Солёный привкус надежды. Часть 2. черновик

                Часть 2.
                СОЛЬ.

                « В горле оседает сладкой серою,
                И не спиртом и не жизнью серою,
                Не смывается, не заглушается,  не лечится печаль…»
                Олег  Митяев.
               
                Глава  16.
                Начало.

    И так, как это и было запланировано  по плану учебы, 2 августа 1982 года я оказался в одном из цехов Никелеперерабатывающего комбината.  Но все получилось совсем не так, как я это себе представлял и, получив направление в учебной части, я даже слегка был разочарован.
Дело в том, что как один из лучших учеников, я был направлен не в обычный цех, а в один из двух цехов комбината,  которые работали по новым тогда технологиям. Это был гидрометаллургический цех,  т.е. цех в котором не было ни плавильных печей, никакого плавления металла, и даже никакого огня. Наоборот, в этом цеху было много воды и растворов, которыми были наполнены большие емкости и  гидролизные ванны, занимающие огромные, с футбольное поле пространство. Они гудели по множеству труб, опутывающих весь цех огромной паутиной и по стенам и по  выложенным промышленным кафелем полам. Вода  и зеленый раствор хлюпали под ногами, а люди со шлангами в руках, будто дворники в жаркую погоду, смывающие зеленый хрустящий налёт   с этих огромных емкостей и паутины труб,  попадались мне на пути  чуть ли не через каждые двадцать шагов.
 Другими словами, я был направлен  на работу не только туда, где никак не ожидал  оказаться, но еще и туда куда меньше всего хотел. Все мои мечты и представления о работе были полностью зачеркнуты, и  без огнедышащих печей, без вращающихся конвертеров, которые я видел, когда нам еще на первом и втором курсах устраивали экскурсии на комбинат, моя будущая работа представлялась мне теперь совсем безрадостной и скучной.
 Однако огорчаться по этому поводу мне пришлось не долго. Сама рабочая атмосфера, в которую я погрузился с первых  дней, не дала мне на это ни сил, ни времени. Бригада, в которую я попал, работала, как и весь комбинат по «скользящему графику», и шестичасовые смены не предусматривали ни обедов, ни перекуров, ни перерывов так, как процессы, понятные мне только еще теоретически, происходили непрерывно. Но это было чуть позже.
 А в свои первые минуты я, нырнув из залитого солнцем двора в полутемную громаду цеха через большие и широко распахнутые ворота, сразу будто бы оказался совсем в другом измерении. Внутри цех грохотал шумом работающих насосов, визгом движения мостовых кранов, постоянно мотающихся высоко над головой, как огромные металлические птицы с распростертыми крыльями, криками множества людей, и неожиданно выскакивающими прямо на меня, спешащими куда-то желтыми электрокарами с грузом на  грозно торчащих  впереди, металлических «рогах».
 Со стороны выглядел я тогда, наверное,  комично, так как был слегка растерян. А к тому же, в своей белой рубашке и наглаженных брюках слишком выделялся среди снующих мимо людей похожих друг на друга из-за одинаковых синих или черных хлопчатобумажных роб и спецовок в большинстве своем затертых, и со следами и пятнами грязи или закристаллизованного раствора.  Шагая  впервые по незнакомому мне цеху, и чувствуя его тяжкий, как в общественной бане,  горячий дух водяных испарений, я наблюдал за суетой, которая царит вокруг.  Постепенно я начинал проникаться уважением  и интересом к этой, пока не понятной мне бурной жизни  еще  не предполагая, что мое рабочее место будет находиться  довольно далеко от всей этой грандиозной деятельности.
  Здесь, для понимания вами и для объяснения  всего того, что я чувствовал и испытывал в тот момент, мне придется  отвлечься и кое-что пояснить для полноты картины.
 Надо сказать, что в те времена, для нас, ребят  пришедших на заводы из училищ и техникумов, хорошо знать и разбираться в своей профессии, добросовестно и умело работать, было делом не столько зарабатывания  денег,  и не только желанием показать себя и отличиться. Для большинства из нас это было чем-то вроде само собой разумеющейся обязанности, и как бы это не показалось сейчас странным, даже потребности. Это было как обязательная служба в Советской Армии, как достойное поведение среди своих сверстников, как невозможность ударить девушку или как непререкаемое уважение к родителям.
  И особенное  уважение к своим матерям, которое выражалось не в каких-то нежных порывах, или желании в чем-то помочь им. Оно выражалось скорее в   непререкаемом авторитете, в признании за ними последнего слова, даже если это слово было обидным, если мы были не согласны с ним, или если даже оно было невозможным к исполнению, по нашим, пацанским, понятиям.
  Иногда со стороны было смешно смотреть, как какой-нибудь из наших дворовых отъявленных хулиганов,   одним из первых кидающийся в любые драки, и носивший постоянно в кармане складной нож – «лисичку», убегает из подъезда спасаясь от собственной матери, которая пытается огреть его ремнем или мокрой половой тряпкой, за какую-нибудь провинность. Но даже после таких сцен матери наши никогда не обсуждались  нами, не говоря уже об их осуждении. 
 Работа была для нас такой же неотъемлемой частью нашей жизни, как и уважение к нашим отцам, работающим много и тяжело, и часто пьющим «горькую», а  по выходным напивающимся бывало и до упада. Некоторые из них даже «бузили по пьяной лавочке», и гоняли жен. Но если, это были лишь сумбурные попытки, то мы воспринимали это как дело привычное и не вмешивались, и это тоже никак не влияло на наше отношение к своим родителям.
 А отношение к своей профессии было приобретено, и установлено в нас еще в годы школьных «отработок», и рабочей практике в цехах заводов и комбинатов во время учебы. Оно складывалось из уважения к профессионалам своего дела, которое проявляли все окружающие нас взрослые, которое мы перенимали, а так же из желания  не быть на побегушках у старших и более опытных рабочих, да еще из многого того, из чего складывалась рабочая атмосфера  в заводских цехах. И относилось это ко всем без исключения. Ко всем, кто не сел в тюрьму или не связался с уголовными компаниями.
 Многие из наших хулиганов, или по местному «ништровых», к окончанию училищ и техникумов, быстро становились классными электросварщиками, токарями, монтажниками и другими специалистами. Без этого никто, и ни за какие другие заслуги, не мог заслужить уважение людей, рядом с которыми ему приходилось работать, и именно это определяло все остальное наше отношение к работе. Определяло наше почтительное отношение к мастерам своего дела и бригадирам, и наше подражание им в вопросах отстраненного  отношения к начальникам вроде старших мастеров, прорабов или начальников цехов, а также иронично-презрительное отношение к  инженерам, «очкарикам» из заводского или  монтажного управления.
 Завод и стройка учили нас азам профессии, укрепляли в нас понятия, ориентиры поведения, и мы принимали как свои собственные, привычки, они становились и нашими, и многим они меняли характер    на  более добродушный, а некоторым портили его напрочь. А возможно, рабочая атмосфера просто открывала того истинного человека, который до этой поры еще и не знал, какой он на самом деле. Так одни становились балагурами и всегда готовыми на помощь соседу, другие сразу замечались своей основательностью и выдвигались позднее в бригадиры, а третьи напоминали  озлобленных, с вечным матом и психозом, животных.
 И часто бывало так, что авторитетные и хулиганистые пацаны,  еще вчера  в своем дворе, готовые  сцепиться с мужиком любого возраста, за   одно только грубое слово, становились  спокойными и юморными. Они спокойно выслушивая от тех же мужиков наставления и  все такие же грубоватые поучения, а всегда спокойные и незаметные ребята озлоблялись, и становились суетливыми и никчемными работниками.
 Нет! В те времена, на все эти перемены в моих сверстниках я не обращал большого внимания. Все это казалось обыденным и естественным. Но сегодня, смотря на молодежь, я  вспоминаю все эти подробности, и понимаю, что для нас тогда рабочее место было  местом, на которое мы приходили надолго или навсегда, как наши отцы или старшие братья. Мы не допускали и мысли, что можно развернуться и уйти искать другое, более подходящее для нас место. Хотя, конечно, со временем мы взрослели, и многое для нас менялось.
 Сейчас Вы изначально начинаете искать себе место работы с хорошим заработком и с «подходящими» вам людьми. В отличие от нас,  для которых работа часто была   единственным местом, где мы могли самоутвердиться  и приложить  свои силы,  нерастраченную молодую энергию, силы, фантазию и смекалку, вы сейчас имеете множество возможностей, где можете  применить те же самые качества, которых и у вас в достатке, и может быть, поэтому работа, сегодня для многих из вас,  стала просто местом для зарабатывания денег, и только…
 И так, шел я по цеху и вертел головой на все четыре стороны. Мне было интересно все, и оглушающий шум насосов и сипящие горячим паром трубы и  мостовые краны, тащившие над моей головой большие шершаво-бугристые металлические плиты. Я несколько раз спрашивал нужное мне направление у попадающихся навстречу рабочих  и,  проплутав,  оказался вначале в узком коридоре, а потом и перед нужной мне дверью. За ней, на мое удивление, оказалось большое и ярко освещенное дневным светом из широких окон вдоль дальней стены помещение. Свет после полутемного цеха и еще более темного коридора ударил мне в глаза и я, шагнув вслепую, громко спросил мастера Лифшица.
 Залитый светом кабинет ответил мне вначале полной тишиной, а когда я, привыкнув к свету, уже успел охватить его огромное пространство, то он ответил мне сиплым голосом откуда-то из самого дальнего угла.  Кабинет был заставлен обыкновенными канцелярскими столами, которые стояли, как попало, и вначале казалось, что громоздились в беспорядке. Но потом я почувствовал в их расстановке какой-то порядок, потом стал различать стулья, кипы бумаг, которые были навалены на некоторых из них, и разноцветные, но в основном черные и зеленые телефонные аппараты.
 За одним из самых дальних от меня столов, который стоял прямо возле приоткрытого окна я увидел сгорбленного человека в черной спецовке, и с прижатой к уху телефонной трубкой. Перед ним на столе лежала кипа бумаг, а сверху возвышалась темно-бордовая  пластмассовая каска, какие я уже видел  в цеху на некоторых из рабочих. Сгорбленный человек иногда что-то говорил резкое в трубку, но в основном быстро, даже лихорадочно что-то записывал на лежащем перед ним листе бумаги. Его-то сиплый голос  я  и расслышал впервые минуты.
 Я закрыл за собой дверь и шум и грохот цеха за моей спиной, будто бы  смахнуло волшебной палочкой, так стало вдруг тихо, и я даже расслышал, как на ветру за окном шумит листва деревьев. Сгорбленный человек за дальним столом продолжал что-то писать, прижимая плечом телефонную трубку, и тогда я стал оглядываться, понимая, что  ждать, когда он освободиться придется какое-то время. Однако ничего интересного, кроме того что я уже успел увидеть мне больше разглядеть не удалось. Были массивные часы на стене, похожие на те, которые я не раз видел на заводах еще во время школьных экскурсий на заводы города. Был такой же серый промышленный кафель, которым были устелены полы в пройденном мною цеху, и окрашенные синей, казенной краской панели стен…
- Чего тебе? – услышал я громкий сиплый голос и встретился с колючим взглядом уставших темных глаз.
- Мне мастера Лифшица…
- Практикант? Из нашего техникума?
- Да!
- Иди, садись…
 Я прошел к столу, Лифшиц в это время раскрыл какой-то журнал с плотными желтыми страницами и опять начал что-то быстро записывать.
- Сейчас пойдем, получишь спецовку – продолжая писать, говорил мастер – потом покажу тебе твой шкафчик в душевой, а потом пойдем знакомиться с бригадой. У них сейчас утренняя смена заканчивается. Чего ты почти к обеду пришел?
 Я недоуменно глянул на большие часы на стене. Было без двадцати одиннадцать утра.
- Так я в отделе кадров простоял час, а потом пропуск на комбинат выписывали, инструктаж еще по технике безопасности…
- Ладно! – перебил мастер – Завтра они тоже в первую. Смена начинается в семь. На рабочем месте должен быть за десять–пятнадцать минут так, что рассчитывай время на дорогу и на переодевание. У нас некогда ждать, сам знаешь процесс непрерывный…
Лифшиц вдруг бросил шариковую ручку внутрь журнала, быстро подхватил со стола каску и так же быстро пошел к двери. Я засуетился и, зацепив стул ногой, бросился за ним. Мне приходилось торопиться, так стремительно  и легко он двигался вперед, не бежал вроде бы, а поспевал я за ним вначале с трудом.  «Маленький, и коротконогий, - думал я удивленно – я бегает как заядлый стометровщик».
- Тут у нас видишь везде раствор, пульпа, вода – кричал мне, не оборачиваясь Лифшиц сквозь грохот работающего цеха -  так, что купи себе пластиковый пенал для трамвайного проездного, и положи туда комбинатовский  пропуск, свернув его корочками вовнутрь. Будет и фотография, а на другой стороне номер цеха. На проходной удобно показывать, и не промокнет и не испачкается во время работы. Носить пропуску с собой придется, без него не в инструменталку, ни в другой цех, ни в лабораторию не пройдешь. Тебя здесь никто не знает так, что пока так…
 Так я вначале узнал, а потом и самостоятельно сделал себе документ,  чем-то напоминающий современную пластиковую карточку, или современные водительские права.
 В гардеробной мне выдали хлопчатобумажную мышиного цвета спецовку, рабочий ватник и резиновые сапоги. Лифшиц отвел меня к металлическому открытому ящику, который находился в ряду таких же ящиков закрытых на маленькие висячие замки. Пока я по его совету примерял «свои обновки», он сходил куда-то и вернулся с маленьким замком в руках.
- На! – протянул мне мастер   замок, и ключ к нему – Сегодня купишь себе новый, а этот на смене отдашь мне, я его в займы взял. Еще нужно кепку принести, лучше кожаную, ну и носки тоже твои. Принеси лучше пару старых, специально для работы. Запах наш ничем не отстирывается так, что они тебе уже больше не пригодятся. Мыло получишь завтра, оно хозяйственное. Если привык мыться другим, приноси свое. Душевые в конце этого коридора. Все, складывай спецовку в ящик, номер запомни, я жду тебя во дворе.
 Стремительность, с которой произошло наше знакомство, последующее мое обмундирование и приобщение к работе немного ошарашили меня и я, навесив замок, присел на лавочку, идущую сплошной лентой вдоль ряда металлических шкафчиков, перевести дух.
- Ну, что же! – сказал я в гулкую тишину большой общей раздевалки – Оделся я конечно не к месту. Буду знать.
Мне тогда казалось, что мастер разговаривает со мной таким мрачным и недовольным тоном, из-за моей новенькой белой рубашки  и наглаженных, как у жениха брюк.
 Во дворе, возле распахнутых металлических ворот Лифшиц, увидев меня, сразу пошел куда-то в сторону, по тропинке, ведущей сквозь захламленный мелким мусором газон, к белеющему глиняной гладью пустырю. Я, удивляясь про себя, куда же он меня опять «тащит», прибавил шагу, чтобы успеть за ним.
 - Работать будешь на Содовой башне – заслышав мои шаги у себя за спиной, заговорил мастер – Заработки там хорошие, но и работа тяжелая. Да, я вижу ты парень здоровый, и шустрый. Меня шире в плечах вдвое, и на голову выше так, что освоишься, если лениться не будешь. Бригадиром у тебя будет Подчеревков  Василий Иванович, он же тебе и наставник, царь, бог и воинский начальник. Слушай его, он мужик основательный и на Содовой  уже десять лет почти. Ну, а с остальными сам познакомишься.
 Я оглянулся назад на затихающий в отдалении шум цеха, а потом посмотрел на глиняный пустырь впереди,  разрезанный двумя, забегающимися в разные стороны железнодорожными путями. Там за пустырем действительно возвышалась круглая белая бетонная  башня, чем-то напоминающая укороченный морской маяк, виденный мною когда-то на какой-то иллюстрации в школьном учебнике.
 Мы шли долго через пустырь по твердой пыльной глиняной равнине, потом по шпалам железнодорожного пути. Железнодорожное полотно было старое, с облепленными засохшей грязью рельсами и с потрескавшимися деревянными шпалами, между которыми блестели на солнце черно-бурые непроницаемые лужи.
 Рельсы привели нас прямо к основанию башни и нырнули под огромный навес из профлиста, который примыкал к башне. Под навесом плотно стояли три железнодорожных вагона ярко зеленого цвета. И вагоны, и пути, и все пространство под навесом было покрыто толстым бархотисто-белым слоем соды. Рельсы  и шпалы под ногами стали скользкими, и я заметил, что они покрыты закристолизовавшейся от влаги содой, как-будто тонким слоем льда.  Кое-где этот «лед» налипал на рельсы и шпалы большими кусками, и такими же кусками были покрыты толстые трубы, которые служили опорами для навеса.
«Кальцинированная сода применяется для осаждения, растворенного в пульпе никелевого концентрата» - всплыли  у меня в голове в голове строки из учебника, или из конспекта.
- Пригнись! – вовремя крикнул Лифшиц, и мы вошли в низкую, скрипящую тугой пружиной дверь в основании башни.
Внутри помещение показалось мне вначале тесным и грохочущим забивающим уши шумом насосов, с большим количеством сплетающихся и опутывающих стены и углы толстостенных  труб из нержавеющей стали, которые парили и  сразу бросались в глаза своим серебристым блеском на фоне ржавых  стальных лестниц и серой штукатурки уходящих в вышину стен. Помещение было почти круглым, как и сама башня, если не считать каких-то небольших  коридоров с выпирающими углами, замысловато извивающихся стен, и загромождающих середину помещения огромного бетонного постамента. Из него торчали пучком такие же трубы, уходящие куда-то в покрытую туманом горячего пара высь.
 В нескольких шагах от входа, возле изогнутой стены за простым деревянным столом, на сбитом из досок топчане сидело несколько человек. Все они, как двор перед башней были припорошены белой содой. Налет был на спецовках, кепках и лицах одинаковый так, что делал их на первый взгляд похожими друг на друга как близнецы. Первое впечатление так же усиливали одинаково у всех свисающие на грудь респираторы, и  сложенные на столе руки, ладонями вниз, как «гусиные лапки» на конфетной обертке.
 Лифшиц прошел к столу и нагнулся к одному из сидевших.
- Долго еще качать? – закричал он сквозь непрерывный гул.
- Сами ждем – закричал в ответ один из сидящих в середине – Должны уже
минут пятнадцать как позвонить…
Лифшиц махнул мне рукой, и мы сели на широкий топчан рядом с молча сидящими людьми-мумиями.
 На столе стояли несколько эмалированных и алюминиевых кружек и большой закопченный чайник. В мелкой алюминиевой миске белес сахар песок, в котором торчали почерневшие от заварки ложки. Рядом в такой же миске  россыпью лежали карамельки в покрытых содовым налетом бумажках. Я еще не успел толком подумать о том, как неуютно здесь от ржавых стальных конструкций, мелькающих где-то среди паровых испарений, от этого грязно-белого налета, от мрачных стен и полутьмы, от обступающих со всех сторон дребезжащих и гудящих труб. Неожиданно откуда-то из парового тумана выскочил высокий парень и стал что-то кричать, и крутить кистью руки перед своим лицом.  Двое, что сидели рядом с нами, встали и скрылись за ним, а потом вдруг резко наступила тишина, в которой слышался лишь визг затихающих, вращающихся вхолостую насосов.
- Вот, Василий Иванович, – встал навстречу возвращающемуся к столу малорослому и коренастому мужику Лифшиц – привел к тебе стажера.
 Кряжистый мужик посмотрел на меня снизу вверх из подлобья, и вдруг широко улыбнулся, блеснув черными глазами на белой маске лица.
- Геракл, как говорит Бедуин, - засмеялся он.
- Это Подчеревков Василий Иванович, бригадир твой – обратился ко мне Лифшиц.
- Почти как Чапаев, только без коня – посчитал я своим долгом ответить на насмешку бригадира – Тот говорят, тоже мелковат был ростом.
 - Не хами! – осуждающе насупился Лифшиц, а Подчеревков вдруг захохотал и хлопнул меня по плечу так, что оно заныло.
- Нормально! – смеялся бригадир -  У нас тут все зубастые! Беззубые у нас долго не задерживаются.
- Ну, значит пусть завтра и выходит, – спокойно подвел итог мастер.
- Талоны ему на молоко сам дай – попросил у Лифшица бригадир – А ты парень приходи завтра к семи утра, да возьми с собой чего-нибудь пожевать, а то голодный будешь. Или бери деньги, минут на двадцать в столовую отпустим…
 Вот так и началась моя трудовая биография. А вернее сказать, так я познакомился с бригадиром и с местом своей будущей работы, а сама работа началась лишь на следующий день. И началась она не то чтобы удивительно или проблемно, а совсем не так, как я себе мог это представить.
 На следующее утро уже без десяти семь я, облаченный в новую спецовку и сапоги,  вошел в узкую дверь Содовой башни. Вся бригада, как я понял, была уже на месте, и сидела кучно за столом. Все пили чай, громко разговаривали, и  смеялись. Я подошел к столу поздоровался, но кроме бригадира мне никто не ответил. Какой-то шустрый, вертлявый мужик что-то увлеченно рассказывал, все слушали, иногда взрывались дружным хохотом.
  Места на топчане было достаточно, и можно было присесть рядом с огромного роста рыжим и веснушчатым башкиром, но озадаченный полным пренебрежением, я  вначале нерешительно потоптался на месте, а потом увидел чуть дальше вдоль стены уголок с маленьким уступом похожим на лавку и прошел туда с независимым видом.
 Я решил пока обосноваться на этом уступе, и хотя было не жарко еще, снял куртку и подстелил ее под себя для мягкости.  Набиваться в друзья-товарищи я был с детства не приучен, и считал это проявлением слабости.  Да и «примазываться»  к любой компании с первых минут было тоже не по мне. Раз не пригласили, значит так надо. Ни обиды, ни неудобства от этого я не испытывал. Немного было досадно, что дворовые традиции действуют и на этой территории, но в какой-то мере я был готов и к этому.
 Я уселся на уступе так, что стол оказался сбоку и даже чуть сзади меня, а я смотрел лицом прямо в центр большого, не затянутого сейчас, наверное, пока, водяными парами помещения первого уровня Содовой башни. Взгляд мой прошелся по всей зале, по убегающим вниз ржавым перилам металлических лестниц, к скрытым на нулевом уровне насосам; по серым стенам с потрескавшейся влажной штукатуркой, по блестящим  лабиринтам труб, огромным штурвальным колесам  на пузатых задвижках вентилей, по угадывающимся где-то мерцающим светом грязным и запыленным окнам в вышине. И вначале рассматривание  всего этого пространства было для меня ново и интересно, но прошло  полчаса, и я стал скучать.
  Долго сидеть на уступе было неудобно, а идти к бригаде не хотелось. Холодная встреча явно и недвусмысленно показала мне, что особо мне никто не рад, а значит, даже если сделаю первый шаг навстречу сам, ничего хорошего ждать не приходилось. Приходилось ждать того что будет неминуемо, но это тогда я уже умел.
«Ладно, - рассуждал я – все видели, куда я пошел, а значит, знают, где меня искать.  От работы я никогда не бегал, но и «крутить хвостом» не перед кем не собираюсь…»
 Неожиданно рядом со мной появилась глыбоподобная фигура рыжего башкира. Он остановился рядом со мной и смотрел на меня, молча. Я смотрел на него, и думал, что даже спецовка, уже застиранная до желтизны, и зашитая во многих местах, ему была мала. Видимо материал усел от множества стирок и от влажности.
- Ты что? – выдержав паузу, угрожающе зашипел башкир с явным акцентом – вись динь будишь сдись сидеть?
 На его подернутом рыжей щетиной мясистом лице играла злобная усмешка.
- А ты кто такой? – сдерживая закипающую неприязнь, и думая с досадой, что этого и надо было ожидать, а я тут разнежился и не подготовился к проверке «на вонючесть».
- Конь в пальто! – так же зло выдохнул башкир, наклоняясь ко мне угрожающе.
- А-а! Ну, тогда можешь скакать дальше. Может еще и шляпу удастся подыскать.
- Што? – угрожающе прошипела «глыба» и  рука, покрытая рыжими веснушками, потянулась ко мне.
Я резко вскочил на ноги и оказался, чуть ниже его ростом.
- Руками меня трогать не советую, дядя! – так же угрожающе заявил я – И яйца береги, а то одним ударом без наследства оставлю.
- Чего у вас тут? – выскочил из-за широкой спины рыжего бригадир.
- Да, вот! Знакомимся, Василий Иванович! – попытался пошутить я – Я, правду сказать, не совсем понял. Но мне так показалось, что это Ваш адъютант – Петька.
- Шутник! – так же как и вчера легко засмеялся Подчеревков – Образованный!
- Ладно, Гафур! – хлопнул он по  широкой спине рыжего здоровяка – Идите с Цибулей  разгружайте соду, а на соль  я с ним Бедуина пошлю. Они оба образованные, вот пусть вместе и работают…
- Они тебе наработают! – процедил сквозь зубы Гафур и медленно развернувшись, удалился.

                Глава 17.   
                Бедуин.

   В след за бригадиром я, уже привычно нагнувшись, нырнул в узкую дверь, на выход. И тут же попал в белую пелену, плотно висящую в воздухе. Несколько секунд я глотал это дерущее горло белое облако, а потом, закашлявшись, опрометью бросился назад в башню, приложившись хорошо головой о низкую притолоку.
- Респираторы под столом, - успел услышать я насмешливый голос бригадира.
 Сразу за дверью меня согнуло пополам, и я плевался  и чихал, и заходился в надрывном и похожем больше на рвотные позывы кашле. Слезы, слюни, и сопли лились с меня так обильно, и так залепили все лицо, как ни разу не бывало со мной в детстве  в любых даже самых затяжных болезнях или в мальчишеских драках. Горло раздирало как наждаком, и я кашлял и кашлял без конца, покрываясь потом с ног до головы.
Но, однако, приступ закончился, и я, шатаясь, шагнул вперед и навалился грудью на стол.
- К умывальнику ползи, -  расслышал  я  строгий  голос  и  на  ощупь пошел   к
 ржавой раковине умывальника, где постоянно лилась струйка воды из такого же покрытого ржавчиной медного крана.
 Когда я умылся, прополоскал горло и промыл глаза, то увидел, что за столом сидит какой-то сердитый  усатый  дядька, которого я уже успел запомнить, как и всех кто составлял бригаду Подчеревкова.
 Я заглянул под стол и увидел ящик с новенькими марлевыми респираторами в бумажных обертках. Все еще тяжело дыша, взял один и стал срывать упаковку.
- Возьми в карман еще пару, - посоветовал усатый мужик, продолжая что-то записывать в большой журнал. Выглядел он строго, даже слишком серьезно, и был в годах, лет пятидесяти, как и бригадир.
- Без респиратора не выходи – так же не глядя на меня, посоветовал усатый – иначе постоянно будешь соду хлебать. Вагоны-то  под разгрузкой.
- А раньше предупредить было нельзя? – сквозь кашель громко и зло крикнул я.
- А не помогает! – так же строго и спокойно ответил мужик и поднял на меня серьезные и даже чуть грустные глаза – Говори, не говори, а  все равно ни сегодня, так завтра забыл бы. А теперь вот не забудешь!
- Спасибо, - прохрипел я, поняв, что он совсем не шутит и не собирается надо мной подсмеиваться.
Надев респиратор, я осторожно вышел во двор. Здесь, под навесом, облако соды уже развеялось так, как будто ничего и не было. Напротив, на железнодорожных путях  стояли два ярко-зеленых вагона. Рядом с одним сидел на корточках балагуристый  мужик, которого в бригаде все называли Цибулей, и заглядывал между колесных пар куда-то вниз. Только теперь я заметил, что вагоны имеют широкое сопло внизу, почему-то напомнившие мне коровье вымя, и из этого «вымени» сейчас тонкой струйкой вытекал ручеек содового порошка. Я подошел ближе, и увидел, что стекает он в огромный бункер, открытый люк которого находится прямо между рельсами там, где у обычных путей должны находиться шпалы.
 Бригадира я увидел возле второго вагона. Он о чем-то говорил с молодым парнем, который крутил большое, похожее на штурвал, колесо, насаженное на металлический стержень уходящий в  чрево вагона.
- Почему я-то? – громко возмущался парень – Не моя же очередь!
- Ну, я тебя прошу, Бедуин! – уговаривал парня Подчеревков – Пойдешь со студентом, объяснишь ему, что да как. Да и язык общий тебе с ним легче найти будет. Вы же помоложе всех будете.
- Ну-у-у! – с натугой налегая на «штурвал» протянул Бедуин – Если Ваше Величество просит, тогда да!
- Берегись! – тут же протяжно, и явно с удовольствием громко крикнул
Бедуин, и все сделали несколько шагов назад от вагонов. Я тоже невольно шагнул назад, хотя находился от вагона намного дальше всех.
Широкий как река поток соды скользнул вниз из сопла вагона,  потом раздался гулкий удар, и из-под вагона вылетело огромное белое облако, рванувшееся прямо казалось мне в лицо. Я зажмурился, затаил дыхание и опять весь покрылся холодным потом…
 Минут через десять прихватив  «торбы с обедом», как выразился Бедуин, мы с ним шагали по железнодорожным путям, балансируя на скользких шпалах, и стараясь не наступать в черные лужи между ними.
- На Солевой  тяжелей, конечно, работа, – весело говорил Бедуин – но там с другой стороны и спокойнее. Начальства там никогда не бывает, сам себе хозяин. Смену отработал так, как сам захотел. Захотел - покурил, захотел -  посидел, однако работу за тебя никто не сделает.
- А Солевая, это что? – с интересом спросил я.
- Сейчас увидишь! – улыбнулся Бедуин.
Я смотрел на довольное лицо Бедуина и тоже был рад, что удаляюсь от Содовой башни. Я считал, что на сегодня испытаний и проверок для меня достаточно. А еще совсем не хотелось еще раз конфликтовать с глыбообразным Гафуром, да и вообще наживать себе врагов еще толком ни с кем не познакомившись,  не хотелось. А к тому же Бедуин был самый молодой, веселый и добродушный из всех с кем я уже  познакомился  в бригаде. С ним было проще всего, и говорить и вообще находиться рядом. Было ему на вид не больше двадцати пяти, и он мне чем-то напомнил Сергея, хотя совсем не был на него похож ни внешне, ни по манере разговаривать, ни даже по физическим пропорциям. Бедуин был среднего роста, узкоплечий, и самой обыкновенной внешности. Мне очень хотелось подружиться с ним хотя бы для того, чтобы хоть с кем-то найти общий язык в бригаде для начала.
- А почему они тебя так зовут? – осторожно спросил я – По фамилии что ли? А имя у тебя как?
- Имя у меня обыкновенное, - быстро откликнулся Бедуин  и вдруг резко остановился.
- Константин Иволгин – протянул мне руку Бедуин.
Я назвал себя и крепко пожал руку новому товарищу.
- Свои ребята зовут меня Мишель, - добавил я, чтобы закрепить нашу дружбу.
- Мишель! – радостно воскликнул Бедуин – Это клево, старик! Я тоже тебя так буду звать. А про Бедуина сейчас расскажу. Уже почти пришли.
 Костя ткнул вытянутой рукой в серое низкое здание уже хорошо видное рядом с железнодорожными путями. Рядом с мрачным зданием кубической формы, над железнодорожными путями, и прямо вплотную к ним, возвышалась бетонная площадка, напоминающая отдаленно железнодорожную платформу или плохо оборудованный перрон. Площадка была, как и перед Содовой башней, сверху покрыта крышей из профнастила,  и он  блестел в лучах солнца изгибами ребристой поверхности. Крыша возвышалась на  высоких, наверное, высотой с двух или трехэтажный дом, толстых и тоже ржавых трубах, служащих ей опорой или колоннами, и уходила куда-то вдаль, видимо была  довольно обширной. Под крышей на бетонной площадке, как только мы подошли ближе, я увидел сверкающие и огромные грязно-белые холмы, высотой в два или три человеческих роста.
- Солевая насосная, а рядом склад соли – пояснил Бедуин, как только мы подошли к платформе.
 Какое-то время мы еще шагали по путям вдоль бетонной стены-платформы,  высокой, почти мне по плечо, а потом по короткой лесенке, сваренной из металлических прутьев, поднялись на нее, и зашагали между солевыми «барханами», по уже протоптанной множеством ног тропе. Скрипящая под ногами соль была крупной, как мелкий град, и пахло от нее как-то по-особенному. Раньше я никогда не думал, что соль может иметь свой специфический запах.
 Бедуин подошел к большой металлической двери, ржавой, как и все железо  в округе вообще, с большим навесным замком, и тут же уселся на лавочку, прилаженную возле дверей вдоль серой стены.
- Садись, покурим! – предложил Бедуин – Время пока есть.
- Я не курю, – признался я, и пожалел об этом в первый раз в жизни.
- Вот и правильно, - неожиданно одобрительно заявил Бедуин и достал из кармана пачку сигарет – Бригадир и Цибуля тоже не курят, а остальные дымят. Садись! Садись!
 Когда я сел рядом Бедуин затянулся дымом и начал рассказывать.
- Они меня вначале палестинцем звали, а я возьми им и скажи по своей глупости, что с израильтянами не одни палестинцы воюют. И арабы тоже, и бедуины, и много кто еще, говорю. Вот тут они и вцепились! Слово им больно понравилось – Бедуин. Так что ты с ними будь осторожен. Быстро кличку прилепят. А впрочем, и так прилепят. Они тебя пока студентом зовут.
- Ну, это нормально, – улыбнулся я, вспомнив опять Сергея – меня так один товарищ называл.
- Да, я тоже уже привык, – беззлобно ответил Бедуин, а я подумал, что он парень добродушный и простой. Даже слишком добродушный  для нашего городка.
- Я же почти не местный, - будто читая мои мысли, продолжал рассказ  Бедуин – В Новоорске родился, там и все детство провел. А когда мои родители сюда переехали, то я в Москву к родственникам  уехал. Учился там почти три года…
- Да ты что? – удивился я – Тогда тебя обязательно «москвичом» должны
были звать…
- Звали сначала, - кивнул Бедуин – пока Лифшица у нас мастером не назначили.
- И что? – не понял я.
- Да, так вот, сидели как-то болтали. Ну, я им и рассказал, за что меня из МГУ турнули…
- Из МГУ? – восхищенно выдохнул я.
- Ну, да – скривился Бедуин – Рассказал им, как расквасил морду одному очень евреистому наглецу. После этого я и стал Бедуином.
- А причем здесь Лифшиц? – не понял я.
- Да вообще не причем! – отмахнулся Бедуин – Просто еврей, а я после того случая евреев вообще терпеть не могу! А!?
 Я недоуменно пожал плечами на полувопрос  Бедуина. Мне было странно слышать такое. В моем школьном классе, не говоря уже о  школе, и татары, и казахи, а теперь я подумал, что еще столько национальностей, что возможно были и евреи. Я просто никогда не задумывался над этим.
 Мы учились все с первого класса, и дружили, и дрались, и ссорились  но, ни мне, и я был уверен никому из тех, кого я знал, никогда в голову не приходило делиться или относиться плохо или хорошо по национальности.  Мы были слишком малы, и никогда не думали ни о дружбе народов, ни о нашем многонациональном государстве, мы просто воспринимали это как данность. Данность, которая перешла к нам от наших родителей, от наших учителей разной национальности, и вообще от всех взрослых людей, окружающих нас. Даже среди школьных «шпанюков» было немало казахов, а одним из авторитетнейших старшеклассников, которого опасались даже наши дворовые ребята, был паренек по фамилии Гильятдинов. Его кличка «Гиля» - всегда звучала в разговорах наших ништяков весомо и с уважением.
- Странные вы какие-то, москвичи! – вырвалось у меня, и я, по-моему, не смог скрыть неприязни, которая проскользнула в моем голосе.
- Да причем здесь москвичи? – вдруг с раздражением, а может и со злостью, воскликнул Бедуин, откидывая окурок  в сторону – Сволочь он был, и подставил меня в открытую, на экзамене со шпаргалкой…
- Так это мог быть и не еврей…
- Мог! – яростно перебил меня Бедуин – Но эта мразь почему-то все два года подначивала, выставляла меня дураком, и вообще изгалялась, как хотела надо мной!
 Бедуин тяжело вздохнул и, потупившись, заговорил уже спокойнее.
- Я-то был парень провинциальный. Простой, веселый, может быть и глуповатый малость. Так он мне с первого курса всякие мелкие пакости творил. То перед девчонками выставит дурачком так, что они смеются-заливаются. То во время моего ответа в аудитории при всех передразнит меня, или так вывернет мои слова, что все хохочут, и преподаватели тоже…
- Да это я понимаю, - торопливо заверил я Бедуина – но надо было плюнуть и
не обращать внимания. В свое время я тоже учился язык за зубами держать через многие неприятности.
- Ты научился, а я нет – резко ответил Бедуин, и, смотря на его лицо, я подумал, куда это подевалась его добродушие.
- Все! Пошли работать! – поднялся он.
 Бедуин подошел к двери и огреб носком сапога кучу соли,  снял замок и открыл скрипучую тяжелую дверь. Из темноты проема в лицо ударило горячим воздухом насыщенных водяных паров. Щелкнул выключатель и яркий свет залили большой пустой зал с высокими потолками. Стены были покрыты плесенью и грибком. Посреди пологого  к центру пола устеленного привычным серым кафелем сантиметров на двадцать торчала круглая как стол верхняя часть  цилиндрической емкости, уходящей сквозь пол куда-то глубоко вниз.  В поверхности ржавого круглого «стола», вплотную к краю, обращенному к  входу,  зияла черная прямоугольная дыра. Сверху к емкости шли только две ржавые трубы с бугристыми колесами вентилей. Не ржавеющего железа здесь не было совсем.
 В дальнем углу я заметил яму в полу и уходящую вниз массивную лестницу их  металла и подумал, что все очень походит на  Содовую башню только в миниатюре.
Бедуин уже крутил колесо одного из вентилей и объяснял что это  вода, а рядом воздух для перемешивания, а когда  сказал про насосы внизу, то  я окончательно понял, что устройство простое, и очень похожее на Содовую башню. На стене возле входа висел такой же, как на Содовой башне огромный с тяжелой трубкой телефон, а рядом  располагались кнопки насоса.
- Все, то же, – прокричал я Бедуину, перекрикивая шум воды, которая падала в огромную емкость.
- Вот – крикнул он в ответ и взял стоящий  рядом  на полу металлический стакан, к которому была привязана длинная веревка – Это замер и лот.
Бедуин осторожно вынул из стакана длинную стеклянную трубку похожую чем-то на большой градусник.
- Плотность измеряет! - кричал он – Если  плавает ниже этого деления, значит, соли мало, а если выше значит много и надо добавлять воды. Понял?
 Я не совсем уверено кивнул.
- Ничего! Не велика наука. Пойдем!
Мы вышли  под навес, и Бедуин ступил на деревянные трапы, которые изгибаясь под разными углами, повели нас сквозь барханы соли куда-то вдаль и ввысь. Мы шли до тех пор, пока не оказались в дальнем конце склада и под самой его крышей. Там на плоском пятачке стояли две металлические, большие и тяжелые даже на вид, одноколесные тачки, с длинными и широко расставленными ручками- рогами. Рядом воткнутые в рыхлую поверхность торчали несколько совковых лопат. 
- Выбирай любую, - с улыбкой кивнул мне на тачки Бедуин – По тридцать тачек отвезем и опять можно курить.
 Тачки напомнили мне большую афишу возле нашего кинотеатра, где я когда-то в детстве смотрел фильм «Как закалялась сталь». На той афише Павка Корчагин с напряженным лицом толкал такую же огромную тачку перед собой.
- Комсомольская работа! – вырвалось у меня невольно.
- Точнее не скажешь! – засмеялся громко Бедуин, хотя я совсем не собирался шутить.
 Бедуин взялся за лопату, и я последовал его примеру. Мы насыпали тачки доверху, а потом толкали их вниз, по трапам, по наклонному извивающемуся между барханами  пути, пока они, громыхая по кафелю, не въезжали в зал и не  упирались в край огромной емкости. Тогда нужно было, наваливаясь на рукоятки переворачивать их, чтобы высыпать соль в черный проем люка.
 Вначале управление тачкой давалось мне с трудом, и я тратил много сил, чтобы удержать ее на трапах, но это мне не сразу удавалось. Колесо соскальзывало  в  рыхлую соль, и тогда Бедуин шел мне на помощь. Тачку, напрягая все силы, и отдуваясь, мы поднимали и опять устанавливали на трапы. Но в следующий раз все повторялось снова.
 Через час работы я взмок так, что футболку под спецовкой можно было выжимать, как после душа, но Бедуин и не думал останавливаться, а я не просил пощады, хотя меня уже мотало из стороны в сторону. Забравшись в очередной раз с пустой тачкой наверх, я огляделся, переводя дух, и солевые барханы, в полумгле склада, и пробивающиеся сквозь щели крыши лучи света серебрившиеся и переливающиеся на горах соли, почему-то показались мне инопланетным ландшафтом. Тогда я не думал о том, что мое замутившееся зрение от залитых потом глаз, от усталости  просто играет со мной злую шутку.
- Ты чего застыл! – раздался над ухом голос Бедуина.
- Похожа  на Лунную поверхность, – кивнул я  на расстилающиеся  под ногами солевые холмы.
- Ничего! – тяжело переводя дух, ответил он – Через месяц ты от этой лунной картины, как собака завыть еще захочешь. Грузи, давай, съедем вниз и перекурим.
- Зимой хорошо на такой работе!- предположил я, когда мы наконец-то уселись на лавочку – Не замерзнешь.
- Шутишь, студент, – хмыкнул в ответ Бедуин – это хорошо! У нас тут иногда такие шутники попадались, что недоработав смены, исчезали. А ты я вижу парень крепкий!
«Я не исчезну,- прикрыв глаза, думал я – Завтра все мышцы болеть будут, как
после тяжелой тренировки, но это потом пройдет».
- Что молчишь? – спросил Бедуин, обдавая меня табачным дымом.
- Думаю, что нам все же легче чем Корчагину. Крыша над головой, и рабочая смена шесть часов. Жить можно!
- Скотство, конечно! – неожиданно для меня заявил Бедуин – Но  платят хорошо, и горячая сетка идет. Вот люди и держатся…
- А тебя из комсомола поперли тоже? – спросил я осторожно о том, о чем думал уже несколько минут.
- Как положено, - нехотя откликнулся Бедуин – Собрание, протокол, речи, голосование. Хотя конечно, были люди  и нормальные. Пытались расслышать меня, понять. Кое-кто из преподов  вступался, декан тоже попытался что-то сказать в защиту.  Но преподаватели-евреи не дали. Я ведь, когда его молотил, все ему в глаза высказал, подури  своей! 
- Что высказал?
- Что морды их еврейские, надоели мне до чертиков! – со злобой выдавил Бедуин – И главное, что все они одинаковые! Что преподаватели, что студенты. Все норовят тебя на каком-то слове поймать, все надсмехаются, в каждом слове свое превосходство над тобой высказывают, будто бы ты человек второго сорта.
 Сказал я ему тогда в запале, что не зря их у нас не любят, как в Политбюро так и простой народ. Нет, не за то, что христопродавцы, а за то, живут не по-людски. Каждый из них норовит словчить, схитрить, между дождевых струек проскочить, когда им это выгодно. А перед нами, простыми смертными все они своим умом и знаниями кричаться, или умением жить лучше и шире чем мы.  Смотрят на нас на всех как на жуков ползучих. Говорят одно, думают другое, а делают вообще третье.
- Вот, ты разве не замечал? – резко повернулся ко мне Бедуин – Как они разговаривают с тобой! Так, как-будто бы ты ублюдок  какой-то, и будешь этим ублюдком всегда. И вроде бы нормально начинают разговаривать, а потом бац, бац… Пара фраз и начинаешь чувствовать себя оплеванным, или насекомым, которое разглядывают через лупу. Короче, не зря их жидами зовут, есть за что!
Да-а! – удивленно протянул я – За такое не только из комсомола могли, но и куда подальше еще…
А-а! – махнул рукой Бедуин – Думаешь, я один такой? Многие так думают, но только помалкивают. И правильно! Я вот сорвался, а ты правильно сказал, что надо было помалкивать. Что толку? Все равно их рожи в Москве на каждом шагу. Все или при портфелях, или в магазинах дефицитом торгуют, в ломбардах, зубными врачами, тоже с золотом химичат, а многие и вообще высоко сидят.  Но мне-то одного простенького хватило. И понимаю я, что тебе меня не понять! Здесь в провинции у вас все по-другому. Здесь Лифшиц только мастер. Однако, тоже не простой работяга, заметь! Нет в этой жизни еврея с лопатой. Знаешь такой анекдот?
- Нет.
- Принимают на работу еврея и говорят, что будет землю рыть  - лопатой. Он их спрашивает: «А лопата с моторчиком?». Ему отвечают: «Где вы видели лопату с моторчиком?». А он им: «А где вы видели еврея с лопатой?».
- Смешно, - невесело сказал я, но потом и, правда, рассмеялся. Но смеялся я над тем, как  наши люди быстро связали личный конфликт Кости Иволгина с войной между Палестиной и Израилем.
 Потом, уже много позднее, через десятки лет я, вспоминая наш разговор, думал о том, что неоднократно встречал людей относящихся с ненавистью к нашим российским евреям. Тогда уже я занимался своим делом, и вынужден был часто общаться с этими людьми,  сталкиваясь с ними в финансовых вопросах, которые в нашем городке без их участия в девяностые годы проходили редко.  Тогда я постоянно ощущал в себе чувство скованности, чувство, какого внутреннего неприятия, чувство, что рядом со мной человек, с которым очень сложно найти не только общий язык, но и просто точки соприкосновения. Сложно найти что-то общее для начала и продления  не только  добрых отношений, но и просто  текущего разговора, неизменно протекающего под невидимым напором в ту сторону, в которую эти люди хотели бы чтобы он развивался. И я чувствовал тогда в себе и беспомощность перед этим мягким невидимым нажимом, и  досаду, когда попытки как-то повлиять на развитие разговора или отношений натыкались на мягкую стену, которая поворачивала разговор или отношения так, как хотел мой собеседник.
 Однажды, когда я был еще молод я просто встал, и ушел не попрощавшись, но в дальнейшем, чувствуя такое же  развитие событий, я просто переводил  разговор на пустяки, и вежливо откланивался. И размышления мои тогда уже сводились к тому, что все наши дворовые юношеские  проверки «на вонючесть», и следующие за ними удары, и разбитое лицо, это всего лишь детские игры по сравнению с той проверкой на крепость нервов и самообладания, которое приходилось выдерживать, разговаривая с этими людьми.
 Именно тогда я помню, мне вспоминался Бедуин, и я, со страхом прислушиваясь к себе, думал о том, что мое чувство неприязни к этим людям больше чем ненависть, и сильнее чем просто национальная неприязнь.
«Господи! – думал я тогда – Я же никогда не был националистом, я воспитан в другом духе, я никогда не могу подвергнуться такой низости!» Но сам чувствовал, что обманываю, или пытаюсь обмануть себя.
 Еще лет пятнадцать назад я серьезно задумывался над тем, что эти чувства  рождаются помимо моей воли у меня в крови, что я подвержен им на каком-то генном уровне. И уровень этот такой же, как когда-то у «черносотенцев» устраивающих еврейские погромы, как  у солдат Вермахта ненавидевших евреев не только по идеологическим принципам, как у Сталина и его окружения, да и у многих еще политиков того отдаленного времени. Иначе я просто не мог объяснить себе возникающую у меня неприязнь и раздражение при общении и при деловых контактах с представителями еврейской диаспоры нашего городка. Наверное, я был в панике, я ненавидел себя за то, что испытываю, но просто я не мог найти объяснения тем чувствам, которые обуревали меня тогда.
 Тогда я уже  знал о том, что людей подобных мне много. И что даже раньше, во времена моей молодости, их было, видимо, тоже не так мало. И политика притеснения  в отношении к Советским евреям со стороны партийных органов и партийных функционеров, мне кажется,  базировалась на поддержке пусть мизерной (хотя кто теперь сможет сказать точно), но части населения огромной страны, испытывающей к евреям негативное отношение.  И это отношение нельзя объяснять только лишь «родимыми пятнами» истории, перешедших к потомкам от  необразованных «черносотенцев»  или  многовекового пропагандирования  на той же Украине  жидовского племени, как христопродавцев, т.е. врагов христианской веры.
 Сегодня я понимаю, что в любой войне и в любом конфликте есть две стороны. И сегодня, я уже не могу быть в чем-то уверен абсолютно как когда-то в молодости. Я не могу сказать однозначно, что в начале любой войны или любого конфликта стоит одна сторона, которая называется в истории агрессором.
 Сейчас мне мешают в этом вопросы, возникающие у меня по поводу всех исторических конфликтов, войн и столкновений. И это потому, что ту историю, которую я учил в детстве и юности сегодняшние газеты, телевидение и книги меняют кардинально, развенчивая мифы прошлого и давая пищу  все новым и новым вопросам.
  Был ли виноват Сталин в том, что фашистская Германия внезапно напала на Советский Союз? Был ли агрессором Советский Союз, когда вводил танки в Прагу или вторгался в Афганистан? Разве Сталин не провоцировал Германию гонкой вооружения и наращиванием военной промышленности? Разве мог поверить Гитлер, что наращивание мощи вооруженных сил Советского  Союза направлено только на оборону страны? И мог ли допустить Гитлер, чтобы Советский Союз ударил ему в спину в тот момент, когда он собирался захватывать Англию?
   Как повлияли беспорядки пражских демонстрантов или действия афганского режима на то, что русские танки оказались на их территории? Да  и военные конфликты в  Нагорном Карабахе, в Южной Осетии, между Палестиной и Израилем тоже нельзя назвать однозначными.  Сейчас я считаю, что в этих конфликтах нет потерпевшей стороны, а еще вернее, что потерпевшей стороной в этих конфликтах являются обе противоборствующие стороны…
  Но это то, что относится к войне, к кровавым конфликтам!     А    конфликт   с
 российскими евреями ни тогда, и ни  впоследствии не был кровавым. Это по существу было столкновение людей воспитанных в одной стране, по одним меркам, по большому счету, в одном дворе. Однако мальчики и девочки росли,  становясь взрослыми, и начинали испытывать друг к другу другие чувства, а потом уже кто-то начинал обращать внимание, что это связано с национальностью, с национальными чертами, и с национальным сообществом, которое у евреев было всегда в отличие от многих других живущих с ними рядом…
 Так вот я и думаю до сих пор: насколько сами российские евреи тогда, в восьмидесятые годы прошлого века, были виноваты в том отношении, которое к ним проявляла власть, государственные органы, часть общества и  простой народ тоже? Не провоцировали ли они своим поведением, образом жизни, своим укладом отношений к себе самим и окружающим их людям, тот конфликт, вылившийся  впоследствии в массовый отъезд в Израиль? Насколько сами российские евреи сотворили ту напряженность, то отношение к ним, и ту атмосферу неприятия, которая, конечно же, возникла не вдруг? Что они сделали, чтобы как-то изменить ситуацию? Они обращались к мировой общественности, зная, что пострадают еще больше, и этим старались опять привлечь к себе внимание. И тем самым они опять подтверждали свою обособленность, свое отличие, и сами обостряли вопрос своей национальности.
 А кому и для чего  нужны были эти глупые жертвы? Неужели только для того, чтобы имея высшее образование поработать  в Израиля посудомойками, лакеями, разнорабочими и  вернуться назад на проклинаемую ими самими Родину?  Вернулись многие, а многие не смогли вернуться не по своей воле.
 Счастливы ли те, кто уехал на историческую родину, которая  Родиной по существу, большинству из них так и не стала? Ведь там, в Израиле, они навсегда стали русскими, а в России навсегда остались евреями. Можно ли было избежать всего этого? Хотел ли кто-то, чтобы этого не произошло?
 У меня нет ответов на эти вопросы!
 Но думая об этом я, кроме Кости Иволгина, всегда вспоминаю одну сцену, которая врезалась мне в память.
 Это было в 1995 году, когда одним из зимних морозных дней в аэропорту нашего городка произвел  посадку необычный самолет. Я был среди тех, кто встречал самолет в этот день.
 Подали трап, и через несколько минут томительного ожидания на нем появилась массивная фигура тогдашнего премьер-министра России, нашего земляка. Он  бегло окинул взглядом всех встречающих.
  Первыми словами высокого гостя были удивившие меня тогда выкрики.
- Где мой еврей? – громко кричал премьер – Почему я не вижу Медема? Я здесь у вас без него, как без рук…
                Глава  18.
                Рабочая лошадь.

 Москва сегодня – это новый Вавилон. Наверное, ни в одном городе мира сейчас нет такого смешения культур, языков, национальностей и  такого средневекового столпотворения. Если вы из провинции, и попали в сегодняшнюю Москву впервые, вам придется очень потрудиться, чтобы найти среди толпы коренного москвича среди тех, кто по ней перемещается на общественном транспорте. Москва сегодня, город проезжающих, приезжих, гостей, гасторбайтеров, уличных торговцев, попрошаек всех национальностей, встречающих вас прямо на площади трех вокзалов; сутенеров, таксистов и водителей маршруток. Все эти люди не москвичи, или стали москвичами совсем недавно.
   При выходе из поезда вы сразу попадаете в кишащую и бестолково снующую толпу. И от этой разношерстной, разноголосой, разномастной и разноцветной, суетящейся  без  всякого  толку толпы, вы  впервые минуты можете просто потерять ориентацию в пространстве, растеряться и тут же лишится кошелька или  чемодана. Или же пойти на поводу у услужливого таксиста, который провезет  вас вокруг трех вокзалов всего-то за тысячу рублей и высадит «именно там, куда вы скажете».
 Когда я бываю там, этот город мне почему-то всегда напоминает все, что я когда-то читал у историков и писателей о Нью-Йорке  двадцатых годов прошлого века. Такая же шикарность витрин и блеск рекламы на центральных улицах и проспектах, и видимая невооруженным глазом бедность спальных районов в глубине города и на окраинах, убогость старых строений, а порой и откровенная разруха и нищета…
 Но это сейчас! А тогда, в своей молодости, я смотрел на Москву глазами Кости Иволгина – Бедуина, который рассказывал мне про этот «кипучий и могучий» город совсем другими словами и с совсем другой интонацией. И естественно, что Москва восьмидесятых годов была в моем воображении волшебным городом, вечно залитым светом солнца или огромного количества искусственного освещения.
 Первую неделю работы на Солевой насосной Бедуин по моей просьбе  много рассказывал мне про столицу, а я только слушал его и старался представить ее себе. Тогда, побывать в Москве было, наверное, мечтой каждого человека в стране, но не каждому, как Бедуину это удавалось. И мы видели Москву такой, как ее показывали с экранов кинотеатров и с фотографий на открытках. И Костины рассказы тогда были для меня только живым подтверждением той красоты, величия и грандиозности  уже сложившейся  у меня   в воображении.
    Всю эту   неделю я работал  на Солевой   вместе  с Костей, и  благодаря его рассказам,  эта неделя прошла для меня быстро и незаметно. И это  несмотря на тяжелую работу, и   усталость, и боль в мышцах, не дающую покоя  даже после рабочей смены.  Но  уже на следующей неделе   Подчеревков начал  посылать со мной  попеременного  каждого из нашей бригады. Так  каждую смену я работал с новым  напарником  и постепенно познакомился  с каждым членом бригады.
  Знакомства эти опять принесли мне много новых впечатлений, и неожиданностей. И люди, которые показались мне вначале неприятными, грубыми и строгими стали вдруг улыбчивыми, простыми и будто бы давно знакомыми. И я опять, в очередной раз вспоминал Сергея, и его слова о том, что каждый из людей в отдельности, совсем другой, чем тот, кем он кажется на людях.
  Товарищеские отношения у меня сложились быстро именно с теми, с кем я ожидал меньше всего.  С Гафуром мне довелось работать несколько ночных смен, и мы как-то сразу, не сговариваясь,  начали  работать вместе, а потом так же спокойно вместе разговаривали, обедали, и  отдыхали, сидя на лавочке.
 Крайнов,  коренастый усатый дядька, объяснивший мне, почему новички не понимают слов, был заместителем Подчеревкова, и работая со мной, за смену редко произносил более десятка предложений.  Рядом с ним я всегда мог за работой размышлять о чем угодно, и вообще не обращать на него внимания. Когда ему было нужно, он сам подходил ко мне, и прежде чем что-то сказать жестко брал за руку, выше локтя. Такая уж у него была манера.
Цибуля, вертлявый и смешливый мужик, все свободное время постоянно задавал вопросы о моей семье, учебе, товарищах, и сам постоянно рассказывал байки и анекдоты из собственной жизни, или жизни своих многочисленных родственников.
 Гафур тоже был любителем поговорить, но работа не давала много времени на разговоры,  и поэтому он предпочитал длинные перерывы короткому отдыху. С ним приходилось работать быстро и более длинными отрезками, чем с остальными, чтобы потом спокойно отдыхать сидя на лавочке минут сорок.  Эта «глыба» работал необычайно быстро, видимо выработанными годами движениями, подкрепленными огромной физической силой. За рабочие отрезки он  делал работы вдвое больше моего, но  никогда, никак не обращал на это внимание и,  наверное, просто считал это обычным делом. А я напрягал все силы, чтобы не отставать от него, а потом в изнеможении, сидел на лавочке и слушал его монологи.
 Но, толи от усталости, толи от того, что говорил Гафур  с сильным акцентом, половину из его речей  я просто не понимал. А поэтому предпочитал помалкивать и лишь изредка, кивать головой.
- Он у нас такой! – смеялся Костя Бедуин, когда я рассказал  ему в душевой, как отработал  смены с Гафуром. – Вообще он ничего мужик. С ним главное помалкивать, и слушать его бред. Он тогда сам за тебя всю работу сделает.
Бедуин, как обычно, ёрничал и переводил все разговоры в шутку.  Но насчёт Гафура он оказался прав.
 В перерывах между работой, этот могучий человек, не вынимая изо рта сигарету, неторопливо  рассказывал что-то  тягучее и однообразно –монотонное, что вначале мне и понять–то было сложно. Слова он произносил без всякого ударения, ломал их на части, и вообще говорил с таким страшным акцентом, что от желания разобрать хоть что-то первое время у меня постоянно ломило в висках от напряжения. Но уже через неделю я привык, и слушал его,  думая о своём, легко держа во внимании только саму нить его рассуждений.
 В такие дни мысли мои были не весёлыми. Я вспоминал наш остров, Лену, и всех ребят и девчат. И окружающее меня «царство ржавого металла» казалось мне ещё более убогим и грязным, а работа – ещё более нудной и тяжёлой. И может быть, именно это моё настроение делало  меня идеальным собеседником для Гафура, а может быть не только для него одного.  Простые люди любят, когда их слушают и поддакивают им. Редко кто предпочитает споры или   сам  умеет слушать других.  Так уж повелось, что люди  эти либо много говорят, либо, как Крайнов, вообще предпочитают помалкивать, не обращая внимания на разговоры других.  А потому,  любой, кто умеет или просто вынужден слушать их, пользуется у них большой популярностью, но, как я понял позже, не вызывает у них большого уважения.
  Так постепенно, изо дня в день, из смены в смену, я начинал привыкать и к тяжёлой работе и к людям находящимся постоянно рядом со мной.  Я всеми силами души  пытался находить приятное и в работе, и в редких минутах отдыха, и иногда мне это удавалось. Я старался разгадать  нескончаемый рассказ  Гафура о его встречах с людьми, о его жизни в родной деревне, затерянной где-то среди башкирских лесов, и  найти хоть какую-то  связь в его  безсвязанных   повествованиях.  Мне нравилось слушать Бедуина о его учёбе в Москве,  я стал привыкать к расспросам Цибули, или как выражался Бедуин, «втягивался в допросы настырного хохла». 
 Однако как-то одним хмурым октябрьским утром, когда я, как обычно после ночной смены завтракал на кухне и что-то отвечал на вопросы мамы, меня вдруг «прорвало».  Не знаю, что нашло на меня в то утро, но возможно именно тогда меня посетило откровение, которое уже много позже сформировалось в голове  связанные мысли и убеждения. Тогда я просто, в ответ на какой-то безобидный вопрос мамы вдруг заговорил, и потом долго не мог остановиться.
  Сейчас, по-прошествии стольких лет, сложно сказать точно, что именно я говорил,  и какие слова и выражения использовал. Но речь моя была горячей, и скорее всего  запальчивой и путанной, как любой взрыв нахлынувших эмоций.
Кажется, я кричал, что опять сейчас  буду спасть весь день, а потом встану вечером с тяжёлой головой, и буду ходить из угла в угол  без всяких мыслей, и всё тело будет ломить от боли, а я ничего не буду чувствовать кроме этой ноющей боли и полного опустошения внутри. А потом опять лягу спать, чтобы  ранним утром опять, как каторжанин впрячься в свою металлическую тачку, в своём личном соляном руднике. Я горячо говорил о том, что начинаю превращаться  в тупое, постоянно уставшее рабочее животное, вроде лошади или вьючного осла, и что  в моей голове, как  и у этих тварей уже не осталось ни одной мысли и ни одного желания, кроме желания отдыха и пищи.
 Наверное, тогда я ещё не мог бы сказать, что так, как я живу – жить невозможно. Я был слишком молод.  А потому не смог бы рассказать, что тяжёлый физический труд  убивает во мне всякое желание мыслить, убивает и гасит краски и радость наступающего дня, и не даёт видеть, как этот день проходит вообще. Что от хронического «содового» кашля меня  постоянно тошнит, и часто хочется только одного – чтобы время летело ещё быстрее. Что однообразность и серость  проходящих дней, как соляное марево разъедает не только мои воспалённые глаза и кожу,  но кажется и саму душу. И иногда я вижу во сне эту скукожившуюся душу: разъеденную солью, проржавевшую, как все металлические предметы на Солевой башне, и мечущуюся среди клубов  удушливого водяного пара.
Уже потом, намного позже, когда прошло с десяток лет, я смог бы сформулировать то, что тогда просто вырывалось из меня нелепыми словами и просто жалким нытьём.  Много позже мы узнали и прочитали о сталинских лагерях, и о жизни заключённых ГУЛАГА, и о муках наших людей в концентрационных лагерях гитлеровской Германии, преподнесённые нам как нечеловеческие муки  в не человеческих условиях. Но даже тогда мы ещё не думали о том, что главной составной частью «лагерного воспитания» и «лагерной дисциплины» является монотонный, тяжёлый, ежедневный физический труд, отнимающий у людей время и мысли, притупляющий всех их стремления и чувства, и убивающий в них всяческие  желания, кроме желания  пищи и сна.
 Я знаю, что многие не согласятся со мной! Я знаю, что приравнивать нечеловеческие условия лагерей середины прошлого века и  посменную работу на обыкновенном промышленном предприятии не корректно и даже возможно не позволительно. Особенно для тех, кто прошёл эти  лагеря, а потом работал на  предприятиях своей страны. Для них разница ясна, понятна и несравнима вообще.
Но, однако, связь, которая существует в данном случае, для меня лично неоспорима.
 Сейчас модно кричать о недостаточном трудовом воспитании молодёжи, и писать статьи о приобщении к труду молодёжи в 19 и начале 20-го веков, что делало молодёжь трудолюбивой, приучало её  к труду, и тем самым не давало ей  возможности заниматься  хулиганством, воровством или наркоманией. Возможно, что в этом есть часть истины. Но другая её часть, как я думаю, состоит в том, что  любая тяжёлая работа должна  быть заменена механизмами как можно быстрее, чтобы не делать из человека «рабочее животное», исполняющее  действия, которые способны легко сделать  механизмы. Тяжёлый и бессмысленный труд порождает человека-животного, наделённого только инстинктами, и способного на всякие гадости, так как душа и мысли его умирают под тяжестью «трудовой повинности».
  Получается замкнутый круг! Мы добились всеобщего среднего образования, мы с детства приучаем детей к умению мыслить, размышлять, читать, анализировать, но попадая на промышленное  предприятие с набором примитивных обязанностей, наш человек неизменно начинает деградировать, утыкаясь в серые будни, как застрявшая в сугробе машина…
 Нет! Я не пытаюсь ничего доказать, и никого опровергнуть. Просто мне кажется, что у нас всех, до сих пор много стереотипов мышления, которые осложняют нам жизнь. Как и в 19 веке мы не можем решить проблему  взаимодействия человека и тяжёлого физического труда.  Как и тогда лучшие люди в нашем обществе, пытавшиеся  освободить от тяжёлого труда крестьян натыкались на не понимание и презрение, так и теперь модернизация производства считается только красивым словом, за которым большинство людей не видят ничего, а владельцы предприятий видят только сокращение рабочих мест за счёт механизмов и робототехники.
 Мы продолжаем мыслить поверхностными категориями. Мы чествуем  стариков за то, что те прожили 50 лет вместе и воспитали  кучу  детей. Но никто не спрашивает  себя в таких случаях – а как прожили? А чему научили детей? Но даже если прожили хорошо и дружно, а детей воспитали достойными членами общества, то что из этого следует? Мы ещё никак не можем осознать, что для родителей это была их гражданская, повседневная обязанность, а совсем не подвиг!
Мы никак не можем перестать оценивать всё  и вся по количеству, и наконец-то начать оценивать и дело, и людей, и результаты труда по их качеству и наполненности смыслом.
 «Здесь женщины бьются, но находят лишь старость. Здесь мерилом работы считают усталость…»
Эти строки, пропетые «Наутилусом-Помпилиусом» когда-то, много   лет  назад, остаются актуальными и до сих пор. Но мы уже не воспринимаем их, считая, что время ушло вперёд,  и проблема решилась?
Но проблема не решилась до сих пор. Просто тогда  говорили: « Зато нет безработицы!», а сейчас говорят « Вы что, хотите повышения безработицы?»
 Когда мы перестанем приводить в пример прототипы прошлого, не утеряв уважения к ним, возможно тогда, мы сможем ответить на вопросы, которые остаются не разрешёнными с давних времён…
 Мама поняла моё состояние  и как могла  успокаивала  меня.
- Ты же знаешь, сынок, - уговаривала она, – это всё ненадолго. Практика скоро закончится, ты получишь диплом и постараешься занять более достойное  место.
 Но мне в тот момент казалось, что   всё это будет длиться бесконечно. И ни я сам, ни даже мама не понимали, что мой срыв связан не только  навалившейся усталостью моральной и физической, но и со  страхом, что  мне уже никогда не придётся жить по-другому. Это был страх за всё, что ожидало впереди, страх  за то, что меня уже не ждёт ничего кроме этой серой жизни, а ещё, пожалуй, страх от того, что  люди, работающие рядом со мной, могут  и живут так  постоянно.
- Вся беда в том, что ты не любишь свою работу, - вздохнула мама.
- Ты считаешь такую работу можно любить?
- А тебя никто не принуждал выбирать её.
- Значит, я ошибся. Сейчас я точно это знаю.
- Ничего страшного! – мама погладила меня по голове, как маленького, - Тебе всего семнадцать лет, и у тебя ещё много времени. Отслужишь в армии и  точно поймёшь, куда тебе податься. Я тоже не сразу разобралась. Когда-то я работала на заводе вместе с твоим отцом, но потом, случайно, попала работать на «Скорую помощь»,  а потом поступила в медицинский институт.
- Знаю! – перебил я, - Ты много раз рассказывала…
- Я всегда надеялась, что ты тоже поступишь в институт. Может быть не сразу.
А пока терпи и работай. Это точно поможет тебе найти то, что ты ищешь…
- А что я ищу?
- Не знаю! Все что-то ищут! Но не все, конечно, находят. Я нашла, когда работала на «Скорой» и училась. Я тогда сразу поняла: « Это моё!». Хотя, это было  нелегко понять сразу. Я часто была на сессиях, и мы жили на зарплату отца, а потом ещё родился ты, и тогда нам обоим временами было очень тяжело. И физически и морально. Но мы выдержали, и получили в награду то, что сейчас имеем.
- И что же вы такого имеете?- угрюмо спросил я.
- Крепкую семью. Здорового и, наверное, не глупого сына. Работу, которая нам нравится. Достаток нас окружающий.
- Ты считаешь этого достаточно для счастья?
 Мама ответила не сразу. Она быстро убрала грязную посуду со стола, потом вытерла стол, а затем руки о край фартука.
- Счастье, сынок, это только цель, - ответила она, садясь рядом, - если оно становиться повседневностью оно мутирует. Как бы тебе объяснить? Ну, как вирус гриппа мутирует и даёт осложнения в виде воспаления лёгких или ларингита.
- Ты хочешь сказать, что счастье это только воздушный замок, к которому нужно идти? – опять вспомнив лицо  Лены, и  её грустные глаза при нашей последней встрече на острове, спросил я.
- В какой-то мере – да! А в какой-то нет, конечно. Человек, временами бывает  счастлив, когда сможет перебороть себя или обстоятельства постоянно мешающие ему. Как ты узнаешь счастье, когда не был несчастлив? Если не было трудностей и срывов, как  почувствовать удовлетворение и радость? Если не испытал  безответную любовь, как понять что она вообще есть? Та что хорошо, что проблемы возникают у тебя сейчас, и что ты воспринимаешь их так остро. Умнеть в тридцать лет сложнее, а закатывать истерики уже бесполезно и поздно. Можно на всю жизнь остаться злым и задёрганным неврастеником. Я видела таких!
От слов мамы мне вдруг стало нестерпимо стыдно. Стыдно так, что захотелось спать нестерпимо. Но с другой стороны, я чувствовал облегчение. Я был дома.
- Значит, сейчас я закатил истерику, как девчонка? – спросил я чуть слышно.
- Нет! – ободряюще улыбнулась мама, - Просто ты устал. Я вижу, тебе там и впрямь приходится нелегко. Но что делать? Нужно работать и терпеть. Все мы работаем, и всем людям бывает нелегко  частенько…
- Ты же знаешь старика Кузьмищева? – вдруг встрепенувшись, весело засмеялась мама, - Так вот, как-то лет десять или даже больше назад, я случайно услышала его разговор с мужиками с нашего двора. Рано утром отец как всегда пошёл на работу. Было это летом  и я, проводив его,  вышла на балкон зачем-то. Вижу, отец проходит мимо дворового стола, где сидят Кузьмищев и ещё двое  не наших мужиков.
Отец поздоровался с ним и прошёл, а я случайно услышала,   о чём они говорят.
«Надо же, - удивлялся Кузьмищев, - двадцать лет в одно и то же время ходит на работу, как по часам! Я бы давно рехнулся…».
Мама опять весело засмеялась.
- Так что каждому своё, Миша! Кто-то будет, как Кузьмищев, по молодости сидеть в тюрьмах, а потом жить не понятной нам жизнью. Кто-то, как отец Влада, будет мечтать о небе, а потом станет всю жизнь летать, так же обычно, как мы ездим каждый день в трамвае. Ну,  а кто-то как твой отец, будет вставать каждое утро, чтобы сделать свою работу на заводе. У всех разная жизнь, и разное понятие счастья и горя. Не забывай этого…
 Я спал в тот день крепко и спокойно, и о разговоре этом, как мне казалось,  забыл быстро. Впрочем, за всё время работы это был мой единственный  «срыв». Ни возможности, ни способностей, ни даже желания осмысливать его тогда, у меня не было.  На следующий день я уже работал как обычно.
 В те времена, большинство из нас, были слишком убеждены в нерушимости, справедливости и надёжности  всего окружающего нас. Мы с детства были воспитаны на примерах  «трудовых будней» и «трудовых подвигов»  нашего «великого и многонационального народа», как говорили тогда с трибун и по радио. И убеждения эти не могли быть подорваны нашими чувствами или нашими личными переживаниями. Так мы были воспитаны, и это воспитание нельзя было смыть под душем так же легко, как содовый налёт на теле после отработанной смены. Я продолжал работать как обычно, но  зародившиеся во мне сомнения в смысле нашего «бытия», о котором мы когда-то спорили  с Владом на острове, теперь уже никогда не покидали меня.
 А через несколько дней, в один из свободных вечеров, когда Влад зашёл ко мне в гости, я рассказал ему всё. Мы сидели на кухне, в полутьме сумерек, и я вдруг начал рассказывать, и выложил сразу и все мысли и все переживания, скопившиеся у меня на душе за последние месяцы, когда мы виделись лишь мельком, урывками, или разговаривали только по телефону.
- Да! – вздохнул Влад, когда я   наконец-то  иссяк и замолчал, - Конечно, твоя мать права, нужно «добить» практику…
- Да разве в этом дело? – перебил я его с досадой.
- И в этом тоже.  А Бедуин твой, тот ещё «бандерлог», как выражается Олежек. Не зря видимо, в городе не любят москвичей, и называют их ЧМО – человек московской области. Хотя, я вполне допускаю, что таких как он не мало…
- Ты к чему это? – удивился я.
- А! «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…» - торжественно продекламировал Влад, - Я сейчас Еклизиаста читаю. По случаю один парень дал на время. Умный был дядька, хотя и жил ещё до нашей эры, кажется.
- А про ЧМО, откуда знаешь? – засмеялся я, неудержавшись. Так потешно-серьёзно говорил об этом Влад.
- Старшина в своё время просветил, - вяло улыбнулся он.
- Ну, и как вы с ним сейчас?
- Ничего. Здороваемся. Куда деваться? Он староста группы.
- На острове у нас всё было не так, как здесь, - вздохнул я, возвращаясь к своим мыслям.
- Наверное, оно всегда так, Мишель! – привычно улыбнулся Влад одними губами, - А остров – это была лишь сказка, придуманная и рассказанная нами. Сказки всегда кончаются, и приходится жить дальше.
- Хочется назад, в сказку! – вырвалось у меня.
- Э! – пожал плечами Влад, - Тебе ещё почти год до армии. Что-нибудь придумаем.
- Правда? – подскочил я с табурета, но тут же устыдился своего порыва.
- Не журись! Так говорила моя бабушка, - похлопал меня по плечу Влад, - Помни, что твоё счастье в твоих руках. Можно быть счастливым и как наш Олежек, и это тоже не плохо. Но раз ты не такой, будем искать своё…
 В эту ночь я спал плохо. Я долго лежал в темноте, закинув руки за голову, и смотрел в темноту.  Мне опять виделось лето, наш остров, а в голове вертелись слова Влада о счастье. Я размышлял, как  мне обрести ощущения яркости красок нашего  острова в моей повседневной жизни. Возможно ли это? Как остаться в сегодняшних условиях тем, кем я сам бы хотел себя видеть? Мне хотелось прежней беззаботности, интереса к книгам, к музыке и мечтам, но я начинал понимать, что тяжёлый физический труд что-то изменил во мне. И  с этим ничего нельзя поделать.  После долгих и тяжёлых рабочих месяцев во мне что-то изменилось, что-то повернулось внутри меня другим боком, и моё внутреннее зрение стало другим. Может быть, изменился взгляд на людей, на весь мир вообще, и на свои мечты в частности? И я сам меняюсь постепенно, ещё не понимая этого? К лучшему ли это?
 Мне было жаль свои мечты и радужные краски окружающего мира, постепенно покрывающиеся ржавчиной повседневного тяжёлого труда. Мне было жаль мира с самим собой, который вдруг потрескался и скривился, и уже не был тем ярким миром моей юности…
 
                Глава 19.
               Несчастный случай со счастливым концом.

   Один раз в месяц, в основном в ночную смену, к Солевой башне  по железной дороге подгоняли два вагона соли. В такие смены объявлялся аврал, и вся бригада, а иногда и приданные из цеха люди, становились на разгрузку вагонной секции, как её все называли.
  Все первые месяцы работы я только слышал об этом, когда мы убирались на железнодорожных путях, сгребая просыпанную после разгрузки соль в вёдра. Разгрузка попадала  в смену других бригад.  Но в начале ноября, когда ударили первые морозы,   вагоны уже стояли  возле Солевой башни, когда  наша бригада только затупила в ночную смену.

               


Рецензии