Маруськин или незабытая улыбка

 



                Маруськин или Незабытая улыбка

                Часть 1 "Постоялец"

По иронии судьбы-злодейки она имела фамилию Рожалова, являясь в селе единственной бездетной, вовсе нерожавшей бабой. Согласитесь, это довольно трудно, обидно, непривычно жить среди мужиков и баб, окруженных многочисленной, вечно орущей папку, мамку, возящейся в пыли у крыльца детской братией.
Маруська, все ж, привыкла к своей незавидной доле и всю  неизрасходованную ласку и сердечность отдавала вновь принятому к себе на постой мужику. Вначале он просто считался постояльцем-квартирантом, командировочным, направленным из области или района какой-нибудь организацией, заботившейся о незатухании культурной и экономической сельской жизни, но затем - если командировка затягивалась, становился неофициальным "мужуком" Маруськи. "Маруськин"! И сколько же этих "мужуков" перебывало! Присылали то агронома, то зоотехника, то библиотекаря, то шофера какого-нибудь. Последний, несмотря на невысокий статус, больше всего подходил для Маруськи и радовал ее: "Ить, щитай машина у дворе! Чаго хочешь привезеть: и дрова и торх. Ды, бабы, и говорить нечего, крепка хорошо со своими колесами".

"Надо ж, ни кожи ни рожи, а все туда ж!" - то ли удивлялись, то ли завидовали бабы, наблюдая, как Маруська управляется во дворе со своим очередным постояльцем. Чем брала она, чем соблазняла "особей мужеского пола"? Внешности Маруська была вполне заурядной и среди баб особой красотой не выделялась, как, допустим, Кланька Сорокина с толстой, "в руку" пышной косой, венчаюшей маленькую голову с разлитой синью глаз, словно водичка в июльском тихом озерке. Маруська была худощавой, скуластой, слегка рыжеватой бабой. Своими же плюсами она считала короткую стрижку, что не позволяла себе ни одна деревенская баба и подтянутую стройную фигуру. Фигурой Маруська и впрямь могла гордиться: небольшие груди, неистерзанные младенческими ртами, остро, по-молодому торчали под нарядными кофточками и блузками, коих в маруськином гардеробе было множество.
Скорее всего, у двух одиноких людей, волею судьбы оказавшихся вместе, ночью, в одной хате возникала необъяснимая природная тяга друг к другу. Хотя, почему необъяснимая?! Вполне объяснимая и естесственная, коль между ними пробегала, вспыхивала хоть маленькая искорка желания и взаимопонимания. Пусть ненадолго, не навсегда - на миг! "Ничто в природе не длится вечно..."
Случались у Маруськи и квартиранточки - молоденькие учительши. Но их она принимала неохотно, с уговорами директора школы и председателя, аргументируя свой отказ, что "хотя ето и учительницы, но совсем еще молоденькия, глумныя. Будуть ночами блудить ды женихов водить".
Как правило, поставленные на "хватеру" учительши позже выходили замуж за красивых деревенских ребят, вернувшихся из армии, а постояльцы-мужики съезжали, частично выполнив поставленную миссию по поднятию экономики и культуры в селе и отблагодарив сердобольную хозяйку мало-мальской помощью по двору и нежно-сердечной поддержкой духа и тела. Маруська Рожалова вновь оставалась одна с остатками своей далеко неизрасходованной любви.
Присланный из района новый завклубом был даже и не мужик, если сопоставить его с маруськиными годами, но, конечно же, и не мальчик.  На этот раз Маруська не хотела брать нового постояльца. Надоели ей все эти заезды-отъезды:
 - Однэй, усе ж, луччи! Пришла у хату, кубырх на постелю ды и ляжи, у две дырки дыши! А то, ить, надо усе штой-та варить-готовить. Ладно, мужуки, а еты учителя девки еще и гребують. Я такэй-та капусты нагдысь натомила ды заправила сальцем, а оны дажа не притронулися. Отвернулися: "Ну, Марь Ванна, тут жа один жир!" Сами-то худющия, аж лопатки торчать. Говорю им, ешьтя, девки, красивше и круглея будете! Оны смяютца, вот табе и усе! А так-та, кулеш сварила. Ну такой-та укуснай, со шкварками. Учительши мои опять носы отвернули: "Не хотим, луччи молочка попьем". Мне, вот не поверитя, аж плохо стала - ну уж если такой кулеш не нравитца... А вот с мужуками намного луччи. Вы думаете, почаму я их бяру? Мужуку поднясу стаканчик самогоночки, ен за милую душу етот кулеш или борщ приговорить! Уплетаить ды еще нахваливаить. Развя ж ен ел такой-та у городя, у своей бабы раскрашеннай?!
Однако же, когда во второй раз к маруськиной хате подошел председатель с застенчиво улыбающимся юношей, в сердце Маруськи что-то дрогнуло, кольнуло; в потайных уголках памяти неожиданно что-то высветилось, заискрилось и тут же снова потерялось.
"Как ен улыбаетца! Што ето, откуда:" - до полуночи Маруська не могла заснуть, сама не понимая, что с нею происходит.
Нового завклубом звали Игорь Вениаминович. Но какой там Вениаминович! "Ето отчество и не выговоришь - язык сломаешь!  " Игорек! Венилыч вот и усе"!" - решилась на принятие постояльца Маруська. Был Игорь Вениаминович совсем невысокого росточка; на курносом личике выделялись крупные квадратные очки: он много читал, писал сценарии для проведения клубных вечеров и всяческих мероприятий. Но как преображался Игорек, когда улыбался! А так как парень он был простодушный и доверчивый, то улыбался часто и всем, а может, это улыбалась и сама молодость.   
Деревня замерла в ожидании очередного любовного сюжета: "Неужель и етот малай клюнить на Маруськю?!"
Нет, любовной истории на этот раз так и не случилось да и не должно было случиться. С первого дня проживания у нее Игорька, Маруська ухаживала за ним как за собственным ребенком. Жалела и всячески оберегала. Часто на загородке разноцветными флагами трепыхались-сушились игорьковы трусы и футболки. "Коротковатай у рукувах" пиджачок его "у серую клетку" она переделала-перешила и теперь ее молодой жилец выглядел взрослее, солиднее, даже как-то интереснее. Сама Маруська гордо ходила по деревенской улице, вроде даже вызывающе. Туго, по-хохляцки повязав газовую косынку, с сооруженным на лбу бантом из ее концов, шла она на колодец и, когда несла воду, плавно покачивая бедрами в цветастой, в оборку, юбке, распластав крепкие руки по обе стороны коромысла, как красавица Аксинья из "Тихого Дона", ни единая капля не проливалась из ее доверху наполненных ведер. Игорек тоже старался помочь хозяйке. Однажды, схватив ведра, пошел на колодец. Маруська с коромыслом в руках догнала его, отобрала ведра, а Игорька отправила "заниматца". Оказывается, он еще и заочно учился в столичном институте, чем вообще покорил сердце Маруськи, материнское сердце. Теперь вся деревня видела, понимала это и становилось неудобно, неловко за первоначальные домыслы, пересуды и кривотолки. Тут и сам Игорек подтвердил чистоту в отношениях с доброю хозяйкой: зачастую стал забегать на колхозную ферму. Думали, он в красном уголке "окультуривает" молодых и немолодых доярок, чтобы видели они перед собою не только грязные сиськи коров, но и знали, что нового, интересного происходит в мире. Стали замечать, его "забеги" слишком уж частЫ среди вечно непросыхающего навоза и шлепающих, чуть не утопающих в нем резиновых сапог доярок в замызганных серых халатах. Все оказалось, как мир, старО и просто. Не нужны были "Венилычу" просвещенные бабы доярки, а наглядный результат "окультуривания" неожиданно проявился на Натахе Ушаковой. Белесонькая, безбровая, с квелым жиденьким тельцем Натаха, как скромный цветок повилики, терялась среди крепких корнем, толстых стеблем, ярких соцветиями многочисленных растений в лице ядреных деревенских девок.
"Вот табе и на! Вот вам и Венилыч! Сам такой-жа доходяга и выбрал по сабе!" - балакали по деревне. Удивительно, но Маруська узнала об этом позже всех. И не поверила:
 - Штоба Игорь Венилыч допустил такоича?! Не бряшите-ка вы усе! У няго у городя такых Натах и не сощитать! И усе вумницы. А ето, што жа?! Какая-то захудалая доярка чуть поболе мояго сапога!
Как-то под вечер округлившаяся, пополневшая и вроде как расцветшая Натаха Ушакова в сопровождении Игорька появилась на крыльце маруськиной хаты. Та, как увидела уже обозначившийся заметный животик под модной плиссерованной юбкой, надетой по торжественному случаю, то и заметалась, засуетилась. Хватала в руки то веник, начиная заметать несуществующий мусор в сенцах, то брякала-переставляла ведра, а в душе кипело, плескалось негодование, мучила горечь, лицо морщила непонятная обида и глаза пощипывало от слез.
 - Марь Иванна! Я сегодня хочу устроить праздник. Можно? Чтобы без этой глупой болтовни и сплетен, а все, чтоб открыто и ясно, - Игорек старался заглянуть в лицо Маруськи, виновато улыбаясь. "Спасибо, сынок, устроил праздник. Ну почаму ета Натаха? Ни один деревенскай малай на ие не глядел, а ты, дурачок, штой-та нашел-увидел..." - так подумала она на мгновение, а вслух произнесла: - Ну, дли кого праздник, а кому и будняй день. Пригласила: - Проходитя у хату. Доставай, Игорек, картоху томленую, она с гусятиной. И празнуйтя!
 - А ты, что ж, теть Марусь, не посидишь с нами? Ведь мы уезжаем через неделю. - Натаха жалостливо посмотрела на Маруську и в душе той что-то стронулось с места. Маруська взглянула на Игорька, скромно, выжидающе сидящего на лавке. Тот улыбнулся ей. Эта улыбка так резанула по сердцу, что Маруська тяжело шлепнулась рядом с ним: "Господи ж ты, божечки! Неужели ж через столькя годов память держить яго улыбку?! У точности как у Игорька, мояго дорогого Винилыча. Вот откудова у мине усе кипить и клокочить. Дура я, дура злая. Што мине до етой Натахи? Какая можить быть ревность? И я могла б, как вот ета цубылочка, ряшитца тогда и никого не слухать. И, можа, был ба у мине сичас вот такой-та Игорек. Ну дык чаго ж теперя думать и переживать".
Маруська, как сейчас, увидела себя вот такой Натахой. Ей только исполнилось семнадцать. Пред глазами предстал в солнечном свете самый первый день ее короткого девичьего счастья. 
                Часть 2 "Герберт"

Село находилось под оккупацией немцев. Молоденькая Маруся была хороша и привлекательна своей юностью, свежестью, налитой румяностью. Днем немцы резвились и хохотали, гоняли на мотоциклах, пугая кур на пыльной улице, а по вечерам выносили из хат табуретки и незнакомо, непривычно пиликали на своих губных гармошках, высматривая девок и молодых баб. Девки хоронились в зарослях стеной стоящей конопли, а особенно удавшиеся красотой вымазывали лица сажей во избежание домогательства немцев.
По прошествии какого-то времени местное население свыклось с присутствием непрошеных гостей, впрочем, чувствующих себя хозяевами. "Под немцем" жили почти два года и уже различали, какой "фриц" добрый, а какой злой.
В хате Рожаловых жил длинный тощий "пан". Был он высокомерен и необычайно чистоплотен. Садясь на лавку, всегда подстилал салфетку, а к деревенской пище даже не притрагивался. Брезгливо поджав губы, он глядел, как Матрена, мать Маруси, в засаленном фартуке ворочает в печке ухватами огромные чугуны для скотины, а небольшой чугунок, доверху наполненный картошкой с румяной лопнувшей корочкой лихо ставит на некрашенный стол в углу под иконами. Маруся хватала самого младщего братишку, особо невзлюбленного немцем за то,  что тот постоянно бегал по хате голожопым и по малости лет какал где ему вздумается, кликала двух сестренок и они жадно набрасывались на еду, куняя картошку в сковородку с жареным  салом. Немец отворачивался или просто уходил из хаты. Сначала Матрена старательно поддерживала чистоту, заставляя Марусю все лавки и стол протирать влажной тряпкой, но видя неприятие и неуважение немца, однажды зло плюнула в ведро золы, которую высыпала тут же, прямо у крыльца.
Раза два немец ущипнул Марусю, но не по-мужски, с интересом, а как-то зло, мстительно. Она стала бояться его, реже бывала дома, тогда немец переключился на маленького брата. Все чаще и чаще из хаты из хаты доносился захлебывающийся в плаче его голос.
 

Как-то Матрена сама увидела, как "пан" крутанул за ухо двухлетнего сынишку, а потом, скривившись, поддал высоким ботинком под голую попку. Он не заметил стоящую в дверях хозяйку. Матрена вызываюше смело прошла мимо немца за занавеску, слегка задев того бедром, переоделась в праздничную новую кофту и, схватив сына на руки, отправилась в управу к начальству.
Потом, смеясь, довольная сама собой, она рассказывала:
- Вот, бабы, не бряшу! Не боялась нисколечко! До того ен надоел, етот рыжай хвин, штуб ен сгорел, гад етот! Значить, бабы, захожу у етот ихняй штаб и обращаюсь к самому представительному: Так и так, господин хорошай, обижаить, говорю, ваш военнай мояго дитенка. А за што? Што ен понимаить у два года? У нас, ить, сами видитя, ничаго нетути: ни штанов, ни горшков. А етот, значить, ихняй переводчик усе ето переводить. Ладна. Гляжу, бабы, самай главнай охвицер помрачнел, закраснел и давай лопотать по-своему. Переводчик попросил показать охвицеру мою хату и мы с етым начальником вышли на вулицу. Идем, значить, а мой Семка до того осмелел-разыгрался, шту хватаить охвицера за побрякушки на груди и, главное, немец совсем не серчаить. Подошли, бабы, к хатя, а наш-то рыжай хвин как увидел начальство ды как выскочить, чуть притолоку мине у дверей не сшиб. Вытянулся увесь, как столб, руки по швам, а охвицер аж побуровел, как свекла,  и давай яго по-ихнему отчитывать! Потом говорить мине по-русски: битта, матка, извянитя. Толькя ушел, гляжу и наш засобирался. К вечеру и съехал. Слыхала я, у школя живеть. Ну и слава богу! Я прямо уся ожила без яго ды и за девку переживала, невеста уже, а у яго на вуме, у рыжай голове хто знаить, чаго творитца...
Через дорогу от Матрены у Зотихи жили два немца. Один из них совсем молоденький и, видать, небольшого звания в отличии от другого, пузатого, затянутого в мягкие ремни и увешанного крестами, вовсе не походил на представителя высшей арийской расы. Был он черноглаз, смугл и очень улыбчив. Эта доверчивая улыбка красивого белозубого немца заставляла многих оборачиваться ему вслед.
В августе-сентябре стояла необычная жара. Иссушенная солнцем картофельная ботва едва обозначалась на огородах и к копке картофеля приступили намного раньше. В один из таких дней разразился проливной дождь, лил как из ведра. После дождя через все небо распласталась широкая радуга. В свежем ожившем воздухе переливались, дрожали яркие цветные капельки, а в травяной низине напротив Зотихи образовалась большущая лужа. Маруся с Матреной пережидали ливень в погребе. Потом, покопавшись немного в огороде, решили  "не месить грязь, пока не обсохнет" - копать картошку посуху. Маруся зашла в лужу по самые колени, задрав юбку, стала мыть ноги.
Вдруг она почувствовала чей-то взгляд. Не решаясь оглянуться, загадала: если это тот молодой красивый сосед-немец, то война скоро кончится. И тут же поймала себя на мысли: ведь, если война кончиться - он уедет отсюда навсегда! Внутри Маруси что-то засаднило, затосковало в каком-то непонятном предчувствии. Она медленно мыла ноги, чуть приспустив края юбки,  и все продлевала и продлевала этот неожиданный, и грустный и радостный, но такой светлый, необыкновенно солнечный миг. Радуга неумолимо таяла в небесах, а новое, непонятно откуда возникшее чувство не покидало Марусю. Наклонясь вниз, из-под руки, краешком глаза она видела сидящего на крыльце Зотихи молодого немца и даже замечала его улыбку. Ей хотелось, чтобы он смотрел, смотрел на нее и улыбался.
Вечером, впервые, с большим волнением и смятением в душе, она вышла за околицу, где вместе с русскими парнями-малолетками сидел и он. Учил деревенских ребят игре на губной гармошке.  Парни насмехались над немецким "струментом" и вначале гребовали брать гармошку в рот, гордясь своей трехрядкой, пока не востребованно лежащей рядом. Но потом интерес возовладел над превосходством и пацаны, выхватывая друг у друга губную гармонику, по очереди наигрывали на ней.
Немца звали Герберт, но деревенские окрестили его на свой манер - Егором. Маруся скромно сидела на толстых, сваленных в кучу бревнах; подходили другие девки и все глазели на красавца-немца. Он играл какую-то непонятную деревенским мелодию и ребята вырывали из его губ гармонику, пытаясь сыграть что-нибудь понятное, русское, типа, "Барыни" или "Цыганочки". Герберт-Егор это понял и в очередной раз заиграл что-то знакомое Маруси. Маруся знала и любила народные песни. Ее  чуткий слух уловил: "Мы-ыла-а Мару-усе-енька бе-елые но-о-оги..."  Она заалела в темноте маковым цветом, благо, никто в темноте этого не мог заметить. Девки заахали, заудивлялись, угадав знакомый напев. Совсем не боясь Герберта-Егора, они кривлялись перед ним, жестами, ломаными словами спрашивали, откуда он знает эту песню.
Один лишь раз Маруся подняла несмелые глаза и тут же встретилась с его взглядом. Потом деревенские притащили балалайку, начались танцы.
Ну вот, кто скажет-предскажет, почему Герберт-Егор выбрал именно ее, Марусю? Нет, он приглашал на танец и других девок, но неизменно возвращался к ней. С танцев Маруся убежала первою. Чего испугалась?! Что он пойдет за нею, провожать? Но ведь ей так этого хотелось, так об этом мечталось! До самой утренней рани ее мучила бессоница: лишь на мгновение глаза прикроет, перед нею неповторимая улыбка Егорки. Вот они, рука в руке, бредут далеко за деревню, в луга, оставляя после своих шагов россные стежки. Не дай бог, кто-то увидит, узнает! Он же немец, фашист! Он захватчик! Нет! Ну какой же он захватчик?! Если только захватил сердце Маруси! Его взгляд так лучист, так нежен; его улыбка бесконечно добра и зазывна... Это были все мечтания, почти бред. Сладостно-щемящие грезы.
И случилась явь! И это было чудо, было счастье! "Так вот какое оно бывает!" - удивлялась Маруся и просила бога, чтобы счастье не кончалось.
Но было еще неподдельное удивление этому жестокому миру: как же так? Как могут люди убивать, мучить друг друга, если с ночных лугов льется такой непередаваемый, до тиснения сжимающий душу пряный травяной аромат; если тысячи невидимых цикад стрекочут свою звонкую, жизнеутверждающую песню, а горячие осмелевшие губы Герберта обжигают юное тело. 
Встречалась Маруся с ним тайно. Понимали друг друга по взглядам, по жестам, почти без слов. Как красноречивой музыке Шопена, Чайковского, Баха не нужно словесное изъяснение, так и их любовному звучанию несказанные слова были не столь важны. Их страстная любовь затмила собой все!  Даже страх. Герберт стал захаживать в хату Рожаловых, низенькую, крытую прелой соломой, не скрывая своего удивления перед убогостью  и нищетой. Две сестренки и маленький брат затравленными зверьками выглядывали из своих углов, куда прятались от вошедшего Герберта: теперь в каждом немце они видели злого, "нехорошего дядькю". Матрена даже не оборачивалась, не смотрела на него, будто в хате вовсе не было чужого человека. Герберт садился на лавку, подзывал к себе ребятишек. Он всегда приносил с собой угощение. Маруся уже знала о галетах и шоколаде, а вот сестры и братишка удивленно глазели на протянутые Гербертом чудные, красивые гостинцы.
 - Ды не бойтеся, возьмите! Ето же так укусно, так сладко! Называется, шоколадка, - Маруся подводила к Герберту-Егорке набычившихся детей и сама вытягивала их робкие замаранные ладошки.  - А вот ето, печенье. На вид как наши, а на укус - другые.
Маруся брала галеты, совала в руки ребятишкам и те снова, бегом мчались в свои похоронки. Но совсем скоро они свыклись с немцем "Егоркой": обиходчивый и улыбчивый, он расположил к себе ребят и теперь они не "ховались" по углам, а дружно, втроем сидели на лавке, болтая босыми ногами в ожидании гостинцев. Удивительный, раннее не виданный шоколад Егорки сразил их наповал. - Мам, ды съешь хуть крышечку, хуть маленький кусочек! Знаешь, как укусно, прямо что-то! - просила Маруся Матрену, но та с негодованием смотрела на нее, готовая вот-вот ударить и лишь присутствие Герберта сдерживало ее. После его ухода она накидывалась на дочь:
- Знал ба отец, што ты тут вытворяешь! Ен жа там воюеть с ними, а ты тут, как с вума сошла! От одного немца тибе уберегла, выгнала с хватеры, так ты другого нашла! Людям у глаза глядеть стыдно, - плакала Матрена, - Учера Дунькя яхидно-яхидно и говорить мине: Моть, а Моть, я тута слыхала, шту твоя Маруськя с немцем спуталася. А я им, Моть, не поверила, ить, брешуть, правда? А што мине етой Дуньке ответить, а? Зараза ты бессовестная! Мне што, удавитца што ль?
Маруся молчала. Укорные слова не касались ее сердца. Перед глазами стоял он. Маруся, как могла, руками, глазами, жестами просила его реже заходить в их хату. Герберт не все понимал, грустно улыбался, не сводя с нее влюбленных глаз, но заходить, все же, старался реже, в основном, когда Матрена покидала хату. Опять же, заходил не с пустыми руками: то банку тушенки поставит на стол, то быстрехонько подбежит к младшим - сунет чего-нибудь сладкого.
В одну из ночных встреч у Маруси защемило в душе: она заметила потухший взгляд Егорки, его поникшие плечи. На ее тревожный вопрос он замедленными, неумелыми жестами пояснил, что скоро уезжает, его часть передвигают дальше, а на их место в село придут другие немцы. Удушливая тоскливая волна так захлестнула все нутро Маруси, что она, как не старалась сдерживаться, зарыдала "во всю матушку". Герберт гладил припавшую к его плечу голову Маруси, а она, чувствуя влажную его щеку, теперь уже совсем не стесняясь, со стоном-рыданием обхватила своего Егорку, повисла на нем.
Потом лежала на его руке, ухом прижавшись к тикающим часам. Уходили секунда за секундой, складываясь в минуты и вот ушел еще один час, канул в вечность. Неповторимые, невозвратимые мгновенья...
Маруся слушала это тиканье часов на горячей руке Герберта, полностью погрузившись, растворившись в нем. Хотелось остановиться, навсегда остаться в этой прохладной уже ночи и греться, наслаждаться горячими токами первой любви и единственного счастья.
Через три дня немцы "снялись" с их села и двинулись дальше. Маруся бежала далеко в стороне от уезжающей колонны мотоциклистов, прячась в кустах и придорожных зарослях, стараясь казаться незамеченной. Никто, конечно же, и не заметил ее, быстро отставшую от колонны немцев, лишь один мотоцикл ехал медленнее других, также отставая.
Маруся не чуяла ног под собою, падала, спотыкалась, но вновь поднималась и бежала, бежала; босые ноги ее, оцарапанные, исколотые и избитые, горели огнем, но она, все-равно, бежала до самого Первого бора, куда ночами уходили они с Егоркой и где сейчас скрылся он совсем из виду.
Сразу же пришли "другие немцы". Марусе было все безразлично: ни страшно, ни интересно. Жизнь опустела без Герберта и, казалось, потеряла всякую значимость. Из разговоров старших она узнала, что "первые немцы" стоят в соседнем Карачевском районе. Но где, в каком селе, какой деревне? Маруся ночами мочила слезами подушку, в ушах тикали часы Егорки и она была готова тут же, сорвавшись, бежать, бежать... Лицо ее опухло от слез, мать уже не кричала, а с какой-то вопросительной опаской смотрела на нее и тихонько спрашивала: "Доча, можа, у вас чаго было? Можа, ен тибе тронул?" Маруся молчала, а на приглядывающуюся мать возникали злость и раздражение.
Через два месяца она почувствовала себя неладно. Страх и ужас охватили ее. Теперь к матери Маруся стала относиться ласково, как маленькая обиженная девочка. А потом пришлось признаться. Мать запричитала: "Ох, ты горе горькое! Ох, мамушки мои родненькия! Ох, што жа ты, дочечка, наделала? - и немного погодя, забыв про соседей, громким криком наполнялась хата: - Ну уж, нет! Я етого не допущу! Штоба родить от немца! Ды никогды!"
К старой бабке повитухе они ушли далеко за полночь.
Целую неделю потом металась Маруся в жару и бреду, находясь на грани жизни и смерти. То неслась она с Егоркой на мотоцикле, крепко обхватив его и целуя в шею и горячая удушливая волна захлестывала ее, то Егорка падал в какую-то ледяную полынью и тащил Марусю за собой и она леденела всем телом и сознанием...

                ГЛАВА 3 "ЗАХАРИК"

И сбылось мамкино: "Ды никогды!" Не родила больше Маруся. После войны вышла замуж за тракториста Захара Сутеева, Захарика, по примеру семьи так ласково звало его все село. Фамилию же менять не стала. Крепко Захарик хотел ребят от Маруси. Когда сильно напивался, гонял ее по деревне, обзывая "немецкой подстилкой" - как не скрыто было это "Маруськино дело", все село знало ее историю, историю любви.
Захарик был интересный мужик: все время признавался в любви своей теще. Надо сказать, Мотя-Матрена тоже не чаяла души в зяте, и даже, когда он гонял ее дочь, всячески оправдывала его. Радехонька была, что Маруся после всяческих слухов-разговоров, все ж, стала мужнею женой.
Выпивал Захар часто. Но после одного "случАя", который, якобы, с ним приключился, "не пить ему стало совсем невозможно". Напал на его душу такой великий страх, что утопить его он мог только в перваче-самогоне.
Как-то пахал он поле недалеко от кладбища. Пахал ночью, так как "кровь из носу" надо было добить этот участок, пока стояла хорошая погода. И, как сам рассказывал, "ближе к полуночи так уморился, шту глаза слипаютца и все тут, что хочешь, то и делай!" В этом месте слушатели всегда начинали сомневаться в захариковской правдивости: "Не, друг, ты, усе-таки, признайся, шту брешешь! Скажи, заснул по пьянке, вот табе ета уся свадьба и привиделась. А, можа, наоборот, выпить захотелося и подумалося: игде ба гульнуть, на какэй-нибудь свадебке, а?"
Но Захар стучал по своей тщедущной грудине, божился, "шту  усе было наяву, шту дажа холодным потом покрылся и виски на голове дыбом устали".
Получается, было вот что. Пахал он, пахал и, "приставши", решил минутку-другую отдохнуть. Только развернул трактор к обочине, тот сразу и заглох. Какой теперь сон! Захарик выскочил из кабины глянуть, что там за поломка, как вдруг, в ночной тишине услыхал веселые переборы гармошки. "Батюшки-святы! Ето ж у кого, на ночь глядя?!" - подумал он о деревне, не беря в голову ничего другого.
А звуки гармошки все слышнее и слышнее. Захарик взглянул на стоящее невдалеке село. Оно утопало в страшной темени, ни звука не доносилось оттуда: уставшие за нелегкий трудовой день, убравшись-управившись по хозяйству, мужики и бабы "были рады месту" - отдыхали.
Захарик оглянулся назад. Оторвавшись от погоста, уже совсем недалеко, к трактору двигалась веселая гурьба, свадьба - не свадьба... Гармошка забивала неясные женские, мужские крики: то ли частушки, то ли страдания-причитания. Преобладал, в основном, белый цвет, ярким пятном выделяясь во мраке осенней ночи.
Ноги Захарика приросли к пашне. Мысленно он был уже в кабине трактора, а сам оставался стоять на земле. Он заставлял, убеждал себя впрыгнуть в машину, но ноги "не слухались". В какое-то мгновение, уже слыша совсем рядом стонуще-поющие голоса и различая белые платки и платья, он с неимоверным усилием подтянулся на руках в кабину трактора и захлопнул дверцу. На крыше кабины уже топотали-плясали непонятные видения. Захарик уткнулся в руль, боясь в первые минуты поднять голову, взглянуть на лобовое стекло. А в стекло стучались кулаками, царапались ногтями, прислонялись лбами и губами. Слышалась шумная возня то с угрозами, то с необычно громким, страшным смехом-хохотом.
Сколько продолжалась эта вакханалия, невольно наблюдаемая из-под руки и сколько он так просидел, Захарик не помнил. Только, когда все затихло, он еле-еле оторвал тяжелую, будто свинцом налитую голову от руля и взглянул перед собой.
Уже занялась заря, просыпалась деревня, слышались голоса хозяек, выпроваживающих во двор скотину. Трактор завелся сразу и на деревенский большак вылетел быстро и легко, будто это была не тяжелая гусеничная махина, а гоночный мотоцикл типа "Явы".
Уже утром Захар напился до полусмерти. И потом уже не "просыхал". Зато гонять Маруську он перестал. Она жалела его, хоть никогда не любила. Далекий, уже размытый облик Герберта-Егорки призрачно стоял в ее глазах и думках еще долгие годы.
В один из студеных зимних дней, как раз в святой праздник Крещение повез Захарик свою старшую сестру Анну, гостившую у них, в соседнее село Брякино, что за пятнадцать километров. Туда доехали нормально. Там он и заночевал, а утром, опохмелившись, отправился обратно. По пути завернул в небольшой поселок Колпачок к земляку, старому другу, выпил еще. Когда лошадь подвезла его, сонного и пьяного, к родному крыльцу, уже стемнело. Маруська кое-как выкатила Захарика из саней, кликнула на помощь соседского малого. И только в хате, когда она стала разувать мужа, Захар дико закричал. Ступни ног оказались темно-синими, отмороженными. Маруська растирала их снегом, самогонкой, додумалась обернуть ноги мужа горячей толченой картошкой, отчего Захарик просто-напросто взвыл. Боль не отступала, мучила стонущего Захара до утра. До утра промучилась и Маруська. Раным-ранехонько побежала в правление, дали машину и Захарика увезли в районную больницу.
Вначале ампутировали только ступни ног. Запретили пить и, строго-настрого, курить. Но разве мог Захарик отказаться от этих самых главных для него благ?! Соблюсти два необходимых жизненных условия он никак не мог - и пил и курил. Затем отняли ногу до колена. Захар считал себя совсем пропащим, а борьбу за жизнь - бессмысленной. Маруська за это время извелась с ним: стала худа и черна лицом, вспыльчива и нервна характером.
Больше ехать в больницу Захар не хотел и ждал приговора судьбы в каждодневном подпитии. Так ему было менее больно и страшно. И прокурор-судьба не заставила долго ждать: на основании несоблюденных условий как следствие - тяжкий приговор - гангрена.
Резать себя больше Захарик не дал и в гробу лежал хоть с одной, но сохраненной ногой. На похоронах Мотька-Матрена удивила многих: плакала, убивалась по любимому зятю, причитывая и обвиняя свою же дочь Маруську, что не уберегла, не любила Захарика, вечно воротила "морду" и просила прощения у дорогого зятя за то, что свела его с Маруськой.
Сама же дочь, жена, а теперь вдова Маруська стояла окаменелая, "как статуй". Она до того вымоталась, до того натерпелась, никому, при этом, "не жалясь", что сейчас хотела только одного: поскорее выпроводить всех и закрыть сенцы на щеколду.
На поминках грешной Захаровой души бабы вспомнили то его ночное видение на погосте и теперь уверяли друг друга, "шту ето яму был знак!" А Райка Краюхина, по-деревенски Краюха, пожелав умершему царствия небесного и хватанув почти полный стакан самогонки, громко заявила, что хочет что-то сказать:
 - Бабы, мужуки, вот послухайте мине. Я усе молчала, боялась накликать бяду. Захарик беднай и так увесь у переживании, дык и пил по-етому. А я тут вижу сон: подходить ко мне бабка Гуня. Ну, помнитя, мы ие как раз схоронили перед етым Захариковым случаем. Ну вот. Подходить она, уродя, ко мне и говорить: Ты, Раюха, передай Сутееву Захару, шту я яго жду. Я долго стоять на воротах не буду и не хочу. Пускай ен мине побыстрея сменяить.
Вы поняли, бабы? Значить, у них тама, на том светя тожа свои порядки: хто помираить, того сразу становять на ворота. Уродя сторожа, до другого покойника. И, значить, Марусь, твояго Захарика уже тама ждали. Вот яму и вещевало, и свадьбу ету он видал. Гляди-ка, яго еще тама и оженють! - забыв по какому поводу застолье, Краюха громко рассмеялась. Бабы осуждающе закивали головами, поглядывая на Маруську, сидящую безразлично и отрешенно.
Долго отходила Маруська после смерти Захара. То мучила вина за ее нелюбовь к мужу, неспособность родить детей и она, торопясь, будто там ее ждут, не дождутся, неслась на кладбище, захватив с собою два-три вареных яйца да нарезанного крупно, нежнорозового соленого сала с хлебом, чем так он любил закусывать. То ее томила, давила обида на покойного мужа, когда она видела себя, несчастную, горемычную, хоронящуюся в чужих хатах и сараях, ждущую утра с проспавшимся угрюмым мужем.
Однажды ей приснилось, что Захар там страдает, тоскует по ней, признается в любви и просит прощения. А еще он просил, чтобы она, когда приходит на могилку, не крошила яйца, печенье, а клала целиком. Потому как, он не успевает схватить это поминальное угощение, когда их гонят на работу: "я ети крохи никак не могу собрать, а уже надо бечь! Ды и, Марусь, неужели ты забыла, шту я любил самогонку запивать сырыми яйцами?! Приноси-ка ты лучше их, чем вареных..."
Маруська очнулась среди ночи сырая от холодного пота: "Куда бечь?! Куда их гонють?! Господи, неужель и тама работають?!" Сердце бухало в висках, не могло успокоиться до утра.
На могиле Захарика Маруська стала оставлять крупные куски хлеба, целое печенье и сырые яйца.

               ГЛАВА 4 "ЕГОРКА"

... Прошло время. Выправилась и похорошела Маруська. Замуж больше она так и не вышла, а стала принимать к себе  постояльцев-квартирантов. И вот съезжал еще один "Маруськин", Игорек, "Венилыч", Игорь Вениаминович. На много лет назад вернул он Маруську, вернул в ее короткое незабываемое счастье. Сейчас она сидела на лавке с печальными влажными глазами, ее память быстро перелестнула страницы прошедшей жизни. Игорек с Натахой накрывали на стол.
 - Марь Ванна! Я ведь детдомовец и вы будете у меня за самую близкую родственницу на свадьбе. Согласны? - обнял Маруську за плечи Игорь. Она только мотнула головой, то ли дав согласие, то ли нет и пошла в чулан за бутылкой.
Непьющий Игорек даже выпил на радостях, отчего маленькие глазки Натахи округлились и стали больше, красивее. Маруська тоже выпила, как бы подведя черту под свои воспоминания, налив себе стакан почти доверху, но даже не почуяла, не поняла горечи самогонки.
Свадьбы, как таковой, о которой мечтал Игорек, не было. Варька Ушакова, мать Натахи имела целую кучу детей и выпивоху мужа. Варька была рада без памяти, что незавидная из всех ее девок неожиданно обрела такую удачу, стала "отрезанным ломтем" от огромной ушаковской ковриги, которую увозят в город. Сыграли скромный вечерок, куда пригласили и Маруську Рожалову. Все не понравилось Маруське: и сам вечер, и угощенье на столе, и даже сами молодые почему-то раздражали ее. Она знала, отчего все это. Она сделала бы все иначе, дай ей волю. Но кто она такая?! Кто она, собственно, для этого чужого парня?
Спать новобрачные отправились в Маруськину хату: у Ушаковых негде было повернуться. В конце сентября Натаха и Игорь уезжали. По прозрачной улице ветер кружил, гонял пестрые листья, свивая их в пыльные вихри. Маруська провожала до Первого бора и опять было голову обнесло давним, незабытым; пахнуло даже тем самым воздухом, каким дышала-задыхалась она, догоняя-провожая свою "немецкую любовь".
"Венилыч" обещал, клятвенно заверял, что обязательно приедет к ней, вот только завершит свое образование, а молодая семья пополнится и укрепится желанным прибавлением. Закончилось все не так, как мечталось-ожидалось. Случилось непредвиденное: при родах умерла Натаха. Слишком большим получился плод их любви несмотря на худобу и хрупкость родителей. Натаху хоронили в селе, тут уж настояла Варька, хотя Игорек не хотел ее отпускать даже мертвую. Младенец оставался в роддоме. "Венилыч", исхудавший до неузнавания, ночевал у Маруськи три ночи и все три ночи оба толком не спали.
 - Куда ж ты теперя с ним, маленьким? - плакала Маруська.
 - Пока, Марь Ванна, он будет в роддоме, пока подрастет. А потом я его, все-равно, заберу!
Варька Ушакова тоже горевала, но, получалось, больше о своем:
- Куды жа мине яго? У самэй три годочка самой младшенькой! Пускай государство пока понянчит!
Игорек уехал, а Маруська по-прежнему никак заснуть не может. Не дает никакого сна-спокою этот младенец! И какое ей до него дело?! Ведь рядом живет родная бабка. Варька! А душа мучается и мучается и днем и ночью.
Прошел месяц, показавшийся таким длинным, будто целый год.
В апрельское утро Маруська встала чуть свет. Еще крепенько подмораживало и пока под весенним солнышком не зашумело дневное половодье, она пошла на станцию, в город. Адрес постояльца был известен. Игорек обрадованно удивился, а когда понял, зачем Марь Ванна прикатила, даже испугался:
 - Нет-нет, Марь Ванна, это невозможно! Я никак не могу и не хочу повесить вам груз на шею! Зачем вам это? У вас, что, своих проблем-забот мало? Это мой крест и его понесу один. Даже теща моя не заикается об этом, а ведь он ей родной внук! Да и что в селе подумают?!
Маруська сидела на пружинной общежитской кровати, молчала, а предательские слезы катились и катились по щекам.
 - Ну хуть как ты яго назвал? - спросила она.
 - Пока еще никак. Думаю, хотя давно уже пора. В больнице его Русланом величают, - чуть улыбнулся Игорек.
 - Што еще за Руслан? Нету у русских такого имя! - возмутилась Маруська и тут же, жалостливо глядя на Игорька, попросила: - Сыночек, дорогой, а назови-ка ты яго Ягором! Ягорка! Имячко, ить, хорошее, старинное...
Игорек не заметил, как вспыхнули щеки Маруськи да и откуда было знать ему, отчего так засовестилась, засмущалась она.
 - Да запросто, Марь Ванна! Егор так Егор! Сейчас модно называть старинными именами, а ласково можно - Гоша, Гошка...
"Какой еще Гошка? Будет Ягоркой! - уверенно подумала обрадовавшаяся легкой поддачи Игорька Маруська.
В деревню она притопала вечером. Набрала в сапоги воды, провалившись в последний осевший снег, вымокла до пояса и всю ночь отогревалась у растопленной грубки. Никто не знал, куда она ходила, о чем говорила.
С маленьким Егоркой Игорек наезжал часто и, прямиком - к Маруське. Теща, Варька Ушакова злилась, обижалась на Маруську, неделями с ней не разговаривала, но детдомовская душа Игорька тянулась именно к Маруське. Какие-то невидимые нити натянуты были меж ними, роднили их. А когда Егорушка стал Маруську звать "моя баба", Варька чуть с ума не сошла от ревности и обиды. Хотя у самой не было особого рвения к малышу, а если он и гостил у нее, ночевать отправляла к "своей бабке Мусе" -  Егорушка не выговаривал букву "р" и сократил бабкино имя.
Бабка же Муся души не чаяла в ребенке и когда он стал "побОле", подрос, она упросила Игорька оставить его в деревне, у двух бабушек, обещая соответствующий двухсторонний догляд.
Вначале папа Игорь в деревню наезжал часто: скучал по сыну, затем, все реже и реже, а однажды заявился с кудрявой, жгуче-черной как цыганка, большегрудой молодой женщиной по имени Рита. Маруська как увидела, так и обомлела:
- Свят, свят, свят! Ды она жа яго у ляшках задавить! Ну, Венилыч, ну, прям, из огня ды в полымя!
Рита была полной противоположностью умершей Натахи. Смущаясь, Игорек представил Риту как свою жену и просил любить да жаловать. Конечно, к бывшей теще он на этот раз даже не зашел, а непонятно от чего счастливая и довольная Маруська не знала, куда посадить и чем угостить дорогих гостей. В первые минуты она не поняла, отчего же ей так хорошо, так весело, будто она что-то нашла или ей подарили. Ну, конечно же, ей привезли подарок - большой отрез на платье, но здесь было совершенно другое. И, наткнувшись взглядом на Егорку, ее осенило: "Вот! Ягорка останется с нею! Какая из етой Ритки мать?! Нет. Малай будить с нею. Ягорку она не отдасть!" И Маруська, вроде как счастливая приезду гостей, все выставляла и выставляла угощение. Егорка тянулся-ластился к отцу, не обращая никакого внимания на пышнотелую Риту, а Маруська радовалась еще больше:  "Вот и живите одны! А мы тут - с Ягором!"
За столом Рита пробовала усадить "Гошечку" к себе на колени, но тот выкручивался, глядел на нее из подлобья и прижимался к бабке Мусе.
Маруська каждый день ждала разговора. И боялась страшно. А разговор и не состоялся. Через неделю "молодые" уехали, наказав не слишком баловать Гошку. "Да ну вас у баню! Какой Гошка? Науродя горшка, што ль? Ен у мине Ягор! Ягорушка. А на вашего Гошку дажа и не откликаетца!" - счастливо улыбалась Маруська и руки ее проворно и весело делали любую работу.
Так и остался Егорка У Маруськи. Баловала она его и на все выходки лишь умилялась: "Дык ен, што? Ен жа совсем еще неразумнай!"
Пышнотелая здоровая Рита подарила Игорьку близнецов Руслана и Людмилу. "Все ж, появился етот нерусскай Руслан!" - думала Маруська, вспоминая, что так хотели назвать Егора. В редкие приезды родителей Егорка волчонком смотрел на толстеньких, краснощеких малышей и не понимал, почему он их должен звать братиком-сестричкой.
В хлопотах-заботах быстро летело время и вот уже подоспела пора идти Егорке в школу. Приехали "молодые", забирать ребенка. Егорка узнав, что его хотят увозить, схоронился на "потолке".  Маруська - в слезы, Игорек уговаривал, Рита молчала.
 - Марь Ванна, что вы для нас сделали я по гроб жизни не забуду! Но ведь Егору надо жить и учиться в городе! Он и так уже разговаривает по-вашему, по-деревенски. Сегодня дал ему конфету, а он откусил и говорит мне: Па, она кыляная. Я не понял. Оказывается, это значит, твердая! Таких слов никто не знает и не поймет! - убеждал, упрашивал Игорек. Маруська кивала головой, слезы катились градом, она их даже не вытирала, спрятав руки под фартук: - Мы, Игорек, усю жисть так говорим. Хто яго знаить, што за язык такой! Можа, шту Белоруссия рядом...
Игорек полез на потолок, возмущаясь, что и это слово перековеркали: не потолок, а чердак. Он нашел затаившегося Егорку за печною грубой (трубой), стал его вытаскивать. Тот в крик, в слезы. Игорь слез, немного успокоившись, сказал:
- Ладно. Вы его, пожалуйста, подготовьте. Я приеду через недельку, заберу.
Маруська заметила, как обрадованно блестнули глаза Риты. Но через неделю Игорь Вениаминович не появился, не появился и через другую и Маруська поехала в город за школьной формой.
На школьной линейке Маруськин Егорка оказался самым высоким мальчиком. Самой Маруське он казался и самым красивым. Она думала: "В кого же ето ен?"
Возвращаясь домой, увидела идущего навстречу Петьку Ушакова. Увидела и даже испугалась: в походке, в чертах лица она признала "своего Егорку". "Ну, а чаго ты трусишься? Ить, ен родной дед Егорке, как не крути, не верти. И никуды от етого не детца!" - успокаивала сама себя Маруська.
А ведь в молодости Петр был хоть куда! И даже заглядывался на Марусю. Но был он из семьи раскулаченных и почему-то девки сторонились его. Как-то быстро, почти не гуляя, женился он на Варьке. Та оказалась богатой на плодовитость. Дети рождались почти каждый год, но были не в красивого статного отца, а походили, в основном, на неброскую худенькую мать. Выпивший Петька то ли досадовал, то ли хвалился перед мужиками: - Ды с моей хуть спать не ложись! Токо прижмешься к ней, а она уже в положении"!
Сейчас Маруська глядела на Петра и червячок ревности, какой-то опаски кусал ее изнутри. Нет, она никогда не запрещала Варьке и Петру заходить к ней, общаться с внуком; она даже сама посылала Егорку к ним в хату, убеждая, что это настоящие дед с бабкой, но мальчик не хотел там долго находиться и, как на крыльях, летел назад к своей бабке "Мусе".
Рос-подрастал Егорка, росли и проблемы. 
Как-то по осени К Маруське прибежала Фрося Полынкина:
- Марусь, говорять, твой малай у мине усю антоновку обобрал! Говорять, Маруськин!
Маруська, рассерженной квочкой налетела на Фроську: - Ето ж хто табе сказал? Ды у нас своих яблок некуды девать! Вон, поросенку кормю яблоками!
 - Дык, Марусь, извесно, чужие укуснея и слаща! - успокаиваясь, улыбнулась соседка, но, все ж, с укором добавила: - Гляди, Марусь, крепко ты яго балуешь! Усяго издурила!
Маруська захлопнула дверь за Фроськой, проворчала в сердцах:"Усе вам Маруськин! Если сирота, то и виноват кругом. Идите-ка вы усе к ударовой матери!"
В другой раз заскочила кума Зинаида: - Марусь, ты усе ж таки, руки свояму укороти! Разбомбил мою большую сковородку, шту у загородки для курей стояла. На меленькие черепушки! И давай по курям пулять из рогатки. Чаго ж ен дома етого не делаить?! - кума Зинка кричала громко, брызгая слюной. Маруська пообещала наказать Егорку, досадуя на Зинаиду за неуважение крестной матери своего сыночка, такого же озорника и шалуна.
Подросший Егорка скоро понял выгодность своего двоякого положения. Если бабка Муся начинала его ругать, то он мчался к бабке Варе, где его оправдывали и жалели. Получал выговор там - бежал за помилованием назад. В Егорке жили и боролись совершенно противоположные, перемешанные гены. Иногда он становился тихим и застенчивым, как отец, Игорь Вениаминович, а затем с новой силой в нем вспыхивало озорство, клокотала бешеная энергия как в маленьком вулкане.
 - Ето тоже у Петькю деда! Карактер увесь яго! То тихай-тихай, а то увесь затруситца, если токо хто тронить, - объясняла бабка Варя переживавшей за Егорку бабке Марусе.
Папа Игорь стал забывать в село стежку-дорожку. Если и приезжал, то без жены. Маруська понимала: сразу двое ребят - дело не шуточное! В глубине же души была рада, что не привозит Риту. Порой злилась на Игорька, ревновала его к тем, двум "щасливым дитям". И еще крепче жалела Егорку.
Учился Егорка слабовато. "Тут уж ен пошел у мамку, а никак не у вумного отца!" - думала, горевала Маруська. Многодетный Игорек все продолжал учиться, поступил в какой-то общественный философский университет. Егорку же учителя всячески подтягивали, натягивали ему хиленькие троечки, не устояв перед обаятельной улыбкой подраставшего красавца, доставшейся от умника-отца. Войдя в отроческий возраст, Егорка вовсе потерял интерес к учебе. Деревенские девки не давали ему покоя. Они подстерегали его всюду и везде: в школе и на улице, у крыльца хаты и на "площадке", за круглый год утоптанной ребячьими ногами до твердости асфальта - тут играли в футбол, "мячики", тут же устраивались танцы. Девки ссорились из-за Егорки, создавались, возникали какие-то девичьи группировки и успеваемость резко поползла вниз не только у "Маруськина" - любовная эпидемия стала угрожать старшим классам сельской восьмилетки. Вызвали в школу Маруську, к тому времени постаревшую и довольно часто хворающую. Просили повлиять. Вечером по Маруськиной просьбе в хату пришли Петр с Варькой. Все втроем начали "влиять" на Егорку, хмуро сидящего в углу под иконами. "Ну, прямо Исус Христос! Ну вот, как яго ругать?!" - Маруське стало смешно, но она
придала серьезность лицу и как можно строже сказала: - Сынок! Ты уж давай-кя глупости из головы выкини! Вот, кончишь школу, пойдешь у вучилища, а тама, можа, и дальше. А девок етых на твой век хватить!
Петр с Варькой подхватили: - Да-да, унучик, надо
вучитца! Куды ж теперь без вученья? Гляди-ка, твой батя усе еще вучитца, а ты? Неужель ты у нас такой-та красивай, ну, артист прямо, а будешь тут с нами у говне ковырятца?!
Егорка еще ниже опустил голову, казалось, вот-вот заплачет. Сердобольные бабки с дедом тут же пожалели его: - Ну ладно, сынок. Ты, ить, усе понял? Ну бяги, бяги на вулицу. А вечерком - за уроки!
Неожиданно, сразу после "октябской" умер Петр Ушаков. В последнее время он совсем не пил. "Как отрезало!" - объяснял всем с гордостью, что смог пересилить сам себя, без всякой помощи травок, бабок и докторов и теперь ходил бодрой походкой, в приподнятом настроении. Жена Варька тоже вне себя была от счастья и молодайкой летала по деревне. Мужики незлобиво усмехались: - Ты, Пятруха, зря так резко завязал. Слыхал про такую болезню, ОРЗ называетца. Как бы боком табе не вышло...
Получается, вышло. По незамерзшей еще грязи несли гроб с телом Петра. Несли на рушниках. Егорка шагал в первой паре носильщиков. В эту тягостную, горестную минуту он, вдруг, с щемящей тоскою в душе осознал, почувствовал невосполнимую утрату, потерю жившего с ним рядом родного человека, дедушки, ранее так незамечаемого им. И Егорка заплакал. Руки были заняты, он встряхивал головой, ударяясь при этом о край гроба, совсем не чуя боли, как будто, даже мертвым, дедушка все продолжал жалеть его, смягчал удары.
После похорон Егорка ночевал у бабки Вари. Она никак не могла отойти от горя и одиночества. Как-то повесила на гвоздь у двери старую засаленную фуфайку-ватник Петра и теперь глядела, глядела на нее: "Навродя наш батя, Петькя дома..."
Приехавшие из города девки принимаясь за уборку, всякий раз норовили выбросить старую запыленную телогрейку, Варька кричала, плакала: "Не троньтя!Она што, мешаить вам?!
К Варвариным девкам, считай, своим теткам, Егор стал относиться как к самым родным. Он все чаще стал захаживать в хату, помогать Варваре по хозяйству. Маруська не обижалась: чего теперь делить... Под старость обе остались одинокими и только единственное их "украшение" Егорушка как солнышко светит и пригревает их.
Егор, плохо-бедно, все ж, закончил восьмилетку. Поступил в училище. На сварщика. Первое время жил у отца, но затем сбежал в "общагу". Отец Игорек для Егора стал каким-то отдаленным; он поучал, философствовал. Егор жалел его, но не понимал. Раскрашенная, растолстевшая Рита его раздражала, а вот к почти незнакомым близняшкам Егор испытывал волнующее тяготение как старшего опытного брата. Совсем неожиданно они оказались ему дороги и близки. Русланчик и Милочка уже учились в школе. Да не в одной! Русланчик ходил в "художку" - художественную школу, а кудрявая Милочка осваивала скрипку в "музыкалке" - соответственно, в музыкальной школе. Талантливыми оказались детишки!
В общаге кипела, парила и взлетала к небесам бесшабашная молодая жизнь. Егора стали кликать Жориком, а лидер курса, гитарист Евгений называл его величаво "Георгием победоносцем". И когда на выходные Егор приезжал то с одним, то с другим новым товарищем, в селе удивлялись:"Надо жа, был Егоркой, а сейчас какой-то Жорик ды еще бедоносец!" Это прозвище Егор как раз и оправдывал: какая-нибудь беда да с ним приключится! То в клубе раздерутся, то у кого-нибудь с вечера пропадет лошадь или в закутке не досчитаются поросенка - во всем обвиняют Маруськина как зачинщика и заводилу.
 - Ну, какыя люди, какыя люди! - возмущалась у колодца Маруська. - Ить, токо один Маруськин во всех грехах виноват! Кругом - Маруськин! Другых никого нетути!
Она несла воду, продолжая ворчать; ведра неровно раскачивались и живительная влага расплескивалась - это уже была не та Маруся Рожалова, что когда-то ходила гордо и плавно, не пролив ни единой капли. Зайдя в свой двор, она уже совершенно другим, обвинительным голосом укоряла себя:"Дура я, дура. Сама виноватая! Ну все, боля ен у мине грамма не выпросить! Хуть один приедить, хуть с товарищем - ни огня не дам!
Зная, что у бабки Муси всегда имеется самогонка, Егор упрашивал ее дать на вечер бутылочку для аппетита и веселья. Но, зачастую, веселья как раз и не было, а, наоборот, случались разные неприятности. И теперь Маруська решила твердо - молодежь не баловать! В очередной приезд Егорки-Жорки-Георгия, когда вечером тот стал собираться в клуб и ждал заветную бутылочку, Маруська ему отказала:"Усе, сынок, хватить! И так согряшила с тобой. Хуть совсем ето дело прекращай! А как жа яго прекратишь?! Без ей, етой заразы самогонки мине тожа никак нельзя! Хто чем поможеть, хто чаго дасть - усем надо платить! А ты знаешь, сынок, мою пензию. Штоб на ие так-та наши правители жили!"
Егор просил, умолял "бабулечку Мусечку". Та - ни в какую! Ни для веселья, ни для аппетита:"Какой еще аппетит? Итак усе у рот лятит!"
Разобиженный ушел Егор в клуб и там подрался. Хотя был трезвым. У Маруськи стало болеть сердце. Она жалилась Варваре и вдвоем горевали они, "как ба малай совсем не испортился".

                Глава 5 "ОЛЕСЯ"

Летом на каникулы к деду Катку прехала внучка. Вместе с родителями она приезжала в село и в прежние годы, но тогда была маленькой и незаметной. А в это лето ее было не узнать! Не узнал и Егорка. Ехал на велосипеде, вез беремя крапивы-лебеды для поросенка и чуть в столб не влетел, увидев высокую тоненькую девушку с распущенными волосами. Красавица. Русалка. Колдунья. Прямо купринская Олеся, о которой Егорка, конечно, не слыхивал, ибо не читывал ничего, кроме школьной литературы. А девушку и впрямь звали Олесей. Егор спрыгнул с велосипеда, преградив ей дорогу. Уверенный в своей неотразимости, спросил:"Ты кто такая? И почему я тебя не знаю?" Олеся же, напротив, сразу узнала Егорку. Да и как было не узнать его, если еще маленькой девочкой она сходила по нему с ума. Олеся засмущалась напористости Егора, молчала и не решалась пройти дальше. И, вдруг, ее смущение передалось и ему. Егор резко развернул велосипед и погнал к своей хате. Узнав от бабки Муси, что эта красавица - та голенастая "Олеськя катковская", он просто оторопел:"Надо же так вырасти и измениться!"
Егор не мог дождаться вечера. Несколько раз он гонял на велосипеде по улице, но Олеси нигде не было видно. Егор влюбился. Еще ни одна девка так не нравилась ему, с первого взгляда, с первого момента. Да какое там: нравилась-не нравилась! Случилось совсем другое. Что-то вдруг изменилось в мире: стало иметь другое значение, другие краски. Все озарилось солнечным светом. Егору хотелось и хотелось видеть ее, Олесю и больше никого. Все отошло на задний план. Он с трепетом ждал рождения утра, зная, что днем снова встретит ее. Егор распахивал окна в просыпающийся сад и напевал:"Как прекрасен этот мир, посмотри-и..." и, действительно, мир был прекрасен; полон будущей, казалось, вечной жизни и свершающихся мечтаний.
Егорка изменился: из надменного красавца-задиры неожиданно стал задумчивым, вежливым, добрым. Он даже забыл про клуб, зная, что Олеся туда не ходит. Маруська и радовалась такому перерождению и тревожилась, видя, как страдает "унучик".
Дед Каток после смерти бабки Анисьи корову не держал и Маруська, вечерком, только что подоив Ночку, понесла ему молочка. Ну, конечно же, в первую очередь Маруська думала о городской внучке Катка, так неожиданно сразившей ее Егорку. Самого деда не было, а Олеся терла веником-голиком, намывала пол в сенцах. Это Маруське понравилось. Поставив бидон на лавку, она похвалила:"Молодец, деточка, шту не гребуешь нашей жистью, помогаешь деду. Вот, принесла парного молочка, попей-кя! Крепка укусныя у мине молочко". Олеся застеснялась, но потом, быстро затерев пол, одернула платье и, вымыв руки, подошла к Маруське.
- Ты, Олеся, у каком классе вучишься? - поинтересовалась Маруська.
- В десятый перешла, бабушка, - ответила та.
 - А вот мой Георгий учитца тожа у городя, на сварщика, - Маруське подумалось, что имя Егор не понравится городской Олесе и она специально назвала его Георгием, хотя терпеть не могла это имя.
 - Да я знаю, бабушка. Мне Егор все-все рассказал. А что он сейчас делает? - Олеся с нежностью смотрела на Маруську. Маруська немного сконфузилась:
- Ды, деточка, штой-та ен приболел. Какой-та усе груснай ходить. - Маруська даже не поняла, зачем она сбрехала про какую-то болезнь. Она только поднялась с лавки, а Олеся была уже на улице. Маруська пошла следом, ругая себя, не зная, чем теперь все это обернется. Сразу заходить в хату она не стала. Поковырялась в сарае, почистила закутки у поросенка, коровы. вынесла охапку травы из огорода, стараясь, как можно больше протянуть время, чтобы в хате как-то определились. Когда, наконец, притопала в сенцы, намеренно брякая ведрами, как бы предупреждая, уже совсем стемнело. Хата была пуста. "Определились!" - тихонько сама себе улыбнулась Маруська, а вслух произнесла: - Ну и пускай! Так-та оно дажа лучше, чем усе яго пьянки ды драки!"
Целое лето Егор с Олесей были неразлучны и когда пришла пора уезжать в город, на учебу, они не горевали, зная, что непременно будут видеться и там. Через год Егору надлежало идти в армию. И, как раз, в тот злополучный год невидимый страшный враг вырвался на волю. Весенние ветра далеко разнесли последствия атомной аварии украинского Чернобыля. Люди не видели и даже не замечали каких-то изменений в себе и окружающей обстановке. Но это было только начало. Село Маруськи Рожаловой попало в рискованную зону, но люди из него не выселялись, как жители западных районов, близко расположенных к смертельному очагу, лишь были извещены невозможностью пользоваться лесными, полевыми, огородными дарами-сборами.
Маруська Рожалова, как и другие бабы, обреченно посмеивалась:  "Нам-та, што? Нам усе-равно скоро у ямку!", -  но душа ее полнилась тревогой:"А молодыя как жа? Оны ж еще и не жили!"
Егор уже год как служил в Германии. Олеся приезжала в гости теперь не только к деду Катку, но и к бабке Мусе. Приезжала уже не одна, с трехмесячным Артуриком. Все вместе ждали Егорку. Маруська вначале укоряла Олесю, что не сделали, как делают добрые люди, по-законному - не успели расписаться, но, увидев Артурика - маленькую копию Егора, про все забыла. Вот только именем опять была недовольна:
- Ну скажите вы мине, што за мода тыкая пошла? Што ето за имена такыя? Усе ж нерускыя! Ну вот, Олеся, игде ты откопала етого Артура? Тут-та взрослому, большому не выговорить, а ребенок вовся язык сломаить! Целых две трудных буквы "Р" в одном имени. Малай жа и сам не рад будить! Назвала бы Юриком ай Валериком.
Олеся смеялась:
- Бабуш, У Юрика и Валерика тоже буква "Р" имеется! Тоже трудно выговорить! А Артур - необыкновенное имя!
Маруська не обижалась. С годами она стала спокойнее, сговорчивее. Даже грозный атом не страшил ее. На следующую осень в лесах наросло неимоверное количество грибов и бабки, забыв про опасения и запугивания, таскали домой целые плетухи скользких маслят, крепконогих подосиновиков, ядреных груздей. А по весне, как никогда, опять цвели сады, обещая неслыханный урожай. И впрямь, в августе деревья просто ломились от огромного количества плодов. Груши-яблоки наросли небывалых размеров, что радовало и удивляло мужиков и баб: такого сроду не бывало!

                Глава 6 "ПАМЯТЬ"

Егор писал часто, сулился домой; в письмах просил беречь здоровье, зная, какая беда приключилась на родине. Но разве от нее схоронишься-убережешься?!
Маруська отписывала, "Шту оны берягутца, как могуть. Мужуки и бабы, кто покрепча, хлещуть самогонку, навродя, спасаютца.  Говорять, она от етой рации - самое первое дело. А хто уже у зямлю глядить, тому уж усе-равно - земля косточки примить."
Ждали Егора в отпуск, но он не приехал. Зато пришло от него Маруське интересное письмо. Егор писал, что их водили на какую-то встречу и он познакомился там с немецким парнем.  Дальше Егор писал, что этот "пацан" так удивился и почему-то так обрадовался, когда услышал через переводчика, что Егор из российской глубинки. Оказалось, у него во время войны дедушка был именно в тех местах. Егор писал, что это сообщение его мало тронуло и взволновало, а этот немец-пацан неожиданно зачастил к нему в часть с расспросами-вопросами. Егорка просил Маруську вспомнить и написать ему, когда и сколько стояли немцы летом сорок первого в их селе. Еще Егор просил вспомнить про того доброго молодого немца, который, по ее рассказам в детстве Егора, угощал ее шоколадом и немецкими галетами, постараться вспомнить его имя.
Всю ночь не сомкнула глаз Маруська. Лежала на спине - беспокоила поясница, ложилась на бок, поджав-скрестив руки, слышала удары бухающего сердца, как отсчет уходящего времени,  что ее еще больше пугало и тревожило.
"Тибе, конешно, оно не узволновало, ето собчение, - ворочалась с боку на бок Маруська, мысленно разговаривая с Егором, - а мине зачем ты тревожишь?" Она отгоняла ночные мысли, но уже знала, что утром будет писать ответ Егору и назовет имя того немца.
Еще только-только засиреневели мартовским рассветом окошки хаты, Маруська уселась за письмо. Отписала про все и всех, никак не решаясь подойти к главному вопросу. А когда, наконец, собралась с духом, вдруг опешила, поняла, что не помнит, забыла напрочь имя своей немецкой любви. Усмехнулась:"Надо ж, как давно я тибе не успоминала... Што говорить, целая жисть прошла-пролетела. Знаю одно, ты был дли мине Егоркой, а вот как по-твоему, по-немецкому..." Маруська была уверена, что, конечно же, она вспомнит, обязательно вспомнит его настоящее имя, вот только чуть-чуть поднапряжет свою затухающую память.
Глядя в светлеющее окно она перебирала: Густав, Генрих, Фриц... "Батюшки мои! Неужель забыла совсем? Ну никак жа ни Фриц - потому как фрицами мы усех немцев звали. Вот табе и нА! Дожила Маруська!" Она не могла поверить, что забыла имя когда-то любимого человека, но и вспомнить никак не могла. Снова и снова вызывала она в памяти немногим знакомые немецкие имена, но всплывали короткие: Ганс, Курт... Где-то в глубинах мозга еще жило, вертелось, пробивалось наружу какое-то другое имя, длинное и трудное: Фридрих, Ричард... Нет! То имя было созвучно Егорке, ведь, не зря же красавца немца прозвали Егором. Долго сидела Муруська, вспоминая. До того довспоминалась, что разболелась голова, а имя никак не прояснялось. И она решила написать, "шту кликали усе того немца по-нашему, по-деревенскому "Егором", как и тибе, мой дорогой унук!"
На некоторое время Егорка замолчал, а Маруська все не успокаивалась, сходила с ума от навязчивого вопроса, как Его звали, ее самую первую и несчастную любовь?! Как могла она, старая дура, забыть дорогое ей имя?!
Делала ли Маруська что-либо по дому, копалась ли у себя в огороде, была ли на посиделках у соседей неотступная мысль острым буравчиком сверлила ей мозг: имя... как же то имя... как по-немецкому звали "белозубую улыбку"... Ну, не спросишь же у людей! Вот будет смеха и стыда под старую задницу! Да и разве кто из бабок теперь вспомнит?!
Однажды Маруську озарило, в памяти возникло еще два имени: Герман, Рихард... "Господи, штой-та похожее и на Германа и на етого Рихарда! Там тожа буква "Г" и буква "Р" уродя бы были... Ой-ей-ей, совсем, совсем оглумела я под старость, - сокрушалась Маруська и добавляла, - а еще и рация ета точно на мозги действуить, сушить..."
Наконец от Егора пришло письмо, в котором он толком ничего не объяснил, но предупредил, чтобы не волновалась, если вдруг в ее жизни что-то произойдет и изменится. Маруська как сидела на лавке, читая письмо, так и осталась, будто пристыла к ней. "Мамыньки мои родныя! Што жа я, дура глумная, наделала? Усе, ить, у етом письме обсказала-написала! Письмо, ить, шло через усю страну ды еще через неметчину. Хтой-та прочитал и теперя мине - усе, кранты! Теперя мине усе припомнють и войну, и мою любов... О-ох, пропала моя головушка!"
Сколько так просидела, Маруська даже не помнила. Только когда зашла Варвара, Маруська сунула письмо под фартук. Варька спросила, что пишет "унучик Егорка"? Не глядя на Варвару, Маруська ответила невнятно:"Усе у порядку."
"Марусь, ды ты жа белая, как мел! Можа заболела?" - Варька хотела присесть рядом, но Маруська резко вскочила, сказав, что ей некогда рассиживаться, еще поросенок не кормлен да и гуси где-то шляются-болтаются. Обидевшись, Варвара ушла.
Из маруськиных рук все валилось, в спину "штой-та уступило", голова трещала. Почти весь следующий день она провалялась на печке. Одолела какая-то немощь, слабость и все тут! Ни рукой ни ногой шевелить не хотелось. Но сколько не лежи, а скот кормить надо.
Последний год корову Маруська уже не держала, не оставалось силы на покос и она свела свою Ночку в заготскот. В то утро несчастная животина как чувствовала недоброе, никак не хотела выходить из сарая, упираясь мощными ногами и хозяйка почти выволокла ее. Ночка утробно мычала а из ее лиловых глаз катились настоящие слезы. Заревела и Маруська. Вела, согнувшись, свою кормилицу и голосила на всю улицу.
Сейчас у нее хрюкал поросенок да бегали по двору куры и гуси. Маруська кое-как скатилась с печки, начала расхаживаться. Днем она старалась чем-нибудь себя занять, "штоба дурныя думки не лезли у башку", а по вечерам уходила к соседям, на посиделки. Письма От Егора стали приходить редко - близилась к концу его армейская служба да и, признаться, Маруська побаивалась его посланий. Любая казенная бумажка наводила на нее содрогание и ужас, но в письмах Егора уже не было напоминания о немце. Шли дни за днями, никто ее не тревожил и Маруська потихонечку стала успокаиваться.
Вновь задули весенние ветра. Они несли бушующее половодьем, пахнущее талыми снегами новое продолжение жизни. Теплый воздух мая был насыщенно густым от смешанного аромата цветущих яблонь, груш, вишен в садах, сирени, черемухи в палисадниках. Опять все село утопало в кипенно-белом одеянии в предкушении плодового изобилия. Поползли слухи, что все это неспроста - килограммовые яблоки-мутанты и огромные груши, что, все-таки, Чернобыль "дает о себе знать!" Но люди жили своей жизнью и не зацикливались на этом катаклизме, хотя многие болели и за один только год умерло сразу несколько человек.
Маруська целыми днями пропадала в огороде: полола, окучивала, копала картошку. Дело продвигалось медленно: уже не хватало здоровья и сноровки, но урезать свою пайку в сорок соток ей было жалко; вечная боязнь нехваток и "непробытку", боязнь остаться холодной и голодной не позволяли ей сделать этого.
В слякотный осенний вечерок хаты Маруськи Рожаловой зазывно засветилась, загорелась всеми окошками. Из армии прибыл Егорка. Окрепший и возмужавший, он, прежде всего, заехал к "своей бабулечке Мусе", хотя в городе ждала, не могла дождаться ненаглядная Олеся с маленьким сыном. Вся в счастливых слезах, Маруська семенила по соседям, приглашая на вечер-встречу: "А чаго ж откладывать на завтря такую-та радость? А можа, я до утра сдохну!" Она суетилась, выставляя все, что имелось на стол и было понятно, что готовилась, ждала своего Егорку.
Давно не было такого уюта, такого веселья в маруськиной хате. Собрались оставшиеся соседи, оглядывали повзрослевшего, мужественного, ставшего еще красивее Егора, находя в нем ушаковскую породу, по простоте своей нисколько не щадя самолюбия пригласившей хозяйки, сравнивали с дедом Петей. Бабка Варвара, конечно, находившаяся тут же, плакала-заливалась и от счастья и от горя. Хотя она и свыклась, что родной внук живет с Маруськой, глубоко-глубоко в сердце кровоточила ее незаживающая рана, саднило уязъвленное самолюбие и обида, которые, вдруг, четко-ощущаемо выныривали на божью волю при вспомогательном горячительном действии выпитого стаканчика.
Варвара иной раз так сильно ненавидела Маруську, так она ее раздражала, что завидя ту, идущую навстречу ей, резко сворачивала куда-нибудь за угол. Сейчас же, глядя на помолодевшую Маруську, радостную и восхищенную, она гасила в своей душе неприязнь, успокаивая себя тем, что все все-равно говорят об ушаковской породе Егора, о его большом сходстве с Петром. Глядя на внука, вылитого деда в молодости, жгучая любовь и жалость захлестнули нутро Варвары. И эта всезахватывающая любовь и жалость к Егорке, к Петру, к самой себе и даже к Маруське Рожаловой не оставили больше места ненависти и раздражению в ее уме и сердце.
Разгоряченный, возбужденный встречей Егор, поочередно обнимал Варвару и Маруську, сидел-наговаривал с ними. затем, подхватившись, подсаживался к другим гостям и всех, всех благодарил своей неотразимой улыбкой.
После ухода гостей почти "до свету" сидели Маруська с Егором, говорили, не могли наговориться. Егорка достал увесистый "дембельский" альбом в бордово-бархатистой обложке, начал показывать фотографии. У Маруськи уже слипались глаза, когда на одной из карточек она вдруг увидела "штой-та уродя бы" знакомое лицо. 
- Сынок! Унучик! Ну-ка, постой-кя. А хто жа ето вон, у том углу стоить? Хто ето за мальчик? - Маруська ткнула пальцем в общую фотографию. - Ой, баб, тут такая вышла история... Помнишь, я одно время табе не писал. А знаешь, почему? Честно признаюсь, просто забоялся. Страшно стало. Вот эту фотку, слава богу, на границе пропустили, а у меня еще была одна, где этот пацан немец стоит со своей девушкой. Ну, когда при въезде в Союз нас стали шмонать, служака на границе отобрал ее у меня. Сказал, чтобы я не смел в свою страну проституток ввозить. Представляешь, какой гад! ГДР - это же страна соцлагеря! А этот гнида, который меня обыскивал, до того, видать, настрополен разными правилами, что не знает, куда их приткнуть. Я ему давай объяснять, что это девушка моего друга, а ен уперся, как бык, и ни в какую! Проститутка, говорит, и все! По морде, говорит, вижу, что это немецкая фрейлина. Ну и отобрал карточку. А на ней Герберт так хорошо виден был.
У Маруськи внутри будто оборвалось. Защемило сердце.
- Как, как, унучик, ты сказал? 
- Да парня этого немецкого зовут Герберт. Имя такое. Ты, баб, дальше слухай, не перебивай!
Да как же теперь спокойно "слухать"?! Герберт! Вот то самое имечко! Ах, будь ты неладно! Конешно же, Герберт! Эт-то он!
- Ну-ка, сынок, рассказывай даля, - У Маруськи сон как рукой сняло. Она не стала перелистывать альбом, а смотрела, не могла оторвать глаза от этой небольшой фотографии. Стекла очков ее запотели, протерев их, она вновь всматривалась в незнакомое и столь чем-то знакомое юношеское лицо.
 - Да, баб, успокойся ты. Все нормально, рассказываю дальше, - захмелевший Егор удивленно глядел на Маруську, - Я ж табе раньше писал, что, возможно, будут изменения. А все дело в том, что дед этого Герберта, между прочим, тоже Герберт, всю свою жизнь помнил и любил одну русскую женщину. А звали ту девчонку Маруся. Я тогда еще подумал, мало ли в Советском Союзе всяких там Марусек, Машек, Марий... Представляешь?
Чуть опьяненная выпитой самогонкой и счастливой встречей, Маруська почувствовала, что начинает трезветь. На какую-то минуту в голове ее прояснилось, глаза перестали слезиться и она, вдруг, во всех подробностях, как будто это было только вчера, вспомнила-представила ту самую их первую с Гербертом встречу. Егор затормошил ее:"Баб, ты уже спать хочешь, иди, ложись!" - Ды нет, Егорушка, слухаю тибе. Давай теперича до самого конца говори!
- Так вот, баб, тот старый немец Герберт узнав от внука о нашем знакомстве загорелся отыскать свою красавицу Марусю, которых в России не сосчитать и какых, хоть пруд пруди! И вот зачастили два этих Герберта ко мне на свиданки в часть. А это, сама понимаешь, сурьезное дело. Меня вызвал командир и такой допрос с пристрастием учинил, что мало не показалось! Там уж было не до писем - такого наговорили, так настращали... Вот и суди: дружба с ГДР... Так что, не смог я немцу помочь отыскать его Марусю. Ну, я представляю, какая она сейчас красавица, если живая! Наверное, песок последний сыплется из нее.
Маруська вдруг засмеялась. Да так громко, заливисто, будто молодая, что Егор даже испугался: - Баб, да ты что? Что с тобою? Что тебе смешным показалось, про песок, да?
Этот смех, искренний и звонкий, вместил в себя и счастье освободившейся от гнета, ждущей все время чего-то страшного ее мятущейся души, и счастье осознания того, что он, ее единственная первая любовь жив, и более того, он также всю свою жизнь держал ее в своем сердце. Пусть были они так далеки, жили словно на разных планетах, но дышали одним воздухом, радовались каждому светлому утру, подставляя лица единому для всех ласковому солнцу.
- Не бойся, унучик, я не сошла с ума. И песок из мине еще не весь высыпался. Теперя токо ты дяржи сибе у руках, - уже грустно улыбалась Маруська, - Марусек, как ты говоришь, много, а твоя бабка Муся - одна!
 - Баб, да что ты такое говоришь?! - Егор схватил Маруську за плечи, - Ты что, та самая Маруся и есть?! Нет, такого не может быть! Такое бывает только в кино!
 - Какое ж там у кинЕ, унучик! Не дай бог такого кинА! Вот што война понаделала: усех людей пораскинула-поразвела. А я так рада, так рада, шту ен живой! Мой Герберт! Пускай и прожил жисть с другою, но, усе-равно, ен мой! И я яго, самыя первая! Вот доля, тык доля! - Маруська заплакала, - Под самую старость какую весточку для мине сохранила! Ты токо подумай, усю жисть я помнила яго улыбку, а вот, как зовуть, забыла...
Маруська не смахивала слез со своего морщинистого лица, уставившись в чуть светлеющее зарею окошко; с приходом нового дня закончилась ее старая жизненная сказка. Егор же все никак не мог отойти от случившегося:"Надо же, моя бабка Муся... Как мне в голову не пришло, ведь, если я Маруськин, она, конечно же, Маруся! Да еще та самая... " Он опять обнял Маруську:"Баб, да ты понимаешь, что это самый подходящий случай! Ведь, вы же сможете наконец встретиться! Теперь же намного легче и проще, чем раньше: железный занавес рухнул и все дороги открыты. Подадим соответствующий запрос куда надо, все чин чинарем сделаем, напишу, все, что следует и осчастливим того дедушку Герберта, согласная?"
Маруська махнула рукой:"Не надо, сынок! Ничаго не вытивляй! Ни к чаму теперя усе ето! Зачем? - она рассмеялась, - Ды и сам подумай, ладна, мы устретимся, два старых дурука... Ен, можа, еще и ничаго, оны ж, как жили луччи нас, так и живуть, а я на кого похожа?! Без зубов, гнуся к зямлИ, горбатой стала как настоящая ведьма. Хороша крысавица? Нет, сохрани Господь, штоба ен мине такой увидел! Жисть прожитая уся - к чаму теперь еты устречи...
 - Маруська захлопнула фотоальбом, дальше рассматривать снимки ей уже не хотелось. Хотя она и предупредила Егорку, чтобы  никому не рассказывал о происшедшем, "не болтал языком кому попало", остаток ночи никак не могла успокоиться. Разные думки бередили душу. Утром, еще не совсем проспавшись, Егорка засобирался в город. Маруська, опустив тяжелую от переживаний голову, подошла к нему, проговорила:
"Ты, ето, унучик, ты не думай, шту ета правда. Сбрехала я табе про етого немца. Щитай, придумала. Сама не знаю, што у голову зашло." Егор обхватил ее здоровыми ручищами, хрупкую, маленькую, действительно сгорбившуюся и проникновенно, со слезой в голосе, ответил:"Да я все понимаю, бабуш! Ты все из головы выкинь и о плохом даже не думай! Договорились? Ты ж мне веришь? Я ведь твой - Маруськин!"
Свадьбу Егора и Олеси, все ж, сыграли. Под старый Новый год. В городе. Две деревенские бабки сидели рядком на самом почетном месте. Рядом с молодоженами. Разряженные и разрумянившиеся, они сейчас даже помолодели и были довольны, счастливы. На свадьбе, конечно, присутствовали и Игорь Вениаминович со всем своим семейством. "Венилыч" стал солидным, дородным, откуда что и взялось, но свою высокую величественную жену Риту догнать, все-таки, не смог.
"Пушкинские герои", их детки, Руслан и Людмила крутились тут же, но ни бабку Варю, ни бабку Мусю в упор не замечали. Поначалу бабки ластились к ним, лезли с разговорами-расспросами, потом, поняв отчуждение выросших внучат, Маруська отозвала Варвару в сторону и громко, чтобы услышали и другие гости, сказала:"Пойдем-ка, бабка, на свое место. Задаютца наши городскыя. Гребують! Ну и огонь с вами! Мы у свояго Егора гуляем!" Такое "случайное недоразумение" гостями было замято; с веселыми криками и смехом они желали молодой советской семье только любви, здоровья и счастья, больше праздников в жизни. Все надеялись только на лучшее, интересное, благоприятное будущее для нового поколения. Для таких вот Артуриков, беспечно прыгающих сейчас на коленях молодых, здоровых родителей. Но, как говорится, человек предполагает, а кто-то "Великий" располагает.

                ГЛАВА 7 "СМУТА"

В скором времени в стране началось что-то непонятное. Опять пришло смутное время, без которого, видимо, горемычная страна жить не может. А может, и не желает. Только-только простой деревенский люд начал поднимать головы: строились хорошие дома-пятистенки вместо развалюшек хат с прелою соломой на крышах; многие из города везли "обстановку" - современную мебель да и одеваться стали намного лучше, сменив замусоленные "кухвайки" на добротные пальто, куртки и жакеты - и тут "Высшее начальство" и "Высший суд" вдруг испугались, что народ вылезет из своей сермяги и станет жить лучше и богаче да, не дай бог, догонит их, сравнится с ними! А уж этой уравниловки допустить никак нельзя! Советская власть и так многих "подравняла"! И полетело все в тартарары!
В столице самой мирной, самой дружественной страны - война! С кем, подскажите, добрые люди?! Воюем сами против себя... В столицу введены танки, горят дома, грохочут выстрелы... Боже милостивый, что случилось? Неужто забыт тот кромешный ад Второй мировой войны, повторения которого клятвенно обещали никогда, ни за что не допустить больше на этой земле! Ведь живы еще отцы и деды, перенесшие немыслимые тяготы сороковых годов, так искренне верившие и надеявшиеся на новое, умное, честное и мирное поколение - своих детей и внуков. Так неужели это поколение предало своих отцов и дедов?! Или разум помутился от неохватности власти у одних, или адское желание порулить загорелось у завистливых других?..
Единственная, мощная некогда партия единомышленников вдруг сломалась, развалилась как карточный домик! Рухнула! С ненавистью теперь одни обвиняют других... Чего не поделили? Ведь, если им верить, цель у всех была одна: счастье, здоровье, единство советского народа! Столько сил, духа, крови было потрачено на создание этого целостного государственного монолита, казалось бы, с четкими устремлениями большинства руководителей и политиков; столько энергии и оптимизма было отдано объединенным народом для строительства новой жизни, нового общества... А теперь этот народ разбредался по всей стране, убегая от войны, от разрухи и нищеты, ища спасения вдали от своей истинно родимой земли.
"Смуглые сестры" некогда монолитного Союза с тоскующими глазами по своему теплому кавказскому краю теперь сидели на стылых, заснеженных тротуарах далекого, чужого Урала с закутанными в тряпье детьми на руках, прося подаяния. Здесь, на северных окраинах России еще теплилась жизнь, еще работали предприятия и торопящийся на службу люд, будто бы не замечая, а, порой, и презрительно одарив взглядом незваных и несчастных "гостей" , не бросал монет в их замерзающие ладони. Но ведь не от хорошей жизни "приползли" они на незнакомую холодную чужбину! Слава богу, сюда еще не докатилась война и местному народу, видать, понять и принять все это было сложно. Понимание пришло при отправлении сынов своих в армию. Война здесь подступала вплотную. Только вот, за что воевать и с кем?!
Раньше провожали ребят в армию весело, шумно, не думая о плохом, твердо веря и зная, что твой друг, сын, брат обязательно вернется живым и невридимым - теперь армии боялись. По всей стране, во все концы развалившейся державы в скорбном молчании, хранившем все истинные мысли и чувства сопровождающих, но при полной важности парада, стал доставляться "Груз№200". Во имя чего и ради какой цели лежал в гробу девятнадцатилетний пацан?! Что за великая цель обрекла мальчишку на столь ранний уход, недождавшуюся маму на потухшие выплаканные глаза, а молчаливого гордого отца на смертельный инфаркт?! Разве стоит такая цель огромного количества оборвавшихся неповторимых судеб?!! Какую страну он защищал, против какой воевал на советской же территории?!
Никто не хотел ответить. Совесть людская молчала, если она еще и жила-была. Никто ничего не мог толком сказать и объяснить. Одни коммунисты, объявившие теперь себя демократами,  не выносили нА дух и всяко позорили и клеймили других коммунистов,  коллег по бывшей партии, не переменивших своих убеждений. Но и у считавших себя правильными и честными демократов, народ проживал нисколько не лучше. Скорее, наоборот. Большая половина населения, лишенная работы, а, значит, и средств к существованию, нищала и нищала. Появилось множество других партий, с пеной у рта кричащих, орущих о великой верности и преданности своему народу. Сам же "народ" повозмущался, покричал, попыхтел да и успокоился, поняв, что никакого толку не будет и что он, "Великий народ" сам по себе ничего не значит. "Плетью обуха не перешибешь!" - старая русская пословица. Но, кто здесь плеть, а кто - обух? Может быть, она изначально была придумана для того, чтобы народ никогда не рыпался этот "обух" пересекать?! А ведь, народная "плеть" весьма крепка, увесиста и тяжела! Однако запуганный и задавленный рабским инстинктом (в этом государстве всего лишь полтора века назад отменили дикое крепостное право!) народ близко к сердцу принял эту пословицу-отговорку, все-таки, надеясь загадочной русской душой на какое-то изменение отношений к нему.
Была, была великая надежда у него, наивного и доверчивого, когда все до единого пошли голосовать за себя, за свою страну, то бишь, за сохранение Советского Союза. И когда высшие власти растоптали эту надежду и веру, презрев высказанное решение народа за незыблемость своего государства, тоненькая, непрочная, но, все же, существовавшая ниточка связи "Верхов и Низов" - оборвалась.
В разваленной, разрозненной стране царили хаос и беспредел. Даренная властью республикам свобода окрасилась кровью. Ранее дружественные, они в один миг стали врагами. Мирные жители превратились в заложников меж "русских братьев" и истинно своих земляков-"героев". Такая воистину неожиданная ситуация привела народ в оцепенение. В городах остановились фабрики и заводы, а те предприятия, которые еще как-то держались, перестали выдавать заработную плату. Не желающая бесплатно работать народная сила выходила на улицу с бесполезными требованиями, устраиванием митингов. Никуда не достучаться, ничего не добиться...
В селах и деревнях творилось тоже что-то невообразимое. Колхозы предстали вдруг страшными монстрами, которые, как оказалось, все эти годы занимались черт те знает чем! Земля стала раздаваться на паи, распродаваться новоявленным хозяевам. Как говорится, пошла обратная связь: за что боролись, на то и напоролись!
Колхозный скот теперь разгонялся во все стороны: хапай, кто успеет! В хиреющую деревню ломанулись уехавшие было в город отпрыски: там не давали денег, а тут хоть бабки-матери получали какую-никакую пенсию - авось, не дадут пропасть, поделятся куском хлеба.

               
                ГЛАВА 8 "ВОЗВРАЩЕНИЕ"

Маруська Рожалова тоже подкармливала молодую егоркину семью из своего скудного пенсионного пайка. Олеся работала учительницей младших классов городской школы. Бесплатно. Подрастающий Артурчик требовал соответствующих нормальных условий. По малости лет ему без разницы было, что происходит в стране, а значит, и в ячейке общества - семье. Живое разумное существо необходимо было кормить и одевать. Профессия сварщика,  ранее доходная и востребованная, содержащая Егора с любимой женой и сыном, вдруг оказалась не нужной. Строительство, в коем был задействован Егор, вначале приостановили, а затем, вовсе "заморозили". Егор кинулся на завод. Вскоре и завод сочли убыточным, рабочих разогнали. К объявившемуся новому хозяину-частнику идти в услужение Егор принципиально не хотел.
Помыкался, помыкался бедный молодой папаша и по-исконно вынужденной, русской, горькой привычке горькую же и запил. Маруська узнала про эту беду от людей: сама добраться в город уже не могла. В летние теплые вечера она сиживала на крылечке и, покачивая головой, недоуменно спрашивала присевших рядом соседей: "Ето што жа такоича творитца?  Ето ж нада такоя придумать: сахар стоить пять рублей! А говорять, еще подорожаить... Дык, как жа тогды людЯм жить, если копейкю не прибавють..."
"Какая там копейкя, баб? Нас с тобою давно ямка ждеть, а ты про деньги речь ведешь!" - отвечал Маруське один из немногих оставшихся на селе мужиков.
 - Дык, я не о сабе думую, об молодежи, - словно оправдывалась Маруська, - Ты, ить, и сам еще не старик. Дай не сбрехать, годов на пять мине моложе будешь. Ды и мине крепка интересно, што жа дальше будить... - она усмехалась удивленно, а в глазах стояла сумеречная грусть-тоска. Особенно тошно ей приходилось зимой. Долгими темными вечерами ворочалась она на своей печке. Прислушивалась к монотонному завыванию ветра и тиканью будильника, лежа на левом боку, скрестив под грудью руки, явственно ощущая биение своего сердца. Невольно улавливался единый ритм толчков сердца и тиканья часов. Иногда сердце билось чаще и сильнее, иногда, наоборот, отставало от тиканья будильника и тогда Маруське становилось страшно, она переворачивалась на другой бок - казалось, неумолимое время торопится отсчитать отпущенные ей часы, минуты...
Когда-то давным-давно, в какой-то другой солнечной жизни она уже слышала эту тоскливую, уходящую песню секундных стрелок - невозвратимость прожитого мига. Сейчас она чувствовала себя такой одинокой, такой несчастной, покинутой всеми и навсегда!
Бабам помоложе, что иногда бывали в городе, она наказывала передать Егору ехать к ней в деревню. У нее и мешок муки припасен, и крупы всякой найдется - авось, проживут! Но Егор хоть и выпивал, подрабатывая мелкой халтурой, все же гордость имел большую. Он и в выходные дни стал наезжать реже, зная, что бабка Муся оторвет от себя последний кусок, но сумку внучонка наполнит под завязку.
Жена Олеся почти не вылезала из своей педагогики. В отличие от мужа, она спокойно приняла новое направление в экономических и политических преобразованиях непредсказуемой страны, в частности, в своей преподавательской деятельности: Олеся стала репетитором "богатеньких деток". На этой почве у них с Егором возникали громкие трения, переходящие в шумные скандалы, в обиду на всех и вся, заставляющие главу семейства хватать в охапку пальто и шапку и бежать к другу.
Егор кричал, что ему не нужны буржуйские деньги и он бросит все к едрене-фене и уедет пахать землю. Сначала он кричал это просто так, в запальчивости, не придавая должного значения и сам не веря себе, но однажды, лежа у холостого друга на голом матрасе, одинокий и обиженный, задумался об этом всерьез. Егор мысленно перенесся на свою родную "вулицу" под огромные подмигивающие звезды в бездонном небе, которых в городе никак не мог заметить, хотя часто стоял в городском дворе среди высоких каменных коробок-домов, запрокинув кверху голову. Он так явственно ощутил, обонял и уютное тепло вечерней хаты, протопленной железной грубкой, и утреннюю морозную свежесть выстиранного белья, внесенного с улицы и брошенного со стуком на лавку: оттаивать. Это белье стояло "кОлом" и бабка Муся всякий раз говорила маленькому Егорке, чтобы он не "сломал" свою рубашенку или бабкину юбку, пытаясь их разгладить.
А потом Егор увидел себя в позднем июльском вечере, бредущим сквозь плотный, густой, настоянный на травах воздух. Уставший и счастливый от первого сближения с девушкой, он шел почти наощупь к ярко светящимся в темноте окнам родной хаты.
Однажды, в бурное половодье Егор чуть не погиб. Стояли с ребятами в больших резиновых сапогах в несущемся с полей потоке талой воды. Когда долго смотришь вниз - впечатление такое, будто мчишься на бешеной скорости. Интересно до головокружения наблюдать стремительное движение воды и мнимое движение самого себя. В этот момент рядом по дороге проезжал трактор с прицепленными сзади санями. Сами сани были без верхнего настила, представляя собою лишь деревянный остов, скелет с накинутыми на полозья несколькими неширокими брусками. Ребята из потока бросились к трактору, прокатиться. Прыгали на эти бруски, усаживались. Егорка тоже побежал, догнал злополучные сани и прыгнул. Но угодил прямо в прогал между брусками и оказался под движущимися санями. Вдобавок, кто-то из мальчишек, дурачась, упал на него сверху. Ребята смеялись, образовывая кучу малу, а Егорка явственно почувствовал дыхание смерти. Еще одно движение, один рывок трактора и Егорку распластало бы по весенней земле как прелый листок!
Тогда, лежа под барахтающимися хохочущими  друзьями, он своей маленькой душой и незрелым умишком уже понимал всю необратимость случившегося и только умолял, умолял "кого-то", чтобы трактор остановился. И сани встали. Выскочивший из кабины тракторист, матерясь, разогнал ребят, а на лежащего под санями Егорку смотрел и вытирал слезы. Потом резко выдернул его из-под деревянной поперечины, оторвав воротник куртки. Егорка заревел. И от только что пережитого, и ему было очень жаль испорченную куртку.
Как бабка Муся  не допытывалась, что же, все ж, произошло, Егорка всей правды не рассказывал - "подрался" - один был ответ. Слишком серьезное потрясение испытал он тогда, что даже рассказать об этом бабке никак не отважился. Навсегда Егор запомнил ту весну и еще не отцепленные с зимы безнастильные сани.
В любую трудную ситуацию Егор впутывался с надеждой выйти победителем. Еще в тех, юношеских драках он всегда придерживался честности и справедливости. Сейчас в новых наступивших временах все то прошлое казалось ему по-детски-наивным, благодушным. В новой жизни нужно думать по-новому! По-мужски, грубо, со злостью!
Уезжать из города Олеся никак не хотела: "В деревне скоро и школа опустеет! Как там учиться будет Артурчик?"
Егор стоял на своем:"А ты кто? Репетитор долбаный! Вот и будешь сама учить своего ребенка! - Он начинал злиться, но потом, глядя на поникшую Олесю, менял гнев на милость: - Ладно, не обижайся! Там ведь ребятишки еще рождаются! Вот и будешь их первой учительницей, - игриво подмигнув жене, Егор пропевал: - Учительница первая моя-я..."
Кое-как пережив зиму, Егор весною уехал в деревню. Совсем занедужившая Маруська валялась на нетопленой печке, когда он, с небольшим рюкзачком заявился в хате. Охая, она спустилась вниз, обняла высоченного Егора, уткнувшись ему в живот, заплакала впричет: "Мой ты дорогой унучик! Услыхал свою бабку. А я уже думала, подохну и нихто не узнаить. Ты, ить, дажа не сулился."
Егор сам чуть не заревел, глядя на высохшую, уменьшевшуюся до размеров подростка Маруську, но та уже улыбалась, выговаривая с присущим ей юмором:
- А што жа, сыночек, ты у городя вот толькя етот сидор и заработал-нажил? Беднай ты, мой беднай... Ну ладна, сынок, я хуть и глухая стала, но, усе-таки, по радиву слыхала про какых-та бизменов. Ну, ето уродя как новыя хозяева.  Потом, еще... как их... а-а... хвермеры какый-та! Вот, унучик, ты и станешь, можа, етым бизменом или хвермером.
Егор рассмеялся: - Ой, бабуш, бизнесменом мне не быть, не получится! А вот фермером можно сделать попытку.
На душе Егора стало так светло, так легко, что сладостно защемило сердце, защипало в горле, как будто вернулся он не с соседнего города, а с далекой, далекой чужбины. Самый дорогой, самый близкий человек всегда ждал его, любя любого, называя то сыночком, то внучком. Она и была для него и мамой, и бабушкой. Впереди ярким маячком засветилась надежда, и в этом свете Егор увидел, прежде всего, свою мамку-бабку Мусю, Олесю и себя с сыном в новом построенном им самим доме, стоящем в цветущем саду... без радиации...   


Рецензии