Дашенька

    Глава из книги
 НЕ ХОЧУ УНОСИТЬ С СОБОЙ..."
    (опыт рассказов без вранья) 2015г.
   

 

                ДАШЕНЬКА


В сорокалетнем возрасте я без сожаления сжег свои литературные опыты — наивные попытки написания чего-то, похожего на рассказы, которыми заполнил три тетради в клеточку, какими пользуются школьники на уроках арифметики. Сжигал не только без сожаления, но даже со злобой на свою глупость, тупость и бездарное перо, нацарапавшего откровенную графоманию.

Через десять лет писательский зуд рецидивом вернулся ко мне и вылился повестьюв такуюже же тетрадки , на страницах я рассказал об одном чудесном вечере наедине с красивой девушкой. Зуд прошел и я, в делах и заботах, забыл об этой повести. Спустя еще много лет, вспомнил об этой тетрадке. Прочитал. Чувство носталь-гии по ушедшей юности спазмами сжимало горло при чтении, и мне подумалось, что не совсем уж и плохо написано, можно не сжи-гать, можно даже без стеснения показать повесть знакомым.
Подредактировал, исправил замеченные ошибки с помощью программы «Word» (незаме-ченные конечно остались, за что прошу проще-ния), а главное — выбросил излишнюю сентиментальность со слезами, слюнями и соплями, которых многовато было в той тетрадке, но остался верным своему принципу, написанному в скобках под общим заголовком записок: «без вранья». Если иначе, то ты сразу заметишь фальшь и забросишь мою повесть в дальний угол. Забрасывай ее туда же, если сочтешь глупой и недостойной твоего внимания, недостойной траты твоего времени на ее чтение.

Вот эта повесть датированная декабрем 1993 года:
 
В жизни много событий, которые запоминаются надолго и периодически тревожат душу; это либо самые приятные, либо постыдные. Больше всего таких событий у меня было в юности, когда с вытаращенными глазами я познавал мир. Постыдненькие болезненно анализировал и, понимая, что изменить ничего нельзя, старался забыть, но через какое-то время они вновь скребли душу и оставляли в ней гаденький след. В такие моменты мои брови хмурились, придавая лицу озабоченное и злое выражение. Честно сказать; в моей юности было больше событий, за которые и сейчас стыдновато. А приятные воспоминания по сей день согревают сердце, смягчают душу, невольно вызывают доброжелательную улыбчивость. Вот одно из них:
В мой 50-летний юбилей из глубин памяти всплыл образ девушки по имени Даша, с которой я провел один июльский вечер 1961 года; всплыл и долго не отпускал от себя. Если бы в этот момент ты посмотрел на меня, то увидел бы лицо с улыбкой идиота и взглядом сощуренных глаз, устремленных в далекую точку за горизонтом. Этот вечер и раньше вспоминался приятными, но короткими вспышками и быстро забывался. А в этот юбилей в моем мозгу произошла метаморфоза, видимо, по причине излишних возлияний, простительных для такого знаменательного случая. Ни через минуту, ни через две Даша не забылась; весь день ее образ неотступно стоял передо мной, мысли о ней не отпускали меня. Воспроизведение картинки из далекой юности в воспаленной голове шло уже в широкоэкранном формате, цветном и даже объемном. Я не мог спокойно перенести это наваждение — взял тетрадь и записал произошедшее со мной в тот вечер.

Мы с Дашей знали друг друга с детства. Детей, рожденных во время войны, в нашем дворе было намного меньше, чем довоенных и послевоенных. Мы с Дашей «военные»: я — 43, Даша — 44 года рождения. С весны до поздней осени мы бегали босиком, но в тюбетейках; это чтобы солнце не пекло стриженые головы. Этот среднеазиатский головной убор был тогда в моде, а может, он был просто дешевле кепок. Всех мальчишек в ту пору стригли наголо; некоторых девочек до школы тоже стригли «под ноль». Это обусловлено гигиеной — не давать шанса известным насекомым поселяться в волосах. Эти кровососы почему-то имеют свойство распространяться на человеке в тяжелые и голодные времена. Одежда на нас была сшита из старой одежды родителей; на коленках и на задницах заплата на заплате. Игрушки были самодельными: деревянные машинки, танки, наспех сколоченные взрослыми или самими детьми. Любой хлам детским воображением превращался в игрушку. Девочки играли самодельными подобиями кукол, сшитым из тряпок; глаза, губы, носы кукол были фиолетовыми потому, что рисо-вались химическим карандашом, который нужно слюнявить перед проведением линии. Почему-то в то время эти карандаши были очень распространены. На самом деле кукла напоминала пугало, но детское воображение видело в этом примитивном уродце ребеночка и девочки их лелеяли, кормили,прикладывая к воображаемым грудям, баюкали, завернув в тряпье и, наверное, искренне любили.
Мы тусовались, как сейчас говорят, во дворе между двумя домами и тремя бараками. Эти постройки располагались между железной дорогой и улицей Октябрьской революции, что на полпути между станцией Голутвин и Старо-Голутвинским монастырем и были заселены рабочими железной дороги. Нас так и звали: «железнодорожные». В монастыре и около него, непонятно почему, жили в основном татарские семьи. Их звали: «монастырские».
Наша семья жила у деда Фрола, в бревенчатом доме, который  ближе к железной дороге. Вообще-то это тот же барак на восемь семей, только двухэтажный. А Даша жила в одном из двух бараков, которые ближе к шоссе (на этом месте сейчас частные гаражи). Построены они в конце 20-х годов, по коридорной системе, с двумя входами по торцам, но постепенно обросли индивидуальными пристройками. Жильцы, желая иметь автономный выход на улицу, чтобы жить независимо от соседей и меньше скандалить, пристроили к комнатам крылечки с тамбурами. Пестрые пристройки, сооруженные по своему вкусу, а больше по материальным возможностям, придавали бараку трущобный, но в то же время живописный вид. Над крышей Дашиного барака торчало большое количество кирпичных труб; а как иначе, если в каждой комнате по печке и от каждой труба на крышу. Дедов двухэтажный дом построен несколько позже этих бараков. До железнодорожного начальства, видимо, дошло, что на том же фун-даменте можно соорудить двухэтажный барак, что целесообразней во всех отношениях.
Дети кучковались по возрасту и, так как Даша была всего на год моложе меня, то мы были в одной возрастной группке. Вместе бегали, вместе играли, когда во дворе, когда за сараями, когда  рядом с железной дорогой или около шоссе. Ничем не выделялась эта девочка среди ровесников; такая же худенькая, в латаной одежонке и с цыпками на руках.
Дашин отец работал кочегаром больших паровозов, которые таскали длинные товарные составы (видимо, поэтому его не призвали на фронт). Ростом он был под два метра, с темным от угольной пыли лицом и хриплым простуженным голосом. Мы боялись его и замолкали, когда он проходил мимо нас, тем более, когда подходил к нашей ватаге что-то сказать своей дочке; тогда мы старались спрятаться друг за друга. Взрослые, помню, тоже недолюбливали и побаивались этого троглодита, смотрящего на всех исподлобья, и избегали общения с ним. Ходили слухи, что у него в комнате висел на гвоздике кнут, чтобы сечь своих детей при ослушании. Очевидцы говорили, что это была нагайка, кнутовище которой инкрустировано цветными стекляшками; она, вероятно, досталась Дашиному отцу по наследству от дореволюционных предков. Кочегар, по всей вероятности, был сыном городового или кого-то еще, кто до революции ходил с нагайками. Советская власть упразднила их вместе с нагайками. А ведь после революции он мог загреметь на Соловки или еще дальше только за одну принадлежность к царским «опричникам».

Эх, побольше бы таких «опричников» с нагайками у царя, может быть, и не взяли бы власть в России те, которые нахраписто захватили ее в 1917 году. Захватили с помощью тех дураков, на чьи спины не хватило у царя этих самых нагаек.

Неспокойно жил наш кочегар: боялся «черных воронков», которые увозили людей в неизвестность, а это, считай, конец жизни, хоть тяжелой, но жизни с ее дыханием, мизерными человеческими радостями и, главное, без насилия, побоев и пыток, которые ждут человека, увозимого «черным воронком». В НКВД, наверняка, листали его досье, но убедившись, что он занят тяжелым кочегарным трудом и никак не проявляет себя в политическом плане, отложили его досье в сто-ронку.
Помню и младшего Дашиного брата — карапуза, такого же белобрысого, как сестра, с такими же длинными ресницами. В детстве я представлял себе жуткую картину, как кочегар нагайкой сечет своих детей. Нас лупили отцовскими ремнями, мокрыми тряпками, бельевыми веревками, а этот гад — нагайкой. Наверное, намного больнее.
Подрастая, мальчишки постепенно отделялись от девочек, стали стесняться играть с ними, считая это недостойным для настоящего пацана; девочки тоже обособились. Мы постепенно подключались к старшим пацанам — начинали участвовать в потасовках с монастырскими татарчатами.
Потом отец получил комнату на Окском проспекте и мы съехали от деда.

В тот день я делал зарисовки старых паровозов с длинными трубами, законсервированных на всякий непредвиденный случай на запасных путях железнодорожного депо станции Голутвин. Окна этих черных, много поработавших локомотивов были забиты досками, а на ржавые рельсы лезла из-под шпал сорная трава. В том возрасте я был одержим рисованием. У меня сохранились блокноты с зарисовками паровозов, пароходов и барж на Оке, башен коломенского кремля, старой Коломны, торговок на рынке, пассажиров на остановках. Любил рисовать лошадей, которых в ту пору на улицах было больше, чем машин. В выходные дни, с этюдниками через плечо, мы с другом на велосипедах, выезжали на природу и пытались писать маслом. Сохранились этюды, сделанные даже в морозные дни; есть этюд, написанный на Оке в метель, на котором хлопья снега оставили характерные отпечатки.
Сунув альбомчик в задний карман брюк, я шел домой по левой стороне широкой привок-зальной площади. Чаще ходил рисовать со своим другом, но в этот день я был один. Если бы со мной был напарник то, может быть, не произошло того, что произошло.
В 17 лет я был поджарым юношей, ростом выше среднего и, видимо, поэтому немного сутулился. В ту пору я старался подражать одному своему кумиру, моему ровеснику, но с многообещающими интеллектуальными задатками. Я хотел быть похожим на него хотя бы внешне. Внутренне тоже стремился к совершенству, но это было труднее. Для этого нужны другие мозги, другие гены, другое воспитание и другое окружение. Анализируя свою юность, вижу, что больше внимания я уделял форме; с содержанием было намного сложнее. Выходя на улицу, я надевал очки минус полторы единицы в тонкой оправе под золото, хотя можно было не носить их, но, нет; я был уверен, что очки придают мне интеллигентность, даже утонченность и несколько прикрывают глаза, серо-зеленый цвет которых мне не нравился с детства. В главе «Увлечение рисованием», я поместил акварельный автопортрет в 17 лет, говорили, что удачный; схвачено не только внешнее сходство, но и внутреннее. Именно таким я был при встрече с Дашей, только добавь очки.
Даша вышла из магазина «Книги и пись-менные принадлежности» (позже мы спорили, кто кого раньше узнал; я согласился, что она). В лучах остывающего солнца, успевшего за день прожарить весь Голутвин и его окрестности, а теперь устало садившегося на крыши домов, передо мной стояла улыбающаяся блондинка. Складки длинного белого сарафана, с двойными бретельками на плечах, плавно стекали с завышенной талии к ногам, зрительно увеличивая их длину. Из-под сарафана, контрастируя с загорелыми лодыжками, выглядывали белые босоножки. Надо же; это я успел заметить за секунды. Льняные волосы девушки рассыпались по загорелым плечам. Загар был наш, местный, золотистого цвета, а не южный — шоколадный. С загорелого плеча свисала легкая холщевая сумочка. Лицо девушки, с аккуратненьким но-сиком, освещалось глазами с длинными ресницами; глазами, открытыми до глубины души, где видны все мельчайшие нюансы и движения внутреннего состояния человека. Не зря говорят, что глаза это продолжение нашего мозга, открытого наружу; открытого для познания окружающего мира, а внимательно заглянув в них, можно увидеть суть человека, можно читать его мысли. Вот цвет Дашиных глаз я не запомнил; как не напрягаюсь — не могу вспомнить, хоть убей. Точно знаю, что не черные и не голубые. Когда видишь сквозь толщу чистой воды дно озера, скажи — какого цвета вода? Дно видишь, что лежит на дне, тоже видишь, а саму воду, цвет самой воды не замечаешь. Так и я — видел на дне ее глаз только невинное, девственное содержание внутреннего мира. По всей вероятности, ее глаза были серыми, но без всякой вероятности — я за это отвечаю — выразительными и очень красивыми. Дашины губы смело открывали и показывали ровненькие зубы. Не то, что мои кривоватые в верхнем ряду, но, правда, белые, так как я чистил их два-три раза в день зубным порошком (пасты в то время еще не было), а иногда, как мой отец, и пищевой содой. А в нижнем ряду у меня и по сей день зубы ровные и белые, несмотря на мое пристрастие к курению.
Меня, экзальтированного юношу и, судя по увлечениям в том возрасте, чувствительного к эстетике внешнего мира, поразил внешний облик знакомой с детства девочки — как, всего за четыре года, обыкновенная девчонка из трущобного барака преобразовалось в такое совершенство? Кто или что вдохнуло в нее такое изящество? Уму непостижимо! С ума сойти можно! Ну, Дашка!… Даша улыбалась так открыто, так жизнерадостно, так располагающе к себе, что со стороны можно подумать, будто она встретила самого любимого родственника. Я развел руки в стороны, вернее, они сами широко раскрылись перед девушкой ладонями вперед. Этот жест мог быть понят двояко: или я хотел обнять девушку, или показывал, что полностью обезоружен ее красотой: 
        — Дашка, ты ли это?... Не верю глазам своим! Не во сне ли я? С ума сойти!.. Ну, здравствуй!
— Ой, Пашка! Это ты!?... Не может быть! Ой, какой ты стал! Пашка-а-а!.. здравствуй!

Эти восторженные приветствия были произнесены, точнее, были выкрикнуты нами одновременно. Вместе с выкриком, встав на цыпочки, Даша личиком потянулась к моему лицу. О, искренняя непосредственность! Моя впалая щека ощутила прикосновение сначала Дашиного носика, щечки, потом губ. Нет, это не поцелуй; это только прикосновение. Ее ладони оказались в моих руках. От ладоней, а больше от девичьих губ в меня вошел ошеломляюще чувственный импульс, пронзивший электрическим разрядом все мое тело до мизинцев на ногах. Произошел мгновенный, но мощный разряд между минусом и плюсом. Кто из нас был минусом, кто плюсом не знаю, но это была настоящая молния между нами; только вместо видимой яркой вспышки был невидимый, но не слабый эмоционально-чувственный разряд.
В те годы молодые люди стеснялись обниматься и целоваться на людях, так что Дашин порыв многого стоит. Это целомудренное, но смелое касание моей щеки заставило меня забыть все на свете. Я опьянел от сладостного ощущения, жаром охватившим все мое существо. Я уже не мог отвести глаз от лица Дашеньки. Плюс к этому, чего я не ожидал, даже не предполагал по неопытности о существовании избирательных флюидов, исходящих от одного человека к другому,  мое, еще не совсем развитое мужское обоняние бессознательно ощутило благоухание, исходящее от девушки; ее девственная аура овеяла меня женственными притягательными флюидами. Ни духов, ни косметики, ни другого парфюма я не слышал; только девичий, похожий на медово-липовый запах окутывал ее. Даже ее дыхание, которое я ощутил чуть позже при поцелуях, был таким же медово-благоухающим.
Ты нюхал срез липового дерева, прогретого солнцем? Вот это он, один к одному, плюс легкий медовый аромат девственности. Запах, исходящий от человека, напрямую связан с его питанием и, конечно, с образом жизни. Неужели Дашенька, как пчелка, питалась только нектаром с цветов липы? Невероятно! Именно этот запах запомнился мне. Я и сейчас, представив перед собой Дашу, могу вызвать из глубин памяти этот волшебный аромат и ощутить его в глубине своих ноздрей.
И последнее в ее портрете: ни дать ни взять — эдакая славянская дочь времен древней языческой Руси. Для полного соответствия, ей надо быть босой и иметь на лбу опоясывающую холщевую ленту, придерживающую волосы. Но ленты на голове не было, а на ногах были босо-ножки. Все это отчетливо осозналось в моей голове, стало объяснимым и понятным только сегодня, спустя много лет, а в тот момент все происходящее совершилось на волшебном метафизическом уровне. Нет, извиняюсь за излишнюю самоуверенность, здесь не совсем все объяснимо и понятно. Я ощутил притягательные девичьи флюиды или, не знаю, как назвать чувственный магнетизм к существу противоположного пола, мгновенно пронзивший меня, когда я еще не приблизился к Даше, а только услышал ее голос, только поднял глаза на девушку. Сумасшедшие импульсы уже исходили от ее фигуры, лица, глаз, улыбки и голоса, что не могло не взволновать меня.   
Я знаю: ты можешь усомниться в реальности изображенного здесь портрета 16-ти летней девушки. Не сомневайся, уверяю тебя, Господа Бога могу пригласить в свидетели — изображение, нарисованное здесь моим неопытным пером, на мой взгляд, достоверно, или, в угоду тебе, — очень близкое к достоверному.
— Даша, где ты пропадала? Почему мы не встречались столько лет?... Какая же ты стала! Даша!...
Она не слушала мои вопросы, а спешила задать свои:
  — Куда ты пропал, Пашка?... Почему не появляешься у нас, почему не ходишь к деду Фролу?... Ой, Пашка, как я рада встречи с тобой!... Я часто вспоминала тебя… — слетало с девичьих губ. Она даже подпрыгивала от искренней, трудно скрываемой, радости.
— А как рад я, Дашенька!… Ты не пред-ставляешь?.. Ты стала такой красивой, невероятно красивой! С ума сойти можно от твоей красоты!... А к деду?... Я хожу к деду, правда, нечасто, но тебя почему-то ни разу не видел?
Даша что-то отвечала, что-то говорила, неотрывно глядя в мои глаза, а я впитывал в себя не слова, а идущие от девушки сладчайшие импульсы. Не выпуская ее ладоней, я очарованно и, вероятно, с глупой улыбкой, восхищался волшебным созданием, которое ошеломило, околдовало и взяло меня в свой сладкий плен. Моя душа безропотно, даже с превеликим удовольствием сдалась сумасшедшему напору девичьих чувств и отдалась им полностью, без остатка. Вот душонка!
— Дашь, ты сейчас куда? Ты спешишь куда-нибудь?
— Нет, Паш. Куда мне спешить? Я никуда не спешу, я свободна, как птица…
Наконец я освободил ее ладони.
Лучи предзакатного солнца мягким светом ласкали красивую девушку на фоне темных щелястых бревен магазина «Книги и письменные принадлежности». Мне, ошалелому от созерцания так близко от меня красивого девичьего личика, тоже захотелось ласкать его; и не только его, а все тело красивой девушки.
 Даша сыпала вопрос за вопросом:
— А ты Вальку видел… а Славку? Я помню; вы со Славкой были друзьями. Я иногда встречаю его. Он такой серьезный стал… А Валька почти не изменилась…

Голутвинская площадь в то время еще не была перестроена, в ее облике оставались остатки дореволюционного, самобытного духа и колорита. Живы были почерневшие от старости деревянные дома, магазинчики, пивнушки, рюмочные и другие забегаловки. Где сейчас автовокзал, был рынок, который не в бровь, а в глаз окрестили «Хитрым». Доминантой площади был железнодорожный вокзал — двухэтажное, в стиле позднего классицизма желтое с белым здание. Большие арочные окна и арочные проемы придавали ему монументальный, даже аристократический вид. Вокзал величественно, по-барски смотрелся рядом с неказистыми строениями, окружавшими его.
На этой площади, всегда заполненной людом, пахло гарью от паровозов, пахло застаревшим креозотом от деревянных шпал, около магазинов земля пропиталась стойким запахом ржавой селедки — а как иначе, если здесь же опорожняли бочки от селедочного рассола — около пивнушек стоял запах прокисшего пива вперемежку с запахом мочи. Когда ветерок дул со стороны почты, рядом с которой располагался вокзальный сортир, то ноздри голутвинского обывателя нехотя вдыха-ли и этот «аромат». А от самого обывателя ча-стенько попахивало водочным перегарчиком, незаглушаемым запахом пота и дешевого табака. В полдень в нескольких местах площади начиналась бойкая торговля горячими пирожками с ливером, и что удивительно, их аппетитный запах перебивал остальные привокзальные миазмы. Вообще-то это не пирожок, а скорее пончик, щедро начиненный ливером с луком и прожаренный в кипящем масле. Я любил эти вкусные и очень сытные пирожки по 43 коп. (после хрущевской денежной реформы 61 года — 5 коп.)  Коктейль из этих запахов создавал своеобразный дух привокзальной площади. Воистину — «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет».

На левой стороне площади, среди лавчонок стоял двухэтажный деревянный дом с двумя вывесками: внизу, над входом — «Книги и письменные принадлежности», наверху, под карнизом, вторая — «Чайная». Пожилые люди помнят этот дом из толстых бревен, почерневших от времени. Судя по планировке, немного измененной, на сколько это позволил конструктив бревенчатого строения, до революции оба этажа занимал трактир или кабак с отдельными номерами и, наверное, с красным фонарем на входе. Закрою глаза и вижу на фасаде вывеску: «Кабакъ», допускаю и: «Трактиръ». Этих надписей не хватает для полноты ощущения самобытности привокзальной площади.
Это заведение было весьма востребовано и популярно, о чем красноречиво свидетельствовали широкие дубовые ступени на второй этаж, до крайнего предела стертые сапогами и башмаками посетителей. До революции это доступное заведение радостно волновало кровь обывателя, но захватившие власть большевики, уменьшили его телесные потребности, заботливо увеличив духовные, отдав первый этаж под торговлю книгами. А чайная на втором этаже стала рядовой забегаловкой, где заказывали сто-пятьдесят и кружку пива; а чай спросом не пользовался, несмотря на то, что на прилавке стоял большой старинный самовар, ставший бутафорией.



Не сговариваясь, мы пошли в сторону вокзала. Шли и, глядя друг на друга, улыбались — Даша восторженно, а мне, счастливому, еще не до конца верилось в реальность происходящего. От вокзала мы повернули направо в захолустные переулки с деревянными домиками, которые прятались в яблоневых и вишневых садах за покосившимися заборами. Оттуда слышался разноголосый лай дворняжек, но совсем не злой, как мне казалось. Нам было неважно куда идти; просто ходить и говорить, говорить. Я все больше проникался нежным чувством к Дашеньке и был горд собой, что держу под руку божественное создание, загля-дывающее снизу вверх в мои глаза. Слушая де-вушку, я жадно вдыхал ее нежный аромат. Я уже любил Дашеньку, как никого и никогда не любил в своей жизни. Нет, не могла любовь родиться так быстро, это было какое-то другое, но не менее сильное чувство. Это была только прелюдия к любви, только предвкушение необыкновенного счастья.

В юности я, к сожалению, не был избало-ван вниманием хорошеньких девочек, как некоторые мои ровесники. В ту пору я с горечью воспринимал ситуации, напоминающие мне о моем месте в ранжире ровесников по привлекательности лица. Правда, не очень частые. Женский пол обращает внимание в первую очередь на наши лица, что я очень скоро понял и поэтому оценивал свое лицо на тройку и никак не выше. 
 Например: В восьмом классе, среди учебного года, у нас появился новенький — Володя Швабский. Наша «классная» посадила его за парту с очень скромной девочкой, даже стеснительной, скорее всего, из-за временных юношеских недостатков на ее лице, пересадив на заднюю парту шумноватого мальчика, погрозив ему при этом пальцем. Новенький был высоким брюнетом с вьющимися волосами и густыми бровями. Глаза его отрешенно смотрели на окружающих; как смотрят с икон библейские апостолы. В лице юноши с впалыми щеками предполагался поэтический романтизм, щекочущий воображение у представительниц слабого пола. Тот шумный ученик, на чье место посадили Швабского, на перемене небрежно спросил его: «Ты чё? цыган што ли?». «Нет; мама у меня еврейка, а отец поляк», — ответил он с откровенной простотой, которая обезоруживает. С первых дней появления Швабского в нашем 8-Б все девочки зацвели и прямо на глазах стали преобразовываться в девушек. Все, даже безнадежные дурнушки, в одночасье влюбились в новенького. Все без исключения.
А как ожила, как поднялась в своем мне-нии закомплексованная девица, к которой посадили красавца, как оживились и заблестели ее глазки, доселе глубоко запрятанные, когда во время уроков сосед что-то спрашивал у нее. Одноклассницы, внимательно наблюдая со стороны, думали, что он говорит ей что-то интересное, а на самом деле он просил подсказать решение задачки. С ее личика теперь не сходила мягкая улыбчивость и, надо же! оно начало меняться в лучшую сторону. Эта девочка, как мне показалось, вообразила себе даже что-то несбыточное, несмотря на то (не выдержу и скажу), что ее лобик был заметно попорчен неприятными прыщиками или, точнее, маленькими угрями, которые она пыталась прикрыть волосами.
Девицы, считающие себя неотразимыми, действовали уверенно и напористо — открыто показывали свое неравнодушие к Швабскому. На переменах они пытались привлечь его внимание умненькими разговорами, двусмысленными шуточками, а главное, кокетливыми ужимками, при этом с улыбками толкали и оттирали в сторону соперниц. Остальные девочки — несмелые и неуверенные в своих внешних данных, может быть, мнимых, может быть, реальных — ревниво и злобненько наблюдали за смелыми девицами. А потайные чувства несмелых были, может быть, сильнее, чем у тех бессовестных нахалок. Успеваемость 8-Б заметно снизилась.
Но что удивительно: Швабский никого из девочек не выделял, даже внимания не обращал на них; он на всех смотрел безразличным телячьим взглядом, всем нехотя улыбался и кивал головой, потряхивая черными локонами. Видимо, домогательство слабого пола давно надоело ему. Учительница немецкого языка — женщина средних лет, но еще яркая, часто во время уроков подходила к Швабскому и ворошила его волосы, хваля за какие-то мнимые успехи по ее предмету. Юноша наклонял голову к парте, показывая, что ему не нравится такая фамильярность, а девчонки при этом внутренне напрягались, завистливо, а некоторые и злобно поглядывали на противную «немку». Им тоже хотелось ласкать красавца. Все мальчики класса тут же оказались в тени этого девичьего сердцееда, в том числе и ваш покорный слуга.
Мне нравилась симпатичная одноклассница с толстой льняной косой, за которую я дергал ее до 7 класса, ощущая тяжесть туго сплетенных волос. А в 8-ом начал провожать ее до дома, носил ее портфель и мечтал назначить свидание на вечер, но все не осмеливался. Мечтал, как буду обнимать ее, придумывал слова, которые буду говорить ей. В своих фантазиях, а чаще во сне, я уже не только обнимал, но и целовал ее в губы. И что же? Как только появился этот Швабский, девочка стала говорить со мной только о нем, при этом ревностно осуждала одноклассниц, которые нахально приставали к Швабскому. Отвлечь ее на другие темы было невозможно. Я ревновал и злился на своего соперника. А после ее настойчивой просьбы передать Швабскому, что он нравится ей, что безумно нравится, мне захотелось побить ни в чем не виновного парня и, как позже выяснилось, не только мне, но и другие одноклассники мечтали попортить его нос с горбинкой. Но только мечтали.
Страшнее мальчишеской ревности проявляла эмоции одна девица, в гендерном развитии опередившая сверстниц и очень уверенная в своей неотразимости, но не привлекшая внимания нашего красавца. Эта экзальтированная особа с угрозами избиения отгоняла от Швабского чересчур не-равнодушных к нему претенденток. Шептали, что в туалете она вырвала клок волос у соперницы, пытаясь окунуть ее лицом в унитаз.
Я с глубокой обидой на свою возлюблен-ную, на себя несчастного и на весь белый свет отстал от нее, поняв бесперспективность моих потуг. А к Швабскому стал относиться с глухой враждебностью и затаенно представлял, как я колошмачу его, а еще лучше, думал я, переломать бы ему ноги, чтобы он вообще не ходил в школу. А вот к изменщице мои любовные чувства нисколько не остыли; под влиянием жгучей ревности даже усилились. Тем не менее, я перестал общаться с ней, старался показать, что в упор не вижу ее, даже презираю за измену. В общем, любовь моя была с горькими слезами. Таким образом: со школьной скамьи я знал свое место среди ровесников и стал сдерживать себя в ухаживании за девочками. А как хотелось быть Швабским!..
Знать бы мне, что ни та девочка, ни тот парень здесь ни сколько не виноваты. Это работа Ее Величества Матушки-Природы со своим неразлучным спутником Естественным Отбором. Это наглядный пример их совместной деятельности в отношении поведения рода человеческого: «Я, женщина, хочу обладать лучшим из мужчин, хочу иметь самого красивого из них. Я, мужчина, хочу того же от женщин». Этим Природа с ЕО настойчиво улучшают наш вид.  В данном случае я был отодвинут в сторону, чтобы не мешал улучшению породы человеческой. Надо было смириться и успокоиться, что я и сделал.
   
А сегодня! Сегодня рядом со мной такая красавица, такое создание Природы, лучше которого нет на всем свете. Что та одноклассница с косой против Дашеньки? Ничто. Сегодня я был самым счастливым человеком на земле.
Со станции доносились приглушенные гудки и свистки паровозов; уставшие за день, они готовились к заслуженному ночному отдыху.
— А почему ты только паровозы рисуешь?
Когда мы стояли около магазина, Даша поинтересовалась: зачем  я приходил сегодня к вокзалу; и я показал ей свой карманный альбомчик с зарисовками:
— Это только сегодня паровозы, а вчера мы с другом ходили рисовать монастырь со стороны Оки. Ты представляешь, какой оттуда эпический вид на древние стены и башни?..
— Ты — художник?... А портреты можешь рисовать?
— Нет, Дашенька, я еще не художник, но очень хочу им стать. Этому делу надо учиться и много-много рисовать.
Обняв девушку за плечо, я прижал ее к своей груди, где неистово трепетало мое сердечко:
— Давай днем я попробую нарисовать тебя… Сначала попробую в профиль. У тебя такое красивое лицо, необыкновенно красивое.
— Правда? Ой, как здорово! Меня никто еще не рисовал,… правда, нарисуешь?
Если бы было светлее, я непременно начал бы рисовать Дашу и, конечно, в профиль — так у меня лучше получалось.
— Правда, Дашенька!.. Честно сказать, мне не всегда удаются портреты, не всегда удается то, что хочу изобразить, но ты у меня получишься,… чувствую, что получишься.
Я опустил руку с плеча на талию и сильнее прижал девушку к себе:
— Даш, а ты чем занимаешься?
Гибкое тело девушки нежно подчинилось моей руке, и я почувствовал насколько тонкая у нее талия. Даша перебросила холщевую сумочку с правого плеча на левое:
— Ничем…  Сейчас ведь каникулы, в сентябре пойду в десятый. А ты учишься?
— В этом году я окончил десять классов, а сейчас заканчиваю учебу в ПТУ.
— Паш, а ты помнишь?…— сыпались вопросы,— ты помнишь, как около шоссе немцы кормили нас кашей? в кювете около шоссе.
— Конечно, помню, только не кормили, а так… по ложке каши давали попробовать. Помню один раз гороховой дали... Мне гороховая очень понравилась. 
Мы остановились в безлюдном, но уютном переулке около круглой водонапорной башни, от которой исходило тепло. Кирпич башни, нагретый солнцем за день, теперь излучал приятное тепло на наши, легко одетые тела, а закат мягким светом освещал нас. Мы стояли лицом друг к другу; мои ладони сложенные в замок, лежали на девичьей талии сзади, а Дашины ладони — на ребрах моей груди, так что ее торс и голова были отклонены немного назад. Глаза девушки с доверчивой нежностью смотрели в мои, прикрытые очками.
— Да? — в лице Даши появилась задумчивость, она, видимо, вспоминала те визиты к пленным немцам, которые строили шоссе около наших домов, — а мне кажется, что немцы давали нам много каши… Я, например, наедалась.
— Дашь, ты девочка и притом очень кра-сивая, поэтому они и давали тебе больше, чем мальчишкам, — пытался возразить я.
Даша отвела ладони от моей груди и сделала ими легкий шлепок, мол, не спорь со мной:
— Ты что, Паш? Я некрасивая была и очень худая. Не лицемерь, пожалуйста! А немцы…
Я едва сдерживал желание прилепиться губами к Дашиным губкам и все чаще опускал глаза, задерживая взгляд на них — сладких, вле-кущих, возбуждающих. А когда и она начала переводить взгляд на мои губы, я всем существом почувствовал, что девушка желает того же. И не дав продолжать о немцах, я закрыл ее рот своими губами. Именно этого нестерпимо хотелось мне с первых минут встречи около магазина. Девичьи губы отозвались на мою смелость ошарашивающей взаимностью: через легкую рубашку я ощутил тепло ее нежных ладоней уже не на груди, а на спине — Даша обняла меня. Держа ее головку руками, я неистово целовал девушку, отрываясь только на секунды, чтобы взглянуть на ее лицо, чтобы воочию убедиться в реальности происхо-дящего, убедиться, что целую необыкновенную красавицу. 

В 1951 году пленные немцы строили мост через Оку и прокладывали шоссе, которое проходило в метрах двадцати от нашего двора. Сейчас это улица Октябрьской революции. А старый мост на опорах из толстых бревен был в то время там, где сейчас проходная КБМ. Мы — любопытные дети подходили к немцам; нам было интересно слушать незнакомую речь и наблюдать за работой десяти высоких парней под наблюдением часового с красными погонами и с длинной винтовкой.

Если поедешь через Оку по Щуровскому мосту, то обрати внимание на чугунную плиту на парапете моста. На ней отлито, что этот мост построен Министерством внутренних дел СССР в 1951 году. Внимательный человек поймет, что построен он заключенными — зеками. В данном случае немецкими пленными. Это министерство кроме всего прочего, было мощнейшим строительным трестом и пленных немцев использовали на строительстве лет десять после войны. Надо было бы еще столько же заставить их работать на нас, ведь столько они разрушили в нашей стране во время войны.
 
В полдень к немцам приезжала бричка с бачком каши и бидоном чая. В бричке сидели двое — один краснопогонник с винтовкой, другой — в белой курточке и в белом колпаке. Немцы с котелками подходили к бричке и «белый колпак» накладывал им кашу, а в крышку от котелка наливал чай. Кроме этого, каждый получал по приличному куску хлеба. Немцы садились на обочину, опустив в кювет длинные худые ноги в грубых солдатских ботинках, доставали из карманов ложки и склонялись над котелками. Некоторые выни-мали из карманов головки лука или чеснока. Во время их трапезы мы — пять-шесть пацанов — подходили к ним совсем близко и ждали от немцев угощения. Мы не просили, мы знали, что они сами угостят нас. Потому, что в первый день их появления около нашего двора они сами позвали нас попробовать каши. Потом мы осмелели и стали подходить к ним ближе.
Вот один из немцев облизал ложку, вытер ее тряпочкой и, выбрав из нас не самого сопливого, протянул ему котелок с остатком каши и ложку. Потом следующие проделывали то же самое. Мы ревниво подсматривали в котелки друг друга, ведь кому-то доставалось больше, кому-то меньше. После угощения у нас с немцами начинались диалоги. Точнее: немцы задавали вопросы, а мы скованно и немногословно отвечали. Один из них более-менее понятно говоривший по-русски, был переводчиком. Вот диалог, который я хорошо помню. Рыжий и улыбчивый немец просит «переводчика»:
— Frag dort einen Jungen, ob er eine Mutter hat? (Спроси вон у того мальчика: у него мамка есть?)
Тот переводит вопрос, обращаясь к одному из нас с бледным острым личиком и в большой старой кепке. Глаза мальчика испуганно забегали; он уже хотел спрятаться за кого-нибудь из нас, испугавшись, что немец обратился именно к нему. Но немец не отстает:
— Мамка… мамка есть у тебя?
— Есть,— отвечает мальчик.
— А папка есть? — продолжает допыты-ваться немец.
— Нету папки, — уже смелее отвечает пацан.
— А где он?
— Его немцы на войне убили…
Мальчик отвечает автоматически, забыв, что перед ним сидят те самые немцы. «А, чо? Он всем так отвечает на вопрос о папе. И мама так говорит. И все дети, у которых отцы не вернулись с войны, говорят так». Часть ответов немцы понимают без переводчика, но последние слова мальчика пришлось перевести. Немцы изобразили на лицах соболезнование, но ненадолго; и заговорили о чем-то по-своему, все более оживляясь.
А из нас больше половины были без отцов, если не больше. Слово «безотцовщина» часто звучало во дворе и всегда в негативном смысле. Когда ребенок напроказит и, если у него нет отца, то звучало: «У, безотцовщина! Как щас дам!»
После общения со своими, переводчик, улыбаясь, говорит мальчику:
— Тогда п озови свою мамку к нам…
— А зачем?.. — высоко подняв белобры-сые брови, спрашивает мальчик.
После перевода слов остальным пленным, раздается гогот десятка глоток, который разбудил стоящего часового, задремавшего в обнимку с винтовкой. Нам, детям, было непонятно, что смешного в этих коротких вопросах немца, тем более в ответах нашего сверстника. Чудные эти немцы — пленные, под охраной часового, а такие веселые.
Часовые, которых меняли каждые два-три часа, были все какие-то инфантильные — нас не отгоняли, на пленных, казалось, не обращали внимания; работают те или бездельничают. Часовые не надсмотрщики и не погонялы; у них одна задача — чтобы пленные не убежали, а работают они или сачкуют — это не их забота. Стоят с винтовкой и дремлют. Кашу часовые из того бачка не получали.

Около водонапорной башни на задворках голутвинского околотка мы целовались с Дашей. Целовались, как безумные, как сумасшедшие, как будто нам завтра умирать, как будто завтра наступит конец света, и мы хотим ухватить от жизни последние доступные радости. Эти поцелуи сладчайших Дашеньких губ доставляли мне невероятное наслаждение, какого я еще не испытывал в своей жизни.
Если ты прочитал о моей первой любви к девушке по имени Ара, можешь заподозрить меня во лжи. Нет, я не вру: те первые поцелуи в четырнадцать лет были тоже сладкими, но чистыми, без малейшего присутствия эротики. А какими они могут быть у не совсем созревшего юнца? В семнадцать же лет, тем более с такой красавицей, поцелуи были совсем другими, именно с этим эротическим вкусом, с подсознательным желанием развития событий, перехода их в более сладкую фазу. Что те невинные, еще детские ощущения по сравнению с этими? Ничто!   
Дашино дыхание, запах ее тела как нимб обволакивал девушку. Находясь в этом нимбе, мне хотелось раствориться в нем, хотелось всем телесным существом раствориться в Дашеньке. Хотелось, чтобы ее женственность, ее женская сущность, ее божественное женское начало поглотило меня, поглотило полностью и без остатка.
Сейчас думаю, что это было случайное душевное возбуждение молодых людей. Я не знал ее характера, ее образа мыслей и вообще мало знал о ней. Знал в детстве девочку, с которой играл во дворе, но она среди детей ничем не выделялась. А сегодня!... Надо же! Так случилось, что в момент нашей встречи резонанс душевных возбуждений совпал, совпали амплитуды наивысшего эмоционального взлета и это вылилось в то, во что вылилось.
В те годы я был увлечен поэзией Сергея Есенина и не мог сдержаться, чтобы не прочитать его стихи Даше. Есенина начали вновь публиковать в 1961 году после длительного запрета в 1930 году. Довольно-таки объемный томик его избранных произведений оказался в тот год и у меня. Я так полюбил его поэзию, что она сама западала в душу и запоминалась; особенно крепко заседала в голову его любовная лирика. Я мурлыкал его стихи на свой мотив, а на природе, когда был в одиночестве, уже не мурлыкал, а пел; при этом на глазах непроизвольно выступали слезы умиления.
Прочитал Даше самые душещипательные строки, помню; читал экспрессивно, с сугубо личной, очень предвзятой и целенаправленной интер-претацией любовной лирики поэта. Помню строчки, которые произвели на девушку очень сильное впечатление. Да и не могло быть иначе в моем эмоциональном исполнении, когда моя чувственность достигла апогея:

                Ну, целуй меня, целуй,
                Хоть до боли, хоть до крови…
                Не в ладу с холодной волей
                Кипяток сердечных струн…

«Хоть до боли, хоть до крови»,— на этих словах я делал самый сильный акцент. Читал полностью вот это стихотворение, из которого на сегодняшний день остались в памяти только эти строки:               
                …Зацелую допьяна, изомну, как цвет,
                Пьяному от радости пересуду нет…

Читал много, ведь я почти наизусть знал тот томик поэта. Даша слушала с неподдельным вниманием, с жадностью впитывала волнующие кровь словосочетания. Есенин, я видел, произвел на девушку впечатление, шокирующее чувственным проникновением слов до самого дна души. Его лирика тронула Дашу, а грубость, особенно, где он кричит, что «зарежет кого-нибудь под осенний свист» осталась непонятой.
Не знаю зачем, наверное, по своей непроходимой глупости, прочитал и вульгарные стихи из его хулиганской серии, в частности вот это, обращенное к американке Айседоре Дункан:



                Излюбили тебя, измызгали —
        Невтерпеж.
        Что же смотришь ты синими брызгами?
        Али в морду хошь?.. и т. д.
 

Прочитал полностью. Это здесь я ограничился первыми строками т. к. дальше идет непотребщина, которую не хочется повторять за поэтом. А Даше прочитал полностью пьяный бред Есенина. Ну, не балбес я? Спрашиваю себя: зачем? для чего испачкал этим дерьмом ушки молодой девушки? Сам не знаю, но что было, то было и этого не исправить. Даша слышала стихи Есенина впервые и не верила, что такое печатается в нашей советской стране. Даже в сумерках были видны ее удивленно и испуганно расширенные глаза; конечно, я пожалел о совершенной глупости. Надо было остановиться на любовной лирике; и этого было достаточно для невинной девушки, воспитанной на догматической и пуританской школьной поэзии. А слышать откровенное хулиганство было для нее, конечно, психологическим шоком. После моего вдохновенного чтения, после того как я вы-дохся, полностью выложив все, что помнил, Даша вкрадчиво попросила:
— А можешь дать мне почитать?.. На один день? Я перепишу те, которые ты цитировал … только не последние.
— Конечно дам, да хоть на неделю…
Опустив голову, тихо, скорее всего, для себя, она произнесла:
— Не могу поверить… Неужели правда, что такое печатают?
Я чуть было не предложил прямо сейчас вместе сходить за книгой, чтобы она убедилась в моем правдивом изложении лирики Есенина, а особенно его поэтического хулиганства, но желание обнимать Дашеньку в этом уютном месте пересилили эту готовность. Не мог я оторваться от нее.
— Завтра же и принесу… А Есенин родился недалеко от Коломны, в пятидесяти километрах от нас, в Константинове, на берегу Оки. Я был там. Там такие эпические пейзажи, такие необъятные дали открываются с высокого берега! Был и в его доме… там сейчас музей. Хочешь вместе съездим туда?...
— Поедем, Павлик, хоть завтра,… я с удовольствием. Ведь я нигде не была, никуда не выезжала из Коломны.
Мы продолжали воспоминания. В моей памяти всплыл случай из детства и заставил сжаться сердце. Как можно нежнее, я спросил:
— Дашенька,… а ты помнишь, давным-давно у костра за сараями я обжег тебя горящим битумом?…
— Конечно помню, Павлик…Я все помню из детства… Ты ведь нечаянно это сделал?
— Наверное, след остался на ноге?.. Прости меня, дурака… Я так переживал за тебя, мне так жалко было тебя…

Нам было по девять-десять лет, когда мы, не в первый раз, разожгли костер за сараями. В тот день кто-то принес к костру кусок рубероида. Трое пацанов, в том числе и я, нацепив на палки обрывки рубероида и распалив их на огне, были в восторге от того, что битум горел ярким пламенем и дымил черным дымом. Горящие капли битума капали с факелов, продолжая гореть на земле. Мы, неразумные, с диким визгом еще и размахивали ими. Даша стояла рядом со мной и смотрела на первобытную забаву. И вот последствия: горящая капля битума размером с вишню попала на Дашино платье чуть выше колена. Пронзительный визг девочки заставил нас опустить факелы и обратить внимание на Дашу. Она пальцами пыталась стряхнуть с платья горящий битум. На подоле мгновенно прогорела дырка, на ноге ожег, пальцы тоже пострадали. Даша убежала домой. Я испугался и ждал, что сейчас появится ее отец, и я получу возмездие кнутом и непременно по спине. Спина заранее ныла от предстоящей боли… Но никто не появился. Толи отца не было дома, толи Даша не выдала меня?
Дня через три выхожу на улицу с куском черного хлеба, политым подсолнечным маслом и посыпанным солью:
— Сорок один — ем один!
Эту фразу, известную детям послевоенного времени, я поспешил произнести громко, увидев во дворе кучку сверстников. Если бы кто-то из них опередил меня, крикнув: «Сорок восемь — долю просим», то пришлось бы делиться. Увидел и Дашу с забинтованной ногой и пальцами на руке. Даша прижимала к груди тряпичную куклу и разговаривала с ней. Помня свою вину, я отломил от куска половину и протянул Даше, хотя она не просила, услышав про «сорок один».
— Ну чё, болит? — как можно ласковей спросил я.
— Да нет, сейчас нисколечко… первый день болело, а сейчас не болит… если не дотрагиваться, — и девочка зубками впилась в кусок хлеба.
Как же вкусен был для нас тот хлеб с ду-шистым подсолнечным маслом и солью, поглощаемый на улице. Дома не то; на улице он был намного вкуснее… Как давно это было.

  — Конечно, помню, след остался, но почти незаметный...               
только кожа в этом месте меньше загорает… Вот посмотри, если увидишь?
Даша с наивной непосредственностью подняла край сарафана выше колен. Я присел на корточки и в свете догорающего заката увидел еле заметный след от ожога — светлое пятнышко с пятикопеечную монету повыше колена правой ноги. Даша одной рукой держала подол сарафана; пальцами другой руки ерошила волосы на моей голове, склоненной к ее бедру.
— Это, Паш, память о тебе осталась и, наверное, на всю жизнь. Всю жизнь теперь не забуду тебя…
Я губами прильнул к этому пятнышку и рассудок полностью покинул меня, как только мои горячие ладони ощутили Дашины бёдра выше сгиба колен сзади. Я целовал бёдра уже выше пятнышка, прижимался к ним лицом; особенную прелесть мои щеки и губы ощущали между бёдрами. Очки я убрал в карман; при поцелуях они не мешали мне, а здесь были лишними. Я долго не отпускал рук, губ и лица от стройных, нежнейших ног девушки, неистово ласкал эту осязаемую красоту, ласкал бы  до бесконечности. Даша растерялась; она не ожидала, что необдуманное обнажение ног произведет такую сумасшедшую реакцию с моей стороны.
— Встань, Павлик, встань…
Осознав, что зря показала воспламененному юноше свои бедра, тем более позволила с такой зверской неуемностью целовать их, поняв, чем это может закончиться, отпустила сарафан и, оглядываясь по сторонам, зашептала:
— Встань, пожалуйста!.. ну хватит, я прошу тебя!.. так нельзя. А если кто-нибудь увидит?.. ну хватит, Павлик, прошу!..
Слова произносились хоть и боязливо, но не настойчиво. Накрытый сарафаном, с лицом между Дашиными бёдрами, я тоже не молчал, а как чокнутый повторял:  .
— Прости меня, Дашенька, прости дура-ка!.. Я не хотел, поверь мне!..
Да тебе, балбесу, надо было шептать, что она божественно красива, что она восхитительна, говорить о большой любви к ней, что она достойна такой любви, что она необыкновенно желанна, надо было говорить, что ты теперь жить не сможешь без нее. Надо было горячими словами расслабить девушку, чтобы она позволила тебе чего-то бо;льшего, более сладостного, а ты, глупый, заладил: «прости, прости, не хотел».

Это продолжалось долго; и должно было чем-то кончиться. А кончилось, по всей вероятности, моим поллюционированием; точно не помню, но это вполне вероятно в том возрасте и такой ситуации. С огромным усилием я оторвал губы от Дашиных ног, с не меньшим усилием оторвал от них и горячие руки; а им, блудливым, так хотелось подняться выше, выше и еще выше. Можешь представить мое состояние? Конечно, можешь. Женские бёдра, особенно их внутренняя, нежнейшая часть разбудили во мне воображение, волну-ющее до сумасшествия; это сумасшествие со сверхъестественной силой влекло туда все мое существо. Милая Дашенька, ты не представляешь, как в тот момент я трепетно любил тебя, как ты была желанна для меня! Вот на этом фундаментальном инстинкте зарождается у мужчин непреодолимая тяга к существу противоположного пола. Да, в тот момент я уже любил Дашеньку в полном смысле этого слова, любил искренне, любил до самозабвения; эта девушка стала для меня единственным существом на белом свете, в котором заключено преддверие райского блаженства всей моей жизни. «И этой богине, когда она была девочкой, я причинил боль горящим битумом!» — терзала мой взбудораженный мозг жалость, смешанная с сильным любовным чувством.
Заставив себя подняться, я сильно прижал девушку к себе и впился губами в ее открытый рот. Поймав там язычок, я с жадностью втянул его в себя. Девичье тело начала пронизывала мелкая дрожь; толи от моего неистовства, толи от ночной свежести, повеявшей со всех сторон на наши легко одетые тела.

Как ни стараюсь писать лаконично, без лишних рассуждений, но об этом не могу умол-чать — о женских ногах. Нет. О ножках. Почему они сводят с ума молодых мужчин, особенно юношей, особенно своей соблазнительной частью выше колен. Помнишь у сластолюбца Пушкина:
 
… Ах, эта прелесть женских ножек!
     Всегда прельщает взор мужчин …
                или
               … О, ножки милой Терпсихоры!
      Они прелестны для меня,
      Они пророчествуют взгляду
      Неоценимую награду …

Говоря об эротической прелести женских ножек, поэт имел в виду бедра или, извиняюсь, ляжки. В этом я уверен на все сто, но эти грубые слова чужды нежной лирике. К сожалению, в русском языке нет литературно приемлемого наименования этой части женского тела. Сам Пушкин пошел на компромисс с реальностью, обобщенно назвав эту часть ножками. Согласись, что «бедро» звучит неэстетично; «бёдрышко» — тоже не то; применимо только со словом «куриное», ну еще с французскими «жареными бёдрышками лягушки». Назвать бедром внутреннюю часть женских ног выше колен — унизить и оскорбить эту часть. Никак не подходит это анатомическое название тому, что как магнитом притягивает взор мужчин не только любимой, но и незнакомой дамы. Конечно, по-русски это «ляжки», но в литературно-эстетическом плане вульгарщиной несет от этого слова с огрубляющим суффиксом. Культурный человек постесняется произнести это слово в отношении женщины. Вот у собаки, у волка это ляжки. Лев Толстой часто употребляет это слово, но только в отношении животных. Посему, рассказывая о Дашеньке, я ощутил затруднение: не нашел я в русском языке достойного названия этому изящному предмету. Посему употребил слово «бедро», совершенно не отвечающее восторженности момента. А нам доказывают, что наш язык, самый богатый и самый выразительный. Как достойно именовать эту, имеющую огромное значение в общении людей, часть тела я не знаю.
Мудрая Природа по своему произволу придала притягательное изящество женским бедрам. Для чего? Да только для того, чтобы мы, самцы, созерцая их, эротически соблазнялись и возбуждались. Это явная провокация на наши дальнейшие действия, которые очень нужны Природе для продолжения жизни человека на земле. Моло-дой человек мужского пола, как только в нем просыпается половой инстинкт, с жадностью смотрит на нижнюю часть женского тела. Куда невольно смотрит юнец, и не только юнец, когда видит танцующую женщину в кружении обнажающей ноги? Да только туда. При этом его одолевают эротические фантазии. На лицо женщины он смотрит мельком и между прочим. И если ты представитель сильной половины человечества поступаешь именно так, то не стесняйся и не кори себя, ты поступаешь так, как того хочет Создатель. А женщины, шельмы, знают это, надевая короткие юбки. Знают чем привлечь нас к себе. А если быть объективным, то надо уточнить — не они, а Мать-Природа беззастенчиво руководит их действиями. И еще один интересный нюанс: сильнее интригует нас эта часть тела, когда несколько прикрыта юбочкой, а не открыта, как на пляже.
   
Мы шли вдоль железной дороги — самый короткий путь от станции до Дашиного жилья. С левой стороны, за высокими зарослями сорной растительности на маневровых путях стояли угрюмые товарные вагоны. Оттуда доносились все запахи железной дороги. Где-то за вагонами еще работал маневровый паровозик, видимо формировал спешный состав. Оттуда раздавались приглушенные свистки составителей и сцепщиков; паровоз отвечал им короткими гудками. Справа, за более густыми и более мощными сорняками, тянулись заборы частых домиков. Мы шли по узкой тропинке с непроходимыми стенами дикой растительности по бокам.
Когда-то в детстве, на этой тропе меня хотели побить монастырские татарчата. Их семьи жили не только в кельях монастыря, но и в круглых кирпичных башнях монастыркой ограды. Из бойниц башен торчали жестяные трубы, скорее всего, буржуек; нормальной печки расположить там невозможно из-за маленьких размеров средневековых оборонительных сооружений. Монастырские были задиристей нас и чаще одерживали верх над нами. Была еще одна группировка — «бочмановские»; это пацаны из соседнего с нами пригорода Бочманово, что за шоссейной дорогой. Дрались без какой-либо причины, только чтобы излить накопившуюся в нас энергию. Бочмановские нас не трогали, хотя их было больше, а вот татарчата их боялись и прятались по христианским кельям и башням, когда толпа бочмановских осаждала развалины православного монастыря. Потасовки были частыми, но беззлобными; просто чесались кулаки, хотя разбитые в кровь носы и губы были. Учащались стычки ранней весной, как отголосок старинных русских боев улица на улицу, деревня на деревню, но нередко, спонтанно возникали и в остальное время года. А встретив представителей противной стороны на нейтральной территории в меньшем числе, нападали и беспричинно мутузили, только за то, что из другой группировки.
Узкая тропинка — только двоим разойтись — как и десять лет назад пролегала между гигантскими, выше человеческого роста сорняками, вперемежку с лопухами и высокой колючей крапивой — чертополохом, ярко-сиреневые цветы, которого очень любимы пчелами и шмелями. Этот доисторический бурьян был так загущен и переплетен, что не продувался ветром, сквозь эти джунгли пройти невозможно. Летом, в жаркий день на этой узкой тропинке можно было задохнуться от из-бытка терпких запахов мощной первобытной растительности. Босиком, загрубевшей подошвой, я ощущал в жаркий полдень приятную свежесть влажной тропинки.
Вдруг передо мной, как из-под земли, появились трое монастырских. Этих ребят, тоже босых и оборванных, я знал в лицо — встречались на стычках. С одним из них мы недавно ходили в один детский сад. Самый оборванный из них истошным голосом издал азиатский призыв: «Это железнодорожный!… Бей его!..» Я бросился назад к станции и, не менее истошным голосом, на крайнем уровне инстинкта самосохранения закричал: «Серый!...Серый!..» Серый — это Серега, ко-торый был у нас во дворе вожаком, самый силь-ный и смелый пацан. Толи монастырские подумали, что Серый где-то рядом, толи ноги мои от страха оказались шустрее — я, не оглядываясь, добежал назад до станции. Монастырские, зная силу Сереги, боялись его кулаков и не стали догонять меня. Отдышавшись, я пошел домой по другой дороге — по улице Октябрьской революции.
Однажды, в стычке с монастырскими, я получил от татарченка  хороший удар в челюсть: жуткая боль свалила меня на землю. Лежачих не били. Думаю, что удар был нанесен не голым кулаком, а с зажатой в нем свинчаткой. Это своего рода кастет, но отлитый из свинца неумелыми руками подростка. Челюсть болела долго, но последствий, слава Богу, не осталось. Попадал и я кулаком в монастырские рожи, но очень и очень редко и не в рожи, а в голову или в твердый татарский лоб; так что больнее было моему кулаку, чем его лбу. Все больше махал кулаками и мимо, как большинство из нас — и тех и других. Чаще я лупил воображаемых врагов перед сном: как ударом в морду укладывал на землю по очереди троих, а то и пятерых. А засыпая, счастливый и довольный успехом на виртуальном поле брани, попирал их, лежащих на земле, ногой. Но это было так давно, так мелко и незначительно по сравнению с сего-дняшним вечером, подаренным мне щедрым Создателем.

К полуночи, озябшие, мы пришли к Дашиному бараку. На мне была рубашка с короткими рукавами, а на ней легкий сарафан. Даша осторожно, чтобы не услышали домочадцы, своим ключом открыла обитую войлоком дверь, и мы вошли в темную прихожую. Здесь было значительно теплее. В прихожей, среди рухляди, мы, стоя, согревали друг друга телами. Шелковые ресницы Дашеньки приятно щекотали мое лицо: щеки, нос и мои, распухшие от поцелуев, губы. Ост-рые соски девичьих грудей, видимо, без лифчика, прижимались к моей груди и током прожигали тело. Девушка не могла не ощущать сквозь наши легкие одежды моего возбуждения; она все понимала и все осознавала; в шестнадцать лет девушки знают об этом все или почти все…
Через некоторое время я услышал из-за двери в комнату, тоже обитой войлоком, приглушенный кашель. Глухой мужской кашель мог произвести только один человек — Дашин отец. Не знаю, висела ли еще нагайка на гвоздике или нет, но я испугался: вот сейчас выйдет из комнаты кочегар больших паровозов и разгонит нас этой нагайкой. Дашеньке достанется хлыстом, а мне, наверняка, кнутовищем, инкрустированным стекляшками, по спине, а может быть, и по морде. Но, слава Богу, нас никто не потревожил, никто не отвлек друг от друга.
Мы расстались в полночь. Я, счастливый, вернулся домой, унеся с собой запах девушки, вкус ее губ, незабываемое ощущение девичьего тела и, как мне казалось, многообещающее будущее. Из головы не уходил влекущий образ Дашеньки.

В тот вечер на меня обрушилось кратко-временное, но всколыхнувшее мою душу необыкновенное чувство к Дашеньке, которую именую только так, и не иначе. Это чувство я не могу назвать любовью в полном смысле слова; состояние, которое охватило меня было только прелюдией к любви. Часто начало влечения людей друг к другу бывает ярче, сильнее, незабвенней, чем последующие отношения, когда восторг от первых искр, от первых электрических разрядов между двумя противоположностями спадает. Сладкую прелюдию к любви я познал в тот незабываемый вечер; Это был один из самых сладостных моментов в моей жизни, к сожалению, без продолжения. Со временем, может быть, и возникло бы продолжение, но это была только огненная вспышка, только молния от эмоционального многовольтного разряда между двумя  молодыми сердцами.

Я не назначил свидания ни на следующий день, ни на последующий. Я должен был назначить встречу но, окончательно рехнувшись, забыл сделать это; наверное, предположил, что встреча произойдет сама собой, посчитал, что с этого момента мы будем неразлучны с Дашенькой. Я помнил, что обещал принести томик Есенина, что мы хотели посетить его родину. Мне в тот момент почему-то казалось, что мы теперь не расстанемся, будем встречаться каждый день, потому что я так хочу, потому что так хочет Даша. Какой же я был тупой! Встретились бы мы с Дашенькой на следующий день, то, наверняка, завязалась бы самая настоящая любовь. Но этого не случилось, и продолжения, к большому сожалению, не последовало.
На следующий день вечером я пришел к ее бараку, долго ходил вокруг и около, но ушел ни с чем. Не помню, что остановило меня постучаться в знакомую дверь. Ведь мне так хотелось повторить вчерашний вечер. Очень хотелось. В конце концов, можно было попросить какую-нибудь из девчонок, играющих около барака, вызвать Дашу, если уж так боялся ее отца. Вот глупая юность!
Потом еще несколько раз я подходил к бараку, по часу и более ждал встречи с Дашей, но с тем же результатом. Ну, куда она пропала, куда? Что за невезуха мне! К деду Фролу я ходил, но Дашу, к сожалению, так ни разу и не встретил.

Ни до, ни после в моей жизни не было такой ошеломляюще радостной встречи с существом женского пола. Тот вечер был, есть и, наверное, останется незабываемым апогеем моего жизненного счастья. И, что бы ни случилось в моей жизни плохого или неприятного, я успокаиваю себя сладким воспоминанием о том светлом, сумасшедшем июльском вечере в моем родном Голутвине. Никто не сможет отнять у меня этот вечер, он только мой!
   
Дальше пойдет диалог с самим собою:

— Хотелось увидеть Дашу?
— Да, да,… еще как хотелось.
— Почему же ты оказался таким нерешительным, даже трусливым? Ее  отца боялся? А написать письмо не додумался?
— Нет, не сообразил.
— А если бы Даша нашла тебя, и вы встретились бы?
— Я не назвал ей своего адреса, только сказал, что живу на Окском проспекте.
— Ну а все-таки? Если бы она нашла тебя, дурака, и позвала за собой? Пошел бы?
— Конечно, пошел бы,… непременно пошел, побежал бы, сломя голову. Это точно. Даю эту дурацкую голову на отсечение… Но, видно, не судьба, видно, так распорядился нашими жизнями господь Бог. Видно, не хотел он связывать Дашину жизнь с моей. Может быть, он предвидел что-то плохое и пустил мою судьбу в другое русло и уберег Дашеньку от меня, дурака. Кто знает?
Дашенька-а-а! Где ты сейчас? Где твои чувственные губы, где твои милые глаза, кто сейчас слушает твой чарующий голос? Дашенька-а-а! Отзовись! Хочу увидеть тебя! Только увидеть! Больше ничего!... Милая Дашенька-а-а!

Перечитал написанное, и захотелось по-настоящему заплакать. Но стыдно плакать в 50 лет, поэтому сдерживаю себя. А диалог моих двух «Я» продолжается:

— Со мной что-то не то. Скажи, что это?
  — Да, ладно, успокойся. Кончай ныть и прекрати бредить. Уж больно ты эмоциональный сегодня. Это от неумеренного принятия спиртного. Завтра на трезвую голову еще раз перечитаешь и поймешь, что это банальность, таких эпизодов в жизни каждого человека десятки, если не больше. Признайся, что придумал образ Дашеньки? Твое экзальтированное воображение придумало ее образ и он стал для тебя реальностью. Так?
— Не знаю.
— Ты влюбился в нарисованный образ. Подобное было в античной мифологии; толи в древнегреческой, толи в древнеримской.
— Не знаю, может ты прав, но что делать, если образ Дашеньки стоит передо мной. Нет, не образ. Она сама, сама Дашенька, стоит перед глазами.
— Ты, Пашка,– сумасшедший!... Ей богу!... Сожги этот рассказ,…  уничтожь,… забудь Дашку,… она ведьма!...
— О, Господи!.. Нет, нет и еще раз нет!.. Такое случается только раз в жизни и оставляет след, нет, не след, а незаживающую, плачущую рану на всю оставшуюся жизнь, рану, исходящую сладкими слезами, сладкую рану на сердце, на всем теле. О…О…О…!
— Что ты разнылся?... Дашенька,… Да-шенька… Кончай истерику! У тебя просто-напросто либидо разыгралось, гормоны взбеси-лись и количество тестостерона, видимо, зашкаливает. Так зашкаливает, что Дашка твоему воспаленному мозгу показалась богиней. Если ты сегодня увидишь ее — это, скорей всего, будет полная баба, бабища. Ты говоришь, что она на год моложе тебя, значит, ей около 50. Она была склонна к полноте?
— Откуда я знаю… Не худенькая была.
— Значит, сейчас это толстая баба и, скорей всего, базарного типа и тупая. Сам говоришь, что на дне ее глаз увидел только душу и девственность, а интеллекта не заметил, да, видать, его там изначально не было. А судя по жандармской наследственности — скандальная… и без зубов!
— Ты что?... с ума сошел? Почему без зубов?
— Да потому, что вы в детстве не доедали, сам говоришь, что ходили просить каши у пленных немцев.
— Ну, ты совсем!...
— А что же ты думаешь, что она осталась такой же, как в 16 лет?
— Я об этом не думал.
— Ты представляешь ее сейчас все той же десятиклассницей?
— Да!...Да!...Да!...
— Ты, Пашка, педофил!... Ты извраще-нец!... Тебе 50, а губы раскатал на 16-ти летнюю…
— Да пошел ты!... У меня мысли нет о сексе.
— Врешь!.. Признайся!
— Говорю, нет! Значит нет!
— Все!... Кончай балаган!... Давай еще выпьем, и забудем все к ядреной фени.
21 – 25 декабря 1993 г.


Рецензии