Мои претензии к маме

               


                Моим украинским корням посвящаю.


Первая из моих претензий к маме – моя «немота».

Если у меня всегда (лет до тридцати ) было довольно много комплексов при разговоре с незнакомыми людьми, связанных с моим неумением "открыть рот", быстро найти в беседе остроумный ответ или нужную информацию, то это потому, что у моей мамы этих самых комплексов не было совсем. Разве что с ударениями. Именно они выдавали в её речи украинские корни.

Однако мама этого не боялась совершенно. Ей надо было всегда столько всего рассказать, что на мелочи оформления она не обращала никакого внимания. Но при этом никаких слов-паразитов, никаких мэканий и бэканий. Никаких повторов или топтаний на месте. Никакой растерянности в подаче реплики.

А как это было оформлено интонационно! А какое хорошее, не вымученное, естественное чувство юмора!

Беда заключалась лишь в том, что по «странному» стечению обстоятельств самым постоянным её собеседником, вернее слушателем, приходилось быть именно мне.

Просто потому, что мне некуда было деваться. А маме, видимо, было совершенно всё равно, перед кем излагать «одиссею» своей жизни...

К тому же для меня в её рассказах было что-то завораживающее.
Я готов был их слушать часами, не замечая, что сам при этом становлюсь существом совершенно немым, бессловесным.

Когда, став постарше, я, наконец, начал понимать это, было уже слишком поздно.

Я даже какое-то время обижался на маму за то, что она не заставляла меня говорить, не развивала мою речь. Потом вспомнил, что часто отказывался от этого сам, чтобы не перебивать её и не прерывать того удовольствия, какое получал от её рассказов, переносивших меня в другую жизнь, всегда такую интересную и поэтичную. И всё же!..

Это по вине мамы я настолько полюбил живую речь и людей, владеющих словом, умеющих с ним обращаться, играть, поворачивать его в разные стороны или переставлять в предложении то так, то сяк, выявляя в нём новые и неожиданные оттенки, что косноязычие в моих глазах, – вернее, в моих ушах, – стало одним из самых непростительных человеческих пороков.

Короче, по вине мамы я, как женщина, чаще всего любил и люблю ушами. Но разве это всегда правильно?!

Ещё она очень любила в своих рассказах и во время наших прогулок описывать состояния природы, и любимым эпитетом у неё было слово чарующий...

Эту любовь к природе она передала и мне. И вот, дитя асфальта, человек, вынужденный жить в городе, я постоянно рвусь на природу. Только рваться-то некуда: ни дачи, ни садово-огородного участка...
И это проблема.

В жизни мама была человеком малопрактичным. Очень многие житейские вещи проходили мимо неё, но люди красивые, умные, оригинальные неизменно привлекали её внимание, и, особенно, дети. Она никогда с ними не сюсюкалась, не тискала их в своих объятиях, но их появление её всегда искренне радовало. Она никогда не скользила по ним равнодушным взглядом, даже если голова её в это время была занята другим.

Говорить мама могла о чём угодно. И с кем угодно. Даже с моими друзьями, моими сверстниками, которые приходили ко мне домой и с которыми, по определению, у неё не должно было быть ничего общего.

Меня это раздражало, и я просил её не заходить в мою комнату до тех пор, пока они будут у меня. Так она подкарауливала их у входной двери и всё равно успевала о чём-нибудь их расспросить или что-нибудь им сообщить.
В конце концов, я махнул рукой.

Что было для меня особенно удивительно – это её способность найти тему для разговора с любым человеком, и из любого предмета или случая сделать тему для разговора. То есть она владела искусством беседы в совершенстве.

С одним недостатком: ей всё-таки больше удовольствия доставляло говорить самой, чем слушать других. Но при этом какие-то меткие словечки, интересные детали из речи других она тут же подмечала, запоминала и потом, рассказывая об этих людях, не забывала их «цитировать». Что и придавало её рассказам такую живость.

К тому времени, когда я попал в её сети, мне было лет восемь-девять, а ей, соответственно, лет тридцать пять - тридцать шесть.

Но уже к этому возрасту она могла столько всего порассказать о своей жизни, что мне, даже в мои нынешние годы, и не представить. Хотя и мою жизнь нельзя назвать ни слишком простой, ни слишком пресной. Но, когда я укладываю свою дочурку спать и она просит меня рассказать ей «что-нибудь из детства» (не сказку, не придуманную историю, а именно быль из моего детства), у меня таких историй раз-два – и обчёлся...

А вот у мамы их было не счесть. При этом нигде, кроме Украины и Москвы, она не была, ни по каким заграницам не ездила.

Как я теперь понимаю, она просто читала (или писала) вслух книгу своей жизни.

Была своего рода сказительницей и хранительницей устной летописи нашей семьи и нашего села. Благодаря этому я знал всю подноготную нашей семьи и наших родственников.

Революция и голод, коллективизация и война, кто кого любил и кто кому и с кем изменял, кто с кем враждовал и почему... Портреты, характеры, различные сценки из жизни - она всё живописала необыкновенно легко и интересно.

Впрочем, я был не единственным её поверенным.

Процесс самораскрытия и самоосознания в собственных устных новеллах настолько владел ею, что был для неё своеобразным наркотиком. Ей было практически всё равно, кому рассказывать о себе или о нашей семье, лишь бы человек слушал и не перебивал.

Часто её откровения обходились ей довольно дорого. Соседи или сотрудники по работе иногда подсмеивались над ней или кололи её её же собственными откровениями.

Мама воспринимала это как предательство и торжественно клялась мне, что больше никогда никому ничего о себе рассказывать не будет. В особенности же просила меня ни с кем не откровенничать, словно это из-за меня все знали о ней всё.

При этом вера в добрых и сочувствующих людей была в ней неиссякаема. И это ещё один "комплекс", который я приобрёл благодаря ей.

Как и маму, жизнь меня ничему не учит! При встрече с незнакомыми людьми я почему-то жду от них сочувственного и доброжелательного отношения ко мне.
Если же они проявляют себя по-другому, я расстраиваюсь, теряюсь и не знаю, как себя вести.

«Ты не можешь нормально общаться с людьми, потому что изначально идеализируешь их, а столкнувшись с реальностью, не можешь простить им несоответствия твоему идеалу. Думай о людях изначально плохо, тогда они не будут тебя разочаровывать и даже иногда будут тебя приятно удивлять», – учила меня моя первая жена.

Но "комплекс", воспитанный мамой, почему-то до сих пор со мной. И так же, как она, я всё ещё верю, что добрых людей гораздо больше, чем недобрых.

Ведь и в её рассказах о собственной жизни всегда получалось так, что, как бы ни трудны были жизненные обстоятельства, как бы ни изощрённы были козни «врагов», всегда появлялся некто добрый, кто протягивал руку помощи и всегда совершенно бескорыстно. Быть может, ещё и потому, что денег у мамы практически никогда не было.

Свои рассказы о собственной жизни мама очень часто сопровождала пением.
В основном это были украинские песни, но и русских она знала немало.

Частенько, вернувшись с улицы домой, я заставал её прилёгшей после работы на кровати в нашей маленькой комнате семейного общежития и поющей какую-нибудь песню. Закончив одну, она почти без перерыва начинала другую. И так в течение получаса, а то и дольше. Иногда я перебивал её и просил помолчать, если делал уроки, но чаще всего мне это нравилось, и я занимался своими делами под её пение.

– А вот эту песню дядя Антон очень любил, – начинала она обычно свой комментарий. – Это он, когда Варку встретил, то сам уже женат был... На Дарке... Уже и детей троих имел... Бросить их не мог, бо очень добрый, порядочный был. Че-е-естный, теперь уже таких и нет. Бывало, в сельпо привезут ситчику, толпа – не подступиться. Я ещё совсем маленькая была, меня оттирают, того и гляди раздавят. Кричу ему: «Дядя Антон, дядя Антон, это ж я – Дина!» А он делает вид, что не слышит, а то, не дай бог, люди подумают, что он своим без очереди отпускает. Такой человек был. Всю войну пешком прошёл...

Женат был на Дарке, а любил Варку, она на краю села жила. Ну, и не может её из сердца выкинуть. Бывало, придёт домой, поест немножко, горилки выпьет, папироску закурит – да и запоёт: «Чёрные брови, карие очи...»

А Дарка ему: «Щоб ты сказився, кобель поганый, опять про эту сучку вспомнил...»
А у Варки, и точно, брови и волосы чёрные, как смоль, а глаза карие, живые, с огнём. Так вечера два попоёт он, а на третий уже его нет: опять к Варке ушёл.

Дарка подождёт его пару дней, а потом соберёт детей и через всё село идёт к Варке. По дороге всем жалуется, что вот, мол, опять Антон Иванович детей бросил.

Подойдёт к Варкиной хате и давай через тын её чихвостить. Дети плачут, а она их нарочно пощипывает, чтобы не унимались... Да ещё кричит: «Детей забирай, мне их кормить нечем!»

А ему детей жалко... Да и Варке он с ними не очень-то нужен... Ей своих хотелось. Теперь уже она сама его гонит. Да ещё ругает при этом: «Чтоб ноги твоей здесь больше не было!» А он ей: «Смотри, уйду – не вернусь!» А она: «Да и не надо! Мне нормальный чоловик нужен...»

Вот и бредёт он через всё село за Даркой с детьми на руках обратно до ридной хаты. Сам с Даркой, а сердце у Варки. А через месяц-два – та же история: «Чёрные брови, карие очи...»

Только после смерти Дарки перебрался он к Варке окончательно. Она ему так и не родила, зато Даркины дети к ней риднялися и дуже ей во всём помогали».

Мамины истории никогда не заканчивались, а только переходили одна в другую.

История дяди Антона Ивановича как-то сама собой перетекала в историю его красавца-сына – Бориса, который «всю войну на мотоцикле проехал».Так на мотоцикле в Берлин и въехал.

А Валя, жена Бориса, родила ему четырёх девочек, «потому что он всё хлопчика хотел». Хлопчика так и не получилось, но он не унывал: «Ничего! У меня при каждой дивчине будэ парубок, як часовой, стоять!»

Заговорив о войне, вспоминала, как бабушка прятала их в погребе от фашистов и как те, обнаружив укрытие, чуть их не расстреляли.

Бабушка наша до войны была какое-то время председателем сельрады и выжила только чудом, хоть и была чуть ли не первой в списках на расстрел.

Днём в хату наведывались фашисты, а по ночам стучались партизаны.
В чулане на стене у неё висел портрет Сталина, который днём она завешивала сковородой, а ночью сковороду снимала.

А потом и вовсе немцы устроили в бабушкиной хате какой-то штаб, и немецкий полковник жил в ней всё время.

Мама рассказывала мне по секрету, что он был очень добрый, часто гладил её, девочку ещё, по голове, угощал шоколадом, а иногда, посадив рядом, показывал ей фотографии своей семьи.

На одной из них была девочка приблизительно маминого возраста – по всей видимости, дочь этого офицера. На глазах у него в такие моменты появлялись слёзы.

Бабушка же, сделав со стороны стены маленькую дырку в мешке, стоявшем в чулане, потихоньку добывала оттуда сахар.

Рассказывала мама, как во время отступления немцев бабушка попрятала её с сёстрами в погреб, и они слышали, как три дня и две ночи не переставая гудела отступавшая немецкая техника.

А потом наступила тишина. Они вылезли из погреба и стали ожидать наших, представляя себе, какая же это должна быть силища...

И вдруг к вечеру видят: идёт через огород наш солдатик с винтовкой наперевес в каких-то стоптанных сапогах... Один... Ни тебе танков, ни самолётов...

От бабушки мама, а потом и я, унаследовали часто мешавшее нам по жизни правдолюбие и гипертрофированное чувство справедливости.

Мама рассказывала, как однажды бабушка шла на собрание в районный центр, который был в четырёх километрах от села. Мимо неё проехал на машине секретарь райкома и, узнав её, кивнул ей.
 
На собрании он по какому-то вопросу обратился к бабушке:

– А что Вы думаете по этому вопросу, товарищ Сас?

– А я Вам не товарищ! – ответила бабушка.

– Почему?

– А потому что, когда я шла босиком по дороге, Вы не остановились и не спросили: «Не надо ли Вас подвезти, товарищ Сас?»

И будто бы на следующем собрании ей подарили тапочки.

Бабушка не была членом партии, в хате у неё, сколько помню, всегда в красном углу висели иконы, но характер у неё, как она любила повторять, был большевистский.

Рассказывала мама и про свою учёбу, про послевоенный голод, когда люди падали замертво прямо на ходу. Про то, как бабушка давала ей на весь день бутылку молока и кусочек хлеба, а она съедала это всё как только выходила за село, и потом целый день до самого вечера во рту ни крошки не было.

Работала она в банке райцентра. Это четыре километра от села. Туда и обратно ходила пешком. Иногда, если повезёт, подвозил кто-нибудь на подводе. А по дороге от села до райцентра красивые поля стелятся до самого горизонта: пшеница, кукуруза, подсолнухи, горох или свёкла... Вдоль дороги – деревья, тополя, птички поют... Небо широкое-широкое... Воздух чистый и ароматный... Ветерок лёгкий задувает...

При слове «ветер» мама обязательно запоёт: «Палы витры на Вкраину, где покинул я дывчину...»

От банка её послали на проверку в одно из сёл – Крыштоповку, – что было километрах в двадцати от Купчинец.

Там мама и встретила Лёню – моего будущего отца. Он тогда приехал в отпуск из военного училища и зашёл в банк якобы к своей сестре Федосе, работавшей там же.

Был молодой, красивый, подтянутый. Нос прямой тонкий, глаза голубые большие, высокий лоб и тёмно-русые волосы. А главное ростом высокий...

Для мамы это был один из главных признаков настоящего мужчины...

Поначалу он стал было кокетничать с маминой подругой, и мама отвечала ему сухо и равнодушно. Именно этим, должно быть, и покорила красавца-курсанта, избалованного девичьим вниманием.

Влюбились они друг в друга сразу. Он потом приходил к ней в Купчинцы пешком. И так же пешком возвращался. Двадцать километров туда, и двадцать – обратно...

Потом, когда он поехал доучиваться, они пообещали друг другу ждать и писать письма.

Отец мой тоже, по всей видимости, был не слаб и в устном жанре, а уж в письменном, если верить маме, ему равных не было... Такие письма ей писал, что она совсем голову потеряла... Динусей называл, сравнения эдакие подыскивал...

Короче, решили они пожениться. Вот только, как мама говорит, были они «неровней». Отец был из зажиточной семьи, и родители его искали ему невесту побогаче. Да уже и была вроде бы такая – Галя из соседнего села, но отец мой заупрямился: люблю, мол, Дину и женюсь только на ней.

Поженились. Стали жить с его родителями. А мама моя и позднее приготовить толком ничего не умела, а тогда и подавно... За что ни возьмётся, всё у неё не так получается... Бабушка её никогда ничему не учила, а если и учила то с таким криком, что только всю охоту отбивала...

А свекровь сыночка жалела: «Бедный Лёнечку, она ж тебя голодом зморит!»

Хорошо, что вскоре Лёнечку направили учиться в Москву, в Институт иностранных языков... Мама поехала с ним.

Москва маме очень понравилась, хотя жили они трудно: всё время по чужим углам... Мама тоже поступила учиться – в Финансовый техникум... Училась всегда хорошо. Да и всю жизнь любила узнавать что-то новое...

Потом забеременела... Сначала было два выкидыша... Потом родился мальчик, которого она назвала Валерой. С большими синими глазами. В палате, где лежала мама, было ещё пятнадцать молоденьких рожениц. И у всех девочки.
 - А у меня мальчик! - хвалилась мама. - Жених! Будет ему из кого выбирать!

А на другой день ей сказали, что мальчик умер. Восьмимесячные, мол, не выживают..
 
Она очень убивалась по этому поводу: «Даже не показали его после смерти!..»

При  рассказе об этом на её глазах всегда появлялись слёзы, а голос начинал дрожать. Подозревала даже, что её просто обманули, хотя, казалось бы, зачем?..

Всю жизнь надеялась, что он вдруг объявится, живой и здоровый.

Слушая её, я всегда немножко ревновал её к умершему брату и не понимал, зачем это она помнит о нём так долго, когда есть я.

Ну, а потом, наконец, родился я!

Мама хотела меня назвать Андреем, как её любимого литературного героя – сына Тараса Бульбы, но девочки из техникума отговорили: «Володя лучше! Посмотри, сколько известных Владимиров было: Владимир Ленин, Владимир Маяковский...» Мама вспомнила ещё про Владимира Дубровского – её всегда гораздо больше привлекали романтические герои – и согласилась...

Отношения с отцом у мамы стали портиться ещё до моего рождения...

Он приходил домой поздно, иногда подвыпивши... Когда она грозилась пожаловаться его начальству, бил её, подчас нещадно: и ремнём солдатским, и сапогами...

Потом мирились, целовались-миловались... Тогда она ему прощала всё...

Отец над ней посмеивался, считал себя более образованным, более светским, что ли... Иногда самовлюблённо рассказывал ей, каким успехом пользуется у женщин...

Маму это очень обижало, и, чтобы не остаться в долгу, она и про себя что-то нарочно ему врала... Он высокомерно не верил: мол, кому ты такая деревенская нужна...

Тогда она врала ещё больше, с подробностями... Он выходил из себя и бросался на неё с кулаками... А потом разобиделся так, что решил развестись...

Может, на его решении сказалось и то, что родители его не унимались и всё подсовывали ему Галю, с которой он даже умудрился как-то несколько раз встретиться ещё до развода с мамой...

А может, и тот факт, что в это время проходило большое сокращение в армии, под которое он и попал... Как он считал, из-за маминого отца, репрессированного в 1937 году...

Упрекал маму, что она не сказала ему об этом сразу... А как было сказать?!.. «Ведь ещё Сталин говорил, что дети не должны отвечать за ошибки родителей», – оправдывалась мама...

Рассказывая мне о разрыве с отцом, мама и себя винила тоже: может быть, была не в меру ревнивой... А любить его продолжала даже после развода и никогда позднее не запрещала мне ездить к нему в период летних каникул, если он хотел меня видеть.

Когда они развелись, мне было около года.

Отец уехал обратно на Украину и там женился-таки на Гале. С помощью её родителей и собственных способностей сделал себе неплохую карьеру: стал главным редактором районной газеты, потом председателем райсовета, потом вторым секретарём райкома партии...

Каждый год ездил на морские курорты, за детьми ухаживала нянька, дом ломился от дефицитных по тому времени товаров – ковров и хрусталя.

У него даже была машина с личным шофёром...

Но меня на курорты со своей семьёй он никогда не брал, предпочитая отправлять к своим родственникам в деревню. Мне, конечно, это было обидно: так хотелось увидеть море!

Я простил его только лет в сорок и даже пригласил в Париж. К тому времени, потеряв все свои посты, он был простым пенсионером...

А вот с его дочерью от второго брака Лилей у нас и до сих пор довольно хорошие приятельские отношения...
.
Тогда, в пятидесятые, мама осталась со мной в Москве: хотела закончить образование...

Было очень трудно: отец алиментов поначалу не платил, она жила на стипендию...

Меня ей пришлось сдать в специальный приют, так как дети в студенческое общежитие не допускались, но каждую субботу и воскресенье всё-таки брала меня потихоньку к себе...

В общежитии меня особенно полюбила «за аристократический носик» одна её соседка по комнате и часто, посадив на спину, возила меня на себе.

Однажды в воскресенье неожиданно появился комендант общежития.

Раскричался: «Что за безобразие! Кто позволил! Убрать ребёнка немедленно!»
Мама сначала испугалась. Она всегда вначале пугается. Но зато потом всегда этот страх преодолевает:

 – А разве мой сын не так же, как все, пойдёт защищать Родину, когда подрастёт и его призовут в армию? – спросила она.

Комендант осёкся. А через несколько дней, в виде исключения, официально разрешил маме брать меня к себе по субботам и воскресеньям.

Техникум мама закончила с отличием.

Хотела устроиться на работу, но не тут-то было. Для этого нужна была московская прописка. А для московской прописки нужна была работа. А для работы – прописка... Заколдованный круг!

Хотела уже уезжать домой на Украину, но уж очень боялась показаться бабушке на глаза с ребёнком на руках и без мужа.

К тому же помешал дядя Боря, приехавший в гости: деньги, отложенные на билет, пришлось потратить на угощение...

А когда дядя Боря уехал, оставалась какая-то мелочь – ровно на трамвайный билет к одному предприятию, где по объявлению требовался бухгалтер. Решила рискнуть...

Начальник предприятия уже месяц не мог выписать зарплату рабочим и поэтому на мамины документы особенно смотреть не стал:

– Зарплату рассчитать сумеешь?

– Сумею.

– Ну, иди – работай!

Работать мама любила, и работу свою знала хорошо, но в начальники никогда не лезла. Боялась. Боялась, что начнут копаться в её прошлом, анкетных данных, снова выплывет история с репрессированным отцом – и тогда, глядишь, либо выгонят с позором, либо посадят...

Эта боязнь репрессий сидела в ней настолько глубоко и прочно, что выковырять её оттуда было практически невозможно.

Сколько я позднее ни смеялся над ней, сколько ни уговаривал, что времена давно изменились и её страхи не имеют под собой никакой почвы, она только кивала головой, как будто соглашаясь, иногда даже смеялась вместе со мной над своими страхами, но бояться при этом не переставала...

Когда мне было шесть лет, я нашёл маме нового мужа – дядю Сашу.

Мы жили с мамой в семейном общежитии, в большой комнате, которая была перегорожена занавеской. По одну сторону занавески жили мы, а по другую – дядя Вена, тётя Маша и их дочь, моя ровесница, Наташа, в которую я, кажется, был по-детски влюблён...

Надо ли говорить, что я завидовал всем детям, у которых были отцы, и лип ко всем мужчинам, которые согласны были хотя бы чуть-чуть мной заниматься...

Дядя Саша, или Салим, – таджик по национальности, – был молодым солдатиком из стройбата и жил с другими такими же стройбатовцами в Красном уголке нашего общежития...

Уж не помню, как я с ним познакомился, но он сразу же привязал меня к себе...
Ни за что не ругал, был немногословен, а главное, учил меня рисовать «через сеточку»...

Через какое-то время я представил моего нового друга маме...

Дальнейшее было делом техники и природы!..

Мама покорила его своей красотой, фигурой, голосом... Наверное, и московской пропиской...

А он её – своей тихой покорностью, готовностью на всё, а главное – отсутствием родных... «Вот так никто не будет мешать,» – думала мама, вспоминая родителей Лёни.

Они поженились, несмотря на большую разницу в возрасте: мама была старше на восемь лет...

Года полтора, должно быть, прожили неплохо...

Я вспоминаю, как мы ходили вместе гулять в зимний Измайловский лес, в зоопарк, в кино – на фильмы «Человек-амфибия» и «Бродяга».

Мама, правда, немножко стеснялась своего нового мужа, уж больно он был непредставительный: смуглый, чуть ниже её ростом, да и по-русски поначалу говорил неважно...

На улице, завидев знакомых, она даже старалась идти или чуть впереди Салима, или чуть сзади, чтобы не так бросалась в глаза его низкорослость.

Мне кажется, это должно было его обижать...

Потом родилась сестра Оля...

Салим ушёл с завода, закончил курсы водителей и стал работать шофёром, обслуживать торговые предприятия, а летом уезжать в командировки на уборочную...

У него появились левые деньги, он стал пить, работать по выходным, что вызывало мамины подозрения, приходить домой поздно...

Сестре моей чуть ли не каждый день приносил новые игрушки и по килограмму дорогих шоколадных конфет, которые мы все дружно уминали за каких-нибудь пятнадцать минут...

Если всё было хорошо, после ужина он, обладая очень хорошим слухом, играл на мандолине, а мама пела...

Но всё чаще стали случаться ссоры...

Мама его ревновала, уязвляла (это она умела), а он бесился и лез в драку...

От тихого скромного солдатика ничего не осталось...

«Фокусы», как называла их мама, он вытворял ещё те: то посуду всю побьёт, то одежду на себе и на маме порвёт, то ножом себе вены грозит перерезать...

И всё это у нас с сестрой на глазах.

А то скажет, что зарплату не дали или принесёт вместо неё домой какие-то копейки, и пьяный к тому же...

Я, мне кажется, был бы рад тогда, чтобы мама с ним развелась, но она боялась: с одной стороны, соседей (скажут, мол, даже такого не смогла удержать), с другой, – оставить безотцовщиной ещё и дочь.

Да и Салим при слове «развод» в первое время брал себя в руки, успокаивался недели на две-три... Видимо, то ли побаивался остаться без прописки, то ли, действительно, привязался по-детдомовски к маме и не хотел бросать дочь.

Эти домашние ссоры тоже, конечно, можно было бы поставить маме в упрёк. Если бы её не было так жалко. Их отношения с отчимом открыли мне, подростку, глаза на то, как всё непросто в этом мире.

Когда кончались деньги, мама занимала у кого-нибудь до получки или шла в воскресенье на Преображенский рынок, чтобы там продать какие-нибудь старые вещички.

Это было и опасно, и интересно.

Опасно, потому что могли забрать в милицию и сообщить на работу. Интересно, потому что это был риск, да к тому же и люди на рынке были интересные, как и вся атмосфера.

Эта мамина любовь к риску, к авантюре, конечно, тоже передалась и мне. И даже несколько раз ставила меня в довольно глупое и двусмысленное положение.

Спасибо, мамочка!

Мы с сестрой обычно ждали маму дома. Если мама приходила с деньгами, мы ехали гулять в какой-нибудь из московских парков, где часто в тот же день вырученные мамой два-три рубля и проедали.

Эти прогулки в парках, особенно на ВДНХ, – одно из самых светлых воспоминаний моего детства и отрочества...

Иногда, после очередной ссоры с Салимом, похватав нас в охапку, мама уходила из дома, чтобы «проучить» его и заодно избежать новых синяков...

И мы ехали ночевать на вокзал...

Мне это ужасно нравилось!..

Во-первых, не надо было бояться за маму, которая в ссоре с отчимом ни за что не хотела уступать и вызывала тем самым ещё большее его озлобление, а во-вторых, мне нравилось сидеть у окна троллейбуса или трамвая и разглядывать прохожих и улицы...

Кажется, именно во время этих прогулок я и полюбил Москву.

Наиболее часто мы пользовались 22-м и 24-м троллейбусными маршрутами.

На них можно было проехать от нашей 14-й Парковой до Комсомольской площади, а потом и к Киевскому вокзалу, то есть, в моём понимании, в самый центр. Мы могли проделать на них по несколько кругов, пока водители не начинали подозрительно коситься на нас...

После этого, ближе к ночи, мы шли на вокзал – Казанский или Киевский...

Там было так интересно! Новые люди, другие дети, продавцы пирожков и мороженого... Со всеми ними можно было поговорить, познакомиться...

А какой замечательный запах всегда стоял на этих вокзалах! Запах уголька, смолёных шпал, железной дороги, человеческих тел...

Кто-то сидел в ожидании поезда, кто-то спал вповалку на скамьях или прямо на полу, кто-то бежал, боясь опоздать на посадку или пересадку... Какая замечательная аура была во всём этом!.. Динамичная, живая...

Заняв места на скамейке в зале ожидания, мы с мамой, чтобы размяться и скоротать время, отправлялись по очереди гулять по огромным красивым залам вокзала...

Они не шли ни в какое сравнение с нашей маленькой комнаткой в общежитии... Я чувствовал себя совершенно самостоятельным, большим... Конечно, спалось на вокзалах плохо, неудобно, но зато спокойно... За маму, за сестру, за себя...

Быть может, с этих пор я и полюбил путешествия, вокзалы, аэропорты, причалы...
 
Полюбил какой-то особой, садо-мазохистской любовью неустроенность, движение, готовность сняться с насиженного места и отправиться, куда глаза глядят, ни мало не беспокоясь, что там впереди, не жалея того, что осталось позади...

Правда, когда я приезжал иногда летом к отцу и его богатым родственникам, мне очень нравился и их устроенный быт, их размеренный образ жизни, их обеспеченность, вальяжность, некоторая барственность...

Будучи у них в гостях, я по ночам нередко плакал, засыпая, от жалости к маме.

Всю жизнь потом я стремился достичь такого же благополучия и устроенности, но при этом, в глубине души, всё равно оставался авантюристом, искателем приключений... Вот и в этом виновата моя мама!

На лето мама отправляла меня на Украину, к бабушке. Сейчас даже страшно подумать, в каком раннем возрасте я отправлялся в свои первые самостоятельные путешествия!

Ехать надо было на поезде в плацкартном вагоне двое суток до Винницы.

Потом самостоятельно пересаживаться на переполненный автобус и шесть часов ехать до небольшого городка Дашев.

Оттуда до бабушкиных Купчинец надо было ещё четыре километра идти пешком.

С чемоданами, с какими-то узлами, потому что всем родственникам на последние деньги мама стремилась передать хоть какой-нибудь подарочек.

Руки просто отваливались, дорога казалась бесконечной, невыносимой, но зато я был совершенно свободен!..

Конечно, поначалу я ездил на Украину с мамой.

Помню её заплаканное лицо в моём детском саду, куда она однажды прибежала, чтобы срочно забрать меня и ехать со мной на Украину: от её сестры – тёти Гали – пришло сообщение, что бабушка при смерти.

Всю дорогу мама плакала и упрекала себя за то, что недостаточно делала для «мамуси», молилась, чтобы застать её ещё в живых. Когда же добралась, наконец, до «ридной хаты», увидела бабушку уже поправившейся, чему ужасно обрадовалась. Надо сказать, что о бабушкином выздоровлении ей кто-то сказал ещё по дороге от Дашева к Купчинцам.

Однако бабушке мамина радость не понравилась: в её представлении мама должна была предстать перед ней вся в слезах и в разодранных от горя одеждах. «Чому ты так рада? Шо бабцы уже нема и хата твоя буде? А ну геть вид менэ!» Мама, конечно, обижена и не верит своим ушам...

Этот вопрос о том, кому будет принадлежать бабкина хата после её смерти, был вечным яблоком раздора между бабушкой и её дочерями. Только никому эта хата в итоге оказалась не нужна! Так и пропала.

Потом мама и бабушка плачут и, наконец, целуются и примиряются.
Впрочем, не больше, чем дня на два, на три. Потом ругаются, дуются и примиряются снова.

Характер у моей бабушки был ещё тот! Как она говорила, «большевистский».

И потому жить с ней мирно под одной крышей было практически невозможно.

Она обязательно до чего-нибудь докапывалась: либо ты кровать не так застелил, либо тарелку плохо помыл, либо воды много расплескал, пока нёс из колодца...

Кстати, после того случая бабушка благополучно – для своего возраста, конечно, – прожила ещё лет пятнадцать. Но каждый раз мама горько плакала при расставании, боясь, что больше они уже не увидятся...

Я не плакал. Я знал, что следующим летом снова приеду на Украину к своим друзьям и буду жить у бабушки. А как же иначе?!

К тому же бабушка готовила вкусный борщ и тоже любила «спевать песни», которых знала немерено. А когда к ней в хату собиралась вся наша родня, тут уже все пели хором. И это было хорошо!

Совсем недавно мама сказала мне, что у бабушки были и грузинские корни. Может, любовь к пению объяснялась ещё и этим? Хотя для особой любви к песне вполне хватило бы и одной украинской крови.

Лучше всех пели и больше всех знали песен дядя Антон, бабушка и мама.

Засиживались допоздна, при свечах, так как электричество по ночам отключали.

Потом гости расходились в разные стороны, каждый со своей песней, и только луна освещала им дорогу. Бабушка сидела на перелазе и слушала. По тому, как песня удалялась и, наконец, замолкала совсем, она заключала, дошли гости до дому или ещё идут.

Мама очень любила ездить на Украину.

Это были места её детства и юности, здесь она встретила свою первую большую любовь. Вид приближающегося села и окружавших его полей всегда вызывал у неё слёзы умиления.

А сколько романтизма было в самой дороге!

Двое суток на поезде под перестук колёс, под разговоры с попутчиками, с проплывающими за окном лесами, полями и перелесками... С остановками на станциях, где к вагонам сразу же устремлялись бабки и тётки, торгующие тёплой картошечкой, варениками, солёными огурчиками, помидорами, вишней, крыжовником, абрикосами...

Приезжая на Украину, я резко менял свой статус.

В Москве я был мальчишкой из неблагополучной, довольно бедной семьи, каковых в те времена было много... Я ничем не выделялся...

На Украине я сразу же становился столичным жителем... На мне лежал особый московский отсвет...

Специально к этой поездке мама покупала мне на последние деньги новые вещи: костюмчик, рубашечку, туфли, которые я непременно должен был надевать, когда нас приглашали в гости...
Бабушка за этим следила строго, хотя меня это страшно раздражало...

Ведь по приезде в село первым моим желанием было облачиться в какие-нибудь простенькие штаны и рубашку, которые не страшно запачкать, снять туфли и носки и босиком броситься сообщать о своём приезде моим тамошним друзьям – почти всегда родственникам.

Как это было здорово: после долгого перерыва ощущать наконец голыми ступнями прохладный земляной пол хаты, тёплую прогретую на солнце пыль сельского шляха, влажную, мягкую ласку травы, грязевые ванны придорожных луж, которые сразу же становились нестрашными и проходимыми!..

За одно это можно было бы уехать хоть на край света!..

Но, правда, вначале нужно было соблюсти определённый дипломатический протокол... Особенно, когда я приезжал один.

Дело в том, что бабушка моя, хоть и не читала никогда «Евгения Онегина», очень походила на его дядю. Который «уважать себя заставил»...

Справедливо подозревая, что своих дружков я хочу видеть гораздо больше, чем её, она, на правах приютившей меня, требовала, хотя бы в первый день, проявления родственных, уважительных к её возрасту чувств...

Нужно было сначала поесть «с дороги» всё, что она приготовила, и непременно высоко оценить её кулинарные способности, попросив добавки...

Потом нужно было подробно рассказать о маме, о своей учёбе, о сестре и о Салиме, о том, писал ли отец и поеду ли я к нему...

Потом нужно было вручить ей подарки от мамы и показать подарки для других...

При этом, по советам бабушки, иногда происходило перераспределение...

После этого нужно было торжественно пообещать, что я буду всегда питаться дома, дабы ей не приходилось выбрасывать приготовленную для меня и не съеденную мной еду... Посему я должен был пообещать и вечером возвращаться не слишком поздно и не слишком сытым, чтобы не объедать «чужих» людей...

Самое неприятное, давившее на мою совесть тяжелее всего, это было, конечно же, обещание помогать бабушке на огороде...

Давая его, я всякий раз искренне верил, что уж в этом-то году исполню его обязательно...

Поверив мне в очередной раз, бабушка, подобно какому-нибудь председателю колхоза, встречающему областное начальство, выводила меня на «поля» и показывала своё хозяйство...

От хаты вниз до самой речки, протекавшей в тени раскидистых деревьев, спускался её, в общем-то, небольшой огород. Почти весь он был засажен бараболей, и только внизу, ближе к луговой приречной траве, были грядки с огирками и томатами...

Именно здесь мне предстояло славно потрудиться, уничтожая колорадских жуков и выкорчёвывая сорняки...

Попутно бабушка показывала на высокие стебли кукурузы, которую она густо высаживала прямо за сараем недалеко от хаты... Там были «удобства», то бишь туалет...

Умываться же надо было на улице за хатой, где к одному из деревьев был прибит рукомойник... При этом не слишком разбрызгивать воду, чтобы не ходить по нескольку раз к колодцу.

Ещё одно чрезвычайно важное задание – это чтобы в доме всегда была вода...

Как в рукомойнике на улице, так и в ведре в сенях – для питья... Воду надо было набирать из колодца, находившегося в тридцати метрах от хаты...

Для меня, мальчишки, это было, кстати, одно из самых приятных заданий...

Вот только времени на него, как назло, почти никогда не хватало...

Тогда бабушке приходилось или приносить воду самой – а это было мне большим укором, так как у неё болела нога, – или просить какого-нибудь прохожего, соседа или родственника, попутно жалуясь на нерадивого внука, – и это уже было дурным знаком... Предзнаменованием близкой грозы...

И, как правило, вскоре вслед за этим она устраивала мне крутую разборку, после которой мне действительно дня полтора-два приходилось ковыряться в огороде, таскать вёдра с водой и аккуратно съедать всё, что она приготовит, непременно требуя добавки...

При этом с тоской представлять себе, чем в это время занимаются мои друзья...

Только после такой неимоверной жертвы с моей стороны, сердце бабушки оттаивало, и она начинала снова верить в то, что я ещё не совсем погибший для общества человек...

Мне милостиво разрешалось сбегать ненадолго к тёте Гале или к тёте Вале, где в те времена были мои настоящие интересы в образе моих двоюродных и троюродных братьев и сестёр...

Вместе с ними я бегал купаться в сельский ставок, ловил рыбу, стоял под мостом у плотины, наблюдая за мощно падающей сверху водой, залезал на вишнёвые и черешневые деревья, объедаясь сладко-кислыми ягодами, играл в карты или домино, пробирался на колхозную конюшню, ходил в сельский клуб смотреть кино или танцы...

Потом, забыв про данное бабушке обещание вернуться пораньше, совершенно усталый и неголодный, крался в кромешной ночной темноте до хаты, тихонько «видчинял» дверь и, не зажигая лампы, ложился, наскоро раздевшись, в постель со слабой надеждой, что бабушка уже спит и не узнает о моём позднем возвращении...

Но бабушка, подождав какое-то мгновение, и, видимо, переселив себя, ехидно, как мне казалось, сообщала с кухни (она спала там на печи), что борщ стоит в кастрюле на столе...

У меня, конечно, уже не было никаких сил на борщ, и я с наглостью и пофигизмом законченного преступника-фаталиста ничего не отвечал и засыпал, стараясь не думать о том, что меня ждёт завтра...

А завтра бабушка, скорбно вылив прокисший борщ свиньям, приказывала мне собирать чемодан и отправляться куда угодно: к тёте Вале, к тёте Гале или в Москву к маме...

И снова дня два-три мне приходилось изображать из себя примерного внука...

Бедная бабушка!.. При этом я её по-своему любил и, действительно, время от времени чувствовал настоящие угрызения совести...

Но ведь она сама говорила, что «баба всем рада, а бабе и чёрт не рад»...

Да и как мне было удержаться возле неё, когда юное сердце моё рвалось к ровесникам, к таким же, как я, мальчишкам и девчонкам!..

Там, в селе, на Украйне милой, проводил я практически каждое лето.

Там, приезжая из холодной и жёсткой Москвы, бледный, по выражению бабушки, как стена, отогревался душой и телом.

Загорал, купался, отъедался, удил рыбу в сельском ставке. Ходил в гости к многочисленным родственникам.

Сбросив городские ботинки, бегал всё лето босиком, не боясь ни острых камней, ни песка, ни болота (грязи)...

А однажды чуть не утонул в местном ставке. Уже, не рассчитав силы, пошёл на дно, но в этот момент был подхвачен сильными руками старшего троюродного брата Алёши.

Улыбчивый, красивый, голубоглазый, высокий, светло-кудрявый, необыкновенно  добродушный, он прекрасно играл на аккордеоне, всегда был очень внимателен ко всем окружающим и очень покладистым. Много помогал своей тётке, рано овдовевшей и оставшейся с двумя маленькими девочками на руках. Закончил он, если не ошибаюсь, Областной Педагогический институт и какое-то время работал преподавателем физики.

Однажды, уже в начале 80-х, я увидел его снова там же, в селе.

Он возмужал, я бы даже сказал, раздобрел. Что-то в нём неуловимо изменилось.

Я знал, что к тому времени он уже работал в органах.

Не помню, каким образом, но вдруг он обмолвился, что побывал уже и за границей, и не один раз.

Я спросил его, почему же нам, простым смертным (я тогда работал преподавателем в школе), нельзя увидеть эту самую заграницу хотя бы одним глазком.

Ответ Алексея меня изумил: «Простой человек там ни в чём не разберётся, ничего не поймёт или поймёт неправильно».

Больше я ему подобных вопросов не задавал и с тех пор, думая о нём, предпочитал вспоминать не этот разговор, а тот далёкий эпизод из моего детства, когда он вытащил меня из воды.

И только сейчас, прожив на Западе больше четверти века, понимаю, что в чём-то он безусловно был прав. В чём-то.

Практически такая же история произошла и с другим моим, теперь уже двоюродным, братом Васей.

Он закончил Ленинградское высшее командное училище и какое-то время служил где-то за Уралом. Потом его пригласили в Москву на собеседование, предложили служить в органах. Никаких других родственников у него, кроме нас, в Москве не было, поэтому он пришёл посоветоваться к нам. Вернее, ко мне, хотя я и был на шесть лет его моложе, и это он казался мне всегда и опытнее, и мудрее.

Я, наивный, посоветовал ему соглашаться, сообразуясь прежде всего с тем, что это позволит ему на какое-то время вырваться из тяжёлых условий службы за Уралом, так как переход в органы предполагал двухгодичное обучение сначала в Москве, потом в Германии.

Надеюсь, что не только мой совет повлиял тогда на его решение. Но знаю, что в органы он перешёл, дослужился до солидного звания, живёт теперь в Минске. Мы с ним с тех пор не виделись и очень редко общались по телефону, но всякий раз в разговоре со мной он был по-родственному и даже по-общечеловечески и внимателен, и отзывчив...

А в моём босоногом деревенском детстве он казался мне недосягаемым примером мужественности, обаяния, подтянутости, ловкости и элегантности.

Когда он приехал в деревню в форме курсанта, все девушки не сводили с него глаз, а я бегал за ним хвостиком, словно верный оруженосец. Так, что это даже стало его тяготить. Я же был в него по-детски, по-мальчишески влюблён. Когда я вынужден был возвращаться к началу занятий в Москву, душа моя просто рыдала от тоски по старшему брату.

Отца моего двоюродного брата Василия звали Иван Яковлевич.

В молодости он служил во флоте. Стены его дома были увешаны картинами с морскими пейзажами и военными кораблями. Он рисовал их, между прочим, сам.

Иван Яковлевич был женат на маминой сестре тёте Гале. Во время войны она была угнана в Германию. Работала в качестве горничной в одной немецкой семье. Возможно, оттуда она привезла любовь к порядку, который в их доме чувствовался во всём.

Этим он мне и нравился. Так чисто, так аккуратно, толково и правильно не было больше ни у одних моих родственников. И во всём чувствовались дисциплина и порядок. Иногда я оставался у них ночевать. Был по-детски влюблён в их дочь Олю и потому настоял, чтобы и мою сестричку (на 8 лет меня моложе) назвали Олей.

Дядя Ваня всегда в последний день перед моим отъездом давал мне целых пять рублей. Как крёстный. При том что жили в то время в деревне очень трудно. Каждая копейка была на счету. Помню, как однажды (когда Вася и Оля учились уже не в селе, а в районной школе) невольно подслушал разговор тёти Гали с моим крёстным:

– Может, дашь ему поменьше: нам ещё своим надо что-то дать.

– Своих детей у меня трое, а крестник только один, – ответил дядя Ваня.

Такое не забывается!

А вот в подростковом возрасте меня гораздо больше стал привлекать дом дяди Бори и тёти Вали.

Дядя Борис был двоюродным братом моей мамы.

Здесь было как-то всё проще, веселее, доступнее. Хочешь есть – ешь! Хочешь сорвать помидоры с грядки – рви! Хочешь ночевать – ночуй! Хочешь в карты поиграть – играй! Хочешь уйти – уходи! Хочешь зайти – заходи! Полная свобода!

А ещё у дяди Бори был мотоцикл! Это он всю войну лихим мотоциклистом прошёл.

Таким образом, всегда был шанс прокатиться с ним на мотоцикле по грунтовому шляху до ставка или до сельпо, где тётя Валя работала продавщицей.
А тётя Валя могла и стаканчик газировки бесплатно налить, и конфеток каких-нибудь в карман сунуть!

А ещё в их доме было четыре девицы, четыре их дочери: Светлана, Татьяна, Ольга и Наташа, которых никто никогда ни к какой дисциплине не приучал.

Что может быть лучше для воспитания подростка, который девочек ещё боится, как огня, и которого они уже манят, как огонь мотылька! Сам бы я, может быть, к этому девичнику приблизиться и не посмел, но у меня был свой Вергилий, свой проводник в это девичье царство – мой сверстник – троюродный брат Витька (Ника), который в этом доме чувствовал себя как рыба в воде.

Его родителями были тётя Тося (родная сестра Бориса) и дядя Гриша, переехавшие в своё время в Винницу, за сто километров от села.

Насколько тётя Тося была строга и сдержанна в своих словах ( и внешне , действительно, очень похожа на грузинку), настолько дядя Гриша был болтлив и общителен.

С моей мамой они могли говорить часами на самые разные темы.

С тётей Тосей моя мама в детстве были закадычными подружками. Тётя Тося была верным "оруженосцем" мамы, которая и её шантажировала, завораживала своими историями.

Мы  иногда останавливались у них в Виннице по дороге на вокзал или с вокзала, когда ехали в Купчинцы или уже возвращались в Москву.

А в доме дяди Бори и тёти Вали мы, дети, все вместе играли в карты, потом купались, загорали.

Именно в этой компании я научился притрагиваться к девочкам, не теряя при этом сознания, а как бы между прочим, как бы по-дружески.

Драгоценный в этом возрасте опыт! Здесь же влюбился первой подростковой любовью в свою троюродную сестру Татьяну.

Когда же я ездил к отцу, он, хоть и жил в Гайсине, чаще всего сплавлял меня в село, в Криштоповку, к своей сестре Феодосии, женщине необыкновенно душевной и доброй, которая к тому же любила мою маму и очень жалела о разводе брата с ней.

Поэтому и ко мне она относилась по-особому тепло и сердечно.

Иногда, ложась спать в относительно благополучных домах моего отца и его родственников, я вспоминал мамочку и даже плакал от жалости к ней, к её плохо устроенной жизни.

Моя любовь к ней, действительно, во многом была замешана на жалости, которую она, должно быть, бессознательно, буквально культивировала во мне: делясь со мной всеми своими проблемами, показывая мне синяки, полученные от Салима, рассказывая об отсутствии денег и собственных проблемах со здоровьем и всегда готовая сама броситься на мою защиту хоть под танк...

Иногда  полушутя, полугрустно спрашивала меня, как быстро я забуду её, когда женюсь.

Что, конечно же, вызывало моё детское возмущение, и я клялся ей, что не расстанусь с ней никогда.

На что она однажды рассказала мне притчу, услышанную ещё от бабушки. Про птичку, которая, спасая птенцов от какой-то опасности, переносила их то ли с одного берега реки на другой, то ли с одной скалы на другую. Пролетая над пропастью (рекой), она спрашивает первого птенца:

– А вот, когда я стану старенькой, будешь ли ты меня спасать в случае опасности, как я тебя спасаю?

– Да, мамочка, да! Как же я смогу тебя бросить?!

– Врёшь ты, – сказала птичка.

И бросила птенца в пропасть (реку).

Со вторым повторилась та же самая история.

А третий на вопрос матери ответил:

– Вот ещё! Некогда мне будет тебя спасать: мне своих птенцов спасать надо будет!

– Вот тебя спасу, – сказала птичка, – ты говоришь правду!

Эту мою жалость к маме ставила ей в упрёк моя первая – просвещённая – тёща.

Мол, неправильно тебя мама воспитала, ненормально испытывать жалость к собственной матери.

Наверное, она в чём-то права.

Её собственный сын, чувствуя себя гораздо более свободным и независимым, женившись, почти сразу же прекратил все отношения с родителями.

А я, вот, всё ещё никак от своей матушки не отделаюсь...
Как только третья жена меня терпит?!

У тёти Феодосии было трое своих детей: сын Витька и две дочери – Катя и Галя.

И муж-пьяница – дядя Гриша, работавший шофёром на грузовой машине...

Зато все деньги он приносил домой, и в комнатах дома было много хорошей мебели и ковров.

С дядей Гришей по выходным мы ходили собирать грибы в ближайший от Криштоповки лес и приносили иногда более сотни белых сразу.

Их дочь Катя была старше нас с Витькой. Довольно элегантная, миниатюрная и в меру кокетливая красавица, за которой уже тогда ухаживали молодые люди.

Галя, напротив, была моложе нас, часто хныкала, и мы её немножко презирали за её полноту.

Зато с Витькой у нас был полный контакт. Он научил меня делать деревянные сабли, и, ухватив овчарку Муцика за поводок, мы носились целыми днями по задворкам села, размахивая самодельным оружием и совершая набеги на сады и огороды.

Какие светлые, какие драгоценные воспоминания остались у меня об этом утраченном рае, об Украйне милой!

Но всё же не люблю фанатизма! Особенно националистического!

Вспоминаю, как однажды, уже в Париже, я работал с двумя семейными парами. Одна из них была с Украины, другая – из Питера. Мы ездили в Брюссель, и там за общим столом, весёлым и доброжелательным, выяснилось, что у нас у всех есть украинские корни, что ещё больше оживило общую атмосферу.

И вдруг здоровяк-хохол, до этого очень симпатичный, довольно требовательно заявил: «Так, хибаш це так, чому ж мы не размовляемо на украиньской мове!»

И сразу атмосфера из расслабленно-дружеской превратилась в напряженно-отчуждённую.

А несколько дней спустя я встретил эту же пару с Украины в аэропорту. Весь вспотевший от напряжения здоровяк-хохол что-то заполошно искал в сумках, а его маленькая жинка чуть ли не пинала его ногами, истерично выкрикивая: «Казала ж тоби, дурню, сховай, як треба!»

И мне невольно подумалось: «Не лучше ли тебе, парень, сначала жинку свою научить разговаривать с тобой по-человечески, а потом уж от всех остальных требовать «размовлять на украиньской мове»?
 

Как бы мне хотелось снова оказаться в этих местах, где прошло моё босоногое детство!

Увидеть тех самых девчонок и мальчишек, а теперь бабушек и дедушек!..

Только вот поехать-то теперь не к кому: бабушка давно умерла, и после её смерти как-то потерялась связь и с другими родственниками.

Да и село, говорят, изменилось: все попрятались за высокими кирпичными заборами.

Не говоря уже о том, что теперь и Украина – это совсем другое государство!

И для проезда туда, где прошли лучшие времена моего детства и моей юности, мне теперь нужна специальная виза!..

И вот эта моя кровная и непреходящая любовь к Украине, моя тоска по ней – ещё один и, быть может, самый главный мой «упрёк» моей маме...


P.S.
 
Сейчас моей маме 86 лет. Она живёт в специализированном доме для престарелых недалеко от меня в парижском пригороде Клиши.

Так случилось, что несколько раз она перенесла операцию на одну и ту же ногу, в результате чего потеряла способность передвигаться самостоятельно.

Временами она так ужасно страдала от боли, что я с трудом понимал, что заставляло её цепляться за жизнь. Но именно эта «жажда жизни» помогла ей, в конце концов, выкарабкаться.

Теперь она целыми днями лежит в постели либо сидит в инвалидном кресле.

Иногда, в хорошую погоду, я вывожу её на кресле погулять в соседний сквер.

Говорит она теперь очень мало. Вот почему я всегда очень радуюсь, когда она вдруг начинает мне снова что-то рассказывать.

Зато каждое утро она считает своим долгом отметить своё пробуждение небольшим песенным концертом. К тому же из-за старческой полуглухоты поёт громко, так что персоналу иногда даже приходится закрывать дверь в её комнату, чего она не любит и потому обижается.

– Зачем ты это делаешь? – спрашиваю я её раздражённо. – Ты же мешаешь людям работать. К тому же ты поёшь на языке, которого они не понимают.

– А чем я мешаю? Это они сами поют. Только не совсем правильно.
И слова немного путают. Вот я им и помогаю. Вот, слышишь, поют?

Я ничего, никакого пения не слышу и прошу её по крайней мере петь тише. Она обещает. Но я понимаю, что это только для того, чтобы я к ней не приставал.

Я извиняюсь за мамины «концерты» перед персоналом и говорю, что сочувствую им.

Они улыбаются и отвечают, что, мол, уже привыкли и не обращают внимания. Напротив, иногда, мол, это даже привносит некое разнообразие в их привычную и монотонную работу.

Для меня же то, что даже в старости, даже после всех перенесённых ею мучений маме слышится не скрежет зубовный, а некое пение, – свидетельство её по-детски наивной и доверчивой души.

Ведь только чистым душам, как утверждают верующие люди, дано слышать этот небесный хор, эту музыку сфер...

P.P.S.

В прошлом году мамочка умерла. В день своего рождения...
Виню в этом и персонал госпиталя, в котором она лежала, и себя, конечно, тоже.
Они не проявили достаточного внимания (ведь уже накануне она вдруг почувствовала себя плохо после еды и только моя настойчивость в призыве персонала спасла её). Мне бы и в этот день задержаться хотя бы на несколько минут! Посмотреть, чтобы к ней подошли... Но нет, куда-то спешил (покататься с Настей на велосипедах в Булонском лесу), понадеялся, что подойдут к ней и без меня...
А когда сидели с дочкой на скамеечке в парке, вдруг звонок. Я почти сразу понял, откуда и почему...
В это время наблюдал за тем, как крыса хотела перебежать дорогу, но, чего-то испугавшись, повернула обратно...
Я теперь часто вспоминаю притчу о молении Христа в Гефсиманском саду, когда ближайшие его ученики, вместо того, чтобы бодрствовать, как он их просил, заснули... Как это пророчески! Как понятно!

А ещё пришёл к выводу, что мамочка моя наверняка была "благородных кровей", "высокого аристократического рода".

Понять это можно было из простого общения с ней. А когда я прочитал, кому в своё время принадлежала фамилия Сас, у меня не осталось никаких сомнений на этот счёт. Остаётся теперь только самому стараться "соответствовать"...


Рецензии
А то не я співаю, то душа моя! От, як гірко їй, то так поквилить, потужить - та, вже й легше їй, бідолашній. А як радісно, то аж пританцьовує, так витьохкує, і всі, хто чує ту пісню, розуміють -щаслива, і , посміхаючись, те щастя розносять по всьому світу.

Если нужно-я переведу)))) Люблю такие рассказы. В них другой мир,иная реальность, фантастические люди...
Поклон Вашей маме.

С уважением Я*:-)

Наталия Воропай   05.04.2016 07:33     Заявить о нарушении
Натуся, извините: в самом деле этого отзыва вовремя не увидел, так как думал, что все отклики автоматически выскакивают в "ответах других авторов"...
Ничого не зразумию с того, шо Вы тут написалы...))))Но всё равно приятно...
Подожду нашу няню: может, она переведёт...)))) Чтоб Вас не утруждать...
За поклон маме отдельное нечеловеческое спасибо!)))
Пойду, однако, продолжу знакомство с Вашими счастливчиками...)))

Владимир Ноговский   06.04.2016 14:49   Заявить о нарушении
Я сама переведу.

Моя бабушка всегда говорила, что песня нужна для того, чтоб душа могла выплакать свои слёзы.

Так, что я написала Вам:" Это не я пою, это душа моя. Вот, как плохо ей, поплачет,постонет - и уже легче ей, бедолажке. А, если радостно, то даже приплясывает, соловьем заливаясь,и все, кто слышит ее песню, понимают - счастлива, и, улыбаясь, разносят ее счастье по всему миру."

Вот, почему мы, украинки, поём.

Наталия Воропай   06.04.2016 16:33   Заявить о нарушении
И Вы действительно поёте?
Песня (особенно живая), стихи, музыка, литература, кинематограф, юмор(Комеди вумэн, Комеди клаб, Универ, Реальные пацаны), природа, красивые и в меру умные женщины - вот неполный список того, что делает меня счастливым (помимо жены, дочери и мамы)...))) Причём, уверен, что кое с чем из этого списка жена с удовольствием бы вычеркнула...))))

Владимир Ноговский   06.04.2016 19:15   Заявить о нарушении
Все украинские женщины поют))))))Это факт.

Если жена знает, что она любимая - то её не будут напрягать Ваши увлечения, а особенно "красивые и в меру умные женщины" с которыми Вы будете общаться)))))))))

Наталия Воропай   06.04.2016 19:23   Заявить о нарушении
Вашими бы устами...)))

Владимир Ноговский   07.04.2016 00:17   Заявить о нарушении
)))))))НЕТ, это ВАШИМИ устами нужно говорить жене о любви!!! По миллиону раз в день!!!

Наталия Воропай   07.04.2016 12:55   Заявить о нарушении