с одной грудью. На месте другой, отсутствующей, я, словно в тумане, разглядел розовые шрамы. Ниже смотреть я не решался, словно боялся увидеть нечто такое, что могло повергнуть меня в шок и даже заставить потерять сознание. Там, внизу сверкало что-то чёрное и страшное.

Изольда взяла меня за руку, как ребёнка, помогла освободиться от одежды и увлекла за собой на полутораспальную кровать моих родителей, где я обычно спал, пока они временно пребывали в оккупационной зоне Берлина. Изольда отвернула одеяло и улеглась легко и ловко, точно это было привычное для неё место. Она лежала спокойно, недвижимо, словно египетская мумия. У неё было в этот момент необычайно красивое лицо, всего остального я просто не замечал, находясь в сильнейшем волнении.

Я неловко устроился над ней на вытянутых руках, опираясь сжатыми кулаками в пружины матраса, опасаясь причинить ей боль, если навалюсь на её грудь всей тяжестью своего дрожащего тела. Я попытался было накрыться одеялом, потому что испытывал некий стыд от своей наготы, но она решительно воспротивилась этому, горячо прошептав только: «Не надо, милый, не надо. Оставь всё!»

И тут, братцы мои, я прошу меня великодушно извинить, начинаются сплошные точки с запятыми. Она обхватила пальцами мой восставший «точка-точка-запятая» и сама вставила его в нужное место. Практически без моего участия. Я обомлел, испытав первый раз в жизни непосредственный физический контакт с женщиной. Я боялся пошевелиться, памятуя внезапное извержение вулкана позавчера ночью в вагоне.

С Изольдой же начало происходить что-то невообразимое. Она ходила подо мной ходуном, металась из стороны в сторону, как в приступе лихорадки, подбрасывала моё тело вверх, как будто оно ничего не весило, и стонала, словно я причинял ей нестерпимую боль. Видно, почувствовав, что я изо всех сил сдерживаюсь, она прошептала впопыхах: «Можешь смело «точка-точка-запятая» прямо в меня. Мне сегодня это можно».

– Вот вы, друзья мои, смеётесь, а мне тогда, поверьте, было совсем не до смеха. Мне действительно казалось, что я подлетаю до потолка, испытывая при этом и страх, и необыкновенный восторг.

После первого, так сказать, контактного сеанса я решил отдохнуть, отвалился к сторонке и блаженно прикрыл глаза. А она мне говорит: «Ты зачем меня сюда привёз? Давай работай, не ленись, потом выспишься». И так продолжалось много раз подряд, покуда она сама не уморилась. «Мне надо пописать», – говорит. Я ей: – Ты, говорю, платье-то накинь на себя. Мало ли, может, кто из соседей заявился ненароком.
 
Отомкнул ей осторожно дверь, прислушался – вроде тихо. «Ступай, говорю, дверь в уборную – напротив». Она прошмыгнула в нашу позорную уборную и скоро так возвращается с гримасой на лице. У вас там крысы, говорит. Едва успела сделать, что надо, и чуть не умерла со страху. Я ей: «Знаю, говорю, мы ведём с ними позиционную войну. Враг будет разбит. Победа будет за нами». И понеслось всё по-новой.

В конце концов, я сдался и говорю ей жалобно: «Прости, говорю, но больше я так не могу, честное слово. Последние силы на исходе, могу незаметно заснуть непробудным сном». «У тебя будильник есть?» – спрашивает. Я ей показал молча на будильник и мгновенно откинул лыжи. В таких случаях говорят: «Спал, как убитый».
 
Возможно, я так и проспал бы до следующего дня, но она меня растолкала и сказала, что пора ехать на вокзал, как бы не опоздать на поезд. Я едва очухался, ногой в брючину никак попасть не могу, прыгаю на одной ноге, едва не свалился на пол.

Словом, проводил я её до поезда, честь по чести, как положено, еле дотащил чемоданы, набитые камнями, от камеры хранения до нужного вагона, а он, подлец, оказался в самом хвосте состава. С трудом затолкал их под нижнюю полку. Руки дрожат, ноги подкашиваются, отказываются держать в вертикальном положении измученное тело. В глотке сушняк, как с перепою. Скорей бы уж, думаю, отправление. Ну, поцеловались на прощание, и укатила она в свой Красноярск навсегда. Вроде как к мужу. А там, кто её знает.

Вот, значит, как было дело не в Пенькове, а в матушке Москве. Вернулся я домой, чуть не проехал на трамвае свою остановку. Едва добрёл до дома, рухнул на кровать, не раздеваясь, и проспал, не соврать, целые сутки.

Получив свой первый опыт близких отношений со слабым полом, с подачи чересчур страстной Изольды, я с тех пор стал думать о женщинах совсем иначе. Раньше они мне казались недотрогами, этакими целомудренными феями, принцессами на горошине. Мальвинами из кукольного театра Барбаса-Карабаса. А Изольда открыла мне на них глаза. Я с тех пор, иногда против своей воли, в каждой женщине вижу грубую самку, в задачу которой главное – запустить как можно скорее мужчину в свой передний проход.

– У великого пролетарского писателя Максима Горького, – усмехнулся Лёша Куманцов, – есть такое стихотворение: «Любовь всегда немножко ложь, и правда вечно в споре с ней. Любви достойных долго ждёшь, а их всё нет. И создаёшь из мяса в тряпках нежных фей».

– Ха-ха-ха! Классно! – захохотал Толя Дрынов. – Прямо в точку!

– Насчёт мяса, по-моему, не очень поэтично, – заметил Вадик.

– Разве Горький писал стихи? – удивился я.

– Как видишь, – откликнулся Лёша. – Вообще-то он признанный прозаик, и поэт из него никудышный. Он и сам это знал. Я думаю, от Пушкина ему крепко бы досталось. Других стихов Горького я не знаю, а это почему-то запомнилось. Вот и пришлось теперь кстати.

– Да-а, – протянул Вадик осуждающе. – Женькина история, конечно, занимательная и где-то даже поучительная. Но всё же рассказывать о женщине и вообще думать о них так, как у тебя, Женька, получается, по-моему, нехорошо. Некрасиво это. И грех. Прелюбодеяние чистой воды.

– Чего уж там хорошего, – согласился с ним Толя Дрынов. – Интимное дело тёмное, его на свет вытаскивать негоже. Есть такие вещи, о которых интеллигентные люди вслух не говорят. Вот что я вам скажу.

– А по-моему, – сказал Лёша Куманцов, – запретных тем не должно быть вообще. В принципе. Всё что естественно, что заложено в нас природой, не должно бояться света и публичности. Главное при этом, чтобы не было похабщины и пошлятины. У Жени, на мой взгляд, в его откровенном и, я бы даже подчеркнул, занимательном рассказе не было ни того, ни другого. Кстати, у Александра Сергеевича есть одно замечательное стихотворение без названия. Я помню, к сожалению, лишь начальную строчку: «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…». Речь дальше идёт по существу о двух примитивных половых актах. В первом случае с разнузданной вакханкой, а во втором – со стыдливой недотрогой скромницей. Предпочтение поэт отдаёт, разумеется, второй. Я вам скажу так: сколько же в этом, казалось бы, греховном произведении истинной поэзии!

– А «Царь Никита»! – взъерошился вдруг Вадик Савченко. – А «Гаврилиада»! Тоже скажешь, много поэзии? Истинной. Или даже ещё высокой.

– Конечно! Именно так и скажу. Замечательные поэмы! Игра гения и вызов притворству и человеческому ханжеству.

– Ну, не знаю, не знаю. Вам журналистам-международникам, конечно, видней. А мы люди простые. Мы стихами не говорим. Нам бы что-нибудь попроще. На мой неискушённый взгляд, в этой, как ты говоришь, истинной поэзии полная безнравственность, сексуальность и сплошная порнография.

– А ты знаешь, что  Пушкин по этому поводу говорил? «Поэзия выше нравственности. Какое дело поэту до добродетели и порока»? Вот так, мой милый друг Вадик, наивная душа.
 
– Да мало ли что твой Пушкин говорил! По мне так важнее, что говорил Христос. Не прелюбодействуй и не желай жены ближнего своего. И потом: Женька-то не поэт, он стихов не пишет.

– Откуда ты знаешь? – деланно возмутился я. – Мы тоже могём что-нибудь в рифму сказануть. Например, такой стишок: Савченко Вадим в любом никчёмном споре никем не победим.

– Сам ты съеденный и переваренный бифштекс с яйцом, – отозвался по инерции Вадик. – И стишок твой не стишок, а дерьма кусок.

– Я предлагаю прекратить этот бессмысленный спор, переходящий в неприличную перепалку, – сказа Лёша. – Он ведёт в никуда. Вот говорят, что в споре рождается истина. А по-моему, в споре истина умирает. Вот вам и весь сказ. А что касается несчастной Изольды, которую нам так выразительно живописал Женька, то я почти уверен, что она еврейка. И возможно, даже успела к этому времени умереть от рака груди.

– Это ещё почему еврейка! – изумился я. – Что за странный вывод. С чего ты это взял? Я что-то тебе не вполне пониме. Ведь я об этом ничего не говорил.

– Не знаю, – пожал плечами Лёша. – Мне просто так показалось. Я знаю таких женщин. У меня у самого жена наполовину еврейка. Мать у неё русская, а отец еврей. Мою жену зовут Светлана Моисеевна. А девичья фамилия у неё – Магидсон. Она стоит на учёте в онкологическом диспансере.

– Вон оно что! – заявил вдруг Толя Дрынов как бы с некоторым испугом. – А я и не знал этого.

И в этом его неожиданном брезгливом и испуганном признании было так много всего тёмного, мутного, подспудного, что всем стало ясно: теперь Толя знает. И знать будет долго, долго, пока вертится Земля. А я подумал грешным делом: уж не было ли чего-нибудь такого между Толей и Людмилой. Не зря же все говорят, что она слаба на передок.

– Ну и что! – сказал Вадик. – Мать Христа тоже была еврейка.

После того, как Вадик поставил эту неколебимую точку, все невольно замолчали и дальше долго ехали молча.
 
Когда объявили остановку в Самтредиа, мы выглянули в окно, надеялись увидеть издалека белые горы Главного Кавказского хребта, но за окнами был туман. Дрынчик попытался разрядить вызванную его неожиданно вырвавшимся скрытным признанием напряжённость, переведя общий подавленный душевный настрой в шутливое русло. Он сказал очень авторитетно, как будто он учитель географии:

– Вот, Вадик, место, где находится «Самтрест». Здесь из одной и той же бочки разливают грузинский коньяк по бутылкам, на которые потом наклеивают без разбору этикетки и три звезды, и четыре, и пять, и даже марочных сортов. – И Толя засмеялся, топорща усы, как у кота.

– Ты ошибаешься, Толя, – возразил Лёша Куманцов почему-то грустно, – «Самтрест» находится в Ленинграде.

– Вот как! – искренне удивился я. – А я-то думал, что «Самтрест» происходит от местечка Самтредиа. И всегда радовался своей догадке. Выходит, что зря. Вот уж поистине: век живи – век учись. Только без толку всё это. Вот говорят, что ученье свет, а не ученье тьма. Наверное, это правда. Мудрость народная, веками испытанная.

– А! Брось ты! – решительно махнул в мою сторону ладонью Вадик, скривившись лицом. – Учись не учись, всё равно дураком помрёшь.

– Это ты верно заметил, – сказал я, стараясь съязвить. – Сразу видно, что у тебя в этом деле большой практический опыт.

– Да уж, конечно, не чета твоему опыту – замужних женщин соблазнять разным неприличным прелюбодеянием и порнографией.

– Да будет вам, петухи! – попытался урезонить нас Лёша Куманцов, – Оставьте ваш задор для лыжного катания в Бакуриани. По-моему, осталось ждать совсем немного, скоро будет Хашури.

После этой содержательной перебранки уже ничего другого не оставалось, как всем дружно разлечься с кряхтением по своим полкам на последний ночлег в скором поезде «Москва-Тбилиси».

                XII

Рано утром следующего дня наш поезд сделал кратковременную остановку в местечке Хашури. Мы едва успели выгрузиться со своими рюкзаками и лыжами на перрон, представлявший собою шуршащую под ногами площадку, досыта накормленную грязным щебнем, сдобренным топочным мазутом. И стали, позёвывая от недоспанного в вагоне сна, рассеянно оглядываться по сторонам.

Неподалёку, возле задрипанного одноэтажного строения, имевшего, по-видимому, отношение к официальным станционным зданиям, сидело на лавочке несколько черноусых грузин в распластанных кепках под фольклорным названием «аэродром».

Ах, как классно они сидели! Как будто это была скульптурная группа, изображавшая отдых рабочего класса после напряжённого трудового дня. Грузины смотрели прямо перед собой, многозначительно молчали и курили самокрутки. Было похоже, что в этом сидении заключалась их тяжкая работа, возможно, даже сдельная.

– Так они могут просидеть целый день, – сообщил нам с усмешкой Толя Дрынов. Он раньше уже бывал в этих местах, когда ездил в Бакуриани, и мы полностью доверялись его опыту и знанию местных обычаев.

– Теперь куда? – спросил я его, громко, в голос, зевая.

– Теперь нам надо ехать в Боржоми, ¬– бодро ответил он. – Отсюда на электричке. Здесь недалеко. Когда прошлый раз я сюда попал, от Хашури до Боржоми было тридцать километров. Не думаю, что это расстояние претерпело с тех пор какие-то существенные изменения в ту или иную сторону.

 – Надо полагать, – философски заметил Вадик. – Впрочем, всё может быть. Пути господни неисповедимы.

– Это ты сейчас очень кстати приплёл сюда господа бога, – моментально отреагировал Дрынчик, привычно посмеиваясь.

– Учти, я всегда говорю кстати, – не сдался упрямый Вадик. – В отличие от некоторых, не будем на них указывать пальцем.

Примерно через четверть часа лихо подкатила сильно потрёпанная в непрерывных боях с расстоянием, временем и развязными пассажирами электричка. Она нисколько не отличалась от наших, подмосковных, разве что чуть жалостливее просила срочного ремонта. Мы едва успели в неё погрузиться, как она тут же сорвалась с места, провыв что-то тревожно-тоскливое. Мне показалось, что она выматерилась на своём железнодорожном языке.
 
В нашем вагоне пассажиров оказалось немного: с десяток хмурых грузин в жгучих чёрных усах и приплюснутых кепках, размером чуть меньше провинциального аэродрома, и несколько пар измождённых лиц славянской внешности, некоторые с лёгким семитским налётом в формах носа, глаз и ушей, что вкупе выдавало их весьма подозрительное нерусское происхождение. Все они, по-видимому, держали путь в санатории Боржомского ущелья по горящим профсоюзным путёвкам для получения непонятного для простых людей лечения природной боржомской водой.
 
Лыжников мы не обнаружили, и это нас несколько насторожило: а вдруг в Бакуриани нет снега. Такое иногда случается, правда, крайне редко. Мы благоразумно убедили себя, что тревожится раньше времени не имеет никакого смысла, тем более что изменить что-либо всё равно было не в наших силах. Погода свыше нам дана.

Не успели мы толком разместиться, запихнув лыжи под лавки и ловко забросив рюкзаки на решетчатые полки над окнами, а затем усесться поудобнее на жёстких наборных лавках напротив друг друга попарно и обменяться впечатлениями по поводу вагонных запахов и сомнительной чистоты на полу и на окнах, как электричка с разгону прибыла в Боржоми. Мы высадились, озираясь по сторонам под напором туристского любопытства, в ожидании дальнейших указаний Толи Дрынова, который, как я уже неоднократно говорил вам, прежде бывал в этих местах.

В Боржоми два, с позволения сказать, вокзала. Точнее будет даже – полтора. Один – тот, на который мы попали, приехав из Хашури, и от которого отправляются электрички в Тбилиси. Мы ещё не знали точно, когда и в каком состоянии нам придётся примерно через неделю уезжать отсюда в столицу ГрузССР. К нашему вящему удивлению, в вокзале оказался вполне приличный буфет и надёжная камера хранения ручного багажа.

Мы с радостью перекусили очень вкусными, обжигающе горячими и щедро наперченными хинкали. Это некое подобие украинских вареников или наших пельменей на грузинский манер. Они заполняются при приготовлении мелко рубленым, сочным бараньим мясом, а при поедании время от времени самостоятельно поливаются кушающими их едоками бледно-зелёным густым пахучим соусом из слив ткемали, кислым – просто вырви глаз.
Эти грузинские вареники принято брать руками, для чего из теста вылепливается толстенький короткий хвостик, этакая смешная милая пупочка. За неё очень удобно ухватиться изо всех сил тремя пальцами (дабы этот грузинский вареник не выскользнул на пол) и отправлять хинкалину непосредственно в рот, откусывая понемногу и всхлипывая, чтобы успеть подхватить измазанными губами вытекающий вкусный и пахучий сок.
 
Насытившись до отвалу, мы сдали вещи в камеру хранения и отправились осматривать достопримечательности Боржоми, благо времени до от-правления поезда в Бакуриани у нас оставалось предостаточно. И девать его, строго говоря, было просто некуда.

Я уже был наслышан о смешной «кукушке», которая должна была везти нас в Бакуриани. Там, откуда  начинался путь наверх, в горы, находился второй вокзальчик Боржоми, совсем крошечный, под стать потешному паровозику и вагончикам, ходившим сцепным составом с настоящими буферами и открытыми тамбурами, наподобие детской железной дороги. Эта «кукушка» медленно поднималась в гору по узкоколейке.
 
Вокзальчик, по существу, представлял собой одинокую примитивную кассу для продажи билетов. Составчик был один, он ходил туда и обратно дважды в сутки: рано утром и во второй половине дня. Этот поезд получил название «кукушка» из-за пронзительных гудков его паровозика: «ту-ту!». Так что вернее было бы назвать его «тутушка», но таких птиц в природе нет, поэтому он получил название «кукушка».
 
Я шёл и представлял себе, как этот игрушечный трудяга-паровозик вскоре потащит наш составчик вверх по горе, в царство снега и отменных лыжных трасс. Он будет, наверное, думал я, стараться изо всех сил и пыхтеть на подъёмах: «пуф-пуф-пуф-пуф!», а на остановках отдыхать и отдуваться паром: «пы-фф!». И вековой хвойный лес будет через положенные промежутки времени оглашаться его победными гудками: «ку-ку-ку-кууу»!

Мы шли прогулочным шагом вдоль берега реки и краем уха слушали, что там бубнит Толя Дрынов. Так себе речка, ни то, ни сё. Перепрыгнуть даже с фиберглассовым шестом не получится, а перебросить камень с одного берега на другой легче лёгкого, пожалуйста. Вдали белели красивые здания санаториев, где, не исключено, были свои Изольды и Тристаны и где всем верховодила любовь, неотъемлемая спутница курортного лечения.

– Что это за огромная бурная река? – спросил я просто так, чтобы не разучиться разговаривать по-русски.

– Это знаменитая Кура, – авторитетно заявил Толя Дрынов, а мы, остальные, сразу ему поверили, ведь он же был здесь нашим чичероном, нашим опытным незаменимым проводником. – Это про неё писал Лермонтов в поэме «Мцыри». Она течёт в Каспийское море, как наша Волга-матушка. Когда-то по Куре сплавляли лес, необходимый для строительства дворцов и хижин в Тифлисе и Гори. И в других местах Грузии и Азербайджана.

– Зябко, как в погребе, – поёжился Вадик. – И снега нигде не видно.

– Снег будет потом, выше, это точно, – уверенно заверил нас Толя. – Здесь, внизу, снега почти не бывает. А если и бывает, то крайне редко и совсем чуть-чуть. Зато в Бакуриани его полным-полно. Хоть жопой ешь, ха-ха-ха! На каждые сто метров высоты температура снижается на 0,7 градуса. Если здесь плюс, то там минус.

– По Цельсию? – решил ехидно уточнить Вадик.
 
– По Цельсию, по Цельсию, – успокоил его Толя Дрынов, не заметив обычной для Вадика поддёвки.

– Ну, слава богу! Уф! Я уж подумал было, что по Реомюру.

– А воздух-то какой, ребята! – вмешался Лёша Куманцов, демонстрируя всем своим лицом неподдельное восхищение. – Дышится так легко и так вкусно, будто пьёшь холодный боржом жарким утром после вчерашнего вечернего кутежа в хорошей компании за счёт принимающей стороны.

– Где же, в конце концов, этот чёртов боржом? – раздражённо поинтересовался Вадик. – Идём-идём, а его всё нет и нет.

– Скоро будет, – заверил его Толя Дрынов. – Потерпи ещё немного. Вон там, за поворотом, должна быть первая банкета.

Скажу вам честно, дорогие читатели, это хвалёное боржомское ущелье не понравилось мне своей неприветливостью. Оно мне показалось, а после и запомнилось, каким-то чересчур узким, тесным, зажатым с двух сторон между мохнатыми угрюмыми горами, холодным и тёмным, будто уже давно наступил вечер. Как будто сюда никогда не заглядывает солнце.

Небо низкое и серое, как суконное солдатское одеяло, с лицевой шершавой стороны, времён Кавказской войны. Вадик как будто подслушал мои мрачные мысли, он сказал недовольным тоном, как старый брюзга:

– Здесь всегда, что ли, небо так низко облакачивается? Просвета нигде не видно. Просто мрак и тьма, честное слово. Провалиться мне на этом месте, если это место чудесное.

– Облокачиваешься это ты, когда сидишь, как балда, за столиком в вагоне-ресторане и пьёшь грузинский коньяк «пять звёздочек». Ха-ха-ха! – засмеялся Толя Дрынов сатанинским смехом. – А небо здесь покрывается облаками, иногда тучами, чтобы скрыть от завистливых захватчиков роскошное место.

– Мне сдаётся, я уже обещал, что никогда не прощу вам эту гнусную выходку с коньяком, и вы узнаете меня с другой стороны… Так вот, близится день и час, когда исполнится это моё намерение. И тогда… И тогда вы все содрогнётесь от ужаса и будете горько плакать и рыдать.

– Интересно, что это будет, – стал рассуждать я вслух. – Не исключено, други, что назло нам он простудится и заболеет высокой температурой, чтобы мы прервали свой законный отпуск, спасая его от неминуемой беды.

– Нет, – уверенно заявил Толя Дрынов, – для такой сложной комбинации у него не хватит воображения. К тому же он, насколько я знаю, никогда не простужается. Ведь он же с тупым упорством обливается по утрам ледяной водой и является фанатичным последователем Порфирия Иванова. Вадик придумает что-нибудь попроще. Например, якобы случайно порежет вены на руке осколком стекла, удачно симулируя припадок суицида.

– Господи! До чего вы все примитивны! – воскликнул Вадик. – Не пытайтесь угадать, всё равно не угадаете. Вам это не дано по определению. Кстати, Дрын, могу повторить: ничего не вижу здесь роскошного. В этой тёмной дыре. Глазу не хватает подмосковного простора. Узко, как в тоннеле метро имени Лазаря Моисеевича Кагановича. И впереди не видно никакого просвета. Не понимаю, Дрынчик, что ты нашёл тут роскошного.

– Ага, не понимаешь. Не понимаешь, потому что набитый дурак, – невозмутимо ответил Толя Дрынов. – Дуракам закон не писан. Если писан, то не читан. Если читан, то не понят. Если понят, то не так.

– От дурака слышу, – не стерпел такого явного преувеличения своей отсталости со стороны лучшего друга детства, ещё со школьной скамьи. К тому же ещё и однокашника по одному из самых сложных высших учебных заведений физико-математической направленности, доступной лишь выдающимся умам современности.

– Да будет вам, петухи! – не смог промолчать Лёша Куманцов, внедряяясь в интеллектуальную перебранку физиков. – Кажется, я вижу первую банкету с боржомской водой.

– Разве банкет женского рода? – решил блеснуть остроумием Вадик. – Вот уж никогда бы этого не подумал.

– Банкет – это большое застолье, а банкета – это небольшое гидротехническое сооружение, – пояснил Лёша Куманцов, с таким серьёзным лицом и так акцентируя слова, как будто он читал академическую лекцию.

– По-моему, ты ошибаешься, – робко заявил Толя Дрынов. – Банкета – это большая банкетка, на ней иногда сидят люди. А гидротехническое сооружение для забора минеральной воды называется бювет.

– Пожалуй, ты прав, Толя, – нисколько не смутился Лёша Куманцов. – Действительно, я что-то напутал. Бювет, конечно. Ты прав, ты прав. Память у меня стала никудышная, стала часто подводить в последнее время.

– Где ты его видишь? – полюбопытствовал я, демонстративно щуря глаза. – Я ничего не вижу: ни банкета, ни бювета.

– Да вон, чуть левее, навес типа беседки. А под ним – бювет.

– Верно-верно, – подтвердил Лёшины слова Толя Дрынов, узнавая места, которые он уже успел забыть. – Это и есть тот самый источник. Кажется, он называется «Евгеньевским».

– Не иначе как в честь нашего Женьки, – съязвил Вадик Савченко.
 
– Да нет, много чести. Он назван так в честь наместника царя, лечившего здесь свою больную дочь Екатерину.

И вскоре мы приблизились почти вплотную к ажурной беседке, где в углублении от поверхности земли стояла бетонная тумба, накрытая якобы для красоты стеклянным колпаком в форме пирамидального восьмигранника, чем-то напоминающего то ли шапку Мономаха, то ли кипу правоверного иудея на киргизский манер. Тумба была окольцована широким, тоже бетонным, барьером, служившим оградой, по-видимому, от тех несознательных граждан, которые привыкли всюду пролезать без очереди.

В ограде был проделан узкий проход для граждан, жаждущих напиться волшебной воды и заодно излечиться от всевозможных хворей. Которые уже есть или которые ещё только будут. Вниз вели три или четыре ступени. Из тумбы торчала блестящая тонкая трубочка явно из нержавеющей стали, из которой беспрепятственно вытекала струйка воды, на первый взгляд самой обыкновенной, лившейся в открытый внизу канальчик. Чтобы не допустить нерентабельного утекания ценной воды в землю, но пустить её в экономный оборот для повторного вытекания.

К источнику выстроилась длинная очередь, ни одного грузина я не заметил, видно, все они уже давно вылечились. Смирно стоявшие в очереди люди держали в руках различную посуду: кто стеклянные банки, кто пустые бутылки, а кто специальные кружки-поилки с изящно изогнутым носиком, чтобы во время лечебного питья засовывать этот носик в рот и делать небольшие глотки для достижения максимального эффекта от лечения водой.

Такие кружки продавались тут же, неподалёку, на стихийной толкучке, где шла оживлённая торговля разным санаторно-курортным барахлом, открытками и сувенирами, которые почти никто не покупал, но с интересом разглядывал. Одна бабулька в шерстяном платочке, с выбившимися из под него седыми волосами, пыталась продать варенье из еловых шишек. Да-да, именно из шишек, я не оговорился. Конечно, не из сухих, покрытых жёсткими чешуйками, а из молодых, зелёных, пахнущих весенней смолой. Покупать это варенье мы не решились, всё же шишки есть шишки, кто их знает, чего от них ждать. Хотя говорят, что оно очень вкусное и что такого варенья нигде больше в мире нет, как только в Боржомском ущелье. Трое из нас купили кружки с носиком на долгую память, а экономный Вадик Савченко от лишних трат отказался. Он сказал без стеснения:

– У меня дома такая есть. Мама в прошлом году привезла из Ессентуков. Я лучше из Толькиной попью.

Скажу вам честно, что эта знаменитая боржомская вода непосредственно из источника оказалась на вкус прегадкой: тёплой и невкусной, как успевший серьёзно остыть пресный кипяток. Совсем не такой она оказалась, к какой мы привыкли, когда покупаем в магазине или в палатке «Соки-воды» бутылки с газированным боржомом.

И уж тем более не такой, какой любил её и заставил полюбить своё преданное и беспрекословное окружение, совсем недавно почивший вечным сном великий вождь всех народов товарищ Сталин, или на грузинский лад, Иосиф Виссарионович Джугашвили.

                XIII

Когда пишутся эти немного сумбурные строки, уже давно развалился, как прогнившая на курьих ножках изба, и «капнул» в Лету великий Советский Союз. И не смог воспрепятствовать этому грустному и отчасти трагическому финалу так называемый всенародный референдум, проголосовавший почти единогласно за его сохранение. Зачахла и развалилась начатая Горбачёвым так называемая перестройка «за социализм с человеческим лицом».
 
Стремительно разваливается Россия, погружаясь в трясину мракобесия, мздоимства, повального пьянства, преступности и бескультурья. И никакие в этом печальном погружении надуманные гундяевско-путинские духовные скрепы, типа сомнительного пояса богородицы или креста Андрея Первозванного (по существу орудие жестокой казни, вызывающее почему-то умиление и восторг) или благодатного огня, якобы ниспадающего с небес на остатки мраморной плиты в храме Гроба Господня в Иерусалиме, уже не помогут. Ничто не вечно под солнцем и уж тем более под луной.

Но наши по-детски наивные люди не унывают и продолжают надеяться и верить, что всё, в конце концов, устаканится. Ах, эта вечная надежда на стакан, эта неизбывная беда и радость русских людей! Оно, конечно, может быть, и устаканится когда-нибудь, но только никак не через стакан. Для нашего многострадального народа не нужны никакие придуманные скрепы, но лишь честность и порядочность тех, кто должен служить людям, не врать, не воровать и не обогащаться сказочно за их счёт. Только и всего-то. Не так уж и много на первый взгляд.

Мне вспомнились недавние годы великого развала великой страны. И мне захотелось ненадолго прервать свой простецкий рассказ о поездке в Бакуриани, чтобы поделиться своими грубыми мыслями о боржомской воде. Я как раз тогда только что вернулся в тревожную Москву из зажиточной и благополучной Финляндии.

Я остался без работы и искал любую возможность, чтобы заработать дополнительно к персональной пенсии союзного значения не лишнюю копейку. Совсем не лишнюю, если учесть, что все мои сбережения усилиями Гайдара и Чубайса в одночасье исчезли, как сон, как утренний туман в Боржомском ущелье. И я научился ловко бомбить.

Знаете, что такое «бомбить»? Если вы не водитель, то, возможно, не знаете. Это совсем не то, что вы могли бы подумать, представив себе кадры из кинохроники Великой Отечественной войны. «Бомбить», на языке водил, означает подвозить за плату случайных пассажиров. Мне было всегда немного стыдно, что я занимаюсь таким сомнительным делом как извоз, но я оправдывал себя тем, что никогда принципиально не называл стоимости проезда (сколько дадите!) и соглашался подвести, если только это было мне по пути (якобы).

Однажды меня остановил небрежно вскинутой наподобие семафора рукой молодой грузин, красивый, статный, естественно, с усами и без кепки, и попросил подвезти его к ресторану «Арагви», что тогда находился как раз напротив тяжёлого памятника Юрию Долгорукому, который якобы основал Москву, указав место, где она должна находиться навеки-вечные. Мне, естественно, оказалось по пути, и я его повёз.

По дороге мы разговорились. Меня удивила, помню, его непосредственность и откровенность (никакого обычного барства), с которой он отвечал на мои замечания и «едкие» вопросы. Я был почти уверен, что они должны были бы восприняты им со свойственной горячим кавказским людям обидчивостью и заносчивостью, но он нисколько не обижался и разговаривал со мною, снисходительно улыбаясь, как с человеком старого пошиба, мало что смыслившего в новой жизни вообще и в бизнесе в частности. Тогда это слово, носившее негативный оттенок, только-только начинало плотно входить в речевой оборот. А он, несмотря на свою молодость, выглядел человеком, много повидавшим на своём веку, уверенным в себе и знающим себе цену. Я тогда сказал, повернувшись к нему вполоборота и косясь глазом в лобовое стекло, дабы держать под контролем дорожную обстановку, и не въехать кому-нибудь в зад:

– Вот вы, грузины, радуетесь, что развалился Советский Союз, и вы тем самым освободились от ига России, как вы себе это представляете. Но ведь это же фантазия, фигня, несуразица, чистой воды химера. Вы же без России пропадёте. Кого вы будете грабить? Самих себя? Вы, грузины, очень хороший народ, у меня среди грузин много хороших друзей. Вы, грузины, замечательный народ. Вы весёлые, поющие, хлебосольные, но ведь – лодыри, как ни крути. Для вас пирушка – одно из главных дел в жизни. Но ведь у вас же ничего нет, кроме дивной природы, богатейшей сумбурной истории, тёплого моря, мандаринов и вина. Ничего вы не умеете толком делать. Есть немножко марганца в Ткварчели, но ведь это капля в море. Вы только и умеете, что общипывать Россию, как худую курицу. За счёт чего вы будете жить? Где вы возьмёте деньги на мерседесы?

– У нас есть боржоми, – ответил он мне, будто назвал огромный золотой запас. – Ну, и конечно, самое лучшее в мире вино Алазанской долины. Вы слышали о таком вине как «Киндзмараули»?

– Слышал, слышал. Разумеется, слышал. Любимое вино Сталина.

Возле Калужской площади светофор зажёгся красным кружком, пришлось остановиться. Пассажир, не спрашивая моего согласия, закурил сигарету. Я обратил внимание, что сигарета была импортной, дорогой. Мне такие не приходилось курить.

– Боржом прекрасная вода, никто не спорит, – продолжил я прерванный разговор, погнав машину дальше, по Ленинскому проспекту. – Но откуда у вас уверенность, что её станут покупать в таких количествах, которые позволят вам хорошо зарабатывать, чтобы прокормить голодное население? И ещё оставалось немного на мерседесы. Свободный рынок имеет свои бесспорные преимущества, но вместе с тем и свои огромные трудности. Рынок надо ещё завоевать. Там уже давно все ниши заняты.

Для вашего боржома и «Киндзмараули» вряд ли сыщется свободный прилавок. Сами подумайте: с какой такой дурной стати человек, привыкший всю жизнь пить французскую «виши», станет вдруг втридорога покупать ваш боржом? Это может случиться только при одном условии: если вы победите в конкурентной борьбе. Но здесь у вас нет никаких шансов. Это вам не на лошадях скакать и не кинжалами размахивать. Вы погорите только на одних транспортных издержках и на традициях. Привычка свыше нам дана.
 
А реклама? Вы забыли про рекламу. Где вы возьмёте денег на рекламу? То же и с вином, то же с мандаринами, с пляжами и с вашим знаменитым Бакуриани. Нет, батенька, ничего у вас не выйдет. Я думаю, что скоро вы начнёте бедствовать и натурально голодать. Не все, конечно, некоторые баснословно разбогатеют. На воровстве, убийствах и так далее. И тому подобное.

Но народ в целом начнёт голодать – это точно. И придётся вам лезть, хотите вы этого или не хотите, под другое иго. Например, прогнуться под Америкой. А для неё самый кайф прогнуть кого-нибудь под себя. И там много не наворуешь. Сколько дадут, на том и спасибо. Это вам не Россия. И тогда вряд ли вы станете разъезжать на линкольнах или на мерседесах, как это было в СССР. А мы, ваши тогдашние «игоисты», ездили  на «запорожцах», «москвичах» и «жигулях». Да и то очень немногие. Я, например, не ездил. У меня и в мыслях никогда не было обзавестись автомобилем.

– Ничего, – сказал мой пассажир, – скажу вам честно, мне вас немного жаль. Как была Россия лапотной, так ею и останется. Вы ещё многого не понимаете. Грузия станет скоро богатой и процветающей страной.

– Поживём – увидим, – сказал я.

В это время мы подъехали к ресторану «Арагви» с ярко освещёнными большими окнами. Уверенный в себе «попутный» пассажир, откинувшись чуть в сторону, вытащил из кармана брюк толстенную пачку денег, состоящую, насколько я успел разглядеть, из одних свеженьких сиреневых двадцатипятирублёвок. Отслюнявил одну из них и небрежно протянул её мне.

– Это много, – нерешительно протянул я, ощутив, как во мне одновременно вспыхнули гордость и жадность.

– Ничего, бери-бери. У меня их навалом.

И он с улыбкой вылез из машины. Легко, спортивно, упруго. Я заметил, как к нему поспешил швейцар, поблёскивая галунами, заискивая мутными глазками и демонстрируя знаки подобострастия.

Я возвращался домой, чувствуя к себе глубокое отвращение, и старался больше не «бомбить». Не скрою, я ощущал себя разбогатевшим, как Крёз, и размышлял брезгливо: «Чёрт побери! Откуда у них такие сумасшедшие деньги? Не понимаю, хоть тресни!».

Вот и вся моя сомнительная, с точки зрения стилистики, вставка, похожая на грубую холщёвую заплату на ветхой ткани моего и без того расползающегося по всем швам якобы художественного повествования. Теперь можно, пожалуй, как говорят в светлом городе моего детства Ефремове на Красивой Мече, вертаться в зад, в мрачное Боржомское ущелье, где я оставил ненадолго нашу развесёлую компанию заядлых лыжников, держащих путь в благословенный Бакуриани. Теперь можно дальше шлёпать вдоль Куры. Читатель уж, надо полагать, заждался, когда же будет главное.

Напробовавшись всласть, с изрядной долей отвращения, природной боржомской воды, мы все разом взглянули на часы. До отправления «кукушки» оставалась пропасть времени, которое надо было куда-то деть, или, говоря языком путешественников, использовать с толком. И мы решили единогласно «прошвырнуться» по ущелью до дачи Сталина и взглянуть на неё с высоты новых знаний после потрясших советских людей откровений XX-го съезда партии. Имя Сталина, особенно после страшного разоблачения его культа личности, притягивало к себе пуще прежнего, словно железные гвозди мощным магнитом. И вспомнились строчки поэта Тихонова: «Гвозди бы делать из этих людей, не было б крепче в мире гвоздей».
 
Если человеку изо дня в день, из года в год, на протяжении 70-ти с лишним лет старательно вдалбливать в голову, что весёлый грузин из местечка Гори на реке Кура великий и гениальный, то поневоле поверишь в это без всяких сомнений, и сам начнёшь придумывать оправдания тому, что этому явно противоречит. Такова природа человеческой психики, и редко кому удаётся ей противостоять а уж тем более противодействовать.

Мы миновали роскошное белое здание, стоявшее на пригорке, и первоначально ошибочно приняли его за дачу Сталина. Но нам объяснили фланирующие по набережной отдыхающие, что это бывший дворец Великого князя Михаила Романова, брата императора Николая II-го. А теперь здесь санаторий для простых советских трудящихся: рабочих и крестьян и небольшой прослойки интеллигенции. А дача Сталина находится чуть дальше. Её перепутать ни с чем нельзя. Если пойти по этой дороге дальше, она обязательно приведёт вас к даче Сталина.
 
Действительно, вскоре мы набрели на несколько небольших, примкнувших друг к другу распластанных строений, с покатой кровлей, с большими, исчерченными рамными переплётами тёмными окнами, всегда плотно задёрнутыми непроницаемыми для любопытных глаз гардинами. Здания были объединены одним общим стилем, который можно было бы условно назвать ядовито-зелёным, если бы такой стиль, наряду с барокко, рококо или мавританским, был в архитектурном употреблении.
 
Дача Сталина находилась в окружении густого хвойного леса, устремившего пики своих верхушек в низкое серое небо, пытаясь безуспешно проткнуть его, чтобы добраться до солнца. На передний план выступали стройные голубые ели, такие же, как стоят возле кремлёвской стены в Москве. Кое-где на крышах одноэтажной застройки торчали замысловатые фронтончики и полукруглые слуховые окна, похожие на будки суфлёра, но почему-то рождали в мозгу странные ассоциации со снайперами, прятавшимися там денно и нощно.

Наружные деревянные стены из калиброванного бруса, наличники на окнах, оконные переплёты, кровля – всё было выкрашено ядовито-зелёной масляной краской без потёков и просветов. Некоторые недалёкие лица семейства экстрасенсов, считающие себя способными определять характер человека по цвету жалких цветовых квадратиков или кружков и склонных делать обобщения на пустом месте, считают, что те, кому нравится ядовито-зелёный цвет, отличаются набором душевных качеств, способных других людей, по крайней мере, насторожить и вызвать у них недоверие.

К этим качествам относят обычно такие проявления недюжинного ума и духовного настроя, как бездушность, бесчеловечность, особая жестокость, злость, вероломство, хитрость, подозрительность, никогда не затихающая мстительность и недюжинные литературные способности. Возможно, это вообще относится к людям маленького роста, обиженных в детстве в своём дворе. Не знаю, не знаю, всё может быть. Не на всё есть всегда готовый ответ. Когда не знаешь ответа, принято ссылаться на бога: пути господни неисповедимы.

Однако, несомненно, Сталин был очень скрытным и скромным в быту человеком, поэтому он мог без труда эти свои выдающиеся качества ловко маскировать и не выпячивать их там, где этого не надо было делать. Он умел людей простодушных обаять и даже наловчился обманывать доверчивых детей, как известно, очень чувствительных к неправде.

Видимая простота Сталина, его неприхотливость в быту могли бы стать примером для многих других сановных лиц. Но не стали. Или не успели стать. Иосиф Виссарионович Сталин не строил себе роскошных дворцов, а его немногочисленные зелёные дачи выглядели более чем затрапезными. Он ходил в стоптанных сапогах, длинной шинели, фуражке с матерчатым козырьком. Курил замызганную трубку, в которую собственноручно набивал толстыми, с заросшими ногтями, пальцами вкусно пахнущий английский табак, извлекаемый им самим из папирос «Герцеговина Флор», любил пить боржом, «хванчкару», «киндзмараули» и ещё любил шутить, точнее подшучивать. Он был остроумным и весёлым человеком и если бы не революция, случайно сделавшая его вождём, он был бы, наверное, смешливым сапожником, как его любивший выпить отец Виссарион, или добрым священником, как хотела того его мать.

В детстве его звали Сосо, а Ленин называл его весёлым грузином. Но чем дальше, тем весёлость его становилась всё тяжеловеснее, и проявлял он эти качества довольно редко, да и то лишь в основном в кругу своих преданных узколобых соратников. Ибо сдержанность, по мере взросления, а позже и старения, диктовалась его особым положением на самом верху власти в руководимом им передовом обществе. Однако быть в постоянном напряжении, исполняя трудную роль великого человека, вождя и учителя, совсем не легко, кого ни возьми. Хоть царя, хоть президента, хоть премьер-министра.
 
Поэтому он позволял себе изредка выпускать из чёрного нутра наружу многосмысленную шутку, от которой у многих людей сердце сжималось от нехороших предчувствий и смертельного ужаса. Ему нравилось смотреть, как бегают, словно мыши, якобы ни в чём неповинные предательские глаза, и колдовским свои чутьём он ощущал, будто видит наяву, как под пиджаками, френчами, парадными кителями, а то и просто украинскими холщёвыми косоворотками-вышиванками его собеседников мечутся по спинам ледяные испуганные мурашки. И языки любителей его тяжеловесных подшучиваний, спотыкаются в признаниях того, чего не было.

Да, своеобразный был человек, ничего не скажешь. По-своему одинокий и глубоко несчастный. Многие называют его преступником. Возможно, зря, потому что Сталин – это мы. Другие (и тоже многие) продолжают его возвеличивать, тоскуют по тому времени, когда страной правила жёсткая рука, от которой крепко доставалось всякому жулью, троцкистам и врагам народа. И положили его в мавзолей зря и вынесли его оттуда как-то уж очень скоро и некрасиво. И памятники ему всюду свергают. И тоже часто зря. И книги его забыты. А пионеры сдают их в макулатуру. Вот она слава – пустой звук.

                XIV

В боржомском музее (одна из немногих дач Сталина), на открытой террасе, в уголке за дверью сиротливо стояло глубокое соломенное кресло. Говорят, Сталин любил сиживать в нём и думать о вечном. Мне даже захотелось посидеть в этом кресле, но между подлокотниками была протянута верёвочка, говорившая, что садиться в это кресло нельзя. Нельзя так нельзя, у нас много есть, чего нельзя, мы к этому люди привычные.

В последний раз Сталин был в Боржоми в 1951 году, то есть совсем незадолго перед своей неожиданной кончиной. О чём же он думал, погрузившись в это кресло, почти утонув в нём? – пытался разгадать я. И постарался нахально представить себя на его месте. О чём думают старики? Вообще-то они могут думать о чём угодно. Но всё же главным направлением их мыслей – несомненно, прошлое. Так устроена человеческая память. И далёкое прошлое кажется таким близким, как будто это было вчера.

Столько было разнообразных событий, больших и малых. Впрочем, малых событий в его жизни не могло быть, они все были большими. Главное – это была борьба, неустанная, непрекращающаяся ни на минуту. И это была его жизнь. И в ней было столько предательства! Предательство он не мог простить никому. Казалось бы, самый близкий ему человек, женщина, жена, которую он, единственную, любил, как может любить мужчина, Надя, Наденька, Надюша – и та оказалась предательницей. Ушла из жизни, убила себя, когда ему было особенно трудно. Яшка, сын, его первенец, угодил к немцам в плен. Опозорил отца на весь мир. Кто может поверить в то, что он не сумел застрелиться? Как подобает гордому человеку Кавказа и сыну великого человека. Такое пятно смыть невозможно. И простить такое невозможно.

Васька, способный малый, мог бы пойти далеко, оказался пьяницей и распутником. Бог наказывает грешников через их детей. Светлана, любимица, дочь, его надежда, опора в старости, вышла замуж за еврея. Никогда я ей этого не прощу. Будь они прокляты, все эти иудеи! Не зря их так ненавидел Гитлер. Не успел он решить этот вопрос, проиграл войну.

А может быть, он думал о другом, размышлял я, стоя возле соломенного кресла, пока мои друзья осматривали внутренние покои, внимательно выслушивая женщину-экскурсовода, красивую грузинку, говорящую на безукоризненном русском языке с обворожительным акцентом.

Вот, все его враги, думал я за него, которые могли бы рассказать правду о нём, уничтожены, расстреляны и погребены. Некоторые даже неизвестно где. Но нет покоя измученной душе. Вряд ли все уничтожены. Некоторые затаились и демонстрируют фальшивую преданность. Надо разобраться с так называемыми друзьями и соратниками: Берией, Молотовым, Маленковым, Хрущёвым, Кагановичем. Веры им никакой нет, все они продажные шкуры. Наступила пора их заменить.
 
Сталину нравилось слово «ротация». Особенно в сочетании со словом «кадры». Кадры решают всё – это его формула. Он умел произносить слова, будто вбивал гвоздь в висок одним ударом молотка. По самую шляпку, никакими клещами его оттуда уже не вытащить. Он знал, что кадры ничего не решают, они только выполняют поручения, идут послушным стадом баранов туда, куда им укажет вождь. А те, кто смеет фордыбачить или даже просто сомневаться, готовы сгнить в тюрьмах, славя великого Сталина.
 
Пора, пора. Пришла пора для решительной рокировки кадров. Иначе можно опоздать. Ничего не поделаешь, таков закон классовой борьбы и власти. Не зря говорится: тяжела ты шапка Мономаха. Особенно опасен этот Лаврентий Берия. Тоже якобы грузин. Сволочь он, а не грузин. От него можно ждать любой подлости. Да и другие не лучше. Все затаившиеся предатели.

Ещё он думал, наверное, о том, что совсем достали его эти подлые евреи со своими многочисленными талантами, со своей дурацкой культурой и безудержным рвением услужить. Не хотят, понимаешь, под пение интернационала добровольно ехать как сознательные советские люди в Биробиджан.

Докладывают, что там прекрасный климат и много работы. Пора, пора их всех переселить. С глаз долой, из сердца вон. Кстати, совсем недурственно получилось с врачами, которые вздумали травить, как тараканов, советских и партийных руководителей. Никакой им пощады! К стенке их, к стенке! А остальных, если будут продолжать свои сионистские штучки, отправить товарниками туда, туда, подальше на восток. Пусть этим пока займётся Лаврентий, ему опыта в таких делах не занимать. А потом я и с ним самим разберусь.

Пусть там все эти музыкантишки, артистишки, писаки, академики, шахматисты разные, все эти «говнюки», по меткому выражению Ленина, поработают простыми колхозниками на свежем воздухе. Пусть потрудятся на заводах и фабриках. Это поможет им стать настоящими тружениками. И дурь из их умных голов повыветрится. Хорошая получится ротация! Ротация народностей. Неплохо звучит. Надо будет как следует подумать и найти научное, сугубо марксистское, обоснование такой ротации.

Говорили, что Сталин любил работать по ночам. По-моему, это брехня, или, как говорил один мой приятель, чушь собачья. Что значит любил? Это красивое слово сюда никак не подходит. Его место в другом измерении, там где обитают Ромео и Джульетта, где порхает и резвится Амур.

А у Сталина просто была жестокая бессонница. Я не знаю, как такая болезнь правильно называется на медицинском языке, на какой-нибудь там латыни, но как же-нибудь она всё же называется, чёрт её побери! Да разве в этом дело? Как ни назови, но Сталин не мог заснуть до утра. Или почти до утра. И никакие снотворные средства ему не помогали. Да он с некоторых пор и вовсе перестал глотать эти отвратные горькие пилюли. После них во рту было противно и сухо, как после попойки, а в голове гудело, словно под церковным колоколом, стукнувшимся об раскачиваемый кем-то тяжёлый язык.

Мысли путались, и он не мог чувствовать себя великим человеком, учителем и вождём пролетариата, что, несомненно, серьёзно мешало пролетариям всех стран соединяться в монолитную массу. И тогда он решил работать по ночам. И к этому его остроумному распорядку трудового дня живо приспособилась вся верхушка страны: наркоматы, комитеты, министерства, советы и президиумы.

Вызов мог последовать в любую минуту ночи. Надо было всегда быть готовым и собранным. И никто особенно не возражал, потому что одним из основных законов партийной жизни был принцип: так надо. И попробуй только возрази! Сразу окажешься похороненным с почётом на Новодевичьем кладбище, а то и вовсе замурованным в кремлёвской стене. И первым всё-таки туда забрался этот Мирон Шейнфинкель.

Когда Сталин уставал, он выходил из-за стола, закуривал трубку и прохаживался по кабинету. Иногда он подходил к карте Европы и Азии, отодвигал занавеску, за которой она скрывалась, и долго рассматривал очертания стран, как будто видел их впервые. Это заменяло ему пасьянс. Красной краской была залита территория Советского Союза. Её окружали розовые пятна соседних стран, замалёванные собственноручно Сталиным. Это были страны, которые входили в его блок. Раскрашивать новые страны было для Сталина самыми счастливыми минутами. У него была мечта: закрасить всю Европу розовым цветом. А там недалеко и до красного.

Хитрый, как змей, Берия, имевший большой опыт в подобных делах, подыскал из своих тщательно проверенных кадров хорошую бабёнку – дебелую, пышногрудую, чистоплотную, небольшого росточка, как раз под стать низкорослому вождю. У неё было круглое румяное лицо, как только что с мороза, чистая белая кожа, как атлас с лицевой стороны, пухлые губы и по-детски ясные голубые глаза.

Её мужа назначили заместителем начальника погранзаставы и срочно отправили служить на границу с Китаем, где он подозрительно скоро погиб в геройской перестрелке с нарушителями границы. Его наградили орденом «Боевого Красного знамени» (посмертно) и похоронили там же, на заставе. Жене ехать туда не разрешили. Зато дали хорошую двухкомнатную квартиру на Кутузовском проспекте, недалеко от ближней («зелёной») дачи Сталина и назначили достойный пенсион.

Звали бабёнку Валентина Петрова. Какими были в действительности её имя и фамилия, знали только те, кому это было положено по службе. Ей объяснили особую, государственную важность работы на даче Сталина, потом сообщили, что во время обследования у неё обнаружен аппендицит. И сделали под общим наркозом в закрытой кремлёвской больнице совершенно безболезненную операцию. Что-то там пересекли, что-то перевязали, что-то удалили, чтобы она никогда не могла больше забеременеть, и чтобы у неё никогда не было месячных.
 
Официально она называлась горничной, но Берия со смешком именновал её постельничьей. Перед тем как показать Сталину, её перепробовали все, кому это было положено: и сам Берия, и Власик, и даже Михаил Иванович Калинин. Все знали о сладком пристрастии «Всесоюзного Старосты». Ему, по меткому выражению Сталина, «всесоюзному козлу», правда, это не было положено, но он всё же сумел уговорить Берию позволить ему принять участие в почётном и сладостном освидетельствовании.
 
Все остались довольны и все пришли к единодушному мнению, что Валюша Петрова надёжный товарищ и вполне годится для товарища Сталина, она никогда не подведёт.

Въедливый читатель может спросить: откуда ты всё это знаешь, автор? От верблюда, вот откуда. Знаю и всё. Все эти детали неизвестной мне жизни сошлись в моём воображении разом: что-то где-то читал, что-то где-то слышал, что-то было подсказано на основе моего личного общения с женщинами. А где-то пришлось подключить необузданную фантазию. Истина без фантазии не вполне правда.

В обязанности горничной входило не так уж много сложного и непонятного: быть всегда здоровой, содержать в идеальной чистоте и тщательной выглаженности утюгом постельного белья вождя и некоторого его нижнего, так называемого исподнего белья, а также оказание других постельных услуг, когда это могло бы понадобиться Сталину.

Сталин спал обычно в простой длинной нижней рубахе с какими-то смешными, обтянутыми льняной тканью пуговицами на вороте. Когда ноги его становились ледяными, как у покойника, он натягивал на них деревенские шерстяные носки ручной вязки. Носки ему вязала из овечьей шерсти на спицах всё та же Валентина, которую Сталин со временем стал называть Валюшей. Он никогда не спал подряд на одном и том же месте, и никто не знал, где он будет спать сегодня ночью (точнее, когда начнёт брезжить рассвет).

Он знал, что Валюша человек Берии и так же, как всем остальным, он ей не доверял. Но деваться было некуда, одиночество давило своей невыносимой тяжестью, надо было хоть на кого-то положиться, приходилось рисковать. К тому же она нравилась ему своей застенчивой молчаливой улыбкой чуть выпяченных губ, ясными глазами, тёплым чистым телом и манящим запахом женского пота из-под мышек.
 
Незадолго перед тем, как закончить свою важную государственную работу с бумагами за большим письменным столом, уже начиная потихонечку громко и протяжно зевать, он вызывал к себе Валюшу и знаком глаз показывал ей, где надо сегодня стелить постель. Она делала это очень проворно, её полные красивые руки порхали над кроватью или диваном этакими лебедями из балета Чайковского, и мягкие движения этих рук нравились ему.

Иногда он своей здоровой рукой (одна была больная и никогда не разгибалась до конца) предлагал ей лечь рядом. Она проворно раздевалась, распускала до этого собранные в пучок каштановые волосы на голове и ложилась, прильнув к нему всем своим молодым горячим телом, чтобы согреть его. И он молча здоровой рукой мял её роскошные мягкие груди с тёмными, налитыми, торчавшими сосками. Но никогда не целовал их, это было бы нарушением образа великого человека.

Ему нравилось, когда она своими нежными пальцами трогает осторожно его сморщенную, как печёное яблоко, мошонку, поросшую редкими длинными седыми волосками. И тогда медленно оживал его дряхлеющий пенис. Валюша уже знала, что нужно делать. Она делала всё сама: осторожно подсовывала свою полную, с нежной белой кожей, ногу под вождя, чтобы ему удобно было лежать на боку, брала рукой восставший пенис, наполненный прилившейся слабой кровью, и вставляла его в нужное место, туда, в горячую глубину первозданного женского космоса. И оба замирали.

Было слышно только, как Сталин начинал дышать чаще и труднее. Но делать ритмичные движения, обычные при соитии мужчины и женщины, он себе не позволял: это не укладывалось в образ руководителя страны, вождя, генералиссимуса. У него была железная воля, это знали все.

Валюша тоже не шевелилась, не рискуя вызвать гнев напрягшегося хозяина. Она продолжала перебирать пальчиками и перекатывать спрятанное под податливой кожей содержимое его мошонки. Наконец наступал момент, когда накопившаяся семенная жидкость вырывалась наружу, выстреливая сгустком слизи куда-то в бездонную, горячую, колдовскую пропасть, где могла бы зародиться новая жизнь. Но она никогда не зарождалась, завершаясь пустыми судорогами и угрюмыми стонами вождя, сдержать которые ему не удавалось, как бы он ни старался, природа брала своё.

Валюша аккуратно вытягивала свою ногу из-под обмякшего хозяина, обтирала его промежность и сразу же сникшие мужские причиндалы чистым махровым полотенцем и тут же проворно исчезала, завершив свою работу. Сталин никогда её не удерживал и никогда не произносил ни слова признательности или любви.

Глаза его начинали слипаться. Оставшись один, он выпивал полстакана боржома, стоявшего рядом, на тумбочке, укладывался поудобнее, натягивал на голову одеяло, заправленное в пододеяльник, и закрывал уставшие глаза. Но сон приходил не сразу. Он витал где-то совсем рядом, но сил отключить сознание у него не хватало. Несмотря на всю пресловутую железную волю вождя. Тогда Сталин прибегал к последнему, не раз испытанному средству, которое носило глупое жидовское название «аутогенная тренировка».
 
Твердить себе, как попугай, что ноги тёплые, руки тёплые, горячая кровь течёт упругими толчками от здорового сердца вдоль всего тела, забираясь в самые глухие закоулки, Сталин считал еврейскими «штучками» и никогда эти детские приёмчики к себе не применял. А вот совет профессора Вовси думать перед сном о чём-нибудь приятном, вспоминать хорошие моменты жизни, представлять в своём воображении яркое солнце, песчаный пляж, высокое голубое небо, шелест тихого прибоя, ласковый ветерок, крики чаек – всё это Сталину нравилось. Правда, он не помнил, когда в последний раз купался в море или загорал на пляже. Разве мог он себе это позволить? Всё время и все силы отдавались классовой борьбе. Морскую воду ему закачивали по трубам в ванну на сочинской даче, а находиться на солнце ему категорически не рекомендовали врачи.

Зато было немало других ярких и приятных моментов в его жизни. Перебирая их в своей острой, не по годам, памяти, он всегда, как будто это было наваждением, останавливался на самом главном и самом счастливом: это было убийство и смерть Троцкого. Сколько было потрачено терпения и ненависти к этому ублюдку! И вот он мёртв, мёртв, мёртв! Мёртвого он, казалось бы, мог даже полюбить его. Ненависть к Троцкому была такой всеобъемлющей, такой страстной, таких космических масштабов, что в ней нашлось даже крошечное местечко для любви к нему, своему главному идеологическому врагу. И тогда Сталин, наконец, засыпал.

Когда он умер, единственной из всего окружения вождя на ближней, Кунцевской, даче, кто искренне переживал его смерть, была Валюша. Она плакала навзрыд и голосила по-бабьи, как в деревне, громко и безутешно.

                XV

И здесь мне хочется сделать ещё одно очередное небольшое отступление. Оно выходит далеко за рамки повествования о том, как четыре оболтуса отправились однажды кататься на горных лыжах в Бакуриани. Надеюсь, что читатель простит мне эту вольность. Ведь мне хочется самому кое в чём разобраться и, как говорил Пастернак, дойти до самой сути. Я прожил по нынешним меркам уже долгую жизнь. Я знаю, что кривить душой всегда плохо, а в конце жизни это ещё и глупо. И даже низко.

Признаюсь честно, что я плохо образован, многого не знаю и не понимаю. И чем дольше я живу, чем больше читаю, слушаю, вижу и размышляю, тем для меня всё меньше и меньше становятся понятными две вещи на фоне загадочной фигуры Сталина. Первая – почему, как и каким образом в Гражданской войне 1917-1923 годов (Россия) победу одержали красные, а не белые, хотя по всем разумным раскладам победить должны были белые.

Вторая – почему, как и каким образом во Второй мировой войне, которую у нас ещё называют Великой Отечественной, красные одолели немцев, хотя по всем законам военной науки, стратегии и тактики, подготовке армий и силе вооружения, победу должны были праздновать немцы.
 
Геройство советских солдат и командиров, полководческие таланты Сталина, Жукова и других советских маршалов и генералов, участие в войне Генерала Мороза, необозримые пространства России, позволившие быстро перебросить советскую промышленность на восток, грязь и бездорожье, подвиг и самоотверженный труд работников тыла – всё это, конечно веские причины, но, на мой взгляд, недостаточно убедительные. Вот если бы победители стали жить лучше побеждённых, я бы не сомневался. А так, посмотришь, как живут немцы в дважды разорённой Германии и как живут герои войны в России, и червь сомнения начинает свою медленную подрывную работу.

Я где-то читал, что если бы Адольф Гитлер был чуток умнее, дальновидней и расчётливее и не ставил бы своей маниакальной задачей окончательное решение еврейского вопроса, что привело к Холокосту, а наоборот, привечал евреев, доверял бы им решение самых трудных задач, как это делал, например, Ленин, то, скорее всего, он выиграл бы войну. Вот ведь какая загогулина получается. А если разобраться, то никакой загогулины вовсе нет.

Евреи, как мне представляется, в своём национальном характере, по сравнению с другими народами, в значительно большей степени обладают такими свойствами, которые с лёгкой руки Льва Гумилёва стало принято называть пассионарностью. Поэтому и кажется, что они всюду во все дырки лезут и на всё влияют. Кроме того, существует широко распространённое мнение, что евреи трусливые люди. Но это совсем не так. Вспомните Иудейскую войну с великим Римом, вспомните Массаду и её храбрых защитников. По количеству Героев Советского Союза во время Великой Отечественной войны в пересчёте, если так можно выразиться, на душу населения евреи занимали второе место после русских, опередив украинцев, белорусов и многих других народов великой страны советов.
 
Ещё надо учесть, что евреев много веков притесняли, подвергали жестоким гонениям. И в их национальном характере возникло, передаваясь из поколения в поколение, то, что можно было бы назвать эффектом сжатой пружины, ждущей своего часа. А с Германией вообще получается парадокс. Евреи любили Германию, они даже говорили не на классическом иврите, а на идише, своеобразном жаргонном немецком языке. Так что, если у Гитлера и были какие-то тёмные и даже сомнительные причины ненавидеть евреев, то это была с его стороны большая глупость, за что он и поплатился.

Если бы Гитлер евреев не гнобил и не давил бы их, как клопов, то многие из великих умов, покинувших Германию с началом диких гонений, в ней бы скорей всего остались. Такие, например, как какие-нибудь Альберт Эйнштейн и Нильс Бор, Энрико Ферми и Эдвард Теллер. А другие, возможно, напротив, приехали бы. Такие, например, как какой-нибудь Роберт Оппенгеймер. И как знать, кто сумел бы создать атомную бомбу первым. И не повлияло бы ли это на исход войны. Как вы считаете?
 
Некоторые патриоты наверняка углядят здесь с моей стороны явное сожаление и даже отсутствие патриотизма, а то ещё и предательство. Но уверяю вас, что это не так. Мысли не могут быть предательством. Я хоть и не отношусь к завзятым патриотам, но искренне, порою до слёз, люблю свою родину Россию, обожаю русский язык, боготворю русскую литературу. Многие думают, что сослагательное наклонение пустое занятие. Это тоже не так. Из сослагательного наклонения следует извлекать уроки. Это только в присказке говорится: если бы да кабы, во рту росли грибы, то был бы не рот, а целый огород. Нет, что там ни говори, а иногда очень полезно задаться во-просом, что было бы, если бы…
 
Может быть, когда-нибудь особо умные люди смогут объяснить этот парадокс понятным русским языком. А может быть, я просто зажился на этом грешном свете и не умер раньше, как многие мои друзья, лежащие теперь давно уж в сырой земле. И тогда таких скверных вопросов просто не возникло бы. Как вы думаете?

Ну вот, не такое уж и длинное это отступление, но для меня оно важно. Теперь с лёгким сердцем можно вернуться на бывшую дачу Сталина в Боржоми, где я оставил своих друзей-горнолыжников. Не успел я в полной мере додумать историю с Валюшей Петровой, как мои сомнительные (и опасные!) размышления были прерваны тревожным возгласом Лёши Куманцова:

– Ребята, взгляните на часы, я вас умоляю! Нам пора срочно бегом на станцию. Иначе мы рискуем опоздать на последнюю «кукушку». Лично мне такая грустная перспектива не улыбается. Она мне кажется горче боржомской воды, которую мы недавно пили из бювета. Нас выручить может только стремительный бег. Вперёд, назад!

И мы побежали. Вперёд, как неутомимый Пётр Болотников, великий бегун на длинные дистанции, который никогда никому не уступал первого места, вырвался Вадик Савченко, демонстрируя отменную тренированность скрытых под бумазейными штанами костлявых ног и необыкновенную лёгкость во всём своём худосочном теле здорового синюшного оттенка. Если бы его видел в этот момент обожаемый им «учитель» Порфирий Иванов, тому ничего бы другого не оставалось, как с удовлетворением громко крякнуть.

За Вадиком устремился Толя Дрынов. Он делал щеками и ртом частые дуновения «пуф-пуф-пуф», отчего отросшие за время весёлого железнодорожного передвижения по маршруту «Москва-Хашури» жёсткие усики его смешно топорщились в лад с дуновениями. За ними двоими, отстав на полтора десятка шагов, семенил Лёша Куманцов. Он плотно прижал локти к бокам, показывая этим, что бежит изо всех сил и не хочет растрачивать энергию на пустое размахивание руками. В самом конце этой потешной вереницы, замыкая её с большим отрывом, плюхал плоскостопными ногами в старых кедах ваш покорный слуга, стараясь чаще переставлять налившиеся свинцовой тяжестью ноги, пыхтя и сопя, как паровоз, которому явно не хватает в топке уголька, а подбросить его некому, да и уголь уже на исходе.

Нам пришлось бежать до вокзала, где была камера ручного багажа, и по пути мы миновали станцию узкоколейки, где уже стояла наготове «кукушка», раздувая пары. Я поймал себя на мысли, что готов был плюнуть на свой багаж и свернуть к узкоколейке, и только неожиданно трезвое рассуждение о лыжах, которые с нетерпением ждали меня на вокзале в Боржоми, остановило меня от этого опрометчивого шага. И мы пробежали опрометью мимо того места, куда вскоре должны были вернуться вспять. Это было мучительно сознавать, но, как говорится, судьба играет с человеком, как кошка с мышкой, и нет у него никакого шанса выиграть этот трагикомический матч.

Если вы думаете, что мы быстренько получили свой багаж и сразу ринулись в обратный путь, где пока ещё ждала нас «кукушка», то вы глубоко заблуждаетесь. Наши испытания только ещё начинались. Во-первых, в камере хранения, как снег на голову, случился обеденный перерыв, чёрт бы его скушал с потрохами! При этом надо иметь в виду, что для грузина время обеда то же, что для правоверного магометанина время священного намаза. Ни пропустить, ни отложить его невозможно.
 
Никто во всём вокзале не знал, когда этот злополучный обеденный перерыв начался и когда наступит его долгожданный конец. На все вопросы нам отвечали тошнотворно кратко, но ободряюще: «Скоро!».

Мы суматошно бегали вокруг здания вокзала в поисках кладовщика, нам обязательно казалось, что он куда-то ушёл, собака, возможно, домой и живёт он где-то здесь, поблизости. Не мог же он, в самом деле, не знать, грузинская собака, что вот-вот должна отправиться в Бакуриани «кукушка» и что в его камере хранения могут быть вещи пассажиров этого поезда. Тем более вещей-то в камере было – кот наплакал. К тому же среди них были наши лыжи, а это уж прямой указатель на Бакуриани.
Но наши поиски оказались безрезультатными: никто не знал, где живёт этот проклятый кладовщик. Но как всегда бывает в таких случаях, топор оказался под лавкой. Кладовщик никуда не отлучался из здания вокзала, а преспокойно кушал свой важный обед в привокзальном буфете, в специально отведённой для этого отдельной комнате, запираемой изнутри на засов.

На наш возмущённый галдёж, напоминающий гогот потревоженных гусей, появившийся с накормленным видом кладовщик отреагировал совершенно невозмутимо. Взглянув на часы сытым взглядом замаслившихся глаз, сузившихся до узких щёлочек, он зевнул и через громкую отрыжку, и с задумчивым почёсыванием в облысевшем затылке, сказал:

– Э! Генацвале! Что вы орёте, как на крикливые гуси базаре? Время ещё есть. Всегда успеете, клянусь мамой. Без вас никуда не уедет. Сейчас я вам выдам ваш багаж. У меня всегда порядок на первом месте.

Нас раздражал его независимый и невозмутимо наглый вид, казавшиеся нарочито замедленными движения, с которыми он извлекал из широких штанин связку ключей, как он медленно вставлял эти ключи в замочные скважины, словно делал это впервые, и как неторопливо открывал двери. Особенно почему-то раздражала его огромная распластанная кепка и нависающие над губой пышные чёрные усы. Кепка и усы казались нам воплощением его восточной глупости и тугодумия.

Во-вторых, обнаружилось, что Вадик Савченко потерял квитанцию от своего багажа. Он даже не то, чтобы банально потерял её, где-нибудь случайно обронив. Он просто предусмотрительно спрятал её в такое место, чтобы ни в коем случае не потерять и, главное, не забыть, куда он её запихнул. И, конечно, забыл. Для Вадика не могло быть иначе. Это была уже настоящая катастрофа. Мы готовы были его убить. Просто насовсем и навсегда. Толя Дрынов не на шутку рассердился и даже повысил голос, что с ним бывало крайне редко. Он сказал обиженным тоном:

– Чёрт с ним! Поедем без него. Пусть остаётся здесь и ищет свою квитанцию. Приедет завтра, ничего с ним не случится. В конце концов, сколько можно! Это уже выходит за все мыслимые и немыслимые рамки предела. Я бы его убил, если бы не боялся попасть за это в тюрьму.

– Нет, убить, только убить! – сказал я, чуть не плача с досады. – Иначе это будет продолжаться вечно. Давайте его повесим за шею. И будем держать, пока он не перестанет дышать и дёргаться, собака.

И мы были близки к этому варварскому намерению, притом готовы были выполнить его ещё более кровожадным способом, таким, например, как побитие камнями, добытыми из близкого щебёночного основания, как неожиданно выход из этого, казалось бы, абсолютно безвыходного положения нашёл умница Лёша Куманцов, доказав этим, что он настоящий многоопытный журналист-международник. Он обратился к кладовщику с такими словами:

– Дорогой товарищ! Генацвале и кацо! И замечательный труженик советской железной дороги, исполняющий свой трудовой долг на ответственном, хотя и скромном посту, как подобает преданному советскому человеку. Наш друг – вот он стоит перед вами с поникшей головой, – его зовут Вадим Савченко. Он физик, кандидат наук и очень хороший человек, мухи не обидит. Всегда придёт на помощь человеку, попавшему в беду. Скажу откровенно, у него есть небольшие странности. А скажите, добрый человек, кто у нас сегодня без странностей? Я уверен, вы ответите, что таких не бывает. И у меня, и у вас есть свои странности. Все люди разные, двух одинаковых нет на земле. У вас, например (я это отчётливо вижу), такие странные странности: вы добрый и отзывчивый человек, настоящий грузин, способный в трудную минуту поверить другому человеку на слово. В наше время это редкое качество. Я уверен, что наш друг, Вадим Савченко, ни в коем случае не потерял вашу квитанцию, этот документ строгой отчётности. Она лежит где-нибудь среди его вещей и наверняка вскоре найдётся.
 
Но искать её сейчас означает опоздать на «кукушку», которая с минуты на минуту должна отправиться в Бакуриани. Это для нас крайне нежелательный пассаж. – Лёша Куманцов выдержал паузу, чтобы перевести дух. – Уверен, что вы сами, добрый человек, это хорошо понимаете. Я хочу сделать вам предложение, от которого вы, конечно, можете отказаться, это ваше право. Но я уверен, что вы от него не откажетесь.
 
Я являюсь корреспондентом журнала «Новая жизнь». Мы помещаем в нём материалы о лучших людях нашей страны. Хочу вам сказать, что я состою в партии большевиков и являюсь членом бюро нашей редакции. Всем хорошо известно, что коммунисты всегда держат своё слово и говорят только правду, одну правду и ничего кроме правды. Для коммуниста соврать всё равно, что родную мать продать.
 
Я даю вам своё крепкое партийное слово, что мы вернём вашу квитанцию. Через неделю, максимум через десять дней, мы должны будем возвращаться из Бакуриани, и нам предстоит поездка в вашу прекрасную столицу солнечной Грузии, древний город Тбилиси. Вот тогда-то мы и вернём вам вашу квитанцию. Да и сомнений у вас не должно быть. Вон они лежат на полках наши вещи: как раз четыре рюкзака и четыре пары лыж. Три квитанции мы вам отдали. Четвёртая будет чуть позже. Видите: нас четверо и лежащие рядом на одной полке наши вещи – практически совершенно одина-ковых четыре багажа. Да и других, насколько я понимаю, на сегодняшний день – нету. Если же вы не сможете поверить мне на слово, я готов оставить в качестве залога свои ручные часы. Эти часы заграничные, сделаны в Швейцарии, они очень дорогие.

Во всё время этого потрясающего монолога нашего краснобая Лёши Куманцова я внимательно следил за выражением тусклого лица кладовщика. К моему удивлению, оно оставалось одинаково тупым и невыразительным. Один только раз, Когда Лёша произнёс слово «пассаж», угреватый лоб кладовщика сильно сморщился, силясь понять значение этого, скорей всего, опасного слова. Когда Лёша закончил свою великолепную речь, поглядывая на нас с победным торжеством, кладовщик вытер испарину со лба рукавом телогрейки и стал снимать с полки наши пожитки. Одновременно он тихо ворчал, перемежая русские, грузинские и матерные слова. В переводе на чистый русский язык его ворчание означало:

– Задаток! Ещё чего! Часы, птвою мать! Потом за них отвечай, птвою мать. Нет уж, не надоть. И квитанция мне ваша без надобности. На хрена она мне? Я их сам напишу завсегда эти квитанции, сколь надоть. Они мне как раз ладно подходят для подтирки. Бумага тонкая, мять не надоть. Ничего! Одной больше, одной меньше. Я вижу, вы люди честные, себе на уме. Деньги заплатили, чего ещё. Забирайте свои манатки и дуйте скорей на свою кукушку.

Когда мы бежали сломя голову от вокзала до узкоколейки, уверен, что был установлен новый мировой рекорд в беге с препятствиями по пересечённой местности длиною в полтора километра с дополнительной нагрузкой в виде хлопающих по пояснице тяжёлых рюкзаков и горных лыж на плече, придерживаемых рукой. Жаль, конечно, что он, этот мировой рекорд, не был зафиксирован в официальном порядке.

Едва мы подбежали к щебёночной насыпи, измызганной маслянистым креозотом и обильно посыпанной окурками, игрушечный поезд тронулся, погудывая тонким гудком, и нам пришлось запрыгивать на подножки вагончиков на пока ещё малом ходу.
 
Хотелось бы здесь заметить, между прочим, что неискоренимое разгильдяйство и всеобъемлющий бардак, характерные для нашего передового социалистического хозяйства, имеют иногда свои неоспоримые преимущества, которые могут составить хорошую тему для защиты диссертации по социологии. Например, можно успеть попасть на поезд, отправление которого по непонятным причинам задержалось на четверть часа с гаком. И никого это не удивит, по большому счёту.
               
                XVI

Вагончик, в котором мы, в конце концов, оказались, был наполовину заполнен пассажирами, наполовину пуст. Там, где он быль пуст, мы спешно заняли две стоящие друг против друга деревянные скамейки и плюхнулись на них с размаху, чтобы долго ещё переводить частое дыхание после установления мирового рекорда. Вот от таких, наверное, неподготовленных рывков в спринте и зарождаются болезни сердца. Ко мне, например, со временем привязалась нудная болячка под названием «мерцалка». Правда, это случилось со мною много позже, когда я, будучи уже совсем взрослым и здравомыслящим человеком, вдруг поверил, что никакая лихоманка меня не возьмёт и можно трудиться сутками напролёт без роздыху.

Когда к нам вернулось сознание, вместе с нормальным пульсом, и восстановился интерес к окружающей действительности, мы с удовлетворением обнаружили, что в вагончике вместе с нами ехали практически одни лыжники. Это можно было понять по модным вязанным шапочках на их головах, с насаженными на них горнолыжными очками, в которые были вставлены затемнённые пластиковые стёкла, и лыжам, которые они не выпускали из рук.

Может быть, их здесь воруют, предположили мы, и тоже на всякий случай стали держать в руках свои лыжи, сильно зажав их дополнительно между коленками.

Лыжники сидели по группам, и каждая группа несла на не загоревших пока ещё лицах ярко выраженную этническую печать. Больше всего было грузин. По выражению их молодых и красивых лиц, открытых как букварь для чтения, можно было без труда прочесть, что они чувствуют себя в этих краях полновластными хозяевами жизни.
 
Грузинские парни, с маслянистыми чёрными глазами, поглядывали на светленьких девушек из славянских групп с нахальной уверенностью в том, что им, восточным красавцам, ничего не стоит овладеть любой из них, стоит их только поманить пальчиком. Они вслух обсуждали на своём грузинском гортанном языке (что можно было понять по их мимике и фривольным жестам) внешние достоинства и недостатки приехавших к ним в республику ярких блондинок в поисках, как они считали, любовных приключений, и громко смеялись. Девушки демонстративно показывали, что они не обращают никакого внимания на грубых и невоспитанных грузин, и о чём-то шептались, хихикая и приблизив свои красивые светловолосые головы, с русыми косами, друг к другу, словно заговорщики. Среди них был единственный парень, вы-сокий и статный. В руках он держал гитару. Он взял несколько решительных ярких аккордов, и девчата внезапно звонко запели:

              Маричка ты Маричка,
              Люблю тебе за вроду,
              Люблю дивитися, люблю дивытися,
              Як ты идеш по воду.
              Иванко да Иванко,
              Сорочка вышиванка,
              Высокий та стрункий, высокий та стрункий,
              Щ ей на бороде ямка.

Вадик не выдержал напора эстетических чувств, решительно поднялся со своего места, оставив лыжи, подсел к поющей группе и стал ей подпевать, путая слова и улыбаясь во весь рот. Мы ещё не знали тогда, сколько раз нам придётся выслушивать эту красивую украинскую песенку и как надолго застрянет она в наших печёнках. Со временем мы и сами начнём её петь без конца, пока нас не захватит с потрохами грузинское песнопение.

Отдельной небольшой группой, чуть особняком, сидели молчаливые, черноглазые, как грачи, армяне. У них тогда ещё не был построен Цахкадзор, поэтому они вынуждены были пока ездить в Бакуриани. То, что это были именно армяне, можно было догадаться без труда, так как армянин от грузи-на отличается так же, как грузин от армянина. То есть совсем не то же самое.

Вернулся Вадик в приподнятом настроении и сообщил нам радостно, что группа чудесных поющих девушек  – это украинки из Днепропетровска. И все они очень милы.

– Я думал, – сказал Вадик, не теряя восторженного настроя духа, – что название города связано с именем Петра Великого. Днепро-Петровск. Оказалось совсем наоборот. В этом городе был какой-то революционер по фамилии Петровский. Он там натворил много хороших дел и расстрелял для этого многих славных людей, которые оказались вредителями. Вот в его честь и был переименован бывший Екатеринослав в Днепропетровск.

– Странная страсть к переименованиям, несомненно, является признаком советского менталитета, – авторитетно заявил Лёша Куманцов, потому что он привык говорить что-нибудь этакое. – Искоренить эту страсть невозможно, её надо принимать как некую данность. Загорск, например, так же назван не из-за какой-то там горы, хотя гора там тоже есть. Он назван так в честь революционера Загорского. Хотя сам Загорский никогда в Сергиевом Посаде не был и никого там как будто не расстреливал.

– Деньги девать некуда, – заметил я, испытывая желание высказаться критически. – Я считаю, что Сталинград переименовали в Волгоград совершенно напрасно. Всё хотели отовсюду выкорчевать имя вождя, оказавшегося вдруг преступником. После Сталинградской битвы город уже в значительной степени утратил связь со Сталиным. Он стал символом великого героического сражения. Люди мёрзли в окопах Сталинграда, гибли сотнями тысяч именно на берегах Волги в Сталинграде. И неправильно, что их кости будут похоронены (да и то, если их все раскопают) не в земле Сталинграда, а в каком-то Волгограде. Сталин был, и вот его уже нету. И память о нем, в конце концов, сотрётся временем. А Сталинград должен стоять на века. Как, например, Бородино или Куликово поле. Если кому-то не терпится и свербит в одном месте, можно назвать Волгоградом любой другой город на Волге. Во всех этих переименованиях есть что-то нехорошее, глупое и холопское. Я считаю, что ничего не надо переименовывать. Это ведь живая история.

Вадик не выдержал неожиданной смены темы разговора на политическую и неожиданно произнёс:

– А одна из них прехорошенькая. Я уже успел узнать, как её зовут.

– Её зовут непременно Оксана, – сказал, усмехнувшись, Лёша.

– Точно! – удивился Вадик. – Как ты догадался?

– Телепатия, старик. И ничего больше. Обычная российская телепатия.

Толя Дрынов прыснул едким смешком:

– Нет, Вадик, ты неповторим!

– Не вижу ничего смешного. Её могли бы звать Маруся или Олеся, просто Галя. Да мало ли ещё других красивых украинских имён.

– Ещё хорошее имя Одарка, – вмешался я. – Одарка, сердэнько мое.

– Дураки вы все, – беззлобно заключил Вадик. – И грубые мужланы. Ничего не понимаете в высокой любви и светлых чувствах. Вам бы только какую-нибудь деваху трахнуть. Пойду-ка я, лучше сделаю пару кадров из тамбуров. Скоро, кажется, будет легендарный мост.
 
Вадик покопался в своём рюкзаке, достал оттуда старенький «ФЭД» и ушёл, явно нарочито мимо группы девчат из Днепропетровска.

– Ой, девоньки, нас, кажется, сейчас будут снимать на фото! – смешливо пропищала одна из девушек, когда мимо них проходил Вадик, заметно придерживая фотоаппарат за ремешок. – Наверное, на кинохронику, да? Мечтаю сняться в кино. – Девушки весело засмеялись.

– Ты, Оксанка, свет моих очей, вполне сгодишься для главной роли.

– Здесь плохое освещение, – вполне серьёзно ответил Вадик. – Мой экспонометр не сможет даже определить нужную выдержку. Но я обязательно сфотографирую вас в Бакуриани. И всех вместе, и каждую в отдельности. И пришлю вам фотографии, если вы сообщите мне ваши адреса. – И он торопливо скрылся в ближайшем тамбуре.

Мы прильнули к окнам, чтобы посмотреть на знаменитый мост, построенный, по словам всезнающего Толи Дрынова, знаменитым французским инженером Эйфелем, автором парижской башни, которую первое время после её возведения все кому не лень кляли на все лады, находя в ней уродливость и несоответствие классическому духу древнего и свободного Парижа. А спустя время к ней все привыкли, и башня эта превратилась даже в символ Парижа. И теперь, когда произносят имя французской столицы, обязательно представляют себе Эйфелеву башню. Как, например, Кремль в Москве.

– Странное дело, – проговорил я в раздумье, – как только появляется социализм, любой, в том числе советский, так тут же всенепременно возникают переименования. Просто болезнь какая-то. Ходит человек на работу, решает какие-то дела, забот у него невпроворот. И вдруг – раз по башке: надо переименовать какой-нибудь город, деревню, улицу. И ему в голову не приходит, во что это всё выливается. Сколько надо сменить вывесок, изменить географических карт, выбросить старые, уже напечатанные, бланки и напечатать новые. А сколько путаницы, недоразумений. По-моему, это какая-то заразная болезнь. Скажи мне, Лёша, что это такое, особенность исторической формации? Или просто банальная дурь правителей? Как ты считаешь? Поделись со мной.

– Ты поосторожнее с выражениями, – предупредил меня Лёша Куманцов. – А то ляпнешь где-нибудь и вляпаешься по щиколотку в неприятную историю. Хорошо, если просто вляпаешься, помыться можно. А ведь можешь загреметь в Колымский край, там не отмоешься. Там любят разговорчивых.

– Ну, знаешь, сильно не пужай, теперь не то время. Что было, то прошло. И надо полагать – навечно.

– Как знать, – осторожно проговорил Лёша Куманцов, поглядывая в окно, как будто видел там нечто такое, что другие не видели. Или не хотели видеть. Как обычно.

Мост Корбюзье был решетчатый, извилистый, как змея, возвышался на длинных, тонких опорах с арочными пролётами, создавая из металла некую ажурную конструкцию, как бы парящую среди холмов. Он легко перешагивал через глубокие ущелья, на дне которых серебрились ниточки ручьёв, и извивался прихотливо то пологими, то крутыми виражами по мохнатым склонам гор. Он был похож на древний акведук, только по верху его текла не чистая вкусная вода, а узкая железнодорожная колея, тускло поблёскивающая сталью под нахмуренным низким небом, цеплявшимся за верхушки деревьев.

Она, эта колея, была уморительно узенькая – всего-то в ширину 90 см. Так и хотелось попрыгать с одной рельсовой нитки на другую. По таким узкоколейкам, наверное, чумазые, белозубые и белоглазые, шахтёры толкают в пыльных вагонетках добытый в ходе социалистического соревнования, где перфоратором, а где ещё и кайлом, каменный уголёк, который хочется подержать в руках, чтобы ощутить его зернистую жирность. На такой узкоколейке, возможно, трудился геройский парень Павка Корчагин, заражая всех невиданным энтузиазмом.

И поезд бакурианской «кукушки» был до смешного миниатюрен: всего-то три (или четыре) карликовых настоящих вагончика. А впереди пыхтящий и пускающий с натугой пары паровозик, тоже совсем как настоящий. Он катился по узким рельсам, а за ним тащились, вихляясь в разные стороны и постукивая настоящими буферами, вагончики. В каждом из них было по пять окошек с каждой стороны, а у каждого окошка, изнутри, стояли привинченные к железному полу по две коротких скамейки, выложенные наборными узкими деревянными рейками. Многие из них были изрезаны ножиками красивой грузинской вязью. Однако попадались глубокомысленные изречения на других языках. В одном месте я уловил классику: «Валя + Жора = любовь». Мест в вагончиках было немного. Если бы вагончик был заполнен до отказа, то он смог бы вместить в себя не более 40 пассажиров средней комплекции с ограниченным багажом – до 2-х чемоданов на каждого.

Узкоколейка игриво вилась, петляя, делала головокружительные развороты и упрямо забиралась всё выше и выше, как барон Мюнхгаузен, вознамерившийся добраться до Луны. От Боржоми до Бакуриани огромное расстояние, всего-то 40 км, и этот длинный путь «кукушка» с трудом преодолевала за три с лишним часа. Правда, с двумя остановками, которые здесь назывались станциями, где поезд стоял по пять минут. Здесь выходил или входил в основном сменный обслуживающий персонал. Это было сразу заметно по сильно промасленной одежде и значкам в виде скрещённых молоточков на тульях кожаных фуражек, похожих на чекистские. Здесь обессилевший от жажды паровозик жадно пил воду, пыхтя от удовольствия.

Колёсики у вагончиков были совсем игрушечные, но они держались крепко на настоящих двухосных железнодорожных тележках с буксами для песка, и у них были реборды, совсем как у настоящих. И на стыках рельс они постукивали так же привычно железнодорожно, только значительно глуше и дробней. Тамбура у вагончиков были открытыми, от них вели три решетчатых ступени вниз.

Когда «кукушка» медленно тащилась в гору, преодолевая с натугой затяжной подъём, любители острых ощущений и непреодолимой нужды размяться от долгого сидения на одном месте могли лихо спрыгнуть на ходу на щебёночную замаслившуюся насыпь, равномерно перебитую чёрными шпалами, пробежать, спотыкаясь, рядом с составом несколько шагов по осыпающейся щебёнке и с замиранием сердца от чувства свершения героического и рискованного поступка запрыгнуть обратно на подножку, ухватившись за жёлтые и грязные поручни, похожие на толстые лыжные палки.

В начале пути, оторвавшись от пустынной станции в Боржоми, узкоколейка пронизывала смешанный густой лес, образованный ярко-жёлтыми и багряно-красными куртинами лиственных пород вперемешку с редкими пока островками тёмных хвойных деревьев. Из лиственных я знал наверняка только дуб и клён по характерной форме их узорчатых листьев. И конечно, берёзу, любимицу русских поэтов, укутанную в сиротскую шубу белой бересты с чёрными чёрточками, будто приклеенными хвостиками королевского горностая. Мои скудные познания лесной растительности элементарно объяснялись городским происхождением и редким общением с природой.

Впрочем, вру и наговариваю на себя напраслину. Ещё знаю рябину, о ней так хорошо и щемящее писала Мрина Цветаева. Помните? «Красною кистью рябина зажглась. Падали листья. Я родилась». А тополь, который летом вдруг начинает пуржить пуховым снегом! А липа, матушка липа, которая источает медвяный дух, когда цветёт, сводя с ума пчёл! А черёмуха, одуряюще пахнущая весной, предвещая неделю холодов! А мелко дрожащая осина, воздух, казалось бы, неколебим, а она дрожит. Господи, да я, оказывается, не такой уж и лох, если разобраться. Знаю даже разные пальмы. Но пальмы в Бакуриани не растут. Зато всё остальное свободное пространство в округе густо покрыто тёмным хвойным лесом и дух от него смолистый и янтарный, как скрипичный смычок, натёртый канифолью. Здесь ель, сосна и пихта.
 
Признаюсь, про пихту я узнал только после того, как мне о ней поведал Толя Дрынов. У ели мохнатые лапы опускаются тесно вниз, словно это стыдливые девичьи юбчонки, скрывающие стройную ногу в коричневом грубом чулке «в резиночку». А кончики хвойных лап, будто оборки, волнами задираются вверх, будто танцуют польку-бабочку. А у пихт лапы бесстыдно отходят от ствола строго горизонтально – нате, любуйтесь моей стройной ногой, мне не жалко. И снег на этих кружевных лапах лежит долго, белыми украшениями, накапливаясь весомыми сугробами. И падают они только тогда, когда шалун ударит лыжной палкой по ветке, чтобы снег ссыпался на голову идущей впереди девушке, и даёт понять ей, как она этому шалуну нравится. Или когда уж совсем припечёт весеннее солнышко, и снег обмякнет, набухнет тяжёлой талой влагой, и тогда он с шумом сваливается сам.

Толя Дрынов вдруг спохватился, что так давно нет Вадика. Уж не приключилось ли с ним какой-нибудь очередной беды. С него станется, не первый чай раз. Мог запросто спрыгнуть на ходу и отстать от поезда.

– Пойду посмотрю, где там наш чёртов Вадик застрял, – сказал Толя деланно равнодушно, но было видно, что он беспокоится о своём нескладном друге. Всё-таки столько лет вместе. И учились в одном институте, и влюблялись вместе, и в баню вместе ходили париться, похлестать друг друга берёзовыми вениками. – Чёрт его знает, что ему в голову могло взбрести.

И Толя ушёл, покачиваясь между скамейками, показушно продефилировав мимо девчачьей группы и подмигнув той девахе, которую Вадик недавно назвал прехорошенькой. Она норовисто фыркнула в ответ и что-то прошептала своим товаркам, те прыснули смехом. Я давно заметил, что люди немало пожившие на белом свете смеются редко и когда действительно смешно. А молодые смеются по каждому пустяковому поводу, видно, радуются жизни и не догадываются, как быстро она проходит.

Не прошло и пяти минут, как вернулся Толя Дрынов, давясь от смеха, ведя за руку чуть упирающегося Вадика, шедшего за ним с виноватым и несчастным видом. Всё случилось так, как именно и предполагал Толя. Действительно, Вадик легкомысленно решил спрыгнуть с поезда на малом ходу, отбежать в сторону на несколько шагов, чтобы запечатлеть на фотоплёнке, как он впоследствии выразился, «мировецкий» кадр допотопной кукушки в крутой дуге на фоне великолепного леса. Пока он примеривался с фотоэкспонометром, что для него было «плёвым» делом, поезд начал набирать ход, выйдя на ровный участок дороги, и Вадик, часто-часто перебирая ногами по осыпающейся и разъезжающейся щебёнке, едва-едва успел вскочить на подножку заднего (замыкающего) тамбура.
 
Там висело большое красное колесо с ручкой. А рядом, на откидной скамеечке, сидел и дремал сопровождающий проводник, для нужной безопасности железнодорожного движения в горах. Ему вменялось в обязанность следить за порядком и в случае непредвиденного заднего хода крутить за ручку против часовой стрелки тормозное красное колесо.

Проводник знал, что последняя дверь заднего вагона давно хлобыстала, но ему лень было покидать нагретую скамейку, чтобы притворить дверь. Он знал также, что стекло в задней двери давно разбито, и думал сквозь дрёму, что задний вагон почти пустой и что прикрывай дверь, что не прикрывай её, всё равно будет дуть. А кому не нравится, пусть переходит в другой вагон. А стекло никуда не денется, пусть его вставляют те, кому это положено. Он дежурный на тормозе, и у него своя ответственная работа. Что он стекольщик какой-нибудь, что ли! А сон на свежем воздухе дорогого стоит. Это каждому дураку понятно.

Он даже не заметил вскочившего на ходу пассажира, которого мотнуло так, что он чуть было не расколошматил об железную дверь свой болтавшийся на груди фотоаппарат ФЭД. Дорогая штуковина, надо полагать.

Вадик, раздосадованный тем, что не успел вовремя совладать с треклятым фотоаппаратом, хотя знал это дело, как говорится, на зубок, и не успел по этой пустяковой причине сделать классный снимок, едва успев заскочить на последнюю подножку и едва не кокнув драгоценный ФЭД, ткнул в сердцах хлобыставшую в петлях дверь. И угодил, конечно, озябшим кулаком прямо в торчавший острый осколок стекла.

Что было дальше, кроме некрасивых матерных слов, которые Вадик вспоминал лишь в самые критические жизненные ситуации, я описывать не берусь, ибо это и так понятно. А смаковать матерные слова и детали, в которых, как известно, прячется чёрт, означает проявить неделикатность и даже грубую мужскую жестокость по отношению к милым, нежным и, признаюсь, любимым мною читательницам, у которых кровавая сцена (кровь из руки хлестала, как из зарезанной овцы, подвешенной за крюк головой вниз) может вызвать нежелательный обморок. А то, что эти читательницы проявят живейший интерес к карикатурной фигуре Вадика Савченко, напоминающего известного героя из пьесы Антона Павловича Чехова «Вишнёвый сад», у меня сомнений не вызывает. Давно известно, что несчастья являются наиболее      лакомым куском для человеческого любопытства.

– Да что это с ним? – спросил я, не на шутку встревожившись.

– Ты что, Вадика не знаешь? – ответил загадочно вопросом на вопрос Толя Дрынов и засмеялся сатанинским смехом, как Мефистофель в опере Шарля Гуно «Фауст». – Он умудрился угодить рукой в разбитое стекло.

Тут уж переполошились девушки из Днепропетровска. У одной из них (предупреждаю: не самой хорошенькой) в огромном, протёртом во многих местах до сизой белизны альпинистском рюкзаке, являвшим собою фантастическую загадку, как такая пигалица его носит на своих детских плечах, неожиданно нашлась старенькая санитарная сумка с частично оторванным красным крестом, выцветшим и ветхим.

Видно, досталась она ей от матери или старшей сестры, принимавших участие в геройских боях за святое дело освобождения нашей великой страны от немецких захватчиков. Девушка привычно вытащила из сумки пузырёк с йодом, пачку ваты, салфетки и бинт. И ловко (можно сказать, вполне профессионально) перевязала Вадику располосованную стеклом руку. Он не морщился, не вздрагивал, лишь только глупо улыбался от такого к себе персонального внимания. Когда операция была закончена, девушка стеснительно улыбнулась и сказала тонким голоском:

– Ну, вот и всё.

Вадик чуть не прослезился, во всяком случае, выпученные, влюблёные глаза его заметно увлажнились. Он присел, опустившись на одно колено, и вполне галантно, как какой-нибудь наученный в корпусе кадет, склонившись, поцеловал девушке обветренную в походах шершавую руку, чем вызвал нежную краску смущения на её пухлом заветренном лице. Но никто не смеялся, потому что чистые порывы сердца никогда не вызывают глупого смеха. Все деликатно молчали и тихо вздыхали от умиления.

Вадик вернулся на своё место, порозовевший, умиротворённый, удовлетворённый, вспотевший и немного влюблённый. Он стянул со своей лысой головы горнолыжную шапочку, получившую в горнолыжной среде весёлое название «петушок», и вдруг ахнул:

– Ой! – сказал он. – Вот она, квитанция от багажа. А я-то везде её обыскался. Я думал, что ближе к голове для неё будет самое надёжное место.

– Думал он, видите ли! – проворчал Толя Дрынов. – Это всё зависит от того, какая голова.

– Ты что, не мог спотеть раньше, когда мы бежали от дачи Сталина до камеры хранения? – спросил я.

– Мне это не пришло в голову, – ответил обескураженный Вадик.

– Хочу тебе заметить, Вадик, – заметил Лёша Куманцов, – что люди потеют не потому, что это приходит им в голову, а потому, что им становится жарко. Это элементарно и не требует доказательств.

– Но мне не было жарко, – попытался оправдаться Вадик. – Неужели вам непонятно? Тренированность по системе Порфирия Иванова даёт невероятные результаты.

– Знаете что, – предложил Толя Дрынов, – давайте переименуем Вадика в Мурзика. По моему, это имя будет ему в самый раз.

– Конечно, тебе бы только лясы точить, – проговорил Вадик, чувствуя пока ещё свою вину и не успев обрести бойцовский дух, чтобы привычно брать верх в словесной перепалке.

                XVII

А «кукушка» тем временем всё ползла и ползла себе, взбираясь по наклонной рельсовой дороге всё выше и выше в горы, пыхча и фукая, и не обращала никакого внимания на трагические и романтические обстоятельства человечьей жизни, происходившие в её железном чреве с деревянной обшивкой изнутри. Что ни говори, она была машина, хоть и маленькая, и всё человеческое ей было принципиально чуждо. Ей было не до человеческих невзгод и душевных порывов, у неё была своя работа, трудная и ответственная. И она привыкла выполнять её добросовестно, внимательно, по заведённой технологии, не отвлекаясь на посторонние проявления чего бы там ни было.

Чем выше в горы, тем лиственных пород, ярко окрашенных ранней зимою южного леса, становилось всё меньше, да и те уже почти полностью сбросили увядшие листья, обнажив чёрные сучья, похожие на скрюченные пальцы старых ведьм и колдунов. Зато ели, сосны и пихты матерели, утолщались у корней и утончались высоко наверху, пытаясь проткнуть, наконец, надоевшее серое небо, заглянуть за него и посмотреть, что там, за ним, зная уж по опыту, что там – солнце.

Дым от паровозика цеплялся рваными клочьями, будто ненужная выброшенная вата, за длинные иголки хвойных деревьев и медленно таял, как будто иголки были нагреты. Не успел дым вовсе растаять, как к нему начали добавляться пухлые клочки серых облачков, отрывавшихся от сплошного облачного одеяла. Это были уже первые предвестники близкого, пробиваемого, влажного покрова, больше похожего на густой туман, чем на облака. И стало казаться, что запахло особенной сырой свежестью.

Вскоре стал местами появляться лежащий среди дерев на земле первый, насыщенный влагой, пока ещё бледно-серый снег. Его становилось всё больше и больше, а ещё через полчаса снег лежал уже сплошным покровом. И даже из окна поезда было видно, что он влажный, ноздреватый, изъеденный небольшими проталинами. А дальше уже и земли не стало видно. И наши лыжные сердца возликовались, как будто снег был счастьем.

– Вот вам и снег, – сказал Толя Дрынов, и все радостно засмеялись, радуясь тому, что в Бакуриани есть снег, и его, по-видимому, будет много. – Что я вам говорил? Теперь верите? – добавил Толя и тоже засмеялся.

И вскоре «кукушка», победно гуднув напоследок, вырвалась из лесного плена на обширную ровную поляну, засыпанную настоящим белым снегом. Она была исчерчена узкими чёрными рельсами, пересекавшимися петлями и кругами, в некоторых местах торчали обнятые фонарями поворотные стрелки. Снег был утоптан на площадках и тропах, кое-где обнажились чёрные шпалы. Это был конец пути, завершавшийся разворотным кругом, на котором паровозик, отцепившись от вагончиков, мог совершить, стоя на месте, полный оборот и перейти через стрелки к последнему вагону, становившемуся теперь головным, готовым в обратный путь.

Пока совершалась эта редкостная железнодорожная операция, вызвавшая у нас неподдельный интерес, высыпавшие из вагончиков оживлённые пассажиры разбрелись туда, кому куда было надо. Часть местных жителей, нагруженных мешками, перекинутыми через плечо, направилась к посёлку, темневшему на дальнем пригорке. Большая часть лыжников, видно, знакомая с этими местами, сразу же пошла по утоптанной ногами и укатанной полозьями от конных саней дороге, усыпанной кое-где яблоками лошадиного навоза, остро пахнущего нашатырём.
 
Мы же задержались ненадолго, топчась на месте и наблюдая за манипуляциями «кукушки» – где ещё такое увидишь? С нами остались и многие другие из нашего вагончика, что дало нам ясно понять, что не только одни мы праздные ротозеи.

В горах темнеет быстро, солнце садится за горные хребты и ему ещё надо катиться до горизонта, долго оплывая багровым гигантским овалом. Пока ещё виден был край огненно-красного светила. В стремительно разбегавшихся разрывах облаков засияло южное синее небо. А снег внизу искрился мириадами алмазных звёздочек. И это было чудо из чудес. Это был Бакуриани, сказка, куда мы стремились много дней подряд на поезде, на электричке, на забавной полудетской «кукушке».

– Ребята, честное слово, это Бакуриани! – вскричал Толя Дрынов, и все закричали: «Ура! Ура! Ура!»

– Вам куда? – спросил, с надеждой в голосе, Вадик Савченко у толпившихся рядом девчат из Днепропетровска с огромными рюкзаками на детских плечах.

– Мы дикари! – засмеялись они. – Нам сказали, что самые дешёвые места на турбазе «Буревестник». Только мы не знаем, где она туточки находится.

– Значит, нам вместе! – обрадовался Вадик и выразительно посмотрел своими выпученными глазами на ту, которая была прехорошенькой. – А дорогу мы вам покажем. Держитесь за нами, и всё будет тип-топ. Чудесное место! – поделился он переполнявшим его чувством, опасаясь, что так хорошо начавшийся разговор может вдруг сорваться.

– Что-то ничего такого уж особенного я не вижу, – сказала девушка, заводя кокетливо глаза, делавшие её «прехорошенькой». – У нас, на Говерле, пожалуй что, дюже зовсим гарно. Понаикраще будет.

– Вот завтра всё увидите, – пообещал Вадик. – Надо только пораньше встать. Я всегда встаю рано и обливаюсь на улице холодной водой.

Он и сам-то был в Бакуриани впервые, но разве задушевный разговор с девушкой, которая тебе нравится, может обойтись без хвастовства? А Вадик на это счёт был большой дока.

Когда-то, много лет спустя, мне по счастливой случайности, довелось принять участие, на правах представителя Федерации горнолыжного спорта СССР, в так называемом симпозиуме, который проходил в Бакуриани. Тема симпозиума звучала примерно так: «Пассажирские канатные дороги и их применение для спорта и туризма».

Кстати, слово «симпозиум» (symposium) имеет греческое происхождение и переводится с латыни на русский язык как «пиршество». Я не собираюсь делать на этот счёт никаких двусмысленных намёков, но симпозиум в Бакуриани действительно проходил, во-первых, очень весело, а во-вторых, в полной мере отвечал менталитету грузинского народа, для которого любое собрание людей всегда заканчивается пирушкой, сопровождаемой многоголосым пением охрипшими глотками, напоминающим рёв рогатых благородных оленей во время сезона случки.

Тогда в Бакуриани собрались молодые и седовласые, стройные и пузанчики, говорливые и молчаливые, весёлые и угрюмые производители и продавцы всевозможных современных на тот период канатных дорог из всех основных ведущих в этой области промышленности стран мира. Я вспомнил об этом симпозиуме не случайно и вовсе не по причине выпитого на том сборище грузинского вина, которое было оценено по достоинству даже французами, считающими, что их вино лучшее в мире. Один из ведущих французских промышленников, польского происхождения, конструктор и производитель главным образом буксировочных канатных дорог, Жан Помогальский (он тогда ещё был жив, бодр и весел), на одном из весёлых застолий, получив право слова от нанятого профессионального тамады, наряженного в национальный грузинский костюм с газырями и кинжалом, в папахе и усах, произнёс фразу, запомнившуюся мне на всю оставшуюся жизнь. И где бы я после этого ни бывал: и в Польше, и в Болгарии, и в Чехословакии, и в Румынии, и в Югославии, и в Австрии, и в Швейцарии, и во Франции, и в Италии – я всегда вспоминал эту фразу Жана Помогальского. И всегда сравнивал те горы с горами Бакуриани.

Помогальский тогда сказал, что если бы ему на старости лет успелось написать книгу или хотя бы популярный учебник-брошюру о том, каким в принципе должно быть горное место для идеального лыжного курорта, то ему ничего не пришлось бы выдумывать и фантазировать и чертить разные хитроумные схемы. Он просто, недолго думая, шаг за шагом, описал бы Бакуриани, райское место в горах Кавказа. Он говорил это усмешливо, размахивая вилкой, как дирижёрской палочкой, сузив весёленькие пьяненькие глазки, и так напористо, будто всё, что он сейчас скажет, до такой степени естественно, что не требует никаких особых пояснений. Ему никто не поверил, но все дружно хлопали в ладоши очень ожесточённо и радостно.      Особенно старались грузины.

И вот мы в этом самом Бакуриани, куда стремились душой и телом много дней. Боже мой, какой воздух! Его хотелось пить большими глотками, но никто не знал, как это надо делать. Приходилось довольствоваться глубокими вдохами и медленными длинными выдохами. Всё кругом необычно и загадочно, будто попал в волшебную страну. Я уже говорил, что в горах темнеет необычно рано. Но в горах всё необычно. Только что были густые сумерки, и вот уже непроглядная ночь. И вдруг из-за гор выплывает полная луна, и становится светло, как днём. Луна была так близко, что можно было поверить, будто барон Мюнхгаузен мог и вправду долететь до неё из пушки.
 
Вся огромная поляна осветилась молочным светом. Это может показаться смешным и даже нелепым, но было похоже, что она залита холодной сгущёнкой. Я не выдержал искушения, схватил пригоршню снега и полизал его. Он был действительно холодным, но совсем не сладким. «Странно!» – подумалось мне. Шапки снега на лапах деревьев светились, словно необычные ёлочные украшения в ожидании Нового года.

Есть такой фильм: «Серенада солнечной долины». С точки зрения достижений мирового кинематографа, он вряд ли может претендовать на выдающееся место в истории кино. Но для меня он был ценен тем, что я смотрел его в том возрасте, когда всё кажется прекрасным. В нём была замечательная музыка. Кроме того, в нём снималась норвежская фигуристка Сони Хени, единственная трёхкратная чемпионка Зимних Олимпийских игр. Мне всегда казалось, что актёр, который снимался в главной роли и носился там неуклюже на лыжах, это никто иной, как великий Тони Зайлер, завое-вавший на Зимних Олимпийских играх 1956 года в Картино д,Ампеццо три золотых медали во всех дисциплинах горнолыжных соревнований: в скоростном спуске, слаломе-гиганте и специальном слаломе. Кроме того, он был семикратным чемпионом мира, и это было и остаётся рекордом в мужском горнолыжном спорте. Словом, для нас это был бог.

Правда, меня сильно смущало, что Тони Зайлер в этом фильме катался как-то не так, как полагалось бы это делать великому чемпиону. И только ряд лет спустя, посмотрев фильм «Десять девушек и один мужчина», я понял, что в «Серенаде солнечной долины» был вовсе не Тони Зайлер, а некий Джон Пейн, красивый малый, но лыжник никакой. Мне вспомнился этот фильм, и я уж было собирался высказаться, как Вадик, предвосхитив моё намерение, с пафосом провозгласил:

– Серенада лунной долины!

Девчата из Днепропетровска захихикали, а Толя Дрынов расхохотался. И всем стало почему-то так хорошо, как будто все мы попали в живую сказку. Мы долго шли по накатанной полозьями саней дороге самым краем огромной поляны. Во многих местах мелькали огоньки жилых домов, гости-ниц, туристских баз. Они казались то близкими, то далёкими, то, чудилось, сверкали совсем рядом, то прятались за деревьями.

Моя память выудила из глубин сознания небольшой рассказ Владимира Галактионовича Короленко под названием «Огоньки». Скорее даже не рассказ, а стихотворение в прозе. Мне показалось, что это вот те самые огоньки, только здесь была не река, а обширная молчаливая лунная поляна, залитая волшебным светом.

Мы миновали два больших трамплина, напоминавших нагнувшихся к земле чудовищных динозавров. Рядом с трамплинами стоял большой красивый дом совсем европейского, как бы тирольского типа, под черепицей и с трубами, одна из которых явно принадлежала камину. И было непонятно, как этот альпийский дом сюда попал.

– Я думаю, что это дом знаменитого прыгуна Кобы Цахадзе, – объяснил нам Вадик. – Вот видите, – продолжил он свою глубокую мысль, – окна в доме не освещены. Значит, хозяин куда-нибудь уехал. Скорей всего, на чемпионат мира. Куда-нибудь в Европу.

– Ты сходи туда, мы тебя здесь подождём, – сказал Толя Дрынов. – Возможно, он там тебе записку оставил. Принесёшь, а мы почитаем.

– Лучше ты сам сходи, ты же всё здесь знаешь. И тебя все знают. Вдруг там злые собаки. Тебя они не тронут, ты же здесь уже бывал, а меня могут разорвать в мелкие клочья.

– Эх, Вадик, Вадик! Тебе не хватает только смешного юмора. А так тебе бы цены не было. Любая за такого пошла бы. – И Толя Дрынов дико захохотал, чтобы привлечь к себе внимание днепропетровских девушек.

Так, кривясь и морща лица от собственной глупости, преодолевая плоские шуточки, рассчитанные на то, чтобы вызвать журчащий смешок шедших позади нас симпатичных девушек из Днепропетровска, мы шаг за шагом продвигались по снежной дороге, окаймляющей лунную поляну, удаляясь от того места, куда нас привезла из Боржоми забавная «кукушка».
 
И вскоре мы добрались до леса, среди которого нашла себе приют сиротская турбаза «Буревестник». Она выдавала своё присутствие здесь редкими огоньками, то и дело прячущимися за вековыми пихтами и соснами густого чернеющего леса.

                XVIII

Мужскую часть вновь прибывших туристов разместили на третьем этаже, практически на чердаке, под наклонной крышей, которую «протыкали» выступающие вперёд слуховые окна, дающие в светлое время суток дневной свет. Эту часть турбазы так и называли: «чердак». Новеньких встречал директор турбазы по имени Сократ. У него была большая голова с сильно скошенным лбом, с плоской безволосой площадкой на темени, как будто она использовалась когда-то в качестве тарана для пробивания крепостных стен. Его толстые, точно надутые руки и смятые уши, делавшими их похожими на сваренные пельмени, в которые забыли положить мясную начинку, выдавали в нём борца тяжёлого веса, готового в любую минуту выйти на ковёр для решающей схватки. Одновременно Сократ выполнял функции завхоза и, как потом выяснилось, обязанности фельдшера. Должности завхоза и фельдшера были оформлены по совместительству, и это вызывало у контролирующих органов, нельзя сказать, чтобы явный протест, но некоторое недоумение и даже сомнения. Зато после обильного и радушного стола, где роль тамады исполнял сам Сократ, сомнения таяли, а вскоре и во-все исчезали без следа. И в самом деле, какого чёрта придираться к букве за-кона, если работа выполняется. И выполняется хорошо, не вызывая никаких жалоб со стороны привередливых туристов или спортсменов ни в устной, ни в письменной форме, что всегда служит примером для других директоров турбаз и отелей.

Сощуренные глаза Сократа всегда приветливо улыбались, но пышные смоляные усы его при этом оставались в полном покое. Толя Дрынов был уверен, что Сократ его узнает, но тот его не узнал. Толя почувствовал неловкость, попытался было напомнить директору, одновременно совхозу и одновременно фельдшеру, некоторые подробности из прошлых своих посещений «Буревестника», но Сократ прореагировал на эти жалкие попытки давить на память крайне индифферентно и даже не моргнул глазом. Тогда Толя сказал:

– Сократ, тебе передаёт привет Володя Дежнев.

Тут Сократ оживился и откликнулся целой витиеватой тирадой:

– Ай, хороший человек! И лыжник классный. Он нам здесь такие фортели показывал. Настоящий мастер! О! Ты знаком с Володей? Значит, и ты хороший человек. Друзья моих друзей – мои друзья. Надо это дело срочно отметить. Я – сейчас, один момент.

Вскоре он вернулся обратно с авоськой в руках, из которой торчали пыльные бутылки без этикеток и несколько жестяных кружек.

– На ужин вы опоздали, столовая уже закрыта. Так что придётся обойтись без закуски. Хотя должен признаться, чачу без закуски я не люблю.

– Это у тебя чача в бутылках-то? – спросил Толя Дрынов и засмеялся.

– Чача-чача. Неужели никакой закуски нет? Вы же туристы, мать вашу за ногу. Должна же быть тушёнка какая-нибудь, сгущёнка, сухари. И так далее.

– Как это немае? Есть немножко трошки! – откликнулся из дальнего конца «чердака» статный хлопец Микола, который сопровождал девушек из Днепропетровска и, по всему видно было, являлся их тренером.
 
Девушки из его команды устроились на втором этаже, который отводился для женской части. Микола пошуровал в своём огромном рюкзаке и извлёк из его нутра завёрнутый в чистую тряпицу шмат сала, початый каравай хлеба и бутылку перцовки, на этикетке которой пламенело изображение кривого стручка красного перца. И надпись на украинском языке «Горiлка».

Доставая всё это перечисленное из рюкзака, он приговаривал красивым басом:

– Добре сало, добре хлиб, трошки засох, но ничого, как-нибудь угрызём, зубы у всех молодые, и трошки добре наша горилка.

Сократ оживился и стал потирать ладони и звать всех поторопиться и садиться ближе к печке, где стоял шаткий колченогий стол.

Вскоре в центре «чердака» сгрудилась мужская компания, каждый притаскивал с собою стул или табурет – кому что досталось.

Сократ трахнул кулаком по фанерной стенке, так что она затряслась от страха, и проговорил с неожиданной непонятной злостью:

– Ух, фанер, его я маму любил! А с той стороны эта хлипкая фанера засыпана котельным шлаком. Давно хотел вагонкой обшить, но денег не хватает. А где их взять? От Тбилиси денег хрен дождёшься. Я прошу, прошу, и всё без толку. Ну, давайте, разливайте кто-нибудь, а то сало, я чувствую, начинает остывать. Это никуда не годится, клянусь мамой.

Вскоре забулькала из бутылок чача, и на «чердаке» распространился характерный запах виноградной самогонки.

– С приездом в Бакуриани! – коротко сказал Сократ. – А что, Володя Дежнев не собирается приехать? – спросил он у Толи Дрынова.

– На работе у него запарка. Начальство не отпускает. Но может быть, через месячишко удастся ему вырваться. Он очень хочет приехать.

– Хорошо, если бы приехал. Ай, хороший человек! Здесь сейчас хорошо. Совсем хорошо. Вот только с канаткой получилось пока нехорошо. Совсем нехорошо. Она временно не работает. Сейчас мы делаем реконструкцию. Бугеля переводим на кресла. Будет ещё совсем хорошо.

– А что же вы затеяли реконструкцию в разгар сезона? – полюбопытствовал Лёша Куманцов. – Разве нельзя это было сделать летом или осенью?

– Ты что, газетчик? – спросил недовольно Сократ.

– С чего вы это взяли?

– Птицу видно по полёту.

– Я действительно из журнала «Moscow News». Но вы не ответили на мой простой вопрос.

Сократ внимательно посмотрел на Лёшу Куманцова и решил, видно, что с газетчиками связываться не стоит. Поэтому терпеливо принялся объяснять, чего в другом случае, несомненно, не стал бы делать.

– Видите ли, уважаемый, не имею чести знать вашего имени и отчества, спортивные канатные дороги не входят в номенклатуру Госплана. Володя Дежнев, дай бог ему доброго здоровья, недавно стал работать в Госплане. И через своего приятеля Красильникова ему удалось включить нашу канатку в статью «разные товары повседневного спроса». И пока план не был утверждён, из этой статьи нельзя было взять ни копейки. А когда план был утверждён, началась свистопляска с Ленинградским заводом имени Котлякова. Он перегружен заказами на эскалаторы для метро и товарами повседневного спроса не занимается. Упёрся – ни в какую. Я сам лично отвёз туда пять ящиков чачи. И Володя Дежнев звонил на завод по три раза на день. В конце концов, едва уговорили. А уже зима катит в глаза. Вот тебе и весь сказ. Плановое хозяйство – великое достижение. А ты говоришь, разгар сезона.

Микола накромсал острым ножом тонкие листки сала и раздал каждому вместе с обломком зачерствевшего хлеба. Выпили, каждый выдыхая из нутра злой дух на свой лад и занюхивая хлебом.

– Ох, и крепка эта советская власть! – проговорил, крякнув, Толя Дрынов и, засмеявшись, поставил стакан на стол.

Все, вторя ему, тоже громко рассмеялись. Вскоре ушёл Сократ, сославшись на неотложные дела. Но было заметно, что он расстроен разговором с журналистом из Москвы.
 
Оставшиеся продолжали выпивать в ожидании, когда развяжутся языки. Не прошло и пяти минут, как в головах славно зашумело, как будто в камышах возле гнущихся деревьев. И со всех сторон посыпались глупые, большей частью бородатые анекдоты и всевозможные неприхотливые историйки местного разлива. Но никто этого не замечал, было просто безотчётно весело и радостно слушать одно и то же в который уж раз.

Первым начал трепаться крепыш грузин по имени Гуга. Он жил здесь уже несколько дней и чувствовал себя как бы за старшего на правах старожила и до некоторой степени хозяина.

– Это случилось в старой части нашего прекрасного Тбилиси, недалеко от крепости Нарикала. Примерно там, где теперь улица Лермонтова. Там стояло много домов, одни видом побогаче, другие победнее. В каждом были террасы для прохлады в жару. Между домами были дворики, где играли дети. Вот стояли по соседству три дома. В двух жили богатые семьи, в третьем, размером немного меньше, жили бедные семьи.

Каждое утро, когда из-за гор выходит солнце, из окна богатого дома мать кричит: «Гурамчик! Иди пить шоколад, скорей, пока он ещё горячий». Вскоре из другого богатого дома другая мать тоже кричит своему сыночку: «Ираклий! Иди скорей пить шоколад, пока он ещё не остыл». А в доме поменьше жила совсем бедная семья, у них денег на шоколад не хватало. Но матери из этой семьи не хотелось показать соседям, что она не может напоить сына шоколадом. Вслед за первыми двумя она отворяет своё окно и кричит: «Давид, Давид, радость моя! Поторопись скорей домой, у меня готов для тебя горячий шоколад». А Давид нейдёт. Тогда мать его снова кричит: «Давид, Давид! Сколько раз тебе надо повторять! Сколько я тебя буду звать? Беги скорей пить шоколад!» А Давид как разревётся: «Не пойду, не пойду! Не хочу лобио, не хочу лобио! Пусть он у тебя в горле застрянет!».

Этот рассказ вызвал бурный жеребячий смех, хотя, кроме нас, москвичей, его, другие, слышали по многу раз.

Затем выступил один из вновь прибывших армян, красивый мальчик с огромными чёрными глазами, смотревшими на мир, казалось, с нескрываемым удивлением.

– Один красивый девочка, – начал он, – был очень красивый, бляндин. Она была русский девочка. Щёки розовый, как персик. И коса длинный, как хвост у лошадь. Этот девочка очень понравился Месропу. И он решил за неё ухаживать. А по-русский он знал совсем плохо. Он постучал себя кулаком в грудь и сказал: «Я – дерево». Потом постучал кулаком по плечу девочка, по груди стучать боялся, и тоже сказал: «Ты – дерево. Шесть часов. Опаздать не надо. Это нехорошо, ай-яй-яй».

Все засмеялись, я смеялся тоже. Странное дело: расскажи мне эту историйку теперь, на склоне моих лет, я ничего бы не понял – что здесь смешного и причём тут деревья. А тогда, на чердаке турбазы «Буревестник», возле гудящей огнём печки, после выпитой огненной чачи с добавлением горилки, всё понял. Чего тут непонятного? Влюбился парень в девушку, чтобы с ней поспать, и назначил ей свидание возле дерева. Девочка русская, а парень армянин. И по-русски он объясниться не умел. Вот и всё.

Вадик Савченко вдруг ни с того ни с сего заявил:

– В шесть часов вечера после войны! – и усилено, давясь от собственного, показавшемуся ему великолепным остроумия, расхохотался.
 
Но его никто не поддержал. Тогда он добавил:

– Ах, война, что ты сделала, подлая!

Ещё один черноглазый армянин по имени Арик стал рассказывать навязшую всем в зубах историю о том, как бог делил землю между народами. Начал Арик, как и следовало ожидать, с грузин. Это был промах, с его точки зрения, несправедливость, которую допустил бог.

Грузины опоздали к разбору по легкомыслию (я уже рассказывал об этом), а армяне совсем опоздали. После них уже больше никого не оставалось. А опоздали они потому, что были заняты на работе. Бог растерялся и говорит: ребята, вы добрые христиане, но у меня уже ничего не осталось, ни одного свободного клочка земли. Хоть плюньте на меня, хоть вовсе не молитесь. Потом подумал немного, почесал в темени и говорит: впрочем, есть тут у меня один заброшенный участок земли, от которого все отказались. Там камень на камне, ни на что он не годится, ничего на нём не растёт. Хотите – берите, мне, ей-богу, ничего для вас не жалко.

Армяне посмотрели на каменистую землю, обошли её вдоль и поперёк, измерили шагами, пощупали пальцами, поцокали языком, вернулись к богу и сказали, что согласны. А куда им было деваться? Всё равно другого ничего нет. Так эта земля, где гора Арарат, и стала армянской. Вот почему самые лучшие на земле каменщики – армяне. Город Эриван по красоте камня, из которого он сложен, может поспорить с Ерусалимом. У меня, например, не удержался Арик от гордости, 6-ой разряд каменщика. И он показал всем свои мозолистые ладони, словно с изрезанными глубоко ножом морщинами. И никто не стал смеяться.

Тут не выдержал своего угрюмого молчания большой Микола из Днепропетровска, единственный настоящий хохол в нашей разномастной мужской компании на чердаке. Его подопечные девчата, одна из которых так приглянулась Вадику, что он о ней только и говорил, поселились отдельно на женской половине, на втором этаже (я уже говорил об этом), и Микола чувствовал себя одиноким, как папаша, у которого забрали детей.

– У нас на заводе «Космос», где я работаю помалэньку, – начал он, запинаясь, – тоже был аналогичный похожий случай…
 
Он стал смеяться утробным смехом, дёргаясь и колышась всем своим могучим телом. И тут с ним случилось что-то явно непредвиденное. Не успел он произнести: «Так вот, хлопцы, я вам балакаю, шо…», как речь его оборвалась на полуслове, и он рухнул, как подкошенный, на свою койку, жалобно скрипнувшую, как кошка, которой нечаянно наступили на хвост, и тотчас оглушительно захрапел, выводя замысловатые рулады.

– Ну вот, здрасьте! – недовольно проворчал Гуга, – теперь нам на всю ночь обеспечено музыкальное сопровождение. Так что скучать не придётся.

– Генацвале! – встрял один щуплый грузин из компании Гуги. – Видно, могучий организм этого большого хохла не выдержал двойного удара горилки и чачи. Достойная смесь получилась. Под названием «наповал».

– Так нельзя оставлять пьяного человека на всю ночь лежащим навзничь с открытым ртом, – сказал Лёша Куманцов. – Он может захлебнуться собственной слюной и даже в самом крайнем случае элементарно умереть. Я не раз читал о таких случаях. Давайте его повернём на бок.

Все дружно и весело взялись за это дело, как будто явилось настоящее развлечение. Но срочная помощь эта оказалась не такой простой, как она представлялась нам вначале. Во-первых, Микола был тяжеленный, как поросая свинья-рекордсменка с московской выставки достижений народного хозяйства; во-вторых, кроватная сетка под ним провисла почти до самого пола, и он лежал, утопая в ней, как в тесном гамаке; в-третьих, он отчаянно брыкался и никак не хотел поворачиваться на бок. Всё же общими усилиями, после нескольких попыток, с боевыми криками: «Эй, ухнем! Сама пошла!», его удалось повернуть, и он перестал храпеть.

Все вернулись на свои места, о чём известил дружный скрип кроватных пружин. И вновь на чердаке зашумели человечьи голоса, обсуждавшие всё подряд, всё, что может спьяну придти в голову отдыхающей молодёжи.

Вдруг внезапно наступила какая-то необычная, первозданная тишина, даже тяжёлое дыхание участников переворачивания пьяной в зюзю туши Миколы перестало быть слышным. Словно по волшебству, все разом повернули голову в сторону тихо скрипнувшей двери на чердак.

В тёмном дверном проёме стояло живое чудо. Ну, не то чудо, которое будто бы время от времени является в виде ангела больным на голову людям. И не то волшебное или колдовское явление, похожее на правду, но в которое, по большому счёту, не верят даже те, кто про него рассказывает и божится, осеняя себя крестным знамением. Это была не дева Мария, не благодатный огонь, сходящий каждый год на пасху в храме гроба господня, не пояс богородицы, не крест Андрея Первозванного, не Туринская плащаница и не другие святые чудеса. Это было обыкновенное человеческое чудо.

                XIX
 
В дверях стояла миниатюрная, тоненькая, как камышинка, девушка с огромными (на пол-лица) удлинёнными глазами, чёрными, как смоль, и всё же такими ясными, будто они светились изнутри таинственным светом. И опушавшие их ресницы были такой длины, что это было просто неестествен-но, как будто неопытный мастер-визажист перестарался. Однако ни единого комочка туши не было заметно. На выпуклый красивый лоб спускалась иссиня-чёрная чёлка, которая словно опиралась на почти горизонтальную линию едва сросшихся на тонкой переносице таких же чёрных бровей.

От редких ламп, свисавших на длинных витых шнурах с косых потолков, в её необычных глазах играли и мерцали, иногда захлопываемые ресницами, весёлые огоньки, совсем как на реке в рассказе Короленко.

На голове её была надета самодельно вязанная круглая шерстяная шапочка, окаймлённая ровным тугим жгутом из той же шерсти. И это было похоже на нимб, которого удостаиваются святые. Сзади, из-под шапочки, свисал схваченный у круглого затылка простой двойной резинкой хвостик из волос и тоже чёрный-пречёрный. Девушка улыбалась, с любопытством разглядывая компанию пьяненьких парней, и зубы её влажно мерцали в полутьме. В маленьких мочках оголённых ушей поблёскивали золотом серёжки в виде тоненьких католических крестиков.

Честно признаюсь, что в принципе мне больше нравятся жгучие блондинки. Может быть, потому что я сам в молодости, пока не поседел сплошь, был брюнетом. Но здесь был особый случай. То была необычная, непривычная для меня, восточная красота молодой грузинки, ещё не ведавшей, что такое любовь мужчины. Такую красоту можно увидеть только на картинах старых мастеров типа Рафаэля или Брюллова. Или Крамского.

Гуга что-то быстро-быстро заговорил по-грузински, обращаясь к девушке. Она терпеливо, спокойно выслушала его горячий монолог, не перебивая, потом сказала голосом очень красивого тембра, на хорошем русском языке, с небольшим приятным акцентом, иногда чуть-чуть картавя. Было заметно, что девушка произносит слова немного замедленно, что она следит за своей речью, словно читает лекцию. И тогда она говорила твёрдо и ясно, без картавости. А когда забывалась или торопилась, иногда вдруг вместо «р» произносила «в». Это было очень мило, но настораживало.

Я по собственному опыту знаю, что милые дефекты произношения или ужимок со временем становятся факторами неприязненного раздражения, приводящими в итоге нередко к отчуждению. Для женатого человека, думалось мне, может стать веским оправданием хождения «налево».

 – Гуга, если я не ошибаюсь, в нашу республику приехали гости из Воссии. Кроме того, я вижу наших хороших соседей из братской Авмении. Не знаю, кто это валяется, как колода, вон на той кровати, недалеко от тебя. Но если судить по замечательной вышивке на его полотняной вубахе, которая торчит из распахнутого ворота его куртки, то это, скорей всего, представитель братской Укваины. Получается целый букет из представителей народов Советского Союза. Понимаешь, Гуга, не все, к сожалению, знают наш великолепный и древний гвузинский язык. Говорить среди такой разноязыкой публики на грузинском языке, который не всем понятен, это, по-моему, ставить наших гостей в неловкое положение. Они могут подумать, что разговор идёт о них, и это может их смущать. Давайте договоримся, с этого момента мы все буде разговаривать только по-русски. Я уверена, что этот язык, он изучается в школах всех республик, всем присутствующим хорошо знаком.

У неё был глуховатый низкий голос. Если я не ошибаюсь, такой женский голос при вокальном исполнении называется контральто. Этот «взрослый» голос и утончённый, почти детский внешний вид девушки создавали необычный контраст, который дополнял и подчёркивал её редкую красоту. Я мельком взглянул на Вадика Савченко. По его широко распахнутым остановившимся глазам я понял, что он готов сойти с ума от потрясения. У меня не оставалось ни малейшего сомнения, что его недавняя «красавка» Оксана из Днепропетровска была безвозвратно забыта. Мне стало жалко бедного Владика, и я подумал, что всё это может кончиться очень плохо.

– Хорошо, Ноночка, милая, как сказала, так и будет, – безропотно согласился Гуга. – Как всегда ты права на все проценты. Я сам хотел так подумать, моя радость, но не успел. Ты меня опередила.

В это время до острого слуха девушки донёсся торопливый шепот двух похожих на грачей армян, переговаривающихся на своём языке.

– Перешептывания пусть тоже будут пока табу, – мгновенно отреагировала девушка. – Шептаться в обществе вообще неприлично, а уж на непонятном для двугих людей языке совсем плохо.

Все находившиеся в зале согласно закивали головами, а шептавшимся армянам даже пришлось срочно покраснеть лицом.

– Ну, что ж, – сказала девушка, – будем считать, что в этом вопросе мы достигли полного взаимопонимания. Раз так, тогда, Гуга, познакомь меня с твоими новыми друзьями, с которыми нам предстоит провести здесь, в Бакуриани, целую неделю.

С этими словами девушка (теперь читателю, я думаю, стало понятно, что её звали редким именем Нонна) свободно, чуть выворачивая по балетному ступни ног, прошла в центр нашего чердака, где стреляла отсыревшими дровами железная печка, и огненно-жёлтые отсветы жаркого пламени, бушевавшего в топке, проникали сквозь щели в дверце и в поддувале и играли на полу. Девушке тут же услужливо подставили стул и окружили её тесным кругом, повскакав со своих скрипучих коек, кроме, конечно, Миколы из Днепропетровска, продолжавшего спать мёртвым сном.

Нонна удобно устроилась на стуле, скрестив ноги, обутые в модные сапожки с вывернутым наружу по всей длине белым мехом, а руки положила на свои колени, как примерная ученица из института благородных девиц. Пальцы рук её были длинными, шишковатыми, с аккуратно остриженными, не покрытыми лаком ногтями. На двух безымянных пальцах сверкали камешками какие-то совсем уж детские перстеньки. Мне представилось, как, наверное, приятно целовать такие руки, склонившись над запястьем, нежно перебирая эти тонкие пальчики, как клавиши рояля. Фу! Красота это действительно страшная сила, она может сделать умного человека глупым дура-ком, которому в голову лезут бессмысленные и вредные мысли.

– Вот как славно и уютно я устроилась, – проговорила Нонна. – Мне у вас тепло и хорошо. А теперь, Гуга, начинай знакомить меня с твоими друзьями. Я уверена, что они станут моими тоже. Все они, конечно, лыжники, я нисколько в этом не сомневаюсь. Ах, я тоже ужасно хочу научиться кататься на говных лыжах. Это моя мечта. Но Гуга, противный, не хочет меня учить. Он убеждён почему-то, что я обязательно сломаю себе ногу или руку. Или ребро. Про шею он ничего не говорил. Видно, забыл.

– Мы вас обязательно научим! – восторженно произнёс Вадик, но встретившись глазами с не сулившим ему ничего хорошего суровым и холодным взглядом Гуги, осёкся.

– Ну, что же ты, Гуга, молчишь? Представь меня, – сказала Нонна.

– Это моя сестрёнка Нонна, – с гордостью представил её, немного замешкавшись, Гуга. – Её зовут Нонна. Она у нас редкая красавица. Прошу её не обижать. И даже пальцем не трогать. Можно только проявлять к ней культурное внимание. Издалека, – засмеялся Гуга. – Кто не понял, будет иметь дело со мной. Это понятно, да? Лучше до этого не надо допускать.

Многие из команды грузин засмеялись: они знали, что Гуга чемпион ГрузССР по вольной борьбе.

Девушка нарочито балетным движением протягивала каждому узкую ладошку ребром и повторяла очень просто:

– Нонна. Нонна, Нонна.

Каждый в ответ осторожно, едва сдавливая, пожимал её кисть и называл своё имя. Нонна начала это немного театральное действо с москвичей. Первым под руку неожиданно попался я, хотя сидел не самым к ней близким.

– Нонна, – сказала она, прямо глядя мне в глаза.

Я почему-то ужасно смутился, впервые, наверное, за последние многие годы покраснел, как мальчишка, застигнутый за каким-то постыдным занятием, и едва слышно пролепетал:

– Евгений.

– Случайно не Онегин? – улыбнулась она. – Надеюсь, у нас, в Бакуриани, дело до дуэли не дойдёт?

– Нет, конечно, ¬– ответил я, всё ещё почему-то робея. – Во-первых, я не Евгений Онегин. А во-вторых, насколько я знаю, среди нас нет ни Ольги Лариной, ни Владимира Ленского.

– Ольги действительно, кажется, нет, – сказала, посмеиваясь, Нонна. – А вот что касается Ленского, то как знать. По-моему, Ленские всюду есть. – И она выразительно посмотрела на Вадика, протягивая ему руку.

Тот подхватил ладошку, развернув её в горизонтальное положение, и попытался галантно поцеловать ручку дамы в запястье. Нонна решительно выдернула руку и сказала недовольным тоном:

– А вот этого не надо делать, я это не люблю. Все эти цирлих-манирлих и, извините, фигли-мигли. Было время, когда мужчины целовали дамам ручки. Но те времена давно прошли или, как ещё говорят, канули в Лету. Сейчас такие старомодные манеры выглядят просто смешно. Вам так не кажется? А если кто-то ещё пытается возродить отжившие себя традиции, то выглядит это, я повторяю, смешно и нелепо. И женщин это, по-моему, унижает. Как бы подчёркивает их якобы слабый пол. На самом деле это всё давно не так. Вы только не обижайтесь на меня, пожалуйста, я так думаю. А зовут-то вас как? Вы мне не представились.

– Вадик, ¬– пролепетал наш бравый Епиходов и тоже густо, как и я, покраснел. Но тут же усилием воли, используя универсальную систему Порфирия Иванова, заставил свои щёки побледнеть.

– Хорошее имя. Такие имена бывают часто у людей, которых преследуют неудачи. Вас зовут, как мальчика из детского садика. Это легко запомнить. Обязательно запомню. Вадик.

Затем она обратилась к Толе Дрынову и протянула ему руку:

– Нонна Гегия. А вас как?

Независимо от моего интернационального сознания и демократических убеждений меня, против моей воли, покоробило, что фамилия девушки мингрельская. Но я заставил себя разозлиться на самого себя. «Чушь всё это! – сказал я самому себе в сердцах. – Дурацкие выдумки!»

– Толя Дрынов, – едва проговорил Толя, пожимая Нонне руку, и нервно рассмеялся, как будто его пощекотали под мышками
.
– Ха-ха-ха! – звонко расхохоталась Нонна, не сумев сдержаться. – Дрынов. Действительно смешно. Вы не обижайтесь ради бога. Я на вашем месте сменила бы фамилию. Ну, скажем, Дронов. А то дрын звучит не совсем прилично. Вы уж извините меня вади бога.

 – Алексей Куманцов, – представился следующим Лёша, – специальный корреспондент газеты «Moscow News».

– Боже! Как официально! Я вас боюсь. Журналисты опасные люди. Надеюсь, что вы не такой.

– Не бойтесь, Нонна, – торопливо произнёс Вадик Савченко, которому, видно, доставляло несказанное удовольствие произносить вслух имя понравившейся ему девушки, – он не кусается.

– Ещё как кусается! – усмехнулась Нонна. – Журналисты все кусаются. Иногда словами сильнее и болезненней, чем зубами. Такая уж у них особенная профессия.

– Вас, Нонна, я не буду кусать никогда, – пообещал Лёша, улыбаясь. – У меня на это не хватит таланта. Укусить такое совершенство, всё равно что поцарапать от восторга Мону Лизу.

– Спасибо за столь изысканный комплимент, – поморщилась Нонна. – Хотя должна вам сказать, что я комплиментов не люблю. Так же, как целование ручек, что вы, наверное, заметили.

После этого Нонна повернулась к армянам и столь же церемонно, как до этого с нами, москвичами, неторопливо познакомилась с каждым из четырёх представителей братской соседней республики. Они были очень напряжены и, не вдаваясь в подробности, называли только своё имя. Запомнить кто из них кто с первого раза было совершенно невозможно. Однако Нонна с лёгкостью справилась с этой трудной задачей. Как показали дальнейшие дни пребывания в Бакуриани, она запомнила имя каждого армянского мальчика. Когда знакомство завершилась, Гуга попросил сестру что-нибудь спеть.

– Она так поёт! – сказал он, обращаясь к обитателям чердака. – Прямо как ангел, честное слово. Вы сейчас сами в этом убедитесь.

– Я с удовольствием, Гуга, для всех вас спою. Меня смущает только одно: отсутствие музыкального сопровождения. Петь, так сказать, «насухую» мне непривычно, ты же знаешь, мой дорогой.

– Это дело поправимое, – сказал Гуга, поднимаясь со своего места (он единственный из всех присутствующих на чердаке мужчин мог позволить себе сидеть рядом с сестрой на одной из свободных кроватей), – вон над спящим Миколой из Днепропетровска висит его гитара. Видишь? Вот на ней ты себе и подыграешь. А Микола ничего не услышит, он спит мертвецким сном. И потом он добрый и компанейский малый, я уверен, что он не станет возражать, даже если и услышит.
 
– Но я же её расстрою, подстраивая под свой голос, – засомневалась Нонна. – Гитаристы обычно не любят, когда трогают их инструмент.

– Ничего страшного, – успокоил её брат. – Он, когда проснётся, обрат-но её настроит. Словом, решение этой музыкальной проблемы я беру на себя.
 
– Ну, хорошо, я согласна. Твоя ответственность. Давай попвобуем.

Гуга снял со стены гитару, вытащил её из холщёвого чехла, нежно провёл рукой по струнам, гитара тихонько загудела, то ли радуясь, то ли огорчаясь, что её потревожили. Гуга обеими руками протянул инструмент сестре, поднося её ей, как дорогую реликвию. Нонна устроилась поудобнее, положив ногу на ногу, и стала легонько пощипывать струны, настраивая их на нужный ей лад, подтягивая и ослабевая колки, беря слабые аккорды, склонившись ухом над гитарой. Потом сыграла вступление и вдруг запела; голос у неё был не сильный, не сценический, но домашний, нежный и приятный. И это было очень красиво. Пела она по-грузински.

                Чёмо цицинатела,
дапринав нела-нела,
шенма шорис натебам,
дамцва да даманела.
Анатеб да карги хар –
Маграм ме рес маркихар.
Чёми ико ис минда,
Шен ки схвискен грабнхар.
 
Она пела протяжно и неторопливо, как поют баллады. Две последние строчки каждого куплета она выразительно повторяла. Она пела, склонив голову к струнам, и загадочный взгляд её был устремлён в себя. В конце исполнения этой баллады она потрясла левой рукой гриф гитары, чтобы продлить чарующие, умирающие звуки музыки. Бурные хлопки мужскими ладошами обитателей чердака стали искренней наградой за её чудесное исполнение.

Возможно, в другой обстановке, в каком-нибудь роскошном зале, где была бы сцена и зрительные ряды, заполненные любителями народной музыки, её пение не произвело бы на слушателей такого щемящего душу восторженного впечатления. А здесь, высоко в горах, в лунную ночь, посылающую косые лучи серебристого света сквозь слуховые окна в полутёмный чердак, получивший, с лёгкой руки яхтенного рулевого Толи Дрынова, название «кубрик-чердак», где постреливала сырыми дровами и тихо гудела железная печка, где публика не сидела в удобных креслах, как обычно это бывает в концертном зале, а стояла, затаив дыхание, окружив тесным живым кольцом на редкость красивую девушку, звуки её низкого бархатного голоса создавали особый мир, волшебный и неповторимый, как будто это было не пение, а и вправду сказочная серенада Лунной долины.

– Вы меня простите, – сказала она, закончив пение, – что я исполнила эту старинную народную песенку на грузинском языке, в то время как четверть часа тому назад мы заключили договор изъясняться только по-русски. Достойного поэтического перевода, который ложился бы на эту музыку, я не знаю. Так что для желающих, – она мило улыбнулась, – есть шанс отличиться и прославиться. Дерзайте! Если стихи получатся хорошими, обещаю первой исполнить эту песню на русском языке. А я попробую сейчас сделать подстрочный перевод. В этой песенке поётся о любви. Парень обращается к девушке: «Мой светлячок, ты летишь медленно-медленно, твоё дальнее сиянье обожгло, и я ослаб. Светишь ты и так красива, но какой мне от этого толк. Ты была моей, хочу к тебе. Но ты к другому убегаешь».

– Красивая песня! – сказал задумчиво Толя Дрынов и, вопреки своему обыкновению, не стал смеяться.

– Я вижу, вы любите музыку, Толя Дрынов. Я права? – поинтересовалась Нонна, продолжая тихонько перебирать струны аккордами.

– Да, очень люблю. Моя мечта – купить себе фортепьяно.

– И запихнуть его в ваш тесный сырой подвал, где ты живёшь, – добавил Вадик.

– Когда-нибудь, может быть, мы с матушкой, папашей и братиком с сестрёнкой получим отдельную квартиру. Мы уже три года стоим в очереди, но она движется крайне медленно.

– Толя у нас по операм мастак, Нонна, – сказал Вадик. Было понятно, что ему доставляет огромное удовольствие без конца повторять вслух имя понравившейся ему девушки. – Наверное, нет такой оперы, либретто которой он не знал бы. А выпимши поёт арии. Например: Рига летом, Сибирский цирюльник, На ухо доносор  и много других в таком же роде.

Нонна не обратила никакого внимания на плоские шуточки Вадика, а Толю Дрынова ласково похвалила, взяв его за руку:

– Это очень хорошо, что вы любите музыку. В Грузии все любят и умеют петь. Открою вам один секрет: Гуга, мой брат, очень хорошо поёт. Это, наверное, у нас от мамы, она училась когда-то в консерватории, но певицы из неё не вышло, потому что семья, дети были для неё важнее. У Гуги красивый редкий голос: тенор-баритон. Может быть, бог даст, придёт время, и мы споём для вас дуэтом.

– Так за чем же дело встало? – с трудом изрёк я. – Спойте сейчас, время у нас есть. Торопиться нам некуда.

Нонна посмотрела на меня внимательнее и дольше обычного, и от её взгляда бедное сердце моё пустилось вскачь, стремясь вырваться из груди.

– Нет, нет, мальчики, – сказала она, – уже поздно. Детям пора спать. Вам же завтра на лыжах кататься с крутой горы. Надо как следует выспаться. Да и я, признаться, не в настроении. Будто бы какая-то странная тревога вот здесь, – она показала рукой на то место в груди, где у людей обычно бывает сердце. – Мне тоже пора спать. Увидимся завтра.

Её голос и произносимые этим голосом, казалось бы, самые простые будничные слова обладали какой-то непонятной чародейской силой. В её голосе не было повелительных ноток, но всё, что она говорила, неожиданно приобретало силу закона. Все безропотно подчинились и не стали, как это часто бывает в полупьяной мужской компании, собравшейся вокруг красивой девушки, настаивать, ныть и канючить. Гуга повесил гитару на место и, взглянув на спящего Миколу, улыбнулся.

– Спит? – спросила Нонна.

– Спит, спит, – ответил Гуга.

Мы разомкнули своё живое кольцо, расчистив путь для Нонны. Некоторые парни, обретя вдруг военную выправку, встали вдоль этой линии почётным караулом, образовав некий живой коридор. Нонна прошла по нему, в дверях обернулась, помахала всем ладошкой и исчезла.

Странное дело, доложу я вам: девчонке было всего-то около двадцати лет, а мы, взрослые мужики, чувствовали себя перед ней детьми.

                XX

Выпитая чача, вперемешку с украинской перцовкой, туманила нам голову. Крепкое спиртное и необычный образ ушедшей девушки заставляли наши сердца биться с удвоенной частотой, как после бега. Вскоре все разлеглись по своим койкам, кряхтя и вздыхая.

Гуга, чувствуя себя главным на правах старожила, присел на корточки перед топкой печи, отворил дверцу, откуда дохнуло жаром; лицо его озаряялось огненно-красным отсветом от уже тлеющих, но иногда вспыхивающих углей. Он стал шуровать кочергой догорающие угли, доводя их до состояния светло-серой золы, дабы избежать опасного для жизни угара.
 
После этого можно было на ночь закрыть вьюшку, чтобы не дать теплу улетучиться на улицу через трубу. Все лежали, сосредоточенно молча, думая, перед тем как на них навалится тяжкий хмельной сон, каждый о своём. И мне казалось, что на этот раз это своё у каждого было одно и то же: необычная девушка по имени Нонна.

Раньше всех остальных, преодолев обморочный сон после выпитой накануне зверской чачи вперемешку с не менее зверской перцовкой, бодро поднялся, конечно, Вадик Савченко. Он всегда просыпался очень рано, ни свет, ни заря, с первыми петухами. В этом заключалась одна из основополагающих заповедей великого Учителя Земли и околоземного пространства Порфирия Иванова. Сам учитель вообще спал считанные часы и вставал, когда ещё не рассветало. Он утверждал в воспитательных целях: «Кто рано встаёт, тому бог даёт». И Вадик эту истину твёрдо усвоил и всегда её бодро повторял, как только внезапно распахивал свои чуть навыкате глаза. И тут же напевал, гнусавя спросонья: «Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка это флаг корабля…» Затем, не откладывая дела в долгий ящик, принимался за цикл оздоровительных и закаляющих процедур.

Честно признаться, я не совсем ясно понимаю, чего уж там такого особенного даёт этот бог тем, кто рано встаёт. Наверное, это говорится иносказательно. Здесь заложен, скорей всего, такой смысл: чем раньше встанешь, тем больше успеешь сделать. А всегда ли это нужно? Большой вопрос.
 
Скольких неприятностей в своё время могло бы избежать человечество, если бы горячие на голову люди не торопились выполнить дела, связанные с войнами. Сколько простых людей могло бы уцелеть!

Может быть, иногда стоит не спешить и не вскакивать как ошпарен-ному, а получить райское наслаждение, валяясь в тёплой постели и ощущать полноценную радость с «потягушеньками» от неги просыпания и постараться избавить человечество от своих торопливых светлых замыслов. Или хотя бы их отсрочить. Чем дольше, тем лучше. Как вы думаете?

Если я, например, не высплюсь, то у меня весь день кувырком. Всё из рук валится, желание работать не торопится приходить, любой труд в тягость и вершится через пень-колоду. И успеваешь выполнить за весь день намного меньше того, что накануне запланировал, хотя, казалось бы, и рано встал.

И вообще, если разбираться серьёзно, много ли бог даёт человеку по своей воле? Я, кроме так называемого «благодатного огня» в Иерусалиме, один раз в году на Пасху, ничего другого не знаю. Да и то в этом огне имеет место быть, как говорится, большое сомнение. А в остальном, по большому счёту, одни только горести: болезни, старость, смерть, бесконечные войны, уносящие безвременно жизни миллионов молодых и здоровых людей.

Мы как-то (давно уж это было) от нечего делать заспорили с Вадиком о боге. Не о том, конечно, есть ли он или его нет. Для каждого из нас этот вопрос был предельно ясен. Но мне хотелось немного позлить моего упёртого друга, и я высказал ему накопившиеся у меня сомнения. А их накопилось, поверьте уж мне, предостаточно. Особенно меня возмущало отношение бога (если он, конечно, всё же где-то существует) к страданиям детей. Ну, у взрослых, положим, можно найти кучу грехов, и у них всегда есть, за что их можно наказать, если уж нельзя простить. А дети-то здесь причём? Их-то за что наказывать смертью? Они ещё не успели нагрешить, а их уже преследуют болезни. А Вадик мне на это и говорит авторитетно:

– Бог дал человеку свободу и волю и не вмешивается в его земные дела. Разбираться, кто был праведен и чист в своей вере, а кто злонамерен и греховен, господь будет разбираться на Страшном суде.

Я подумал критически: физик, туды его в качель, кандидат наук, а несёт, нисколько не сомневаясь, такую пургу, что уши вянут. Но я не стал с ним препираться, ибо знал, что переспорить Вадика невозможно. Уж если он упрётся, ту упрётся до конца, как неотвратимая смерть.
 
А про себя рассудил так: если бог не вмешивается в жизнь людей, то какой смысл ему молиться, класть ему поклоны, просить его о помощи, часами стоять на больных ногах, выслушивая одну и ту же тягомотную церковную службу? Толку-то всё равно не будет, раз уж он не вмешивается, как утвержает Вадик.
 
И потом некрасиво это как-то, не по-божески. Наблюдать и ждать, чтобы потом воздать по заслугам и грехам? А что касается гипотетического Страшного суда, то это ещё бабушка надвое сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. Не так страшен Страшный суд, как его малюют. Во всяком случае, ни одного свидетеля или участника небесного процесса я не встречал. И не встречал такого, кто встречал бы такого.

А там трава не расти, будь что будет, чёрт побери, успеть бы хоть на лыжах всласть покататься и ногу часом не подвернуть.

Вадик проворно (он всегда всё делал проворно) раздобыл на пищеблоке подходящее ведро, наполнил его почти до краёв холодной водой из-под крана, разделся без стеснения до одних трусов в цветочек и, оставшись в единственном уцелевшем жёлтом полуботинке с высоким каблуком, вышел во двор, ковыляя и тщетно стараясь не расплескать воду. Кеды, одолженные ему Лёшей Куманцовым, он приберегал для более торжественных случаев. Мало ли что может в жизни случиться. Да и мочить их за здорово живёшь не было никакого резона. Это же не шутки, в конце концов.

В это время он увидел, как группа из Днепропетровска, состоявшая из четырёх низкорослых, коренастых, крепких, как грибы-боровики, румяных девчат и длинногачего, широкоплечего, высокого парубка, как нетрудно было догадаться, их руководителя (это был тот самый Микола, владелец гитары), построились недалеко от турбазы, как видно, отправляясь в поход. Вадика немножко задело, что есть, оказывается, люди, которые встают раньше, чем он, но решил взглянуть на этот неожиданный казус философски: мало ли что в жизни случается, всякое бывает. Один день не похож на другой, так же как нет на земле совершенно одинаковых людей. Такова жизнь, чёрт возьми, и от этого никуда не денешься.

Микола стоял перед строем своих подопечных, держал в руках планшетку с географической картой и что-то объяснял на своей певучей мове внимательно слушавшим его симпатичным девушкам.

Тут как раз пришло время сказать, что эта группа была очень дружная, сплочённая и спаянная многолетними отношениями. Эти отношения можно было бы считать образцовыми и брать с них пример, если бы не ханжеская мораль, которая считает своим непременным долгом совать всюду свой любопытный нос и «жевать сопли», по образному выражению кое-кого из высоких чинов.
 
Эти четыре милые симпатичные девушки и крепкий хлопец, который ими верховодил, напоминали стайку кур во главе с хлопотливым петухом, зорко оглядывающим округу. Микола слыл за примерного петуха и очень трогательно заботился о своих славных хохлатках, всегда и во всём им помогал и оберегал их от всевозможных невзгод.

Строго говоря, это были не горнолыжники в прямом смысле этого слова, а горные туристы, то есть некая помесь туристов, горнолыжников и альпинистов. Поэтому у них было соответствующее всем этим трём ипостасям снаряжение, и они во время отпусков или каникул постоянно ходили в походы по горам, выбирая для этого наиболее живописные места в горных районах союзных республик великой страны Советов.

В Днепропетровском клубе туристов им посоветовали в этот раз горные районы ГрузССР, и вот они уже в благословенном Бакуриани.

Они могли уходить в однодневный поход или многодневный – никакой закономерности здесь не наблюдалось. Всё зависело от ряда факторов: от условий проживания на базах, где группа останавливалась на день-другой, от сложностей рельефа горной местности, от погоды, от настроения и самочувствия участниц похода.

И хотя Микола считался их руководителем, за девушками всегда оставалось последнее слово, которое они выносили демократическим образом путём открытого голосования с помощью поднятия рук. Если не сразу определялось большинство, иногда голоса делились пополам (ведь их же было четверо), девушки обращались к Миколе, который по взаимной договоренности обладал правом двух голосов сразу.

Для полноты картины и ясности в отношениях в этом образцовом спортивном коллективе не будет лишним добавить, что Микола этих симпатичных девушек потихоньку окучивал, притом постоянно и поочерёдно. Никто из девушек никогда не бывал в обиде. За этим Микола очень внимательно следил, как настоящий кочет. А в остальном он не был похож на петуха, не гонялся за своими курами, не набрасывался на них и не топтал. Всё происходило по доброй воле и взаимному согласию.

Группа тащила на себе огромные альпинистские рюкзаки, выцветшие от горного солнца почти до прачечной белизны. Вдобавок к ним: мукачевские дубовые лыжи, с камусами из оленьих шкур; связки толстых капроновых верёвок; ледорубы; палатки-серебрянки с колышками для них; спальные мешки и циновки для подстилки; котелки для приготовления пищи; запас чистой воды в военных фляжках; одну на всех аптечку и полно всякой мелочи, которая всегда нужна женщинам. Самое удивительное заключалось в том, что, несмотря на тяготы и лишения походной жизни, девушкам всё это страшно нравилось, и они никогда не жаловались на судьбу.

На группу было две трёхместные палатки и четыре спальных мешка, один из них большой, двуспальный, пуховый, с просторным бельевым вкладышем. Этот мешок обладал достаточной вместимостью, чтобы в нём в тесноте, но не в обиде могла разместиться пара: великан-петух Микола и одна из кур, очередь которой подошла для любовного окучивания.
 
Не знаю уж, делал ли Микола какие-либо пометки или вёл дневник, но в этом романтическом деле, с явными признаками красивой эротики, соблюдался строгий порядок, никто не бывал забыт, и каждая девушка знала свой день, заранее готовилась к нему, по возможности моясь и тщательно подмываясь. Если и бывали изредка пропуски, то они вызывались единственной естественной причиной, которая на медицинском языке называется менопаузой. Надеюсь, женщины это понимают.

Надо добавить, что могучий Микола, этот красавчик-парубок, с льняными вихрами и пшеничными усами, был человеком сверхсовременным, носителем передовых взглядов. Женщин он считал за людей и никогда не злоупотреблял своей мужской рискованной возможностью оставлять опасные следы в нежном теле девушек после внедрения в него своего редкого по красоте и размеру природного приспособления, которое условно можно было бы назвать штоком, чтобы не вгонять в целомудренную краску неискушённых дев. Дабы не искушать коварную судьбу и не подвергать своих дивчин опасности преждевременного вздутия живота, что в просторечии называется        беременностью, Микола носил в своём рюкзаке железную круглую коробку. Она была из-под шоколадных конфет фабрики «Эйнем» и досталась ему от родной бабушки. В этой коробке Микола держал набор пакетиков с резиновыми колечками, которые официально назывались продукцией Баковского завода резинотехнических изделий. Он сам, да и все девчата в его группе именовали эту заветную коробку «волшебный ларец безопасности».

Следует добавить, что Микола обладал чудовищной сексуальной силой и никогда не уставал. Почище Гришки Распутина был. Только не такой известный и влиятельный.

Если поход бывал многодневный, то палатки ставились вечером для ночёвки, и все дальнейшие события носили запрограммированный естественный характер. Если же поход длился один день, то палатки всё равно ставились и использовались как привал, во время которого Микола успевал на скорую руку окучить одну из своих походниц, чья очередь приходилась на этот день. Из четырёх девушек-спортсменок (так их назовём условно), входивших в  днепропетровскую группу, две были разведёнки, и их пристрастие к эротической близости с мужчиной носило естественный и, я бы даже сказал, оправданный характер.
 
Одна была замужем, но ей очень нравился Микола, и она не считала нужным сохранять супружескую верность законному мужу (который сам был большой шалун по женской части), тем паче во время очередного отпуска высоко в горах. Четвёртая (та самая «красавка» Оксана, которая произвела на Вадика Савченко неизгладимое впечатление) не была замужем, но успела, однако, утратить девственность путём лёгкого насилия со стороны однокашников, ещё учась в старших классах средней школы, и ближе всех остальных своих подружек-походниц стояла к понятию «девушка». Вместе с тем ей на-до было, да и чертовски нравилось набираться сексуального опыта в преддверии грозящего ей в недалёком будущем замужества, которое должно было положить конец её свободе.

Иногда я спрашиваю себя: могу ли я, или имею какое-либо право, упрекать либо бросать камни в этих милашек и их ловкого пастыря из Днепропетровска, имея в виду нарушение законов нравственности, в распущенности или ещё того пуще в негодном прелюбодеянии? И сам себе отвечаю: нет, нет и ещё раз нет. Их наивная простота, их отношение к жизни носит естественный и, я бы даже сказал, чистый характер, а в естественности нет греховности, что бы там не твердили нам всевозможные ханжи и святые отцы. По сути дела это и есть любовь, но только она не имеет таких придуманных возвышенных форм, как у Лауры и Петрарки, как у Ромео и Джульетты, как у Тристана и Изольды.

Если отбросить мишуру, любовь есть не что иное, как инстинкт продолжения рода. И природой устроено так хитро, что любовь физиологически доставляет людям радость, наслаждение. Иначе мужчины и женщины не стремились бы друг к другу, как больные, жаждущие исцеления, и это представляло бы смертельную угрозу главному виду животного мира.
 
Эти днепропетровские девушки ничуть не хуже любительниц днём лежать на пляже под жарким, расслабляющим тело солнцем, а вечером заводить курортные романы. Мне они нравятся, ей богу, эти девушки.
 
Какой-либо существенной разницы между этими милыми хохлушками из Днепропетровска, Чеховской дамы с собачкой, Анной Карениной, мадам Бовари, императрицей Екатериной Великой, одногрудой Изольды, о которой я недавно рассказывал в поезде, и сотнями миллионов других реальных и вымышленных женщин, любительниц слияния воедино с телом мужчины, честно говоря, я не вижу.

Девушки привыкли к своему руководителю, он нравился им. Нельзя сказать, что все они были по уши в него влюблены, но они верили ему, полагались на него, не стеснялись его, были уверены, что он никого из них не обидит ни силою своих рук, ни бранным словом, ни сердитым взглядом, но, напротив, всегда защитит и поддержит.

Все девушки знали его необычайную щепетильность в любовных утехах, его необыкновенную чистоплотность и могли смело и раскованно забавляться и играть его стройной штуковиной, напоминающий пестик, которым заботливые хозяйки толкут в ступе орехи, корицу, мак, сахар и другие подобные ингредиенты, необходимые в измельчённом и растёртом виде для ароматных домашних пирогов. По очереди они смело играли с его живым тёплым пестиком, по-всякому крутили и перекатывали, внутри мягкого, болтающегося между мощных ног мешочка, забавные, невидимые, но только ощупываемые пальчиками шары, не боясь при этом подхватить какую-нибудь опасную, дурную болезнь.

Вадик поставил ведро с холодной водой на снег и прокричал, размахивая голыми худыми руками:

– Эй! Куда же вы? Я ведь обещал вас всех сфотографировать. Постойте, я сейчас сбегаю в корпус за камерой. Это не займёт много времени. Я быстро. Одна нога здесь и тут же она обратно здесь. Подождите! Куда вы так торопитесь? Я – мигом. А водой потом обольюсь.

Девушки прыснули молодым задорным смехом при виде его стройной, но нескладной фигуры, обнажённой до трусов, обтягивающих между худых ног что-то маловразумительное. А Микола постукал пальцем по тому месту на своей мускулистой руке, где настоящие мужчины обычно носят на ремешке ручные часы «Слава» или «В полёт», давая понять Вадику, что некогда, время не ждёт, пора отправляться в поход. И помахал ему для убедительности своей большой ладонью.

– До вечера! – прокричал он в ответ. – Увидимся за ужином.

Микола с помощью компаса взял направление на юг, к перевалу Цхрацкаро, откуда можно было пройти к озеру Табацкури, поблизости от которого были разбросаны минеральные источники с горячей водой. Кроме того, там было много других интересных вещей. Искупаться в горячем источнике, оставив одежду на рюкзаках, лежащих на снегу, это, пожалуй, будет намного интересней и приятнее, чем обливаться ледяной водой с головы до ног, как это делает смешной Вадик Савченко.

Сейчас-то многие, конечно, забыли, а некоторые, наверное, никогда и не знали, что в те времена горнолыжные крепления были бессовестно (как это всегда делалось в нашей стране, где жили сплошь Левши) содраны с норвежских моделей и носили звучное название «ротафелло». Лыжные ботинки были относительно мягкие и имели толстую подошву, в каблуке которой имелась широкая канавка, куда укладывалась похожая на дверную витая тугая пружина. Сквозь пружину был протянут крепкий стальной тросик, который соединялся с передней защёлкой. Когда защёлка нажатием руки прижималась к лыже, пружина натягивалась и запихивала ботинок в скобу  крепления, повторяющего сужающийся абрис подошвы.
 
Тросик можно было зацепить за специальные крючки, приделанные к ребру лыжи. Таких крючков было по две пары на каждой лыже и по две штуки с каждой стороны. Если всё было закреплено и зажато, то вполне можно было спускаться с горы, используя старую слаломную технику «телемарк». Если же надо было подниматься в гору или просто двигаться по равнине, тросик от задних крючков откреплялся, и нога получала свободу для сгиба в голеностопном суставе и могла делать толчковые движения.
 
Если сравнивать старое горнолыжное снаряжение с современным, то оно шагнуло так далеко вперёд, как, например, электровоз по сравнению с паровозом.

Микола шёл чуть в гору, поставив крепления в положение «подъём», стараясь делать широкий скользящий шаг, против отдачи ему помогали старенькие допотопные камусы из шкуры оленя. Он мощно упирался толстыми бамбуковыми палками в снег, в котором кольца от палок оставляли глубокие рытвины. За ним гуськом потянулись его «боевые подруги», стараясь во всём подражать своему командиру и повторять все его ловкие движения. За группой потянулась глубокая лыжня, повторяя извивы пути, который отряд прокладывал себе между деревьями в гору.

Из-за леса, из-за гор вылезло солнце в виде расплавленной капли стекла, над которым предстояло поработать в поте лица изобретательному стеклодуву. Вот кончик капли оторвался от дальних гор, капля превратилась в огненный шар, и он неторопливо покатился по небосклону. По пути солнце занималось художествами, рисуя прозрачными красками по белому фону меняющиеся картины, используя все приёмы, в том числе отсветы, блики и тени. Вот поляна окрасилась в голубой цвет, вот – в розовый.

Группа лыжниц во главе с великаном Миколой отбрасывала на снег необычайно длинные тени, напоминавшие комнату смеха. Снег впереди был исчерчен кривыми штрихами, от которых рябило в глазах. На лыжне и в рытвинах от лыжных палок тени сгущались, укорачивались, в отдельных местах становились совсем синими. Микола приказал всем девушкам надеть солнце-защитные очки. И вскоре группа, как отряд разведчиков, скрылась в редколесье поляны, и уже не слышно было шелеста камусов.

Вадик развёл руками, дескать, очень жаль, что так вышло. Он никак не думал, что группа такая мобильная и так рано поднимется. Вроде вчера об этом походе не было никакого разговора. А сегодня утром они уже успели получить сухой паёк, собрались быстро, как в разведку за линию фронта, и ушли. Ничего не поделаешь. Видно, такая уж несчастливая судьба. На этих девушек никогда нельзя положиться.

                XXI

Вадик, дрыгнув раздражённой ногой, скинул единственную туфлю, отошёл чуть в сторону, где было освещено солнцем, потоптался на месте, чтобы дополнительно примять давно примятый снег, с силой выдохнул воздух из лёгких, как будто собирался махнуть стакан водки, и разом окатил себя из ведра ледяной водой, начав с голой макушки. Он постоял немного, смешно моргая, чтобы смахнуть с ресниц повисшие капли, сверкающие под солнцем мелкими слезами, как бы отдаваясь целиком и полностью в добрые руки великой матушки-природы, которые некоторые называют иногда богом.Привычно всунул ногу в туфлю и заковылял в дом. Потом стал, припадая на разутую ногу, подниматься по скрипучей лестнице на самый верх, под крышу, в пока ещё тёплый кубрик-чердак. На широких ступенях лестницы оставался след одной мокрой ступни. Это выглядело так, точно кто-то невидимый скакал на одной ножке кверху. Тело его покраснело, от него валил пар, будто он только что выскочил из парилки.
 
Наконец Вадик проник через скрипнувшую дверь в «кубрик-чердак». С тощего тела Вадика стекала тонкими струйками вода, но он не стал обтираться полотенцем, как делают все нормальные люди, стянул с себя прилипшие к заднице мокрые трусы, выжал из них влагу на железный лист возле печки (уже давно погасшей) и повесил их сушить на верёвку, протянутую между стенками слуховых окон. И остался стоять этаким невозмутимым Апполоном, предоставляя начинавшему синеть телу высыхать самостоятельно, без вмешательства человека, как это было предписано правилами закаливания организма по системе великого Порфирия Иванова, которым Вадик с завидным упрямством следовал неукоснительно.
 
Все в кубрике-чердаке занимались каждый своим делом и изображали вид, что не обращают на безобразно голого Вадика никакого внимания, старательно отводя глаза от его волосатого лобка и того, что ниже. Все уже поднялись, сбегали умыться и почистить зубы под краном в умывальной комнате, рядом со столовой, и оправиться по-солдатски в дворовом туалете.
 
Один только Месроп Аватекян из армянской группы с изумлением поглядывал наивными, как у девушек, чёрными глазами на голого москвича. Он собрался уж было непроизвольно поднести указательный палец к своему густо заросшему чёрными волосами виску и попробовать проковырять там дырку, чтобы выпустить из головы удивление, но в последний момент не решился этого сделать, дабы не обидеть дорогого московского гостя. Остальные делали вид, что всё нормально, но каждый про себя (за исключением нас, его московских друзей) решил, что Вадик Савченко вполне ненормальный.
 
Из всех домов отдыха, санаториев, профилакториев, туристских баз, которые были построены в Бакуриани к тому времени, когда москвичи стали ошиваться в этом благословенном месте ГрузССР в зимние сезоны, турбаза «Буревестник» считалась самой замухрышистой, но зато и самой дешёвой. Поэтому стояла она вдалеке от всех остальных учреждений отдыха и спорта, на опушке векового леса, на взгорке, взойти на который с основной дороги стоило пота и учащённого дыхания. Она была сделана героями пятилеток наполовину из красного кирпича, наполовину из древесного материала, основой которого составляли пропитанные смолой, ошкуренные и обработанные топором сосновые брёвна. Она имела три этажа, не считая чердака. На первом этаже размещалась столовая, посылавшая аппетитные запахи на вышележащие этажи. Рядом со столовой, с развитием под гору, стояли котельная, гараж, продовольственные склады, картофеле и фруктохранилище, прачечная и разные другие хозяйственные постройки. Второй этаж, поделённый на комнаты, по восемь коек каждая, отводился для туристов и спортсменов женского пола, поскольку он считался слабым во всех отношениях, в том числе и для подъёма выше второго. Третий этаж предназначался исключительно для мужчин. Со временем пришлось дополнительно занять половину чердака и устроить там жилое помещение в основном для мужчин, поскольку их становилось всё больше и больше, хотя по статистике на Земле мужчин в целом меньше, чем женщин. В крыше были проделаны слуховые окна, а посредине получившегося зала с покатым потолком была выложена из огнеупорного кирпича печка, облицованная для верности железом.

На втором, женском, этаже находилась администрация турбазы: кабинет директора и бухгалтерия. Кроме того, здесь же рядом располагался медицинский кабинет, в котором появлялся настоящий врач по вызову из Боржоми. В простейших случаях, требовавших безотлагательного медицинского вмешательства, по усмотрению директора турбазы, он обходился своими знаниями, приобретёнными за многие годы работы на одном и том же месте, опытом и умением. Очень редко приходилось отправлять больных или пострадавших в Боржоми или даже в Тбилиси.

Завершив утренние процедуры, мы стремглав ринулись на первый этаж, в столовую, откуда распространялись запахи, от которых можно было потерять голову. Бежали вниз, дробно стуча по ступеням лестницы различной обувью, наскоро надетой на ноги. Вадик Савченко глухо топал кедами, одолженными ему Алёшей Куманцовым, с подсунутыми в носки комками газеты «Боржомская Правда».
 
В обеденном зале было тепло и даже жарко от горячего воздуха, поступавшего из кухни через так называемое раздаточное окно, которым по сути дела являлась отсутствующая в этом месте перегородка и широкий, покрытый оцинкованным железом прилавок, где происходила бодрая раздача пищи. Было отчётливо слышно, как на кухне что-то булькало, скворчало, жарилось, парилось и выпекалось.

К раздаточному окну толпилась оживлённая суетливая очередь. Это было странно, но почему-то никто не старался притереться к знакомым и встрять между ними. Все, кто вступал в этот «храм пищи богов», как прозвали его туристы, хватали из стопки на отдельном столике якобы чистые и насухо протёртые мокрой грязной тряпкой коричневые пластмассовые подносы, какие обычно бывают в забегаловках, называемых столовыми самообслуживания, и становились в хвосте очереди, сразу начиная принимать участие в общем гомоне и неудержимом смехе.
 
Сквозь просторное раздаточное окно было отчётливо видна вся незамысловатая внутренность варочного отделения, тесно уставленная и увешанная кухонной утварью. Здесь была большая шипящая варочная плита, державшая, как на распахнутой чугунной ладони, котлы, кастрюли, вёдра, чайники. На опоясывающем плиту тонком поручне висели черпаки на длинной ручке, дуршлаги, поварёшки, длинные вилки об двух зубьев для тыканья кур или мяса (сварились ли?), сковороды различных размеров. Вдоль стен стояли наизготовку, как на боевых позициях, электрические мясорубки, тестомесительный барабан, похожий на бетономешалку, здоровенный чурбан с воткну-тым в него широким топором для казни мяса, кофеварка и много других при-способлений, предназначенных, по-видимому, для того, чтобы сделать пищу для туристов не только съедобной, но ещё и по возможности вкусной.

В стороне стояли оцинкованные железные ванны для мытья посуды, рядом расположились баки, куда сгребались остатки пищи. Повсюду сновали румяные повара и измождённые посудомойки.

Все стоящие в очереди туристы могли свободно наблюдать за сложной технологией приготовления пищи, чтобы потом не возникало ненужных сомнений и мелких придирок по поводу её свежести и отменного качества.

Повар на раздаче, он же шеф-повар, в белом колпаке с высоченной тульёй и в условно белом халате, который служил ему для вытирания вспотевших и испачканных жиром и сажей рук, мог бы с успехом выступать в цирке с оригинальным номером, так ловко манипулировал он кухонными предметами и блюдами с кушаньями, приготовленными для туристов.
 
Этот повар славился на всю округу и служил гордостью турбазы Он делал для её директора хорошую рекламу, или, как стало принято обозначать её простым русским словечком – «пиар». Смешное и понятное словечко. Каждый раз, когда я слышу «пиар», мне на память приходит не менее вкусное словечко «пижон». И объяснение ему, которое я вычитал в журнале «Крокодил»: пижон – это мужчина, у которого количество жён равно числу «пи».

Повара звали Эдик, и это тоже было очень смешно, потому что для такого «пионерского» имени этот грузин был уже не молод, носил пышные чёрные усы, к тому же был слишком толст и грузен. Грузины вообще часто бывают грузными от излишне выпитого вина, обильной острой пищи, которая составляет славу грузинской кухне, и их вальяжной лености. Можно было бы подумать, что Эдик это уменьшительное имя от Эдуарда, и звали его Эдиком в шутку, но это было не так.
 
Эдик это было полное взрослое имя повара, и в паспорте у него было записано чёрным по белому: Эдик Шалвович Гарибашвили. Всем он был нужен, все его о чём-то спрашивали, только и слышно было, как в кухне раздавалось: «Эдик! Эдик! Эдик!» Он всегда с готовностью и охотно откликался, швырялся короткими, как приказ, грузинскими словами и продолжал свою уникальную цирковую работу.

Возвращавшиеся в родные пенаты после отдыха в Бакуриани молодые люди, делясь с друзьями и близкими своими незабываемыми впечатлениями о Кавказе, первым делом вспоминали не катание на лыжах, не красоты здешних мест, а повара Эдика.

Каждую тарелку или миску, перед тем как выставить её на поднос, Эдик с ловкостью фокусника вертел несколько мгновений на толстом пальце, потом элегантно подхватывал готовое улететь за пределы галактики блюдо и с лёгким пристуком ставил его на поднос, на положенное ей место. Сначала он выставлял на очередной поднос алюминиевую миску с пахучим дымящимся лобио, от которого уже за версту разило острым перцем. Затем он артистичным движением выхватывал из рук помощника, в таком же поварском колпаке, но с гораздо меньшей тульей, глубокую миску, в которой лежали горы переплетённых, напутанных макарон вперемешку с кусочками отварного мяса, предварительно пропущенного через мясорубку, и, лихо крутанув на пальце, водружал её рядом с первой миской. Макароны были изумительного серо-пепельного цвета, с палец толщиной, напоминающие дешёвые папиросы «Пушка». Блюдо отличалось изысканным вкусом и носило романтическое название «макароны по-флотски».
 
Как утверждали некоторые многоопытные туристы, прошедшие призывную службу на флоте, ежедневное употребление таких вкусных макарон в пищу необычайно способствовало не только развитию обезьяньей ловкости у молодых матросов дальнего плавания, случись им, по свистку боцмана, карабкаться по верёвочным вихляющимся трапам на реи учебного парусного судна, но и скорейшему освоению современной горнолыжной техники под названием «годиль» (Франция) или «христиания» (Австрия), что по сути дела одно и то же. Во всяком случае, никто из профессиональных спортсменов, числящихся слесарями-токарями в штате разных заводов и фабрик, чтобы получить любительский статус для участия в соревнованиях, объяснить мне, бестолковому, разницу между «годилем» и «христианией» не смог. Зато мы, самодеятельные, самоуверенно напыщенные горнолыжники, с упоением пользовались этими непонятными терминами, чтобы пустить пыль в глаза доверчивым новичкам, дабы они внимали нам, развесив уши.

Ещё на одной тарелке свободно разместилось несколько ломтиков мелко ноздреватого желтоватого овечьего сыра, кубик сливочного масла, размером с пол спичечного коробка, и три куска свежайшего серого хлеба с коричневой корочкой, только что доставленного хлебовозкой из пекарен Боржоми и вкусно пахнувшего недавним тестом. Эта тарелка, как и предыдущие миски, тоже проходила испытания центробежной силы на пальце Эдика. К тому же он успевал ещё при этом пританцовывать румбу. В заключение ставилась на поднос кружка мутно-белого, очень сладкого, обжигающе горячего напитка, который носил благородное название кофе по причине щедрого наличия в нём цикория. После этого весёлый повар Эдик делал выметающую отмашку своей пухлой рукой и приговаривал густым сочным басом:

– Готов! Пошёл! Следующий! Генацвале!

Мы, четверо москвичей, заняли освободившийся столик, на пластиковой поверхности которого небесно-голубого цвета были видны следы влажной уборки, с заметными разводами от жирной тряпки, поставили свои подносы с тарелками и мисками и первым делом принялись, как бы невзначай, шарить по сторонам глазами в надежде увидеть Нонну. Наконец кто-то из нас первым заметил её, она сидела недалеко от нас за таким же, как наш, столиком. Рядом с ней были ещё три девицы, одна явная грузинка, две другие – сразу не поймёшь, но явно не кавказской национальности. Скорей всего, приезжие из России. Сразу-то увидеть Нонну не удалось, потому что между нами постоянно сновали бестолковые туристы, кто с полными, кто с пустыми подносами.

– Да вон же она, – сказал Толя Дрынов.

– Кто, она? – спросил я равнодушным тоном.

– Не притворяйся, что ты не понимаешь, о ком идёт речь, – сказал Вадик Савченко. – У тебя, мой милый, всё написано на лице.

– Оказывается, ты, мой друг, умеешь читать то, что написано на лицах.

– А ты как думал?

Девушки за тем столиком, на который показал Толя Дрынов, о чём-то оживлённо беседовали и поминутно громко смеялись, чтобы привлечь к себе внимание. Не удивительно: они были молоды, хороши собой, и им было безотчётно весело.

Скажу честно, мне безразличны женские наряды, но на этот раз нас восхитил элегантный костюм Нонны. С моей стороны было бы свинством не попытаться описать этот наряд, ведь она так старалась.
 
На ней была надета сделанная под матросскую рубашку белая батистовая блузка с широким, лежащим на плечах синим воротником, по краям которого светились по всему обводу три белые полоски. В широком и глубоком клиновидном вырезе на груди, где настоящие дамы обычно лелеют свои соблазнительные декольте, была сделана вставка, имитирующая матросскую тельняшку. На голове у Нонны лихо красовалась надетая чуть набекрень кокетливая капитанская фуражка, с белым, заломленным спереди верхом, маленьким чёрным лакированным козырьком и синей тульей, по центру которой отсвечивал золотом значок якоря, обвитого цепями.

Ах, как хороша была Нонна в этом элегантном ярком наряде в туристской столовой, куда все приходили кто в чём попало, в основном это были бумазейные треники, растянутые на коленках.

Она заметила наши восхищённые взгляды, кивнула нам как давнишним знакомым и, чуть отклонив голову вбок, лихо отдала честь, приставив на манер прежних британских союзников, штурмовапвших Берлин, два пальчика к фуражке. Сидевшие с ней за одним столиком девушки (тоже, надо признать, красотки) громко засмеялись с явным намерением вогнать нас в краску смущения. Если на меня их намерение возымели своё коварное действие, заставив мои щёки слабо покраснеть, то остальные мои друзья умело сделали вид, что не заметили игры, называемой в интеллигентной среде «дурацкий смех».

Вообще смех в столовой турбазы «Буревестник» был первым признаком того, что здесь собрались молодые люди. Лица посетителей светились радостными улыбками, а болтовня напоминала птичий щебет в пору весенего спаривания, когда надо успеть вывести и поставить на крыло потомство в короткое северное лето. И ничего в этом щебете не было удивительного – люди находились на отдыхе, и им хотелось смеяться.

Вадик Савченко, допивая свой уже почти остывший так называемый кофе, поинтересовался с присущим ему ехидством:

– Скажи-ка, Толя, ты хотел бы, чтобы у тебя на лодке завёлся такой матрос? – И он метнул глазами-бровями взгляд в сторону Нонны.

– Нет уж, дудки! На стоянке – пожалуйста, я не против. И даже с превеликим нашим удовольствием. А в походе или в гонке – упаси бог! Я от её колдовских глаз враз грот со стакселем перепутаю и начну обходить соперников правым галсом. Можно очень свободно протаранить кому-нибудь борт и вдобавок получить оверкиль. Ха-ха-ха! И вообще я заметил, Вадик, что ты на эту прелестную грузиночку глаз положил. Смотри, как бы ни вышло беды. Не зря она с братом приехала. За грузинками ухаживать рискованно, я тебе скажу. Этот Гуга живо тебе бока намнёт, даром, что ли, чемпион республики по вольной борьбе. Я тебе советую умерить свой пыл, пока не поздно.

– Ничего! – смело сказал Вадик. – Мы тоже не лыком шиты. Как-никак, а у меня второй разряд по самбо.

– Самбо это в спортивном зале самбо. А на улице этот головорез пырнёт тебя ножичком в пузо, и будет тогда тебе самба-ямба. Учти, у всех грузинов есть ножики, такая у них национальная черта – это ты учти и не лезь зря на рожон. К тому же у тебя уже имеется одна красавка из Днепропетровска. Тебе что, одной мало? Не надо жадничать и метаться от одной к другой.

– Там будет видно, – хорохорясь, сказал Вадик, но в его потухшем голосе уже звучали трогательные нотки сомнения.

– Наше дело тебя предупредить, а там как знаешь, – сказал я.

– Да уж, – добавил Лёша Куманцов, – всегда, Вадик, следует быть осмотрительным.
 
Насытившись до отвала (должен признаться, что макароны по-флотски были необыкновенно вкусные и сытные, несмотря на их подозрительный цвет), мы поднялись из-за стола отяжелевшими и сонливыми, как известные обжоры Гаргантюа и Пантагрюэль, вместе взятые.

– Я готов к подвигам, – заявил неуверенно, однако, бодрым тоном Вадик и, не удержавшись, посмотрел в сторону Нонны.

– Не знаю, как вы, друзья мои, – протянул я, широко зевая, с культурным подвыванием, – но я сейчас готов только к одному подвигу. Такого подвига в героическом перечне Геракла, по-моему, нет, но зато он очень сладостен и не становится от этого менее героическим.

– Интересно, к какому же? – полюбопытствовал Толя Дрынов, выразительно стрельнув глазами в ту же сторону, куда до этого стрелял Вадик, давая понять этим, что знает, где зарыта собака. И как всегда засмеялся, хотя, на мой взгляд, ничего такого уж особенно смешного я ещё не успел не только произнести, но даже придумать.

– Медленно пойти на чердак и быстро лечь на свою койку, где вздремнуть часик-другой, – признался я.

– Ну, Женька, – укорительно произнёс Лёша Куманцов, сам отчаянно зевая, – от кого другого, но от тебя такого всем нам афронта я никак не ожидал. Если ты приехал сюда дремать после завтрака – твоё дело. А я – только на склон. Погода-то какая, ты только посмотри в окно. Серенада солнечной долины!

Погода действительно была изумительной. Этим славится Бакуриани. Признаюсь, Лёша меня пристыдил, и мы все вместе отправились к себе наверх переодеваться для катания и готовить лыжи, чтобы они быстрее ехали, подгоняемые законом всемирного тяготения.

   XXII

Советская промышленность, рождённая и закалённая, как сталь, в героические годы индустриализации, всегда была под завязку занята выполнением государственного плана. Номенклатура изделий этого плана в первую очередь имела отношение к обороне страны. И это неудивительно, поскольку кругом были враги. Поэтому наши танки, наши самолёты, наши пушки были самыми лучшими в мире. Об этом можно было узнать настоящую правду повсюду: в газетах, кино, хронике дня, в книгах, стихах и песнях. И если бы не предательство и трусость отдельных командиров, то немцам не поздоровилось бы уже в первые дни войны. А то ведь, ёлки-палки, пришлось попервоначалу наступать с отступлением и позором аж почти до самой матушки-Москвы и до самой до матушки-Волги. Да ещё десятками, а то и сотнями тысяч храбрых бойцов попадать в обидное окружение и сдаваться в плен. Спасибо, страна у нас огромная, конца-краю нету, для драп-бросков очень приспособленная.

Но Сталина голыми руками не возьмёшь. Он быстро отучил предателей и трусов сдаваться в плен. Ввёл заградительные отряды, штрафные батальоны и роты, отдал приказ «Ни шагу назад!». Вот и досталось всё же немцам на орехи благодаря непревзойдённой мудрости, железной воле и полководческому таланту нашего великого вождя. А то были бы мы сейчас под пятой Гитлера колонией Рейха, иными словами настоящими рабами в современном мире. А уж про евреев и говорить нечего, всех поголовно извёл бы он, этот изверг, под корень. Вот он какой исторический подход мог получится, освещённый марксистско-ленинской теорией. Вот так задумаешься сильно, разложишь всё по свои местам, как надо, и всё становится ясным. Именно по этим историческим причинам на какие-то там горные лыжи, ботинки, лыжные палки, крепления, защитные очки, мази и шнурки не хватало у руководителей, хоть тресни, ни денег, ни металла, ни желания, ни времени, ни умения. Дескать, люди подождут, потерпят, не впервой чай. Вот так всё и раскладывается по полочкам истинной народной правды. Конечно, в этом, казалось бы, мелком вопросе без наследия Ленина и его знаменитого учителя Карла Маркса тоже, приходится признать, дело не обошлось. Ибо и Сталин, и все-все-все другие важные вожди руководствовались исключительно марксистско-ленинской теорией. Потому как, кого ни возьми, хоть государственного деятеля, хоть рабочего человека, хоть крестьянина, хоть даже интеллигенцию, без сильной теории можно такого наворотить, что сам чёрт иваныч ногу сломит. А марксистско-ленинская теория для нашей великой страны очень подходящая, верная теория, что подтверждается повседневной практикой, потому что теория эта – правильная.

Ну, а там, куда руки государственные не доходили (понятное дело, не до того было), сразу появлялись предприимчивые умельцы в основном из рабочего класса, ибо другого гегемона у нас нет. Не станешь же, в самом деле, тратить ценную конвертируемую капиталистическую валюту на всякую мелочёвку. А у этих умельцев своя валюта. Тоже, конечно, ценная, но всё же не такая. Это давно известное на Руси дело, носящее гордое название – бутылка. Ну, не пустая, ясное дело, бутылка, а с водкой. Самая ходовая местная валюта была пол-литровая бутылка водки с красной головкой. Были, конечно, и литровые бутылки, и 0,75, и четвертинки, но это всё не в счёт. Главная валюта – поллитровка. Имели частичное хождение бутылки с белой головкой, но эту водку кушала исключительно белая кость, разные начальники, которые, как известно зело пеклись о своём драгоценном здоровье. Считалось, что белая головка чище и в ней меньше сивушных масел. А если разобраться, то водка она и есть водка, хоть пришлёпай на горлышко красную головку, хоть белую, хоть какую хошь. Только с белой головкой водка почему-то дороже. Поэтому знающие люди всегда говорили, пить водку с белой головкой – пускать деньги зря на ветер.

Так вот, эти самые умельцы, почти сплошь Левши, без зазрения совести, начали занимать ниши, где возникал неудовлетворённый спрос охочего до разного товару населения. И стали, к примеру, мастачить горнолыжные крепления, которые им заказывали знающие лыжники. А на государственных предприятиях (других тогда не было) ловкому человеку всегда можно было разжиться дефицитной нержавейкой и на заводских станках с программным управлением справить выгодный левый заказ: где надо – обрезать, где надо – просверлить, где надо – загнуть или, напротив, отогнуть. Брак был исключён. Оплата, естественно по договорённости, из рук в руки, в местной валюте с красной головкой.

Наши крепления (когда я говорю «наши», то имею в виду нас, четверых москвичей, приехавших покататься на лыжах в Бакуриани) были очень хороши, и делал их один и тот же мастер-умелец с завода «Красный Пролетарий», где одно время папаша Толи Дрынова работал шеф-поваром в заводской столовой. Все заводские стакановцы-работяги звали его Егорычем и ходили у него в приятелях, откуда и протянулась левая ниточка к нашим классным креплениям.

Мне думается, что крепления эти, да и вообще горнолыжные причиндалы того времени стоит по возможности припомнить и описать, поелику случившийся вскоре со мной конфуз станет читателю непонятен и даже в известной степени мелкотравчат. Железяки, конечно, тема скучная, не то, что любовь, боевые подвиги разведчиков или приключения героев, поэтому постараюсь покороче и как можно красочнее. И даже, ежели получится, с прибаутками – повесть всё же вещь художественная, хотя и на туристском материале, она сухости не терпит, как язык во рту.

По сути дела, крепления представляли собой две скобы из высокопрочной легированной стали, которая шла для разных ответственных деталей, применяемых в строго секретных вооружениях непобедимой и легендарной Красной Армии. Передняя скоба была относительно широкой и имела четыре дырки с раззенковкой, чтобы прикручивать её шурупами к лыже в нужном месте, а головки шурупов при этом утапливались заподлицо. Скоба эта имела борта, кпереди они немного сходились, повторяя очертания ботинка, чтобы он туда всовывался с лёгким напрягом. В бортах скобы были продавлены особым штампом на станках ЧПУ окошки с полочками. Когда ботинок вставлялся в скобу, толстый рант ботика задвигался под эту полочку и сидел там мёртво – ни вперёд, ни вбок, никуда – только назад. Это было очень удобно и практично. Вторая скоба представляла собой полоску с загнутыми кверху на толщину каблука краями, между которыми плотно входил каблук ботинка. Загнутые края завершались с каждой стороны двумя свободными полукольцами. В этой, задней, скобе было две дырки для шурупов. Обе скобы прикручивались к лыже строго по лекалу, с едва заметным сдвигом кнаружи, чтобы лыжник, встав на лыжи, немного «косолапил», как будто он бурый медведь. Или белый – без разницы.

Теперь нужны были длинные сыромятные ремни, которые в Москве можно было купить на Лесной улице, в тесном магазинчике, торговавшем разным шорным барахлом: сёдлами, хомутами, уздечками, подпругами, вожжами, кнутами, супонями, чересседельниками и другой конской упряжью, пришедшей к нам из далёкого и близкого лошадиного века. Вот, из всего перечисленного набора, чересседельник оказался самой подходящей вещью для самодельных горнолыжных креплений. Туго обмотав крест-накрест ботинок этими ремнями, затянув их на перелом в полукольцах, можно было быть уверенным, что он, ботинок, будет лишён какой-либо степени свободы.

Оставалась ещё неохваченной нога, которая гуляла внутри ботинка, как хотела, и все усилия по стягиванию его ремнями могли пропадать впустую. Ботинки тачались из толстой свиной кожи, но всё же не обладали достаточной жёсткостью, чтобы не позволять ноге гулять, и, кроме того, больно давили на выпирающие в стопе косточки. Но, как говорится, голь на выдумки хитра. Ушлые лыжники и здесь нашли выход, претендующий на важную премию. Они стали пропитывать ботинки горячим парафином. Технология этого действа была проста, как всё гениальное.

Ботинок надевался на палку, предварительно из него вытаскивались шнурки. В отдельной железной баночке расплавлялся на огне парафин. Ботинок на палке подносился к горящей голубыми лепестками пламени газовой горелке (обычно это происходило на кухне к неописуемой радости соседей по квартире), время от времени ботинок поворачивался то одной стороной, то другой, и это напоминало поджаривание диковинной дичи на вертеле. По мере того, как ботинок прогревался, его смазывали кистью с расплавленным парафином, и это было похоже на смазывание дичи капающим внутренним жиром, превращавшимся на огне в лёгкий дымок.

Правда, ботинок пахнул не так аппетитно, как поджариваемая на вертеле дичь, зато приобретал необходимую для горнолыжника жёсткость. Насытившийся парафином ботинок, ещё горячим, надо было напялить на ногу, туго зашнуровать и долго терпеть нестерпимую африканскую жаркость, пока он, остывая, примет почти точную копию стопы со всеми её изъянами: выпуклостями, вмятинами, косточками и мозолями.

Возможно, подобная смесь заводской и домашней технологии и не заслуживает Нобелевской премии (не говоря уже о Сталинской), но зато, в результате точного соблюдения технологической дисциплины и вышеупомянутого порядка, ботинок в лыже, а нога в ботинке сидели, как влитые. Здесь уж можно смело и весело сказать: мёртво. Иными словами нога, ботинок и лыжа составляли как бы одно целое, что позволяло азартному лыжнику скакать и вертеться на снежном склоне, как душе угодно.

Слов нет, эти самодельные крепления были очень надёжные: при падении лыжника лыжи никогда не отстёгивались и оставались на ногах, как прибитые. История знает не один и не два случая, когда спасатели откапывали из толщи тяжёлого снега человека, попавшего в лавину и, увы, погибшего в ней, у бедняги были выворочены все суставы, переломаны все кости, но лыжи оставались намертво примотанными к ботинкам. Лыжнику, попавшему в лавину при таких креплениях, не оставалось ни единого шанса выбраться из снежного плена живым. Лавина – это крайний случай. Но даже на простых склонах, где лавины никогда не сходили, падать, обзаведясь такими креплениями, мягко говоря, не рекомендовалось. Конечно, без падений в горно-лыжном спорте никак не обойтись. Это, надеюсь, и дураку понятно. Особенно становится понятно, когда начинающий «чайник» осваивает азы горнолыжной техники. Только-только научился немножко поворачивать на лыжах и влево и вправо, думает, что уже схватил бога за бороду, а сам ещё ни черта толком не умеет. Как раз в такие моменты гордыни его и подкарауливает коварная гора, подсовывает ему под ноги бугорок или ямку, и он – шмяк, летит мордой в снег. Это выглядит смешно, но не всегда смешно кончается.
 
Поэтому мой настоятельный совет начинающим лыжникам: перед тем, как научиться хоть немного поворачивать на снежном склоне, научитесь правильно падать. Старайтесь падать так, чтобы лыжи всегда оставались параллельными друг другу. Избегайте по возможности «скрещенья рук, скрещенья ног». Может быть, тогда удастся избежать судьбы скрещенья.

Мы вышли на склон, жмурясь от яркого солнца, и как можно скорее надвинули на глаза защитные очки с коричневыми «стёклами». Мир вокруг нас сразу преобразился и заиграл новыми красками, как будто какой-то волшебник выкрасил всё гуашью с преобладанием сепии и лазури. Недолго мы любовались красотами пейзажа, как расстроились ещё раз. Первый раз мы расстроились ещё вчера, когда Сократ сообщил нам с гордостью, что начаты работы по замене буксировочной канатной дороги на кресельную. Теперь же мы убедились в этом воочию: буксировочный подъёмник уже не работал, а креселка ещё не работала и, как видно, собиралась не работать ещё очень долго. Точнее, буксировочный подъёмник пока ещё работал, но таскал он не лыжников, а сани с деталями кресельного.

Толя Дрынов, со свойственной ему прямотой, сделал важное заявление, не попавшее, как это ни странно звучит, ни в одно из средств массовой информации, даже в местную газету «Божомская Правда»:

– Ну и дураки же мы набитые! Ехали в такую даль, за многие сотни километров, чтобы ходить в гору пешком. С таким же успехом мы могли бы заниматься этим онанизмом у себя в Туристе. И денег сколько бы сэкономили. И времени тоже.

– Что ты, Толя! – возразил ему на это Лёша Куманцов. – Разве можно сравнивать с каким-то вшивым Туристом здешнюю красоту, живительный воздух, чистейший снег и макароны по-флотски? Ничего страшного, походим пешком вверх. Зато вниз – на лыжах! И не где-нибудь в овраге, а в настоящих горах. Это тебе не хухры-мухры.

А Вадик Савченко, как всегда, высказался язвительно, тем более что пребывал в состоянии эмоционального напряжения от ожидательной тревоги: скоро ли он снова увидит Нонну и предложит ей сфотографироваться.

– Знаешь, Толя, что я тебе скажу? Это, правда, к тебе не относится, но по разряду мозгов все люди делятся на дураков и умных. Дураки – это те, кто не понимает, что он дурак. А умный – это тот, кто понимает, что он дурак.

– Ладно вам, философы! – не утерпел я. – Кончайте пустой трёп, надоели до чёртиков. Потопали на Кохту. Там наверху и засупонимся.

И мы пошли, с силой тыкая носками негнущихся ботинок в слежавшийся снег, положив лыжи на левое плечо и придерживая их на перевес левой рукой, а правой опираясь сложенными как бы в единое целое лыжными палками сбоку и тоже в снег. Мы шли друг за другом цепочкой: впереди Толя Дрынов, наш «чичерон», за ним след в след Вадик и Лёша, замыкал вереницу я, воображая, будто я опытный лыжник. За нами хвостом тянулась немного извилистая ступенчатая тропа, погружённая в синюю тень.
 
Слева от нас медленно отступал назад густой пихтовый лес с шапками снега на хвойных лапах. Я втягивал носом воздух, стараясь уловить смоляной дух хвои, но обоняние моё оказалось не столь совершенным, чтобы что-нибудь почувствовать. Справа, сбоку от огромной чаши глубокого снега, виднелся крутой склон, на котором торчали верхушки низкорослых деревьев и кустарника. Толя остановился и сказал, что там когда-то сошла лавина, вроде бы и не очень большая, но она погребла под собой шестерых молодых людей: трёх девушек и трёх парней. Об этом трагическом случае ему рассказывал их тренер Юрий Михайлович Анисимов, которого все звали Юм.

Много лет спустя, когда я уехал в Приэльбрусье работать там на строительстве базы отдыха, туризма и спорта, я близко сошёлся с Юрием Михайловичем, мы были соседями по лестничной клетке жилого дома и быстро подружились. И он много раз повторял мне эту историю, видно, она глубоко запала ему в душу и до конца жизни не оставляла его. Он говорил мне: «Я не могу передать тебе этого жуткого ощущения, когда светит яркое солнце и у тебя на глазах гибнут молодые люди, которых ты привёз сюда учиться горным лыжам. И ты ничего не можешь сделать. Душат слёзы, и замирает сердце и, и оно стремительно прячется в пятки».

Когда мы добрались до верхней границы леса, начался крутой подъём по узкому заснеженному ребру, пока ещё с небольшими снежными карнизами, надутыми, как выражаются гляциологи, метелевым переносом. Нередко обламывание под собственной тяжестью таких карнизов является причиной схода лавин. «Как мы будем спускаться на лыжах по такому крутяку, ума не приложу!» – думал я, пыхтя, как паровоз. Уверен, что и другие, идущие передо мной, думали то же самое. И уж совершенно точно, пыхтели очень похоже. Однако все молчали, потому что, во-первых, было не на шутку страшно, а во-вторых, лёгкие, рот, язык (так называемый речевой аппарат) были заняты тяжким и частым перебивчатым дыханием.

Наконец мы достигли вершины. Там уже стоял на мощной стальной опоре поворотный шкив будущей кресельной канатной дороги. Но у нас не было сил его разглядывать. В изнеможении, бросив лыжи в снег, мы повисли своими подмышками на воткнутые в снег толстые бамбуковые палки, часто-часто дыша и постепенно приходя в себя, пока ещё не имея сил оглядеться.

– Ну, вот мы и на месте, – неуверенно проговорил Толя Дрынов, дыша, как загнанная лошадь. – Эта гора называется Кохта-2. Здесь всегда проводятся соревнования по специальному слалому и слалому-гиганту. Скоростной спуск не проводится, не хватает длины склона.

– Если есть Кохта-два, то, по логике географических понятий, где-то поблизости должна находится Кохта-один, не так ли? – высказал неожиданное предположение Лёша Куманцов. Он любил задавать вопросы в самые неподходящие моменты жизни.

– Да вот же она! – показал рукой Толя. – Можно сказать, ближайшая соседка. Или даже родная сестра. Ха-ха-ха! Надо спуститься немного вниз, вот по этому перешейку, и ты – там. С Кохты-один, в сторону села Митарби, ведут великолепные склоны, мягкие, ровные, длинные. Причём все они исключительно хорошей северной экспозиции, что может продлить лыжный сезон вплоть до мая. Но на этих склонах никто не катается. Нет подъёмников. Но обещают когда-нибудь поставить.

– Какая к чертям северная экспозиция! – начал раздражаться обычно уравновешенный и сдержанный Лёша Куманцов. – Ты же физик, чёрт тебя побери! Взгляни, который час, и посмотри, где находится солнце. Чисто западный склон. И даже, возможно, юго-западный.

– Правда? – удивился Толя. – А я думал, северный. – Он немного смутился и засмеялся. – Впрочем, какая разница! Кататься-то всё равно нельзя. Хоть северный он, хоть не северный.

Наверху дул ровный ветерок со стороны далёкого моря, прикидывался паинькой, как будто бы никогда в жизни не бушевал, не безобразничал и не надувал опасных карнизов. И только теперь мы стали оглядываться, озирая открывавшиеся с вершины сказочные виды. Впереди, насколько хватало зоркости глаза, царили величественные горы. Они стояли якобы хаотично, и было непонятно, где они связывались в хребты. Они были похожи на островерхие шапки и таяли в мареве, скрываясь в некую волшебную страну, которая то возникала, то пропадала.

Горы впереди казались разноцветными, подкрашиваясь нашими защитными очками в колдовские тона. Большинство из них выглядели туманно-белыми, но были и голубые, и розовые, и сиреневые, и даже синие. Они таяли в дымке и вновь возвращались на свои места яркими, загадочными и притягательными, как все настоящие горы.

– Красотища просто жуткая! С ума можно сойти, – тихо промолвил Лёша Куманцов, потрясённый игрой света и тени, необычными очертаниями горных кряжей в стороне от Главного Кавказского Хребта.

В непомерной дали возвышалась, загораживая полнеба, огромная гора, похожая на скопище белых и светло-серых кучевых облаков. А может быть, это действительно виднелось скопище кучевых облаков, похожее на большую гору. Кто их к чёрту разберёт! Сразу не поймёшь, то ли облака, похожие на гору, то ли гора, похожая на облака.

– Послушайте! – воскликнул с радостным восторгом Вадик Савченко. – По-моему, это виден Арарат. А за ним – Турция. Вот где мы с вами находимся, я просто не верю своим глазам.

– Сам ты Арарат, – возразил я лениво. – Ты разбираешься в великих горах так же, как в коньяках. Что у тебя было в школе по географии? Я полагаю, кол с минусом. Никакой это не Арарат, вот что я тебе скажу. Это обыкновенный Килиманджаро, и там вовсе не Турция, а Африка, страна Танзания. Там живут крокодилы, обезьяны, носороги, львы, слоны, антилопы и попугаи. И всех их лечит добрый доктор Айболит.

– На гоге Агагат гастёт кгупный виноггад, – усиленно картавя, высказался Толя Дрынов и громко расхохотался.

– Ага! Щас! – огрызнулся Вадик, оставляя по укоренившейся привычке поле словесного боя за собой. – Килиманджаро! Скажи ещё, Эльбрус или Эверест. Все вы просто набитые дураки! Вот и всё!

– Ребята, хватить болтать и переливать из пустого в порожнее, – заключил Толя Дрынов, почувствовав свою ответственность признанного «чичерона». – Не будем терять драгоценное время. Давайте спускаться.

– Я предлагаю спуститься до леса пешком, – робко заявил Лёша Куманцов, – мне такую крутизну на лыжах ни в жизнь не одолеть.

– Этого ещё только не хватало! – встрепенулся Толя Дрынов. – Пешком туда и обратно, вверх и вниз. Так и день пройдёт. А лыжи пустим под откос, пусть сами летят в Митарби. Потом сходим туда и подберём, когда наступит день отъезда. Нет уж, к чёртовой матери такие заявочки. Будем отрабатывать боковое соскальзывание, как учил нас Юм.

А я для себя решил, что буду одолевать крутой участок длинными, косыми, пологими спусками. И мы все вместе, согнувшись пополам так, что перехватило диафрагму и стало затруднительно дышать, стали мотать свои сыромятные ремни, затягивая их в крепёжные кольца. Особенно эта согбенная поза была полезна мне, неразлучно дружившему с радикулитом.

Когда всё было готово, каждый с удовлетворением смог оценить умение и ловкость своих рук и непередаваемое совершенство перекрещенных в хитроумной вязи сыромятных ремней. Опасно, зато красиво.

Толя Дрынов поставил свои лыжи «пирины» (Болгария) поперёк склона, сам развернулся так, чтобы лицо и грудь его были направлены в ту сторону, куда он наметил соскальзывать, продел руки в темляки как настоящий профессионал, сверху вниз, обхватил пальцами в перчатках кожаные рукоятки и выставил лыжные палки перед собой. Потыкал ими в снег, словно на старте перед скоростным спуском, и скомандовал:

– Первым начинаю боковое соскальзывание я. За мной – Вадик, потом Лёша. Ему по накатанной полосе на его классных лыжах спускаться будет одно сплошное удовольствие. А Женька пусть катится, как хочет, я за него не в ответе, пусть он пеняет сам на себя.

И Толя медленно поскрёбся вниз по склону, то ставя лыжи наклонно вперёд, и тогда они неторопливо соскальзывали, то зарываясь кантами в снег, и тогда лыжи притормаживали. А то и вовсе сами останавливались, чтобы дать лыжнику передохнуть. За Толей двинулись Вадик и Лёша, у них это соскальзывание получалось довольно коряво.

Я же поставил свои «мукачи» тоже поперёк склона, но развернул корпус совсем немного, как бы собираясь ехать боком. Как трудно, оказывается, на крутом склоне не поворачиваться к нему, а от него отворачиваться, не «прилипать» к нему, а откидываться от него. Казалось бы, и вся премудрость. Но нет, ещё нужно уметь правильно работать коленями, бёдрами, плечами, тазом – всем скованным страхом корпусом оробевшего тела.

Я осторожно оттолкнулся палками и покатился этаким крабом по длинной косой линии, понемногу теряя высоту. Хотя и старался изо всех сил не набирать скорости, всё равно разогнался так, что в конце этого косого спуска пришлось тормозить испытанным способом падения на бок. Вроде бы самый простой спуск, а от непроизвольного напряжения и нервов, и мышц возникла одышка, будто бежал стометровку. Лёжа на боку, я огляделся и посмотрел вниз.

                XXIII
 
Там далеко, в нижней трети горы, свободно катались, кто как умел, лыжники, делая не всегда ловкие виражи и взметая задниками лыж снег. У самой дороги чинно прогуливались девушки, наверное, красивые, но не умевшие кататься на лыжах. Их казавшиеся сверху маленькими фигурки невольно притягивали мой заинтересованный взгляд, но лиц их мне разглядеть не удавалось. Может быть, среди них находится Нонна, подумалось мне с неоправданной надеждой.
 
Но я постарался тут же прогнать эту опасную мысль прочь от себя, всеми силами сопротивляясь начавшему возникать во мне тревожному и вместе с тем сладкому чувству увлечённости её колдовской восточной красотой. Ну её к чёрту, решил я не очень уверенно. Вляпаешься в историю, сам потом не рад будешь. Отдышавшись, я поднялся, чуть отклонился назад, касаясь тем местом, которым люди сидят, крутого склона, переставил осторожно «нижнюю» ногу с притороченной к ней через жёсткий ботинок лыжей в обратном направлении (я давно уже научился это делать), получилось нечто, напоминающее балетную позицию за номером четыре. Постоял, пока-чиваясь, раскорякой, а затем единым махом перекинул «верхнюю» лыжу и приставил её к первой. Теперь бывшая «верхняя» лыжа стала «нижней», а нижняя – верхней. Я отодвинул корпус напрягшегося от нервного страха тела немного вперёд и занял боевую позицию для атаки нового косого спуска, который теперь лежал в противоположном направлении, и тихонько оттолкнулся палками, с ужасом ощущая всеми фибрами, как за моей спиной нависает крутой и опасный склон. Так повторялось много раз подряд, и я потихоньку терял высоту. После меня оставался глубокий, длинный, зигзагообразный след. Такими следами нередко подрезают лавины. Понемногу я освоился и перестал бояться скорости и высоты.

Вскоре мы все вместе, каждый как сумел, миновали эту страшную крутую часть горы и собрались возле огромной пихты, на лапах которой уютно, словно котята, устроились шаловливые шапки снега. Вадик стукнул по одной из лап, до которой смог дотянуться, палкой – посыпался весёлый снег, норовя заглянуть к нам за шиворот.

– Вадик, не дури! – строго прикрикнул Толя Дрынов.

– Это только цветочки, ягодки будут впереди, – сказал, усмехнувшись, Вадик. – Вы ещё меня узнаете. Я вам припомню пять звёздочек вместо трёх.

Пихта стояла особняком, на открытом месте, словно вышла из тесного леса на простор погулять, посмотреть, чем это там, внизу занимаются эти смешные маленькие люди. Может быть, они ищут в снегу для себя и своей семьи пропитание, как это делают другие звери в лесу. Но нет, это что-то совсем другое. Они с непонятным упорством, на протяжении целого дня могут повторять и повторять одни и те же бессмысленные движения. На ногах у них какие-то смешные длинные дощечки с загнутыми кверху носами, будто курносье им по нраву. И они, эти карлики-людишки, дощечками утаптывают снег, поднимаясь, переступая, вверх по склону горы, а добравшись до определённой черты, после которой гора вдруг вздыбливается, как непреодолимая преграда на пути, скатываются на этих дощечках вниз, оставляя после себя след, похожий на след змеи. И радуются непонятно чему.
 
Огромная пихта пребывала в вековом безмолвии, видно, крепко задумавшись, и отбрасывала на сверкающий под солнцем снег синюю тень, будто хмурилась от бессилья понять этих людей.

Вадик и Толя попытались с радостными воплями обнять эту одинокую пихту, чтобы её утешить. Они обхватили её корявый древний ствол, но общей длины их четырёх обнимавших пихту рук не хватило, чтобы получилось замкнутое кольцо. Пришлось подключиться обычно флегматичному Лёше Куманцову, и только тогда удалось окружить эту грозную пихту и захватить её в плен человеческих рук. Это придало азарта нашим героям, и они с дикими криками индейцев из племени гуронов попытались пихту повалить. Но сдвинуть её с места оказалось не под силу даже этим трём богатырям из Москвы. Пришлось им оставить её в покое.

Толя Дрынов, беспрестанно сознавая свою ответственность первопроходца и «чичерона», постарался оценить обстановку, прижмурив один глаз и оглядев уходящий перед ним вниз относительно пологий и довольно широкий снежный склон, изрытый ямами и буграми, набросанными железными кантами лыж слаломистов, не умеющих выбраться из одного и того же следа.

Толя напоминал мне Кутузова, оглядывающего поле будущего сражения, изрытое накануне ядрами вражеских пушек, и выбирающего удобные места для редутов.

На ярко освещённом солнцем склоне было полным-полно катающихся лыжников, Среди них мы заметили почти всех обитателей нашего интернационального кубрика-чердака с наклонными потолками. Наши армяне отчаянно «плужили», стараясь не попасть на бугор. Некоторые, наиболее умелые, приноравливались совершать повороты из полу-плуга. Двое или трое спортивного вида грузин, как видно, завсегдатаи здешних мест, довольно легко и ловко скакали по буграм на параллельных лыжах. Несколько одетых в яркую одежду грузин стояли внизу, на почти горизонтальном участке, держа перед собой, словно рекламируя их, новенькие заграничные лыжи, фотографиировали друг друга дорогими камерами и о чём-то лениво болтали.

Так они могли простоять весь день, и это называлось: «я постоянно провожу свой зимний отпуск на лыжах в Бакуриани, где катаюсь и загораю». Было много незнакомых девушек, почти все они не умели кататься на горных лыжах и часто садились кокетливо на снег, едва начав движение, хохоча от неизъяснимого восторга. Им помогали подняться знакомые и незнакомые кавалеры, предлагая надёжную руку. А может быть, кто-то вместе с рукой предлагал и горячее сердце. В стороне от горного склона, на поляне с редкими деревьями, утюжили лыжню равнинные лыжники, их бег был лёгок и стремителен, но не долог из-за скорого наступления усталости.

– Ну что ж, – произнёс авторитетно Толя Дрынов, завершив осмотр местности, – мне диспозиция предельно ясна. Эта пихта будет нашим заметным стартовым знаком. Финиш – почти у самой дороги внизу. От этой пихты вдоль опушки леса свободное от «чайников» место, и бугров особенно не видно. Здесь мы поставим трассу слалома. Кстати, вон там, справа, на полянке стоят составленные шалашиком готовые вешки – чувствуется заботливая рука Сократа. Надо будет не забыть сказать ему за это сердечное спасибо. Жалко, нет флажков. Но это не беда, потом что-нибудь придумаем экстравагантное. Например, попросим Вадика обратиться к девочкам из Днепропетровска, они как раз сегодня возвращаются их похода. Для Вадика, уверен я, они будут готовы на всё. Пусть он попросит их изорвать свои старые трусики на лоскуты, а мы из них соорудим флажки.

Мы трое: Толя, Лёша и я, весело рассмеялись, а Вадик никак не отреагировал на Толино предложение, ибо он был страшно занят важным делом и старался не отвлекаться на всякие глупости. Как раз в этот исторический момент жадно шарящий, как у индейца-гурона по прозвищу «Соколиный Глаз», беспокойный взгляд нашего близорукого друга нашёл, наконец, долгожданную цель: в самом низу, на кольцевой дороге, блестевшей от полозьев саней, стояла красивая грузинка Нонна. Видно, ей надоело прогуливаться без дела, и она решила отдохнуть стоя. Вадик вздрогнул, будто борзая, почуявшая след зайца, и ринулся было, сломя голову, вниз, но Толя успел цепко ухватить его за полу куртки, при этом насмешливо проговорив:

– Стой задрыга! Куда? Потерпи, дружочек, угомонись, не мельтешись. Никуда она не денется твоя Нонна. Сей момент будем ставить трассу. Ты забыл Первый закон Юма? Я тебе сейчас его напомню.

Толя работал младшим научным сотрудником в престижном московском институте ФИАН (Физический Институт Академии Наук), где неугомонными молодыми физиками была создана горнолыжная секция, куда тренером был приглашён знаменитый в ту пору Юм, который неустанно повторял своим ученикам: «Хотите серьёзно заниматься горнолыжным спортом, учитесь ходить по трассе. Иначе вам удачи не видать». Это называлось «Первый закон Юма».

И Вадик остался, понурив голову. Но у меня не было никаких сомнений, что при первом удобном случае он улизнёт. И я его, надо признаться, хорошо понимал. Мне тоже очень нравилась эта грузиночка. Однако этим не ограничивались совпадения наших вкусов.

Вадик питал предубеждение к спортивным трассам. И у меня эти ограничительные знаки, изображающие препятствия на пути спуска, тоже стали со временем вызывать стойкое неприятие. Наверное, потому, что на трассе наиболее отчётливо проявлялись огрехи и несовершенства, кажущейся мне необычайно эффектной, моей слаломной техники. Надо было упорно трудиться, чтобы пришло настоящее умение, а то и вовсе мастерство, но мне было лень неделями, месяцами и даже годами повторять одни и те же упражнения, закрепляя в надоедавшей тренировке то, чему ты уже немного научил-ся. Я любил кататься свободно, размашисто, поворачивать в красивой дуге не там, где мне диктуют эти противные «ворота» трассы, а там, где мне хочется, где всё получается без особого напряга, легко и вольготно, как бы само собой. Я испытывал истинное наслаждение, если не сказать счастье, от этого упругого давления упирающегося в грудь воздуха; от этих широких, во весь склон, повторяющихся скоростных дуг, с замедлением в конце и нарастанием скорости в начале; от хлёстких разворотов с лихим заносом задников лыж; от этой атакующей позы отвёрнутого от склона корпуса тела, с мягким приседом и сдвигом того, чем сидят в креслах интеллигентные люди, внутрь дуги поворота; от этих стремительных прямых спусков в позе «лягушки», с прижатыми к бокам лыжными палками, вытянутыми вдоль склона, параллельно ему, и резким торможением наточенными кантами в конце спуска, когда ты почти ложишься боком на склон, применяя приём бокового соскальзывания, рождающий веерный сноп снежных брызг.
 
Мне нравилось, когда на склоне были невольные зрители, которые с удивлением, восторгом и завистью следили за моими полётами по буграм. Удивлялись тому, как ловко и часто работают мои колени, в содружестве с поясницей, при прохождении «змейки» по ямам. Или как мне удаётся вдруг, откинувшись всем телом внутрь поворота, прорезать дугу на внутренней лыже, крепко закантовав её на наружный кант. Или игриво прокрутиться в «вальсе», уже на выкате, где склон выполаживается и тщательно утоптан поднимающимися вверх «лесенкой» лыжниками и, конечно, лыжницами.

Ловлю себя на мысли, что от скромности я не умру.

Оставив моих верных друзей трудиться над постановкой слаломной трассы, я стал носиться и скакть в той части склона, где было полно новичков, вызвать восхищение которых красивым катанием не составляло большого труда. Живыми вешками моей своеобразной трассы служили «чайники», которых я умело объезжал, с улыбкой слушая их испуганные вскрики и умышленно обдавая их снежными брызгами. Не скрою, сил, ловкости и душевного подъёма мне придавало радостное сознание того, что где-то там, внизу стоит и смотрит своими восточными колдовскими глазами, как я выписываю на снегу красиво сопряжённые дуги, красавица Нонна. Про себя я в эти моменты повторял запомнившиеся мне слова из кинофильма «Котовский», где главную роль играет великий Мордвинов: «А там внизу, во рву некошеном, стоит и смотрит, как живая, в простом платке на косы брошенном красивая и молодая».

А когда, завершив очередной спуск, я торопливо поднимался «лесенкой» вверх по склону, нарочито небрежно проскальзывая лыжами чуть вниз и назад, я умышленно не смотрел в ту сторону, где могла находиться Нонна. Пусть она не задаётся и не воображает, что она меня хоть капельку интересует, что я уже на крючке и попался в расставленные ею заманчивые сети, что исключительно ради её прекрасных глаз я совершаю головокружительные полёты по буграм. Ничего подобного! Всё это я делаю, несомненно, только лишь ради собственного удовольствия. И никак иначе. Вот так-то, моя милая красавица! Заруби себе это, пожалуйста, на своём красивом носике.

Воспользовавшись тем, что Толя Дрынов увлёкся постановкой трассы, в чём ему добросовестно помогал Лёша Куманцов, поднося и по нескольку раз, по указанию Толи, переставляя с места на место заранее подготовленные жерди, обозначавшие «ворота» и «змейки», старт и финиш, Вадик, как я и предвидел, сбежал. Он решительно ринулся вниз, то и дело включая в прямой спуск «плуг» и распрямляясь во весь рост, чтобы увеличить сопротивление воздуха и этими простейшими приёмами гася скорость.

Я заметил его побег, потому что неотступно держал в поле зрения этого выдуманного мной соперника, и стал ревниво наблюдать за тем, что он собирается делать.

Вадик подъехал к Нонне, заранее затормозив, чтобы на неё, не дай бог, не попали снежные брызги, этаким галантным рыцарем, делая вид, что пытается припасть перед ней на одно колено, но, как вы, наверное, сами понимаете, наши знаменитые ременные крепления не позволили ему осуществить это красивое рыцарское намерение. По-видимому, он предложил ей сфотографироваться, было видно, как он извлекает из поясной сумки, называемой «бананом», свой старенький ФЭД. Нонна, как мне показалось, к этому его предложению особого интереса не проявила, но вместе с тем приветливо улыбалась, вступив в «светскую» беседу, как это делают девушки, когда хотят, чтобы от них отстали. Мне было очень любопытно, о чём они там говорят, но значительное расстояние, разделявшее нас, не позволило мне что-либо услышать. Поэтому я сказал самому себе с напускным безразличием: «Меня это нисколько не интересует». Вдруг откуда ни возьмись, как будто он вырос из-под земли, появился грозный Гуга. Он плохо владел лыжами и остановился возле сестры, едва не свалившись на дорогу. Гуга отстегнул лыжи (крепления у него были фирменные), предложил Вадику отойти в сторонку и что-то сказал ему, но так, чтобы Нонна этого не расслышала. Во всяком случае, мне так показалось. Да и особых сомнений у меня на этот счёт не возникало, потому что я, зная понаслышке о горячем нраве грузинских парней, приготовился к худшему.

Вадик поначалу заартачился, стал выразительно размахивать руками, чтобы стало понятнее, что он хочет сказать молодому зарвавшемуся грузину, но потом (как-то уж больно не похоже на него) быстро скис и нехотя удалился к тому месту на горе, где двумя другими москвичами всё ещё устанавливалась слаломная трасса. Меня разбирало сильнейшее любопытство, и я тоже направил туда свои лыжи. Выражение лица Вадика можно было без преувеличения назвать весьма кислым, словно он объелся прокисшим арбузом или любимым супом моего папы.

– Ну, что тебе сказал Гуга? – поинтересовался Толя Дрынов, закончив  постановку трассы и уже примериваясь, как он будет её проходить.

Вадик криво усмехнулся, но было видно, что ему совсем не весело.

– Что обычно говорят в таких случаях братья красивых сестёр, воспитанных недотрогами? – вздохнул он. – Он послал меня на три буквы и сказал, чтобы я, московская рожа, не смел ухаживать за грузинскими девушками. Я начал было возражать, приводить примеры, говорил, что мы живём в свобод-ной стране и что сейчас на дворе другой век и тому подобное. А он молча расстегнул молнию своей модной пуховки, отвернул полу и показал мне висевший на его тонком, с серебряными бляшками, поясе кавказский кинжал. В ножнах и с шишечкой на конце. И стал зачем-то рассказывать мне про Варфоломеевскую ночь.

– А мы тебе что говорили? Забыл? – спросил Толя. – Забудь про эту «красавку», как будто её и нет вовсе. Запомни: мы приехали в Бакуриани кататься на лыжах – и только. Понял? Давай лучше опробуем трассу, она уже готова. Вон погляди – Женька катается, и всё ему нипочём.

– Не учи учёного! – огрызнулся Вадик и поплёлся, низко свесив голову, к стартовой пихте.

Я в хорошем настроении возобновил свое свободное катание, несколько успокоенный тем, что Вадик получил от ворот поворот. Хотя и не от самой Нонны, а через беспардонное вмешательство её братца-бандита, но всё же на душе у меня полегчало. Правда, я продолжал ещё пока уговаривать себя, что всё это мне глубоко безразлично, то есть до лампочки и по барабану.

                XXIV

А мои друзья в это время стали осваивать свежую слаломную трассу, с особенным азартом это делал Толя Дрынов, считавший себя многоопытным спортсменом. Они изловчились даже засекать по секундомеру время прохождения трассы каждым из участников этих неофициальных соревнований, устроив нечто вроде маленькой спартакиады, и всячески выражали неподдельный восторг от избытка спортивных чувств сопровождаемых криками.

Победителем в каждой из попыток чаще других соперников выходил Лёша Куманцов, а не Толя Дрынов, претендовавший на роль чемпиона. Он получил хорошую подготовку в школе Юма и оправдывал свои поражения от Лёши Куманцова только тем, что у того лыжи «голубые стрелы», которые сами едут и сами поворачивают куда надо. И что, если бы у него, у Дрынчика, как его все звали в горнолыжной секции ФИАНа, были такие классные лыжи, он привёз бы Лёшке на этой трассе в любой из попыток по меньшей мере пять секунд, а то и того больше.

А Вадик, естественно, сильно расстроенный разговором с Гугой, шёл по трассе, что называется, спустя рукава, то есть откровенно плохо, постоянно находясь на грани падения. Было заметно, что он пытается собраться, взять себя в руки, но, видно, разговор с Гугой сильно его встревожил и даже напугал и оставил в сердце глубокую занозу. Сердцу ведь не прикажешь стать спокойным и биться не так часто. Оно само по себе всё знает.

Кончилось всё тем, что на одном из крутых виражей, Вадик зацепил носком лыжи за вешку, его развернуло и стало швырять по снегу, будто подстреленного кабанчика, попавшего в круговерть. Но это ещё полбеды. Главный парадокс заключался в том, что он каким-то чудом изловчился переехать лыжей свою собственную руку. Трудно вообразить себе это историческое падение. Попробуйте представить себе лежащую на снегу руку, а через неё проезжает закантованная лыжа, крепко-накрепко привязанная ремнями к па-дающему лыжнику. Железным зазубренным кантом она поранила то место на руке бедного Вадика, где обычно отчаявшиеся в пропащей жизни люди, решившиеся совершить суицид, вскрывают себе вены. Рана оказалась, к счастью, не смертельной, но довольно болезненной – этакая здоровенная ссади-на, да ещё с рваными краями. Я бы для себя такой не хотел.

– Как тебе удалось это сделать? Это непостижимо! – удивлялся Лёша Куманцов. Ему пришлось даже снять лыжную шапочку, чтобы почесать в голове. – Это же чудо, Вадик! Тебе надо поступить в цирковое училище. Тебя примут туда без вступительных экзаменов.

– Надо знать Вадика, чтобы это понять. Ха-ха-ха! – неудержимо хохотал Толя. – Такое чудо могло произойти только с ним. Если и этот уникальный случай не попадёт в местные газеты, я больше никогда не стану их читать. Подумать только: переехать лыжей собственную руку! Впрочем, я и сейчас их не читаю, эти дурацкие газеты.

– Перестань ржать, дурачок! – жалобно заныл Вадик, продолжая сидеть на снегу и выставив для всеобщего обозрения свою раненую руку, сочащуюся сукровицей.

– Скажи спасибо, что ты не умеешь как следует точить канты напильником. Не то мог остаться совсем без руки, – продолжал смеяться Толя. – Поднимайся, хватит притворяться. Поедем в лазарет к Сократу.
 
Я заметил, что к трассе, где тренировались мои друзья, и где Вадик совершил невероятный переезд руки, стали подтягиваться, кто на лыжах, кто пешком, несколько молодых грузин явно уголовного вида. Их намерения, после рассказа Вадика о кинжале Гуги, показались мне подозрительными, и я поспешил на выручку к своим друзьям, готовясь к горячей схватке. Однако пока я ехал в горячечном смятении, мне в голову пришла неожиданно простая мысль. Может быть, мои подозрения беспочвенны, и все мои надуманные страхи ерунда на постном масле. Никто не собирается нападать на приезжих москвичей среди бела дня на горе, где полно народу. Просто ребята увидели, что человек упал, поранился и спешат к нему на помощь, вдруг его придётся нести. Я лопух, а эти грузины хорошие и добрые люди.

На деле всё оказалось гораздо прозаичнее того, что роилось в моём воспалённом воображении. Многие на горе давно обратили внимание на Лёшкины лыжи. Это были, конечно, лыжи, которые никого не могли оставить равнодушными. И некоторые любители всего редкого, модного и заграничного, не выдержав искушения, решили купить эти лыжи, не скупясь на цену. Откуда у всех грузин большие деньги, для меня всегда было загадкой. Один из красивых молодых парней, окруживших Лёшу Куманцова, по виду типичный пижон, одетый как на картинке модного журнала, без всякого стеснения и без сомнений в аморальности своего поведения, сразу взял быка за рога и заговорил, как заправский барыга.

– Послушай, кацо, – говорил он чуть пренебрежительно, через губу, уверенный в своём праве покупать всё, что ему понравится, и что дело только в цене, – только ты не обижайся, ради бога, мне твои лыжи очень нравятся. Продай, я тебе заплачу, сколько скажешь. Прямо здесь и прямо сейчас. Я за ценой не постою и торговаться не буду. Это не в моих правилах.

Поскольку немного ошарашенный Лёша Куманцов молчал, молодой грузин начал проявлять настырность:

– Ты, наверное, не понял, кацо. Понимаешь – любые деньги. Хочешь в рублях, хочешь – в баксах. Ты себе в Москве другие купишь.

– Эти лыжи не продаются, – решительно сказал Лёша.

Грузин очень удивился.

– Послушай, генацвале, ты меня обижаешь, честное слово. Я же тебя не собираюсь ограбить. Я тебе предлагаю выгодную сделку. Продай!

– Ребята! – начал раздражаться Лёша. – Я уже вам сказал, что эти лыжи не продаются, они мне самому нужны. Кроме того, ребятки, вы же видите, наш товарищ поранился, нам надо идти с ним к врачу. У нас нет времени с вами разговаривать. Ещё раз повторяю: лыжи не продаются.

Грузины ещё потолкались немного, как пингвины на льдине, наконец, поняли, что гешефт не состоится, и удалились с обиженным видом.

Мои друзья подозвали меня, и мы вместе, поддерживая Вадика, спустились к турбазе. Сократа на месте, конечно, не оказалось, он уехал в Тбилиси по важным делам, связанным со строительством кресельной канатной дороги. Этим подтвердилось правило, что дуракам всегда везёт, но всегда наоборот. На случай отсутствия Сократа в медпункте всегда дежурила приходящая сестра-самоучка, местная молодая грузинка, проживавшая в посёлке, разбросанном по склонам и равнине на дальнем конце обширного плато Бакуриани. У неё оказались добрые и красивые глаза, хорошая фигура и ласковые руки, однако она совершенно не умела говорить по-русски, хотя русский язык немного понимала. Все наши попытки заговорить с ней в игривом ключе упирались в глухую стену её молчания. Нам едва-едва удалось до-биться, чтобы она назвала своё имя. Оказалось, что её звали Мариам. Порой улыбка чуть трогала её тонкие тёмные губы, и тогда нам становилось ясно, что до её сознания всё же доходят наши незатейливые, но довольно скользкие мужиковатые шутки.

– Мариам, – произнёс Вадик, смакуя новое для него слово. – Очень красивое грузинское имя. По-нашему будет Маша.
 
– Скажи, Мариам, – спросил я, – почему в Грузии так много красивых девушек? Это от природы, южного климата или от воспитания?

Она пожала плечами, и было непонятно, поняла ли она мой вопрос. Честно говоря, я и сам его не понял. Пока мы старались играть словами и глупо острить, она проворно промыла Вадику руку перекисью водорода (он при этом ни разу не поморщился), смазала ссадину стрептоцидовой мазью и очень ловко наложила марлевую повязку.

– Пожалуйста, спасибо, Маша-Мариам! – поклонился Вадик, изобразив реверанс. – Я готов теперь каждый день наносить себе смертельные раны.

В результате у него оказались перевязанными обе руки, он хорохорился  и даже шутил очень тонко:

– Теперь я слева с раной и справа с раной. Я человек с ранениями. Обливаться из ведра, держа его руками с ранами, не совсем сподручно, зато это будет закалять железную волю, как у Павки Корчагина.

Подошло время обеда, о чём возвестил рельс, заменявший корабельную рынду в нашем воображении. Мы поднялись на третий этаж, в свой кубрик-чердак, чтобы запихнуть лыжи с ботинками под койки и переодеться к обеду. Вадик расшалился и стал предсказывать грабёж:

– Я нисколько не сомневаюсь, Лёша, что твои «голубые стрелы» уже занесены в воровской кондуит, чтобы наказать тебя за несговорчивость. Осталось недолго ждать, когда их стибрят без всяких баксов. Я бы на твоём месте всегда носил их с собой. Лыжи – это наше всё.

– Или привязывай их покрепче к ножке кровати, – добавил Толя Дрынов и по привычке рассмеялся.

– Да будет вам, ребята, – откликнулся Лёша. – А то и впрямь накличете беду. Мне те молодые грузины не показались ворами. Обычные барыги грузинского пошиба. Ну, понравились им мои лыжи, чему тут удивляться? Захотелось хвастунишкам покрасоваться перед грузь…ями, вот и попробовали сторговаться на арапа. Но ничего у них из этого не вышло, не на того напали. Мне уже сталкиваться с такими не впервой. А на воров они не похожи, нет. И потом не забывайте, в этом кубрике, который, кстати, запирается на задвижку, полно наших бдительных друзей. Уж они-то не дадут совершиться воровству по долгу кавказского гостеприимства.

– Если не считать, конечно, бандита Гугу, – вставил Вадик с дрожанием обиды в голосе.

– А ты знаешь, Лёша, – сказал я, что, по данным официальной уголовной статистики, по количеству воров в законе, из расчёта на сто тысяч душ коренного населения, Грузия занимает первое место среди всех республик Советского Союза, опережая даже РСФСР.

– Да знаю, знаю – ответил Лёша со вздохом. – Но я немного фаталист. Чему быть, того не миновать.

С этими словами он, под фырканье Вадика, полез на карачках под кровать, улёгся там на грязном полу, отмотал от связанных лыж кусок ремня, обмотал им ножку кровати и завязал его хитроумным узлом.

– Теперь никто не сможет их утащить без дополнительной громоздкой нагрузки, – сказал Лёша, выбираясь из-под кровати. – Не уверен, что я и сам смогу в ближайшие годы распутать этот узел.

Мы все дружно расхохотались и направились прямиком в столовую, откуда по всей турбазе разносились аппетитные запахи. На раздаче был уже другой повар, тоже в колпаке и фартуке, тоже в чёрных усах, но какой-то скучный, маленького роста и совсем не фокусник, каким утром предстал перед нами гигант Эдик Гарибашвили. Эдик  же, поручив раздачу обеденных блюд своему низкорослому помощнику, никуда не исчез, он расхаживал по варочному цеху с большой поварешкой в руке и отдавал команды, будто он капитан корабля. Его высоченный колпак был похож на трубу «Титаника», который проплывал на малом ходу между айсбергами, роли которых     исполняли варочные плиты, котлы, чаны, тестомешалки и моечные ванны. Ни на минуту не умолкая, Эдик говорил громко, по-грузински, размахивая поварёшкой, как дирижёрской палочкой перед судовым оркестром в каком-нибудь смешном фильме, типа «Волга-Волга». Из всех кавказских языков грузинский я узнаю сразу. Он совершенно особый, и мне нравится его добротность, красивое звучание, весёлые интонации и небрежное произношение, как бы через губу. В нём много восклицаний и эмоций. Мне кажется, что он заключает в себе как свойство бесконечный юмор, сложившийся веками в качестве душевной защиты от горя, приносимого постоянными войнами и набегами диких племён.

Так же, наверное, как у евреев, для которых тысячелетия гонений, погромы и убийства были неизменным фоном их обособленной и многострадальной жизни, куда бы ни загоняла их судьба, где спасением от невзгод мог стать только грустный еврейский юмор. Некоторые читатели могут засомневаться, а есть ли на самом деле отдельно грузинский или еврейский юмор. А русский есть?
 
Чтобы не угодить мне в этом вопросе в шовинистические сети, я предлагаю читателям самим разобраться. Могу лишь подбросить наводящий вопрос: вот все знают, что есть одесский юмор, а о севастопольском я что-то не слышал, хотя оба города – герои и оба расположены недалеко друг от друга на одном и том же Чёрном море. Почему? Где тут собака зарыта?

Мне кажется, что литератор, беллетрист, сочинитель художественных текстов должен не столько отвечать на вопросы, сколько задавать вопросы. В первом случае, когда автор тужится отвечать на вопросы, происходит как бы разговор чванливого гуру с учениками, и это нехорошо. Во всяком случае, выглядит это, на мой взгляд, как неоправданное возвеличивание автора и принижение читателя. А во втором случае, когда автор задаёт вопросы, а отвечает на них читатель, автор и читатель становятся добрыми равноправны-ми собеседниками, и это хорошо. Не так ли? А вы сами как считаете?

Со временем мы выяснили, что повар Эдик Гарибашвили проделывает свои фокусы с верчением на пальце тарелок с пищей лишь во время раздачи завтрака. Он считал, и не безосновательно, что людям нужно поднять настроение именно с утра, когда пробуждение от сна ещё тянется во времени. И надо добиться того, чтобы заряд бодрости и веселия, полученный туристами с помощью необычайной ловкости его могучих рук сохранился на весь день. Скажите: ну разве не прелесть повар Эдик!

Так случилось, что мы за обедом уселись за тот же самый столик, что и утром, за завтраком. Я старался не искать глазами Нонну и тупо уставился в тарелку, прихлёбывая обжигающий язык и губы, сильно наперченный суп харчо. Но стоило мне на мгновение утратить осторожность и поднять глаза, как я, словно с разбегу, наткнулся на внимательный, разглядывающий взгляд Нонны, нацеленный прямо на меня.
 
От неожиданности я густо покраснел и, чтобы скрыть своё смущение, стал усиленно кашлять, изображая, будто поперхнулся перцем, что должно было, как мне представлялось, убедить всех, что краска на моём лице вызвана именно этой причиной и никакой другой. Но кашлял я, как видно, не очень похоже, поэтому друзья мои уставились на меня с подозрением, уж не дурачу ли я их.

 – Что это случилось с Женькой! – удивился Вадик и стал гулко хлопать по моей сгорбленной спине своей перевязанной бинтом ладонью, пострадавшей ещё в «кукушке» в борьбе с дверным стеклом. – Ну, что, полегчало? – насмешливо поинтересовался он, подмигнув Толе и Лёше.

– Да, спасибо. Всё прошло. Ты очень вовремя постучал по моей спине.

– То-то! С перцем и с красивыми девушками на Кавказе надо быть предельно осторожным.

Я быстро первым закончил обед, избегая разговоров, особенно не разбирая, что было на второе и на третье, и, продолжая натужно подкашливать, скоренько ушёл на чердак, там плюхнулся на кровать, пружины которой подо мной провисли почти до самого пола и жалобно скрипнули, как мне показалось, с сочувствием. Я прикрыл глаза веками, изображая сладкий послеобеденный сон. Однако уснуть, конечно, я не мог.

Сердце моё колотилось, словно просилось наружу из тесной грудной клетки. Мысли носились по кругу, по кругу, по кругу, всё более ускоряясь, будто я, как в детстве, кручусь на карусели, сидя верхом на деревянном, грубо раскрашенном коне, вцепившись обеими руками, чтобы не свалиться, в луку жёсткого седла.

Уж не собираешься ли ты, друг ситный, влюбиться, мысленно говорил я сам себе. Но ведь она же совсем молоденькая девчонка, да ещё вдобавок грузинка. Чёрт возьми! Сколько ей? Лет двадцать, не больше. А может быть, даже меньше. У грузинок возраст понять трудно. Они все кажутся моложе своих лет. Она тоненькая и стройная, как молодая берёзка, а я уже пень с радикулитом. Слов нет, она красива. И даже очень. Ну, и что из того? Мало ли на свете красивых девушек? И не обязательно грузинок. Меня сильно смущает её братец. Как он повёл себя с Вадиком! Это просто возмутительно! Чуть дело не дошло до поножовщины – каково? А что, если он вор в законе! Мне только этого не хватало – породниться с вором в законе. Правда, он молод ещё. Ну, и что из этого следует? Из молодых да ранний – вот что. И кликуха у него, наверное, подходящая: Гуга Тифлисский. Очень похоже. Да-с. И вообще ещё неизвестно, что это за семейка такая. Не успеешь «мама родная» сказать, как попадёшь в грузинскую воровскую малину. Очень может быть, нет ничего удивительного. Была же когда-то Сонька Золотая Ручка. Эти мегрелы – сплошь разбойники. Ещё Додик Израилидзе мне об этом говорил. Впрочем, возможно, я сам себе накручиваю и накручиваю чёрт знает что. У страха глаза велики. С такими красивыми и честными глазами, как у этой очаровательной Нонны, Марусь Климовых не бывает. Какая ещё на фиг, к чёрту «малина»! Воспаление грубой фантазии – вот что это такое. И всё-таки не будет лишним поостеречься, повнимательнее приглядеться, не соваться сразу в пекло и не лезть впопыхах на рожон.

В это время из столовой пришли остальные мои друзья-москвичи. Они оживлённо о чём-то говорили, но я не улавливал смысла произносимых ими слов. Мои несуразные мысли продолжали бередить мне душу, метаться в затуманенном сознании и биться, как будто они птица. Лёша Куманцов последовал моему примеру и сходу улёгся на свою койку, стоявшую рядом с моей через узкий проход, заткнутый со стороны слухового окна тумбочкой. Сетка Лёшкиной кровати провисла под ним почти до пола так же, как и моя. С одной стороны это было не очень комфортно, зато позволяло Лёшиной руке свободно нащупывать лежавшие под кроватью лыжи, чтобы убедиться, что они целы и невредимы. Он нехотя достал из тумбочки свою английскую книгу и принудил себя читать, медленно шевеля губами, как бы повторяя вслух незнакомые ему иностранные слова. Я вспомнил, что он однажды так же пытался читать эту книгу, когда мы ехали в поезде «Москва-Тбилиси», и он лежал на верхней полке напротив меня.

Вадик и Толя объявили, что собираются пойти в посёлок за вином. К ужину должна вернуться из похода на озеро Табацкури группа днепропетровских девчат под руководством их пастыря и одновременно, по настойчивым слухам, общего хахаля Миколы Приходько. Надо устроить им тёплую встречу, и хорошее вино придаст этой встрече праздничное настроение.
 
Особенно суетился и выказывал лихорадочное нетерпение Вадик, который втайне, о чём, разумеется, все догадывались, ждал возвращения «красавки» Оксаны. Теперь только она одна могла исправить его угнетённое состояние и утешить после неприятного разговора с братом Нонны, запретившему Вадику ухаживать за грузинскими девушками. Бедный Вадик, он ещё не знал, милая, наивная, очарованная душа, какое его вскоре ждёт трагическое разочарование.

– Вино не проблема, – авторитетно заявлял Толя Дрынов, имевший опыт в таких делах. – Проблема, насколько я разбираюсь в грузинских обычаях, в бутылках. В посёлке можно купить хорошее местное вино буквально за гроши. Но жители посёлка испытывают большую потребность в стеклянной таре. Бутылка на сегодняшний день – огромный дефицит. Полную бутылку вина, запечатанную воском или сургучом, а и то просто заткнутую скрученной бумажной пробкой, можно купить практически в каждом доме, если взамен сдашь пустую бутылку. В случае чего, даже в стеклянную банку могут налить А без посуды ничего не получится. Или надо здорово переплачивать. Сейчас мы поскребём по сусекам, соберём все оставшиеся после вчерашнего вечера бутылки и – в путь.

– Надо поторапливаться! – с нетерпением сказал Вадик. – Пока ещё светло. И вообще, чтобы успеть.

– Это далеко? – равнодушно спросил Лёша Куманцов, не отрываясь от книги, которая норовила выпасть из его сонных рук, а он успевал её подхватить и вернуть в «читабельное» положение.

– Нет, – ответил Толя бодро, как будто не катался полдня на лыжах и не набил только что себе полный живот обильным обедом. – Это на том конце плато, в посёлке, где по вечерам мелькают огоньки. Час ходу туда, полтора часа – обратно. Час – там, чтобы сторговаться и выбрать хорошее вино, а то можно напороться на откровенную кислятину. Как раз к ужину вернёмся.

– К этому времени, – добавил Вадик с горящим взором, – и Микола с девчатами подтянутся. Всё рассчитано, как в аптеке.

– Как же ты понесёшь бутылки, если у тебя руки с ранами? – спросил Лёша Куманцов, отложив надоевшую книжку на край кровати.

– Ты что же думаешь, я совсем уж без царя в голове? А рюкзаки нам на что? Мы пойдём с рюкзаками. А ты не забудь караулить свои лыжи и заодно наши выложенные на кровати шмотки.

Вскоре Толя и Вадик ушли, позвякивая пустыми бутылками в рюкзаках. Лёша задремал, столкнув нечаянно книгу на пол. А я всё лежал, подложив сплетённые в пальцах руки под голову и уставившись невидящим взглядом в косой потолок. И всё думал, думал, не зная, как мне быть.

Ерунда всё это на постном масле, решил я под конец. Ну её к чёрту! Что, красивых девчат в России мало, что ли? И я тоже провалился в сон.

        XXV

Толя и Вадик, как и предупреждали нас, вернулись как раз к ужину. Не успели они ещё как следует подняться вверх, как Вадик, едва протиснувшись с набитым рюкзаком в дверь, спросил с тревогой и надеждой одновременно:

– Ну что, пришли?

– Кто пиришли? – спросил один из армянских мальчиков, сидевший на кровати, стоявшей ближе всех к двери.

– Группа из Днепропетровска, – уточнил свой вопрос Вадик.

– Моя не знает, – ответил армянин, виновато улыбаясь. – Спросить у тех, – показал он на меня и Лёшу.

Мы отрицательно покачали головами, каждый из нас, разумеется, своею. Вадик ужасно расстроился и поник душой и телом.

– Я так и знал, – сказал он.

Рельс оглушительно прозвонил на ужин. Группы не было. Контрольный срок истекал ровно в девять часов вечера. Времени до контрольного срока оставалось достаточно, чтобы пока никто не беспокоился. Все были уверены, что никакого ЧП не будет и всё закончится, как это уже не раз бывало с другими группами, небольшим опозданием. Никаких явных опасностей на этом исхоженном маршруте не наблюдалось. Микола Приходько был человеком опытным, чемпионом Днепропетровска по спортивному ориентированию, и никому в голову не могла придти такая сумасбродная мысль, что он может заблудиться. Мог, конечно, кто-нибудь из группы подвернуть по неосторожности ногу или ещё что-нибудь повредить в нежном девичьем теле важное для хождения по снегу на лыжах, какие-никакие, а всё-таки горы – но пока ещё повода для паники не возникало. Один только Вадик Савченко кипятился и не находил себе места.

– Чёрт возьми! – бубнил он. – Куда они могли деться! Уже темно, а их все нет. Если ещё через час они не появятся, придётся посылать спасательный отряд. Я, конечно, пойду одним из первых.

– С руками с ранами, – ехидничал Толя Дрынов.

– Сам ты с раной. В голове, – нервничал Вадик.

Повар Эдик понял, что группа на ужин опаздывает, извлёк из своих запасов редко используемые судки, велел их тщательно выскрести и вымыть и распорядился приготовить всё необходимое для ужина на пять персон за пределами столовой, потому что ровно в девять вечера она запиралась. И вся обслуга уходила домой, в посёлок, чтобы успеть выспаться и отдохнуть. И вернуться назавтра обратно ещё затемно. Забота о кадрах – святое дело.

Самой большой комнатой на турбазе был наш чердак. Рядом с железной печкой, спасавшей нас от ночного холода, была приделана небольшая плита, на которую раньше никто не обращал внимания. Она была накрыта клеёнкой и застлана старыми газетами и использовалась в качестве столика, или тумбочки, на которую можно было поставить зеркальце и перед ним, сидя на корточках, бриться. А теперь обнаружилось, что в этой тумбочке есть дверца для дров, колосник внутри, выдвижной железный ящичек снизу для сбора золы и две конфорки сверху, на которые можно было поставить судки, чайник и всё что надо другое для разогрева пищи.

Весь наш чердак начал деятельно готовиться к встрече, стали двигать кровати и тумбочки, чтобы получился некий кружок, где могли бы усесться все вместе, и хозяева и гости. Принесли из других палат, взяв их на время, несколько крепких стульев. Из четырёх прикроватных тумбочек составили стол, придвинув его к двум «главным» кроватям, на которых должны были сидеть украинские девчата. Чтобы они не проваливались на пружинных сетках до пола, под кровати подсунули рюкзаки, которые должны были служить надёжными опорами для уставших девчачьих попок. Затопили печь и плиту, принесли из столовой судки с гречневой кашей, пять банок свиной тушенки, уже вскрытых, осталось их только разогреть, пять стаканов компота из слив «ткемали», хлеб, ложки и кружки. Вадик и Толя выставили на      импровизированный стол принесенные ими из посёлка бутылки с вином, чтобы они со-грелись до той температуры, при которой полагается пить сухое вино. Гуга не смотрел в сторону Вадика, затаившись, будто дикий хищный зверь перед последним броском на отставшую от стада раненую лань. Взгляд Вадика, нарочито направленный в окно, выражал одновременно тревогу, пренебрежение и презрение.

Наконец, кто-то из добровольных наблюдателей, занимавших пост возле окна, закричал радостно: «Идут! Идут!». Все высыпали на улицу и с криками: «Ура! Ура! Ура!» встретили походников.

Впереди отряда шёл на камусных лыжах и немного растерянно улыбался от такой неожиданно бурной встречи высокий и статный Микола Приходько с ямкой на «бороде». За ним вереницей, как утки за селезнем, плыли четыре девушки с огромными рюкзаками, поднимали приветственно вверх руки, на которых висели на темляках лыжные палки, помахивали кистями рук в заиндевелых варежках и улыбались во весь рот, показывая, какие у них красивые и ровные зубки. И тоже кричали пискливыми голосами «Ура! Ура!», словно они спасённые папанинцы, вернувшиеся из ледового плена Арктики на Большую Землю.

Пришедшим из похода девушкам дали время отнести свои рюкзаки и лыжи в свои комнаты, скромно посетить гальюны, привести себя в полный порядок, а именно подкраситься, подмазаться, подпудриться, а потом пригласили всех на наш чердак. Вадик Савченко вился вьюном вокруг Оксаны и повторял слова, которые он старательно готовил весь вечер:

– Как я рад, что вы все вернулись из похода целыми и невредимыми! Я не забыл, Оксаночка, что обещал всех вас сфотографировать вместе и по отдельности. Утром не получилось, но завтра у нас будет целый день, чтобы осуществить намеченное. – В слово «намеченное» Вадик постарался вложить такой глубокий смысл, что в нём никто не разобрался.

– Завтра мы уходим в многодневный поход, – сказала, смеясь, Оксана. – И навсегда покидаем заповедный Бакуриани. Так что с «намеченным» в этот раз вряд ли      что-нибудь получится.

Вадик был так потрясён этой неожиданной новостью, что не нашёлся, что сказать. Он только почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Это был второй сокрушительный удар в сердце, который нанесла ему судьба-злодейка. Ах, эта судьба! Как любит она подставлять подножки!

Украинские девчата пришли в своих обычных походных робах, их рюкзаки были забиты походными вещами, и для лишних нарядов места не оставалось. На тонких шейках всех четверых были надеты единственные украшения: меховые кольца из жалких хвостиков черно-бурой лисицы, плохо выделанных, что становилось понятным любому из-за сильно просвечивающей сквозь мех бледной мездры. Девушек усадили на кровати, а Миколе выделили стул как гитаристу и как особливо тяжеловесному парубку.

Наверное, этот парень обладает незаурядной сексуальной мощью, решил я, глядя с некоторой завистью на его широкие плечи, крупный нос над пшеничными усами, и могучие чресла, выпирающие буграми под грубыми штанами. Раз он в состоянии ежедневно обслуживать четверых (по очереди) крепких молодых девах, и они готовы идти за ним на край света. Я вспомнил, что такими незаурядными качествами будто бы обладал Гришка Распутин. Впрочем, я об этом, кажется, уже говорил.

Заботливый Микола, как добрый папаша, поставил перед голодными девушками судки с разогретой кашей, выложил в каждый их них полбанки тушенки, перемешал всё это алюминиевой ложкой, попробовал, что получи-лось, потянул носом воздух, чтобы удостовериться, что тушенка не испорчена, и, постучав ложкой по судку, дал команду приступить к еде. Девушки без церемоний и промедления накинулись на изысканное блюдо, которое можно получить разве лишь в роскошном ресторане. Время от времени они запивали кашу компотом, запихивали в рот ломти хлеба и причмокивали от удовольствия. В непривычной тишине чердака было слышно скребыхание ложек, чавканье, глотание непрожёванной пищи, всхлипывание при втягивании в рот компота, рискованное для зубов разгрызание косточек от сушёных абрикосов. Когда девчачьи стаканы освободились от компота, Лёша Куманцов       наполнил их, смачно булькая из бутылки красным вином, похожим на вишнёвый сок, вытекающий из надкусанного вареника. Толя Дрынов и Вадик Савченко проворно откупоривали бутылки и наливали вино в кружки для других обитателей чердака и гостей. Лёша поднял свою кружку и произнёс спич:

– Друзья мои! Наступила торжественная минута, когда мы должны поздравить наших украинских героев, покоривших перевал Цхрацкаро, Бакурианский Андезит и озеро Табацкури практически за один световой день, и приветствовать их с возвращением к родным пенатам. Гип-гип ура!

Мы, москвичи, уже давно знали эту международную кричалку, такие возгласы нередко оглашали зимой окрестности станции Турист, а летом акватории подмосковных водохранилищ, и сразу подхватили: «Гип-гип ура!». И снова Лёша Куманцов: «Гип-гип ура!». Тут уже и остальные стали к нам присоединяться. Лёша в третий раз прокричал петухом: «Гип-гип ура, ура, ура!» Весь чердак уже разобрался в тонкостях такого приветствия и под крышей громогласно прогремело: «Ура, ура, ура!».

Все засмеялись и захлопали в ладоши. Дальше уже пили вино кто как попало, без тостов. Всех интересовали подробности похода, Микола и девочки охотно делились своими впечатлениями, перебивая друг друга и всё более разгорячаясь замечательным местным вином из винограда «Изабелла», которое девочки, морщась, называли откровенной кислятиной.

Пришла Нонна. Она была в своём красивом матросском костюмчике, наброшенной на плечи пуховой спортивной курточке и зябко ёжилась. С Нонной вместе пришли две её подружки, те, что сидели рядом с ней в столовой за одним столиком во время завтрака, обеда и ужина. Это были русские девушки, прикомандированные, на время съёмок документального фильма о великом художнике Пиросмани, к студии «Грузия-фильм».
 
Одну из девушек звали Шурой, другую – Мурой. Грузины их звали на свой манер: Шуру – Шурико, а Муру – Мурико. Узнав у Нонны, что на турбазе «Буревестник» находятся четыре приличных москвича и среди них один совершенно лысый, но зато журналист-международник, девушки попросили свою грузинскую подругу познакомить их с нами, надеясь потолковать с журналистом о новостях зарубежного кинематографа.
 
Только и всего-то и ничего такого, что называется «шуры-муры». Услужливые кавалеры, извиваясь в несуществующих талииях, сразу же предложили Нонне стул, а Шура с Мурой пристроились на краешке кровати, где сидел Лёша Куманцов. Шура, едва представившись, сразу же атаковала Лёшу светским вопросом:

– Как вы, Алексей, относитесь к творчеству Бертолуччи?

– Если вы имеете в виду Бернардо Бертолуччи, то к его творчеству я отношусь хорошо. Если бы мне посчастливилось посмотреть хотя бы одну из его великих картин, я бы относился к его творчеству ещё лучше.

– Как! Вы не видели «Последнее танго в Париже»? – удивилась Мура.

– Самого последнего не видел, как, впрочем, и всех предыдущих. К тому же я никогда не бывал в Париже.

Шура с Мурой прыснули смехом, по достоинству оценив столичную иронию и бакурианскую самоиронию своего собеседника.

– А как вам грузинское кино? – поинтересовалась Шура.

– О! Это действительно отличное кино! – посерьёзнел Лёша. – «Мимино» это просто шедевр. Замечательный фильм! Слов нет.

– Ну, это не совсем грузинское кино, – заметила Мура. – Грузинское кино это «Отец солдата», «Кувшин».

– Да, да, я согласен, – сказал Лёша. – Вы правы.

Нонна обратила внимание на угнетённое состояние Вадика Савченко (ошарашенного новостью, что назавтра отряд днепропетровцев навсегда покидает Бакуриани) и решила, что виной этому является её милый братец Гуга и в значительной мере она сама. Она придвинула свой стул поближе к Вадику и стала нашёптывать ему что-то с очаровательной улыбкой, хищно обнажая красивые влажные зубы. Я сидел рядом с Вадиком, и мне всё было хорошо слышно. Нонна дотронулась до руки Вадика и прошептала:

– Вадик, милый, не обижайтесь, пожалуйста, на Гугу. Поверьте мне: всё, что он вам говорил там, на горе, была шутка. И не более того. Он действительно чемпион Грузии по вольной борьбе и очень сильный человек, но никогда мухи не обидит. Он ни разу, насколько мне известно, не участвовал ни в каких драках. У них, членов сборной команды, двака за пределами борцовского ковра считается строгим табу. Тренер у них очень квутой человек. Если он узнает, что кто-то из его воспитанников затеял драку или даже просто участвовал в ней и не принял надлежащих мер для её предотвращения или прекращения, раз уж она началась, тут же отчислит такого нарушителя дисциплины из команды. И без разговоров лишит его республиканской стипендии, каким бы перспективным и выдающимся ни был этот борец. Гуга очень добрый человек, я вам клянусь в этом всеми святыми. Не обижайтесь на него.

– Ничего себе добренький, – прошептал скептически в ответ Вадик. – А вы знаете, Нонна, что он грозил мне кинжалом?

Нонна звонко рассмеялась. Заметив, что на неё стали оглядываться окружающие, она приложила палец к губам, состроив потешную рожицу, и вновь перешла на шёпот, приблизив губы к покрасневшему уху Вадика:

– Вадик, вы, конечно, вправе мне не верить и сомневаться, но я вам честно признаюсь: я не лгу. При нашем грузинском обществе «Знание», по-грузински называется «Цодна», где я, по секрету, немножко подрабатываю экскурсоводом, есть шикарный Дворец Культуры. В нём много разных секций и кружков. Среди них есть драмкружок. И Гуга активный участник этого квужка. У них там настоящее общество талантов. Есть даже свой поэт. Его зовут Васико. Ой, чудный мальчик! Он написал по-грузински драматургическую версию романа Мериме «Хроника царствования Карла девятого». При этом изложил всё это стихами. Гуга играет в этой пьесе роль католического монаха, который, рискуя собственной жизнью, спасает от резни семью гугенотов. Сейчас он репетирует свою роль. Ну, не сейчас, конечно, когда мы в Бакуриани, а дома, в Тбилиси. А здесь он носит кинжал, чтобы не выходить из образа. И он показал вам этот кинжал.

Вадик и я, слышавшее это откровение сестры «разбойника», растерялись. Вот как, оказывается, просто открывается ларчик и какими мы оказались глупыми дураками, нагородив в своих горячечных головах чёрт знает что. От растерянности Вадик не сразу стал сдаваться:

– Ну, хорошо, я понял, что он чемпион Грузии, я понял, что он входит в образ католика перед Варфоломеевской ночью, но почему он в категорической форме запретил мне ухаживать за грузинскими девушками? У вас в Грузии что, наложен на это строгий запрет?

– Прошу вас, Вадик, не обижайтесь ради бога! Это я во всём виновата. Мне так надоели приставучие кавалеры! Они мне так докучают своим вниманием, что просто ужас! Я уже не могу спокойно смотреть на обыкновенно-го человека и слушать его признания и слащавые оценки моей внешности. Мне показалось, простите меня ради бога, что вы, Вадик, из когорты таких назойливых прилипал. Знаете, я сама, когда придёт время, выберу себе того, кто мне понравится, и я сердцем услышу, как его сердце бьётся в унисон с моим. Ведь это всё так просто и понятно. Не правда ли, Вадик? Вот я и попросила Гугу разыграть эту жестокую, согласна, сцену, чтобы отвадить вас от меня. Ой! Выскочил нежданчик-каламбурчик: отвадить Вадика. Ха-ха-ха! С ума можно сойти! Это просто чудесно!

В то время как Нонна с Вадиком перешёптывались по поводу Варфаломеевской ночи, девушки из группы Миколы Приходько отвечали на вопросы интересовавшихся лиц и рассказывали, что они видели во время похода на озеро Табацкури. Подружки Нонны, временно представлявшие киностудию «Грузия-фильм», как завороженные, разглядывали на шейках походниц миленькие тонюсенькие горжетки, совсем почти одинаковые, отличавшиеся разве что цветом меха.
 
– Какие забавные горжетки! – заинтересованно проговорила Мура. – И все одинаковые. Просто чудо!

– Девочки, где вы такие достали? – присоединилась к Муре Шура. – Какая прелесть! Я бы тоже такую хотела бы.

Самая разбитная из девушек днепропетровского отряда, та самая «красавка» Оксана, приглянувшаяся Вадику Савченко, стала бойко рассказывать о том, как им повезло, перебивая русские слова украинскими:

– Так мы ж побувалы у зверосовхози. То возле озера Табацкури. Да, а як же! У том совхози давненько уже выведена особая порода бакурианской серебристой лисицы. Это сделали наши хлопцы украинцы, которые жили и робили в Бакуриани. Их так и назувалы: Бакурианские хохлы. Все они были награждены орденами и медалями и получили личную благодарность от Сталина. Усех лисиц отправляют за границу. А як же! Красивые – жуть! Тильки дюже худые. Запах там стоит, мама родная, ужасный! Директор совхоза узнал, что мы с Украины, и сам всё нам показал. Ещё он балакал, что грошей выделяют мало, не хватает на корм зверям. Приходится вертеться белкой в колесе. Он добился разрешения робить из неликвида шкурки в виде горжеток и продавать их туристам. А на вырученные гроши закупать у местного населения кроликов и крыс для своих лисиц. Вот и нам всем Микола купил по одной горжетке. Правда, они рыжие и серые, а серебристых не бывает, все они идут на вырост. Дюже дорогие! С ума можно свихнуть!

– Ваши горжетки тоже очень симпатичные! – похвалила Нонна, отвлекшись от перешёптывания с Вадиком и прислушавшись к рассказу Оксаны о зверосовхозе. – Я такую тоже хотела бы.

Было заметно, по разгоревшимся глазкам и покрасневшим щёчкам, что вино ударило в прелестные головки походниц и им страстно хотелось поскорее развязать соскучившиеся без внимания языки.

– Там же, подле озера, – бойко затараторила пигалица, как раз та, которая перевязывала Вадику раненную вагонным стеклом руку, – есть горячие источники. Их целых девять штук. Кругом снег, а от источников пар поднимается, як дым. Первой полезла Оксанка, наша красавица. Она волосы распустила, разделась зувсем донага и полезла в воду. Мы за неё шибко боялись. Она красивая, как какая-нибудь Афродита. Микола просто обалдел и чуть не прыгнул к ней в воду прямо в одежде. А Оксанка сидит по горло в воде и ладошками по воде прихлопывает. И кричит нам: девоньки, лезьте ко мне, здесь так хорошо, передать невозможно. Как в раю. И мы тоже все полезли к ней. Мы в лифчиках и трусиках, догола раздеваться не решились, такое позволить себе может только Оксанка. Она у нас богиня с Парнасу. Ха-ха-ха! Ох, и приятно, я вас скажу! Просто жуть! На воздухе минус, а в воде тепло, как в бане  – вылезать неохота. И кругом дюже красиво, как в сказке. И видно далеко-далеко. Горы и бiлий снiг. А ты лежишь в тёплой воде и болтаешь ногами.

– Теперь вы куда собираетесь? – спросил у Миколы Лёша Куманцов по привычке: у него страсть была всех обо всём спрашивать.

– Завтра мы получим сухой паёк, сделаем отметку в маршрутном листе и пойдём на юго-запад, в сторону Армении. Сначала наш путь лежит в Цахкадзор. Там строится какая-то шикарная спортивная база для всех видов спорта. В том числе и для горнолыжного. Я слышал, что там будут тренироваться сборные команды страны. Олимпийский резерв. Мы эту стройку осмотрим, а затем двинемся в сторону Батуми. Это звучит неправдоподобно, но недалеко от Батуми, как известно, самого жаркого и влажного места в стране, есть горы, покрытые снегом. Местечко называется Гомардули. Там якобы собираются строить горнолыжный курорт. Мы хотим побывать в этих местах и проверить, можно ли действительно кататься там на горных лыжах. Это конечный пункт нашего похода. Потом мы вернёмся в Батуми. Пару дней отдохнём на пляже. Затем поездом до Киева. А уж оттуда вернёмся в Днепропетровск. И наша одиссея на этом завершится. Вот такой несложный план.

– Очень интересно! – сказал Лёша. – Я вам завидую. Я бы даже согласился быть девушкой в вашем отряде.

Микола немного смутился и поторопился сказать:

– А теперь давайте выпьем за удачу и заспиваем.

Выпили, чокнувшись. Микола взял гитару, ударил по струнам и дал знать могучей рукой своим девчатам начинать. И они дружно запели уже известную нам песню про Маричку, которая ходит по воду, и Иванко, у которого вышитая сорочка, а на подбородке ямка. И сам он высокий и стройный, почти как руководитель группы горных туристов Микола Приходько из Днепропетровска. Мы, москвичи, охотно подпевали. Особенно старался Вадик Савченко, который не отрывал восторженного взгляда от «красавки» Оксаны, и в глазах его таилась грустная тоска скорого расставания. Происходящее воспринималось Вадиком как очередной трагический удар судьбы: Оксана назавтра уходит навсегда в безвозвратный поход, а Нонна дала ему ясно понять, что он не её Ромео.

Было заметно, что Нонне очень нравится эта песенка, и она подхватывала повторяющиеся слова, довольно умело вливаясь в общий хор.

После «Марички» было ещё много красивых украинских песен, исполнявшихся отрядом на украинском языке. Слов мы не знали, поэтому просто слушали молча и дивились певучести украинской мовы.

– Давайте споём что-нибудь общее, – предложил Микола и запел:

                Ти казала: «В понедiлок
Педем разом по барвинок».
Я прийшов, тебе нема,
Пiдманула – пiдвела.
Ты ж мене пiдманула,
Ты ж мене пiдвела,
Ты ж мене молодого
З ума-розуму звела.

Припев повторялся дважды, поэтому весь чердак сотрясался от охватившего его обитателей и гостей задора, и все громко подхватывали:

Ты ж мене пидманула,
Ты ж мене пидвела,
Ты ж мене молодого
С ума-розуму свела.

В песне пелось про все дни недели, про лживые обещания красивой девушки и про её обман. И каждый новый куплет сопровождался громогласным коллективным припевом всего чердака с радостным хохотом.

Когда днепропетровский отряд исчерпал свой репертуар, а точнее сказать, девушки попросту устали, все мужчины стали просить Нонну спеть что-нибудь грузинское, но она наотрез отказалась:

– Нет, мальчики, как-нибудь в другой раз.
 
Микола задумчиво перебирал струны, в возникшей тишине вдруг раздался голос обычно молчаливого и робкого Месропа из армянской группы:

– Армянский радио был задан вопрос: как предохранить горжетку от выпадения волос? Армянский радио три дня молчал. На четвёртый день отвечал: мы не знаем, кто такой горжетка, но на всякий случай советуем поменьше ездить на велосипеде.

Анекдот этот имел длинную седую сальную бороду, поэтому никто не стал смеяться, кроме самого Месропа. Он, скорчив пьяненькую рожицу, залив маслом глаза, заливался смехом и хлопал себя ладонями по коленкам.

Нонна посмотрела на него с явным сожалением, словно строгая воспитательница в детском саду, укоряющая шалуна-мальчишку, и сказала:

– Месроп, вы на вид вполне приличный молодой человек. У вас красивые глаза, как у Марии Магдалины. Но вы дурно воспитаны. То, что вы сказали, неприлично. Советую вам: перед тем, как что-нибудь произнести, крепко подумать и сосчитать до десяти. Думать это всегда полезно.

Друзья Месропа загалдели что-то по-армянски, а Месроп густо покраснел и стал такого же цвета, как натуральный украинский борщ из буряка с помидорами и свежим салом.

– Простите меня, Месроп, за резкость, у меня на это нет права, но промолчать я не смогла. И давайте забудем этот момент. – И она протянула ему руку, а он нежно пожал её и едва не расплакался.

Микола отложил гитару в сторону, поднялся, как будто собирался примерно наказать Месропа, и сказал коротко, как отрезал:

– Девочки, пора спать. Завтра трудный день.

Девушки из его отряда безропотно, как послушные овцы, поднялись все разом и вышли, семеня опьяневшими ногами, вон. Вслед за ними убрались и Нонна со своими смешливыми киношными подружками Шурой и Мурой. Напоследок они помахали обитателям чердака ладошками. И вскоре все мы разлеглись по своим койкам. Раздавшийся мелодичный храп возвестил тем, кто ещё не успел заснуть, о приходе задержавшейся ночи.

                XXVI

Утро выдалось, как почти всегда в Бакуриани, солнечным и свежим. Оно было похоже на хорошо выспавшегося человека. Однако оно неожидан-но оказалось мудрёным. Но не в том смысле, что оно было мудренее вчерашнего вечера, но зато беспокойным и тревожным, как всё загадочное: пропал Вадик Савченко. Как в воду канул. Когда он ушёл, куда он делся, было непонятно. Ясно было одно: ни его самого, ни его лыж никто на турбазе не видел. Мы обошли все помещения, включая подсобные. Стучались в женские палаты, обшарили каждый закоулок, даже заглядывали под кровати (вдруг ему взбрело в голову пошутить), но нигде он не был обнаружен, нигде мы не нашли его следов. Холмсов на этот раз из нас не вышло.

– Ты его ближайший друг, – сказал Лёша Куманцов, обращаясь к Толе Дрынову, – тебе ли не знать, куда он мог запропаститься? Не мог же он, в самом деле, испариться, обливаясь из ведра холодной водой. Обращаю ваше внимание на следующий настораживающий факт: кеды мои, почти совсем новые, которые он взял у меня напрокат, – сухие. Из этого факта можно сделать однозначный вывод, что он сегодня водой не обливался. Во всяком случае, пока ещё не обливался. Иначе кеды были бы мокрые.

– Он ходит обливаться водой не в кедах, а в одном уцелевшем жёлтом туфле, – возразил Толя Дрынов. – Это я точно знаю. Ха-ха-ха!

– Ну что ж, твои возражения не лишены основания. Но сам факт необливания остаётся бесспорным. Это первое. Второе: он ушёл в лыжных ботинках практически ночью, когда мы все спали. Спрашивается: зачем и почему? К этому можно ещё добавить: куда?  Не мог же он, в самом деле, пойти кататься на лыжах с горя.  Ну, что ты, Дрынчик, молчишь, как истукан? Язык проглотил? Отвечай!

– Ума не приложу, – оттопырил губы Толя вместе с усиками и пожал плечами. – Вы же знаете Вадика не хуже моего, от него можно ждать чего угодно. В одном я уверен, что он не ушёл кататься на лыжах, да ещё вдобавок на голодный желудок. Это было бы слишком просто и маловероятно. Он двинулся куда-то далеко. Куда – не знаю. Явно, что он решил успеть совершить задуманную шкоду засветло. Если к обеду не вернётся, пойдём искать. Лишь бы не угодил в лавину. Остальное – чепуха. Он парень крепкий, закалился как сталь. Да и откуда ей взяться, лавине? Ночью снегопада не было, а старый снег слежался плотно и надолго. И недвижим.

– Да-а, – протянул с умным видом Лёша Куманцов. – Настоящая запендя получается. Французы в таких случаях говорят: «шерше ля фам».

– Ну, уж это вряд ли, – засомневался я. – «Красавка» Оксана сегодня уходит со своим Миколой навсегда. Грузиночка Нонна ему сказала вчера вечером, чтобы он оставил её в покое. Она просила даже накануне своего чемпионского братца Гугу припугнуть Вадика. Я сам это слышал своими ушами. Рядом сидел, когда они шептались.

– Ты плохо знаешь Вадика, – усмехнулся в усы Толя Дрынов. – Ему чем трудней, тем охотней.

– Тогда остаётся только одно, – заключил обсуждение загадочной пропажи нашего друга Вадика Савченко Лёша Куманцов, – собака зарыта в учении Порфирия Иванова. Или где-нибудь ещё.

– Очень может быть, – согласились с этим заключением Толя и я.

– Значит так, – сказал Толя, беря груз ответственности на себя, – устанавливаем контрольный срок – обед. После истечения этого срока, если не появится, начинаем поиски спасательным отрядом. А пока идём завтракать, а после завтрака – кататься на лыжах. Что бы ни случилось, а завтрак и лыжи – дело святое. Будем надеяться на благополучный исход этой жуткой истории.

Пока нас занимала таинственная пропажа Вадика, я совсем забыл, что вчера вечером, под влиянием духоты и винных испарений, чуть окончательно не влюбился в красавку Нонну. И мне стало легко и свободно, как птице в небе. Вот оно – утро вечере мудренее, подумал я.

После завтрака мы отправились втроём (при одной потере) на выбранный вчера склон, где сохранилась поставленная трасса слалома. Поднялись пешком до гигантской пихты, выбранной нами в качестве старта, и там, под ней, засупонились крепко ремнями. Перед тем как начать первый вольный спуск, я непроизвольно оглядел нижнюю часть склона, вплоть до дороги, но Нонны нигде не было видно. Я расстроился, хотя и уговаривал себя: ну, зачем тебе нужна эта красивая кукла? А на душе или по сердцу, или где-то там ещё внутри скребли противные кошки-царапки. И опять возник навязчивый мотив: пропадаю я! Пропадаю я! Исчезновение Вадика и отсутствие Нонны подействовали на меня удручающе. Обычное желание лихо скатиться, летая по буграм, сменилось апатией. И я решил на этот раз «поработать» на трассе, вместе с Толей и Лёшей, надеясь взбодриться в соревновании.

Постепенно я разгорячился и даже вошёл в азарт, однако, пройти трассу без заносов и неуклюжих прыжков мне никак не удавалось, как я ни старался. Я злился на себя, но чем больше я злился, тем хуже у меня получалось. Наконец, эта нудная борьба с самим собой мне порядком надоела, и я вернулся к своему привычному, размашистому свободному катанию. Я уже чувствовал себя достаточно устойчиво и уверенно, чтобы испробовать на этом, относительно коротком участке склона технику скоростного спуска.

Я выбрал момент, когда намеченный мною для прямого спуска участок освободился от катающихся «чайников», оттолкнулся палками, сделал несколько скользящих движений коньковым шагом для разгона, сел «в лягушку», набычив голову и вытянув руки с прижатыми к бокам палками, и устремился вниз, делая опережающие прыжки перед буграми (такие прыжки называются «оптракен»), и старался изо всех сил не распрямляться.

Скорость нарастает всё больше. Теперь главное – не упустить момента, когда надо начинать распрямляться во весь рост, раскинуть широко руки, как будто собираешься обнять весь мир, и почувствовать, как грудь упирается в ставший плотным, как вода, воздух. Скорость так же стремительно падает, как до этого нарастала. Пора отклоняться назад и одновременно выводить лыжи поперёк склона, чтобы включить торможение железными кантами методом бокового соскальзывания. И остановиться в конце, подняв сноп искрящихся под солнцем снежных брызг. И перевести дух. Кажется, что прошла вечность, а пролетели-то всего несколько секунд от начала спуска и до полной остановки. Ух, здорово! Надо ещё повторить. Я огляделся вокруг и увидел поднимающуюся от турбазы к дороге Нонну. И опрометью бросился кверху, часто-часто перебирая ногами, поднимаясь «лесенкой», словно убегая от кого-то. И уже не проскальзывал пижонски лыжами, как обычно, когда поднимаешься не торопясь, одновременно отдыхая. Ну, погоди, красавица, твердил я про себя, сейчас я тебе покажу, где зимуют раки, заставлю тебя испугаться. Зачем мне нужно было её пугать, я не понимал, но что-то меня подзуживало озорное.

Добравшись до намеченной линии старта, я оглянулся, запыхавшись, как после быстрого бега. Далеко внизу маячила маленькая, трогательная фигурка Нонны. Её сразу можно было отличить от других чинно прогуливающихся по укатанной дороге девиц и молодых людей по пухлым коротким сапожкам с вывернутым наружу мехом. Да, думал я, хорошо смотрится она, чёрт бы её побрал, в этих необычных сапожках. Что-то есть в этом такое – пикантное. Наверное, ей бы подошла ещё лисья горжетка. Может быть, как-нибудь смотаться в этот лисий питомник и купить ей горжетку? Она высказывала такое пожелание. Фу! Чёрт! Что за глупые мысли роятся в твоей вскружившейся башке, братец, озлился я на себя. Нечего жевать сопли!

Отдышавшись и собравшись, насколько это было возможно, в комок, я повторил свой предыдущий скоростной спуск. Теперь у меня была цель, и я, как мальчишка, воображал себя пикирующим штурмовиком. Группа прогуливающихся вдоль дороги людей так стремительно приближалась, что я едва успел распрямиться, чтобы погасить скорость. За это время Нонна переместилась вправо, и мне пришлось сделать крутой вираж, дабы выйти к намеченной цели. Я так сильно отклонился своим телом назад, выставив перед собой поставленные поперёк склона лыжи, пытаясь врезаться тупыми кантами в снежный склон, что буквально лёг боком на снег, едва остановившись перед Нонной в полуметре от её сапожек. Она, то ли от испуга, то ли от         неожиданности, села, охнув, в глубокий сугроб, словно сдутая поднятым мною порывом ветра. И я услышал, как она тихо сказала:

– Шерекили…

– Я твоя не пониме.

– Я сказала по-грузински, что вы – сумасшедший. Или чокнутый. Выбирайте, что вам больше нравится.

Представьте себе теперь картину: ярко светит солнце, я лежу, распростёртый, перед сугробом, смотрю на Нонну этаким балбесом, как зачарованный, плохо соображаю и часто-часто тяжело дышу, некрасиво разинув рот. А она сидит глубоко в сугробе напротив, вся засыпанная взметённым моими «мукачами» снопом снежных брызг, и болтает сапожками, тщетно пытаясь выбраться из этого треклятого сугроба. Губы её дрожат от обиды, в колдовских глазах её сверкают то ли слёзы, то ли тающие снежинки. Я не придумал ничего более подходящего, как пролепетать в полной растерянности:

– Это называется, я дико перед вами извиняюсь, экстренная остановка методом бокового соскальзывания.

– Вот как! – саркастически произнесла она, пытаясь изобразить на мокром лице сердитость. – Спасибо, конечно, за науку, но я, кажется, не просила вас просвещать меня таким варварским способом. Вы же могли меня покалечить. Или даже совсем убить. Навсегда.

– Ну, что вы, Нонна, такое говорите, – промямлил я, постепенно приходя в себя и начиная заискивающе улыбаться. – Я совсем чуть-чуть не рассчитал скорость. Но в любом случае, разумеется, я бы остановился. Даже если бы мне пришлось для этого переломать себе все ноги.
 
– У вас что, их много?

– Кого их? – не понял я, насторожившись.

– Ног.

– К сожалению, только две. Простите меня ради бога, Нонна! Я больше так не буду. Никогда. Клянусь!

Нонна перестала хмуриться, но на словах продолжала выказывать мне своё неостывшее недовольство.

– Ну что вы лежите, как на пляже? Помогите же мне подняться. Я застряла в сугробе. И помогите мне отряхнуться. Я, наверное, похожа на снежную бабу. Мне не хватает только морковки вместо носа.

Я тотчас вскочил на ноги и, протянув руку, извлёк, поднатужившись, Нонну из сугроба. И стал осторожно отряхивать её от снега своей перчаткой.

– У вас есть сухой носовой платок?

– Кажется, есть. Но он, возможно, не совсем свежий.

– Это неважно. Главное, чтобы он был сухой. Оботрите мне лицо. Карман, где лежит мой носовой платок, забит снегом, как будто я попала в лавину. А варежки мои шевстяные стали уже совсем моквые.

Я торопливо достал свой носовой платок, он был изрядно скомканный, но, к моей вящей радости, относительно чистый, и стал им отирать её лицо, как мраморную статую от пыли. Она закрыла глаза, и я нежно протёр ей веки, поражаясь длине её ресниц. Её лицо было так близко к моему, что у меня перехватило дыхание. Мне вдруг неудержимо захотелось поцеловать её в глаза и ощутить своими губами упругую шелковистостьь её ресниц. Но я усилием воли как нельзя более кстати сдержался. Как раз в этот момент, откуда ни возьмись, будто гриб в лесу после тёплого дождя, вырос Гуга.

– Что случилось? – спросил он с тревогой и одновременно с угрозой в голосе, готовый к быстрой и жёсткой расправе.

– Всё в порядке, Гуга, – ответила Нонна. – Не волнуйся, мы просто беседуем. Наш московский друг показал мне на примере, как делается на горных лыжах остановка боковым соскальзыванием. Теперь я вполне подкована, чтобы и самой встать на горные лыжи, как ты этого давно хочешь.

– Надо быть внимательнее и осторожней, – проговорил Гуга менторским тоном, обращаясь то ли к сестре, то ли ко мне. Нонне показалось, что это замечание относится к ней, а я был убеждён, что ко мне. И мы в унисон, она и я, послушно сказали:

– Да-да, ты прав, конечно, Гуга.

И все вместе мы громко расхохотались.

После этого, с позволения сказать, романтического приключения я оставил сестру и брата заниматься своими делами. А сам вернулся к своим друзьям, Толе Дрынову и Лёше Куманцову, продолжавшим с завидным упорством утюжить слаломную трассу, обозначенную голыми замерзшими древками. Не успел я ещё даже начать рассказывать, что со мной приключилось несколько минут тому назад, как неожиданно, «от незнакомого посёлка и неизвестной высоты», появился на лыжах Вадик.

У него был очень утомлённый вид, и щёки ввалились между скул, как будто он несколько дней не ел и не пил.

– Я так устал, братцы! – едва пролепетал он, облизывая сухие губы. – Можно я полежу здесь у вас на солнышке, на вашей трассе? – И он, нагнувшись, схватил пригоршню льдистого снега и стал его жадно сосать, глотая добытую влагу.

– Где ты пропадал, чёрт тебя дери? – спросили мы его, как вы сами понимаете, предельно вежливо. А Толя Дрынов персонально от себя лично сурово добавил: – Послушай, Вадик, мил человек, я давно знаю, что ты лишён от рождения чувства совести и порядочности. Но всё же нельзя так по-свински уходить среди ночи неизвестно куда, никого об этом не предупредив. У нас всё же дружеская компания, а не хрен моржовый. Мы все друг за друга в ответе перед богом и перед собой. Заставил нас, сукин сын, переживать и думать незнамо что. Мы теперь узнали тебя с такой стороны, что просто хочется на тебя плюнуть и растереть.

– Я ходил к перевалу Цхкрацкаро искупаться в горячем источнике.

– А как же обливание по утрам холодной водой? – спросил я просто так, потому что сильно удивился.
 
– Я сначала обтёрся снегом, а потом – бултых в тёплую воду.

Было очевидно, что он врёт, но мы не стали его изобличать, будучи в уверенности, что он не сможет долго удерживать в себе истинную причину своего таинственного побега, со временем расколется и сам во всё признается. Такое уже бывало с ним не раз.

– А как же ты умудрился обернуться туда и обратно за такой короткий срок? – спросил с подозрением Толя Дрынов. – Не ближний чай свет. Думаю, километров тридцать наберётся. А то и все двадцать с гаком.

– Просто мне подфартило, – скучно ответил Вадик, и стало видно, что на этот раз он не врёт. Лицо его было очень выразительным, как у намазанного белилами мима. – До Андезита и обратно мне удалось поймать попутные самосвалы. Ехать приходилось наверху, с лыжами в кабину не пускали. А после перевала я передвигался на лыжах коньком, пока не добрался до горячих источников.

– Ну и как тебе горячий источник? – полюбопытствовал я, выражая не-прикрытое сомнение. – Уверен, что ты выбрал тот, где купалась Оксанка.

– Отлично! – ответил Вадик с деланным восторгом, проигнорировав мою подковырку. Было ясно как божий день, что он пытается сбить нас со следа, но получалось у него это петляние не очень уверенно.

– Значит, всё же собака зарыта где-то в учении Порфирия Иванова, – заметил Лёша Куманцов.

– Причём здесь Порфирий Иванов? – не понял Вадик совершенно искренне. – Ваши журналистские догадки неуместны и отличаются нелепостью.

– А притом, – вставил Толя Дрынов. – Вот причём.

– Ага! Вот оно что. Теперь мне всё стало предельно ясно, – сказал Вадик с обычным для него ехидством.

В этот момент со стороны турбазы раздался весёлый звон, напоминающий звук колокола. Он звал туристов и лыжников на обед. Вместо колокола использовался двухметровый кусок старого ржавого рельса, подвешенный к толстому суку ближайшей к столовой пихты. По этому рельсу дежурный каждый раз задорно лупил железным дрыном, висевшим рядом на длинной заиндевевшей верёвке.

Колокольный звон, похожий на набат, звучал не только перед обедом, но перед завтраком и ужином, а также во время подъёма и отбоя. Иногда этот рельс сдёргивался и прятался в лесу смелыми озорниками, которым этот звук, напоминающий колокольный, якобы действовал на нервы. Но его каждый раз быстро находили работники столовой или инструктора и торжественно водружали на место. И все были при деле.

За обедом Вадик был на редкость молчалив, угрюмо смотрел, посапывая и похрюкивая, в тарелку и всем своим кислым видом непроизвольно показывал, что безмерно удручён, расстроившись нервами.

– Ну, что ты куксишься? – участливо спросил его Толя Дрынов. – Может быть, сходим в посёлок за вином?

– За вином, конечно, мы сходим, – отвечал со вздохом Вадик, – но скажу по совести, мне ужасно хочется покататься на лыжах. Ведь я сегодня практически совсем не катался. А время идёт неумолимо, скоро уже придётся уезжать. Давайте после обеда сходим на гору. Хотя бы на часок, другой. Од-ному мне неохота. Одному мне сиротливо.

– Признавайся: что ты опять задумал? – снова спросил Вадика Толя. – И вообще, хочу тебе сказать, что я больше не стану реагировать на твои просьбы, пока ты не скажешь нам чистой правды: куда и зачем ты ходил сегодня рано утром?

– Ну, хорошо, – сдался, наконец, Вадик, – я вам откроюсь, у меня от друзей секретов нет. Но только, если Толька не будет смеяться. Пусть он даст слово чести.

– Ладно, так и быть, – согласился Толя, – честь для меня дороже всего. Ты, Лёша, и ты, Женька, будьте присяжными поверенными. Даю слово и торжественно клянусь всеми грузинскими и не грузинскими святыми, что смеяться не буду. Устраивает?

Вадик помолчал, видимо, оценивая серьёзность клятвы, понял, что Толя уже в самой клятве насмешничает, и сказал, глубоко вздохнув:

– Чёрт с тобой! Я тебе это припомню. Ты меня ещё узнаешь, как говорил поручик Дуб. Но я всё равно скажу: я ходил в лисий питомник, хотел купить горжетку для Нонны. И преподнести её ей от всех нас. Честное слово, правда, – добавил он.

– О! – воскликнул Лёша Куманцов. – Последние слова звучат очень красиво. Почти как гимн Менея. Друзья, прошу по достоинству оценить этот благородный и бескорыстный порыв, идущий прямиком от сердца.

Я удивился тому, что мне и Вадику почти одновременно пришла в голову одна и та же мысль о подарке для Нонны, но Вадик, кажется, реализовал эту простую идею, а у меня её выдуло из головы легкомысленным ветром.

– Ну, так купил или нет? – торопливо спросил я, почувствовав укол ревности где-то в области селезёнки.

– Нет, – коротко сказал Вадик. – Увы. Директора питомника не оказалось на месте, он уехал по делам в Тбилиси. А главный зверовод, её зовут Дора Абрамовна, сказала, что вчера какая-то группа симпатичных альпинисток забрали последние четыре. Теперь будут, возможно, через пару недель, но, скорее всего, через месяц.

– А что, ребята! – воодушевился вдруг Лёша Куманцов. – Не махнуть ли нам как-нибудь на это волшебное озеро Табацкури? И искупаться там в горячих источниках. Я думаю, это будет здорово. И одновременно можно будет заглянуть в лисий питомник. Вдруг там найдётся к тому времени лишняя горжетка, припрятанная директором для почётных гостей, а Дора Абрамовна о ней не знает.

– Это вряд ли, – авторитетно заявил Толя Дрынов. – Главный зверовод должен знать положение дел со шкурками лучше любого директора. Но сходить к источникам и искупаться там – я только за.

– Да-да! – торопливо поддакнул я. – Давно об этом мечтаю. Я тоже за. Давайте завтра же и сходим.

– Вот и славно, вот и договорились, – заключил беседу за обеденным столом, прерываемую лишь интеллигентным чавканьем, Лёша Куманцов. – А теперь предлагаю всем дружно ответить на просьбу Вадика и сходить после обеда на гору. Я, признаться, тоже сегодня не накатался, и ноги сами просятся в галоп. Пропажа нашего беспокойного друга выбила меня из привычной колеи. И погода такая изумительная, что просто грех сидеть в четырёх стенах. Так и тянет на солнышко, в горы.

И после обеды мы отправились на Кохту, где стояла нетронутой и ждала нас слаломная трасса. Но это было, прямо скажу, непродуманное и поспешное решение. Я не знаю точно, какими физиологическими законами желудок и пищевод связан с ногами, но с полным желудком ноги почему-то плохо слушались, а пищевод время от времени содрогался отрыжкой. Какая там к чертям собачьим трасса с её частыми разбросанными воротами и коварной «змейкой»! Тут хотя бы просто по прямой проехать и не упасть в конце. Или сделать из полу-плуга две-три неуверенных дуги – и на том спасибо. А уж о соревновании на трассе речь вообще не могла вестись.

Не успели мы сделать несколько неуклюжих спусков на дрожащих ногах, булькая при этом наполненными под завязку животами и рыгая, словно наёмные работники бахчи, обожравшиеся арбузами, как от турбазы отделилась и подошла к склону группа днепропетровских горных туристов, возглавляемая гигантом Миколой Приходько.

Группа, по-видимому, тоже отобедала, получила на несколько расчётных дней сухой паёк и отправлялась с тяжёлыми рюкзаками в дальний путь-дорогу, оживлённо щебеча. Так вот почему, догадался я, Вадик, этот притвора и скрытый дамский угодник, так настойчиво приглашал нас покататься, с обедом в животе, на лыжах. Он, конечно, знал, что днепропетровская группа в этот час отправится в дальний поход. И, видно, неудержимо захотелось ему её проводить, попрощаться со своей «красавкой». Как это в песне поётся? «Сиреневый туман над нами проплывает, над тамбуром зажглась последняя звезда. Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою он расстался навсегда». Это как раз тот самый случай. Ай, да Вадик, ай, да сукин сын! Наш пострел везде поспел.

Вадик тотчас же забыл про лыжное катание, на которое он всех подбил, быстро отвязал лыжи и поспешил вниз, к группе, вытаскивая на ходу из поясной сумки, под смешным названием «банан», свой приготовленный за-ранее к бою старенький ФЭД и фотоэкспонометр, без которого он не умел определять выдержку.

– Постойте! – громко кричал он. – Повремените немного! Я же обещал всех вас сфотографировать. Всех вместе и по отдельности. И в профиль и в анфас. На память. А я всегда держу своё слово. Это мой неукоснительный принцип и правило поведения честного человека.

Отряд остановился. Вадик, семеня ногами, подбежал поближе, нацелился камерой на девушек, выискивая Оксану. Он строил уморительные рожи, добиваясь натуральных улыбок, выделывал ногами замысловатые кренделя, приседал, выпрямлялся, отклонялся то влево, то вправо, один раз даже лёг на снег, выбирая подходящий ракурс. Девушки засмеялись, показывая зубки. Наконец, фотографирование было закончено, Вадик спрятал фотоаппарат в сумку и спросил игриво:

– Куда прикажете прислать вам снимки, мамзели? Адресок мне, пожалуйста, будьте любезны.

– В областной клуб туристов, Красноармейская, шесть, на имя Миколы Приходько. Он их нам раздаст, – за всех ответила Оксана и так обворожительно улыбнулась, что Вадик на время потерял дар речи.

Милые, славные девушки из Днепропетровска, бедняжки, они плохо знали Вадика Савченко из Москвы. Никто ещё не знал из них (кстати, так никогда и не узнал), да и сам Вадик не мог тогда заглянуть в мрачное будущее, хотя и совсем близкое: всего-то неделю от силы вперёд. Вот как судьба играет с человеком. Дело заключается в том, что когда наша боевая московская дружина, откатавшись положенный срок на лыжах в Бакуриани, прибудет в Тбилиси, и Вадик первым делом, сразу же после анекдотического случая с крысоловкой, займётся проявкой плёнки, он будет так торопиться и нервически потирать вдруг повлажневшие изуродованные руки, что по ошибке зальёт в проявочный бачок сначала закрепитель, а потом уж, после промывки водой, проявитель, в то время как это надо было делать в обратной последовательности. В результате плёнка вылезет из бачка девственно чистой, совершенно прозрачной, и Вадик, при всём его старании, не сможет обнаружить ни единого следа, ни малейшего тёмного пятнышка негативного изображения. И все его старания пропадут втуне, как ни печально это звучит.

Но пока он весел, время до трагедии ещё есть, он радуется, что удалось осуществить задуманное. Он машет уходящей группе рукой и кричит:

– Счастливого пути! Я вам обязательно пришлю фотографии. А вы мне пришлите ответ (обратный адрес будет на бандероли), как они вам понравились. Договорились? До свидания! Прощайте! Не поминайте меня лихом.

Мы, трое оставшихся на трассе, прервав на время расставания своё надрывное катание, с интересом наблюдали за трогательной сценой, способной выжать из глаз скупые мужские слёзы. И, когда отряд тронулся в путь, долго махали ему руками, пока он не скрылся из виду.

Вскоре к нам присоединился Вадик, он туго привязал к ногам свои лыжи, и мы мучительно продолжили изображать из себя лихих слаломистов. Правда, азарт куда-то улетучился, да его и раньше не было вовсе. Я почувствовал, как ноги мои наливаются свинцом усталости, движения становятся скованными, а повороты мои на лыжах в трассе выглядят крайне неуклюжи-ми, как будто я не ас горнолыжного спорта, каким себя всегда считал из скромности втихомолку, а самый обычный «чайник».
 
И тут со мной случилось такое, что сделает дальнейшее моё пребывание в Бакуриани, а впоследствии и в Тбилиси, наполненным болью, сумбуром, сумасбродством, но вместе с тем и волшебством любви.

                XXVII

В тот злополучный день, когда мы, по настоянию Вадика Савченко, вышли на склон после обеда, наше лыжное катание, о чём я уже писал в предыдущей главе, явно не клеилось. Всем нам от этого становилось противно и не по себе. Я помню, как Толя Дрынов, самый опытный из нас, после того как мы проводили в поход уходящий на запад отряд, сказал:

– В каждом деле, в том числе и в лыжном катании, главное – вовремя остановиться. Я всеми фибрами души чувствую, что на сегодня хватит. Пришла пора бросать якоря. Давайте каждый из нас ещё по разу пройдёт трассу, и на этом будем закругляться. А то как бы чего не вышло.

– И пойдём в посёлок за вином, – вставил неугомонный Вадик.

– Правильно! – согласился Толя. – Это само собой, как пить дать. Выпьем, Вадя, где же кружка, сердцу станет веселей, – и он громко рассмеялся.

– А время засекать будем? – спросил Лёша Куманцоа.

– Конечно, будем, старик, – ответил Толя. – Почему нет? Это даже будет интересно: сравнить объевшиеся секунды с обычными. Ха-ха-ха! – Отсмеявшись положенное время, он продолжил: – Сделаем так: я буду с секундомером в руках давать отмашку каждому стартующему, по жребию, а сам поеду последним. Тот, кто доедет до конца, при пересечении носком любой из лыж линии финишных ворот, должен резко поднять левую руку. Но так, чтобы это было похоже на осознанный сигнал. И я засеку его секундомером.

Бросили жребий. Первому выпало стартовать Лёше Куманцову. Он прошёл всю трассу до конца. Не очень резво, со скрежетом и торможениями, но прошёл. Ему, конечно, помогали его «голубые стрелы», которые будто бы сами шли в поворот. Его время, засечённое Толей, стало для нас, следующих стартующих, ориентиром, но, как показали дальнейшие старты, так и не было перекрыто. Однако истинная причина его лидерства не была связана напрямую с его классными лыжами, и это открылось очень скоро.

Вторым стартовал Вадик Савченко. Он почему-то очень нервничал, пыхтел, сопел и уже после третьих сверху ворот вылетел с трассы, прошмыгнув мимо четвёртых. Вадик пал духом, а телом упал на твёрдый снег, окончательно расстроившись.

Наступила моя очередь. Я приготовился.

Возле стоявшей особняком гигантской пихты нами была лыжами выскреблена, а ногами вытоптана относительно ровная площадка. Остриём лыжной палки была процарапана черта – неглубокая канавка, которая обозначала линию старта. Подражая настоящим спортсменам, я выбрал нужную позицию, поставив параллельные лыжи так, чтобы носки их не заходили за эту линию, а лыжные палки вынес вперёд, чтобы можно было ими оттолкнуться для начала разгона, когда прозвучит команда. Поправил на носу слаломные очки, хотя, честно говоря, в этом не было особой нужды, но требовал антураж. Потыкал палками перед собой и так стоял, полусогнувшись. Толя в левой руке зажал секундомер, положив большой палец на кнопку пуска, а правой рукой в перчатке придерживал меня за левое плечо.

– Готов? – спросил он. Я кивнул. И он начал негромко, но размеренно, как пономарь, обратный отсчёт: – Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два – пошёл! – И он легонько толкнул меня в плечо.

Я прыгнул вперёд, пронеся по воздуху задники лыж над линией старта, оттолкнулся что было сил палками, изобразил два-три неуклюжих коньковых шага и понёсся по трассе. Я так разогнался вначале, что мне пришлось сразу же начать скакать и прыгать козлом, чтобы успеть попасть в неумолимо набегающие навстречу ворота. Древки, обозначавшие эти ворота, за ночь так вмёрзли в снег, что стояли, как штык, не шелохнувшись. Сбить их было невозможно. Задеть носком лыжи за такое препятствие во время спуска было опасно. Такое задевание сулило лыжнику большие неприятности. И они, увы, не обошли меня своей трагической стороной.

Первую треть или, возможно, даже половину трассы я с грехом пополам преодолел и уже предвкушал победу над Лёшей Куманцовым, но где-то в середине трассы я всё же умудрился задеть одной из лыж за торчавшую из снега тонкую, но неколебимую жердь, обозначавшую край ворот. Меня развернуло, швырнуло на снег, и я кувырком полетел вдоль трассы, тараня по пути нижестоящие ворота и ломая телом вешки, как спички.

Наконец я остановился. Бедные ноги мои, с привязанными к ним намертво лыжами, завязались в какой-то замысловатый узел. Я лежал на снегу вниз головой и никак не мог распутать этот узел, напоминавший по форме только что испечённый крендель. Шерстяная шапочка моя и затемнённые слаломные очки отлетели далеко в сторону. Я, морщась от яркого солнца, попытался чисто механически дотянуться до них лыжной палкой, как будто ничего боле важного для меня в этот момент не существовало. Но ничего у меня из этого не вышло. Я сделал тщетную попытку подняться, но, почувст-вовав острейшую боль в стопе правой ноги, остался лежать ничком, согревая непроизвольно горячим затылком холодный снег, собираясь зачем-то его растопить.

– Ну что? – крикнул мне сверху Толя Дрынов, проявив естественное в таких случаях любопытство.

– Я не могу подняться! – с трудом прокричал я в ответ хриплым голосом. – И затылок что-то зябнет. Не пора ли нам дерябнуть? Всё во рту пересохло.

Толя и Вадик, каждый со своего места, сорвались вниз на лыжах мне на помощь, затормозив «плугом» передо мной, распластанном на снегу. Лёша Куманцов снизу тоже поспешил ко мне. Он часто-часто переставлял лыжи «ёлочкой» и, с силой упираясь в утоптанный снег палками, закосолапил вверх по склону, прерывисто дыша. Через минуту-другую все они были уже подле меня и с тревожным любопытством склонились над моим поверженным телом, с заплетёнными в крендель ногами, и старались самостоятельно убедиться, что я пока ещё жив.

– Я так и знал, – произнёс Валик с неожиданным удовлетворением.

– Что ты знал? – гневно прошипел Толя. – Что ты так и знал, болтун!

– Болтун находка для шпиона, – подхватил я, едва выговаривая начинавшие замерзать слова, глядя прямо над собой и видя три встревоженные тёмные головы, застившее мне солнце. Я бодрился, чтобы показать своим друзьям, что у меня всё хорошо, всё нормально, всё в порядке.

– И ты помолчи! – окрысился вдруг на меня Толя. – Упал, вот и лежи тихо, не рыпайся. Возникай только, когда тебя спросят. Какая нога? – коротко спросил он. И уточнил: – Правая, левая?

– Кажется, все вместе, – неуверенно ответил я. – Не пойму, Толя, то ли правая, то ли левая. Скорей, всё же правая. Или левая… Чёрт их разберёт!

– Так, понятно. Значит, обои задеты.

– Не обои, а обе, – робко поправил я.

– Ладно, грамотей! Заткнись! Тебе оказывают первую медицинскую помощь, и твои лекции неуместны. Понятно? И я имею право второпях ошибиться. Твое дело телячье: молчать и отвечать на поставленные вопросы. – Толя обратился к Вадику: – Помоги мне его распутать.

Толя и Вадик начали осторожно развязывать волглые сыромятные ремни, освобождая мои повреждённые ноги от лыж. Понемногу они закончили эту трудную работу и передали мои лыжи Лёше Куманцову.

– На-ка, воткни их поглубже в снег, – скомандовал Толя. – И пока мы будем тут возиться, следи хорошенько, чтобы все наши лыжи не спёрли. А то неровён час, глазом не успеешь моргнуть, как их уже нет. – Это неожиданное указание было очень своевременным, так как на склоне Кохты в это послеобеденное время никого, кроме нас четверых, не было.
 
Но Толя уже вошёл в раж и испытывал острую потребность раздавать команды, почувствовав себя в роли капитана. – Лёша, проверь, хорошо ли воткнуты лыжи. Если лыжа стоит некрепко, упадёт случайно задетая, то пойдёт гулять вниз по склону – упаси бог. Свободно скользящая вниз лыжа – это торпеда. Она может наломать таких дров, что ого-го! Мало не покажется. И сама может сломаться к чёртовой матери, как щепка. А если на пути такой летящей неуправляемой лыжи окажется зазевавшийся человек, то этому гомо сапиенсу крышка. Поминай, как звали. Попробуй встать! – велел мне Толя. – Только предельно осторожно.
 
Неуверенно, но я поднялся на дрожащих ногах.

– Ну как? – спросил Толя.

– Вроде ничего. Нормально. Всё в порядке.

– Топни левой, бляха-муха!

Я топнул, но осторожно.

– Ну как?

– Нормально.

– Топни тогда правой…

Я топнул, острая боль пронзила мою ногу, будто длинной иглой. Я вздрогнул и от неожиданности сел на снег, с удивлением обнаружив, что он холодный.

– Так. Всё ясно, – деловито проговорил Толя и, присев на корточки, стал развязывать обледеневшие шнурки на моём правом ботинке. Это было непросто, поэтому он приговаривал: – Узлы надо завязывать так, чтобы сами они не развязывались, а гомо сапиенсу развязать их было проще пареной репы. Самый надёжный и простой это морской. Всё учить вас надо, молодёжь.

Закончив и эту работу, он тихонько стянул ботинок с моей ноги. Я морщился от боли, но терпел, собрав волю в кулак и крепко держал её там, чтобы она не вырывалась и не позволяла мне стонать.
 
Освободившись от ботинка, нога моя в шерстяном носке выглядела необычно: ступня явно скособочилась внутрь. Толя осторожно взялся одной рукой за пальцы моей пострадавшей ноги, другой – за её же пятку. Выдержал, перебирая пальцами своих рук по моей ноге, словно играл на кларнете, минутную готовность и вдруг резко потянул мою ступню на себя. Я завопил от боли, мне показалось, что из глаз моих посыпались крупные искры.

– Ты что, совсем рехнулся! – заорал я благим матом. – Ты же мне ногу оторвёшь! Она мне пока ещё самому нужна.

– Ничего, не оторву. Теперь, надеюсь, всё будет в порядке. Типичный вывих голеностопного сустава. Весьма частый и характерный для горнолыжного слуха и быта. Ещё такой же – это разрыв Ахилла. Но тебе не повезло. Считай, что твой отпуск закончен, – ободрил он меня. – Будешь теперь просто балдеть и греться на солнышке. Зато загоришь, как на пляже в Крыму. У меня у самого был такой вывих. Год болело. Потом прошло.

– А не может быть перелом? – осторожно спросил Лёша Куманцов.

– Нет, – коротко отчеканил Толя, как отрезал. – Это вывих, сто процентов. При переломе он не смог бы так легко подняться, как он встал. Это раз. Сделался бы бледный, как скатерть в вагоне-ресторане. Это два. И дрожал бы, как цуцик, которого окунули в холодный пруд. Это три. Никаких вышеупомянутых симптомов мы не наблюдаем. Нет, типичный вывих. У меня такой был. Теперь будем кататься втроём. Пока – втроём, многозначительно уточнил он. – Если кто-нибудь ещё себе что-нибудь не вывихнет. При таких креплениях, как наши, это немудрено. Женька теперь откатался. Жалко, конечно, но такова селяви, никуда не денешься. Придётся ему загорать и тихо любоваться красотами Бакуриани.

– Вообще говоря, – продолжил Толя свой монолог, – это довольно странно, что ногу вывихнул именно он. По всем раскладам и признакам коварной судьбы, если кому-то из нас и было предназначено свыше получить вывих голеностопа, то это, вне всякого сомнения, должен был быть Вадик. Но ничего, он ещё своё возьмёт. Ха-ха-ха!

– Типун тебе на язык, дурья твоя башка! – сказал Вадик без малейшей обиды. –  Смех без причины признак дурачины. Ты меня ещё узнаешь с другой стороны.

– У тебя есть носовой платок? – спросил у меня Толя, пружинисто поднимаясь с корточек во весь рост.

– Есть. Но он, наверное, ещё совсем мокрый. Странное дело! – удивился я. – Мой носовой платок уже во второй раз пользуется сегодня необыкновенным спросом. С чего бы это?

– Я не знаю, кому ещё понадобился он сегодня, – начал было Толя развивать новую интересную тему, но тут в разговор влез без спросу Вадик.
 
Видно, ему страсть как хотелось показать нам себя с другой стороны, и он с ехидством в голосе решил уточнить:

– Уж не Нонне ли он понадобился? И мокрый он наверняка от её слёз.

Я хотел прибегнуть к мужской грубости, но растерялся и поспешил неловко замять этот опасный поворот, куда хотел повернуть тему самоуверенный, нечуткий Вадик, поэтому я сказал лишь:

– Это неважно. И тебя это не касается.

– А мне он нужен, – продолжал говорить Толя, пропустив мимо ушей возникшую было нешуточную перепалку, – чтобы сделать с его помощью снежную «лепёшку». Нечто вроде ледяной грелки.

– Это ещё зачем, и что это такое? – оторопел я. – Как это может быть, чтобы грелка была снежной?

– Давай платок, сейчас увидишь. И снимай скорей носок. Да поторапливайся поживее. Время не ждёт.

– Ты что! У меня же нога замёрзнет. Не хватает ещё ногу отморозить.

– Это как раз то, что мне сейчас нужно, – заверил меня Толя. – Снимай, снимай, не бойся, чёрт возьми.

Я стянул с ноги шерстяной носок, морщась от боли. Голая ступня выглядела бледно-серой и неживой, как у трупа в морге. Было отчётливо видно, что она сильно опухла. Толя расправил скомканный носовой платок, насыпал в него пригоршнями горку льдистого снега и связал уголки узлами. Вышел забавный мешочек. Толя приплюснул его, постукав дном легонько по склону горы – получилась «снежная лепёшка». Толя приложил её к моей опухшей лодыжке, подержал так немножко и сказал:

– Держи так, как я только что показал. Держи, сколько сможешь терпеть. – И тут же без паузы добавил: – Сможешь съехать на одной лыже до базы? Мы тебя с Вадиком подстрахуем.

– Не знаю, конечно, ни разу не ездил с вывихнутой ногой. Но думаю, что смогу. Попытка не пытка, как сказал Сталин Лаврентию Берии.

– Ну, вот и хорошо. Сиди так, не рыпайся. Сейчас мы подложим тебе под зад лыжи, чтобы ты не отморозил нужные тебе нежные члены. Загорай на солнышке и держи, крепко прижимая, лепёшку. Как можно дольше. И даже дольше, чем можно. Это сейчас самое главное. А я пока схожу наверх, приволоку наши вещи.

Толя схватил свои лыжи, с трудом выдернув их из снега, и побежал вверх к пихте, на которой висели наши куртки и тощие рюкзаки как некие ёлочные украшения какого-нибудь сказочного великана. Вадик и Лёша, нагнувшись и пыхтя, стали привязывать ремнями к своим ногам свои лыжи, готовясь к аварийно-спасательному спуску. А я сидел, скособочившись, на лежащих подо мной замёрзших лыжах, не в силах сдвинуться с места, чтобы освободить ягодицы от впившихся в них креплений.

Я совсем пригорюнился, устав сопротивляться звонким оплеухам судьбы. Солнце припекало, на меня навалилась грузом непреодолимая дрёма, я ронял отяжелевшую голову на грудь, глаза мои слипались. Но я вскидывал голову, как норовистый жеребец, вспоминая, что мне велено держать и прижимать к голой ступне снежную лепёшку. Ступня моя онемела, мне нестерпимо хотелось, чтобы этот кошмар как можно скорее закончился, и я оказался бы, по щучьему велению, на своей койке, возле тёплой печки. Мечтал укрыться с головой одеялом и уснуть.

Сидеть на лыжах, которые то и дело пытаются разъехаться в разные стороны, было чертовски неудобно. Ледяной холод от снежной лепёшки пронизывал до костей всю ногу. Озноб начинал сотрясать приступами моё несчастное тело, зубы выбивали дробь, как барабанщик перед казнью петрашевцев. В голове было пусто и гулко, как в холодной бане, закрытой на ремонт. Думать она не хотела, ей мешал сиреневый туман. Иногда из тумана выползала обида на коварную судьбу. Как всё устроено на этом свете нескладно. Ещё полчаса тому назад, возможно, даже меньше, я был здоров, полон жизненных сил, мог лихо кататься на лыжах, а теперь сижу тут, как последний дурак, на снегу и ничего не могу поделать, чтобы вернуть всё вспять.

 Толька говорит, что такая травма очень трудно лечится. Якобы требуется год, чтобы о ней забыть. Этого, право, не может быть! Неужели целый год! Я этого не выдержу. Он знает, что говорит. У него самого была такая травма. Он врать не станет, это не Вадик. Он не трепло. Вернулся Толя, просквозив трассу почти напрямую, и остановился резко, обсыпав меня колючим снегом с головы до ног. Так же, как я обсыпал сегодня утром Нонну. Это мне ау от неё. Я захныкал:

– Что вы все, в самом деле, издеваетесь надо мной, что ли! Нельзя ли всё же как-нибудь поаккуратнее? Я пока ещё всё же живой. Зачем меня засыпать льдом?

– Прости, старик! Извини, пожалуйста, немного не рассчитал. Торопился очень. На-ка, возьми свою куртку, оденься. Лепёшку держишь? Молодец! Сейчас поедем вниз.

Спуск к турбазе, не соврать, выглядел вполне историческим, опасным, героическим и потешным, как игры юного царя Петра. Свидетелей этому эпохальному событию не было, склон был пуст, туристы и лыжники в этот час, наверное, вкушали «мёртвый час». Было тихо, безветренно, и он, этот спуск, так и капнул бы крупной безымянной слезой в Лету, если бы я сейчас не постарался выудить его из реки забвения, поместив скупые воспоминания о нём на страницах этой сумбурной повести. Представьте себе с моих корявых слов живую картину и смейтесь себе на здоровье. Говорят, смех продлевает нам жизнь.
 
Я ехал, балансируя на одной лыже, поджав под себя, как голодный, замёрзший ничейный пёс, другую ногу с голой ступнёй, больше всего на свете опасаясь оступиться. Меня с обеих сторон крепко держали под руки Толя с Вадиком. Они изо всех сил плужили, широко расставив веером задники своих лыж и упираясь кантами в жёсткий снег, укатанный местами до состояния льда. Перед ними, будто грунт перед ножом бульдозера, вспучивался и катился вперёд небольшой вал льдистого снега. Сзади нас ехал, делая медленные крутые повороты «из упора», Лёша Куманцов. Он вёз всё наше освободившееся от попечения хозяев барахло и вторую мою лыжу с палками.

Если бы склон был ровный, и на нём не было бы бугров, то не случилось бы и горького смеха. Но склон был изрыт характерными буграми и ямами, как поле боя после артиллерийской подготовки перед наступлением за взятие безымянной высоты.

На одном из бугров Вадика сильно повело в сторону, в глубокую ямину, он потянул за собой меня, а я, судорожно цепляясь за Толину руку, потянул за собой Толю – так срывается со скалы группа альпинистов связанных одной верёвкой. И мы все дружно завалились спутанным клубком, который в культурной среде называется куча мала. Вадик помянул чёрта, посчитав, что тот во всём виноват. Толя зашипел, как вскипающий на плите чайник, и назвал Вадика нудилой и стоеросовой балдой. А я лежал под ними на снегу, глядя в просвет на безмятежное голубое небо, нервно хихикал, будто заикался, и по щекам моим ручьём текли слёзы. Лёша поначалу себя сдерживал, но вскоре тоже расхохотался, потому что не смеяться было нельзя.

– Ну вот, – сказал я бодро, – теперь уж точно будет перелом.

– Ничего не будет! Никакого перелома, – решительно заверил меня Толя. – Чему суждено было случиться, уже случилось. Знаешь закон полевой войны? В одну и ту же воронку снаряды во второй раз не попадают.

Толя легко поднялся из ямы, помог подняться мне, за нами, чертыхаясь и отплёвываясь от попавшего в рот снега, поднялся Вадик, едва собрав свои раскоряченные ноги в более или менее нормальное положение. Мы отряхнулись, в чём принял деятельное участие Лёша Куманцов, и продолжили рискованный спуск с горы. Было бы, конечно ещё смешнее, если бы мы завалились во второй раз. Но мы, увы, больше не падали и добрались до турбазы, что называется, без потерь, надо бы лучше, да некуда.

                XXVIII

Толя настоял на том, чтобы мы заглянули в медкабинет, хотя я сопротивлялся и твердил, что после коллективного падения мне стало значительно лучше. И тут злонамеренная судьба сменила подлость на милость, повернувшись к нам передом, а к лесу задом. Директор турбазы Сократ оказался на месте, он только что вернулся из Тбилиси, привёз оттуда разные медика-менты и расходный материал, в которых была нужда, и как раз пришёл в медпункт, чтобы разложить всё это по застеклённым шкафам.

– Что случилось? – спросил он нас, троих (Лёша остался в коридоре с лыжами и вещами), недовольным тоном, когда мы впёрлись, грязные, все в снегу, в кабинет, сверкающий стерильной чистотой и пахнущий медицинским спиртом и карболкой.

Толя Дрынов лапидарно и толково изложил Сократу суть случившегося, не забыв упомянуть и последнее смешное коллективное падение на бугристом склоне при спасательном спуске.

– Положите его на топчан, – распорядился Сократ, засучивая рукава толстого свитера и тщательно моя с мылом руки под краном с водой, словно готовился к полостной операции.

Ну, и ручищи были у него, должен я вам заметить, прямо-таки оковалки, поросшие густым чёрным волосом. Он ощупал сильными пальцами мою ногу и подтвердил диагноз Толи Дрынова:

– Типичный вывих голеностопного сустава. В том, что вправили на месте, был, конечно, серьёзный риск. Но что сделано, то сделано. Мне меньше работы. То, что сразу положили на ступню ледяную грелку, правильно сделали. Сейчас я ему немного добавлю.

С этими словами он достал из шкафа стеклянную колбу, направил на мою несчастную ногу запаянный кончик, легко надломил его, из колбы вырвалась какая-то струя то ли газа, то ли жидкости, ступня моя покрылась, будто инеем, сплошным белым налётом и так закоченела, что я взвыл не своим голосом.

Закончив надо мной измываться, Сократ велел мне, как настоящий доктор из районной поликлиники, соблюдать необходимый режим:

– Пусть лежит так до вечера. Повреждённую ногу – наружу. На ночь бинтовать эластичным бинтом. Бинты я привёз, но за них придётся платить. Трое суток – строгий постельный режим. С завтрашнего дня потребуется на ногу тепло. Лучше всего горячий парафин, но парафина у меня нет. Будете ставить полуспиртовые компрессы. Спирта у меня тоже нет. Можно водку пополам с водой. Нет водки, можно чачу. Менять два раза: утром и вечером.

– А как же в туалет ходить? – робко спросил я. Признаюсь, эта деликатная физиологическая проблема меня сильно беспокоила.

Тыча толстым, будто накачанным велосипедным насосом, пальцем в грудь Толи, приняв его, по-видимому, за старшего в группе, Сократ сказал:

– Возьмёте на кухне старое ведро с крышкой. Скажешь Эдику, я велел. Первое время будете выносить. Всё.

Я представил себе весь ужас этой картины и сильно заскучал. Заметив, что из-за шкафа выглядывают костыли, я рискнул спросить, совсем оробев:

– А может быть, мне можно костыли?

– Костылей нет, – сказал, как отрезал, Сократ. – Не тот случай. Всё. Ступайте. У меня нет больше времени.

Мы поблагодарили Сократа, купили у него эластичный бинт, получили бесплатно марлевый бинт, вату и вощёную бумагу для компресса и удалились. Толя и Вадик помогли мне, когда я прыгал на одной ножке по корридору, а потом вверх, по скрипучим ступеням деревянной лестницы, обливаясь испариной обильного пота. Вслед за нами громыхал по ступеням охапкой лыж Лёша Куманцов.

По прибытии на чердак Вадик проворно сбегал на кухню за ведром, поставил его рядом с моей койкой и радостно сказал:

– Ну вот, Женька, доигрался. Параша у тебя уже есть. Осталось дело за малым: не хватает только дощатых нар и крепких железных решёток на окнах. И ты сможешь вкусить все прелести тюремного заключения.

– Какой же, Вадик, ты всё же глупый полу-дурак! – возмутился Толя.

– От такого между прочим слышу, – парировал Вадик. – Не пойму только, почему именно полу?

– Для полного слишком много чести. Вот почему.

И они отправились в посёлок за вином. В дверях Толя остановился, повернулся в мою сторону, подмигнул, скорчив рожу, и сказал:

– Надо всё же отметить. Событие-то эпохальное, – и засмеялся.

Вечером ребята принесли мне ужин, но мне есть не хотелось, одолевала только жажда. Я ничего есть не стал, выпил лишь с жадностью компот из сухофруктов. Перед отбоем Толя наложил мне на ступню тугую повязку, намотав крестообразно эластичный бинт, и я уже смог спрятать ногу под одеяло. Согревшись, я свернулся калачиком и постарался уснуть. Но не тут-то было. Сон где-то задержался и долго не приходил. В голову лезла какая-то чертовщина: то мерещилась Нонна, приближаясь вплотную к моему лицу. То вспоминалась куча мала. Откуда-то сверху раздался глухой голос Толи:

– Выпей немножко вина. Оно поможет тебе уснуть. Сон это важно.

Меня по-прежнему мучила жажда, я сделал несколько больших глотков, в голове сразу зашумел камыш, деревья гнулись, и ночка тёмная была. И действительно вскоре я уснул как убитый.
 
Наступило утро. Я забыл про свой вывих, порывался, как обычно, бодро встать, но боль в ноге снова пронзила меня острой иглой. И я бессильно откинулся головой на подушку, вспомнив, к своему огорчению, что мне прописан строгий постельный режим. Ребята, подхватив меня под мышки и приподняв, помогли мне почистить зубы и умыться над ведром.

По прямому назначению оно ещё пока мною не использовалось, но я уже ощущал приближающиеся позывы, словно раздавалось погромыхивание дальних раскатов грома перед надвигающейся грозой с проливным ливнем. Но я решил терпеть и ждать, пока все уйдут, и я останусь один. Толя снял с моей ноги повязку из эластичного бинта и поставил компресс, использовав, вместо водки, жалкие остатки чачи.

Принесли завтрак, но опять я есть не стал, наивно полагая, что голод убережёт меня от позывов куда более серьёзных, чем мочеиспускание. Однако жажда всё ещё мучила меня, и я жадно прихлёбывал чай. Наконец, к моей несказанной радости, все ушли кататься на лыжах. Перед уходом Лёша Куманцов спросил, когда я уже изнывал от нестерпимого желания:

– У тебя есть что читать?

– Есть, есть! – теряя терпение, ответил я кратко, мечтая лишь об одном, чтобы все они как можно скорее скрылись за дверью и исчезли с моих глаз долой, – книжка стихов Марины Цветаевой.

– Это хорошо, – одобрил Лёша. – И очень кстати.

– Лежи, давай, – посоветовал Толя Дрынов и весело заржал.

– И не рыпайся, – добавил Вадик Савченко.

Я едва сдерживался, суча ногами, как будто ехал на велосипеде. Оставшись в одиночестве, я придвинул ведро как можно ближе к кровати, улёгся на боку, стараясь придвинуться к самому краю. Долго это не получалось, так как кроватная сетка провисала чуть ли не до пола, напоминая нечто вроде гамака. Я с ужасом ощущал, что начинаю терять капли. Но всё же я победил: после нескольких неудачных попыток мне удалось, с превеликим трудом, примоститься на самом краю кроватной рамы и некоторое время держать равновесие, не сваливаясь вниз. Я откинул угол одеяла, приспустил уже начавшие намокать трусы и с огромным облегчением открыл крантик.
 
В этот момент я почувствовал нечто такое, что можно назвать истинным счастьем. Я засмеялся, вспомнив, как герои разных фильмов пытались, каждый по-своему, определить, что такое счастье в жизни человека. Одни говорили, что счастье это когда тебя понимают, другие – что счастье, когда ты кому-нибудь нужен. Говорили многое другое. Смешные придуманные герои. Они искали топор, а он находился, как всегда, под лавкой. Оказывается, счастьем может быть возможность вовремя отвернуть человечий крантик.

Если кто-нибудь мне скажет, что счастье, уже по определению, не может быть таким неэстетичным, дурно пахнущим, грубым и даже неприличным, тому отвечу, что подобный взгляд на проявление индивидуальной жизни является, на мой взгляд, глупостью, спесью и пижонством. Расписываюсь собственноручно под постыдным признанием: я был счастлив тогда, в Бакуриани, на чердаке турбазы «Буревестник», наедине с помойным ведром.

Мне казалось, что журчание освободившейся струи, бившейся о стенки ведра, слышны были победным криком гурона, добывшего скальп врага, по всей турбазе. Мне приходилось даже сдерживаться, чтобы не разнести в пух и прах ведро, насколько это было возможно, и глупо улыбаться от счастья.

Вдруг в дверь осторожно постучали. Меня охватила паника, но остановиться я уже не мог, пока полностью не иссяк.

– Подождите минуточку! – испуганно крикнул я.
 
Я торопливо накрыл ведро крышкой, едва не свалившись на пол, накрылся впопыхах одеялом, скатившись на дно гамака, и крикнул:

– Входите! Дверь открыта.

К моему несказанному удивлению, с примесью ужаса, на чердак вошла Нонна, она неловко держала в руках всамоделешные костыли.

– Господи! – воскликнул я. – Как вы меня напугали! Меня едва кондрашка не хватила. Я не верю своим глазам.

– Я принесла вам костыли, – проговорила она своим чарующим грудным голосом, как будто собиралась пропеть арию медицинской сестры из оперы Прокофьева «Повесть о настоящем человеке», проходя меж кроватей ко мне. – Гуга выклянчил их у Сократа. Сначала Сократ упирался и ни в какую не соглашался их отдавать. Говорил, что это не тот случай. Что значит не тот? А какой, спрашивается, тот? Я не понимаю. По мне, так как раз тот. В общем, Гуга его уломал. Всё же чемпион по вольной борьбе. Гуга большой мастер уговаривать. Видно, ему в этом помогает, помимо всего прочего, драматический кружок в нашем Дворце культуры.

– Господи, боже мой! Я так рад, что вы пришли! Костылям, конечно, тоже рад несказанно. Большое вам спасибо за это. И Гуге тоже спасибо большое. Но я просто потрясён тем, что костыли принесли именно вы, Нонна. Слышите, как ходит ходуном моя койка от этого потрясения? Это невероятно! Мне кажется, что всё это происходит не наяву, не на самом деле. Наверное, я крепко сплю и вижу вас в прекрасном сне.

Она присела на край кровати, стоявшую рядом с моей, которую временно «прихватизировал» (как стало модным говорить в последнее время) Лёша под себя.

– Ничего, что я здесь посижу? – спросила она.

– Конечно, конечно! Что за вопрос? Сидите на здоровье, сколько хотите и где вам удобно. Только предупреждаю, что кроватная сетка разболтана, и можно провалиться, как в гамаке. Если хотите, можно взять стул, он стоит там, за печкой, возле плиты. Правда, у него нет одной передней ножки, но зато он почти совсем новый. И потом отсутствующую ножку стула вполне может временно заменить ваша собственная дивная нога.

Она поморщилась, но мне показалось, что она с пониманием воспринимает грубую иронию человека с вывихнутой ступнёй и не прочь поиграть словами, раз уж ему это так приспичило. Она мило и как будто застенчиво улыбнулась, но по её бездонным, чёрным, как южная ночь, глазам пока ещё не было мне понятно, насколько я прав.

– Ничего-ничего, не беспокойтесь, пожалуйста, – сказала она, погружаясь почти до пола вместе с кроватной сеткой. – Мне здесь очень удобно. И даже уютно. Как будто я и впрямь в гамаке.

Я стал её разглядывать, не пряча свои глаза. В её глазах засверкали смешинки, как будто замерцали в ночном небе первые звёзды. На скромно скрещённых ногах у неё были надеты её короткие сапожки, вывороченные мехом наружу, и она легонько болтала ими. Ещё на ней были надеты в обтяжку джинсовые брючки, что тогда было большой редкостью. Сокровенные тайны её хрупкого тела прятались от моего взгляда под красной вязаной кофточкой с укороченными прилегающими рукавчиками, открывавшими тонкие, как куриные лапки, запястья.

Поверх кофточки совсем ещё детские плечи её были укутаны тоже вязаным белым ажурным полушалком, концы которого она завязала на груди свободным узлом в виде галстука. На голове её был натянут вязаный ленточный ободок из белоснежной шерсти, в центре которого, как раз напротив лба, красовалась искусно ввязанная пятиконечная звезда ярко-красного цвета.

Мне на ум пришла строка из Пушкина: «А во лбу звезда горит». Звезда была пятиконечная и красная, но совсем не такая, какую мы привыкли видеть на военных фуражках или пилотках, а также на башнях Московского Кремля. Звезда на повязке Нонны имела тоже пять лучей, но направлены они были не равномерно по окружности, а с искажением, и это был, как, наверное, догадались многие лыжники, фирменный знак известной австрийской лыжной фабрики «Kneissl». Кстати, такой же логотип был и на лыжах Лёши Куманцова. Ободок на голове Нонны прикрывал её уши, из-под него выглядывали лишь трогательные, как кончики детских мизинчиков, мочки с золотыми серёжками в виде маленьких католических крестиков.

Спереди ободок обхватывал чёлку, повторяя очертания хорошего выпуклого лба, и я с озорством подумал, что её девичьим мозгам удобно, наверное, располагаться за таким красивым лбом и думать о любви. А на затылке этот вязаный ободок плотно прижимал небольшой узелок хвостика чуть вьющихся иссиня-чёрных мягких волос.

И вновь мне вспомнился фильм «Котовский», я чуть-чуть переиначил из него слова и проговорил их, немного запинаясь от стеснения:

                И близко так, на койке Лёшкиной,
                Сидит и смотрит, как живая,
                В простом платке на плечи брошенном
                Красивая и молодая…

– Это вы сейчас сами придумали? – спросила она.

– Конечно, сам, – ответил я, набравшись нахальной смелости, – вы же видите, что кроме нас двоих здесь никого нет. – Нонна вздёрнула бровь, и я с перепугу поторопился сказать первое, что пришло мне в голову: – Какая красивая у вас повязка на голове. Просто замечательная прелесть! Где вы такую достали?

– Вам, правда, нравится? Это я сама вязала. И кофточку тоже сама, и полушалок тоже. Хотите, я вам такой же ободок свяжу? Он тёплый. Уши не замёрзнут – это точно. Как у вас смешно говорится, как пить дать.

– Да что вы! На самом-то деле! Хотите, чтобы у меня был разрыв сердца? Я смущён до крайней невозможности, и я зык мой онемел. Нонна-чка.

– «Чка» по-армянски будет «нет», – засмеялась она, захлопав в ладоши, как будто мы играли в какую-то лингвистическую игру, и я проиграл.

– Правда? Я этого не знал. Тогда скажите мне поскорее, умоляю вас, как будет по-армянски «да».

– «Кха».

– Неужели? Вот здорово! Ни за что бы сам не догадался. Значит, будет отныне – Нонна-кха.

Она расхохоталась, обнажив ровные, красивые, влажные зубы, которых ещё не успел коснуться гадкий кариес, и мне страстно захотелось вдруг их поцеловать. Целовать в зубы это что-то новенькое, подумалось мне.

– Не могу я взять в толк, Женя, чему вы так сильно радуетесь: костылям, моему приходу или моему простенькому наряду?

– На данном историческом этапе, конечно, костылям, они мне до зарезу нужны. А что будет дальше, увидим. Или посмотрим.

– Что ж, благодарю за откровенность. Я это качество в мужчинах очень ценю. Наряду со сдержанностью.

– Не стоит благодарности. Я это сказал от чистого сердца. Без всякой задней или передней мысли.

– Я хочу верить, что у вас чистое сердце.

– А я хочу, чтобы вы в это поверили по-настоящему.

Она уловила некий несуразный запах, потянула носом воздух и, к моему ужасу, заглянула под мою кровать.

– Сейчас я это вынесу, – решительно заявила она, – помою ведро и принесу обратно. Это никуда не годится.

Мне было непонятно, кому адресован этот упрёк, но на всякий случай я густо покраснел, как будто меня застукали на чём-то крайне неприличном.

– Ну что вы, Нонна-кха! Вам это не к лицу. А я просто сгорю от стыда. Если вы это сделаете, то к вашему возвращению вы застанете на моём месте горстку горячего серого пепла. Придут ребята и вынесут это ведро. Делов-то всего на копейку. Я вас умоляю!

– Вот ещё! Последние новости с трудового фронта. Когда мужчина играет словами, мне это нравится. А когда начинает говорить глупости – чка. Я пришла вам помогать. Будь на вашем месте кто-либо другой, я бы тоже пришла. Не надейтесь. Вы – гости в нашей республике, и наш долг, хозяев этой земли, вам помогать, особенно если вы попали в беду. А ваши ребята пусть унесут оставшуюся посуду. Я заметила, когда к вам сюда пробиралась, целую гору там, на плите. Хорошо, что теперь зима и нет мух.

С этими словами она с трудом выбралась из провала в Лёшиной кровати, вытащила из-под моей кровати ведро и ушла, изогнувшись от непривычной тяжести. А я лежал, уставившись пустым взглядом в наклонный потолок и с отчаяньем представлял себе, как она там, снаружи, будет управляться с этим проклятым ведром.

                XXIX
 
Одновременно во мне вскипала, уже начиная булькать, какая-то детская обида. Подумаешь, принцесса! – мысленно говорил я себе. – Цаца какая! Воображала, хвост поджала! Сестра милосердия из Армии спасения. Пигалица недоразвитая, цыплячьи ручки, курьи ножки. Оказывается, она пришла выполнять свой гражданский долг. Вот в чём дело. Не больше и не меньше. Кто её об этом просил? Я не просил. Да она просто смеётся надо мной. И издевается. А я, болван стоеросовый, уши развесил, как африканский слон, и растаял от радости, как весенний снег. Решил было сдуру, что явилась моя судьба. Явилась, не запылилась. Поделом тебе, кретин! Да и ей тоже поделом. Припёрлась, куда не просят. Ведро не такое уж и тяжёлое. Жидкости в нём от силы на треть объёма. Если не меньше. Ей это только на пользу пойдёт. На случай войны с врагом такой навык всегда может пригодиться. Но тут же я себя устыдил и стал упрекать. Нехорошо это, Женька, – обращался я к себе самому, – не по-мужски это, нет, не по-мужски. Ты что-то плохо стал соображать. Видно, всё же вывих ноги и обострение глупости как-то связаны между собой. Ты этого не находишь? Тебе бы на неё молиться, как на икону, а ты брюзжишь, как старый пердун. Она же ни в чём перед тобой не виновата. Она повинна лишь в одном: она поистине «гений чистой красоты», как говаривал Александр Сергеевич Пушкин. Она восточная красавица и хорошая. Видно, хозяйка хорошая – рукодельница, вязать умеет. И ведро моё поганое за мной вынести не гнушается. А как поёт! И на гитаре играет – заслушаться можно. И кажется, что умница. Жаль только, что не спортсменка, хотя, возможно, и комсомолка. Зато у неё брат мастер спорта и чемпион по вольной борьбе. Дурачина ты, простофиля, Женька. Женьчик-птенчик!

В то время как в моей ослабленной башке бродили, сталкиваясь между собой в хаотическом броуновском движении эти противоречивые мысли, точнее сказать, мыслишки, вернулась Нонна. И я не услышал бы её тихих шагов, если бы она случайно не звякнула дужкой ведра, водружая его на место, под мою кровать.

– Вот я и вернулась, – сказала она, сияя улыбкой. – Я ведь недолго, правда? Я очень торопилась.

– Я ужасно рад, – тихо произнёс я, почувствовав себя воскресшим после клинической смерти. И даже попробовал продекламировать из Пушкина: – «И вот опять явилась ты, как божество, как вдохновенье, как гений чистой красоты…»

Неожиданно Нонна меня прервала, сказавши такие грубые слова, которые я не решился бы произнести среди своих друзей:

– Женя, я вас умоляю, перестаньте, мой друг, жевать сопли. Этого не стоит делать. Сейчас я буду вас кормить из ложки. Проголодались?

Я обомлел. Ничего себе гений чистой красоты, подумал я. Какие, однако, редкие выражения из солдатского лексикона, знает эта восточная принцесса. Такой красавице палец в рот не клади, вмиг без пальца останешься. Не надо обольщаться, красота – страшная сила. Но не нашёлся сразу, что сказать в ответ, попадая в тон, кроме как промямлить виновато:

– Думаю, что ведро мне больше не понадобится, ведь у меня теперь есть костыли. Которые вы мне принесли.

– Это как сказать. А ночью?

– Такое может показаться невероятным, но ночью я сплю, – сказал я, постепенно приходя в себя от потрясения «соплями» и включаясь в прерванную вынесением ведра нескладную игру словами.

– Ну, мало ли что. Всякое бывает.

– А я действительно проголодался, – заявил я, немного осмелев, но всё же ещё пребывая в затухающих остатках растерянности. – Предупреждаю наперёд: есть я буду сам.

– Разумеется, мой дорогой кацо! Неужели вы могли предположить, что я буду жевать это месиво и давать вам только глотать?

– О! Это было бы просто восхитительно!

– Отставим шутки в сторону, – посерьёзнела вдруг Нонна. – Скажите, что вы будете кушать? На мой взгляд и вкус, из того, что там стоит на плите, съедобным может оказаться лишь лобио.

– Нонна-кха! Я целиком и полностью доверяюсь вашему утончённому вкусу. Шоколад так шоколад. Прекрасная еда. Лучше не придумаешь.

Она засмеялась журчащим смехом.

– Вам уже успели рассказать этот старый анекдот?

– Да уж, – засмеялся я в ответ, – успели, как видите.

Нонна отлучилась на минутку за печку, где на давно остывшей плите стояли в кастрюльках и мисках вчерашний ужин и сегодняшний завтрак. Никто из обитателей нашего кубрика-чердака не удосужился отнести на кухню хотя бы часть из этого изысканного набора туристской посуды с нетронутой и остывшей едой. Нонна пошебаршилась там немножко, что-то тихо ворча по-грузински, погремела крышками от кастрюль и вскоре вернулась, волоча по полу колченогий стул, подхватив его рукой под спинку. В другой руке она с усилием держала готовую вот-вот выпасть на пол алюминиевую миску с холодным лобио и, из того же благородного туристского фраже, большую искривлённую ложку. Она едва успела донести до прикроватной тумбочки миску с ложкой, уронив при этом с грохотом на пол стул. Потом, подвигав его со скрежетом по полу, установила стул между моей и Лёшкиной койками. И, примерившись, подвинула его ближе ко мне.
 
Поначалу она для верности покачала стул за спинку, проверяя его на устойчивость. И когда убедилась, что об устойчивости стула не может быть речи, осторожно присела на него, выставив вперёд свою ногу в меховом сапожке в качестве недостающей опоры. А миску с лобио взяла с тумбочки, балансируя на шатком стуле, и поставила её к себе на колени. А я всё это время молчаливо наблюдал за ней, восхищаясь её прекрасной неловкостью.

Зачёрпывая из миски горку коричневой кашицы, она подносила наполненную ложку к моему рту, подставив под ложку другую свою ладошку, чтобы не обронить неосторожно этот «шоколад» на мои белоснежные мятые простыни. А я широко разевал рот, очень похожий на распахнутый клюв голодного птенца, сидящего в гнезде. При этом я нарочито громка чавкал, причмокивал и облизывался, полагая что это исключительно остроумно и произведёт на даму неизгладимое впечатление своей простецкой откровенностью, так ею ценимою в мужчинах.

– Лобио хорош уж тем, – приговаривала она, тоже открывая свой милый ротик, как бы подавая мне пример, – что его можно кушать как в горячем, так и в холодном виде. Притом практически ежедневно, он (или оно? Ха-ха!) никогда не надоедает. В холодном виде лобио, пожалуй, даже вкуснее. И гораздо больше напоминает шоколад. Во всяком случае, цветом. И немножко – консистенцией. Вы не находите?

Я счастливо и, наверное, глупо улыбался урывками, радуясь тому, что она рядом со мной и что мы продолжаем играть пустыми словами.

– Это просто красная фасоль, – проговорил я тоном знатока, проглатывая очередную порцию. – За границей это незатейливое блюдо называется – бобы. По-моему, очень вкусно. Хотите попробовать? – глупо пошутил я.

И подумал, что она ответит приблизительно так: «Я уже ела этот шоколад сегодня утром за завтраком в столовой». Или так: «Спасибо, но я сыта по уши». Или ещё как-нибудь в этом роде. Но она сказала следующее:

– Вы так вкусно и аппетитно чавкаете, как будто вы не вы, а молочный поросёнок, и мне самой захотелось попробовать. Я не шучу, это – правда. Лобио – моё любимое кушанье, оно мне напоминает детство.

С этими словами она выпятила, словно для девственного поцелуя, свои тонкие прелестные губки, цвета созревающей в деренвенском саду вишни, и без тени брезгливости захватила несколько фасолин из моей ложки так осторожно, как берёт мягкими губами жеребёнок кусочек сахара с ладони своего будущего всадника, а пока наездника его мамы-лошади.

– Действительно вкусно, – согласилась она со мной. – Эдик мастер своего дела. А я люблю этот шоколад. Без дураков.

Я был ошарашен, потрясён, сражён наповал, обескуражен и очарован одновременно. Я не мог этому поверить. У меня нет в запасе достойных эпитетов, чтобы в полной мере выразить обуревавшие меня чувства. Как!? Она такая красавица, избалованная вниманием мужчин, ничтоже сумняшеся ест прямо из моей ложки. И ей это не противно. Уж не означает ли это прямого намёка на нашу возможную близость и родство душ? Ведь мы как будто бы поцеловались через это лобио, через этот шоколад, через эту слюнявую ложку. А она – хоть бы что! Не придаёт случившемуся никакого романтического подтекста. Поднося мне ко рту очередную порцию этого коварного коричневого варева, она приговаривала, нисколько не тушуясь:

– Кушайте, кушайте. Я бы ещё поела, но, к сожалению, я сыта по горло. – «Ну вот, хоть что-то одно я почти угадал», мелькнуло в моей голове. – А вам надо набраться сил. И долгого терпения. – Интересно, о каком это терпении она говорит. Неужели, подумал я бестолково, это о терпении любви? –  Они вам могут понадобиться в самое ближайшее время. Завтра утром я переоденусь в рабочую одежду и попрошу моих девочек, – вы их видели, конечно, – мне помочь. Очаровательные девушки и, кстати, обе москвички. И очень умные. Я против них просто ученица первого класса. И мы втроём сделаем здесь генеральную уборку. Кстати, ваше ведро может нам      понадобиться. Веник и тряпки мы принесём с собой. Нельзя жить и соблюдать    строгий постельный режим в таком свинарнике. Это просто свинство.

Опять я пальцем в небо попал. Все мои фантазии рассыпались, как карточные домики. Но я решительно настроил себя так, чтобы не расстраиваться. Подумаешь, что-то не вышло, а что-то выйдет. Главное, что завтра она опять придёт. Новая жизнь продолжается, можно бросать кверху чепчики и кричать «Ура!». Несмотря ни на что. И вопреки всему. В этот момент на чердак припёрся кто-то из армян, судя по звуку тихих, словно крадущихся шагов.

– Месроп, это ты? – спросила Нонна.

– Чка. Это я, Ашот. Ой! Я не вовремя. Извиняю. Я сейчас быстро уходить за дверь. – И добавил что-то, пробормотав это что-то по-армянски.

– Ашот! Будешь уходить, отнеси посуду на кухню. Она стоит на плите.

– Да-да, Нонна, конечно. Я понимай, береть на плита посуда и уходить.

– Вы поняли, что он сказал по-армянски? – спросил я, когда за Ашотом захлопнулась дверь, и мы услышали его тихие, удаляющиеся шаги.

– Конечно, поняла. Он сказал, что его дёрнул за ногу чёрт придти в неподходящий момент и вляпаться в историю. Он сказал ещё, что, кажется, попал в сомнительный двойной переплёт.

– Что он имел в виду?

– Откуда мне знать? Об этом надо спросить у него, не правда ли.

Ну вот, подумалось мне, всегда так: кто-нибудь придёт и всё испортит. Принесла его нелёгкая! Наверное, не бывает так, чтобы всё было только хорошо. Что-нибудь всегда будет плохо. Нескладно устроен этот мир.

Прозвучал первый удар дрыном по рельсу, как всегда неожиданный и самый громкий – он звал на обед. Потом второй, третий, четвёртый – получился перезвон, похожий на колокольный, который зовёт прихожан к очередной торжественной обедне.

– Увы, но мне, кажется, пора. Мне было с вами хорошо, – сказала Нонна, поднимаясь с пошатнувшегося колченого стула.

Мне так не хотелось, чтобы она уходила, что я стал второпях задавать ей первые, пришедшие мне с бухты-барахты вопросы, лишь бы задержать её хотя бы ещё на пару минут:

– Нонна-кха! Вы так хорошо говорите по-русски. Откуда это? Ваш акцент очень мил, и он делает вашу речь крайне привлекательной. И армянский язык вы понимаете. Вы что, поли-глотка?

– Об этом поговорим как-нибудь в следующий раз. А пока – пока! До завтра. Поправляйтесь поскорее.

И она ушла легко, как фея, прихватив с собой пустую посуду.

Ага! – возликовал я. Вот и на нашей улице праздник! Она сказала, в следующий раз. Значит, будет не только завтра, но ещё и следующий раз. Пришли гурьбой лыжники на обед, стуча о дощатый пол задниками лыж и грохоча своими громоздкими ботинками, словно прошёл табун молодых лошадей. Все они, словно по стойлам, разбрелись по своим местам.

Засовывая под кровать обмотанные ремнями лыжи, Лёша Куманцов проговорил грубым голосом большого медведя Михайлы Иваныча из сказки Льва Николаевича Толстого про трёх медведей и девочку Машу:

– Кто сидел на моей постели и смял её?

– Сдаётся мне, что у нашего Женьки появились сиделки, пока мы катались на лыжах, а он лежал тут, несчастный, якобы в полном одиночестве, – подхватил игривую тему Толя Дрынов и засмеялся.

– Не сиделки, а сиделка, – поправил его Вадик. Изобразив кислое выражение на своём загоревшем лице, он вздохнул и добавил: – Между прочим, я так и знал. Этого следовало было ожидать.

– Учти, Вадик, будешь много знать, скоро состаришься, – сказал Толя и снова засмеялся, словно ему в рот то и дело залетали смешинки.

– Ого! – воскликнул Вадик. – Вы только взгляните – у него костыли. Притом настоящие. Это замечательная новость.

– Да, костыли, – откликнулся я, не скрывая своего раздражения, потому что мне надоел их дурацкий глупый трёп. – Кстати, могу ими любого из вас достать по кумполу, если вы не прекратите драть свои слюнтявые глотки и нести всякую чушь, упражняясь в идиотизме.

– Ребята, – не унимался Вадик, – кажется, мы задели тонкую душевную струну. Лучше обходите его стороной.

Подошёл Гуга, как всегда, подтянутый и собранный, готовый в любую минуту к борцовской схватке, и спросил с напором в голосе:

– Как костыли? Подходят по размеру?

– Я ещё не пробовал, но думаю, что подойдут. Кстати, у них есть возможность переставить ручки, в случае чего. Я должен сказать тебе, Гуга, ты большой молодец. Большое тебе спасибо. Если бы не ты, я остался бы без костылей, как без ног.

– Это всё Нонка, её благодари. Я бы сам не догадался пойти к Сократу, а она надоумила. Ведь он раньше тоже борьбой занимался. Мы даже вместе выступали. Только в разных весовых категориях. Он в тяжёлом весе, а я средневес. А потом он получил сильную травму, и пришлось ему бросить спорт. Но мы до сих пор с ним дружим. Знаешь, Женя, я тебе скажу так: первый раз тебе надо попробовать пройти на костылях с кем-нибудь в паре. Для страховки. Особенно по лестнице. Я могу тебе в этом помочь. А то меня Нонка с потрохами сожрёт. Подхвачу, коли что. Если успею. Нет, я серьёзно, у меня сил много. Сила есть, ума не надо. Давай после обеда потренируемся немного. Идёт? Сходим, куда тебе надо, и вернёмся обратно.

– Спасибо тебе, Гуга, конечно, но ты знаешь, я до конца обеда не дотерплю. Мне бы сейчас надо добраться до уборной. Да поскорее. А то конфуз может случиться.

– У тебя же есть ведро. Ты не стесняйся, Женя, дуй, сколько влезет, Здесь все свои. Мы смотреть не будем. Можем даже заткнуть уши.

– У меня не тот случай, как говорит твой друг Сократ. Я тебе сейчас расскажу одну историю, и тебе всё станет понятно и ясно.

– Что ещё за история? Не слишком ли длинная?

– Нет, не длинная, пару минут. Слушай.
               
                XXX

– Во время войны я с мамой был в эвакуации, в городе Свердловске. А отец был на фронте. Шёл 1942-ой год. И вот, мы получаем от командира части, в которой служил отец, извещение, что красноармеец такой-то пропал без вести. Ещё в самом начале войны. Нас с мамой это извещение очень удивило, потому что отец давно нашёлся, был ранен, попал в госпиталь, потерял руку, был комиссован и направлен как специалист-станочник в Челябинск, на бывший тракторный завод, который, вместо тракторов, выпускал танки. Оказывается, письмо от командира части блуждало где-то по путям-дорогам фронтовым и нашло нас, спустя полтора года. Вот какие невероятные истории случались во время войны. Слушай дальше.

Хозяйку квартиры, куда нас с мамой подселили, как тогда выражались, в порядке уплотнения, звали Стелла. Как тебе такое имечко? Ништяк, да?

– Имя как имя, – пожал плечами Гуга. – Не хорошее и не плохое. Нормальное имя. Вроде Нонны.

– Вот и я то же говорю, – продолжил я. – Муж её был военным спецом и постоянно летал по командировкам на самолётах. Однажды полетел и не вернулся. Его самолёт был сбит над линией фронта немецкой зенитной артиллерией. И осталась Стелла без мужа. Стала жить вдовой на пенсию, которую назначила ей какая-то военная комиссия. Вот как раз в тот момент мы и появились с мамой в её квартире. Как сейчас помню, на улице Карла Маркса. А квартира-то была так себе, ни два, ни полтора, всего две небольшие комнатки и прихожая за тонкой фанерной перегородкой. Да. Вот в этой прихожей мы с мамой и поселились. Временно, конечно.

Я тебе уже говорил, Гуга, шёл 1942-ой год. Я закончил четвёртый класс средней школы и всё время бил баклуши, слоняясь без дела по городу. Иногда посещал Дом Офицеров на площади Свободы. Там была хорошая библиотека, где можно было читать. А на дом книги не выдавались. Ещё там устраивались разные представления для детей. Помню, был забавный конферансье Гутман. Кажется, Натан его звали. Или Зиновий. Нет, всё же Натан. Натан Гутман. Он высовывал в овальное окошко чёрной ширмы, которая стояла на сцене, намалёванное белым гримом лицо, с косой чёлкой и усиками под большим носом, очень смешно таращил глаза и говорил: «Гитлер капут!». Мы покатывались со смеху. Ещё там устраивались разные выставки. Была выставка художника Яр-Кравченко. Очень хорошие рисунки с натуры. Солдаты на привале. Землянки, полевые кухни, сгоревшие деревни. И так далее.

– Что такое баклуши? – перебил меня Гуга.

– Баклуши? – переспросил я, немного озадаченный. – Честно говорю: не знаю. Знаю только, что у нас так говорят, когда хотят сказать, что человек бездельничает. Но это к делу не относится. Слушай дальше. Эта самая Стелла, хозяйка квартиры, куда нас с мамой вселили, была замечательно красивая женщина. Всё у неё было на своём месте. Бёдра, талия, плечи и всё такое. Грудь – во! Каждая размером со страусиное яйцо. А то и больше. Она даже лифчик не носила, не могла найти подходящего размера.

– Откуда ты знаешь, какие у страусов бывают яйца? – снова перебил меня Гуга. Я даже стал немного раздражаться, время-то идёт, могу не успеть.

– Откуда, откуда? Видел, вот откуда. Я в то лето устроился в Свердловский зоопарк юннатом, через Дом Офицеров. И дежурил там с повязкой на рукаве, через день. Возле разных вольеров и клеток.

– Что ещё за юнат такой? Первый раз в жизни это слово слышу.

– Юннат это значит «юный натуралист». Тот, кто изучает в кружке жизнь животных. И разных птиц, и пресмыкающихся. Эта работа не оплачивалась, но мне за дежурство полагалась тарелка кулеша. И газировка.

– Прости, но я не очень хорошо знаю русский язык. Не то, что Нонка. Что такое кулеша – не понимаю.

– Кулеш – это такой густой суп из пшена и картошки. В мирное время ещё и сало туда добавляется.

– Вкусно?

– Во время войны, мой дорогой Гуга, всё было вкусно, жрать было нечего. Вот в чём дело. Послушай, Гуга, если ты будешь постоянно меня перебивать, я не успею донести до тебя главное, и со мной может приключиться то самое, что случилось с девочкой, про которую я тебе хочу рассказать.

– А ты мне разве рассказываешь про какую-то девочку? Я совсем запутался. Видно, бестолковый стал. Не то, что моя сестра Нонка. Она – настоящая умница. Молчу, молчу, как рыба в воде, и слушаю.

– Тенгиз! – крикнул он вдогонку своему товарищу, отправлявшемуся в столовую, – возьми обед на мою долю. Тут, как видно, надолго.

– Что это значит надолго? – надулся я. – Если для тебя важнее обед, я вообще могу не рассказывать. Я же сказал тебе: пара минут.

– Ну вот, генацвале, сразу мои слова близко к сердцу принимаешь. Я просто так сказал ему, чтобы он не забыл про мой обед. Мне очень интересно тебя слушать. Про девочку.

– Ну, хорошо. Слушай дальше. И не смейся, пожалуйста, сейчас будет и про девочку. Как я уже говорил тебе, Стелла была замечательная красавица. И мужики вились вокруг неё, как пчёлы перед летком пчелиного улья. Это были в основном тыловые офицеры, которые ещё не успели попасть на фронт и там погибнуть смертью героев. Или, если повезёт, получить серьёзные ранения. Когда они приходили к Стелле, то приносили с собой банки с тушенкой и колбасным фаршем, шоколад и бутылку рому. Весь этот харч был, конечно, американский, поставляемый по ленд-лизу. Запах, от которого у меня кружилась голова и рот заполнялся вязкой слюной, я не забуду до конца моих дней. Стелла была очень разборчива и допускала до себя лишь комсостав вышесреднего звена. Не ниже подполковника. На моей памяти только один раз появился майор. Но зато красавец был, как Аполлон. И с пышными усами наподобие Будённого. А в перегородке, которая разделяла прихожую, где мы с мамой жили, и две небольшие комнатки нашей хозяйки, была небольшая дырочка от случайно выпавшего сучка, который можно было вынимать и вставлять обратно. И мне, когда мамы не было дома, всё происходящее на той половине было хорошо видно и слышно. Впрочем, слышно было и без дырочки, потому что все перегородки в квартире нашей хозяйки отличались замечательной звукопроницаемостью. Бывало слышно даже, как дочурка её сидит на горшке и дует в него. Я забыл тебе сказать, что у Стеллы была дочка, славная такая девочка, лет пять ей было, а то и все четыре.

Девочку звали Серафима. Но Стелле, как видно, не нравилось такое простое имя, она считала, что оно отдаёт некой церковностью. Поэтому она звала дочку Сэрой. Удобно, необычно, хотя и с некоторым подтекстом. Сэра, Сэрочка – просто прелесть! Я же называл её Сэрунчик, за что мне от моей мамы частенько доставалось. А я делал вид, что не понимаю, и спрашивал: – «Почему это тебе можно называть меня Женьчик-птенчик, а мне нельзя называть Серафиму Сэрунчиком?» На что мне мама каждый раз отвечала: – «Не прикидывайся идиотом. Надо сказать, что это у тебя получается неплохо, но всё равно лучше, когда ты держишь рот на замке и помалкиваешь в тряпочку».Так вот, возвращаемся к нашим баранам. Стелла научила свою дочурку проситься на горшок по-французски, чтобы выглядело это, когда придёт очередной военный кавалер, культурно, создавало загадочный антураж и способствовало атмосфере будуара. «Пур ле пти» – это означало по-русски       «по-маленькому», а «пур ле гран» – «по-большому». И всё вроде понятно, и в то же время не очень. Всё же по французскому, это тебе не хухры-мухры.

Смотрю, у моего бедного Гуги голова кругом пошла от разных непонятных ему слов, но он держится, спросить не решается, чтобы я в сторону не вилял. Ладно, думаю, надо будет подбирать слова попроще, чтобы грузину русский язык понятней был. Те паче борцу вольного стиля среднего веса.

– Вот как-то раз приходит к Стелле настоящий полковник. Сидят, беседуют. Ром кубинский попивают, закусывают из открытой финским ножиком железной банки колбасным фаршем с белым хлебом, похрупывают шоколадом и потихоньку раздеваются. Вроде как сильно жарко становится. Стелла даже японским веером обмахивается. И тут вдруг Сэра из соседней комнатки говорит: – «Мамочка, я очень хочу «пур ле гран». – «Сейчас, Сэрочка, сейчас, – отвечает Стелла из той комнатки, где они с настоящим полковникам стараются поймать кайф, который во время войны в тылу очень ценился среди приличных вдов и истосковавшихся по жёнам офицеров вышесреднего комсостава. Через минуту-другую слышу, опять Сэрунчик к матери взывает с мольбой, и голосок её дрожит – вот-вот она заплачет: – «Мамочка, я хочу «пур ле гран». Сколько можно тебе повторять?»

И так продолжалось три или четыре раза подряд. Тут настоящий полковник, видно, уже успел поймать свой кайф, оделся, не торопясь, портупею нацепил и подался восвояси. И как раз через нашу прихожую, где мы с мамой проживали по случаю войны. Вежливый такой, мне подмигнул, как будто мы с ним заговорщики и давно знакомы по подполью. И руку к фуражке лихо приложил, дескать, честь имею, гудбай.

Слышу, за перегородкой страшная драма разыгрывается. Я скорей сучок вынул, занял наблюдательную позицию. Смотрю, Стелла выходит в детскую комнату и рукой взбивает немножко нарушенную на своей голове причёску под названием «перманент». И спрашивает, с некоторым даже раздражением в голосе: – «Что случилось, Сэра? Что ты хотела? И почему ты плачешь?». А та, её маленькая дочка, трагически всхлипывает и глотает солёные сопельки напополам со слезами. И отвечает ангельским голоском: «Теперь, мамочка, поздно об этом говорить. Я просилась, просилась, просилась, просилась… А ты всё никак. Теперь у меня полные трусики «пурлеграна».

Вот вкратце и вся история времён Великой Отечественной войны с немецкими захватчиками. Правда, смешно?

– Смешно, – как-то сухо ответил Гуга и пофыркал носом.

У него манера такая была необычная: никогда, чтобы смеяться, как все нормальные люди, а просто скажет: – «Смешно», и носом фыркает, будто лошадь перед случкой. А если ему не смешно – просто молчит. При этом выражение лица его не меняется, ни когда смешно, ни когда не смешно. Глаза его, такие же чёрные-пречёрные, как у красавицы сестры, смотрят всегда настороженно, как будто он находится на борцовском ковре и внимательно следит за обманными действиями противника и в первую очередь за его ногами, а своими переступает туда-сюда, готовясь к атаке с подножкой.

– Теперь до меня дошло, какая у тебя проблема, – сказал Гуга, незаметно радуясь своей догадливости. – Однако, по-моему, ты сильно рисковал, рассказывая эту занимательную историю так подробно.

– Да, Гуга, ты прав. Я сам знаю за собой этот недостаток. Многословие и привычка перескакивать с одного на другое меня когда-нибудь погубят. Мне всё кажется, что, если я не скажу это и это, то собеседнику будет непонятно, что я хочу сказать. Ну, что ж, пойдём? По-моему, уже пора.

– Пойдём. Но вот что я думаю: как ты там будешь сидеть? Может быть, тебя на руках надо будет подержать. Тогда я один вряд ли справлюсь. Если, конечно, долго: час или два.

– Ну, вот ещё! Выдумал тоже! Ты забываешь, Гуга, что я всё-таки горнолыжник. Возможно, не ахти какой, но ноги у меня натренированные. Я могу приседать на одной ноге до двадцати раз подряд. Присяду там на левой, а правую пристрою на костыль. И все дела. Вот такая технология.

В то время, как между мной и Гугой происходил этот сугубо мужской разговор, и я ему вкратце рассказывал про красивую Стеллу и её очаровательную дочку Сэру, мои московские друзья, с которыми я приехал в Бакуриани, несколько раз пытались внедриться в нашу приватную беседу и предлагали свои услуги мне в помощь.

– Гуга, мы сами всё сделаем, – говорил Толя Дрынов. – И отнесём, и принесём. Всё будет, как в лучших домах Лондона (в этом месте Толя засмеялся по привычке). Ступай обедать, не беспокойся. Мы его сохраним в целости и сохранности. Как реликву. – И он снова засмеялся.
 
– В самом деле, неловко как-то получается, – активно поддержал Толю Лёша Куманцов. – Что же мы, по-твоему, совсем уж без сил, как какие-нибудь хлюпики. Один Вадик у нас чего стоит!

– Нет, нет, ребята, – упирался Гуга. – Вы наши гости. Если я этого не сделаю, мне Нонка голову оторвёт.

Услышав, что Нонна проявляет по отношению ко мне подозрительную заботу, Вадик не упустил случая, чтобы меня унизить в глазах грузино-армянской диаспоры, угнездившейся на нашем чердаке. Он спросил, придав своему, ставшему вдруг елейным и вкрадчивым, голосу как можно больше нарочитого ехидства, предварив свой вопрос колючей вводной частью:

– Я понимаю, Женька, что ты сейчас витаешь в эмпиреях и у тебя романтический настрой души, нечто вроде лихорадочного бреда, так что ты вряд ли в состоянии спуститься на грешную землю, но всё же рискну задать тебе вопрос: какой у тебя размер левой ноги?

– Странный вопрос, – удивился я. – Хотя всем известно, что ждать от тебя не странных вопросов не приходится. Должен тебе заметить, что у нормальных людей, как правило, не бывает размера обуви отдельно для левой ноги и отдельно для правой. Не понимаю, зачем это тебе понадобилось. Думаю, что скорей всего для того, чтобы показать себя с другой, неизвестной нам стороны. Но раз уж ты спросил, отвечаю: сорок второй.

– У меня сорок третий. Так что всё в порядке. Я обратил внимание на то, что твои башмаки выглядят, как бы это поинтеллигентнее выразиться, дерьмово, не первой свежести, рваньё-рваньём. Могу тебе предложить на первое время свой единственный полуботинок канареечного цвета, называемый в высшем свете мужской туфлёй. Она как раз на левую ногу и будет тебе к лицу. Её и надевать легче, и сам будешь выглядеть вполне импозантно и модно. Как настоящий кавалер из высшего света.

– Знаешь что, Вадик, – сказал я, стараясь сохранить присутствие духа и не сорваться на грубость, – спасибо тебе за столь великодушное и лестное предложение, но можешь запихнуть свою жёлтую туфлю в одно место, которое находится чуть ниже спины и называется в высшем свете, если я не ошибаюсь, задница. Тогда уж ты точно её не потеряешь. Впрочем, как знать, ты способен на всё.

– Ты ошибаешься, милый друг. В высшем свете эта важнейшая часть красивого человеческого тела называется более интеллигентно – жопа.

– Жопа это ты! – не сдержался я.

– Грубо и неостроумно, – подытожил Вадик нашу излишне дружескую перебранку, сохранив за собой, как обычно, последнее слово.

Ну что ж, любезные мои друзья, терпеливые мои слушатели и добрые почитатели моего редкого таланта нудного рассказчика, на этом пора, наверное, эту важную вечную тему заканчивать. Спешу успокоить дорогих для меня взволнованных читателей и в первую очередь, конечно, читательниц, если таковые паче чаяния найдутся, что операция под кодовым названием «пурлегран» в отдельно стоящем на семи ветрах холодном гальюне бакурианской турбазы «Буревестник» прошла успешно.

Когда мы с Гугой вернулись, он без промедления поспешил в столовую догонять давно ушедших туда остальных проголодавшихся за ночь обитателей нашего общего уютного кубрика-чердака. Печка давно уж остыла и с нетерпением ждала, что кто-нибудь догадается покормить её вкусными сосновыми дровами. Я завалился на свою койку, натянул до подбородка байковое одеяло, надеясь согреться. И остался лежать так, практически неподвижно, чтобы не дать холоду шансов проникнуть ко мне под одеяло. Подложив сплетённые озябшие пальцы рук под голову, я уставился в косой потолок туманным взором, терпеливо ожидая горячую еду, которую должны были вскоре принести мне мои верные московские друзья.
 
Я чувствовал себя немного уставшим после первого, трудного, похода на костылях, но зато счастливым. Мой кишечник был восхитительно пуст, живот провалился, а рёбра выпятились, образовав уютную впадину, где могла бы, как я размечтался, прикорнуть головка прелестной девушки, мечтающей о замужестве, и слушать тишину вместо бурчания. А я бы гладил её по мягким волосам и приговаривал, заманивая: давай поженимся. Хоть чуть-чуть. Чего тебе стоит? А мне, право, так хочется!

Но главное – теперь я был уверен, что смогу передвигаться без посторонней помощи. И размышлял о ведре, о гальюне и приходил к выводу: как в принципе мало нужно советскому человеку, чтобы быть счастливым.

Пользуясь подходящим случаем, прошу меня простить великодушно за некоторые неприличные и, что уж скрывать, неприятно пахнущие физиологические подробности, допущенные мною непреднамеренно, но только лишь из жгучего желания сохранить, во что бы то ни стало, вольный стиль, руководствуясь принципом, сформулированным впервые тёткой Нюсей из Терскола: «что естественно, то общественно».

Постараюсь впредь избегать грубости и сосредоточиться исключительно на прекрасной и возвышенной любви. Будь она трижды неладна, раз, лишает покоя безвинного человека, находящегося в кратковременном очередном отпуске, приходящемся на первый квартал года (что поощряется заботливым начальством), мешает ему сладко спать и думать только об одном. Или – об одной? Пожалуй, всё же правильнее сказать: об одной.

Были, конечно, разные отвлекающие моменты быстро текущей бакурианской жизни, как то: завтрак, обед, ужин с прекрасным домашним вином, принесённым из посёлка Толей Дрыновым, Вадиком Савченко и Гугой, братом Нонны. Весёлые разговоры о том, о сём, с шутками и прибаутками. Топка дежурным по чердаку железной печи, создающей потешную иллюзию лондонского камина при открытой настежь чугунной дверце, когда видно, как извивающееся красными и голубыми языками жаркое пламя и курящееся струйками белого дыма уносятся с гудением в трубу. А постреливающие сырые дрова превращаются в тлеющие, подёрнутые серым нежным пеплом угли настоятельно требуют помешать их закоптившейся кочергой, чтобы добавить живительного кислорода. Смена согревающего компресса, на основе разбавленной чачи, лечащего мою вывихнутую ступню, с последующим тугим бинтованием её крест-накрест эластичным бинтом, что, неизменно посмеиваясь, делал всегда Толя Дрынов, топорща свои жёсткие усики. И другие мгновения, со своими резонами, колоколами и отметинами, между прошлым и будущим. При всём при том я ни на минуту не забывал, что обещала придти ко мне Нонна.
 
И это заполняло моё сознание крупным планом.               

                XXXI

С большим напряжением душевных сил я едва дождался утра следующего дня, когда после завтрака и казавшегося мне невыносимо медленным уходом лыжников на искрящиеся снежные склоны Кохты, на чердак явились три девицы под окно. Это были очаровательные создания природы, три грации, носившие редкие древнегреческие имена: одну из них звали Нонна, другую Шура и третью Мура. Я спросил по секрету у Нонны на ушко, едва удержавшись, чтобы не коснуться его губами:

– Её правда, что ли, зовут Мура?

– Правда. А что здесь особенного? У вас же есть песня про Мурку. Мурка, Маруся Климова. Муру тоже, возможно, зовут Марусей.

Шура и Мура, как выяснилось позднее, из моих разговоров с Нонной, приехали в Тбилиси из Москвы на киностудию «Грузия-фильм» по программе культурного обмена между братскими союзными республиками. Грузинская киностудия, получившая широкое признание во всём кинематографическом мире, как раз в это время, по заказу Министерства культуры СССР совместно с Государственным Комитетом «Госкино СССР», снимала документальный фильм об исторических, архитектурных и культурных памят-никах древнего Тбилиси на фоне знаменательных достижений народного хозяйства республики. Шура выступала в роли ассистента заместителя звукорежиссёра, а Мура – тоже ассистента, но по монтажу. Нонна же, к моему несказанному удивлению, смешанному с восхищением, подрабатывала на съёмках фильма консультантом по отдельным историческим местам грузинской столицы и её окрестностей, по которым она проводила иногда экскурсии, имея мандат от экскурсионного бюро республиканского общества «Знание».
 
Вот на этой культурной почве девицы и познакомились между собой. А познакомившись поближе, нашли много общего и подружились. Во время небольшого перерыва в напряжённых съёмках, вызванного зимними каникулами студентов, которые в обычные учебные дни виртуозно увиливали от занятий и принимали активное участие в массовках, изображая толпы восхищённых иностранных гостей, которым посчастливилось лицезреть достопримечательности преображённого Тифлиса, девицы отправились в Бакуриани. Чтобы недельку-другую отдохнуть, позагорать под горным солнцем, подышать свежим горным воздухом и заодно посмотреть, со скрытой надеж-дой, как жизнерадостные молодые люди катаются на горных лыжах, оставляя после себя на снегу красивые извилистые следы.

Все три девицы были незамужние, на редкость скромные и целомудренные и втайне мечтали – я был почти уверен в этом – как можно скорее и безболезненнее, естественно, по большой и чистой любви, переступить ту зыбкую грань, которая во все времена разделяет дам и барышень. Все три были молоды, налиты под завязку жизненной силой и хороши собой. Хотя Нонна, надо прямо здесь сказать, заметно выделялась из этого дивного ряда совершенно особой, загадочной, восточной красотой, и обе смазливые москвички безоговорочно признавали за ней первенство. Тем более что она обладала не только совершенством изумительных внешних данных, но и необыкновенной живостью ума.

Когда эти три грации, как было обещано накануне Нонною, появились для проведения капитальной уборки у нас на чердаке, сияя глазами и обворожительными улыбками, я обомлел. Я сразу обратил внимание, что все они были одеты в совершенно одинаковые замызганные серые халатики, перехваченные в тонких талиях (не решаюсь назвать их осиными, дабы избежать банальности) грубыми верёвочными поясками для обозначения их божественных фигур. Из-под халатиков выглядывали байковые шаровары грязно-лилового цвета, с неотстиранными следами масляной краски, а ноги девушек были погружены в поношенные резиновые сапоги, неопределённого удобного размера, и болтались там, как хотели. Я подумал, что эту незатейливую рабочую одежду девицы, скорее всего, одолжили на время у посудомоек и уборщиц пищеблока и туристских номеров. И, как видно, не без помощи вездесущего Гуги, находившегося в приятельских отношениях с обаятельным директором турбазы Сократом, своим кунаком.

На головах у прелестных девушек красовались разноцветные сатиновые платочки, повязанные на манер ударниц трудового фронта эпохи первых пятилеток, когда железной волею вождя всех народов огромная страна была вздёрнута на дыбки и семимильными шагами двигалась по пути индустриализации и коллективизации, готовясь показать злонамеренному капиталистическому окружению кузькину мать.

Из-под красной косынки у Нонны игриво высовывался подрагивающий, при балетном движении с носка на пятку, хвостик иссиня-чёрных волос. Из-под синей косынки у Шуры выползала тяжёлая русая коса, которая на мягком, чуть подпрыгивающем ходу владелицы этого чуда била её по крутым ягодицам, похожим на два спрятанных под шароварами школьных глобуса. А из-под белой, точнее сказать, когда-то белой косынки у Муры заманчиво выглядывали короткие рыжеватые кудряшки, вызывавшие нескромные мысли сугубо мужского интереса.
 
Девушки принесли с собой тряпки и тазики. Моё ведро тоже пригодилось для бесперебойной подачи воды. Я был уверен, что для этой работы, то есть подноса воды с первого этажа на чердак больше других подходит Шура. Она была рослой и на вид могутной – широкой в плечах и в спине. Как показала практика дальнейшей ударной работы, я не ошибся. Она носила полное ведро воды играючи и не думала уставать.

Перед тем как приступить к работе, девушки признались мне:

– Вчера Гуга рассказал нам вашу забавную историю про девочку Сэру и её мать Стеллу. Мы так смеялись, что с нами чуть родимчик не приключился. А Мара даже описалась. Это что, реальный факт вашей биографии? Или, признайтесь, всю эту историю вы сами придумали.

– Это, девочки, не факт, а было на самом деле, – сказал я, посмеиваясь.

Девушки звонко рассмеялись, а Нонна вдобавок крикнула: «Браво!». Мне понравилась их неподдельная весёлость, особенно меня вдохновила Нонна своим искренним одобрением, и я стал трепаться напропалую, чего раньше за собой никогда не замечал по причине крайней стеснительности.

– Вы знаете, милые девочки, – начал я с места в карьер, – это было недавно, но уже довольно давно. Я тогда ещё учился в строительном институте Моссовета и, признаюсь, любил лоботрясничать. Моя мама снимала на лето дачу в посёлке «Раздоры», который находился рядом с деревней Барвиха, расположенной на берегу Москва-реки. Тогда это было заурядное место под Москвой, которое вороватые богачи ещё не успели как следует разнюхать и оценить. Дачу в Барвихе, Раздорах или в Жуковке мог снять любой обыкновенный человек, не обременённый лишними деньгами. Среди дачников было много молодёжи, к которой, как вы сами, надеюсь, понимаете, я отношу и себя тоже. Мы нахально купались в Москва-реке. Я употребляю это слово «нахально», потому что там была запретная зона. Почему она была запретной, я объяснить не могу. Но мы манкировали всеми запретами в силу своего опасного возраста. Это была весёлая игра. Среди нас было много хороших пловцов. Говорю это без ложной скромности. Мы зарывали свою одежду в песок, а потом шли в реку и смело плавали сколько душе угодно. Вскоре появлялся милиционер, разбуженный обычным по тем временам подозрительным стуком деревенских жителей, любителей общественного порядка. Милиционер издавал соловьиные трели своим свистком и делал нам знаки рукой, чтобы мы немедленно покинули запретную акваторию и убирались подобру-поздорову. Мы показывали ему шиш и переплывали на другой берег реки. Там мы ложились на траву и с интересом наблюдали за охранными действиями блюстителя закона и запретов.

До сих пор не могу понять, на что он рассчитывал. Возможно, ему было просто скучно. Но скорее всего в своих нелепых попытках нас прогнать он видел свой профессиональный долг. Этот тупой страж порядка долго отмыкал замок на цепи, которой была привязана милицейская лодка, залезал в неё, балансируя руками, чтобы сохранить равновесие, плюхался задом на среднюю банку, вставлял вёсла в уключины и долго грёб, преодолевая течение реки. А мы лежали и ждали, пока он перегонит лодку на наш берег, вытащит её на отмель и будет долго карабкаться по обрыву почвы, чтобы нас арестовать и привлечь к административной ответственности.

Как только он, отдуваясь и потея багровым лицом, выбирался на наш берег, а берег был крутой, обрывистый, из-под милицейских сапог обваливались пласты песка, мы все вместе разом прыгали в воду и переплывали реку в обратном направлении. Он за нами. Мы обратно. И так это могло повторяться до бесконечности, пока какой-либо из противоборствующих сторон такая однообразная игра в казаки-разбойники не надоедала. И тогда мы, нарушители порядка, разбредались в одних трусах по домам и дачам. А одежду свою выкапывали из песка, когда мент покидал свой важный        караульный пост.

Ближе к вечеру мы собирались на волейбольной площадке, которую сделали сами, и рубились в волейбол до седьмого пота. Я умел сильно гасить и требовал от партнёров по команде хорошего паса возле сетки.

А после, когда уже начинало темнеть, все шли к Алику Кривопалову, у которого была собственная дача, довольно просторная, и большой участок с вишнёвым садом. Алик был значительно старше любого из нас, уже работал, по-моему, в одной из центральных газет, получал неплохую зарплату и мог позволить себе угощать всю нашу шумную ораву. Он поил нас чаем с вишнёвым вареньем из самовара. Помню, однажды на спор я выдул тринадцать чашек чаю с вареньем и чуть не лопнул. Я-то чуть не лопнул, а свидетели спора полопались от смеха.

Алик был душою компании, любил верховодить и вкусно рассказывать разные байки, украшая свою плавно текущую речь забавными присловьями. Например, он говаривал так: – «У меня дом – полная чаша. Приходи любой. Пей, ешь, гуляй! А не хочешь – пошёл к чёртовой матери!» Вот у него-то я и перенял этот доморощенный афоризм, который вас так насмешил: «Это не факт, а было на самом деле».

Во время моего трёпа девушки посмеивались, а Нонна даже высказала одобрение наподобие похвалы:

– Вы хорошо рассказываете, Женя. Вам впору писать рассказы. Не пробовали? Признавайтесь. Вижу, вижу, что пробовали.

– Нет, – солгал я. – Какой из меня писатель! Да и некогда, честно признаться: много работы, летом – яхты, зимой – лыжи, то да сё.  Ещё в кино надо сходить, на выставку, книжку хорошую почитать. По четвергам мы ходим в Селезнёвскую баню, там хороший пар. Времени совсем не остаётся.

– Ну, а девушки? – спросила Нонна. И все насторожились.

– Ну, а девушки, а девушки – потом, – фальшиво пропел я и поперхнулся, как будто в горло заронилась мелкая крошка от засохшего хлеба.
 
– Девочки, хватит бездельничать и точить лясы! Пора приниматься за работу! – строго прикрикнула Нонна, и все обе сразу подчинились.

Они стали выгребать золу из печки и плиты, подметать, мыть полы, протирать тряпками пыль, лежащую всюду толстым слоем. А я размечтался. Воображал себя Парисом, а девчат богинями, одной из которых мне предстояло вручить яблоко раздора. Я не хотел никакого раздора, да и яблока у меня не было. В голове моей всё перемешалось, всё перепуталось, как сметаемая веником паутина. И я не мог понять, кто из девушек Афродита, кто Гера, а кто Афина. Где-то должна быть ещё Прекрасная Елена, из-за которой началась Троянская война. Всё это красивые сказки и собачья чушь. Но если бы у меня было яблоко, скажем «белый налив» или «антоновка», я отдал бы его, конечно, Нонне. Пусть она будет и Афродита, и Прекрасная Елена, и необычайно красивая грузинка одновременно.

– Женя! – прервала мои пустые бредни Шура. – Я выметала из-под кровати Вадика накопившийся там сор и выгребла оттуда только один жёлтый туфля. А второй так и не нашла. Скажите мне, где здесь факт, а где на самом деле?

– Не волнуйтесь, милая Шурочка, – попытался я её утешить, – второй туфля с оторванным каблуком лежит где-то на подъезде к Хосте. Если он не засыпан опавшими листьями, его легко можно найти. Это – факт. А то, что он был выброшен из окошка вагона-ресторана шеф-поваром в сговоре с грузинским красавцем официантом, – это было на самом деле.

Девушки залились смехом, а я чувствовал себя на верху блаженства: ай, да Женька, ай да молодец! Как лихо повернул колесо истории!

Пришёл Сократ. Похвалил девушек за помощь, потом осмотрел мою ногу, ощупав её так и эдак, и сказал:

– Всё нормально. На ночь продолжать делать согревающий компресс. Но эластичным бинтом тугую повязку не делать. Туго бинтовать, если надо будет выходить на улицу. По нужде.

– А что, мне уже можно выходить? – обрадовался я.

– Можно. Только осторожно. С завтрашнего дня. Если забинтованная нога в башмак не влезет, так часто бывает, не надо никаких усилий. Лучше надеть дополнительно на больную ногу шерстяной носок. Ещё лучше два. И ходить пока на костылях в одном ботинке. Через пару дней, я думаю, костыли можно будет отбросить. И я их поставлю на место в кабинет.

– «Отбросить костыли» звучит как-то уж очень мрачно, – заметил я.

– Это ещё почему? – нахмурился Сократ.

– У нас так говорят некоторые остроумцы, когда хотят пошутить по поводу человека, который уходит навеки-вечные в мир иной.

– А ты поменьше слушай дураков, – усмехнулся Сократ. – Тебе туда ещё рано. У тебя вся жизнь – впереди. Нога – что нога? Заживёт. Найдёшь себе красивую невесту, детей нарожаешь. Чего тебе ещё? Приезжай в следующем году, у нас уже будет работать подъёмник на полный ход. А стул твой я велю поменять уже сейчас. – И он ушёл.

Девушки закончили уборку, на чердаке воцарился сладкий запах сырости. Шура и Мура собрали тазики, тряпки и направились к выходу, проговорив со значением, которое можно было истолковать, как добрую зависть:

– Ну, мы пошли. Не будем вам мешать.

– Вы нам нисколько не мешаете, – поспешил я их заверить и сразу понял, что сморозил глупость.

– Девочки, я иду вместе с вами, – сказала Нонна. – Женя шутит факт.

Они ушли. А я остался лежать и кумекать. Чёрт побери, господи, твоя воля! Да ведь она, кажется, ревнует!

С этого дня жизнь моя в Бакуриани, а в скором времени и в Тбилиси, изменилась так, как я не мог себе этого даже предполагать. Вдруг я почувствовал, что я не один, что нас двое. Двое во всём мире. Вся жизнь моя заполнилась этой грузинской девушкой. Я не мог ни о чём больше думать, как только о ней. Представлять её дивные глаза, её очаровательную улыбку, её гибкие движения рук. Признаюсь честно, я не верю в бога. Считаю, что вера в бога это мракобесие и морочанье головы. Точнее не вера в бога, а религия. Но всё же есть одно сомнение. Если бы не было бога, кто же тогда создал женщину? С мужиками всё ясно, они произошли от обезьяны. Это факт и было на самом деле. Здесь у матросов нет вопросов. Но женщину мог создать только бог. И только это может служить неопровержимым доказательством его существования.
 
Предназначение женщины – быть самой красивой. И я очень переживаю, когда не у всех женщин это получается. Мне хочется плакать по этому поводу. А красивой им нужно быть для того, чтобы привлекать мужчин, от которых они могут получить то, от чего рождаются дети. Если мужчинам свойственно брать, порою грубой силой, то женщинам свойственно отдаваться. Хотят они этого или не хотят, от них это не зависит, в них это заложено генетически. Понаблюдайте за женщиной, когда вам нечем будет больше заняться, посмотрите, как она себя украшает перед зеркалом. Забавная и очень милая картина. У меня, например, никакого отторжения она не вызывает. Потому что я знаю: всё что естественно, то общественно.

Я, конечно, и до появления у нас на чердаке, Нонны, не чувствовал себя одиноким. У меня были замечательные друзья, в Москве меня ждали мои любящие родители, мама и папа. Но всё это было привычно, обыденно, и я всегда ощущал себя отдельным от всех остальных человеком. А тут нас двое, и двое вместе. Я, наверное, сошёл с ума. И, что самое невероятное, во что трудно поверить, я не помышлял ни о каких таких «точка-точка-запятая». Я боялся даже представить себе физическую близость с этой девушкой. Мне казалось это святотатством.

                XXXII

После завершения уборки не прошло и получаса, как Нонна вернулась на чердак. Она была переодета в свой прежний, обычный костюмчик, в руках она держала небольшой кожаный ридикюль. Такие давным-давно вышли из моды. В нём было что-то старушечье. Но, видно, этот был ей чем-то дорог, а, может быть, просто нравился, как нравятся многим людям древние вещи, хранящие кислый запах прежних веков.

Она присела на присланный Сократом стул, рядом со мной, поставила на колени этот древний ридикюль, разомкнула его, как кошель, и извлекла оттуда сверкающие спицы и начатое вязание. Я молча наблюдал за её действиями, не пытаясь угадать, что она собирается вязать, а просто любовался ею, не в силах отвести глаз от её лица.

Спицы мелькали и сверкали, как маленькие молнии, и я поражался необыкновенной ловкости, с которой орудовали пальчики Нонны.

– Как ловко у вас это получается, Нонна-кха! – Она промолчала, занятая подсчётом петель. – А что вы вяжете, позвольте полюбопытствовать?

– Носок, – коротко ответила она. Помолчав, добавила, не поднимая глаз: – Вы же сами слышали, что сказал Сократ.

– Так это носок мне? – изумился я. – Я не в силах этому поверить.

– Вам, вам. Кроме нас, двоих, здесь, кажется, никого больше нет.

– Ну, мало ли! – Я растерялся и от растерянности задал самый умный вопрос, на какой был способен: – А почему из сумки тянутся две шерстяные нитки: красная и чёрная? В этом есть что-то грустное, загадочное и траурное.

– Глупости! Носки траурными не бывают. Я хочу, чтобы носки были полосато-рябыми. Знаете, в такую мелкую полосочку, как рябь на рыбине. Мне кажется, получится красиво. Я вообще люблю всё красивое. Чёрная шерсть у меня была, а красную я попросила купить Гугу в посёлке. Он как раз недавно туда ходил вместе с вашими друзьями.

Я внезапно осмелел и брякнул с бухты-барахты:

– Знаете, Нонна-кха, мне эти цирлих-манирлих надоели, честное слово. Давайте перейдём с вами на «ты».

– Я согласна. И даже сама хотела вам это предложить. Только, пожалуйста, без всех этих «брудершафтов». Я их терпеть не могу. Мне это столько раз предлагали, что у меня от них оскомина. Это придумали неуверенные в себе люди. Просто договариваемся и всё.

– Идёт! – согласился я.

Первое время мы сбивались, но вскоре привыкли, как будто были знакомы всю жизнь, и всё пошло, как по маслу. Первым делом я спросил:

– Нонна-кха, откуда ты так хорошо знаешь русский язык? Нельзя сказать, что у тебя совсем нет акцента, но он такой милый, что язык от этого только выигрывает. Не то, что у Сталина. Скажу честно, я этого не понимаю: жить столько лет среди русских людей и не избавиться от акцента, притом довольно сильного, это что-то говорит, по-моему, об умственных способностях. Ты не обижаешься, что я заговорил о Сталине? Он же ваш нац-герой.

– Нет, не обижаюсь, обижаться глупо.

– Я тебя, кажется, уже спрашивал о том, откуда ты так хорошо знаешь русский язык, но тогда ты была занята и обещала объяснить мне это в другой раз. Помнишь? Я считаю, что этот другой раз как раз наступил.

– Да, я помню. Объясняется всё очень просто. В то время, когда мне пришло время ходить в школу, наша семья жила в престижном районе Ваке. У нас там была шикарная квартира. Я по ней до сих пор скучаю. И вот так совпало, что рядом с нашим домом была знаменитая русская школа номер два. И меня туда отдали. Я проучилась в этой школе вплоть до седьмого класса. А потом так случилось, что нам пришлось переехать на улицу Челюскинцев. Это может показаться смешным, но рядом с нашим новым домом, можно сказать, стена к стене, оказалась грузинская школа, и мне ничего другого не оставалось, как продолжить своё обучение в этой грузинской школе. Которую я окончила, скажу без хвастовства, с серебряной медалью. По всем предметам я шла на одни пятёрки. Но немножко подвёл грузинский язык.

– Это факт или было на самом деле? – спросил я. – Скажу честно, что это похоже на анекдот.

– Факт, факт, – засмеялась Нонна, – и было на самом деле.

– Если ты теперь расскажешь мне, что рядом с другим твоим домом была армянская школа, и поэтому ты знаешь армянский язык, я буду считать, что ты надо мной просто насмехаешься.

– Ты, возможно, будешь смеяться, но, действительно, в том районе, где мы сейчас живём, есть армянская школа. Но я в ней не училась. А знаю я армянский язык оттого, что моя бабушка, мамина мама, армянка. Она уже старенькая и живёт вместе с нами. Она очень хорошая, все зовут её бабушка Каринэ. Она ещё довольно крепкая, всё делает сама и сердится, когда ей пытаются помогать. В последнее время у неё что-то случилась с мозгами, она стала многое забывать и всё путать. Меня называет своей дочкой, а кто такой Гуга, не понимает. У неё есть одна странность, это смешно и грустно. Каждое утро, просыпаясь в своей комнате, она выглядывает в окно и говорит всегда одно и то же: – «Премерзкая погода! Не зря у меня болят все кости». А когда ей начинаешь возражать и говорить, что на небе ни облачка, солнышко греет, пойдём, бабушка, погуляем, подышим свежим воздухом, она сердится и ворчит: – «Я сама знаю, что мне надо делать».

Так вот откуда эта нечеловеческая красота, подумал я. Какая колдовская, завораживающая смесь! Не хватает только ещё, чтобы кто-нибудь из других её бабушек или дедушек был родом из евреев. И я был недалёк от истины. Как выяснилось в самом близком будущем, отец её был мегрел по фамилии Гегия. Впрочем, я уже, кажется, говорил об этом. А среди настоящих, грузин, разных там «швили» и «дзе», мегрелы, если и не были вполне евреями, то стояли, по своим ухваткам и вредным привычкам, близко к этому древнему и красивому племени, о чём мне поведал в своё время Додик Израилидзе, с которым мы «отдыхали» вместе в санатории «Строитель» в Гудауте, на берегу тёплого Чёрного моря и болтали о разных разностях.

Об этом я тоже, кажется, говорил.
 
В это трудно поверить, но к тому времени, когда раздался звучный гонг рельса, зовущего на обед, один из носков был уже готов.

– Как ловко у тебя это получается! – высказал я неподдельное восхищение. – Может быть, в твоём ридикюле спрятаны волшебные мышки, которые тебе помогают так быстро вязать. Признавайся.

– Нет никаких мышек. Мышки это мои пальцы. А учила вязать меня бабушка Каринэ, когда у неё ещё не болели кости в любую погоду. Высовывай из-под одеяла свою ногу, надо примерить носок. Всякое бывает, возможно, придётся перевязывать. Это можно сделать быстро.
 
Я выставил ногу, Нонна расправила на своей коленке носок, разглаживая его, словно утюгом, ладонью, потом осторожно натянула его на мою забинтованную ногу. Носок оказался в самый раз.

– Теперь я никогда не буду его снимать, – сказал я. – Буду носить до конца жизни и в завещании распоряжусь, чтобы меня в нём похоронили.

– Типун вам, ой… тебе, Женя, на язык! Если молотить чепуху, знаете, что получается? Чепуховина.

Я понял, что надо срочно переводить стрелки разговора назад, и сказал:

– А не кажется, тебе, Нонна-кха, что он немного великоват? Не слишком, но всё же.

– Выстирается, сядет, будет в самый раз. Я это знаю на собственном опыте.

И тут на меня стих накатился, я раздухарился, а у самого сердце ёкает, как первый раз на свидании с девушкой, и спрашиваю так, загадочно:

– Как по-грузински сказать: я тебя люблю?

Нонна засмеялась и отвечает:

– А зачем тебе это надо знать?

– На всякий случай, – говорю. – Мало ли что. Может быть, пригодится.

– Мэ шен миквархар.

– Надо будет запомнить, – сказал я.

– Зачем? Если забудешь, я тебе напомню.

– И то верно, – согласился я. – И вообще, я решил сегодня пойти в столовую сам. Я уже вполне на это способен, на меня стих нашёл.

В это время, прервав наш игривый разговор, ввалились лыжники, грохоча задниками лыж и ботинками, как стадо мустангов.

– Без обеды нет победы, – умно пошутил Толя Дрынов и засмеялся.

– Кто не сидел на моей постели и не смял её? – проговорил Вадик Савченко, подражая тонкому голосу медведицы Настасьи Петровны.

– Это я, это я не сидела, – пропищала Нонна. – Но могу посидеть немножко, если вам, Вадик, так этого хочется, пока Женечка будет одеваться.

– Ого! – воскликнул Вадик. – Уже Женечка. Ничего себе. Скорости космические. Я не ослышался? Господи, я этого не переживу.

 – Вадик, – сказала, посмеиваясь, Нонна, – я попробовала придумать и для вас уменьшительное имя, но это оказалось непросто: у меня получилась «Вадичка»! Вы согласны, если я иногда буду вас так называть?

– Только не ВадИчка, а ВАдичка.

– Ну, уж нет, здесь я не согласен, – заартачился Толя Дрынов. – Мне больше нравится ВадИчка. Теперь это будет твоя кликуха. Яхтенный капитан ВадИчка, правый галс! Звучит? Буль-буль! И ты на дне, где зимуют раки.

– Если я ВадИчка, то ты яхтенный капитан «Урина». Советую тебе заняться уринотерапией. Говорят, эффект потрясающий, лодка без ветра идёт.

Нонна не выдержала этих интеллигентных препирательств и, подхватив свой ридикюль, упорхнула, лёгкая, как пух от уст Эола.

– Ребята, я выучил наизусть такие замечательные грузинские слова, – проговорил я, вложив в новую для себя интонацию весь груз обуревавших меня и рвавшихся наружу чувств.

– И что же это за слова? – поинтересовался Лёша Куманцов. – Поделись с нами, твоими друзьями.

– Это мой личный секрет.

– Если это секрет, тем более личный, тогда зачем об этом объявлять во всеуслышание? Не понимаю. Если уж начал, то говори. Или молчи, как влюблённый. О любви не говорят, а молчать не в силах – пой.

– У него недержание, – заметил Вадик.

– Ребята, на меня нашёл стих. Петь я не буду, но иду вместе с вами в столовую на костылях.

– А ты сможешь? – поинтересовался Толя Дрынов.

– Я теперь всё смогу, – сказал я с гордостью.

– В таком носке это каждый сможет, – сказал Вадик. – Что-то раньше я у тебя такого красивого носка не замечал.

– Это мне Нонна связала, – сказал я, потупившись и покраснев.

– Теперь, ребята, – объявил Вадик, – мне всё стало предельно ясно.

– И мне, – поддержал его Лёша Куманцов.

– И мне, – присоединился к ним Толя Дрынов и залился смехом. – Отсмеявшись привычный срок, он добавил: – Яхтенный капитан ВадИчка, поднимай паруса, айда в столовую! Курс – фордевинд.

Здесь надо отметить один важный исторический момент: когда мы не катались на лыжах, мы ходили в кедах. Была тогда такая замечательная матерчатая обувка, которая почему-то всегда намокала. Если было сыро, то снаружи, если сухо, то изнутри. Подозреваю, что во втором случае по причине крепкого ножного пота, связанного каким-то образом с сыром «рокфор».
 
Материя, из которой шились эти кеды, была пропитана таким хитроумным составам, что влага легко проникала снаружи внутрь, но наоборот – никак. Кеды были у всех, и все считали это в порядке вещей. Из нашей четвёрки один только Лёша Куманцов щеголял в хромовых полусапожках на молнии, которые он купил в Европе во время одной из своих заграничных командировок. Но и он возил с собой запасные кеды. Зачем, спросите вы, и я вам отвечу: на всякий случай. Он был очень предусмотрительный человек, этот Лёша. И это его свойство оказалось весьма кстати, когда Вадик Савченко, как читатель уже знает, остался без одной туфли.

Ну, а про Вадика что говорить? Он немножечко чокнутый и не от мира сего. Пижонился, поначалу ходил в жёлтых полуботинках на высоком каблуке, но кеды всё же и его достали. Правда, не свои, а Лёшкины, но, как говориться, это значения не играет. Главное – принцип. Про кеды даже песенка такая есть, а песенка врать не станет, это уж точно:

Днём и ночью от Карпат и до Курил
Свищут ветры, зазывая и маня.
Кеды я себе отличные купил,
Ты пойми и не удерживай меня.

Словом, оказались мы в столовой. Леша в хромовых полусапожках, Вадик в его кедах, Толя в своих, а я на костылях, в одном кеде на левой ноге и в жутко красивом носке – на правой. Я сразу же увидел столик, за которым сидели Нонна, Шура и Мура. Одно место за столиком было свободным. Нон-на поманила меня рукой к себе, показав с необычайной грацией на свободный стул. Как они учатся этой грации – для меня загадка. Может быть, это у них от рождения?  Я спросил у своих друзей:

– Ребята, вы не обидитесь, если сегодня я посижу с девочками? Вон за тем столиком, где Нонна.

– Что за разговоры, Женя, – сказал Лёша Кумианцов. – Садись, где хочешь. Это же так естественно. Какая тут может быть обида?

Толя Дрынов просто пожал равнодушно плечами, а Вадик изобразил на лице радость от своего собственного великодушия и проговорил:

– Я так рад за тебя и нисколько на тебя не в обиде. Но учти, что, если бы дуэль продолжала оставаться в моде, то я вызвал бы тебя на неё. Это, конечно, шутка, но я тебя бы застрелил, как куропатку, если бы смог попасть.

– Это очень просто, – сказал Толя Дрынов. – Надо только целиться через мушку. И чтобы было больнее – по ногам. – И он засмеялся.

– Я это учту, когда вернётся мода на дуэли, – промямлил Вадик.

– Когда я первое время выступал на «Звёзднике», – сказал Толя Дрынов ни к селу ни к городу: – у меня был матрос, занимательная личность, его звали Икар Авенирович Пауков, он говорил так: мы не хотим войны, потому что мы боимся, что нас убьют.

– Большой мудрец, однако, – заметил Лёша Куманцов.

Я ещё постоял немного возле столика своих друзей, не зная, как поступить: вот так просто взять и уйти? Или ещё сказать что-нибудь умное? Что-нибудь эдакое. Наконец, я не придумал ничего другого и сказал:

– Ну, я пошёл.

– Давай, двигай, – напутствовал меня Лёша. – Ни пуха ни пера.

– Пошёл к чёрту!

– Молодец, что пришёл, – сказала Нонна, когда я уселся на свободный за девчачьим столиком стул. – Здесь тебе будет лучше.

Я не понял, почему за этим столиком мне будет лучше, чем за тем, где я сидел раньше, но не стал уточнять, чтобы не напороться на что-нибудь непредвиденное. С этими девчонками всегда лучше промолчать.

Я всегда знал по многим литературным источникам, что влюблённые теряют сон и аппетит. Иногда даже чахнут. Но со мной стало происходить прямо противоположное: во-первых, мне всё время хотелось спать, а во-вторых, во мне проснулся волчий аппетит. Из этого я сделал следующие выводы: либо я не влюблён по-настоящему, либо классические признаки влюблённости неверны.

В то же время я всё больше и больше испытывал на себе чувство обожания по отношению к Нонне, которое не покидало меня ни днём, ни ночью. Это обожание выглядело довольно странным: я не мечтал, как уже говорил, о физической близости с Нонной, у меня не возникало навязчивого желания её целовать, гладить, обниматься с ней, сюсюкаться. Мне с избытком хватило бы, чтобы она просто была рядом, и я всегда мог бы только дотронуться до неё рукой и видеть блеск её глаз. Наверное, это и есть платоническая любовь, как у Петрарки с Лаурой.

За обедом давали мой любимый суп харчо. Я мигом разделался с первой тарелкой и всем своим видом показывал, что хочу ещё. Нонна это сразу поняла и пошла к окну раздачи за добавкой. Вообще-то добавки на турбазе не поощрялись, как в любой советской столовой, потому что это подрывало основы питания самих работников общепита вкупе с их многочисленными близкими, а то и дальними, родственниками. Но отказать такой красавице, конечно, никто не мог. И я живо разделался со второй тарелкой, облизывая ложку и очень интеллигентно причмокивая.

– Что это случилось с нашим Женей? – высказала общее удивление Мура. – Уж не заболел ли он, мягко выражаясь, обжорством?

– Это у него от ноги, – уверенно заявила Шура.

– Девочки, нога здесь не причём, – встала на мою защиту Нонна. – Просто человек проголодался, вот и всё. Ничего не вижу здесь особенного.

Когда дело дошло до чая, я обратил внимание, что на его поверхности колебалась тоненькая плёночка, как будто повар плеснул в чай для красоты чуть-чуть керосина. В кружке плавало, колеблясь, радужное пятно.

– Ой, Женя, смотри! – обрадовалась Нонна. – В квужке настоящая вадуга. Как квасиво! – Она очень мило картавила, и я это впервые заметил.
Впрочем, неправда, я об этом уже говорил.

Словом, обед, как всегда, прошёл в дружеской и весёлой обстановке, души радовались, телеса насыщались великолепными грузинскими блюдами, приготовленными под руководством шеф-повара Эдика Гарибашшвили. Особый восторг вызвал гуляш по-венгерски, в который было насыпано такое количество красного перца, что во рту разгорелся нешуточный пожар, который приходилось заливать жидким компотом из сухофруктов.
 
ГрузССР всегда славилась своим великолепным вином и даже набиралась хамства спорить по виноделию с Францией, поэтому представить себе Грузию без вина невозможно. Вино украшало собой любой стол и делало его праздничным. Однако пить вино в столовых объектов здравоохранения, к которым принадлежала турбаза «Буревестник» в Бакуриани, мягко говоря, не поощрялось, а проще говоря, категорически запрещалось, о чём свидетельствовали многочисленные правила поведения, вставленные в рамочки и вывешенные в изобилии по стенам.
 
Но, как известно, правила существуют для того, чтобы их нарушать. Поэтому многие лыжники и туристы прихватывали с собой в столовую бутылки с местным домашним вином, о чём знала вся администрация, но делала вид, что не знает. За завтраком обычно не пили, всё же потом приходилось идти на гору кататься на лыжах, а обед и ужин без вина не обходились. Я спросил у девочек, не хотят ли они выпить вина. Они дружно отказались, тогда я обратился знаками к своим друзьям, показывая щелчком по горлу, что испытываю специфическую жажду. И вскоре на моём столе появился стакан вина, цветом похожим на разбавленный компот.

– За ваше здоровье и за вашу божественную красоту, милые мои девчатки! – сказал я и залпом осушил стакан.

Я должен сказать, что с некоторых пор я пристрастился к вину и не помню дня, проведенного в Грузии, чтобы я не находился подшофе. Впрочем, я уже, кажется, писал об этом. Ах, боже мой! Всё в моей бедной головушке перепуталось. Ах, как кружится голова, как голова кружится!

Я об этом состоянии упоминаю не случайно, потому что хмельная отвага сыграла не последнюю роль во всех дальнейших происходивших со мной романтических событиях.

Кататься на лыжах я уже больше не мог, поэтому ограничивать себя в вине, которое мне очень нравилось, у меня не было необходимости. Кроме того, стакан или два вина так развязывали мой обычно скованный природной стеснительностью язык, что я чувствовал себя совершенно свободным и мог легко нести прекрасную чушь. Нонна своим смехом поощряла меня в этом, и я трепался напропалую, чего в других случаях вряд ли себе позволил бы.

К вечеру был готов второй носок. Нонна принесла мне его и сказала:

– Теперь я свяжу тебе повязку на лоб, чтобы у тебя не мёрзли уши, когда ты захочешь кататься на лыжах без шапочки.

– Ах, Нонна-кха! Твоя щедрость не имеет пределов, как космос.

– Тогда назло тебе я свяжу вдобавок для тебя пуловер. Будешь знать, как смеяться над бедной скромной девочкой.

У меня на языке вертелась фраза: «Я тебя люблю», но я никак не решался произнести её вслух, будто кто-то повесил на мой рот тяжёлый замок. Я попытался вспомнить, как она звучит по-грузински, но она куда-то спряталась далеко-далеко, и я никак не мог её отыскать. Мне казалось, что, если я произнесу эту волшебную фразу непонятными для меня словами, то это будет та самая прекрасная чушь, которая меня ни к чему не обязывает. Вроде как шутка, вроде как дети, играя, кричат: «чур-чурово, не счетово!». Ещё не пришло то время, когда наши отношения приобрели бы опасный характер, который, накладывал бы на меня законы чести. Даже выпитое вино не позволяло мне ослабить тугую узду, сковывающую мои естественные (и опасные) желания. Я был осторожен, словно двигался по лавинному карнизу, готовому неожиданно оборваться и вызвать снежную лавину.

Нонна большую часть времени проводила со мной, и я был счастлив, как все влюблённые в период обострения любви. Она чувствовала себя в нашем кубрике-чердаке вольготно, раскованно и даже, как мне казалось, ощущала себя немножко «маленькой хозяйкой большого дома». Теперь она, а не Толя Дрынов, бинтовала мне больную ногу и ставила на неё согревающие компрессы. И делала она это так ловко, будто профессиональная сестра милосердия. А я млел от нежности к ней, прикосновения её тонких и красивых рук лечили мою ногу, вывихнутую на лыжной трассе, несравненно эффективнее, чем компресс из чачи, наполовину разбавленной водой.

Все мужчины на нашем чердаке привыкли к присутствию дамы и вели себя соответственно: немного развязно, но в то же время сдержанно, не переступая грань дозволенного. Мои московские друзья, чутко уловив, что рождается нечто серьёзное, перестали отпускать колкости по моему адресу и с некоторой тревогой стали наблюдать за тем, чем всё это может закончиться.

                XXXIII

Я так крепко спал, что, проснувшись, совсем забыл про свою больную ногу и разом поднялся, оттолкнувшись от провисших пружин своей койки. Опомнившись, я обнаружил себя крепко стоящим на обеих ногах и не ощущал никакой боли. Я осторожно потопал, появилась небольшая боль, но она не шла ни в какое сравнение с той, что была ещё накануне. Я сделал несколько робких шагов и понял, что костыльный период моей жизни закончился, начиналась новая, свободная жизнь, полная чудес.

– Ребята! – крикнул я радостно. – Унесите от меня скорее эти чёртовы костыли, пока я их не выбросил в окошко, как когда-то был выброшен Владиков каблук из окна вагона-рестолрана.

– Пойдёшь кататься на лыжах? – спросил Лёша.

– Вот что делает с людьми любовь! – вздохнул Вадик.

– Не дури! – сказал мне Толя. – Сначала попробуй просто походить без костылей. Торопиться не следует. У меня такой вывих был, год болело.

– Ты прав, ты прав, Толя. Теперь я буду просто гулять. В этом тоже есть своя прелесть. Можно не торопясь любоваться красотами Бакуриани.

– Особенно, если есть с кем пройтись под ручку, – не утерпел Вадик высказаться со значением. – «Не хотится ль вам пройтиться там, где мельница вертится, где фонтаны шпиндиляют, лепестричество горит, репродуктор говорит?» Я бы тоже не прочь немного вывихнуть ногу.

– Теперь, как я понимаю, уже нет смысла, – сказал Толя Дрынов. – Разве что Шура с Мурой тебя прельстят. – И он засмеялся.

После завтрака все ребята отправились на Кохту кататься на лыжах, а мы с Нонной пошли гулять. Левая нога влезла в кед без особого труда, а правая, забинтованная эластичным бинтом, упёрлась, как бык, и ни в какую. Пришлось разрезать кед в подъёме острым ножом, который был у меня с со-бою. Он мне очень нравился, у него была роговая ручка и необыкновенно острое лезвие, которое раскрывалось нажатием кнопки и намертво фиксировалось, пока не нажмёшь второй раз на кнопку, чтобы нож складывался. Эта-кий стилет. Мне его подарил Виктор Парфёнов, который по блату учился на прораба в Праге. Мы с ним подружились, когда отдыхали вместе в Карабахе, в Крыму. Я этим стилетом страшно гордился и чувствовал себя вооружён-ным до зубов.

На прогулку я взял с собою лыжные палки, поскольку чувствовал себя всё же не очень уверенно. Я шёл, прихрамывая, чуть впереди, опираясь на лыжные палки, за мной следовала Нонна. Чтобы попасть на дорогу, которая кольцом окружала плато Бакуриани, надо было пройти от турбазы немного лесом и подняться по пригорку. Как только попадалась подходящая пихта, и я мог дотянуться до нижней ветки, на которой лежала шапка снега, я стукал палкой по ветке, и снег, сверкавший под солнцем, сыпался вниз золотым до-ждём и падал как раз на голову шагавшей позади меня Нонны, засыпая ей лицо, руки и плечи. Она радостно смеялась и повторяла:

– Шерекили! Шерекили! Чокнутый!

Я поворачивался к ней, улыбаясь от неожиданного хмельного счастья, отряхивал свалившийся на неё снег, а таявшие остатки его, стекавшие по её раскрасневшемуся, пылавшему лицу этакими сопельками, слизывал языком. Она не возражала, но поцеловать её в губы я не решался. И мы шли дальше, до следующей пихты, я снова колотил лыжной палкой по ветке, но Нонна уже научилась уклоняться от моего вероломства и радовалась, когда снег с ветки падал мимо. Нонна показывала мне язык и выкрикивала, как девочка из детского садика:

– Не вышло, не вышло! Шерекили!

Наконец мы выбрались на дорогу и пошли по ней рядом. Взять Нонну под руку мне мешали лыжные палки. Я попытался захватить их одной рукой, но бамбуковые палки оказались слишком толстыми, разъезжались в стороны и создавали много хлопот, чтобы пользоваться ими для страховочной опоры. Поэтому я оставил эту затею, и мы пошли рядом, но каждый сам по себе. Я шёл, переставляя перед собой лыжные палки, а Нонна сопровождала меня сбоку. Я немножко задирал нос, всё же из всех москвичей красивая грузинка выбрала именно меня, но, вспомнив, что она говорила о кавказском гостеприимстве и обязанности помогать людям, попавшим в беду, уныло опускал нос и в очередной раз впадал в сомнение.

Дорога была туго укатана полозьями саней и остро пахла конскими яблоками. Вдоль леса, забирающегося в гору, мои московские друзья продолжали упрямо утюжить слаломную трассу. Я посмотрел в их сторону довольно равнодушно и с удивлением обнаружил, что у меня пропала страсть к лыжному катанию. Я был всецело поглощён новыми для меня ощущениями и с радостью предавался общению с девушкой, в которую, как мне казалось, я был влюблён без памяти. Я не думал о будущем и был опьянён настоящим. Мы прошли сотню-другую шагов молча, я всё думал, о чём бы таком смеш-ном заговорить, и, наконец, поставил вопрос ребром:

– Нонна-кха! Расскажи мне о себе.

– Что рассказать?

– Всё. Меня интересует всё: твоя семья, твои увлечения, чем ты занята сейчас и каковы твои планы на будущее.

– Сейчас я иду рядом с тобой и с опаской поглядываю, как бы на нас не налетели эти ненормальные лыжники, называемые тобою «чайниками.

– Нет, я серьёзно.

– Ну, что мне тебе рассказать? Семья наша небольшая, но очень дружная. Живём мы в небольшой квартире на первом этаже нового дома на улице Челюскинцев. Главным в нашей семье является папа, его зовут Гоча, а его отца, моего дедушку, звали Александр. Так что мой папа Гоча Александрович. Он работает конструктором в проектном институте и является ведущим специалистом в области сейсмостойкости зданий и сооружений.

– Что ты говоришь! – воскликнул я. – Ведь я тоже конструктор и тоже в этой области. Главным конструктором в нашем институте является знаменитый Никитин, который проектировал Останкинскую телебашню, одну из высочайших в мире. Он великий конструктор. Ты знаешь, Нонна-кха, меня всегда удивляет, что о певичках и юмористах, которые умеют ловко пародировать каких-нибудь государственных деятелей или других певичек и артистов, недалёкие люди восхищаются до умопомрачения, и знают о них гораздо больше, чем о таких действительно великих людях, как Никитин. В этом есть что-то ненормальное и обидное. Ты согласна?

– Да, я согласна. Ты всегда прав. Ты знаешь, что я подумала? У тебя с моим папой будет много общего.

Слово «будет», произнесённое Нонной, меня вдруг напрягло. Что это ещё такое: будет? Когда будет? Разве уже всё решено? Но я промолчал.

– Мой папа вообще какой-то не характерный грузин. Он не умеет приспосабливаться и называет себя «белой вороной». Не знаю, как дело обстоит в других республиках, но в Грузии многое связано с мздоимством. Мне кто-то рассказывал, что в дореволюционной имперской России, в состав которой, как известно, входила некогда Грузия, существовал такой анекдот: проситель обращается к чиновнику с какой-нибудь надобностью, тот долго изучает вопрос и говорит просителю – надо ждать. И тот ждал. Пока ему умные люди не подсказывали, что чиновник говорит не «надо ждать», а «надо ж дать». Так вот мой папа в этом отношении настоящий ригорист. Он никогда не давал взяток и уж, естественно, ни от кого их не брал.

– Я что-то не врубаюсь: какие могут быть взятки при обычном строительном проектировании? – засомневался я.

– Как это какие? – возразила Нонна. – Мздоимство может приобретать самые невероятные формы. Я плохо разбираюсь в ваших проектных делах, но слышала, как папа рассказывал моей маме, что у них в институте, например, широко распространён такой метод. Существует правило, что если кто-то вносит рацпредложение, то ему полагается за это определённое вознаграждение. Так вот. Конструктор, разрабатывая проектное решение, заранее делает его не самым оптимальным. И тут же готовит рацпредложение. И предлагает сообщнику внести его от своего имени, а вознаграждение поделить.

– Ну, это не совсем мздоимство, скорее уж, мелкое жульничество. Надо будет взять такой красивый метод, – пошутил я, – себе на вооружение.

– Я понимаю, что ты шутишь. Не вздумай шутить так при моём папе. Он вообще считает, что строительство и проектирование – это золотая жила для тех, кто путает свой карман с государственным.

Я опять напрягся. Наша ознакомительная беседа стала напоминать мне семейный разговор. По-моему, это пока преждевременно, подумал я. Вроде бы ещё ни слова не было сказано о возможной встрече с папой. Я спросил:

– А кто ещё живёт в вашей квартире?

– Моя мама, – ответила Нонна. – Её зовут Тамара. Она учительница. Преподаёт русский язык и литературу. Она окончила Московский педагогический институт. Далее с нами живёт её мама, моя бабушка, она армянка, я тебе уже говорила об этом. Зовут её Каринэ, повторяю, чтобы ты не забыл, она уже старенькая, но ещё крепкая, помогает маме по дому. Она умеет готовить изумительную долму, это такие голубцы в виноградных листьях. Посмотрю, как ты будешь облизываться, когда попробуешь её долму. Это что-то восхитительное!

«Ну, что? – подумал я не то с радостью, не то с огорчением. – Кажется, всё идёт к тому, что пора делать предложение». А Нонна продолжала:

– Ещё мой брат Гуга, ты с ним хорошо знаком, наша младшая сестрёнка Лия, она учится в четвёртом классе, и я. Вот и вся наша семья.

– Ну, что ж, с этим мы, кажется, разобрались. Теперь скажи мне, пожалуйста, Нонна-кха, собираешься ли ты продолжить своё образование и кем ты собираешься стать? Когда вырастешь совсем большой.

– Я ещё не решила.

– Вот как. И что, нет никаких намёток?

– Об этом мы поговорим позже.

– Хм.

За разговорами мы и не заметили, как дошли до трамплинов. Там в это время тренировались прыгуны. Мы присели на трибуне, смахнув с лавок снег, и стали смотреть прыжки. Это было очень красиво. Я всё ждал, не появится ли легендарный Коба Цакадзе, но, если бы он даже и появился, я всё равно этого не понял бы, так как никто ничего не объявлял, это была обычная рядовая тренировка. Прыгун разгонялся, низко присев. На столе отрыва он резко выпрямлялся, убирал руки назад и – летел. Было слышно, как часто трепещет его одежда. Приземляясь, он делал широкую разножку, громко шлёпнув лыжами на горе приземления, и начинал торможение, совсем как мы, горнолыжники, методом бокового соскальзывания.

– Ты бы так мог прыгнуть? – спросила Нонна, и в голосе её мне послышалась тревога.

– С больной ногой? – уточнил я.

– Нет, конечно. Не сейчас, а вообще.

– Нонна-кха! Я тебе сейчас скажу один вещь, но только ты не обижайся. Прыжковые лыжи значительно шире и длиннее слаломных лыж.

– Да? А я думала, что такие же. – Она помолчала. – Прыжки это очень квасиво, – сказала Нонна, – но я боюсь за этих мальчиков. Мне кажется, что если я буду думать, что они сейчас упадут, это может каким-то образом повлиять на них, и они, действительно, сейчас упадут и разобьются. Давай уйдём отсюда. Мне становится холодно.

И мы ушли. Я вдруг почувствовал, как моя больная нога стала давать о себе знать, будто она обиделась на меня за то, что я уделяю больше внимания какой-то грузинской девчонке, а не ей. И я стал хромать, чтобы её успокоить.

– Знаешь что, – предложил я Нонне, – возьми одну из моих палок, и тогда я смогу взять тебя под руку. И нам всем станет легче.

– Кому это всем? – спросила Нонна.

– Тебе, мне и моей ноге.

– Шерекили! – сказала Нонна и засмеялась.

Она взяла одну из моих лыжных палок, я взял Нонну под руку, и мы пошли в обратный путь. Нонна с трудом приноровилась к моему ковыляющему шагу, и со стороны мы выглядели, наверное, смешно. Вскоре через наши куртки ко мне проникло тепло её тела, и я почувствовал себя счастливым. Я сильнее прижался к ней и подумал, что тепло живого тела самое тёплое из всех теплов. Когда мы поравнялись со склоном Кохты, где катались лыжники, мы услышали, как Вадик Савченко крикнул нам с завистью:

– Битый небитого везёт!

Нам с Нонной было не до него, мы не обратили на его крики никакого внимания и осторожно, глядя себе под ноги, продвинулись в сторону турбазы. Мне ужасно захотелось пить, я не смог дотерпеть до того места, где бы можно было напиться внутри турбазы и стал машинально оглядываться по сторонам. С крыши здания турбазы и с навеса над входом свисали сверкающие под солнцем огромные сосульки. Некоторые из них своей формой напоминали грузинское лакомство под названием «чурчхела». Я сбил несколько сосулек, до которых мог дотянуться лыжной палкой, подобрал одну из них и стал с наслаждением грызть. Мне ломило от холода зубы, но было так вкусно, что мне стало казаться, что я грызу чурчхелу.

– Ты с ума сошёл! – захлопотала Нонна. – Прекрати сейчас же, простудишься! Тебе не хватает только ангины или воспаления лёгких.

– Ничего, Нонна-кха, с тобой теперь мне ничего не страшно. Мне кажется, что теперь я никогда не буду болеть.

Вечером пошёл снег. Тот, кто не видел снегопада в горах, не может себе представить, что это такое. Снег валит стеной. Порой чудится, что шелестят снежинки, собираясь в хлопья. Перед сном мы опять пошли погулять.

 Около входа в турбазу стояло два высоких столба, на одном висел старенький репродуктор времён войны, по которому радист турбазы транслировал музыку и разные объявления местного значения. А на втором столбе висел фонарь, освещавший вход в турбазу. Фонарь представлял собой обычную лампочку, прикрытую сверху железным колпаком, похожим на шляпу китайского кули. От этого фонаря вниз падал сноп жёлтого света в виде круглой пирамиды, а в нём падали, кружась и сталкиваясь между собой, крупные снежинки. Поскольку мы находились внизу, а свет падал сверху, снежинки казались нам чёрными, и только приближаясь к земле, они постепенно светлели и приобретали свой законный белый цвет. Через вход то и дело сновали туристы, отряхивая с курток и шапочек снег, и сметали его веником с  ботинок, мы отошли в сторонку, под сень мохнатых пихт, где нас уже не было видно. Ветви дерева, хоть и создавали некоторую защиту от снегопада, но всё равно снег нас доставал.

– Давай встанем как лошади, – предложил  я.

– Как это? – спросила Нонна тихо.

– Я положу голову на твоё плечо, а ты положишь свою на моё плечо.

– Женя, но я же не достану до твоего плеча, ты такой большой.

– Я попробую немножечко присесть, и тогда ты достанешь.

– Ну что ж, давай попробуем. Это так смешно!

Я присел, положил ей голову на плечо, она положила свою на моё, и мы обнялись, заключив друг друга в кольца рук. Мы стояли так долго и молчали, а снег всё валил и валил. Иногда мы фыркали: Фр-р! Фр-р-ру! И это было действительно очень смешно. С того места, где мы стояли, был виден заштрихованный снегопадом конус света, спускающегося от фонаря на столбе. Фонарь чуть покачивался от малейшего дуновения воздуха, и тогда на заснеженной земле металось овальное пятно жёлтого света, ломаясь на перегибах рельефа. Я следил за этим пятном, голова моя была пуста, а сердце моё было наполнено необыкновенной нежностью.
 
Вдруг ожил невидимый репродуктор на другом столбе. Сначала он засипел, как воздух, выходящий из открытого крана, когда в водопроводном стояке перекрывается вода, а потом полились фортепьянные звуки «Лунной сонаты» Бетховена. Мы стояли и слушали эту волшебную музыку и молчали.

Я устал стоять в полуприседе, выпрямился и повернулся лицом к Нонне, она положила голову ко мне на грудь, я обнял её, и мы снова замерли, очарованные необыкновенным сочетанием шелестящей снегопадом тишины и волшебными звуками сонаты. Время от времени я стряхивал рукавичкой снег, нападавший на шапочку Нонны и на её плечи, а тающие на её лице снежные хлопья слизывал языком и поцелуями. Мне хотелось сказать: «Я люблю тебя», но почему-то эти слова застревали в моём горле и никак не хотели оттуда вылезать.

И вдруг Нонна заплакала. Я не видел её слёз, было темно, но почувствовал, когда слизывал тающие хлопья снега с её лица, что они приобрели солёный вкус. Я крепче обнял её и стал торопливо шептать:

– Что случилось, Нонна-кха? Почему ты плачешь, девочка моя, доченька моя, любовь моя? Ты разрываешь мне сердце, я сейчас тоже заплачу. Перестань, всё будет хорошо. – Я гладил её по спине, по плечам и всё повторял: – Всё будет хорошо. Скажи мне, отчего ты плачешь?

– Послезавтра мы должны уезжать, – прошептала она в ответ, – и всё кончится. – Беззвучный до этого признания плач её перешёл в жалкое всхлипывание, тело её вздрагивало.

– Ну вот ещё, глупышка! – постарался я её успокоить словами, в которые сам не верил. – Всё только начинается.

– Правда? – спросила она.

– Конечно, правда, ведь я… – хотел сказать, я тебя люблю, но не решился, потому что понимал, что такие слова налагают на честного человека большую ответственность, поэтому сказал эти слова по-грузински: «Мэ шен миквархар». – Это было похоже на игру, в которой я ответственности не нёс.

Она засмеялась, видно, я произнёс эту фразу с непонятными ошибками, и сильнее прижалась ко мне.

– Ты сказала, мы уезжаем. А кто это мы?

– Ну как кто? Гуга, его грузинские друзья, я, Шура и Мура, некоторые армянские ребята, у которых заканчиваются зимние каникулы.

– Вот как. А наша московская четвёрка уезжает через день после вашего отъезда. Мы поедем через Тбилиси, откуда полетим в Москву. В Тбилиси мы обязательно встретимся, и я надеюсь, что ты покажешь нам свой замечательный город. Ты же его хорошо знаешь, не так ли?

– Конечно, конечно, я вам всё покажу. Значит, ещё есть время?

– Конечно! У нас ещё будет много времени.

Это было сказано неосторожно, но меня переполняли чувства нежности и уверенность в том, что мы с Нонной теперь неразлучны, нас связывает нечто такое, что нельзя разорвать. Закончилась соната, репродуктор хрюкнул и смолк. Так закончился этот день большого снегопада.

                XXXIV

А на следующее утро выглянуло солнце, небо очистилось, странные эти волшебные горы. Нонна пришла ко мне после завтрака, когда все обитатели чердака ушли на склон топтать снег. Нонна принесла с собой вязанье, села рядом и принялась вязать повязку на голову для меня. О вчерашнем нашем стоянии в пихтовом лесу при звуках «Лунной сонаты» мы не говорили.

Нонна попросила почитать ей стихи Марины Цветаевой. Я взял книжку, которая лежала на тумбочке, и стал её листать. Память у меня скверная, всё, что я заучивал наизусть, тут же забывал. Читать стихи я не умею, поэтому, скорее бубнил, как пономарь, без чувств, без толку, без расстановки, а не читал с выражением, как требуют того стихи. Особенно такие.

– Я много слышала о Марине Цветаевой, но никогда не слышала её стихов, – сказала Нонна. – Ты почитай, что тебе нравится, пока я буду вязать, а потом, если ты согласен, мы пойдём гулять. Идёт?

– Идёт, – ответил я и стал читать.

      Красною кистью
                Рябина зажглась.
                Падали листья.
                Я родилась.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоан Богослов.
                Мне и доныне
                Хочется грызть
                Жаркой рябины
                Горькую кисть.

– Как хорошо! – тихо сказала Нонна.

Я читал ещё. На странице оглавления в моей книжке были проставлены карандашом галочки против стихов, которые мне нравились. Я находил эти галочки, потом открывал книгу на нужной странице и читал.

                Моим стихам, написанным так рано
Что и не знала я, что я – поэт…
Потом:
                Вчера ещё в глаза глядел,
А нынче – всё косится в сторону!
Вчера ещё до птиц сидел, –
Все жаворонки нынче – вороны!
Потом:
                Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Потом:
                Мне нравится, что вы больны не мной.
Мне нравится, что я больна не вами.
И никогда тяжёлый шар земной
Не уплывёт под нашими ногами.

Читал я много, пока мне не надоело.

– Знаешь что? – сказал я Нонне, – давай на этом сделаем перерыв, а то я устал. Её стихи напоминают мне перенасыщенный раствор соли. Может быть, нам стоит пойти погулять, подышать свежим воздухом, а то моя голова раскалывается на мелкие части от этого раствора.

– Давай, – живо согласилась Нонна.

Снегопад закончился так же внезапно, как начался. Небо очистилось, сияло солнце. Свежевыпавший снег накрыл всю поляну, все склоны пуховым ковром, он был таким ослепительно белым, что на него было больно смотреть, пришлось срочно надевать тёмные очки. По дороге уже успел пройти трактор «Беларусь» с косым бульдозерным ножом и вытащить её из-под снега. На ней видны были следы протекторов шин, которые оставили после себя машины, привозившие на турбазы хлеб и продукты. Дорога была окаймлена высокими сугробами, словно брустверами.

Когда мы ещё только собирались на прогулку, я отказался от лыжных палок и теперь шёл, прихрамывая, держась под руку за Нонну. Почему-то мне стало необыкновенно весело и захотелось вдруг озорничать. Я повалил Нонну в сугроб, навалился сверху, снял с неё солнцезащитные очки, положил их к себе в карман и стал близко разглядывать её лицо.

 – Давай обмахиваться ресницами, – тихо предложил я. – Как будто мы с тобой мотыльки.

– Как это? – не поняла она.

– А вот так! – я приложил свой правый глаз к её правому глазу и стал усиленно моргать, стараясь зацепить своими неуклюжими короткими ресницами её роскошные ресницы. Она мне отвечала тем же, словно хотела вымести соринки из моего глаза. Так мы долго ласкали ресницами друг друга и молчали.

– Теперь давай другими глазами, – прошептал я.

– Давай, – тихо ответила она.

Насладившись обмахиванием ресниц, я отодвинулся и снова стал разглядывать её лицо. Оно было так близко ко мне, что я ощущал его запах, видел отдельные его части: нос, рот, длинные ресницы, расширившиеся зрачки, почти сливающиеся с чёрной радужкой, влажные зубы в растерянной улыбке. Мне хотелось всё это целовать по отдельности, но я не решался этого делать. Мне нам ум пришли строки Есенина: «Лицом к лицу лица не увидать».

Я попытался отжаться, опершись кулаками о сугроб, но руки мои утонули в мягком снегу. Однако мне удалось немного отодвинуться от Нонны, её лицо предстало предо мной во всей своей первозданной красе. Я был влюблён и потерял голову. И шептал:

– Мэ шен миквархар! Мэ шен миквархар!

Она заливалась счастливым смехом и вторила мне:

– Шерекили! Шерекили! Макоце! Макоце!

– Что такое «макоце»? – спросил я.

– Сам догадайся.

– Я думаю, что это значит «дурачок».

Она расхохоталась, но не ответила на мой вопрос. И только намного позже, уже по возвращении в Москву, я вспомнил это слово и прочитал в грузинско-русском разговорнике, что оно означало: «Поцелуй меня!».

Не хочется произносить банальности, но куда от них денешься. Право, никуда от них не деться. Ведь всё, что говорится, всегда когда-то говорилось раньше. Всё суета сует, говаривал царь Соломон. Перефразируя его слова, можно сказать так: бывает сказано нечто, о чём говорят: вот сказано новое; но это было сказано раньше много раз в веках. И ещё можно сказать словами Тютчева, немного их переиначив, но близко по смыслу: мысль изречённая есть банальность. Так вот, я сформулирую банальность применительно к тем событиям, которые я стараюсь, как умею, живописать: всё когда-то начинается и всё когда-нибудь кончается.

На следующий день, ещё не рассветало, все наши грузинские и армянские друзья покинули турбазу «Буревестник», чтобы успеть на первую «кукушку», отправлявшуюся в Хашури. Закончились их короткие зимние каникулы. Уехали все. Мы даже не смогли их проводить, потому что было слишком рано, и мы, четверо москвичей, ещё крепко спали. Разумеется, это не стало для нас неожиданностью, мы попрощались со всеми ещё с вечера.

Весь день я не мог найти себе места. Кататься на лыжах я не мог, просто гулять, не хотелось. Я весь день валялся на кровати, пытался читать стихи Цветаевой, но не смог, голова не варила. В ней была полная пустота. Иногда я начинал думать о Нонне, но эти думы носили какой-то абстрактный характер. Я был убеждён, что мы будем вместе, но где и как мы будем жить, мне в голову не приходило. «Это всё потом!» – отгонял я от себя эти сложные вопросы. Сейчас они не имели смысла. Сейчас есть только она и я. Меня воодушевлял пример Александра Грибоедова и Нины Чавчавадзе.

Я достал из тумбочки оставшуюся после вчерашних проводов грузинских и армянских друзей бутылку вина и стал прихлёбывать прямо из горлышка, изображая, что я сижу за стойкой в американском салуне и вот-вот начнётся пальба из кольтов. Поистине, ждать и догонять – нет хуже. В голове заиграло, зашумело, и я продрых до вечера.

До конца нашего кратковременного отпуска в Бакуриани оставалось два дня. Как раз на эти оставшиеся дни пришлось начало монтажа оборудования кресельной канатной дороги на Кохту. Прибыл лафет с приводом-натяжкой, сопровождаемый большим автомобильным подъёмным краном. Я с интересом наблюдал за действиями шеф-монтажников, прибывших из Австрии для руководства монтажом и наладкой оборудования знаменитой фирмы «Доппельмайер». Особенно меня заинтересовали ловкие действия одного пожилого монтажника, который занимался счалкой тягово-несущего каната. Это была виртуозная работа. Он голыми руками расплетал, словно косу любимой девушки, концы стального каната, которые должны были соединиться в замкнутое кольцо. Потом выкусывал специальными кусачками отдельные плети с двух сторон, заплетал оставшиеся с помощью пассатижей, а торчавшие кончики заколачивал молотком между свиваемыми струнами. Движения его крепких пальцев были неторопливы и точны.
 
Когда он закончил работу, место счалки невозможно было отличить от целого каната. Я был восхищён. Когда пытаешься описать этот трудовой процесс, понимаешь, что читателю трудно понять это завораживающее действие, не видя его воочию, поэтому надо напомнить, что стальной канат этот толщиною с руку.

 Эти наблюдения помогли мне пережить два последних дня, остававшихся до нашего отъезда, они пролетели почти незаметно, как бывает всегда во время окончания отпуска. Наконец наступил последний день. Чтобы не вставать чуть свет, мы решили ехать вниз второй «кукушкой», которая отправлялась в середине дня. Мы собрали свои манатки, распрощались со всеми, кто «обеспечивал» наш отдых своим вниманием и заботой, и с грустью покинули турбазу «Буревестник». На прощание директор турбазы Сократ пожал нам руки и сказал:

– Приезжайте в следующем году, у нас будет отличный подъёмник. Я вам обещаю.

– Обязательно приедем! – сказали мы.

                XXXV

В «кукушке» мы ехали молча, каждый думал о своём. Я вспоминал дни, проведённые в обществе Нонны, и с нетерпением ждал новой встречи. «Кукушка» неторопливо чухала вниз по узкой колее, и мы не заметили, как кончился снег в лесу, через который вилась эта детская железная дорога. Когда мы прибыли в Хашури и дотащились пешком до станции, где нам предстояло сесть в электричку на Тбилиси, день уже клонился к вечеру.

– Вы только взгляните на тех грузин в огромных кепках, которые стоят, прислонясь к стене вокзала, и молча покуривают свои замызганные трубки! – воскликнул Вадик Савченко. – По-моему, эти те же самые, которые так же стояли, когда мы приехали из Москвы в Хашури.

Нам показалось это жутко смешным.

– Они что же, и спят здесь, стоя? – предположил Толя Дрынов, по своему обыкновению хохоча.

– Нет, конечно, – отозвался Лёша, – спят они дома. Здесь они живут.

Сдавать вещи в камеру хранения ручного багажа мы не стали, это не имело смысла, так как до прихода электрички оставалось не больше часу. И не хотелось этот час растрачивать на пустяки.

– Но спуститься туда, в этот сладко пахнущий багажом подвал всё же стоит, – сказал Лёша Куманцов. – Вы что, забыли про квитанцию, которую нашёл неожиданно Вадик у себя под шапкой?

– Да брось ты, в самом деле, – засомневался я, мне совсем не хотелось тащиться в подвал, пахнущий кислятиной. – Кладовщик давно всё забыл.

– Тебя никто не просит туда идти, – возразил Лёша. – Вы все можете оставаться здесь, я сам схожу. Ведь я же давал честное слово коммуниста.

– Это совсем другое дело! – сказал Вадик Савченко. – Но я пойду с тобой, всё же квитанция имеет прямое отношение ко мне.

Через четверть часа они вернулись обескураженные.

– Ну что? – спросил Толя Дрынов.

– Что-что! Ничего! – ответил Вадик. – Сначала он не понял, решил, что мы пришли забирать свои вещи. А когда Лёша объяснил, что мы ему возвращаем старую квитанцию, разозлился, обозвал нас какими-то грузинскими словами, квитанцию разорвал и выбросил в мусорную корзину.

– Что и следовало ожидать, – заключил я.

Вскоре подошла замызганная электричка.  Мы заняли в вагоне две свободные лавки, засунули под них свои лыжи, а рюкзаки закинули на решетчатые полки над головой. Пассажиров было немного, мы обратили внимание на молчаливую группу молодых грузин, расположившуюся недалеко от нас. Время от времени они что-то говорили.

– Может мне кто-нибудь толково объяснить, – проворчал с брезгливым видом Вадик Савченко, – почему эти электрички всегда такие грязные?

– Говори потише, – одёрнул его Лёша Куманцов, – ты своими неосторожными замечаниями можешь обидеть местных жителей и возбудить межнациональную рознь. Осторожно обернись и взгляни, как на нас смотрят те грузинские ребята из соседнего отсека.

Действительно те ребята поглядывали на нашу компанию, как нам показалось, задиристо и что-то громко обсуждали между собой по-грузински. Электричка тронулась и поехала, сильно раскачиваясь из стороны в сторону.

– У меня осталась бутылка вина, – сказал Толя Дрынов. – предлагаю её распить для храбрости и в ознаменование окончания конца. – Он засмеялся.

– В ознаменования чего? – не понял Вадик.

– Чего-чего! Окончания нашего путешествия.

– Путешествие ещё не закончилось, – возразил Вадик, – впереди у нас ещё Тбилиси. Я там никогда не был, но слышал, что город очень красивый.

– Всё равно давайте её разопьём, а то у меня после вчерашнего сушняк.

– А как же без стаканов? – засомневался Лёша.

– Как-как! Из горла обыкновенно. Сразу видно, что ты не парусник.
 
Мы на яхте всегда из горла пьём. – Толя забрался ногами на лавку и вытащил из своего рюкзака бутылку вина, принесённого ещё из посёлка Бакуриани.

– Вы как хотите, а я из горла пить не буду, – заявил Лёша Куманцов.
 
– Не будешь, не надо. Вольному воля, спасённому рай, – сказал Толя. – Нам больше достанется. Ха-ха-ха!

Лёша стал смотреть в окно, а Толя, Вадик и я стали прихлёбывать из бутылки, делая вид, что нам это очень нравится. Бутылка осушилась, и Толя поставил её под лавку. Но долго она стоять не смогла из-за качки электрички, повалилась на пол и стала кататься между нашими лыжами.

В головах зашумело, и мы начали с некоторым даже вызовом поглядывать на молодых грузин, которые показались теперь нам не такими страшными, как при первых столкновениях взглядами.

Один из грузин вдруг поманил меня рукой в свой отсек. Я потыкал пальцем себя в грудь, как бы спрашивая: ты приглашаешь именно меня, ты не ошибся? Он покивал головой, как бы отвечая: да-да, я зову именно тебя.
 
Я не хотел идти, в хмельном сознании возобладала фанаберия: если тебе надо, ты сам ко мне должен подойти. Но меня словно кто-то подтолкнул под зад, я поднялся со своего места и, сильно пошатываясь, храбро направился в соседний отсек, сгоряча вспоминая, как наносится хук справа. Там звавший меня грузин шлёпнул ладонью по лавке, предлагая сесть рядом. Я садиться не хотел, но почему-то сел.

– Вы москвичи? – спросил он с сильным акцентом.

– Да, москвичи! – гордо ответил я.

– Это хорошо! – сказал грузин. – Мы москвичам всегда рады. – Он протянул мне руку. – Меня зовут Ираклий.

Я назвал своё имя и вяло пожал ему руку. Сильно отвечать на его рукопожатие я почему-то считал зазорным, мы же не знакомы.

– Я и мои хорошие друзья предлагаем тебе выпить вместе с нами за дружбу между русскими и грузинами. Гамарджоба!

Только теперь я заметил, что на лавке лежал волосатый бурдюк, похожий на шотландскую волынку, которую я никогда в глаза не видел. Ираклий достал гранёный стакан и нацедил в него красного вина, почти чёрного цвета, из бурдюка. То же он проделал ещё с несколькими стаканами и раздал их своим молчаливым друзьям, один взял себе, ещё дин протянул мне.

– Ну, что, генацвале, выпьем за дружбу? – предложил Ираклий, высоко подняв свой стакан. – Это хорошее вино из винограда Напареули.

Я замялся.

– Извини, Ираклий, но я не могу без своих друзей.

– Не волнуйся, кацо, всё будет нормально, всем достанется. Мы тебя позвали, потому что ты сидел с краю. Сначала с тобой выпьем, потом с ними. Не волнуйся, умоляю тебя. Всё будет хорошо. Я тебе обещаю.

Пришлось выпить. Затем Ираклий наполнял очередной стакан и шёл к моим московским друзьям и предлагал каждому из них выпить за дружбу между грузинами и русскими. Незаметно бурдюк оказался пустым, пошли разговоры. Я совершенно не помню, о чём мы говорили, но помню только, что нас охватила хмельная бесшабашная весёлость, мы обнимались, пели какие-то песни. Мне пришла в голову мысль, что мы обязаны отблагодарить своих новых грузинских друзей.

На очередной остановке электрички я, никого не поставив в известность о своей задумке, поспешил, сильно пошатываясь, наружу и там, в перронном киоске, купил две бутылки теперь уже белого вина. Моё возвращение в вагон было встречено криками «Ура!». Мы быстро его распили, каждому досталось по стакану. Но мне и этого показалось недостаточным.

Я с трудом стащил с полки свой рюкзак, долго неверными руками шарил в нём и, наконец, извлёк из него складной нож с костяной ручкой, которая, конечно, была пластмассовой, но выглядела, как костяная. Нож был не простой, он раскрывался нажатием кнопки, как стилет, и я им очень гордился, хотя никому не показывал. Мне этот нож подарил Виктор Парфёнов, который учился в Праге и там его купил на каком-то блошином рынке.

Впрочем, я уже об этом, кажется, писал раньше.

Я спьяну расщедрился и подарил этот стилет своему новому грузинскому приятелю Ираклию. Он был потрясён и почти утратил дар речи, а я потом всю жизнь жалел о своём пьяном благородном поступке.

– Это ты мне? – изумлённо вопросил Ираклий.

– Тебе! – ответил я заплетающимся языком.

– Ты теперь мой кунак, – сказал Ираклий. –  Проси что хочешь!

– Согласен, – проговорил я, и мы крепко обнялись.

Грузины были привычны к таким возлияниям, а мы, москвичи, потеряли всякое соображение и не вязали лыка. Если напивается печник, люди говорят, пьян в дым. Если напивается плотник, говорят, пьян в доску. Если стекольщик – то вдребезги. Если сапожник – то в стельку. Мы были на тот момент лыжники, возвращавшиеся из Бакуриани, и мы были пьяны в лыжу.

Как мы выбирались из вагона по прибытии в Тбилиси, я, конечно, не помню. Скорей всего, нам помогли наши новые грузинские друзья. Иногда мне кажется, будто я помню, что когда выводили Вадика, он сопротивлялся и громко пытался пропеть:

Мальбрук в поход собрался,
Объелся кислых щей…

Перед тем, как сойти по ступенькам на перрон, Вадик почувствовал, как его желудок взбунтовался и изверг на ступени вагона фонтанирующую струю, обдав брызгами шумную компанию встречавших нас бакурианских друзей. Когда меня подвели к выходу из вагона, я с трудом растопыривал ставшими свинцовыми веки, передо мной мелькнуло лицо Нонны, я криво улыбнулся, помотал приветственно ладонью, будто я – это Максим Горький, возвратившийся в Советский Союз, и с грохотом скатился вниз по ступеням, ставшими невероятно скользкими по причине безобразия, сотворимое Вадиком. И если бы не крепкие руки Гуги и его друзей, подхватившие меня на излёте, то могло бы случиться что-нибудь посерьёзнее полученного мною в Бакуриани вывиха голеностопного сустава.

Далее следует полный провал в памяти. Я не знаю, как нас доставили в гостиницу «Сокартвело», вероятно, везли на такси. Взрывчатая смесь разного вина, бутылочного и бурдючного, красного и белого, была похожа на мину замедленного действия. Резкая перемена климатических условий: духота в вагоне электрички, свежий воздух вечернего Тбилиси, спёртая атмосфера в такси, снова прохладный воздух перед гостиницей, затем непривычные запахи отеля сыграли со мной злую шутку. Как только мня уложили в кровать, я почувствовал сильнейшее головокружение. Мой переполненный вином желудок решил последовать примеру Вадика Савченко, тошнота подступала неумолимо. Но я нашёл в себе силы подняться с кровати, отойти немного к окну, шарахаясь и почти падая, и там деликатно выложить на паркетный пол всё, что скопилось внутри моего желудка.

Спали мы мертвецки, что называется, без задних ног, ни разу не повернувшись во сне. Пробудились мы только в двенадцатом часу дня, когда к нам в номер пожаловали Нонна, Гуга, Шура и Мура. К этому времени горничные уже успели убрать с пола мои безобразия, однако «вкусный» запах не успел выветриться, и девушки морщили свои милые носики и губки. Гуга сказал:

– Сейчас вам, ребята, самый раз поесть хаш, но, к сожалению, уже поздно, все хашные уже закрыты.

Я так плохо соображал, что не в силах был спросить, что такое хаш. А остальные либо знали, что это такое, либо им было это неинтересно, либо находились в таком же полуобморочном состоянии, как и я. Девушки поинтересовались, имеются ли у нас запасные приличные брюки, чтобы они смогли их погладить в специально отведённом для этого месте, где имелись гладильные доски и утюги. Мы попросили девушек на минуту выйти, вытащили из своих рюкзаков сильно мятые брюки и рубашки. Вадик извлёк из своего рюкзака жёлтую туфлю с высоким каблуком. Внимательно рассмотрел её и стал искать вторую, копошась в рюкзаке. Естественно, там он её не нашёл и стал шарить руками под кроватью, решив, видно, что вторая туфля туда каким-то образом задевалась.

 Вдруг раздался дикий вопль, Вадик выдернул руку из-под кровати, на одном из пальцев его болталась крысоловка. Тут уже мы по-настоящему отрезвели, поняв, что случилось непоправимое. Толя Дрынов с диким хохотом бросился на помощь своему близкому другу, с трудом раздвинул капкан и освободил зажатый палец. Палец посинел и не сгибался. Вадик хныкал и демонстрировал всем свой несчастный палец, словно указывал, куда нам всем следует направиться, чтобы вкусно позавтракать.

– Бедный Вадик! – сочувственно проговорила Нонна.

– Бедный Вадик! – поддержала подругу Шура.

– Бедный Вадик! – прошептала дрожащими губами Мура.

– Надо приложить медную монетку, – посоветовал Лёша Куманцов.

– Зачем ты туда полез? – никак не мог успокоиться Толя Дрынов.

– Я думал, что там второй ботинок.

– Ты что, забыл, что его выбросили в окошко?

– Правда? – удивился Вадик.

– Пить надо меньше, – сказал я.

Пока девушки занимались глажением нашей одежды, мы приводили себя в порядок: чистили зубы, мылись под душем в душевой, брились и причёсывались. В последнем особенно преуспели наши «лысики»: Лёша Куманцов и Вадик Савченко. Прищемленный крысоловкой указательный палец левой руки Вадика распух, не сгибался и приобрёл цвет спелой сливы.

Пришлось его забинтовать, чтобы не вызывать испуга у простодушных тбилисцев. Неожиданно Вадику зачем-то срочно потребовалось заняться проявкой фотоплёнки, поскольку он ещё не совсем пришёл в себя, а его затуманенный взор упал на проявочный бачок, извлечённый из рюкзака.

После того как он сначала залил в бачок закрепитель вместо проявителя, а затем проявитель без промывки водой и по завершении технологической операции вытащил из бачка девственно чистую плёнку, Вадик пристально смотрел на совершенно прозрачный целлулоид, пытаясь отыскать в нём хоть какие-нибудь следы негативного изображения, и в итоге заявил совершенно трезво:

– Я так и знал.

Впрочем, я, кажется, об этом писал раньше.

Лёша Куманцов оделся, как на свадьбу, увязал свой рюкзак и сказал стеснительно, но твёрдо:

– Ребята, вы на меня не обижайтесь, но я вас покидаю. Я принял срочное решение немедленно возвращаться в Москву. Меня беспокоит моя Люд-мила, у меня на душе какое-то тревожное чувство.

– Передай от меня персональный привет твоей Людмиле Моисеевне, – с каким-то тайным значением сказал Толя Дрынов и противно захихикал.

– Обязательно передам, – ответил Лёша Куманцов, не поняв этого значения, и тут же, попрощавшись со всеми, направился в аэропорт.

Следом за ним удалились Шура и Мура.

– У нас есть ещё кое-какие неотложные дела на студии, – объяснили они свой уход.
 – Когда у вас назначен сбор? – спросили они у Нонны.

– В шесть часов вечера, – ответила Нонна.

– После войны, – добавил Вадик.

– Вот именно, – сказала Нонна.

А я любовался её прекрасным лицом и таял от нежности.

– Ну что, пошли куда-нибудь прошвырнёмся, – предложил Толя Дрынов, – а то Женька совсем растает. Да и жевнуть что-нибудь не мешало бы.

                XXXVI

Мы вышли из гостиницы и пошли по направлению к проспекту Руставели. Оказалось, что это совсем близко, и вскоре мы очутились прямо перед памятником Шота Руставели. Мы долго разглядывали его, но сказать нам было нечего, памятник как памятник, на высоком беломраморном постаменте стоит грузинский дядька в плаще, правую руку он прижал к груди, там где сердце, а в левой держит рукоятку меча. И смотрит куда-то, словно ищет, с кем ему поскорее сразиться и победить.

– Скульптор Мерабишвили, – сказала Нонна, и мы вздохнули с облегчением, как будто камень свалился с плеч.

– Странное дело, – сказал Вадик с умным видом на лице, – с детства знаю, что Шота Руставели написал поэму «Витязь в тигровой шкуре», а какие подвиги совершил этот витязь, не знаю. Нисколько, – трезво добавил он – Может быть, Нонна нас просветит?

И мы все посмотрели внимательно на Нонну. И она стала рассказывать нам, как учительница в средней школе, очень грамотно, с небольшим акцентом, что, естественно, понятно, так как она всё же грузинка, хотя в то же время наполовину армянка. Все её слова я, конечно, запомнить не мог, поэтому передаю то, что она нам рассказала, своими неумелыми словами.

Когда-то давным-давно жил в Грузии витязь по имени Тариэл. Витязь это всё равно, что рыцарь или богатырь. Или ещё самурай. Тариэл был очень храбрый и сильный. И ещё ловкий – настоящий джигит. И вся жизнь его проходила в постоянных сражениях с другими джигитами. Для этого у Тариэла был настоящий меч и верный конь. На голове витязь носил стальной шлем, а плечи, грудь и спину его защищали накладки из толстой кожи вепря. На ногах у него были специальные накладки с застёжками, вроде как краги. Это чтобы супротивник не смог Тариэлу сильно навредить своим мечом либо копьём. И тут на ум сызнова приходит французское правило «шерше ля фам», что означает по-русски «ищи женщину». И Шота Руставели, конечно, тут же её находит.

Это оказалась солнцеподобная красавица царевна Нестан-Дареджан, дочь великого индийского царя Фарсадана, в которую Тариэл был страстно влюблён без памяти. Однако царь Фарседан воспротивился их любви, так как запланировал из коварных политических соображений выдать свою дочь за сына хорезмийского шаха. Но строптивая Нестан-Дареджан наотрез отказалась выходить замуж за нелюбимого человека, и тогда Фарседан, озлившись, сослал дочь в далёкую неприступную крепость Каджети, а Тариэл, конечно, пускается на её поиски. В этом ему помогает его побратим Автандил. В конце концов, царевну находят, и всё завершается, как водится, счастливой свадьбой с танцами.

– По-моему, это сильно смахивает на Руслана и Людмилу, – говорит тут Вадик.

– Действительно, – отвечает Нонна. – Однако следует учесть, что эпическая поэма «Витязь в тигровой шкуре» была написана в XII веке. И вообще, я должна заметить, похожих сюжетов в мировой литературе предостаточно. Например, сказание о Тристане и Изольде. Это рыцарский роман и тоже, кстати, того же XII века.

– Мы знаем, – сказал Вадик. – Нам про Изольду в деталях подробно рассказывал Женька, когда мы ехали в поезде «Москва-Тбилиси». А что касается Тристана, то он почему-то о нём умолчал.

– Вот как! – сказала Нонна. – Интересно было бы послушать про Изольду.

– Заткнись, задрыга! – прошипел я тихо на ухо Вадику и ущипнул его за жилистое мягкое место. – Не то я вырву грешный твой язык.

Он усмехнулся мстительно и собрался было ещё что-то вякнуть в таком же роде, но тут его перебил Гуга, который до этого не принимал участия в живом интересном разговоре.

– Сейчас будет замечательный погребок, где работают поочерёдно два повара. Одного из них зовут повар Пётр, другого повар Павел. Поэтому те, кто часто бывает в этом погребке, называют его «Петропавловской хачапурней». Здесь выпекаются исключительно вкусные хачапури. Я должен сказать, что это не просто хачапури, а настоящее объедение. Мне кажется, надо в этот погребок всем нам зайти обязательно. Вы его запомните надолго. Обещаю.

Мы с радостью поддержали его предложение и вскоре оказались перед погребком. Вход в него шёл вниз по довольно крутым ступенькам, над навесом над ними висела вывеска на грузинском языке, я сразу догадался, что надпись означала: «Хачапури». Мы вошли внутрь и оказались в небольшом зальчике со сводчатым потолком, в простенках между окнами, из которых были видны только шагающие ноги прохожих, висели картины, выполненные на клеёнках в стиле Пиросмани для придания заведению народного грузинского колорита. Мы сели за один из немногих столов, к нам тут же подошёл красивый грузин при пышных усах, в крахмальном переднике, белой манишке с чёрной бабочкой. Гуга шепнул нам, что это повар Павел.

– Гамарджоба! – произнёс он густым голосом. – Я вас слушаю.

– Все будут хачапури? – спросил нас Гуга.

– Я точно не смогу съесть целиком, попробую кусочек из твоей порции, – сказала Нонна.

– Тогда, пожалуйста, четыре хачапури, – обратился Гуга к повару Павлу, – и два крюшона со льдом – саперави и тархун. Стаканов – пять.

Повар Павел скрылся за перегородкой и тут же, словно факир, буквально через мгновение, вынес в одной руке два крупных стеклянных кувшина с носиками «уточкой», в одном из которых едва колыхалась бордовая жидкость – то был крюшон «саперави», в другом ядовито-зелёная – то был крюшон «тархун». В другой руке он держал на растопыренных напряжённых пальцах медный поднос, на котором уютно разместились: стеклянная банка, заполненная кусочками прозрачного льда, в ней торчал серебристый черпачок с носиком клювиком; стопка тарелочек; белоснежные салфетки, ножи и вилки, а также пять высоких стаканов. Всё это он артистично выставил и разложил перед нами на столе и собрался уже было удалиться, как его остановил Гуга, собираясь сообщить нечто важное:

– Это наши гости из Москвы, – сказал он, широко поведя рукой.

– О! – сказал повар Павел и, сделав растопыренной пятернёй выразительный жест, объявил: – Пять минут! – После чего удалился.

– У меня после вчерашнего жуткий сушняк! – заявил Толя Дрынов. – Я умираю пить, как в Сахаре.

– Я тоже! – поддержал его Вадик Савченко.

– И я, – сказал я.

– Ты будешь пить крюшон? – спросил Гуга у сестры, берясь за ручку стеклянного кувшина, похожую на ухо.

– Мне полстакана тархуна без льда.

Гуга разлил по стаканам крюшон «саперави» и черпачком положил в каждый стакан, кроме предназначавшегося для Нонны, шуршащие кусочки льда. Толя Дрынов, Вадик Савченко и я стали жадно пить, не переводя дыхания. Наш сушняк очень радовался, а животы наполнялись вкусной шипящей сладкой жидкостью. Вскоре оба кувшина опустели, и как раз в это время повар Павел принёс четыре только что испечённых хачапури. Они были похожи на наши ватрушки, только значительно крупнее и пышнее. И пахли изумительно. Это был запах только что испеченного пшеничного хлеба, на мой взгляд, лучший запах на земле. Корочка валика блестела, смазанная смоченной в сбитом яйце кистью перед постановкой противня в печь.
 
– Ещё два кувшина крюшона, кацо, – обратился Гуга к повару Павлу.

Мы торопливо отрезали от горячей лепёшки куски, проседающие под ножом, цепляли их вилкой и отправляли в рот, запивая холодным крюшоном, и не уставали нахваливать это чудо грузинской кулинарии.

– Я бы ещё съел, – заявил Вадик Савченко, когда молниеносно расправился со своей лепёшкой. – Жутко вкусно!

– Мальчики, прошу не наедаться, не забывайте, что моя мама готовит для всех нас стол в шесть часов вечера, – предупредила Нонна.
 
– После войны, – не упустил Вадик Савченко случая второй раз блеснуть своим плоским остроумием.

– Вот именно, – сухо произнесла Нонна.

– Вадик, скажи без задержки: «повар Пётр, повар Павел», – предложил Толя Дрынов и по своему обыкновению дико захохотал.

– Сам скажи! – угрюмо парировал Вадик.

Насытившиеся, с булькающими животами, перебиваемыми благородными отрыжками, галантно пропустив вперёд нашу прекрасную спутницу Нонну, мы вышли из погребка (расплатился Гуга) и пошли вдоль проспекта Руставели. День был ясный, и солнышко согревало, приятно лаская наши обветренные щёки. Мы проходили мимо красивых зданий, и Нонна время от времени скучным тоном профессионального экскурсовода комментировала:

– Вот здание знаменитого драматического театра имени Шота Руставели. Это одна из основных достопримечательностей Тбилиси. Здание было построено в 1901 году по проекту архитекторов Татищева и Шамковича. До революции в этом здании размещалось Артистическое общество. А недавно театру было присвоено звание Академического. Обратите внимание на великолепный фасад с зеркальными окнами. А какое разнообразие оконных проёмов! Круглые, арочные, прямоугольные. А в простенках причудливая лепнина. Такой великолепный фасад украсил бы любую европейскую столицу. Если бы у вас было время, я посоветовала бы вам обязательно посетить этот театр. Но, увы, вам, кажется, завтра уезжать? – Произнося эти последние  слова, Нонна взглянула на меня, как мне показалось, с затаённой мольбою.

Я промолчал, а Вадик Савченко подтвердил:

– Да, Нонна, завтра мы улетаем. В театр сходим в следующий раз.

– Если к тому времени Вадик найдёт свою вторую туфлю, выброшенную в окошко, – сказал Толя Дрынов, захихикав.

– Кстати! – воскликнул Вадик. – Не можем же мы с Женькой пойти в приличный дом в кедах. Это же факт и на самом деле. Нонна, посоветуй нам приличный магазин, где мы могли бы купить недорогую обувь.

– Я – за, – поддержал я его. – Он прав.

– Ничего страшного, – сказала Нонна, – ваши кеды никто не увидит, когда вы будете сидеть за столом.

– Но они же пахнут! – горячо возразил Вадик. – Притом ногами.

– Фу, Вадик! Как тебе не стыдно! – возмутился я. – Не забывай, что с нами прекрасная дама.

– Ты же сам, Женька, говорил: что естественно, то общественно. Однако я настаиваю отправиться прямым ходом в магазин.

– Ну, как знаете, – сказала Нонна. – Здесь недалеко, на соседней улице, как раз есть магазин «Обувь».

И мы туда пошли. К нашему удивлению, Вадик нашёл для себя туфли на высоком каблуке, почти такие же, какие были у него раньше, только не жёлтые, а чёрные. Они были немного тесноваты, но Вадик, не задумываясь, их купил, самоуверенно проговорив:

– Разносятся. Я и те, жёлтые, тоже долго разнашивал.

А я купил себе ботинки на три номера больше, чем обычно, потому что привычный для меня размер не позволял моему вывихнутому голеностопу в него запихнуться.

Вышли мы из магазина довольные собой, Вадик держал под мышкой коробку, в которой были сложены его (точнее Лёши Куманцова) и мои кеды, а я шагал в ботинках, носки которых загибались и шлёпали, как у клоуна на манеже. Вскоре мы вернулись на проспект Руставели и пошли по направлению к площади Ленина.
 
По пути Нонна продолжала нам рассказывать о некоторых красивых зданиях, мимо которых мы проходили, называя имена архитекторов, год постройки и наименования архитектурных стилей. Я поглядывал на неё с восхищением и одновременно с некоторым испугом. Господи, какая она умная и как много знает! Не чета мне, малообразованному оболтусу. Не представляю, как мы будем вместе жить, если до этого дело дойдёт. И где мы будем жить: в Москве или Тбилиси? Об этом я подумаю завтра, как говорила героиня романа «Унесённые ветром» Скарлетт О,Хара.

Площадь Ленина встретила нас беспорядочным движением автомобилей, водители которых считали, что правила уличного движения не для белых людей, а белым людям можно ездить как попало.

Чтобы пешеходы об этом твёрдо знали, площадь оглушительно полнилась разнообразными автомобильными гудками. Преодолевая трудности, что является основной задачей советского человека, мы торопливо перебежали по пешеходному переходу на другую сторону центрального проспекта, свернули на какую-то улицу, потом прошли по мосту и, наконец, попали на улицу Челюскинцев, где стоял дом, в квартире которого проживали Нонна и Гуга с остальными членами их многочисленной семьи и где нас уже ожидал праздничный стол. Стол для грузин, пожалуй, главная национальная гордость. Это нечто сакральное, потому что для грузина жить означает кутить. Другие народы тоже проводят за столом много времени и считают, что это главное место, где можно поговорить по душам. Но в Грузии застолье возведено в ранг высокого искусства. Обычная попойка всегда превращается в праздник.

Она может быть бесшабашно весёлой, может быть иногда даже грустной, но всегда это средоточие человеческого духа, где участники стола, а это в Грузии непременно только мужчины (за редким исключением), при всём разнообразии характеров, весовой категории, роста, возраста и тембра голоса являют собой одно целое. И за столом всегда обязательно поют. Это пение особое. Застольем всегда руководит наиболее уважаемый человек, имя ему – тамада. Он произносит главные тосты, он определяет очерёдность произнесения тостов другими участниками стола. Он следит за тем, чтобы градус духа всегда находился на подъёме, но никогда не выходил за пределы установленных правил. Помощником ему в этом является многоголосое пение, которое неискушённому гостю может показаться рёвом баранов, отправляемых на бойню, а искушённый гость может легко уловить удивительно тонкую мелодичность. Со временем высокая роль тамады выродилась в профессию, распространилась далеко за пределы Кавказа и стала сродни тому, что на проклятом западе называется ди-джеем.

                XXXVII

Когда мы шумною толпой ввалились в квартиру семейства Гегия, там уже стоял накрытым длинный стол. Он занимал две проходных комнаты и пронизывал дверной проём между ними. Нас встречал радушный глава семейства, отец Нонны и Гуги, лысый мегрел, с брюшком и в сверкающем пенсне, явно косивший под Лаврентия Берию. Он здоровался с каждым из нас, москвичей, за руку, улыбался и произносил одну и ту же фразу:

– Гамарджоба! Добро пожаловать к нашему семейному столу!

Для меня он сделал исключение, добавив следующее:

– Мне дочка говорила, что вы конструктор и работаете под началом великого Никитина. Это правда?

– Не совсем, – ответил я. – Николай Васильевич является главным конструктором нашего института. В этом смысле я нахожусь под его началом. Но моим непосредственным начальником является Гурский Антон Фёдорович. Наша тематика – сейсмостойкость зданий и сооружений.

– Вот как! Замечательно! У нас много общего. Нам будет, о чём поговорить.

 Квартира была заполнена пришедшими раньше нас гостями, хорошо нам знакомыми по Бакуриани. Здесь были Шура с Мурой, несколько друзей Гуги и два армянина из нашего кубрика-чердака Месроп и Андраник, приехавшие в Тбилиси ради встречи с нами.

Никто прямо так не говорил: «тили-тили тесто, жених и невеста», но я всем нутром и всей наружей своего взволнованного организма ощущал, что все присутствующие напряжены и их внимание направлено на меня и Нонну, как будто они являются свидетелями и даже участниками самого главного в жизни молодых людей – сватовства.

 Это меня сковывало, и я от стеснения молчал. Несколько раз в комнаты, где стоял накрытый стол, входила мама Нонны, и я улавливал внимательный, изучающий взгляд её красивых глаз, устремлённый в мою сторону. Кто-то когда-то говорил мне, что, если хочешь увидеть свою молодую и стройную жену (или невесту) в старости, взгляни на её маму. Я исподтишка оглядел маму Нонны, это была очень красивая женщина с обрюзгшим лицом и раздавшейся вширь фигурой, которую прикрывало длинное, свободное, глухое вязаное платье, призванное скрыть телесные излишества.

 Скажу вам честно, я расстроился, хотя и пытался убедить себя в том, что все эти «приметы» чушь собачья. Я оглядел комнату, где мы собрались. Кроме длинного стола и стульев, стоящих посредине, вдоль стен нашли себе уютный приют: пара шкафов с книгами, диван, пианино и три кресла. На стенах висели потемневшие медные листы, изображавшие в профиль портреты женщин и виды Тбилиси, выполненные в стиле чеканки. Я подошёл их разглядывать, ко мне приблизилась Нонна и сказала:

– Это всё Гуга чеканил. Это его хобби. Вот видишь – мой портрет.

– Да? Очень красиво. Ты очень похожа. Он настоящий художник.

– Ты лучше ему об этом скажи, ему будет приятно.

– Обязательно скажу.

В это время раздался громкий голос папы:

– Нонночка, все собрались? Тогда прошу всех живо к столу.

Меня посадили рядом с Нонной в центре стола, рядом со мной сели мои московские друзья: Вадик Савченко и Толя Дрынов, а рядом с Нонной сел Гуга. Напротив, на противоположной стороне стола, разместились: Шура с Мурой, грузинские товарищи Гуги, а также армяне Месроп и Андраник. Отец Нонны уселся в торце стола, а справа от себя рядом усадил младшую свою дочурку, следовательно, как можно было без труда догадаться, сестрёнку Нонны.

– Какая красивая девочка! – шепнул я Нонне. – На тебя похожа.

– Да уж! У нас все такие. Ты ещё не видел мою бабушку! – шепнула она мне в ответ горделиво.

Стол ломился от яств, фруктов, овощей, свежей зелени и бутылок с красным и белым кахетинским вином. Возле каждого места стояли большие красивые тарелки, гранёные стаканы, соусницы с соусами, лежали салфетки, ножи и вилки. Папа Нонны постучал ножом по пустому стакану и торжественно возгласил приятным баритоном:

– Джентльмены! Прошу наполнить стаканы дамам и себе.

Раздалось хлопанье пробок и журчание льющегося в стаканы вина.

– Тебе красного, белого? – спросил я у Нонны.

– Красного. Пожалуйста, полстакана. Напареули.

Я старался под столом осторожно касаться своей ногой ноги Нонны, она своей ноги не отнимала.

Это был не совсем грузинский стол, тамаду никто не выбирал, рядом с мужчинами сидели девушки. Правда, бабушка так и не появилась, а мама категорически отказалась присоединиться к нашей компании, сославшись на то, что ей надо заниматься сменой блюд. Я галантно ухаживал за Нонной, спрашивая, что она хочет из закусок, а потом накладывал в свою тарелку то же, что она просила положить ей, поскольку плохо ориентировался в грузинской кухне. В итоге в моей тарелке оказалась горка лобио, холодная индейка под соусом сациви, свежие огурцы и помидоры, две толстенькие хинкалины и баклажаны, фаршированные рисом и морковью, и куча всякой зелени. Весь «ритуал» напоминал нашу обычную московскую вечеринку, только кухня была грузинская. Когда закончилось раскладывание закусок по тарелкам, поднялся папа Нонны со стаканом в руке и произнёс тост:

– Друзья мои! Я очень рад, что сегодня у нас собралась такая хорошая компания: гости из Москвы и Еревана. Я не буду произносить высокопарных слов, но всё же скажу: только советская власть позволила сплотиться людям разных национальностей в единую семью народов. Если раньше смешанные браки были единичным явлением, вспомним хотя бы великого русского драматурга и поэта Грибоедова Александра Сергеевича и грузинскую красавицу княжну Нино Чавчавадзе, которая после трагической гибели своего мужа не снимала траурной одежды почти тридцать лет, до самой своей смерти, то в наше время такие браки стали повседневностью. Я предлагаю выпить за дружбу между нашими великими народами. Гаумарджос!

Все поднялись со своих мест, мужчины повторили это восклицание, и все стали чокаться. Те, кто не мог дотянуться своими стаканами до моего стакана или стакана Нонны, подходили к нам и чокались с нами персонально.

 В их глазах светились противоречивые чувства: то ли любовь и дружба, то ли сочувствие. Я криво улыбался и чувствовал себя явно не в своей тарелке. Все выпили, после этого долго было слышно жевание, чавканье, глотание, мычание, говорящее о том, как всё необычайно вкусно. Когда я садился на своё место, то нарочито придвинулся ближе к Нонне и стал нахально касаться своей коленкой её коленки, она не отодвинулась. Чем больше мы выпи-вали, тем сильнее я таял от нежности. После первого тоста папа Нонны извинился и покинул нашу шумную развеселившуюся компанию, уведя с собой свою младшую дочурку.

– Я прошу меня извинить, – сказал он, – но я вынужден вас покинуть. У меня неотложные дела. Гуга, поручаю тебе следить за порядком.

Как только он скрылся в соседней комнате, шум за столом усилился, все принялись галдеть, перебивать друг друга, произносить двусмысленности, смеяться, вспоминать дни, проведённые в Бакуриани. Вспомнили повара Эдика, директора турбазы Сократа и даже фельдшерицу Мариам, произнося в их честь немудрёные тосты, умудряясь непостижимо увязывать их с тем, что все мы сегодня здесь собрались за праздничным столом.

Толя Дрынов, хохоча, рассказывал, как я грохнулся на трассе, и он думал, что я сломал себе ногу. Вадик Савченко поведал, как Гуга показал ему кинжал, и он, Вадик, решил, что Гуга грузинский бандит. Это вызвало взрыв хохота, потому что Гуга, хоть и был чемпионом Грузии по вольной борьбе, слыл среди друзей и родных чрезвычайно добрым и застенчивым человеком.

Пока мы веселились, мама Нонны не уставала уносить грязные тарелки с недоеденной пищей и приносить чистые с новыми блюдами. Так я узнал, что такое чахохбили из курицы, бастурма из бараньей лопатки и долма по-армянски (голубцы в виноградных листьях). Все эти блюда обильно поливались острыми и кислыми соусами, заедались свежими овощами и разнообразной зеленью. Когда были принесены тарелки с долмой, Нонна, наклонившись ко мне, сказала:

– Это готовила моя бабушка. Помнишь, я тебе о ней рассказывала?

Вино лилось рекой и оказывало на сидящих за столом людей своё колдовское действие. Я сильно захмелел, язык мой развязался и расхрабрился, я обратился к Гуге, попросил алаверды и заявил, что желаю сказать тост. Гуга, естественно, кивнул в знак согласия, я поднялся со своего места, держа в руках стакан с «Алазанской долиной», все замолчали, навострив уши.

– Дорогие друзья! – начал я, чуть качнувшись, но тут же выпрямившись. – Я хочу предложить тост за женщин. Женщины являются основой нашей жизни. Если бы не было женщин, нас, мужчин, не было бы вообще. Мы давно бы вымерли, как мамонты. Точнее как папонты. Дарвин сказал, что человек произошёл от обезьяны. Я не сомневаюсь, что он имел при этом в виду мужчин. А женщин создал бог, и этот бесспорный факт является главным доказательством его существования, потому что такое совершенство природы как женщина мог создать только бог. Я предлагаю выпить за женщин вообще и за маму Нонны и её бабушку, в частности, которые организовали этот прекрасный стол и приготовили чудесные кушанья, которыми мы наслаждаемся. Я предлагаю выпить за присутствующих здесь трёх граций: Шуру, Муру и Нонну. Если бы я был Парисом, и мне предложили бы отдать яблоко самой прекрасной из них, то, пусть на меня не обижаются Шура и Мура, я бы отдал это яблоко Нонне. Выпьем же за прекрасных женщин, пусть они всегда украшают нашу жизнь! Ура!

– Ура-а! – закричали Вадик Савченко и Толя Дрынов, а остальные промолчали, видно, им не понравилось противопоставление женщин и мужчин.

Но всё же все выпили, раз уж возник тост. Я сел на место, недовольный собою. Надо было сказать не так, думалось мне. Но слово не воробей, сказанное не воротишь. Нонна, сидевшая рядом со мной, многозначительно промолчала, и мне показалось это обидным. Я даже надулся. Случилась очередная пауза. И тут для всех неожиданно поднялся Андраник, отличавшийся крайней молчаливостью, возможно, потому что совсем плохо говорил по-русски. Он густо покраснел и сказал негромко:

– Женя и Нонна! – и добавил что-то по-армянски.

– Что он сказал? – спросил я у Нонны.

– Ничего особенного, – ответила она с деланным безразличием, показывая этим, что не склонна развивать эту опасную тему.

– И всё-таки, – упёрся я, как обиженный мальчишка, от которого хотят скрыть что-то взрослое.

– Точный перевод я не могу тебе воспроизвести, но смысл такой, который близок к русскому пожеланию: «совет да любовь».

У Вадика был отличный слух, он услышал наш разговор с Нонной и заорал, как будто его кольнули шилом в задницу:

– Горько! Горьк-а-а!

Толя Дрынов подхватил эту свадебную кричалку, дико несуразно хохоча. Остальные, заметив строгий взгляд Нонны, промолчали. Я показал Вадику и Толе кулак, потрясая им, и они сразу осеклись, словно порвалась струна гитары. Чтобы как-то разрядить возникшее неловкое напряжение, Шура и Мура предложили:

– Друзья, давайте попросим Нонну спеть.

Она сразу согласилась, пересела на стул, стоявший возле пианино, взяла гитару и попросила Гугу ей аккомпанировать. Он послушно занял место перед пианино на вращающемся круглом стуле, открыл крышку и начал свободно перебирать аккорды, словно это спортсмен, который разогревается перед выходом на ковёр.

– Что будем петь, – сказала Нонна без вопросительной интонации, как бы раздумывая вслух.

– Светлячок! – закричал Вадик Савченко, потому что был уверен, что сможет подпевать. – Светлячок!

Нона пощипала струны, нащупывая общую тональность с пианино, и запела негромко, как бы по-домашнему.

                Чемо цицинатела,
                Дапринав нела-нела,
                Шенма шорис натебам,
                Дамцва да даманела.
                Анатеб да карги хар –
                Маграм ме рас маркихар.
                Чёми ико ис минда,
                Шен ки схвисхен грабанхар.

Было очень смешно, но Вадик пытался неловко подпевать, чтобы запомнить грузинские слова, постоянно сбивался и не попадал в такт. Толя Дрынов хихикал, дёргал Вадика за рукав, но Вадик от него отмахивался, недовольно хмурился, показывая всем своим видом, чтобы тот ему не мешал. Когда песня закончилась и музыканты продолжали вхолостую перебирать аккорды, Шура и Мура попросили Нонну и Гугу спеть дуэтом новую тогда песню «Тбилисо». И они запели очень вдохновенно, но тихо:

                Тбилисо, мзис да вардебис мхарео,
                Ушенод сицоцхлец ар минда,
                Сад арис схваган ахали варази,
                Сад арис чагара мтацминда!
                Такой лазурный небосвод,
                Сияет только над тобой,               
                Тбилиси, мой любимый и родной.
                Расцветай под солнцем, Грузия моя,
                Ты судьбу свою вновь обрела,
                Не найти в других краях таких красот,..

Они чередовали куплеты то на грузинском, то на русском, и пение брата с сестрой было таким красивым, что все мы, слушатели, разогретые вином, невольно заслушались, не проронив ни звука. Я даже забыл, что я влюблён, и поглядывал на Нонну не как на предмет своей влюблённости, а как на нечто божественное, как будто это была просто икона. Ах, как они пели! Мурашки бегали у меня по спине, силясь догнать друг друга. Когда песня закончилась, все хлопали и выражали восторг разными признательными словами.

– Может быть, споём что-нибудь вместе? – спросила Нонна, продолжая легонько пощипывать струны и проигрывать аккорды. – Вадик, вы знаете какую-нибудь грузинскую песню? Или вы, Толя? Или вы, Женя?

– Я знаю только «Сулико», сказал Вадик.

– Я тоже, – сказал Толя Дрынов.

– А я помню лишь припев: «где же ты, моё Сулико?», – сказал я, вызвав негромкий принуждённый смех.

– Ну, что ж, – согласилась Нонна, – споём «Сулико», это хорошая песня. Только тихо, – она приложила палец к губам, – а то мой папа с младшей дочкой, моей сестрёнкой, и моя бабушка уже спят. Одна только мама ещё хлопочет.

– Тогда давайте не будем петь, – воспротивился я.– Нехорошо шуметь, когда в соседних комнатах спят люди. Споём в другой раз.

Нонна и Гуга как-то особенно быстро согласились и сразу прекратили игру на музыкальных инструментах. Гуга осторожно прикрыл крышку пианино, Нонна отложила гитару в сторону, и брат с сестрой вернулись на свои места за столом.

– Уже поздно, – сказали Шура с Мурой, – пора по домам. У нас завтра рабочий день.

Со стола уже были убраны все тарелки с остатками недоеденной пищи, вместо них стояли чашки с кофе, сваренным по-турецки.

– Восхитительный кофе! – похвалил Вадик, давая понять, что он большой дока не только в коньяках.

– Да уж, – поддержал Вадика Толя. – После такого кофе долго не заснёшь, у меня уже кружится голова.

– Ничего, – сказали Шура с Мурой, – пока доберётесь до гостиницы, всё пройдёт.

Все торопливо допили кофе и задвигали стульями, готовясь на выход. Пришла мама Нонны, все её благодарили и с ней прощались. Вскоре шумная компания высыпала на улицу и направилась в сторону гостиницы «Сокартвело». По мере того, как мы шли по ночному Тбилиси, всей грудью вдыхая свежий воздух, наша компания редела, от неё откалывались куски и кусочки, так что к нашей гостинице дошли только мы, трое москвичей, Нонна и Гуга. Мы долго прощались с нашими грузинскими друзьями, Нонна говорила:

– Остались бы ещё хотя бы на пару дней. Что вам стоит? Я показала бы вам настоящий Тбилиси, каким его никогда не увидите сами.

– Спасибо, Нонна, – сказал Вадик, – но мы вынуждены завтра улетать, нам всем пора на работу.

Я молчал, потому что не знал, что говорить. И Нонна с Гугой ушли. А мы стояли перед входом в гостиницу и долго смотрели им вслед, пока они не скрылись за поворотом. Они часто поворачивались в нашу сторону и махали нам рукой, мы им отвечали тем же. Перед тем, как заснуть, я долго ворочался в поисках удобного положения для тела. Очень много мыслей было в голове. И почему-то хотелось плакать.

XXXVIII

Не знаю, как у других, а у меня самые умные мысли приходят в голову ночью, во время сна. Может быть, у меня такая редкая особенность, а может быть, у всех так, не уверен. Словом, просыпаюсь я рано утром в гостинице «Сокартвело» уже с готовым решением. И говорю ребятам, когда они тоже пробудились:

– Знаете, – говорю, – я с вами не полечу, решил остаться здесь ещё на несколько дней.

– Я так и знал, – говорит Вадик, широко зевая и крестя рот.

– Опять он всё знал! – говорит Толя Дрынов издевательским тоном. – Если ты такой всезнайка, тогда скажи мне на милость, зачем ты палец в крысоловку запихнул?

– Тебя не спросил, – огрызается Вадик и снова зевает во весь рот.

А Толя на него ноль внимания и обращается прямо непосредственно ко мне:

– Я тебя понимаю. Ты молодец, Женька…

 Вадик, конечно, тут же, в пику Толе, фальшиво пропел на мотив песни про Мишку-одессита, которую исполняет Леонид Утёсов:

– Ты молодец, Женька, а это значит, что не страшны тебе ни горы, ни ветра-а…

Толя даже ухом не повёл и продолжает гнуть свою линию:

– Ты правильно делаешь, Женька! Дуй до горы.

В это время пришла Нонна, под глазами синие тени, видно, спала плохо или переживала сильно. Нам про это неудобно спрашивать, поэтому говорим, что первое на ум пришло:

– А Гуга где?

– Он не мог прийти вас провожать, потому что у него как раз сегодня начинаются спортивные сборы республиканской команды борцов вольного стиля. Он в шесть утра уже уехал.

– Как же он вчера так надрался, – спрашивает Вадик, судя по себе, – если он знал, что ему завтра на сборы?

–  Он и не пил вовсе, – отвечает Нонна. – Только вид делал, что пригубливает вино из стакана. У них тренер очень строгий. Если учует малейший запах винного перегара, тут же отчислит из команды и ли-шит государственной стипендии. Зато я поеду вас провожать в аэропорт. Гуга просил передать вам всем пламенный привет. Просил передать, что ждёт вас следующей зимой в Бакуриани.

– Никуда ты не поедешь, – говорю я, – потому что я остаюсь.

– Как остаёшься? – спрашивает она. – Совсем?! – И глаза её засветились огнём то ли сильной радости, то ли большого испуга.

– Да нет, не совсем. Там видно будет. Пока скорей всего на два-три дня. Сам не понял ещё.

– А как же твоя работа? – спрашивает она. – Вы же говорили, что вам всем пора на работу.

– Да и чёрт с ней, с работой! – отвечаю. – На кону судьба жизни. Работа не волк, в лес не убежит. И потом мой начальник, Антон Фёдорович Гурский, весьма приличный человек, он, я уверен, простит мне прогул. Поскольку причина – уважительная, – я многозначительно взглянул на Нонну, она потупилась. – В крайнем случае, – продолжил я, – зачтёт мне эти дни в счёт оставшейся части отпуска. Гурский очень добрый человек и башковитый – жуть! Он придумал для сборных железобетонных колонн стык без центрирующей прокладки. Это гениально просто. Хочешь я тебе расскажу?

– Ой, Женя, я в этом деле ничего не понимаю. Для меня прокладка – это совсем в другом смысле.

Я хотел было спросить, в каком именно, но вовремя осёкся, сообразив, что эту тему не стоит обсуждать вслух. С дамами вообще надо держать ухо востро, чтобы не попасть невзначай впросак.

В общем, проводили мы ребят до автобуса, который ехал прямо в аэропорт, все обнялись поочерёдно, даже я с Нонной, и остались мы с Нонной вдвоём.

– Ты, наверное, есть хочешь? – спросила она.

– Есть не хочу, вчера у вас так объелся, что даже думать о еде не могу без содрогания. Зато страшно хочу пить. Готов за кувшин крюшона «тархун» или «саперави» со льдом продать душу повару Павлу или повару Петру, как Фауст Мефистофелю.

– Ну что, тогда в знакомый тебе погребок?

– Да, и поскорей, – сказал я, облизывая пересохшие губы.

И мы пошли, как бы прогуливаясь, на проспект Руставели. Я держал Нонну под руку, словно кавалер барышню, которую украл. По пути я несколько раз храбро пытался без запинки сказать «повар Павел, повар Пётр», но каждый раз сбивался. Нонна не смеялась. В этот день дежурил повар Пётр. Если повар Павел был крупным мужчиной и жгучим брюнетом с пышными усами, то повар Пётр оказался замухрышкой и блондином без усов. Пока мы шли, я проголодался.

– Пожалуй, я бы съел хачапури, – сказал я заискивающе. – А ты?

– Я нет. Ты ешь.

Я съел хачапури, осушил кувшин крюшона и сказал, отрыгнув:

– Я готов. И к смерти, и к бессмертной славе.

– С чего начнём, – сказала Нонна без вопросительной интонации, словно советуясь сама с собой.

– Я не знаю. Ты же экскурсовод, – сказал я, – тебе и решать.

– Тогда начнём с Нарикалы.

Мы сели в автобус, потому что ноги не захотели идти. Ехали, ехали, наконец, приехали. Немного прошли и заняли обзорную площадку «у незнакомого посёлка, на безымянной высоте». Панорама перед нами открылась потрясающая. Вдалеке полнеба занимала «Мтацминда» – гора святого Давида, которая венчалась устремлённой в  грузинское небо радиотрансляционной вышкой. А прямо над нами возвышались древние развалины крепости «Нарикала». Чудилось, что от этих мощных развалин веяло запахом древности. В широком провале между «Мтацминдой» и нашей обзорной площадкой рябило в глазах от сотен домов непривычной архитектуры, тесно прижатых друг к другу. Нонна протягивала руку вверх, указывая на крепость, и говорила с интонациями экскурсовода:

– Перед вами Нарикала. Это самый известный и древний памятник Тбилиси. Горожане зовут его душой и сердцем нашей республиканской столицы. Крепость была построена в четвёртом веке нашей эры. Нарикала для жителей Тбилиси имеет такое же сакральное значение, как Московский Кремль для москвичей.

Она долго ещё говорила, а я её почти не слушал, захваченный открывшейся передо мной панорамой. Характерные для старых домов Тифлиса террасы создавали волшебную игру света и тени. Нонна уловила, что я её не слушаю, и спросила:

– Ну, что, пойдём дальше?

– Да-да, конечно! Как скажешь.

– Тогда мы отправимся в старый квартал Абанотумани, где находятся знаменитые серные бани, которые посещал Пушкин.

– О! Я бы очень хотел побывать в этих банях.
 
– Если хочешь, можешь сходить. Я тебя подожду.

– Нет-нет, Нонна-кха, – спохватился я. – Я не могу потерять даже минуты без тебя. Ведь ты не можешь пойти вместе со мной, не так ли?

– Конечно, не могу. Как ты догадался?

– А ты вообще-то смогла бы находиться в бане вместе с мужчиной? – тонко полюбопытствовал я.

– Если бы этим мужчиной был мой законный муж, – ответила Нонна, покраснев. – Да и то лишь в купальнике. Совершенно голой я сгорела бы со стыда. Ты знаешь, Женя, я ведь совершенно дикая.

Я понял, что разговор начинает принимать опасный фривольный характер и быстро поменял тему:

– Знаешь, Нонна-кха, мне стыдно признаться, но я проголодался.

На самом деле я просто устал, и мне захотелось где-нибудь посидеть, больная нога давала о себе знать.

– Ты, наверное, устал. Бедный! Как твоя нога?

Я в очередной раз подивился её прозорливости и чуткости и ответил бодро, как и полагается настоящему мужчине:

– Я совершенно бодр и брав. И нога моя в полном здравии.

– Отлично! Тогда мы сейчас спустимся немного вниз, ты увидишь серные бани вблизи, и там, поблизости есть небольшое кафе, где можно будет немножко отдохнуть и перекусить.

Вскоре мы уже сидели за столиком в кафе и уплетали наперченный харчо с горячим шотис-пури (у нас этот хлеб называется лаваш), фаршированные баклажаны, и я впервые в жизни пил знаменитую хванчкару, якобы любимое вино Сталина.

– У него была губа не дурр-ра, – приговаривал я, нажимая на «р» и потягивая вино.

– Кто говорит, что его любимым вином была хванчкара, а кто называет киндзмараули. У нас в доме полусладкие вина не пьют, папа любит сухие вина: кахетинское, цинандали, напареули.

Теперь, когда я пишу эти воспоминания, я ловлю себя на мысли, что все дни, проведённые мной в Тбилиси, рядом с Нонной, я был постоянно под мухой. Может быть, кроме самого последнего дня, когда я улетал в Москву. И это состояние полупьяной, почти дремотной радости играло большую роль в моём тогдашнем безумии. Как будто я сошёл с ума.

– Сейчас мы поедем опять в центр города и оттуда поднимемся на знаменитом фуникулёре на гору Святого Давида, которая называется по-грузински Мтацминда.

Для читателей поясняю: фуникулёр это тоже канатная дорога, только вагон едет не по несущему канату, подвешенному на опорах, и влекомый тяговым, а по рельсам, лежащим на земле, и также влекомый тяговым. Что, не очень понятно? Это не суть важно. Главное, что в таком вагоне можно подняться на гору, будь то хоть Везувий, хоть Кохта, хоть Эльбрус, хоть Мтацминда.

Фуникулёр на Мтацминду это первая и, пожалуй, единственная канатная дорога такого типа, построенная на территории Советского Союза. Впрочем, кажется, есть ещё подобные в Сочи, Киеве и Одессе. Правда, я об этом раньше не упоминал, но вот теперь говорю. То, что тбилисская первая, это точно, и это факт и на самом деле.  К тому же она одна из самых больших и красивейших в мире. Она была построена в 1905 году в тогдашнем Тифлисе по проекту бельгийского инженера Альфонса Роби, а в 1938 году на плато, где стоит верхняя станция, был открыт роскошный Парк культуры и отдыха имени Иосифа Сталина с ресторанами, прогулочными дорожками и колесом обозрения. Два вагончика со ступенчатыми кабинами движутся по железной дороге один навстречу другому. Посредине пути длиной всего-то в 500 метров устроена занятная развязка, где вагончики расходятся. На этой высоте построена промежуточная станция под названием «Пантеон». Здесь находится могила Грибоедова и Нино Чавчавадзе. Мы ехали с Нонной, тесно прижавшись друг к другу, в одной из ступенчатых кабин, и вместо того, чтобы любоваться из окна, раскрывающейся панорамой Тбилиси, я смотрел на её лицо и не мог отвести взгляда, чувствуя, как сердце моё бьётся в упоении любви.

На станции «Пантеон» мы вышли, чтобы посетить могилу двух самых знаменитых любящих сердца в России и Грузии. Захоронение находилось в гроте, вход в который был открыт для посетителей распахнутыми решетчатыми створками, запирающимися на ночь ржавой цепочкой с висячим замком. Могилы представляли собой два стоящих рядом саркофага из чёрного мрамора. На том, где был захоронен Грибоедов, была высечена надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя!». Над саркофагом бронзовая фигура коленопреклонённой женщины, сплошь задрапированная глубокими складками одежды, закрывающие её всю, вместе с лицом, она обнимает высокий крест-распятие, символизирующие невыразимую скорбь. Мы с Нонной постояли молча, как положено в таких случаях. Но, скажу вам честно, я не испытывал горестных чувств, моя душа пела, потому что рядом со мной была Нонна, неожиданная любовь моя. Мы продолжили свой путь наверх на фуникулёре и долго гуляли там по парку, взявшись за руки.

Вечером мы сходили в кино. Какой фильм мы смотрели, я не помню. Помню, я попросил в кассе два билета на последний ряд и весь сеанс просидел, глядя на экран невидящим взглядом, сплетя жаркие пальцы с пальцами Нонны. Впрочем, я вру. Мой воспалившийся мозг вновь заблудился в лабиринтах сладкой памяти. На самом деле показывался трофейный фильм «Девушка моей мечты». И билеты покупал не я, а Нонна, и достались ей два последних и к тому же на последний ряд. А всё остальное правда и было на самом деле. На экран я не смотрел, пытался разглядеть лицо Нонны в темноте, и держал её руку в своей руке. И с ужасом ощущал, как из моих подмышек стекают слабые ручейки пота.

Пожилые люди наверняка видели этот фильм, а для молодых, кто не видел, могу пояснить: он, этот фильм, был в своё время весьма знаменит тем, что главную женскую роль в нём исполняла красавица Марика Рёкк, бывшая любовница Гитлера. А для грузинских зрителей, воспитанных в традициях патриархальной старины и не привыкших в те времена к «голым» сценам распутного капиталистического кинема-тографа, было потрясением появление на экране роскошной полуобнажённой блондинки, купающейся в бочке. Поэтому я помню, как зал то замирал, то топал в восторге и гневе.

Потом я провожал Нонну домой уже поздно вечером. Мы шли и болтали о всякой всячине, о том о сём. И тут она мне вдруг призналась:

– Ты знаешь, – говорит, – я тебе раньше этого не говорила, а теперь решила сказать: меня на самом деле зовут не Нонна.

– В таком случае, – говорю я, немного оторопев, – меня на самом деле тоже зовут не Женя.

Она смеётся и снова говорит:

– Нет, я серьёзно.

Вот, думаю, этого ещё не хватало, может быть, она вообще шпионка, выходит дело, попал я их разведывательные вражеские сети. Узнали, что я работаю под началом Никитина, и решили выведать у меня данные про Останкинскую башню. И спрашиваю разоблачительно, как будто я всё понял:

– Если, – говорю, – серьёзно, то как позволите называть вас, милая миледи, на самом деле? И какой факт вы мне теперь заготовили?

Она опять весело смеётся, но как-то фальшиво, и мне отвечает:

– На самом деле зовут меня Маквала. Так и в паспорте моём записано. Могу показать, если не веришь.

У меня сразу на сердце отлегло, чего это я, думаю, спьяну нагородил? Семь верст до небес и всё лесом. Обычное дело, если вдуматься, а не плести околесицу с бухты-барахты. Не понравилось девочке имя, которые ей родители дали при рождении и придумала себе новое, покрасивше, а то Маквала, действительно, какое-то не очень благозвучное имечко. А сам, между тем, говорю, чтобы её ободрить:

– По-моему, – говорю, – очень хорошее имя, главное – необычное, зато красивое. И что оно означает?

– Оно переводится на русский язык как Ежевика.

– Господи! – воскликнул я. – Да ведь это просто восхитительно! Чудо просто! Можно я теперь тебя буду звать Ежевика? Ежевика из Бакуриани.

– Да ради бога, пожалуйста, хоть горшком назови, только в печку не ставь, – и опять смеётся журчащим смехом. – Маквала, действительно, редкое имя, считается, что все Маквалы большие недотроги.

И зубки её влажные белеются в ночном Тбилиси.

Я вообще считаю, что самая красивая часть у женщин это их зубы, конечно, без кариеса, и мне всегда хочется их целовать. Поэтому я спросил у Ежевики, хотела бы она поехать со мной в Москву. Просто так спросил, без всякой там задней мысли. Она ответила сразу, почти не задумываясь:

– Конечно, о чём ты спрашиваешь. Очень хочу. Особенно хочу увидеть Кремль и Красную площадь. И Мавзолей, где лежит Ленин. Но пока это невозможно. Зато завтра мы поедем с тобой в древнюю столицу Грузии Мцхета, и я покажу тебе Светицховели и Джвари. И всё тебе расскажу про эти древние памятники.

Проводив Нонну до подъезда её дома, я зашагал обратно к себе, в гостиницу «Сокартвело», будто летел на крыльях. И всё повторял про себя: «Ежевика! Ежевика! Ежевика из Бакуриани!».

                XXXIX

Ночью мне пришла в голову одна шальная идея, и я проснулся утром рано уже с готовым решением. Наскоро умывшись, я спустился вниз, в регистратуру, и заказал разговор с Москвой. Ждать пришлось недолго, и скоро меня пригласили в переговорную кабину. Связь была отвратительной, и мне приходилось буквально орать, чтобы мама поняла, что я хочу сказать. Несмотря на то, что администрацией были потрачены значительные средства (не уверен, что они были потрачены только на ту цель, о которой я говорю) на звукоизоляцию, меня хорошо слышали не только телефонистки, но и все, кто находился в рецепции. Отступать мне было некуда, за мною была Москва, и я махнул рукой. Сквозь хрипы ко мне прорвался издалека голос мамы:

– Ты стал очень редко звонить.

– Я вообще звоню тебе первый раз.

– Вот я и говорю: редко. Что-то случилось?

– Ничего не случилось. Я просто звоню, чтобы узнать, всё ли у вас в порядке. Как папа?

– Нормально. Он съел прокисший суп, и у него обострилась язва?

– Мама.

– Я тебя слушаю.

– Что, если я прилечу не один, а с девушкой. Вы с папой не буде-те возражать?

– Конечно, нет. А где она будет спать?

– Она на моём диване, а я на полу. Но это не навсегда. Я просто хочу показать ей Москву, Красную площадь и Мавзолей. Где Ленин.

– А как её зовут?

– Это не простой вопрос. Её зовут Нонна, но это не совсем точно, потому что её зовут Маквала.

Мне было слышно в трубку, как мама поперхнулась.

– Хорошее имя, – с трудом выговорила она.

– Но и это не точно, потому что по-русски её зовут Ежевика.

– Как?

– Е-же-ви-ка. Поняла?

– Поняла, поняла. Я очень рада. Она красивая?

– Кто?

– Девушка.

– Прилетим – увидишь.

– Значит, красивая, – сказала мама тихо. – Когда вы прилетаете?

– Постараюсь купить билеты на завтра…

В это время в трубке раздался щелчок, связь оборвалась, и женский голос с сильнейшим грузинским акцентом в моей переговорной кабине гнусаво объявил:

– Ваше время три минуты истекло. Эсли хотите продолжить раз-говор, пожалуйста, оплатите новое время. Можно оплатить новое три минуты, но не меньше одной.

Я не стал продлевать разговора, ибо всё, что я хотел сказать своей маме, уже было сказано. Но меня всё же задело, что разговор был так бесцеремонно прерван, как будто я был похож на того, кто не стал бы оплачивать дополнительные жалкие минуты, необходимые, чтобы хотя бы вежливо попрощаться. Обозлённый тем, что мне пришлось громко разговаривать из-за плохого качества связи, и, следовательно, все телефонистки и все, кто ждал своей очереди в зале междугородных переговоров, слышали мой жалкий лепет про Ежевику, а также тем, что разговор был так внезапно прерван, я вышел из кабины, с покрасневшими ушами, и решительно направился к окошку в стеклянной перегородке, за которой сидели телефонистки, чтобы высказать им свое негодование. И тоном, исполненным сарказма, я задал им такой язвительный вопрос:

– Не подскажете ли вы мне, милые дамы, где поблизости находится транспортное агентство?

Одна из них, в чёрных наушниках, блестевших так же, как её смоляные волосы, поминутно вставляя и вынимая из гнёзд телефонного стенда блестящие наконечники с тянущимися от них проводами, похожими на ужей, сняла наушники и обратила своё недовольное лицо ко мне. Я был вынужден повторить свой вопрос, но уже без сарказма. Она посмотрела на меня с живым юмором в красивых грузинских глазах и довольно внятно проговорила:

– Центральное агентство находится рядом с железнодорожным вокзалом. Но в нашей гостинице есть филиал. Если вы желаете, то можете купить билеты на самолёт здесь. Это будет стоить чуть дороже, зато вам не придётся тащиться через весь город.

Я поблагодарил её, высказав крайнее удивление таким удобством обслуживания гостей отеля, и поспешил в соседнее помещение, где находился филиал агентства Аэрофлота. И, недолго раздумывая, купил два билета на завтрашний рейс, вылетающий в Москву в шесть часов вечера. В то время купить билет на самолёт было довольно просто,  достаточно было назвать только фамилию, имя и отчество. Вовремя мне Нонна сообщила своё настоящее имя – Маквала. Фамилию и отчество её я знал. «Ну вот, – сказал я сам себе, – Рубикон перейдён. Возврата нет. Завтра мы вместе летим в Москву».

Ежевика уже ждала меня в зале гостиницы, где находилась регистратура и стояли глубокие кожаные кресла.

– Ты готов? – спросила она меня.

– Вполне! – ответил я, сияя глазами. – У меня для тебя сюрприз.

– Правда?

– Правда.

– Ну, покажи скорее. Или расскажи. Я просто обожаю сюрпризы.

– Чуть позже расскажу, – решил я её заинтриговать.

– Ну, хорошо. Позже так позже, – подозрительно быстро согласилась она. Это меня насторожило, поскольку такое поведение для женщин, на мой взгляд, не характерно. – Ну, что, едем в Мцхету? Это очень интересно.

– Едем, – так же быстро согласился я. И мы поехали.

По дороге Нонна рассказывала мне об истории Грузии, а я плохо её слушал, потому что размышлял о том, как она, должно быть, обрадуется, когда я поведаю ей о своём замысле полететь вместе в Москву. Ещё бы не обрадуется! Она увидит Москву и Красную площадь.

– Жень, что ты всё время как-то загадочно улыбаешься? – интересовалась Нонна¬-Маквала. – У меня складывается такое впечатление, что ты скрываешь какую-то тайну, тебе хочется мне её открыть, но ты почему-то не решаешься этого сделать. Я права?

– Уверяю тебя, милая моя Ежевика, нет у меня никакой тайны.

– Значит, я ошибаюсь.

Погода стояла отличная. И хотя на календаре всё ещё была зима, южная природа брала своё: уже начинало пахнуть весной. Набухали почки. Сияло солнце, посылая ослепительные отблески в текущую внизу в тесных бортах шумливую Куру. Воздух был чист и свеж. И всё это располагало не к грусти, но к радости. Когда мы подъехали к главному храму Грузии, он предстал перед нами во всём своём великолепии с древней игрой света и тени. Нонна рассказывала мне об архитектурных особенностях этого храма, некоторые посетители решили, что она профессиональный экскурсовод, и около нас образовалась группа слушателей, которые воспользовались возможностью открывшейся халявы.Потом мы поехали по извилистой дороге, петлявшей по крутому подъёму в Джвари, и тут я решил раскрыть Нонне свой сюрприз. Но не успел я произнести ни единого слова, как она вдруг мне заявляет:

– Знаешь, Женя, с Москвой у нас с тобой ничего не получится.

Я чуть не обомлел. Меня давно уже донимали приступы в кишках живота, и я всё стеснялся об этом сказать. Но как только Нонна обмолвилась насчёт Москвы, о чём, я это хорошо помню, ей не говорил, я едва не обкакался – так у меня сильно в животе бурчало. Может, думаю, она колдунья или ведьма? Я растерялся и от растерянности спрашиваю:

– Откуда ты знаешь про Москву? Я тебе ещё ничего не говорил.

– Земля слухом полнится. Пока я ждала тебя в холле регистратуры, все только и говорили со смехом о том, что какой-то молодой человек так громко кричал в трубку про какую-то Маквалу, что все это слышали. Я сразу догадалась, что это ты.

– А что же ты мне сразу об этом не сказала?

– Ждала, пока ты мне сам всё скажешь.

Я тут не выдержал и спрашиваю, переминаясь с ноги на ногу:

– Извини, – говорю, – Ежевика, за неделикатную грубость, но я очень хочу в туалет. Можно сказать – приспичило. Тут, «где, сливаяся, шумят, обнявшись, будто две сестры, струи Арагвы и Куры», есть что-нибудь в этом роде поблизости?

– А как же, – говорит, – без этого? Зайдёшь за развалины монастыря, пройдёшь метров двести, там будет то, что тебе надо.

Я едва дошёл, с трудом освободился, вернулся обратно.

– Давай, – говорю, – поедем скорей в Тбилиси, я этой стариной уже сыт по горло. Ни о чём не могу думать, кроме того, что ты мне сказала насчёт Москвы. Ты что, не хочешь на несколько дней слетать в Москву? Ты же сама мне говорила, что хочешь увидеть Кремль, Красную площадь и мёртвого Ленина в Мавзолее.

– Ну, что ты, Женя! Очень хочу! И я тебе безмерно благодарна за такое предложение, которое ты пока ещё не успел мне сделать. Я понимаю, что это сюрприз, и он должен быть неожиданным. Но меня не отпустят с тобой мои родители.

– Что значит, не отпустят? – удивился я. – Ты что, ходишь в детский сад? Мне это непонятно. Разве они сомневаются в моей порядочности? У них есть для этого какие-то основания? Твои родители произвели на меня очень хорошее впечатление, они вполне современные люди, без предрассудков. И теперь, перед тем, как на что-нибудь решиться, я хочу познакомить тебя с моими родителями. Не вижу, какие могут быть на этот счёт возражения.

– Ты прав, ты прав, конечно, я давно уже взрослый человек, но ты плохо знаешь обычаи Кавказа.

– Какие ещё обычаи, Ежевика! Дорогая моя! На дворе двадцатый век! Знаешь что? Давай я завтра сам поговорю с твоими родителями. Уверен, что смогу с ними договориться. Предупреди их, пожалуйста, что я завтра утром приду обсудить с ними нашу поездку в Москву.

– Хорошо, я передам.

В эту последнюю ночь в гостинице «Сокартвело» я спал плохо, ворочался и всё думал о том, что я завтра скажу родителям Нонны. Наутро я поднялся не выспавшимся и стал сожалеть о том, что затеял всю эту заваруху. Но деваться было некуда, назвался груздём – полезай в кузовок. Я помылся в душевой, начистил свои шлёпающие ботинки (а ля Чарли Чаплин), погладил брюки, рубашку, нацепил галстук, причесался, надел куртку и отправился на улицу Челюскинцев.

Это был последний день моего пребывания в Грузии и первый день, когда я не пил вина. Внизу живота что-то сжималось и распускалось, и я явственно ощущал, что трушу, как набедокуривший школьник, которого вызвали в учительскую для пропесочивания. Дверь мне открыл отец Нонны, мы поздоровались, он проводил меня в небольшую комнатку, предложил присесть и немного подождать. Я сел на круглый венский стул и стал ждать.

Прошёл час, никто не появлялся, тишина стояла такая, будто в квартире никого не было. Меня охватил мандраж, я почувствовал, как из подмышек вновь потекли, как позавчера в кино, предательские струйки пота. Я начал проклинать себя за горячность и собрался было уже трусливо сбежать, как вдруг дверь тихо отворилась, и в комнатку вошли мама и папа Нонны. Они выглядели необыкновенно торжественно, как будто я пришёл к ним за благословлением. Папа был одет в новый костюм-тройку, белоснежная накрахмаленная рубашка, ворот-ник которой сжимал ему горло, была украшена галстуком-бабочкой в горошек. Он был очень похож на Берию и поблёскивал своими очками-пенсне. На маме было надето глухое длинное вязаное платье, оно обтягивало её раздавшуюся вширь фигуру, проявляя все её нежелательные выпирающие валиками жировые складки. Её благородное, красивое лицо было густо напудрено, тонкие губы чуть подведены помадой. Родители Нонны сели напротив меня, сложив руки на коленях, и папа торжественно объявил:

– Ну, мы вас слушаем, Женя.

Мама, в знак согласия и одобрения сказанного супругом, молча покивала головой, кушая меня своими чёрными армянскими глазами. Я чувствовал себя попавшей в мышеловку мышью и не сразу нашёл нужные слова. После непродолжительного меканья я всё же начал:

– Уважаемая царица Тамара (тонкие губы мамы тронула улыбка)! Уважаемый Гоча Александрович! Я пришёл, чтобы обсудить с вами, как бы это поточнее выразиться, некое предложение. – Родители Нонны одобряюще покивали головой. – Ваша дочь, скажу вам откровенно, мне очень нравится, она пришлась мне по душе. – Родители чуть вздёрнули головы и изобразили бровями знак, который говорил без лишних слов, что это само собой разумеется и это в порядке вещей. – Я льщу себя надеждой, что и я вашей дочери не безразличен. – Они снова покивали. – Это, так сказать, с одной стороны. С другой стороны, мы же знаем друг друга всего-то каких-нибудь две недели. А то и того меньше. – На лицах родителей появились знаки настороженности и недоумения. – Поэтому предлагать в настоящее время руку и сердце вашей дочери было бы, с моей стороны, неоправданной безответственностью. – Брови родителей нахмурились. – Я хочу сделать пока другое, так сказать, предварительное предложение. Прошу понять меня правильно. Я купил два билета на самолёт в Москву. Посоветовался со своей мамой, она согласна. Прошу вашего согласия отпустить Нонну со мной на недельку. Она очень хочет увидеть Кремль, Красную площадь и Ленина в Мавзолее. Я всё это ей покажу и заодно познакомлю её со своими родителями. Эта поездка, я надеюсь, позволит нам лучше узнать друг друга и тогда принять окончательное решение. Ещё раз прошу вашего согласия. Прошу в моей просьбе не отказать. Думаю, вы не сомневаетесь в моей честности и порядочности.

Смотрю, лица мамы и папы Нонны, сразу сделались серыми, будто бы их только что вытащили из трещины в леднике. Даже толстый слой пахучей пудры на щеках «царицы Тамары» не смог этого скрыть. Они долго молчали. Молчал и я. Наконец, Гога Александрович тусклым голосом медленно, как лектор, заговорил, чтобы студенты, слушающие его лекцию, успевали за ним записывать:

– Мы вам верим. И нисколько не сомневаемся в вашей порядочности. Но. Если в результате ещё одной недели вашего общения с на-шей любимой дочкой у вас всё сладится, и вы убедитесь, что это ваша счастливая судьба, всё будет хорошо. А если нет? Если вы придёте к выводу, что ошиблись (вы же сами этого не исключаете), и приняли временное увлечение за настоящую любовь, что тогда? Вы знаете, Тбилиси маленький город, здесь все друг друга знают, это не Москва. Если Нонночка вернётся одна, она будет опозорена до конца жизни. И никто её замуж уже больше никогда не возьмёт. Даже если у вас ничего такого не случится. – Гога Александрович сделал акцент на этом слове.

Я не знал, что возразить и блекотал какую-то несуразицу по поводу своей особой ответственности. И тут мама Нонны вдруг говорит:

– Я скажу вам так, Женя: идите прямо сейчас в ЗАГС, расписывайтесь, как положено, и летите с Нонночкой куда хотите. Хоть в Москву, хоть на край света.

– Она права, – сказал Гога Александрович.

Я заколебался, как осиновый лист при полном безветрии. Сейчас, по прошествии многих лет, я думаю, что тогда, перед этим фантастическим разговором, если бы я бы выпил, как обычно в предыдущие дни, стакан «Цинандали» или «Напареули», я бы сдался. Но я был трезв, как стёклышко. Подумать только, стакан вина, всего-навсего, мог круто изменить мою жизнь! И я позорно устоял. Другой век, другие нравы. Мне трудно представить себе, чтобы в прежние годы какой-нибудь юный корнет или подпоручик, или седой генерал, оказавшись на моём месте, мог поступиться своей честью и отказался бы от прекрасной, чистой, благородной девушки, судьбу которой вручали бы ему родители этой девушки. Но я был советским человеком, и понятие чести было мне знакомо только по книгам. Мне было немножко стыдно, но я пытался утешить себя мыслью, что Евгений Онегин, мой тёзка, тоже отказался поначалу от Татьяны, предложившей ему себя. Правда, он потом поплатился за это, но это совсем другая история.

Я, показывая всеми частями своего суетливого тела, как мне неловко, попрощался с родителями Нонны и торопливо покинул их квартиру. По сути дела позорно сбежал.

                XL
 
Первым делом я отправился к железнодорожному вокзалу, где находилось Центральное транспортное агентство, чтобы успеть сдать один билет на самолёт и вернуть хотя бы часть денег от его стоимости. Говорят, если начнёт не везти, то не везёт во всём. Я в этом убедился, когда, сунув билет в. окошко, получил вместо денег совет поехать в аэропорт, там можно успеть сдать билет и получить четверть стоимости. При этом надо поторопиться, так как через час вообще будет закончен приём возвращаемых билетов. Ну, и чёрт с ним, решил я. Сохраню билет на память. И поехал в гостиницу собирать вещи.

Нонна приехала меня провожать. На её прекрасном лице были видны явственные следы ночных переживаний: под глазами образовались тёмные мешки, щёки ввалились, румянец заместился серостью. В руках она держала завёрнутый в газету «Тбилисская правда» и пере-вязанный шёлковой голубой ленточкой какой-то плоский предмет.

– Это тебе на память, – сказала она.

– Что это? – спросил я.

– Я хотела найти свою фотокарточку, но нашла только детские фото, где я совсем маленькая девочка. И тогда я решилась украсть портрет, сделанный Гугой на медной доске, который тебе понравился. Это чеканка. Мне, конечно, попадёт, но я всё же решилась. Я её уквала.

– Спасибо! – сказал я. – Я буду его хранить. Как зеницу ока. Он всегда будет со мной. Всю жизнь.

Когда мы в здании аэровокзала ждали объявления на посадку, Нонна спросила:

– Женя, ты помнишь стихи Марины Цветаевой, которые ты мне читал в Бакуриани, когда вывихнул ногу?

– Некоторые помню.

– Прочти мне стихотворение: «Мне нравится, что вы больны не мной, мне нравится, что я больна не вами, и никогда тяжёлый шар земной не уплывёт под нашими ногами…»

Я продолжил, склонившись к её уху:

Мне нравится, что можно быть смешной –
Распущенной – и не играть словами.
И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.

И вдруг Нонна заплакала. Крупные слёзы скатывались по её щекам, оставляя после себя блестящие дорожки. Она плакала навзрыд, худенькие плечи её сотрясались. На нас все оборачивались, но мы это-го не замечали. Я обнял её и бормотал какую-то несуразицу:

– Ну, что ты, девочка моя, доченька моя, Ежевика моя! Солнышко моё лесное! Не плачь так горько. Не то я тоже сейчас заплачу. И будет огромная лужа солёной воды. Как Чёрное море.

Она пыталась улыбнуться, губы её кривились, она шептала:

– Ты знаешь, эти стихи про меня, – и она заплакала ещё сильнее.

Я слизывал слёзы с её щёк и повторял:

– Не плачь, Ежевика, всё будет хорошо. Всё устаканится. Ты приедешь в Москву, мы пойдём с тобой на Красную площадь. И ты увидишь Мавзолей и лежащего в нём Ленина. Не плачь. Ведь я тебя люблю. – Впервые я произнёс эти заветные слова по-русски. – А если ты не сможешь приехать в Москву, то я обязательно приеду в следующем году в Бакуриани. И мы встретимся с тобой у той пихты, где мы слушали «Лунную сонату» Бетховена, и шёл снег. Девочка моя любимая. Маквала, Ежевика моя. Всё будет хорошо. – И я впервые поцеловал её в губы.
 
Она зарыдала. Горько плача, она приоткрыла невольно очаровательный свой рот, и я поцеловал её в зубы. В это время объявили посадку, все вышли на поле и сели в автобус без сидений, который должен был отвезти пассажиров к стоящему вдалеке самолёту. В те времена провожающие могли проводить своих близких или знакомых, или любимых, до самого трапа. Мы стояли в очереди, и я вдруг сказал Нонне, вернее прошептал, как заговорщик:

– Ежевика! У меня есть второй билет, я его не сдал. Давай полетим вместе. Хотя бы на два дня. И ты вернёшься обратно. Решайся!

Она посмотрела на меня с изумлением и покачала головой.

– Нет, Женя, – сказала она, – это невозможно.

Мы обнялись, и я поднялся по качающемуся трапу. Перед тем, как войти внутрь самолёта, как в чрево кита, я оглянулся и помахал Нонне рукой. Она помахала мне в ответ. Больше я её никогда не видел.

Я сидел в кресле, пристегнувшись ремнём, сердце моё сжималось от тоски. Мне ещё предстояло через ряд лет встретиться с Юрой Визбором на Алибекском леднике, на хижине «Матильда», а в его умной большой голове ещё предстояло сложиться словам и мелодии чудесной песенки о любви, но уже тогда, когда я улетал от своей Ежевики, внутри у меня звучало, наверное, что-то похожее. Пользуясь привилегией автора ездить туда-сюда на машине времени без правил, попробую передать словами из будущего, что творилось в моей душе тогда:

Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены.
Тих и печален ручей у янтарной сосны.
Пеплом несмелым подёрнулись угли костра.
Вот и окончилось всё, расставаться пора.
Милая моя, солнышко лесное,
Где, в каких краях встретишься со мною?
Крылья сложили палатка – их кончен полёт.
Крылья расправил искатель разлук – самолёт.
И потихонечку пятится трап от крыла…
Вот уж действительно, пропасть меж нами легла.
Милая моя, солнышко лесное,
Где, в каких краях встретишься со мною?

Так вот, милая моя!  Я тебя заждался, ты пришла, меня нашла, а я – растерялся.  На душе было муторно. На глаза наворачивались слёзы. Ко мне подошла красивая черноволосая стюардесса, затянутая в синий форменный костюм со значками «Аэрофлота» и в пилотке, надетой набекрень. Внимательно взглянув на меня, она спросила:

– Вам нехорошо? Может быть, вам принести большой пакет?

– Нет, нет, спасибо, – ответил я, пытаясь криво улыбнуться, – всё в порядке.

Иногда я поглядывал в иллюминатор. Мешало дрожавшее крыло самолёта, но всё же во время поворотов, когда самолёт совершал вираж, было видно, что мы летим над сплошным громоздящимся покрывалом облаков. Порой они напоминали мне горы.

Дверь в свою квартиру на Сущёвском валу я тихо открыл своим ключом, хотя до этого, когда собирался приехать вместе с Ежевикой, думал, что буду трезвонить в дверной звонок, как когда-то в День Победы. Поставил лыжи между двойными дверями, скинул рюкзак, тихо прошёл к вешалке возле нашей комнатной двери, повесил на крючок куртку, вернулся тихими шагами к холодильнику, отворил дверцу, придерживая её рукой, чтобы приглушить щелчок замка. Две бутылки молока и банка вишнёвого варенья стояли, как всегда, на своих местах. Я слышал, как в уборной журчит вода, а в нашей комнате стрекочет швейная машинка «Зингер». Всё как прежде. Как будто я никуда не уезжал, и Нонна-Маквала мне просто приснилась. Перед тем, как войти в комнату, я прошёл тихонько в кухню, сел на табурет возле нашего стола и стал прихлёбывать холодное молоко прямо из бутылки, время от времени добавляя к этому глотку глоток вишнёвого варенья. Я размышлял. Может быть, это к лучшему, что так получилось. Баба с возу – кобыле легче. Ах, как это в жизни всё устроено нескладно!
 
Допив молоко, я подхватил лежавший на полу возле соседской двери рюкзак и тихо отворил дверь в нашу комнату. Мама сразу обернулась. Первыми словами, которыми она меня встретила, были такие:

– Где же твоя Ежевика?

– Ах, мама, мне, скажу тебе честно, не хочется об этом вспоминать. Её не отпустили родители.

– Что значит – не отпустили? Она что, ходит в детский сад?

– Мама, прошу тебя, не терзай мне душу, пожалуйста. Ты точь-в-точь повторяешь мои слова. Ты плохо знаешь Грузию. Тбилиси маленький город, не то, что Москва. Там все друг друга знают.

– Я, наверное, становлюсь тупой и не понимаю, что ты говоришь. Очень жаль. А я приготовила ужин, и папа собирался придти пораньше.

– А ты что, всё ещё перелицовываешь воротник? – спросил я, чтобы дать понять, что я хочу переменить тему разговора.

Но мама этого не поняла, она сказала:

– Воротник давно готов. Это я перешиваю наволочку на думочку для твоей Ежевики. Думала, приедет девушка, а у нас нет подходящей подушки. Я так мечтала увидеть твою Ежевику.

Я достал из рюкзака чеканку Гуги и протянул её маме:

– На, смотри.

Мама долго разглядывала медный портрет, крутя его в руках и так и эдак, потом вернула мне и сказала с тяжким вздохом:

– Надо полагать, красивая.

– Пожалуй, я лягу спать, – сказал я.

На следующий день я пошёл на работу, и жизнь моя вернулась в своё прежнее русло. Я написал письмо Ежевике, получил ответ только через две недели. Она просила передать привет Вадику Савченко, Толе Дрынову, Лёше Куманцову, а также Шуре и Муре, которые тоже уже уехали в Москву. Писала, что совсем нет времени, приходится усиленно готовиться к вступительным экзаменам в институт, просила прислать фотографии, которые обещал сделать Вадик. Заканчивалось письмо так: «Твоя Иживика».

Я не стал писать, что Вадик испортил плёнку, переписка наша стала растягиваться, а потом и совсем прекратилась. С глаз долой – из сердца вон. Письма я её храню, но перечитываю редко. Я вообще никогда не выбрасываю писем, считаю, что это неуважение и даже предательство по отношению к тем людям, которые их писали. За мою долгую жизнь их, этих писем, открыток, телеграмм, накопилась целая коробка. Я никогда их не перебираю, зачем бередить душу? Но я помню, я твёрдо знаю, что там есть, перевязанная тонкой ленточкой небольшая связка писем моей Ежевики из Бакуриани.

Вскоре я познакомился с Алексеем Александровичем Малеиновым, директором строительства базы отдыха, туризма, альпинизма, горнолыжного и конькобежного спорта в Приэлбрусье, оставил свою научную работу, чем очень огорчил Антона Фёдоровича Гурского, и укатил в Терскол, где прожил без малого пять лет.

Но это уже ещё одна совсем другая история. Может быть, когда-нибудь я о ней напишу. Однако вряд ли, может просто не хватить жизненного времени.
 
Кстати, чеканку с изображением профиля Ежевики, изготовленную её братом Гугой, я всегда вожу с собой, куда бы ни забрасывала меня моя игривая судьба, и первым делом вешаю эту медную доску над своей кроватью. Эта чеканка мой талисман. Она помогла мне в трудной борьбе с бессонницей. Иногда меня спрашивают мои новые друзья, кто изображён на этой чеканке. И я всегда отвечаю: никто.

   

                Конец
 


Рецензии
Юрий! Я очень долго смаковал Вашу затянутую с повторами Ежевику. Вы постарше меня, но смаковал я то время, которое ещё застал, с его фаворитами, словечками, настроениями и устремлениями. Похоже и вы, Автор, тоже смаковали, а не работали. Многие знаковые точки, самые сложные, как любовь и переживания описаны грандиозно и талантливо, как и пережиты были автором, отложились в сознании, и приходили многочисленными ночными снами, осмысливались, обтачивались и проходили огранку.
Повстречать Такую ежевичку - это достойно чужой зависти.
Спасибо! Михаил.

Михаил Древин   30.12.2017 02:20     Заявить о нарушении
Михаил, спасибо за добрые слова. Я действительно человек, мягко говоря, немолодой, поэтому любое внимание к моему скромному "творчеству" мне очень важно. С уважению и с Новым годом, Юрий копылов.

Юрий Копылов   31.12.2017 18:46   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.