Херасков. Возвращение

Против священного Господня алтаря
Водою возрождал духовной Кир царя.
Когда невидимый мир зримым учинился,
В то время Божий дух над бездною носился;
Крещенья таинство изображает нам
Пример, подобный сим начальным временам;
Дхновеньем осветив крестообразно воду,
Казалось, воскрешал Кир падшую природу.
Священной был водой Владимир весь омыт,
И капля каждая его животворит.
Так Божий Дух, когда животворит вселенну,
В творенье каждое Он силу влил нетленну.
Пресветлы ангелы, составив цепь из рук,
Летали в радости святой купели вкруг;
Златыми крильями царя приосеняли,
От Бога свет приняв, дух княжий наполняли!
Водою омовен святою в первый раз,
Почувствовав кору отпадшею от глаз;
Отцова имени при важном возглашенье,
Восчувствовал души Владимир просвещенье;
В святые недра вод вторично погружен,
С превечным Сыном стал духовно сопряжен;
Но в третий раз водой святою омовенный,
Воспринял Дух Святый сей муж благословенный:
Живый небесный огнь всю плоть его протек,
И новый стал теперь Владимир человек.
Сей огнь есть Божие животворяще Слово,
Дающе душу нам, дающе сердце ново;
Воспринял Агнчью кровь, воспринял Агнчью плоть,
Тогда облек его сиянием Господь.
Броней смирения, покрытый правды шлемом,
Преображенный Царь стал новым Вифлеемом;
Пречистой Девою Мессия в нем рожден,
И в яслех ребр его увит и положен.
Владимир в вышний мир умом проник глубоко,
И в оке Божием его разверзлось око;
Имея новый слух и новы очеса,
Увидел пред собой отверзты небеса,
Увидел царство он Мессиино в Сионе,
И души праведных на Авраамлем лоне.

Здесь мы тоже – как и у Данте, и у других христианизированных писателей, – видим чисто христианскую матрицу, но при этом автор оставляет перспективу символического прочтения. Не буква утверждается – а принцип определяется – для понимания истинного живого христианства. Это ведь не просто библейские персонажи, это духовные принципы, происходящие в душе каждого, кто следует путём духовного просветления. Рождение Христа в душе.   
Но главное отличие Хераскова от Данте заключается, во-первых, в изображаемой картине мира и, во-вторых, в восприятии читателя.
Что видим у Данте? Линейное путешествие и, стало быть, линию, даже не спираль – потому как нет действительного перехода, слои не связаны между собой. Это некая застывшая каменная пирамида, – и речь здесь не о механическом движении, не о «танцующей химической формуле», а об отсутствующих живых органических, то есть связующих организм, взаимосвязях.
Тогда как у Хераскова находим не механическое перечисление увиденного, а развернутую религиозно-философскую концепцию. Здесь не линия, а органичная луковица. Не механика, но органика.
Что же до читательского восприятия: на «Комедию» Данте читатель смотрит со стороны – и что же находит? Грандиозное произведение искусства – да! Но вовсе не живой учебник жизни. Артефакт, но не живое слово! Иными словами, восприятие отстранённое, никак не сущностное, не экзистенциальное, – выражаясь по-простому: воздействует не на душу, а на разум.
Главное же в поэме Хераскова – действительная связь, способная внутренне, экзистенциально убедить, ввести идею – интегральную – непосредственно в сущность читателя – причем подаётся это так легко, что воспринимается даже в юном возрасте (о чем свидетельствуют примеры Тургенева и Аксакова).

Священные камни Европы

Джованни Боккаччо пишет в своём жизнеописании Данте: «Я твердо знаю, что за любой, даже тайный проступок, нам когда-нибудь придется держать ответ, и, значит, следует не только избегать недобрых дел, но и стараться праведными деяниями искупить свершенное; поэтому, будучи уроженцем Флоренции и, следовательно, занимая в ее истории какое-то место, пусть и самое малое, меж тем как Данте Алигьери благодаря своим заслугам, добродетелям и высокородности занимает огромное, я, подобно любому флорентийцу, должен воздать ему честь; сознавая, что дарования мои чересчур убоги для столь великого дела, я тем не менее обязан восславить поэта, насколько позволит мне мой негромкий голос, раз уж сама Флоренция до сих пор не вознесла ему громоподобной хвалы; но не статую, не пышное надгробие я воздвигну ему – у нас этот обычай вывелся, к тому же подобное свершение мне не под силу, – нет, я возвеличу его словами, хотя для такой цели они слишком бедны. Но чем богат, тем и рад, – лишь бы чужеземные народы и вкупе, и порознь не посмели утверждать, что соотечественники поэта проявили неблагодарность к его великой памяти»,
По сути то же самое мы вправе сказать и о нашей ситуации: «Будучи уроженцем Руси… Я, подобно любому русичу, должен воздать ему честь… Обязан восславить поэта… Раз уж сама Русь до сих пор не вознесла ему громоподобной хвалы…»
А вот ещё стихи на ту же тему от знаменитого скульптора Микеланджело Буонарроти (1475–1564):

Он зрел картины божьего суда,
Он побывал в чистилище и, зная,
Дорогу в рай, достиг при жизни рая,
Чтоб молвить правду воротясь сюда.

Зачем, зачем горит его звезда
И над моим гнездом, не угасая,
Когда на свете нет такого края,
Где злее бы к нему была вражда?

О Данте речь. Его могучей лире
Неблагодарный не внимал народ:
Издревле слава недостойных – шире.

Когда б достиг я Дантовых высот,
И я бы счастью в этом злобном мире
Его печальный предпочел исход.
(перевод Евг. Солоновича)

Не о Хераскове ли также и это? Могут возразить, что в нашем случае уж больно много времени утекло, и память о нашем поэте выветрилась напрочь, тогда как Боккаччо писал непосредственно после событий, да и Микеланджело, как видно, весьма остро чувствовал суть дела. Однако с точки зрения Интеграла: что такое время? Не более чем условность. Да и примеров возвращения из пучины забвения есть множество. Наиболее показательны случаи Франсуа Рабле (1494–1553) и Сирано де Бержерака (1619–1655) – возрождение интереса к их творчеству произошло в XIX веке, чему мы обязаны библиофильскому гению Шарля Нодье (1780–1844). Но то же самое случилось и с Данте: по-настоящему его открыли и вспомнили тоже в XIX веке.
Обратим внимание на интересное совпадение: в одно и то же примерно время в Европе состоялось возрождение Рабле, Сирано, Данте, тогда как на Руси – свержение и последующее забвение Хераскова. Там вспомнили, здесь постарались забыть. И где теперь тот Омир, тот Расин?
Что же сие значит? А немного-немало: то, что ОБЕЗГЛАВИЛИ РУССКУЮ МЕТАКУЛЬТУРУ. Уронили ЗЕРКАЛО, разбив его на отдельные части, затем выбрали некоторые из них, остальные же отбросили за ненадобностью. Таким образом в русской литературе произошло забвение духа, ниспадение в материю, в результате чего на долгие годы и даже столетия удовлетворились неполным, частичным видением, неполной картиной мира, раздробленным восприятием. То, что называется ПАДЕНИЕ ЛЮЦИФЕРА (частный случай для русской литературы).
В результате усекновения своей головы (как вариант – разрушения фундамента) она (метакультура русская) ушла головой в Европу – в Гомера, в Данте, – что предопределило столь нехорошие существующие поныне вещи как комплекс неполноценности – нет пророка в своем отечестве! – как преклонение пред Западом, Европой, европейской культурой, по сути чужой, в смысле другой, не своей для России. Отсюда и Чаадаевское письмо, и фразы о том, что у нас нет своей литературы и т. п. поверхностные суждения, возникавшие по той причине, что западноевропейская традиция овеяна древностью, как бы первородством.
В этой связи крылатым стало выражение из романа Ф. М. Достоевского «Подросток» (1875): СВЯЩЕННЫЕ КАМНИ ЕВРОПЫ. Главный герой романа Версилов говорит: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была Отечеством нашим, как и Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусств, вся история их – мне милей, чем Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!»
При всем уважении к Фёдор Михалычу (поскольку Версилов это его Альтер эго) вынужден обратить внимание на очень важную ошибку. Что называется, ошибку в проекте. К которой привело смешение неравнозначных понятий с последующим их уравнением: любовь к своему и любовь к чужому. 
Можно любить миллионы красивых и достойных женщин, но разве можно их сравнивать и ставить на одну доску с матерью (речь идёт о матери в полном смысле этого понятия)? При этом любить своё вовсе не означает не любить чужое, просто нужно понимать сущностную разницу, понимать где находится твоя голова и что такое твоя национальная традиция (см. главу ЧТО ТАКОЕ ТРАДИЦИЯ?). Есть наднациональное – оно в интеграле – а дальше: или твоё, или чужое – твоё не в смысле национального эгоизма, а в смысле духовной самодостаточности. 
Европейская культура в силу своей древности и дифференцированности для многих образованных людей (пример Версилова) намного привлекательнее, чем русская. Но, как говорится, вы нас чёрненькими полюбите, а беленькими нас всякий полюбит (где черное и белое как семя и цветок – как традиция сама в себе и реализация этой традиции).
Важно понимать, что человек не волен сам себе выбирать голову, то бишь родину. Также и народ. И рано или поздно – если всё понимает правильно (от слова ПРАВЬ) – он придет к выводу, что его собственная голова ничем не хуже других. Даже если она и не настолько красива.
Посему повторим: время – понятие условное, тем более, когда речь идет об Интеграле. Гомер, Вергилий, Данте овеяны временем, давностью лет. Однако произведения интегральные вне времени – и не имеет принципиального значения, КОГДА они написаны.
«Да разве ж это главное? –  в статье «Незабвенный Херасков» («Нева» 2013, №11) пишет Наталья Гранцева. –  Главное то, что к 1797 году поэт написал две грандиозных эпических поэмы – два эпоса на русскую тему и на русском языке (а третью, блестящую, но менее грандиозную еще ранее – «Чесменский бой»). <…> Автор этих поэм – поэт-первопроходец, превзошедший не только М. В. Ломоносова, но и других предшественников, не сумевших взять национальную эпическую высоту. А Михаил Херасков – первым! и дважды! – смог!»
А то, что Гомер, Вергилий, Тассо являлись образцами, вовсе не означает что это было слепое подражание; образец здесь – формальный ориентир, сосуд же наполняется глубоко оригинальным содержанием с собственно русским религиозным сознанием. То есть сущностный ориентир – это вовсе не Гомер, Вергилий, Тассо как литературные произведения, не СВЯЩЕННЫЕ КАМНИ ЕВРОПЫ, сущностный ориентир – это связь со Всевышним через Русскую традицию.

В общем, дело обстояло так: в XVIII веке в предельно краткие сроки русская литература прошла колоссальный путь. Вершина этого пути – интегральные творения Хераскова.
Есть, возможно, свои недостатки: прежде всего, несовершенный еще, недостаточно гибкий язык. Но тут опять-таки не всё однозначно.
Как мы читаем Данте и других старо-европейских классиков? В переводах XIX и XX веков (Данте, в частности, в переводе Лозинского). В связи с чем возникает, во-первых, вопрос: насколько современный русский язык соответствует итальянскому XIII-XIV веков? И, во-вторых, ощущение: гладкопись современного русского языка, пушкинская просодия тоже имеет не только достоинства, но и недостатки, а именно: сознание не цепляется за мысль, а пролетает мимо. На это, как мы помним, говоря о силлабо-тонике, обращал внимание и Бродский: «…Дело в том, что в этой шероховатости, неуклюжести таились свои собственные преимущества, потому что у читателя мысль задерживалась на сказанном. В то время как гармоническая школа настолько убыстрила или гармонизировала стих, что все в нем, любое слово, любая  мысль, получает одинаковую окраску, всему уделяется одинаковое внимание, потому что метр чрезвычайно регулярный».
Таким образом, сегодня совершенно ясно: нельзя лингвистический архаизм рассматривать как недостаток. И в этой же связи можно задаться вопросом: кого сегодня интереснее ПРОСТО читать – архаичного Хераскова или гармонизированные переводы Данте, Ариосто, Тассо?
Наверняка, это зависит от того, кто чем интересуется, кто что ищет. Лично мне, так же как и Версилову, вовсе не чужда культура европейская, и, в частности, упомянутые ренессансные итальянские поэты… однако в настоящее время – когда в силу геополитического возрождения России вновь пробуждается интерес к собственным истокам и основам, дело оказывается вовсе не в особенностях просодии и даже не в занимательности сюжета, – а в значимости для России, для российской метакультуры. 

Я зрю на высоте Днепровых берегов
Российских сонмище великое полков;
Как будто облака, на части разделенны,
В громаду кажутся потом совокупленны,
Мне тучей мрачною являются полки,
Расширившейся вдоль шумящия реки;
Мне тамо храбрые воители предстали,
Которы в туче сей как молнии блистали:
Там виден Суздальский начальник, Святослав,
Отважный Всеволод, Заволжский Князь Мстислав,
Позвезд и Изяслав; но в их младые годы
В очах у них сиял геройский дух природы;
Владимировы то отважные сыны,
И мужеством ему и мудростью равны.
Владимир выступил из града в ратно поле,
И зрится прежнего теперь монарха боле;
Лучи спиралися в его златой броне,
На бурях, мнилось, он сидел, не на коне;
Пернатый шлем его зефиры развевали,
Величества челу венчанну придавали;
Казалось, будто бы, приняв телесный вид,
Небесный некий дух в его лице сокрыт.
Я вижу вкруг него вельможей знаменитых,
Бросающими огнь доспехами покрытых.
Так всходит светлая на горизонт луна,
Когда планетами объемлется она,
И войско двигнулось с гремящею музыкой
Подобием реки, течением великой.

Таким образом, фокусируя взгляд на понятии собственно русской метакультуры, вычленяя, дифференцируя её из культуры общеевропейской, приходим к очевидному выводу: значение Хераскова для России, для русской метакультуры неизмеримо больше, чем значение Данте или Гомера. По той причине, что относительно России явления эти находятся в сущностно разных пластах – внутреннем (субъективном) и внешнем (объективном). Вещество поэм Хераскова – это органическая субстанция субъекта Русской метакультуры, тогда как основоположники западноевропейской литературы для Руси не более чем внешняя картинка – объективная, а не субъективная данность.      

Здесь, конечно, требуется разъяснение самого понятия МЕТАКУЛЬТУРА.
Об этом говорится в «Розе Мира» Даниила Андреева, причём у него понятие это –пространственное:
«МЕТАКУЛЬТУРА (по Даниилу Андрееву) – внутренние сакуалы Шаданакара, представляющие собой как бы сегментарные членения некоторых его нижних слоев. Метакультуры состоят из разного числа слоев, однако каждая из них обладает непременно тремя: физическим – местом обитания в Энрофе соответствующего сверхнарода, творящего свою культуру; затомисом – небесною страною просветленных душ этого народа; шрастром – демоническим исподним миром, противопоставляемым затомису. Кроме того, все метакультуры включают то или иное число слоев Просветления и слоев Возмездия. Характер этих миров в каждой из метакультур варьируется в зависимости от хода метаисторических процессов» (Андреев Д. Л. Роза Мира. – М.: Иной Мир, 1992. – с. 570).
Для того чтоб не было совсем уж непонятно о чём речь, для тех, кто не знаком со специфической терминологией Розы Мира, приведём два основополагающих определения оттуда же:
«ШАДАНАКАР – собственное имя брамфатуры нашей планеты. Состоит из огромного числа (более 240) разноматериальных слоев, инопространственных и иновременных».
«ЭНРОФ – имя нашего физического слоя – понятие, равнозначное понятию современной астрономической Вселенной. Характеризуется наличием в нем пространства трех измерений и времени одного измерения».
Вовсе не собираясь опровергать пространственное определение Даниила Андреева, дадим всё же собственное – то, как мы естественным образом его понимаем:
Метакультура – сверхкультура, высшая культура, духоводительствующая, духовная основа народа, связующая народ с миром горним, божественным, расширяющая сознание народное, пространство жизни из материального мира продлевающая в мир духовный.   
Понимание этого необходимо для выхода из-под воздействия расплывчатого – потерявшего какое-либо сущностное значение – понятия КУЛЬТУРА. Того стереотипно-расхожего приземленного понятия, что включает в себя всё без разбора производящееся умом человека, независимо от содержания. Это может быть нечто абсолютно аморальное, ведущее к полному разрушению собственно культуры – к примеру, литературные опусы маркиза де Сада…
Заметим, что понятие метакультуры вывело нас прямиком к фигуре Даниила Андреева, поэта-духовидца ХХ века, создателя концепции Розы Мира. И это еще одно проявление Уробороса в нашем исследовании, в том смысле, что Херасков и Даниил Андреев представляют собой два полюса интегральной русской литературы: первый – до начала процесса дифференциации, второй – после процесса дифференциации.
Однако… оказывается, что в «Розе Мира» равно как и в других произведениях Даниила Андреева нет ни слова, ни единого упоминания о Хераскове. Почему?
Но с этим всё очень просто, ибо ответ лежит на поверхности. Дело в том, что на открывшуюся поэту картину Интеграла с венчающей её Розой Мира наложилось субъективное видение автора, инспирированное тем – и только тем! – объёмом знаний, которыми он обладал в реальности. Таким образом, он оказался связанным по рукам и ногам, скованным веригами политического мировоззрения и весьма ограниченных знаний (комплекс Данте). При переходе к конкретным персоналиям он действует исключительно в матрице тех представлений, которые впитал, то есть находясь в существовавшей тогда канонической системе представлений о литературе. Почему ничего не говорится у него о Хераскове? Потому что он был сыном своей эпохи и ничего толком не знал о выброшенном на маргинес поэте эпохи минувшей.
Итого, он пришел к идее интеграла, но с недостаточным охватом, суженным горизонтом.  И чтобы не показаться голословным, приведём здесь давнюю нашу заметку о наиболее показательной его ошибке:

Там, где Эдем сошелся с Монсальватом
В защиту Франции от “Розы Мира”

Книга Даниила Андреева “Роза Мира” – вещь воистину уникальная, требующая всяческого изучения и осмысления. Осо¬бенно ценны прозрения философа, поэта и духовидца о мирах вос¬хо¬дящих и нисходящих, о структуре Шаданакара, учение об эгрегорах.
Другое дело, когда Даниил Леонидович переходит к конкретике относительно некоторых личностей – деятелей истории и культуры, к трактовке конкретных событий, – тогда во многом субъективные и неполные знания наслаиваются на открывшееся внутреннему взору, и в результате в “Розе Мира” возникают места не просто спорные, а вовсе неприемлемые. К таковым, прежде всего, отно¬сят¬ся рассуждения о Франции и французской культуре.
Каждому великому народу по учению “Розы Мира” соот¬ветствует определенный затомис – высший слой метакультуры, небесная страна – обитель Синклита, то есть сонма просветленных душ людей данного народа. Так вот, Франции Д.Андреев отказывает в существовании собственного Синклита.
“Разграничение слоев Эдема и Монсальвата основано главным образом на национально-культурных различиях между романскими и германскими народами… Франция находится в промежуточном положении, ее трагедия в том, что у нее нет своего Синклита. Одни из восходивших монад поднимались из Франции в своем посмертии в Эдем, другие – в Монсальват” (Д.Андреев. “Роза Мира”, Иной мир, 1992, с.122).
Развивая эту тему в осмыслении литературы и искусства, Д.А. вводит понятие вестничества.
“Вестник – это тот, кто, будучи вдохновляем даймоном (высший человек четырехмерного пространства. – О.К.), дает людям по¬чувствовать сквозь образы искусства в широком смысле этого слова высшую правду и свет, льющийся из миров иных”. (Там же, с.350)
Далее перечисляется ряд западноевропейских поэтов, которые, по мнению Д.А., обладали несомненным даром вестничества: Эшенбах, Данте, Петрарка, Сервантес, Кальдерон, Шекспир, Мильтон, Шелли, Кольридж, Китс, “корифеи литературы немецкой и скандинавской”. Но никак не французской.
“Действительно особняком в этом отношении стоит литература французская, удивительно бедная вестничеством. Но это находится в теснейшей связи с общей метаисторической трагедией Франции. Еще в начале XVI века ее дух-народоводитель поднял нечто вроде бунта против демиургического плана. По-видимому, он желал, чтобы французский уицраор (демон великодержавной госу¬дар¬ственности. – О.К.), незадолго перед тем родившийся, был санкционирован свыше на объединение романо-католических народов на основе не католичества, а французской государ¬ственности. Таким требованием этот дух вызвал свое отстранение, и Франция осталась без непосредственного водительства. Ее Синклит, оставшийся в Эдеме, слился с Синклитом апостола Петра, но после этого в него из Франции поднимались уже немногие, другие входили в Монсальват. Отсюда – та прогрессирующая духовная ущербность, которая бросается в глаза метаисторику при обозрении французской культуры уже в XVII веке. Позднее она находит свое выражение в литературе и философских поползновениях эпохи энциклопедистов – явлениях, говорящих о прискорбном господстве рассудка, выхолощенного ото всякой духовности и даже сознательно ей противостоящего. Здесь не место разъяснять тот необыкновенно сложный узел метаисторических процессов, каким была Великая Французская революция. <...> нужно отметить, что те гражданские идеалы “свободы, равенства и братства”, те “права человека”, которые начали свое победное шествие по всему миру именно из Франции, были попыткой демиурга Романо-католической метакультуры, при участии его собрата – демиурга Северо-Запада, – поднять этот оставшийся без водительства народ теми идеалами, которые были для него органичнее. Но возраставшая пустынность трансфизических слоев над Францией делала ее все более и более беззащитной от всевозможных демонических воздействий. Искажение про¬воз¬гла¬шен¬ных идеалов и их подмена революционной тиранией начались уже через несколько недель после взятия Бастилии. <...> Беда не исчерпывалась при этом кровопролитием в самой Франции; она приобрела значение мировое благодаря тому, что был отравлен весь духовно-идейный поток, устремившийся из этой страны по землям Европы. <...>
Постепенно Франция оказалась как бы в вакууме между двумя метакультурами, двумя Синклитами. Что же касается французской литературы, то ее спуск по ступеням убывания духовности окончательно определился в ХIХ веке. Сколь высоко ни оценивали бы мы уровень художественной одаренности Бальзака, Флобера, Мопассана, Франса, никакого признака вестничества мы в их творениях не обнаружим; оно сказывается лишь у очень немногих писателей позднего периода Франции: у Шатобриана, Гюго, может быть, у Малларме. Последним, над чьими произведениями еще мер¬цал иногда отраженный отблеск вестничества, был, по-видимому, Ромен Роллан” (Там же, с 358, 359).
Как видим, незавидное место отвел Франции досточтимый Даниил Леонидович. Однако, на наш взгляд, все эти рассуждения говорят не об ущербности французской культуры, а скорее, о не¬знакомстве с ней самого автора “Розы Мира”. Недоумение вызывает упоминание Малларме – наибольшего материалиста и атеиста из вождей французского символизма и декаданса. В то же время Д.А., по всей видимости, не имеет представления о творчестве Пьера Симона Балланша, Шарля Нодье, Альфреда де Виньи, Альфонса де Ламартина, Вилье де Лиль-Адана, Эдмона Ростана, не говоря уже о целой “плеяде” французских мистиков XVIII-ХIХ веков, таких как Луи-Клод де Сен-Мартен, Фабр д’Оливе, Станислав де Гюайта, Сент-Ив д’Альвейдр, Эдуард Шюре, Элифас Леви, Жозефен Пеладан. Не помешает вспомнить также художников Гюстава Моро, Одилона Редона.
Не выдерживает критики также мысль о тлетворности влияния на Европу идей, исходящих из Франции в конце XVIII – начале ХIХ веков. Было ли духовно-идейное состояние в Англии, Пруссии, Австрии, России более здоровым? Весьма сомнительно.
Что же касается разделения Франции на две части – Север и Юг – то тут спорить не приходится, это общеизвестный факт. Вот только он далеко не так однозначен, как трактует Д.А. Что означает сей факт для Франции? Мнения на этот счет имеются самые разные, вплоть до диаметрально противоположных. Интересен возглас одного из персонажей романа “Геенна огненная” (другое название: “Там внизу”) Жориса-Шарля Гюисманса.
“ – Прости, что я тебя перебиваю, но я не уверен, что вме¬шательство Жанны д’Арк было таким уж благом для Франции.
Вот что я имею в виду. Тебе, должно быть, известно, что большую часть защитников Карла VII составляли уроженцы Юга, отчаянные и жестокие мародеры, грабившие население, которое им приходилось охранять. По сути, Столетняя война была войной между Севером и Югом. В это время Англия была той же Нор¬мандией. Когда-то нормандцы завоевали Англию, в жилах англичан текла их кровь, они переняли у французов обычаи и даже язык. Если бы Жанна д’Арк продолжала заниматься шитьем под крылышком у матери, Карл VII был бы низложен, и войне пришел бы конец. Плантагенеты владели Англией и Францией, которые в доисторические времена, когда еще не было Ла-Манша, были еди¬ной территорией, одним куском суши. Здесь было могущественное Северное королевство, простиравшееся до самого Лангедока. Его подданные обладали схожими привычками и различались совсем немногим.
Коронация Валуа в Реймсе расколола Францию, лишила ко¬ро¬лев¬ство какой бы то ни было логики. Из-за нее оказались рассе¬ян¬ными те, у кого были общие интересы, и соединенными самые строп¬тивые и враждебно настроенные круги населения. Мы запо-лучили – увы! – надолго людей с коричневатым цветом кожи, блестящими глазами, этих любителей шоколада и чеснока, которых трудно назвать французами. Скорее они приближаются к испанцам или итальянцам. Если бы не Жанна д’Арк, Франция была бы свободна от этих оглушительных фанфаронов, легкомысленных и ве¬роломных, от этой пресловутой латинской расы, черт бы ее побрал!” (Ж.К. Гюисманс “Геенна огненная”, М., Крон-пресс, 1993, с.38).
Однако имеется и обратная сторона медали. В пользу Юга свидетельствует ослепительная окситанская (провансальская) культура, в основе которой лежала религия катаров, уничтоженная в ходе так называемых альбигойских войн совместными усилиями французских королей и воинственного католичества Рима. Что особенно интересно в нашем случае: последний оплот катаров – крепость Монсегюр (павшая в 1244 году) многие исследователи связывают с легендарным Монсальватом. (Подробнее об этом см.: Жерар де Сед. “Тайна катаров”. М., Крон-пресс, 1998).
Таким образом, концепция “Розы Мира” относительно Франции требует фундаментальной доработки. И вот что весьма символично: почти в одно время с великими творениями Д.Андреева и как бы опровергая его выводы о вырождении французской культуры, Ан¬ту¬ан де Сент-Экзюпери, знаменитый автор “Маленького принца”, создавал шедевр из шедевров вестнической литературы – книгу “Цитадель”.
“Я окончу свой труд, облагородив душу моего народа. Мой возлюбленный враг окончит свой и облагородит свой народ. Я думаю о нем, и он думает обо мне.
Хотя нет у нас общего языка, чтобы мы с ним встретились, ибо по-разному мы с ним и милуем, и казним, разные у нас уклады и разные суждения, но мы можем сказать, он мне, я – ему: “Этим утром и я подрезал мои розы…”
Ибо Ты, Господи, общая для нас мера. Ты – узел, что связал воедино несхожие деяния!” (А.де Сент-Экзюпери. “Цитадель”. М., АСТ, 2003, с.446).
Апрель 2004

И так же – в отношении русской литературы: поэт видел только то, что лежало на поверхности его сознания, то, что он усвоил с детства.
Как о чём-то само собой разумеющемся он пишет: «Недаром же великая русская литература началась с оды «Бог». Не случайно на первых же ее страницах пламенеют потрясающие строфы пушкинского «Пророка»!» (с. 360). – Но это именно та банальная схема, развенчанию которой мы посвятили своё исследование. И в результате пришли к выводу: У НАС БЫЛА ВЕЛИКАЯ ЛИТЕРАТУРА – и она была задолго до стихотворения «Пророк» и вовсе не исчерпывалась одой «Бог».
Что интересно: где-то в глубинах чувствует это и Даниил Леонидович и потому указывает на незатронутое им свободное пространство, при этом приводя в оправдание не совсем внятные доводы (дескать, места много надо – как будто его кто-то ограничивает!)
«Если бы я посвятил характеристике миссий и судеб каждого из русских вестников, даже ограничив себя при этом границами искусства слова, хотя бы по одной главе, получилась бы отдельная, свыше двадцати глав содержащая работа. Я вынужден поэтому обойтись минимальным числом характеристик, неразвернутых и совершенно афористических, и суждения мои об этих деятелях неизбежно будут иметь вид сообщений, почти лишенных аргументации. Я принужден миновать, не останавливаясь, эпохи Ломоносова, Державина и Карамзина и начать группу метаисторических характеристик с того, чье имя мы издавна привыкли связывать с началом золотого века нашей литературы» (с. 364).
Что ж, можно сказать, что мы продолжили то, на что не хватило места у Д. А., расширили горизонт исследования и увидели совсем другую картину. Оказалось, что она в корне не укладывается в схему о «золотом веке», о «солнце нашей поэзии», о чём мы рассуждали не жалея времени и места и – в отличие от Д. А. – не афористично, а с привлечением множества веских аргументов. Оказалось, что при внимательном рассмотрении, при погружении во множественность деталей – но сохранении при этом путеводной интегральной нити – при исследовании разных граней, то есть в полноте истины, схема эта бесследно исчезает, оказывается иллюзией.
Но что опять-таки характерно – где-то в глубинах подсознания Даниил Леонидович чувствует и это!
«Многими исследователями отмечалось уже и раньше, – пишет он, – что гармоничность Пушкина – явление иллюзорное, что в действительности он представлял собою личность, исполненную противоречий и совершавшую сложный и излучистый путь развития, хотя направление этого пути лежало, несомненно, ко все большей гармонизации. Это, конечно, так. Но не менее важно то обстоятельство, что, несмотря на эту противоречивость, вопреки, так сказать, фактам, Пушкин был и остается в представлении миллионов людей носителем именно гармонического слияния поэзии и жизни. И эта иллюзия тоже имеет свой положительный смысл (как и тысячи других иллюзий в истории культуры): этот солнечный бог нашего Парнаса, проходящий, то смеясь, то созерцая, то играя, то скорбя, то молясь, у самых истоков русской поэзии, этим самым сближает в сознании множества стихии поэзии и жизни, разрушает преграду, отделявшую человеческие будни, жизнь обыкновенных людей от сферы поэтических звучаний, торжественных, заоблачных и бесплотных» (с. 367).
Все эти нюансы и парадоксы мы рассмотрели в главах под общим названием МОЙ ПУШКИН, но один случай оставили напоследок. Посему в дополнение к сказанному пронаблюдаем за происхождением давнего знакомца – одного весьма интересного «пушкинского образа» – того, который:

В унынье, с пасмурным челом,
За шумным, свадебным столом
Сидят три витязя младые;
Безмолвны, за ковшом пустым,
Забыты кубки круговые,
И брашна неприятны им;
Не слышат вещего Баяна;
Потупили смущенный взгляд:
То три соперника Руслана;
В душе несчастные таят
Любви и ненависти яд.
Один – Рогдай, воитель смелый,
Мечом раздвинувший пределы
Богатых киевских полей…

Образ этот, знакомый с детства, всегда притягивал некой недоговоренностью: он как будто возник из ниоткуда и также в никуда ушел. Образ однозначно негативный, злобный – и в то же время: «воитель смелый, мечом раздвинувший пределы…» – следовательно, герой. В этом сочетании злобы и геройства – энергий негативной и позитивной – и коренится притягательность этого образа, его загадка. Причём на страницах пушкинской поэмы нет не то чтобы разгадки, а и даже намёка на разгадку. Откуда же взялся этот загадочный персонаж?
А ларчик просто открывался: Рогдай со всей своей загадочностью залетел в пушкинскую поэму прямой дорогой из другого произведения, а именно из поэмы Хераскова «Владимир»! 

О Муза! возвести, когда сей яд излился,
Кто первый ядами Сомненья заразился?
Виной единого ты многих оправдай!..
Нечистый совестью, то рыцарь был Рогдай;
Гремящую стяжав себе в сем мире славу,
Рогдай в Российскую обратно шел державу;
Сей воин силой был во бранях знаменит,
Он ужас был врагам, Российским войскам щит.
Его пришествие Молва предупредила,
Она с восточных стран в Россию преходила,
Вещала подвиги, гремел какими он;
Коль много подкрепил и защитил Корон,
Коликих он побед венцами увенчался,
Где с рыцарями он на битвах ни встречался;
Он в трепет приводил недружных Россам Орд.
Но был колико храбр, толико был и горд;
Во всю вселенную свою расширив славу,
Почтенну мыслил быть Российску им державу;
Душевных качеств он отменных не имел,
Но властвовать везде и первым быть хотел.
Толико нрав крутой и склонности упруги
Прощались за его Отечеству услуги.
Но славу он свою возвысив высоко,
Во умствования вдавался глубоко:
Кто мнениям его противился любимым,
Тому являлся он врагом непримиримым;
При первом прении пылал в Рогдае гнев;
Он аспид сердцем был, а храбростию лев.

И дело вовсе не в том, что Пушкин позаимствовал что-то у Хераскова – в самом факте заимствования нет ничего особенного, тем более, постыдного; дело в другом:
во-первых, что подобные факты должны не замалчиваться, а всячески изучаться;
во-вторых, то, что образ Рогдая у Хераскова – это действительно загадка, причём чрезвычайно глубокая, тогда как у Пушкина – это всего лишь вырванная из контекста картинка;
в-третьих, что исходя из этого, творчество Хераскова это БЕЗДОННЫЙ КЛАДЕЗЬ, главными особенностями которого являются РАЗНООБРАЗИЕ и УНИВЕРСАЛЬНОСТЬ. И здесь мы говорим уже не в интегральном, а в жанровом смысле: в нем есть по сути всё то, о чем мы писали на протяжении двух томов настоящего исследования.
В основе здесь традиция былинная, батально-героическая, начатая Ломоносовым и Петровым, сказочная, в чем проявляется очевидная связь с Пушкиным, – одним словом та Русская традиция, на поиски которой мы отправлялись в одном из разделов настоящего исследования. 
Но в то же время, как в магическом кристалле, здесь собрана воедино литературная традиция западноевропейская: героика от Гомера до «Песни о Роланде» и «Освобожденного Иерусалима» Тассо, аллегория «Романа о Розе» или же «Критикона» Бальтазара Грасиана, морализм Джона Беньяна и Яна Амоса Коменского, рыцарский роман от Артурианы и «Амадиса Галльского» до «Влюбленного Роланда» Ариосто, мистика Мейстера Экхарта и Якоба Бёме, алхимия в смысле Великого Делания, преображения человека… 

Возвращение

И весьма отрадно, что в своём понимании мы не одиноки. «Единство поэмы Хераскова –это не единство темы, материала, не логика сюжета или характеров, как в новейшей европейской поэме; это не нарративное единство аллегории (например, масонской), которая может быть буквально и последовательно расшифрована, – это единство "залитературной" символической реальности, в которой все конкретное – уже олицетворенное, и наоборот, все олицетворенное – уже чувственное», – пишет Марина Гришакова в статье «Символическая структура поэм М. Хераскова» (1992).
И ещё: «Во "Вселенной" лишение слова есть образ лишения благодати, возвращения в "стихийность":
Изходит черный дым горящими устами;
Взор молниями стал, его слова громами;
Он хощет речь начать, но речь весь воздух рвет,
И светоносец весь утратил Божий свет...»

И ещё: «Хотя образцами своими Херасков называет творения Клопштока и Мильтона – т. е. сюжетные поэмы на библейские темы, трехчастная композиция "Вселенной" (1. Мир духовный. 2. Хаос. 3. Мир солнечный) обращает нас скорее к концептуальной поэме типа "Пентатеугума" Андрея Белобоцкого. Но в поэме Хераскова элементы символической структуры не транслируются прямо на внешнем, сюжетно-образном уровне, а находятся с этим уровнем в отношениях пересечения-диалога. Так, мильтоновский гуманистический сюжет грехопадения (человек слаб – и прекрасен своей слабостью, Адам пал из любви к Еве; человечество поверглось во грех через жену, но через жену и возродится) соединен во "Вселенной" посредством слов и образов-символов с мистической концепцией нисхождения человека с божественного уровня на уровень тварный: необратимость для человека в его хаосном качестве этого перехода – и воплощение в "нового Адама", Христа, как единственная возможность возврата…»

А в 2012 г. в издательстве журнала «Нева» тиражом в 1000 экземпляров вышла книга «Сказанья русского Гомера» Натальи Гранцевой. Её словами мы и закончим бесконечное наше исследование. Закончим по форме, ибо по сути закончить его невозможно: змей вновь укусил себя за хвост – выбранные для завершения слова содержат в себе именно то, с чего мы когда-то начинали:
«Более двухсот лет минуло с тех пор, как покинул сей бренный мир Михаил Херасков. И неблагодарные потомки так и не удосужились хотя бы раз переиздать полное собрание сочинений своего национального гения, равновеликого Гомеру, глубоко исследовать его масштабные и просто крупные произведения, произнести слова благодарности за то, что этот подвижник российского просвещения подготовил благодатную почву для Пушкина и его последователей...»
Не настало ли время исправлять ошибки?


Михаил Херасков
МИР
(ода)

Отверзлась мне завеса мира!
В восторге дух, трепещет лира…
Молчу, дивлюся и пою.
О! коль видения любезны!
Звездами полны вижу бездны,
Средь тысящи миров стою.
На небо обращаю взгляды:
Висят горящия лампады,
Струями разливают свет:
Се град, где Царь царей живет!
Как риза небо протяженно,
Звездами зрится испещренно;
Там солнцы светят и горят;
Не подкрепленные столпами,
В пучине воздуха с водами
Огромные миры висят. –
Но кто движенье дал планетам?
Каким последуя советам,
Парят без крыл, текут без ног?
Кто водит солнце? – Перстом Бог.
Прекрасна и дивна Вселенна!
Возникни Муза изумленна!
Во свете вижу скрытый свет;
Един из тел совокупленный,
Другий безплотный и нетленный,
И в мире мир другой живет.
В восторге низхожу на землю:
Древа, луга, поля объемлю.
К источникам склоняю слух:
В них чувствую – и жизнь и дух.
Натуру вижу на престоле,
Леса, моря, стремнины, поле;
Ей служит хлад и служит зной;
Подобно полу мозаичну,
Одежду вижу я различну
На всей поверхности земной.
Высоки кедры на Ливане,
Иссоп и волны в океане:
Все вещи есть кора одна,
В которой жизнь заключена.
Но чем пространная Вселенна
Жива, красна, одушевленна,
То ввек не может умереть.
Высоких гор хребты сотрутся,
Столпы порфирны разпадутся,
Престанет океан кипеть;
А что былинку оживляло,
Леса и волны составляло,
Сия всеобщая душа
Жить будет, узы разреша.
Какия дивности встречаю!
Я Бога зреть во славе чаю!
Явился мне безсмертный Дух!
В огне Он светит и сияет,
В воде животных напаяет,
В громах разит сердца и слух;
Величествен в телах небесных,
Премудр вещей в пределах тесных,
В песчинке Он непостижим;
Весь мир и жив и славен Им.
Парящаго от перва века,
Низпадша вижу человека;
В его вникаю существо:
О коль творение драгое!
В нем скрыто бытие другое…
И там сияет Божество!
Мне вся представилась Вселенна
В его чертах совокупленна;
И что натуре жизнь дает,
То в нем и мыслит и живет.
Но вся великолепность мира,
Как в поле веянье зефира,
Как дым изчезнет наконец!
Погаснет солнце, твердь затмится,
И токмо Дух изобразится,
Где мыслью преходил Творец.
Но кто пороки ненавидит,
Тот небо новое увидит;
В духовну облеченный плоть,
Вселится там, где есть Господь.
В лучи Божественнаго света
Вселенна будет вся одета,
И не погаснет свет вовек.
Престол и посох позабудет,
И в лике Серафимов будет
Сиять безгрешный человек.
О Правящий моей судьбою!
Моя душа полна Тобою:
Творец, Создатель мой, и Бог!
Созижди вечный мне чертог.


Рецензии