Главы из романа Тринадцать

Часть 1
Ермаков
 
Свердловск, год 1948-й
Пётр Захарович Ермаков вынул из сейфа свой именной наган. Он разо-брал его и тщательно, с любовью вычистил. Эта процедура доставляла ему всегда истинное удовольствие. Он мурлыкал себе под нос какую-нибудь по-пулярную мелодию. Сегодня он даже завёл «Боже Царя храни», что в его ус-тах звучало, мягко говоря, нелепо и кощунственно. Это понял даже сам Ер-маков. Он усмехнулся, собрал оружие, достал из того же сейфа бутылку вод-ки и нацедил себе стакан. Выпив его, он занюхал рукавом, крякнул, встал и подошёл к зеркалу. Ему предстояло выступить перед учениками средней свердловской школы. Рассказать о событиях той ночи…

Из зеркала на Петра Захаровича смотрело давно небритое, одутлова-тое, похмельное лицо. От былой длинной и густой шевелюры остались лишь жалкие волосёнки, но взгляд этих глаз остался прежним, таким же, как в 1918 году. Именно поэтому его иногда узнавали на улице. Иные шарахались от него, как от чумы, иные, напротив, почитали за честь выпить с ним и запе-чатлеться на фото.
Ермаков побрился и опрокинул ещё стакан. Эх, тогда, в восемнадца-том, он мог выпить цистерну спирта, нисколько не пьянея, и после этого всю ночь заниматься любовью сразу с несколькими женщинами. Особенно его возбуждали молодые дворяночки, которые ЧК арестовывала в те годы. Как член Уралсовета, Ермаков обладал большим весом и мог освободить от аре-ста понравившуюся дамочку, а мог и не освобождать, а получить всё, что ему требовалось прямо перед расстрелом. Расстреливать Ермаков не любил. Ему нравилось работать штыком или ножом. Втыкая штык в нежный девичий живот, он получал едва ли не большее наслаждение, чем от секса.

Екатеринбург. Год 1918-й
 
Ипатьевскую ночь он вспоминал с наслаждением. Этот жиденыш, вы-скочка, неизвестно за какие заслуги ставший комендантом (известно за ка-кие, ведь жиденыш) Яшка Юровский тогда распсиховался, бестолково вопил, перезабыл все русские слова кроме матерных, и только мешался под ногами.
Никто не мог понять, что происходит. Пули отскакивали от тел княжон, точно те были заговоренными. Всех охватила паника. Ермаков был самым трезвым среди них. Он первым догадался о поясах с драгоценностями. Он снял такой пояс с Анастасии, отбросил побрякушки в сторону и со всей силой пригвоздил штыком тело девушки к полу. Латыши кинулись собирать драго-ценности, Юровский, грозя наганом, пытался остановить грабёж, а Ермаков, совершенно равнодушный к золоту, ходил и методично докалывал каждую жертву. Такого сладостного опьянения он не чувствовал даже от чистейшего спирта.
Под ноги Ермакову подвернулось что-то шерстяное и мягкое, так, что он чуть не упал. Петр Захарович нагнулся и разглядел крохотную собачонку, кудлатую, рыжую, с выпученными глазами.
- Ишь, ты, собака, - пробормотал он, в душе убийцы что-то дрогнуло, всё-таки он был русским и когда-то православным человеком. Он погладил пёсика и почесал за ушком, - Слышь, псина, кыш отсюда не то зашибу.
Он замахнулся на неё рукояткой нагана. Но собачка не поверила угро-зе, жалась к кровавому сапогу Ермакова, жалобно повизгивая и дрожа.
Всё было кончено, когда в подвал спокойно и чинно вошел Пинхус Войков. Он был в чёрном отглаженном костюме и какой-то странной шляпе. Обходя лужи крови, он подошёл к стене, изрешеченной пулями, и совершенно спокойно принялся чертить что-то на ней. Потом склонился над тру-пом Царя с какой-то флягой и стал цедить в неё кровь. Все присутствующие с почтением отодвинулись, давая ему место. У Ермакова от изумления отвисла челюсть. Только что в этом подвале зверски убили 11 человек, расстрельная команда ещё пьяна от водки и пролитой крови, а Войков прохаживается между трупами так, словно вышел прогуляться по Невскому проспекту.
Заметив возле ног Ермакова собачку, Войков удовлетворенно заметил Юровскому:
- Вот, Янкель, то, что нам нужно.
Он разбил голову несчастного животного прикладом, поднял трупик и бросил на труп Царя. Кровь собачки смешалась с царской кровью. В лицах Войкова, Юровского, Голощёкина и Сафарова было что-то страшное.
- Эй, ты! – взревел Ермаков, - Сучий потрох, жидовская морда! Что тебе собака то сделала?! Понятно Царя, то, царёныша, княжон то, а собаку то за что?!
И он кинулся на Войкова с кулаками.
Юровский с Голощёкиным еле растащили дерущихся.
- Товарищ Ермаков, прекратите этот скандал, - строго сказал Юровский, - Столько народа перебили, а из-за собаки скулеж подняли.
- У нас к вам большая просьба, Петр Захарович, - сказал Войков, точно драки между ним и Ермаковым не было, - Надо бы отрезать Царю голову.
- Тебе надо, ты и отрезай, - огрызнулся Ермаков и сплюнул.
- Но мы слышали, что у вас опыт в этом деле, - заметил Войков.
- Да, в свое время одному жандарму голову оттяпал, - признался Ермаков, и глаза его затуманились от воспоминаний, но тут же сделались стальными, - Но я вам не нанимался! Привыкли чужими руками жар загребать. Случись что, кто виноват будет? Мы, уральцы! А вы в стороне. Нет уж, хрен вам собачий, а не Урал!
Ермаков изобразил руками весьма неприличный жест, пнул ногой вин-товку и развернулся к двери.
- Однако какой же вы несознательный, товарищ Ермаков. Все мы слу-жим мировой революции, - завёл Войков. – Вы же обещали помочь с пере-возкой тел.
- Жалко, что не ваших, - огрызнулся Ермаков, - С радостью поставил бы всю вашу жидовскую камарилью к стенке. А тебя, Голощёкин, в первую очередь.
К его большому сожалению, честь поставить Голощёкина к стенке досталась другому.
В этот же день Ермаков пил с верхисетскими рабочими, отказавшимися везти тела убиенных в Ганину яму. Потом он зашёл к своей любовнице, вдо-ве есаула Галиславского. Он обещал ей освободить её мужа, и она за это спала с ним. Мужа этого уже давно расстреляли, но несчастной женщине об этом не сказали, и она продолжала спать с Ермаковым в надежде на освобождение любимого Серёженьки. Звали женщину Анна. Она не была особенно красивой, невысокого роста, чернокосая и пугливая, как воробышек. Но поражали её необыкновенные глаза: при разном освещении они казались то аквамариново-синими, то малахитово-зелеными. Уральские глаза, как у Хозяйки медной горы. А ещё завораживал её голос. Она пела романсы на слова неизвестных Ермакову поэтов, а иногда переходила на уральские частушки и страдания, и тогда Ермакову казалось, что он в неё почти влюблен.
В тот день прямо в сенях она отпрянула от него, побелела вся, точно увидела вылезшего из могилы покойника.
- Ну что ты, Анюта, что ты, - пробормотал нетрезвым голосом Ермаков, - Вот, подарочек тебе принес.
Он вынул из кармана чудом зацепившийся за одежду золотой крестик на цепочке.
Анна осторожно взяла крестик, поцеловала, надела себе на шею и вдруг с горьком плачем кинулась на грудь Ермакову.
- Петенька, голубчик, что же ты над собой натворил! Ведь весь в крови то, по макушку! Что с душой то ты своей сделал, Петенька, миленький.
Ермаков ожидал чего угодно, только не этого. Никто с детства, кроме матери, не называл его Петенькой. Анна ни разу не обратилась к нему по имени, только «товарищ комиссар». Он видел, что она уже знает о смерти мужа. Она, верно, помешалась с горя, - подумал Ермаков. Но Анна смотрела на него заплаканными, но совершенно нормальными глазами.
- Я знаю, что Сережа давно расстрелян. А ещё я знаю, что вчера вы уби-ли всю Царскую Семью, - печально сказала Анна, - Мне рассказал об этом ваш шофер Люханов. Петенька, родной, как же мне тебя жаль.
Она снова обняла Ермакова. Тот окончательно протрезвел.
- Анюта, ты в своем уме? Целуешь, обнимаешь, после такого….
- Вся Царская Семья теперь у Господа, - проговорила Анна, крестясь на образок Сергия Радонежского в углу – Как и Сережа мой. Подумай, Петенька, куда попадешь после смерти ты?!
- Глупости все это! – отмахнулся Ермаков, - Никакого Бога нет, ей Богу.
И сам рассмеялся удачному каламбуру.
Потом ему стало не до смеха, Анна плакала, и лицо её при этом свет-лело и становилось похоже на лицо его матери.
- У нас будет ребёночек, - просто и тихо сообщила она.
До его сознания не сразу дошла эта новость.
- Постой, Анюта, ты хочешь сказать, что ты беременна?
Она молча кивнула, потом добавила:
- Уже три месяца. С тех пор, как мы с тобой первый раз…
Ермакову впервые в жизни стало стыдно от того, как грубо овладел он Анной первый раз.
- Родится сыночек, - уверенно сказала Анна, - Назову Петенькой, как тебя. Буду всю жизнь твой грех отмаливать, а подрастёт сынок, и его научу. А ты ляг, поспи, а я пока одежду твою простирну.
Он разделся, растянулся на заботливо приготовленной Анной кровати и забылся тяжёлым сном. Сквозь дрёму слышал, как Анна полощет его окровавленную рубаху и штаны, что-то бормочет, толи напевает, толи молится.
Бежать от этой ненормальной как можно дальше, думал Ермаков. А что она сумасшедшая, это уж точно. Ну не может она меня любить, это противоестественно. На её месте я давно зарезал бы такого как я, порвал бы на клочки. А она - «Петенька, миленький, родной».
Людям свойственно ждать от другого того же, что испытывают к нему сами. И если Ермаков был зол на весь мир, то и от мира он не ждал ничего доброго. Мать его рано умерла на тяжёлой заводской работе, отец пил бес-пробудно. Пётр ушел в революцию, где связался с людьми, не ведающими, что такое любовь и жалость. Анна же не желала зла никому, даже Ермакову и в ответ не ждала зла. Ермакову она казалась похожей на ту собачонку, что прижималась к его ноге в расстрельном подвале.
Утром Анна собрала на стол: яйца, молоко, масло. Он знал, что она во всём отказывает себе, покупая эти продукты для него. Хмуро и молча позав-тракав, он отправился к Юровскому получить свою долю за участие в рас-стреле. Тот сначала заартачился, ссылаясь на отказ Ермакова рубить Царю голову и участвовать в вывозе тел.
- Ох, не зарывайся Яшка! Аль забыл, что за мной вся Исеть. Стоит мне сказать нашим верхисетским, что ты над трупами надругался, а цацки царские прикарманил, тебя на щепки порубят. Или на опилки.
Пришлось Юровскому отсчитать некую сумму.
Деньги Ермаков отнес Анне.
- Это на ребёнка, - сказал он, - Только трать скорее, белые на подходе.
- Петенька, - вдруг спросила она, - Ты что, и доктора Боткина тоже? Как же ты мог?
- Нет, Анюта. Боткина – не я, клянусь тебе. Его либо Никулин, либо Медведев. Я бы никогда….
И Ермаков, давно утративший и стыд, и совесть, покраснел.

Это было где-то в начале июля. Ермаков жестоко отравился то ли само-гонкой, то ли грибами, лежал в комендантской и тихо прощался с жизнью.
- А вот, пить надо меньше, - сказал Юровский со злорадством.
- А не пошел бы ты, а не пошел бы ты… - наверное, впервые в жизни он забыл, куда хотел послать Юровского.
- Наверное, к его жидовской богоматери, - подсказал Медведев и заржал.
- Ты говори, да не заговаривайся, - сказал Голощёкин, - По морде можешь схлопотать.
Ермаков уже ничего не сказал, а тихо закрыл глаза.
В дверь комендантской заглянула Ольга.
- Петр Захарович, Папа говорил, что вы заболели, а Евгений Сергеевич спрашивает, не хотите ли вы, чтобы он вас осмотрел.
В ответ Ермаков что-то невразумительное промычал.
Через пять минут пришел Боткин и сразу же установил отравление не-качественным спиртом. Весь день и всю ночь он провозился с Ермаковым, промывая ему желудок и ставя клизмы. Ермаков брыкался, скверно бранился, порывался ударить доктора, но к утру почувствовал облегчение и сразу же попросил выпить. Боткин принёс ему чистого медицинского спирта и отдал на закуску свою котлету.
- Вы уж простите, доктор, я вёл себя, как последняя свинья, - пробомотал Ермаков, пряча глаза.
- Я не привык обижаться на пациентов, - кротко ответил Боткин, - Я, знаете ли, был на фронте в русско-японскую. А там, каких только пациентов у меня не было. Приходилось даже лечить пленных японцев.
Ермаков привык к мысли, что его враги – Царь, помещики и капиталисты. Боткин не был ни тем, ни другим, ни третьим, стало быть, врагом не был. Более того, он оказал Ермакову помощь, ничего не требуя взамен.
- Вот что, - сказал, наконец, Ермаков, - Валить вам надо отсюда, пока не поздно. Я местный, верхисетский. У меня здесь много приятелей. Если захотите, вас спрячут так, что ни одна вошь не найдёт.
- Спасибо, Пётр Захарович, - вздохнул Евгений Сергеевич, - Яков Ми-хайлович уже предлагал мне и должность и жалование. Я ответил, что буду оказывать медицинскую помощь его людям и ему самому, если это потребуется, без всякого жалования, но…
- Но они же хотят вас расстрелять! – воскликнул Ермаков.
- Это не важно. Мой долг врача – лечить любого больного. Но никакой должности в Красной армии занимать я не хочу.
- И не надо, - заверил Ермаков, - Я помогу вам спрятаться до прихода белых, а они близко. Поймите, расстрел Царя и Семьи – вопрос времени. Против вас никто ничего не имеет.
- Пётр Захарович, - твердо сказал Боткин, - Если вы действительно хотите помочь мне, сделайте то же самое и для Царской Семьи. Я не могу оста-вить Семью, когда ей грозит опасность.
Ермакову так и не удалось его убедить. Но, даже размахивая штыком в кровавом подвале, он в глубине души всё же надеялся, что крови Боткина на его руках не будет.
 
С тех пор как Ермаков пропал с её горизонта и постарался как можно скорее забыть о ней, Анне пришлось нелегко. С приходом белых из Екатеринбурга ей пришлось бежать, кое-кто знал, что она ждет ребёнка от Ермакова. Ее скрывали монахини Алапаевска, они же помогли при родах. Мальчик, крещеный Петром, унаследовал материнские глаза и её же мягкий и покладистый характер. Но в его жилах текла кровь Ермакова…
 
1933-й и другие годы
Ермакову было откровенно обидно, что в честь какого-то жиденыша Свердлова назван большой русский город. После революции он служил в органах ЧК, ГПУ, НКВД. В столицы он не стремился, остался на родном Урале. Но кровавая слава о нём достигла Москвы и Питера. Когда начались расправы над ленинской гвардией, старыми большевиками, он, Ермаков, лично привёл в исполнение несколько приговоров. Приговорённые чаще всего ва-лялись у него в ногах, молили о пощаде, клялись в своей верности партии и Сталину. Ермакову делалось тошно, он то помнил, с каким достоинством вела себя перед расстрелом Царская Семья.

В знойный июльский день троцкистке Розе Спирман Ермаков собственноручно сломал на допросе шею. Поспорил с Вагановым на бутылку, сможет ли он убить человека без оружия. Эту девицу обвиняли, кроме троцкизма, в связи с врагом народа эсером Блюмкиным. Девица была красива, чем вызвала у Ермакова ещё большую почти звериную ненависть. Эта тоже валялась у Ермакова в ногах и даже предлагала ему себя.
Баба была в самом соку, и в другое время Ермаков не прочь был бы заняться с ней любовью, что отнюдь не помешало бы потом её расстрелять. Но спать женщиной после Блюмкина он брезговал до тошноты. Почему-то именно Блюмкин вызывал у Ермакова самую жгучую ненависть, после, разумеется, Юровского.
Он сдавил ей горло так, что сразу хлынула алая кровь, а позвонки хрустнули, как у цыплёнка. Зверь внутри Ермакова не насытился, он рвался наружу, требуя убить ещё кого-нибудь. Рубаха его была в крови, а перед глазами плыли зелёные круги, как всегда в минуту особой ненависти. Он долго топтал и швырял ногами уже неживое тело. Потом, вызвал охрану и велел убрать труп. Потом прошел в туалет и долго мыл руки и лицо.
У двери сидел долговязый очкарик лет 25-ти с портфельчиком.
До чего скользкий тип, - подумал Ермаков, заглянув в его бегающие, скрытые стеклами очков заискивающие глазки. Редкие мышиного цвета волосы его торчали хохолком.
- Разрешите, товарищ начальник, я к вам, - пробормотал он таким же заискивающим и склизким голоском.
- Ко мне? – удивился Ермаков. Сейчас он ждал только Ваганова с бутылкой.
- Ну, вообще то, я шёл к товарищу Рубину, но он уехал в область. И я решил к вам. Моя фамилия Васильев, я…- он замялся, увидев кровь на рукаве Ермакова.
- Ты один из стукачей Рубина, - закончил Ермаков с заметным отвращением, - Ну заходи, раз пришёл.
Лев Рубин был из тех старых большевиков ленинцев, до которых Ерма-кову не терпелось добраться. Во-первых, он был любимчиком Кирова и Ордженикидзе, во-вторых, евреем, а в-третьих, просто бесил Ермакова своей образованностью. Рубин владел несколькими иностранными языками, знал отечественную и зарубежную литературу, разбирался в искусстве, а главное, имел высшее юридическое образование.
- Ну, на кого стучать пришел? Валяй, выкладывай, – Ермаков плюхнулся в кресло и закурил, не предложив Васильеву ни сигареты, ни стула.
- Я аспирант медицинского института, а сообщить хотел про нашего слесаря Хлыстова Виталия Сергеевича, - проговорил Васильев и оглянулся на дверь.
Ермаков знал две причины, по которой становились стукачами: служебный рост и квартирный вопрос. Была ещё третья категория стукачей, которые старались бескорыстно, из любви к искусству. На место слесаря склизкий Васильев явно не претендовал, на каморку в коммуналке тоже. Значит, он принадлежал к третьей, ненавистной Ермакову категории.
- Ну и что же натворил этот Хлыстов? – недобро усмехнулся Ермаков, - Совершил диверсию и залил весь ваш институт дерьмом?
- Он крайне подозрительный тип, - избегая глядеть Ермакову в глаза, ответил Васильев, - С какой бы стати ему работать слесарем с высшим то историческим образованием?
Ермаков думал в эту минуту о том, куда же провалился Ваганов, уйдя за бутылкой, а ещё, рассматривая длинную и тонкую шею Васильева с торчащим кадыком, мечтал переломить её ребром ладони.
- Он ещё сторожем подрабатывает. А по вечерам в сторожке поёт стихи Есенина, - понизив голос до полушёпота, продолжил сексот.
Ермаков за всю свою жизнь не прочел ни единого поэтического сбор-ника, кроме Есенинского, неизвестно каким образом попавшего к нему в ру-ки. Томик был расхристанный, без конца и начала. Первое же стихотворение задело Ермакова за живое: «Оттого-то вросла тужиль в переборы тальянки звонкой, и соломой пропахший мужик захлебнулся лихой самогонкой», будто о нём, обо всех верхисетских мужиках. Другие оказались ещё лучше. Цикл назывался «Москва кабацкая». Было это в году эдак 25-ом.
По-пьяни он и сам мог горланить: «Пей со мной, паршивая сука», плакал над Песнью о собаке. В эту минуту в Ермакове просыпалось то немногое доброе, которое в нем ещё осталось. Он вспоминал собачонку в ипальевском подвале, думал об Анюте и о том, что где-то растёт его сын. Хорошим мужиком был этот Есенин, думал Ермаков, оттого жиды его и убили. Он, работник органов с 1918 года, прекрасно знал, что версия о самоубийстве поэта – тухта, более того он знал убийц поимённо. До одного, вернее до одной, причастной к этому, он сегодня уже добрался. Доберется и до остальных. Не он, так его сын. Этот хмырь тоже своё получит.
Васильеву стало неуютно под леденящим взглядом Ермакова. Не зря получил Петр Захарович своё прозвище «товарищ маузер». Его глаза, холодные и мрачные, как дула наганов, заставляли трепетать и не таких трусов, как Васильев. Тот же просто прирос ногами к полу и весь похолодел.
- Тебе сколько лет? – спросил почему-то Ермаков.
- Двадцать пять, скоро будет двадцать шесть, - торопливо ответит сек-сот.
- Родители живы?
- Конечно. Я недавно женился. Жена – племянница секретаря обкома, - ещё более поражаясь неуместным вопросам, пробормотал Васильев.
- Значит с карьерой и квартирой у тебя порядок. Так в чём же Хлыстов перешёл тебе дорогу?
- Я без всякой корыстной мысли, что вы! – торопливо заверил Василь-ев, - Есенин – кулацкий поэт, он запрещен.
- Значит, только за Есенина? Кулацкий, говоришь, поэт? А ты сам его читал?
- Разумеется, нет, -  поспешно заверил Васильев.
- Очень, очень интересно, - Ермаков злобно усмехнулся, - Если я, допустим, Есенина никогда в жизни не читал, откуда я могу знать, что мой сосед поет песни на стихи именно Есенина, а не какого-нибудь Жопорыльского?
Догадка настолько понравилась Ермакову, что он мысленно пожал се-бе самому руку.
Васильев от страха едва не лишился чувств. Твердая почва под ногами превращалась в вязкое Филькино болото, в котором он чуть было не утонул в детстве, потянувшись за заброшенным туда одноклассниками портфелем. В классе Васильева откровенно не любили. Он был отличником и часто доносил директору не только о шалостях и проказах школьников, но и об ошибках учителей.
Сейчас он в ужасе разглядывал ботинок Ермакова, испачканный в чём-то ржаво красном, дрожал крупной дрожью и не мог произнести ни единого связного слова.
- Да ты сядь, не дрожи, пробздёныш, - без особой злобы Ермаков пих-нул его на табуретку, упиваясь нескрываемым ужасом собеседника.
- Вы с Рубиным просчитались. Вы решили, что Ермаков полный идиот. Вы хотели, чтобы я упек или поставил к стенке за хорошую поэзию. Я, в отли-чие от некоторых, Есенина читал. Ничего кулацкого не нашел.
Он мысленно свернул Васильеву шею уже в десятый раз.
- Вы перемудрили. Если бы ты пришел и сказал мне, что слесарь Хлы-стов распевает частушки антисоветского содержания, я бы принял твой донос к сведению. Но Есенин – это уже перебор. Ваша цель не Хлыстов, а Есенин. Есенин – это Россия. А жиды хотят эту Россию истребить. А ты им помогаешь, придурок.
Васильев ожил.
- Постановлением Свердлова 1918 года погромные призывы караются расстрелом, - проблеял он.
- Вспомнил идиот про 18-й год. Ты хоть знаешь, где я тогда был? Моя фамилия Ермаков! Вот этими руками я прикончил Николашку! Если Царя не пожалел, то неужели ты думаешь, что тебя пожалею?
- Простите, Петр Захарович, не узнал. Отец о вас говорил много хорошего, - Васильев закивал головой, как китайский болванчик.
- И все, конечно, врал, - оборвал Ермаков, - Так, про Есенина он тебе наплёл?
- Нет, что вы. Он никогда, - затрясся Васильев, - Я сам прочёл «Злые за-метки» Бухарина о борьбе с есенинщиной и сделал выводы…
Лицо Ермакова расплылось в широкой улыбке, не предвещающей ни-чего хорошего.
- А с этого момента подробнее, недоносок, - проворковал он, точно кот, ухвативший мышь за хвост, - Что ещё поведал тебе разоблачённый враг народа Бухарин? А заодно и Троцкий. А заодно и Рубин.
Васильев лишился чувств и хлопнулся с табуретки.
В это время в дверь просунулся Ваганов.
- Гы, - уставившись на поверженного Васильева, усмехнулся он, - Когой-то ещё ты так лихо допросил?
- Тебя, Стёпка, за смертью посылать, - проворчал Ермаков, - Народец пошел хлипкий. Я на него даже не чихнул. Ты погодь за дверью. Только да-леко не уходи, я минут за пятнадцать закончу.
Он плеснул Васильеву в лицо воду из графина, потом легонько посту-чал по щекам, а когда тот очнулся, вновь посадил на табуретку.
- Теперь понял, пробздёныш, с кем имеешь дело? – почти дружелюбно проговорил Ермаков, - Вот тебе перо, бумага, пиши.
- А что писать то, - с готовностью забормотал Васильев, старательно пытаясь прикрыть мокрые штаны. Он страха он описался.
Сейчас он мне напишет, что его отец марсианский шпион, а мать – эфиопская зеленая макака, - подумал Ермаков, а вслух сказал:
- Подписку или там расписку. «Я, такой то, обязуюсь докладывать товарищу Ермакову Петру Захаровичу о каждом шаге гражданина Рубина, подозреваемого в троцкистско-зиновьевском уклоне, а также выполнять другие поручения товарища Ермакова. Свои донесения стану подписывать кличкой…», - Ермаков замялся.
- Какую бы кличку тебе придумать? – задумчиво проговорил он, - Как тебя звать то?
- Серёжа, - ерзая под взглядом Ермакова, проблеял Васильев. Ермаков уставился прямо в его мокрую ширинку.
- Это Есенин – Серёжа, понял, козел. Он Серёжа, а ты засранец. Так и пиши: «Свои донесения буду подписывать кличкой Засранец».
Васильев послушно написал, что сказано, и протянул листок Ермакову.
- А теперь свободен. Пока. Иди уже, некогда тут с тобой, работы много.
Он вынул из ящика стола наган и демонстративно сунул в карман.

Пьянку заканчивали дома у Ермакова поздним вечером. Выпито было предостаточно. После третьей бутылки у Петра Захаровича наступило полное прояснение сознания, как всегда бывало между третьей и пятой бутылками, а Ваганов, наоборот, вырубился и захрапел. Уложив товарища на свой диван, и заботливо укрыв пледом, Ермаков неслышно вышел из дома и направился к мединституту.
В здании института не горело ни одного окна, но окошко сторожки светилось. На этот свет и двинул Ермаков. Дверь оказалась не запертой. На стене висела гитара, а хозяин был занят приготовлением ужина. Варил на керосинке картошку. Это был долговязый по виду деревенский мужик лет 45-ти в грязном тулупчике в заплатах на самом видном месте. Как- то не вязалась подобная внешность с высшим историческим образованием.
- Ты Хлыстов? – спросил Ермаков.
- Да, к вашим услугам, - ничуть не удивившись незваному гостю, спо-койно сказал тот.
- Я сотрудник НКВД Иванов Пётр Иванович, - представился Ермаков. Он не рискнул назвать этому человеку свою одиозную фамилию.
- Вы за мной? – так же спокойно спросил Хлыстов.
- Нет, - тихо, но твердо ответил Ермаков, - Я попрошу никому не гово-рить о моём визите. У меня к тебе разговор. А вот дверь ты зря не запираешь.
- Я только что вошёл, потом занялся ужином и совсем забыл, - просто-душно улыбнулся Хлыстов. На плохо выбритом лице мелькнула бледная улыбка, - Ну раз не за мной, садитесь, картошки поедим.
Ермаков не стал отказываться. Только что он выпил три бутылки водки без закуски и теперь желудок требовал пищи.
- Так по какому же вы делу ко мне? – деревянной ложкой накладывая Ермакову в миску разварчатой картошки.
- Один гадёныш стукнул на тебя, что ты поёшь песни на стихи Есенина. Я пока заткнул его. Но он мог не одному мне на тебя стукнуть, - Ермаков развязал котомку, вынул шматок сала и бутылку водки, - Давай, земляк. Ты верхисетский?
- Я рязанский, хотя где только я не жил. Даже в Питере, - охотно ответил Хлыстов, но стакан отодвинул.
- Ты что же совсем не пьёшь? – удивился Ермаков.
- Я бросил. Бросил пить… с кем попало, - резко заметил Хлыстов.
- Но я не кто попало, - Ермаков не обиделся, - Ты думаешь, я пришёл втереться тебе в доверие и что-то выведать? Зачем бы я тогда стал говорить, что работаю в органах? Васильев, небось, не сказал, что работает сексотом в НКВД. Он, гадёныш, изобразил интерес к творчеству и жизни Есенина. Ведь так?
- Васильев? Такой милый молодой человек…
- Сдал тебя с потрохами. Нажми я не него посильнее, он родного отца сдал бы. Только мне его отец на хер не нужен. Мне Рубин нужен, и я его по-лучу. Но я не о том хотел говорить. Вот что, - Ермаков смущался, чего за ним никогда не водилось, точно так же он смущался перед Анютой, душу которой никак не мог понять, - Я дам тебе адрес в Алапаевске. Поезжай, поживи там пока. Городишка заброшенный, дом частный, огород.
- Не понял я, товарищ Иванов, - с некоторой иронией Хлыстов произнес эту фамилию, явно намекая, что фамилия не настоящая, - И что же за это вы от меня хотите?
- В стукачи, думаешь, вербую? – Ермаков досадливо поморщился, - Да этих тварей у нас навалом. Стал бы я ноги топтать, каждого обходить, кормить да поить. Они сами придут, сами напоят, сами же спасибо скажут. Чудак ты человек! Дверь у тебя нараспашку, а душа на замке! Я может тоже русский! Я может тоже… Тоже Есенина люблю.
Слова эти, столь непривычные для чекиста, дались Ермакову с трудом. Мешал какой-то комок в горле. Вспомнилась почему-то убитая Войковым собачонка и нежная протяжная анютина песня: «Не бродить, не мять в кустах багряных…»
Хлыстов взял стакан, и они молча выпили. Лед между ними растаял.
 
Хлыстов оказался земляком Есенина, так же в своё время учившимся в университете Шанявского. Только его страстью была не поэзия, а история. Получилось, что оба направились в 1915 году в Питер, только Есенин всей душой стремился к Блоку, а кумиром Виталия Хлыстова был Мережковский. Именно здесь, у Мережковского, и состоялась первая встреча земляков. Его кумир оказался низкорослым человечком, в дорогих ботинках с толстой по-дошвой, очевидно чтобы скрыть недостаток роста. Салон был полон велико-светских дам и кавалеров, среди которых блистала несравненная Зинаида Гиппиус, жена Мережковского.
- Это вы хотели записаться на курс лекций к Дмитрию Сергеевичу? – сказала она, осматривая его скромный костюм.
- Да, - закивал Хлыстов, бережно вытаскивая из портфеля книгу, - Я по-чел все его книги, которые попали мне в руки. Его исторические труды я це-ню выше, чем Карамзина и Костомарова. Хотел бы автограф.
- Я очень польщен такими сравнениями, - усмехнулся Мережковский, - Но я не сколько историк, сколько философ. Вы это поймете, посетив мои лекции.
Великодушный Дмитрий Сергеевич помог своему юному поклоннику из провинции найти в Питере квартиру, частные уроки. Хлыстов писал дис-сертационную работу о царевиче Алексее Петровиче. В этой работе диссер-тант доказывал, что никакого заговора относительно Петра его сын не вына-шивал и к власти не стремился. Алексей пал жертвой придворных интриг, возглавляемых Екатериной и ее любовником Меньшиковым. Петр же был параноиком, патологически жестоким человеком с нездоровой психикой.
В небольшой зарисовке Хлыстов открывал читателю картину страшных пыток, когда Алексея Петровича, привязанного к дыбе, стегали по спине ок-ровавленной плеткой. Мать его Авдотьюшка (царица Евдокия, силком по-стриженная в монахини под именем Елена) в соседнем каземате слышала его стоны, рвалась к нему, кричала, а когда на крик не хватало сил, выла и скулила, как собачонка по своему щенку.
При чтении от волнения у самого Хлыстова навернулись слезы, а Ме-режковский снисходительно, но по-доброму улыбнулся.
- Да вы не историк, дорогой мой! Вы поэт. Вы слишком уж сгустили краски. Петр у вас такой злодей, мясник да маньяк, что просто жуть берет.
- Я думаю, Дмитрий Сергеевич, - возразил Хлыстов, - Нет, я убежден, что случись у нас революция – Петр – один из главных её виновников.
- Ох, вы не одиноки в своем мнении, - вздохнул Мережковский, - Но, поскольку вы дошли до этого сами, достойны всякого уважения. Зине понравилось ваше описание казни Кикина и прочих участников несуществующего заговора. Говорит, художественно написано, сильно. Вы бы почитали на нашем вечере. Признайтесь, любите Достоевского?
Хлыстов смутился, как влюбленный юноша.
- А как вы догадались?
- По вашему языку, стилю. Да и потом, вы поселились рядышком с его домом, сняли комнатку под самым чердаком, как у Раскольникова. А ваш любимый герой наверняка Алеша Карамазов, - предположил, шутя, Мережковский.
- Ошибаетесь. Ставрогин, - возразил Хлыстов.
- Вы опасный человек. Не знаешь, чего от вас ожидать, - усмехнулся Мережковский, - Жду вас сегодня вечером, непременно. Вам будет интерес-но. Вы ведь, кажется, рязанский?
Хлыстов недовольно кивнул. Много сил и денег потратил он на то, что-бы выглядеть коренным петербуржцем. Одет он был несколько небрежно, с видом человека, у которого нет времени следить за модой. Он весьма гор-дился тем, что сам зарабатывает на свое содержание, не получая денежной помощи от родителей. Напоминание о провинциальном происхождении не порадовало его, и Мережковский это заметил.
- Я это к тому сказал, - как бы извиняясь, произнес Дмитрий Сергеевич, - Что сегодня вечером Зина позвала одного рязанского поэта. Есенин его фа-милия. Так мне интересно, что вы о нем скажете, господин Раскольников. То бишь, Хлыстов, - рассмеялся он намеренной оговорке, которая, он знал, Хлыстову понравится.
Вечер Гиппиус и Мережковского был уже запущен на полную мощность, когда Хлыстов вошел в салон.
- Опаздываете, - проворчала Зинаида Николаевна, - Надеюсь, принесли ваши тексты. А вот господин Есенин уже здесь.
На импровизированной сцене стоял мужик в красной шелковой рубахе, подпоясанной золотистым шнурком, и читал что-то приторно-слащавым голоском. Это был детина лет тридцати с лишком, с редкими промасленны-ми волосами и бородкой клинышком. При всем желании невозможно было понять про что, собственно, шла речь в его стихах, настолько все было вычурно и стилизованно под народность. Хлыстов решил, что это и есть Есенин.
Фу, какая пакость, - думал он, - Экая ведь помесь Игната Лебядкина со Смердяковым. Да ещё и стилизованная под Распутина.
Хлыстов нарочито повернулся спиной и заговорил о чем-то с приятелем.
Когда он вновь развернулся к сцене, там стояло уже двое. К первому мужику присоединился совсем молоденький голубоглазый парень, в рубахе под цвет глаз и с копной непослушных золотых волос. Они вдвоем пели под гармошку какие-то похабные частушки.
 
Возможно, это его сын, либо племянник, - подумал Хлыстов, разглядывая его валенки, - Как это он посмел явиться к самой Гиппиус в валенках?
Все действие ему откровенно не нравилось. Присутствующие громко переговаривались, жевали, разносили напитки. Сам Хлыстов считал себя че-ловеком окончательно городским, готовящим себя к научной карьере. О своем деревенском прошлом он вспоминать не любил, о родном селе Кузьминское не тосковал. Но такое откровенное издевательство над деревней покоробило даже его. Эти праздные люди жили, ели, пили за счёт деревенских мужиков и смели представлять из них скоморохов. Светловолосого паренька Хлыстову стало даже жаль. Так он был здесь не к месту и не ко времени.
- Что приуныли, друг мой? - добродушно усмехнулся Мережковский, трогая Хлыстова за плечо - Не хотите познакомиться с Есениным?
- Ну, уж нет, спасибо, - отмахнулся он, - Смердяковщина одинаково смердит и в городе и в деревне, - и, увидев, что деревенский паренек внима-тельно их слушает, добавил нарочно громче, - Вы же не станете судить о деревне по этим ряженным. Это все равно, что судить о петербуржском обществе, скажем, по салону Юсуповых.
- Вы слышите, Сергей Александрович, - рассмеялся Мережковский, - Он с вами знакомиться не желает. А еще он приравнял вас к Фелюше Юсупову. Каково? А между тем он ваш земляк. Рязанский. Из какой вы деревни, Роденька?
- Из села Кузьминское. Вы опять спутали меня с Раскольниковым, меня крестили Виталием, - он решительно не мог сердиться на Мережковского, хотя прежнее восхищение им прошло.
- Кузьминское? Это же совсем рядом с нами. Я из Константиново. Есенин моя фамилия.
Он с такой детской радостью протянул Хлыстову руку, что просто не-возможно было её не пожать. Виталий прочитал в Есенинских глазах, как ему тесно и одиноко в Питере и как он тоскует по родному Константинову.
- Виталий Хлыстов, - представился в свою очередь Хлыстов, - Начинаю-щий историк. Так, значит, Есенин – это вы. А я, было, подумал…- он кивнул на мужика в красной рубахе.
- Так это вам Клюев так не понравился, - усмехнулся Есенин, - У него есть неплохие стихи, но не для этого салона.
- А вы, что же, для этого салона пишете? – с иронией осведомился Хлыстов.
- Разумеется, нет, - ответил он серьезно, - Поэтому и не стал их здесь читать. А вам, если хотите, дам почитать.
Он достал тетрадочку в сафьяновом переплёте исписанную мелким, аккуратным почерком. Хлыстов, в свою очередь протянул свою рукопись, на том и разошлись
Есенинские стихи подействовали на Хлыстова как летняя гроза на пере-сохшую почву. «Выткался на озере алый свет зари», «Сыплет черёмуха снегом», «Матушка в купальницу по лесу ходила». Он плакал над некоторыми строками. На другой день он пошёл возвращать рукопись, над которой про-сидел всю ночь, точно пьяница над бутылкой. Мир перевернулся. То, к чему он стремился: научная карьера в Питере, удачные знакомства, протекции – все это показалось Хлыстову сооружением из бумаги. Вот она жизнь! Вот это – настоящее!
Есенин жил на квартире у Сергея Городецкого, поэта и собирателя на-родного фольклора. Хлыстов заметил про себя, что приехать в Питер, к Городецкому все равно, что не выезжать из деревни. Здесь был настоящий культ деревенской избы и целый музей народных промыслов. Есенин, даже в городском костюме, казался экспонатом этого музея. Хлыстов долго благодарил поэта и жал ему руку. Городецкого не было дома.
- Да вы пройдите, почаевничаем, - предложил Есенин.
Даже чашки и самовар у Городецкого были с деревенскими узорами.
Они говорили о зарисовках Хлыстова, о том, что неплохо бы ему стать не историком, а прозаиком.
- Сцена казни у вас вышла даже лучше, чем у Леонида Андреева. А вы давно из Кузьминского? – спросил Есенин, старательно дуя на блюдечко
- Да уж лет пять, - небрежно проговорил он, но подумал, что между ним и селом Кузьминское пять тысяч световых лет.
Виталий был пятым, самым младшим сыном в семье, ещё в семье было три дочери. Его считали уродом, никакой привязанности к земле он не чувствовал, а вместо работ в поле предпочитал, забившись в уголочек, читать либо Достоевского, либо Мережковского, делая какие то пометки. Его сначала били смертным боем, потом отступились, смирились с его негодностью к сельской жизни и послали учиться в Москву. Семья была зажиточной, но Виталий отказался от всякой денежной помощи и устроился рубщиком мяса в мясную лавку. Позже он удивил родных тем, что стал уже совладельцем этой лавочки. Он имел редкостный талант буквально влюблять в себя людей, особенно женщин, но не только женщин. Причем, он ни перед кем не заискивал, напротив, через некоторое время те, в ком он нуждался, начинали заискивать перед ним.
- А я часто бывал в Кузьминском на ярмарке. В детстве, с дедом Фёдором Титовым, - заметил Есенин.
- Ба! – воскликнул Хлыстов совсем по-деревенски, - Да вы внук самого Титова? У него ещё баржи были, по Оке товар возили.
- Баржи те давно сгорели, - вздохнул Есенин, - А вы чего так разволновались?
- Фёдор Андреевич жив? – взволновано спросил он.
- Да, слава Богу.
- Низкий ему поклон. Он мне, мальчонке, первую книжку купил, Коро-ленко. А потом мне другие книги давал читать. А потом родителям моим по-советовал меня в Москву отпустить. Замечательный, умный, щедрый чело-век.
- Вот и скажите ему об этом, когда будете у нас в Константинове.
Оба не хотели ни о чём загадывать. Шла война. Оба подлежали призы-ву.
Война, а потом и революция, разбросали их в разные стороны. Хлыстов не принял советской власти. Он воевал недолго в колчаковской армии, но был ранен, скрывался долго на Урале. Эта земля полюбилась ему, привыкшему считать себя неприкаянным скитальцем. Именно здесь – думал он в 1921 году, - я проведу свою старость, а пока меня ждут Москва и Питер.
В Москве Хлыстов встретил единственную любовь всей своей жизни. Романы случались у него и раньше. Женщины влюблялись в него без памяти. Темно-русый и сероглазый, внешне он походил на Великого князя Дмитрия Павловича, известного сердцееда. Но женщины до сих пор не оставляли следа в его душе, хотя одна из них и родила ему дочь. Но тут появилась Она.
Он увидел её в московском кафе «Стойло Пегаса», куда зашел повидаться с Есениным. Тот сразу узнал земляка:
- А, Виталий Сергеевич, - Есенин крепко пожал ему руку, - А я ведь передал деду ваши слова. Он все спрашивал, что же вы не приедете повидаться.
Хлыстов недавно побывал в Кузьминском, повидался с родными. Братья, слава Богу, все были живы- здоровы, отец с матерью сильно постарели и отошли от дел. Старший брат примкнул к большевикам и служил новой власти в сельсовете. Остальная семья подчинилась ему полностью. Виталий долго дома не задержался. В Константиново не заехал не потому, что забыл. Слишком многие его друзья были либо расстреляны, либо примкнули к краснюкам, что означало, для Хлыстова они тоже умерли. Он боялся найти на месте Константинова одно пепелище.
- Да, просто душа переворачивается от того, что сделали с Константи-новым, - тяжело вздохнул Есенин, - Да и вообще с деревней.
Стало быть, не большевик, - обрадовано подумал Хлыстов.
- Вот видите, я теперь совладелец кафе, - продолжил Есенин, - У нас здесь собираются поэты. Ещё у нас есть книжная лавка. А вы как? Где?
- Тоже совладелец. Только в москательной лавке. Мы торгуем железками, это прибыльнее и безопаснее, - безрадостно подытожил Хлыстов.
Действительно Хлыстов был одет по последней моде, в серый в кле-точку костюм английской ткани.
- Так вы же историк? – удивился Есенин.
- Вот именно. Теперь пошла такая история, что изучать её надо не в университете. И лучше всего держаться подале от любой политики. Чего и вам советую.
- Так вы ничего больше не пишете, - разочарованно протянул Сергей Александрович.
- Почему не пишу. Я железками торгую и пишу всё, что думаю. Знаете, как я вас нашел? Через Алёшу Ганина, он тоже поэт.
Ганин был поэтом националистом, патриотом и яростным антисемитом. Он был убежден, что евреи погубят Россию, как погубили Царскую Семью.
- Ах, вы теперь с Ганиным, - многозначительно протянул Есенин.
- Нет, я сам по себе. Я более всего с Федором Михайловичем, - Хлыстов усмехнулся, - А вы по-прежнему с Клюевым?
- Нет, я тоже сам по себе. И более с Александром Сергеевичем. Да что же мы у входа беседуем. Добро пожаловать в Стойло Пегаса.
Есенин разительно переменился. От деревенского паренька не осталось и следа. Волосы были тщательно уложены. Облачен был Сергей Александрович во фрак, отглаженные брюки и лакированные ботинки. На шее красовался галстук бабочкой.
- Вот этот столик занимай, - указал он на двухместный столик возле эстрады, - Прости, но давай перестанем выкать. Вино не заказывай, оно здесь паршивое. Выпьем чего-нибудь покрепче. Только чуть позже. Я почитаю свои стихи, последние, послушаешь.
Хлыстов был очень рад, что Есенин перешел на ты, вынул из портфеля две книжечки – Радуницу и Голубень – и попросил надписать.
- После, я ведь никуда не убегаю. А пока обрати внимание – какие красотки к нам ходят, - он указал на соседний столик.
Хлыстов повернулся и увидел Её. Она была с двумя подругами, ничем не примечательными девицами.
Невысокого роста, с густыми иссиня-черными волосами, выдающими нерусское происхождение, огромными глазами непонятного цвета, густые бровями, сросшимися на переносице…
Встретив её на улице, он, скорее всего, прошёл бы мимо, не задержавшись, не найдя в ней ничего особо красивого и привлекательного. Но теперь её глаза сияли, вся она светилась нежным неярким светом любви и заботы. Щеки её слегка тронул румянец, а бледные губы повторяли каждую есенинскую строчку ещё до того, как он произносил её с эстрады
Ветер мокрыми метлами чистит
Тополиный помет по лугам.
Плюйся, ветер, охапками листьев.
Я такой же, как ты, хулиган.
Всё это сияние было направлено на Есенина и только на Есенина. То, что его замечают посторонние, казалось Хлыстову почти неприличным. Он понимал теперь, почему восточные женщины носят паранджу: чтобы многие не видели того, что предназначено одному.
Ещё Есенин прочел Сорокоуст. На строках о жеребёнке из сияющих глаз женщины закапали слезинки, как солнечные хрусталики. Хлыстов слушал Есенина, а смотрел на неё, словно пропуская сквозь неё каждую строку, как сквозь волшебный кристалл.
- Ты, я вижу, уже влюбился в кого-то? – спросил Есенин, подсаживаясь за столик.
- Аня Назарова покорила? – добавил он, проследив за его взглядом, - Хочешь, познакомлю? Ты женат?
- Нет, как говорил Чацкий, «На ком жениться мне?», - горько усмехнулся Хлыстов.
- Да, вот хоть на Ане Назаровой. А я, знаешь ли…
- Знаю. На Зинаиде Райх. Мне Ганин рассказывал, она ведь была его невестой. Ты у него её лихо отбил. А я, было, пришёл к выводу, что женщины, подобные Гиппиус, не в твоём вкусе.
- Действительно, не в моём, - подтвердил Есенин.
- Так зачем женился на такой же? Её ведь и зовут так же, как Гиппиус – Зинаида Николаевна. Вот ведь ужас.
- Ты еще вспомни, что и Юсупову так зовут. Только те две Зинаиды ум-ные женщины, а моя Зинка глупа, как пробка. Впрочем, мы с ней разводимся.
- Это не удивительно. Удивительно другое, зачем ты вообще на ней женился? От скуки что ли? Или Ганину назло? – он говорил и рассматривал Её. Она прихлёбывала мелкими глотками красное вино из бокала и исподлобья, украдкой, глазами посылала в Есенина солнечных зайчиков.
На эстраде тем временем прилизанный, с лошадиной мордой, долго-вязый тип читал что-то длинное и на редкость занудное. Захмелевший Хлыстов предложил запустить в него куриной костью.
- Не стреляйте в графомана, он пишет, как умеет, - заступился Есенин, - Это мой лучший друг Толя Мариенгоф.
- Где ты только находишь таких друзей, Сергей? Сначала Клюев, теперь вот этот. Как ты сказал? Мерин-гопп? – он расхохотался.
Три женщины за соседним столиком встали и направились к выходу.
- Аня! – окликнул Есенин, - Подойди к нам. Я познакомлю тебя со сво-им земляком.
Все три девушки приблизились к их столику, и Хлыстов от смущения готов был влезть под стол.
- Мой друг и земляк Виталий Хлыстов, историк, прозаик, ученик Мережковского и т.д. – представил его Есенин, понизив голос при упоминании о Мережковском, - А это Анна Назарова. Аня, ты представляешь, он весь вечер не спускал с тебя глаз, все мои стихи прослушал. В Толика табуреткой хотел запустить, чтобы ты его заметила.
Аня Назарова оказалась довольно миловидной среднестатистической шатенкой с правильными чертами лица и фигуры, но это была не Она. Чтобы скрыть смущение Хлыстов совсем потупился, на что Есенин расхохотался:
- Прямо, как девица. Какой ты Ставрогин? Нет, конечно, ты – Алёша Ка-рамазов.
Хлыстов решительно пожал руки всем троим.
- Хлыстов, - коротко назвался он.
- Назарова, - с улыбкой ответила Аня.
- Козловская, - пролепетала какая-то белобрысая бесцветная девица.
- Бениславская, - её рукопожатие было крепким и коротким.
 
Одета Она была в простое синее платье, с каким-то дешёвеньким ук-рашеньецем под жемчуг. По сравнению с роскошными девицами, собрав-шимися сюда послушать известного поэта, хорошенько выпить и покушать, она выглядела сереньким воробышком на выставке экзотических птиц.
Надень на неё модное красивое платье, - думал Хлыстов, - и она станет не хуже их. Но попытка сделать из любой красотки вот такую Бениславскую в любом случае потерпит неудачу.
Она смотрела на Есенина не так, как смотрят, когда хотят переспать с этим мужчиной, а так, когда готовы умереть за этого человека.
- Отпусти, наконец, Аню, что ты в неё вцепился. Вы ещё увидитесь, - прервал его размышления Есенин.
Хлыстов заметил, что зачем-то держит руку Назаровой и разглядывает линии её ладони.
- Действительно, потом погадаете мне, - рассмеялась Аня, - У Сергея Александровича есть мой адрес.
Они обменялись ничего не значащими вежливыми фразами, и девуш-ки ушли.

Странная это была любовь. Заранее обреченная на невзаимность. Галина была для Хлыстова больше, чем чужой женой. Даже намекнуть на своё чувство к ней он считал невозможным, бестактным, пошлым. Но странность состояла в том, что, если бы Галина разлюбила Есенина, то, пожалуй, Хлыстов разлюбил бы её.
Слуху о женитьбе Есенина на Айседоре Дункан Виталий не поверил. Решил, что Сергей в очередной раз решил всех разыграть. Ну, зачем ему, скажите на милость, баба старше его на семнадцать лет, не понимающая ни шиша по-русски. Однако, зайдя в Стойло Пегаса, он увидел приунывших друзей Есенина – Кусикова, Ганина и Наседкина. Они мрачно выпивали, наблюдая за Мариенгофом, который, распушив хвост, декламировал дамочкам свои стихи.
- Привет, - Ганин поднялся и пожал Хлыстову руку, потом представил его своим спутникам.
- По какому случаю поминки? – спросил Хлыстов несколько ирониче-ски.
- Не надо смеяться. Мы лучшего друга потеряли, - со слезой в голосе произнес Ганин.
- Прости, Алёша, не знал, - становясь серьёзным, сказал Хлыстов, - Что умер или…, - он указал на стенку, подразумевая расстрел.
- Да ещё хуже. Ещё хуже, - бормотал Ганин, - Давай выпьем.
Все выпили не чокаясь.
- Так что может быть хуже? – удивился Хлыстов, - Сам, что ли, удавил-ся?
- Да, можно сказать, что и так, - тяжко вздохнул Ганин.
- Что ты городишь, - возмутился Наседкин, - Типун тебе на язык. Серёга Есенин женится на иностранке и уезжает с ней заграницу.
- Фу-ты! – обрадовался Хлыстов, - А я и вправду думал, что умер кто. Дурак ты, Лёшка, и шутки у тебя дурацкие.
- Вы ничего не понимаете, дурачьё, - стукнув кулаком по столу, крикнул Ганин.
- Тихо ты, стукачи кругом, - Кусиков взял гитару и стал тихонько напе-вать:
Наша жизнь – простыня да кровать,
Наша жизнь – поцелуй да в омут.
- Вы ничего не понимаете, - повторил Ганин уже тише, но настойчивей, - Вот ты, Кусиков, без России проживешь. Ты, Наседкин, тоже. Для тебя Кать-кина юбка – флаг великой державы.
- За это можешь в глаз схлопотать, - взъярился Наседкин. Он давно ле-леял мысль жениться на сестре Есенина Кате, но та предпочитала ему Ивана Приблудного.
Ганин на его угрозу даже не обратил внимания и продолжал:
- Ты, Виталик, тоже без России не пропадёшь. Ты ведь гражданин мира. Подданный кантона Ури. Да и я в конце концов… А вот Серёга. Он без России…без Рязани своей…он задохнётся там, - Ганин уронил лицо на руки и заплакал.
- Вот, сопли то развёл, - фыркнул Кусиков, - Человек в Европу, понима-ешь, отправился, а этот дурик ревёт, будто в Сибирь на каторгу сослали. Я бы с удовольствием с ним местами поменялся.
- Вот я про то и говорю, - всхлипнул Ганин, - Всем вам на Россию пле-вать. А Серёга…Эх, не умею я объяснить…Сдохнет он там, понимаете.
Ганин выпил ещё, не чокнувшись ни с кем, кроме Хлыстова.
- Гляди, Виталик, на этого сивого мерина, - он ткнул вилкой в Мариен-гофа, тот, видя, что говорят о нём, обернулся, - Рад теперь, что Серёга уехал, потому что рядом с Серёгой он букашка, и цена ему бумажка.
Мариенгоф с достоинством приблизился, хотел, было, вступить в скан-дал, но тут заметил за спиной хлипкого Ганина здоровенного, с пудовыми кулаками и здорово нетрезвого Ивана Приблудного. Так ничего и не сказав, он удалился с видом герцога Бекенгемского.
Приблудный, увидев друзей, тотчас же раздобыл стул, спихнув с него какого-то худощавого и прыщавого литератора, и бесцеремонно уселся ря-дом. При виде соперника Наседкин внезапно вспомнил о каком-то срочном деле и улетучился.
- Баба с возу, кобыле легче, - прокомментировал его уход Приблудный, - Эх, ребята, осиротели мы с вами, - он вынул из кармана бутылку и налил каждому, - Ну, давай, за Есенина, за лучшего моего друга и лучшего в мире поэта! – с надрывом в голосе произнес он.
Все выпили.
- Ну, давайте вдвоём с Ганиным, плачьте в жилетки друг другу, - сказал Кусиков, - А я за Серёгу радуюсь. Он ведь женился по любви на прекрасной женщине. Выпьем за их семейное счастье.
- Эх, Сандро, когда это он по любви женился? – тяжко вздохнул Ганин, - Может, только в юности на Анюте Изрядновой, да и то любовь быстро про-шла. А на Зинке, знаешь, как он женился? Мы в путешествие на Север России отправились, ну и застряли в Вологде. Ни мне, ни Серёге денег на дорогу ни-кто не вышлет. Зинка телеграмму отцу послала, что, мол, замуж выхожу, вы-шли сто рублей.
- Так что ж ты, дурик, сам на ней не женился, коли любил? – ехидно ус-мехнулся Кусиков.
- Да не мог я так, из-за ста рублей. Да и потом, Серёга жребий вытянул.
- Так вы ещё и спички из-за неё тянули! – вовсю потешался Кусиков, и они с Приблудным дружно заржали.
- Вот так он и женился, - продолжил Ганин, обращаясь теперь к одному Хлыстову, - И чего получилось? Дети без отца растут. А теперь мир захотел посмотреть. За блестящей мишурой, как ребёнок, ей Богу, потянулся. Разве так женятся?! А Галя ждет его, любит по-настоящему. А он…
Дальше Хлыстов уже Ганина не слушал. Ему показалось, что расписан-ный цитатами из Мариенгофа потолок сейчас обрушится на него. Вот он, бес-толочь безмозглая, сидит здесь, слушает хохот пьяного Приблудного, а в это время Галя может наложить на себя руки. От отчаяния, от безнадежности.
Ничего никому не объясняя, он вскочил и кинулся ловить извозчика.

- Тебе жить, что ли, надоело, под колёса лезешь?! – завопил рассер-женный извозчик.
- Пожалуйста, прошу, на Брюсовский, очень срочно, очень срочно, - ле-петал он, бросаясь чуть ли не на шею кобыле.
- У тебя там, на Брюсовском, пожар что ли? Пить меньше надо. Но!
Он хотел проехать дальше, но кобылка остановилась, как вкопанная, глядя на Хлыстова своими грустными, всё понимающими янтарными глаза-ми.
- Ты гляди ко! – поразился извозчик, мужичок лет 50-ти, - Первый раз такое вижу. Да она влюбилась в тебя что ли? Ну, поехали раз так.

Он не сразу её узнал. Она возвращалась откуда-то домой, ступая по-ходкой очень усталой сорокалетней женщины. На небе было пасмурно, сен-тябрьский ветер со злобой бросал под ноги прохожим жёлтые листья. Она походила на сорванный листок и одновременно на промокшего, больного воробушка.
Рыжая дворовая собачонка забилась от дождя под лавку. Галина оста-новилась, отломила кусок краковской колбасы, которую, видимо, несла себе на ужин, и протянула пёсику. Собачонка высунула узенькую лисью мордочку из-под скамейки, слизнула колбасу и благодарно облизала Галине руку.
- Госпожа Бениславская! - окликнул он.
Её лицо, постаревшее, погасшее, ничего не выражало.
- Вы узнали меня, госпожа Бениславская? Я Хлыстов, помните.
- Конечно, помню. Вы ещё за Аней Назаровой приударили, - пожухлым, как прошлогодняя листва, голосом проговорила она, - Почему «госпожа»? Вы что же, из бывших что ли?
- Нет, я же с Есениным почти из одного села. Крестьянский сын, как и он, - Хлыстов попробовал улыбнуться.
- А что же вы выражаетесь, как недорезанный буржуй? – хмыкнула она.
Он вспомнил слухи о том, что в гражданскую Бениславская воевала в красной армии, неоднократно переходила линию фронта, а теперь служила секретарём в ВЧК. Но, сейчас это не имело значения. Женщина с такими гла-зами просто не могла быть агентом, сексотом, осведомителем.
- Я не запомнил вашего отчества, а окликнуть по имени не решился, - оправдывался Хлыстов.
- Да будет вам, какое там отчество? Отца своего я никогда не знала. Он был студентом, французом. А мать моя осетинка. Бениславская – это фами-лия моего отчима, он поляк. Зовите меня просто Галей.
- Галя, я шёл к вам, - осмелев от разрешения обращаться по имени, проговорил Хлыстов.
- Ко мне? С какой же, интересно, целью?
Действительно, - подумал Хлыстов, - Какого чёрта я к ней притащился. Я не Есенин, а ей нужен только Есенин. Чем может утешить нелюбимый че-ловек?
- Что вы застыли так, с открытым ртом? – проворчала Галина, - Случи-лось что-нибудь? С Серёжей беда?
- Нет, нет, нет, - поспешил заверить Хлыстов, - Я просто шёл вас навес-тить.
- А теперь, стало быть, раздумали? – с насмешкой спросила Галя.
- И сейчас не раздумал. Если вы не против, - проговорил он поспешно.
- Ну, тогда вот мой дом.
Галина занимала две маленьких комнатки в большой коммуналке. В коридоре стойко пахло щами и куриной лапшой.
Привести бы сюда тех, кто сплетничает, будто Галя работает в ЧК, - по-думал Хлыстов, - Неужели Дзержинский так плохо заботится о своих агентах.
Соседи, при виде Галины, спешили захлопнуть двери и увести из кори-дора ребятишек. В коммуналке её не любили, но побаивались. Хлыстов не-давно прочел рассказ А.Н. Толстого «Гадюка». Рассказ, в начале, вызвал у Хлыстова неприятие, как и всё, что выходило из-под пера «красного графа». Но потом образ главной героини очень напомнил ему Галю. Не потому, что та и другая служили в красной армии. В белой армии такие женщины тоже были…
- Надевайте тапочки, проходите, будем чай пить, - проговорила Галя, - ужинать будем позже, когда Катя придет с учёбы. Да что вы так на меня смотрите? Что на мне сегодня написано?
- Катя, - рассеянно повторил Хлыстов, чтобы что-то спросить, - Какая Катя?
- Есенина Катя, она в вечернюю школу ходит, - пояснила Галя.
Пока она накрывала на стол, Хлыстов разглядывал комнату. Толстов-ская «Гадюка» именно так и должна была жить. Кроме фотографий Есенина комнату ничего не украшало. Занавесок и абажуров не было. На рабочем столе, аккуратно подшитые и продатированные лежали газетные и журналь-ные вырезки со статьями о Есенине. Вместо скатерти Галя постелила газету «Беднота» со стихами Демьяна Бедного.
Разговор никак не клеился. Наконец Галя сказала:
- Я знаю, почему вы сегодня пришли. Решили, что раз Серёжа женился, я повешусь, застрелюсь или напьюсь уксуса в лучших традициях прошлого века. Так ведь? – она расхохоталась над его смущением, - Нет уж, «Я с собой не покончу, иди к чертям», - процитировала она.
- Я вовсе не хотел, чтобы вы поняли так, - пробормотал он, - Я хотел сказать, что Сергей вернётся. Он натешится со своей заморской игрушкой и вернётся к вам. Да к кому же ему возвращаться, если не к вам?!
- А я вовсе не хочу, чтобы вы думали, что я только и жажду выйти за Сергея замуж, - твердо сказала Галина, - Было время, он сам предлагал мне замужество, но я отказалась. Жёны у него быстро переходят в категорию бывших. Да и потом, стирка, готовка, ребёнки, пелёнки – это всё не для меня.
В её глазах засветились лукавые искорки. Хлыстов снова очарован был ею. Бывало, на Урале поднимешь невзрачный серый камешек, распилишь, а там поразительной красоты малахит. Такого же цвета оказались у Гали глаза.
- И ещё, скажу я вам по секрету, законная жена, прожив бок о бок с Есениным хоть двадцать лет к ряду, никогда не испытает того мучительного и острого счастья, которое ощущаю я, проведя с ним пять минут.
А я ещё жалеть её пришёл, - подумал Хлыстов, - Вот бестолковый. Это ей меня пожалеть надо.
- Значит, вы не сердитесь и не обижаетесь на Сергея? – спросил Вита-лий, и тот час же пожалел о своём вопросе.
- Смешной вы, ей Богу! – ласково, точно несмышлёному пятилетнему братику, улыбнулась ему она, - Точно так же можно обидеться на солнце за то, что оно всходит на востоке, а садится на западе. Или за то, что оно одина-ково светит и мне, и дворнику Кузе, и этой жалкой букашке-таракашке Ме-рингофу. Ведь на то оно и солнце. Есенин не может безраздельно принадле-жать какой-либо женщине. Есенин принадлежит России.
- Вы так говорите, Галя, точно речь идёт о Пушкине, - усмехнулся Хлы-стов.
- Вот вы сейчас смеётесь, а лет через 30-40 поймёте. Сопоставление Пушкина с Есениным есть большая честь, но для Пушкина, а не для Есенина, - как школьнику на уроке объяснила Галя, - Не Есенин унаследовал талант Пушкина, а Пушкин предварил талант Есенина.
- Думаю, что многие критики с вами не согласятся, - предположил Хлыстов.
- Это Сосновский что ли? – Галины глаза засверкали, но теперь уже от ненависти, и Хлыстов подумал, что в ненависти она не менее прекрасна, чем в любви.
- Дождётся он, я его когда-нибудь пристрелю, - сообщила Галя, - У меня и наган имеется.
Тогда Хлыстов не обратил внимания на слова о нагане. Пришла Екате-рина, молодая красивая деревенская девушка, очень похожая на брата.
Пока Галя накрывала на стол, Катя весело болтала:
- Эх, и надоел мне этот Наседкин хуже горькой редьки, - говорила она, - Пристал, как банный лист к одному месту.
- По-моему, у Василия к вам очень серьёзное чувство, - решился заме-тить Хлыстов.
- Просто жуть, какое серьёзное, - фыркнула Катя, - Такой он весь серь-ёзный, что тоска берет.
- Зато с Приблудным тебе очень весело, - Галя внесла с кухни горшок с гречневой кашей и сковороду с бараньими котлетами. Пахло умопомрачи-тельно вкусно.
- Я только сегодня видел Приблудного, - с иронией заметил Хлыстов, - Он был пьян в друбодан.
- Иван Приблудный пьян беспробудно, - срифмовала Галя.
- Зато Наседкин, как гусь на ветке, - парировала Катя.
- А можно у вас узнать, Екатерина…., - начал Хлыстов и почему то сму-тился.
- Александровна я, как и Серёжа, - отозвалась она, - Да что вы мнётесь, точно Наседкин? Хотите спросить, правда ли и когда Сергей в Америку?
Хлыстов кивнул.
- Вот взяла бы хворостину, и ею бы Серёжке по мягкому месту, - выра-жать свои эмоции тихо Катя, по-видимому, не могла, - Чего удумал то? Такая женщина его любит, а он со старой бабой на чёртовы рога.
Из глаз Кати выступили слёзы, и она спрятала лицо на плече у Бени-славской.
- Полно-полно, - Галя ласково, как ребёнка, погладила Катю по голове, - Вернётся Сергей непременно. Разве ж он может вас с Шуркой бросить? Да-вайте есть, всё остынет.

Есенин вернулся через два года. Всё это время Хлыстов пытался всяче-ски помочь Галине. Узнав, что она лежит в больнице, передавал для неё фрукты, клубнику, черную и красную икру. Кате он не велел говорить, от кого эти передачки, пусть она думает, что это Сергей заботится о ней.
Однажды он застал у неё дома мужчину. Стройный, блондинистый, он чем-то напоминал Есенина, но был значительно выше ростом. Хлыстова он окинул раздражённым, досадливым взглядом, как если бы тот в чём-то по-мешал. Разговор до его прихода состоялся, видимо, тяжёлый.
- Знакомьтесь, это Сергей Покровский, - сказала Галя, а в её глазах с проницательностью влюблённого, он прочёл, что визит этого Покровского ей в тягость, и лучше бы его выставить.
- Хлыстов, - представился он, - Друг Сергея Есенина.
- Вот как, - с некоторым вызовом произнёс Покровский, - А я думал, что друзья Есенина либо ханыги и забулдыги, как Приблудный, либо прилипалы, как Мариенгоф. Вы ни на то, ни на другое не похожи. Галочка, дружочек, свари нам чаю. Нам с товарищем надо поговорить.
Галя молча кивнула и вышла в кухню.
Хлыстова покоробило обращение «Галочка, дружочек».
- Хотите знать, на кого похожи вы? – спросил он, - На чекистского стукача. Более всего вам подошла бы фамилия Подхолюзин-Лебезятников. Я вашу породу за версту знаю. Чего вам надо от Бениславской?
- Вот как, сударь, - Покровский не казался оскорбленным, - А вам, по-звольте спросить, что от неё надо? Про ЧК это вы мне льстите. Я всего лишь журналист. А надо мне того же, что и каждому нормальному мужчине. Я люблю Галю и хочу, чтобы она стала моей женой.
- Разве вы не видите, что Галине вы не приятны, и она вас не любит? - резко спросил Хлыстов.
- Как это вы вдруг сразу решили? Она вам что-нибудь про меня говорила?
- Зачем говорить? Порой одного взгляда достаточно, чтобы всё понять, - заметил Хлыстов.
- Какой вы, однако, проницательный, - усмехнулся Покровский, - Меж-ду прочем, вы знаете, что ваш друг Есенин её бросил? Плюнул на неё и бро-сил. Вы знаете, что она больна от этого.
- А вы, что же, надеетесь заменить ей Есенина? Поверьте на слово, не получится! Если ещё раз увижу вас рядом с Бениславской, начищу морду, не хуже Приблудного.
- Вы для Есенина так стараетесь? Или для себя лично? Так Есенину она не нужна. Если для себя, то остаётся дуэль.
- Вы же стрелять, пожалуй, не умеете, - усмехнулся Хлыстов, - А я не Юровский, чтобы палить по безоружным.
- Вы служили в армии? – догадался Покровский, - И наверняка, в белой. Деникин? Колчак?
- Разумеется, Колчак. Поэтому о Юровском знаю не понаслышке. Кото-рый у нас этаж? Вы не заметили, сколько здесь ступенек?
Он положил руки на плечи Покровского, так что со стороны казалось, что они очень доверительно разговаривают. На самом деле он зажал По-кровского словно железными тисками. Журналист пытался освободиться, но это не получилось.
- Какая жалость, - продолжил Хлыстов издевательским тоном, - Я как раз зашёл к Галине Артуровне узнать, сколько в её доме ступенек. Не посчи-таешь ли ты их своим носом?
Ловко выведя и развернув Покровского к лестнице, он отвесил здоро-венного пинка ему под зад.
Грохот, треск и визг наполнили лестницу.
- Безобразие, - вопили снизу старческим голосом с ужасающим еврей-ским акцентом, - Когда уже прекратятся эти пьяные дебоши? Теперь уже мужчинами швыряется, поцтен тухес.
- И не говорите, дорогая Рахиль Гершевна, - ответил голос сверху, при-надлежавший, по-видимому, какой-то образованной даме прошлого века, из бывших, - И, представьте себе, каждый день к ней приходят разные мужчины. К незамужней девушке? Каждый день она с разными кавалерами.
Ответом на всё это был заливистый хохот. Бениславская стояла на пло-щадке лестницы в халате и тапочках, пряча руку с наганом за отворот, и хохотала до слез.
- Да кто же виноват, что ваши кавалеры вас на том свете уж лет десять с фонарями ищут, - бросила она возмущённым соседкам, - Идёмте, Виталий Сергеевич.
В комнате она вынула наган, спрятала в коробку и заперла в ящик сто-ла.
- Как хорошо, что вы пришли, Виталий, - вытирая выступившие от хохо-та слёзы, сказала она, - Ещё немного, и я бы либо его пристрелила, либо сама застрелилась. Занудный, как зубная боль, человечишка. Ну, точно как Катькин Наседкин.
- Не надо стреляться, Галя, - серьезно сказал Хлыстов, - Лучше Соснов-ского застрелите.
Этот литературный критик, люто ненавидящий Есенина, был у Галины врагом №1.

1933 год
Таяла короткая июльская ночь. Хлыстов взглянул на часы. Проговорили они часов шесть.
- Так чем же закончилась ваша любовь? – спросил Ермаков.
Хлыстову пришлось пережить примерно то же чувство, что и герою по-эмы «Анна Снегина». «Он умер, а вы вот здесь…» Он молча хотел помочь, но нелюбимый, был бессилен.
- Будто вы не знаете, - вздохнул Хлыстов, - Есенина убили, а Галя за-стрелилась через год. Я ведь разругался тогда с Сергеем вдрызг. Из-за свадьбы этой дурацкой с Софьей Толстой. Всё ему высказал. Ведь не было там любви, блажь одна. Мало того, что она страшней гражданской, германской и русско-японской войн вместе взятых. Она бывшая жена Сухотина, того самого, что вместе с Юсуповым Распутина убивал. Бог знает, что он ещё делал вместе с Юсуповым.
- Этим гомиком, - Ермаков хмыкнул.
- Никогда не прощу себе этой ссоры, - Хлыстов залпом выпил остатки самогона, - Окажись я тогда в Англетере с ним, может быть, всё было бы по-другому.
- Не было бы, - Ермаков тоже выпил, - Решение убить Есенина принято такими людьми, что даже я против них невинная овечка. Да и не был Есенин ни в каком Англетере. Его сразу с вокзала…ну, сам понимаешь.
- Кажется, начинаю догадываться, кто вы, - сказал Хлыстов, - Ведь это вы убили Царя и Семью? Вы не Юровский, тот бы ко мне не пришёл. Стало быть, Ермаков.
- Да, я Ермаков.
Стало быть, я всю ночь выворачивал душу перед палачом и извергом рода человеческого, - подумал Хлыстов, - Но сколь же велик талант Есенина, если он сумел пробудить остатки доброты в этой мрачной душе Федьки Ка-торжного.
- И вы не жалеете о совершённом? – спросил Хлыстов самым обычным тоном.
- Жалею, - кивнул Ермаков, - Что вместе с ними не поставил к стенке Юровского с Блюмкиным.
Всю жизнь Ермаков одинаково ненавидел и евреев, и всякую власть. В душе своей он был анархистом. Им, Петром Ермаковым, никто не имел права командовать. Ни Бог, ни Царь и ни герой. В революцию он пришёл, чтобы покончить с Царём, но вместо него власть сразу же захватили евреи, и он, русский человек, был подчинен Исаю Голощекину.
- Есенина убил Блюмкин? – наугад спросил Хлыстов.
Ермаков кивнул.
Некоторое время оба молча курили.
- Так как насчёт Алапаевска? – спросил Ермаков, - Адрес дам?
- Это не там ли Великую княгиню Елизавету Федоровну в шахте забро-сали гранатами? – осведомился Хлыстов
- Там не я. Там Зырянов командовал. Привели на расстрел идиотов, ко-торые даже гранату кинуть не умели.
- Да, щедра Уральская земля на расстрельные места, - вздохнул Хлы-стов.
- Да у нас их меньше, чем в Москве, - заверил Ермаков, - А про Питер я и не говорю.
- Так вы думаете, в Алапаевске меня не достанут?
- Городишка заброшенный, мелкий. Живёт там Серёга Люханов наш шофёр.
- Того последнего Царского рейса?
- Он самый. Он после той поездки немного не в своём уме. Мотается по стране, кого-то или чего-то всё боится, а домишка его пустует. А насчёт Васильева, стукачонка этого не волнуйся. Он мой стукачонок.
Ермаков согнул ложку, демонстрируя, что собирается проделать с Ва-сильевым.
- Впрочем, я не стану сильно напрягаться, если его завтра выловят из Исети с проломленной башкой, - продолжил он.
- Предлагаете мне его убить? – удивился Хлыстов.
Вот ведь точно, Федька Каторжный из «Бесов», - подумал он.
- Вот ведь, Царя убили, Есенина убили, а эта гнида живёт и белый свет коптит, - рассуждал Ермаков, - Это, по-твоему, справедливо? Он ещё и детей настругает таких же.
- Не нам определять, кому и зачем на свет родиться, - в голосе Хлысто-ва не было убеждённости. Он и сам был не уверен, стоит ли жить на свете стукачонку Васильеву.
Пьяный чекист Ермаков и весьма нетрезвый историк Хлыстов долго по-том навзрыд под гитару хором пели стихи Есенина.


 Январь 1945 года. Польша. Аушвиц-Биркенау
«Сынок! Не стоило бы мне писать, а тебе получать такие письма в дни нашей победы. Но я боюсь не дождаться твоего возвращения, дни мои сочтены. Ты должен знать про своего отца. Ты носишь мою фамилию Тимофеев, поскольку мой муж есаул Галиславский твоим отцом не был. Он был расстрелян большевиками задолго до твоего рождения. Я это посчитала нечестным по отношению к Сергею, которого я никогда не любила. Меня посватали за него родители. Когда твой отец первый раз пришёл ко мне, я сразу поняла, что это великий грешник, человек, запутавшийся и несчастный. Он сказал, что за освобождение Сергея я должна заплатить своим телом. Я чувствовала себя сначала как Сонечка Мармеладова, та ведь пожертвовала самым дорогим ради чужих детей и постылой мачехи. Потом поняла, что остаюсь с ним уже не ради Сергея, а ради него самого. Может быть, любовью можно исцелить его душу. Может быть, томик Есенина, будто бы случайно оказавшийся в его руках, пробудит в нём что-то человеческое. Не держи зла ни на него, ни на меня. Не держи зла ни на кого в этом мире. В душе каждого закоренелого убийцы и палача живёт ребёнок. Надо только разбудить его. Твоего отца зовут Пётр Захарович Ермаков. Молись за него»
Эту девочку рядовой Тимофеев запомнил на всю оставшуюся жизнь. По росту она казалась ровесницей его сына, но по лицу выглядела древней старухой, не из-за морщин, а из-за плотно натянутой на голый череп болезненно-желтой кожи. Она жалобно, по-щенячьи скулила, глядя на Тимофеевскую тушёнку. Тимофеев знал, что много есть девчонке нельзя, от непривычки может умереть. Дал ей пару кусочков хлебного мякиша, вымоченных в тушеночном рассоле. Девочка долго рассматривала их, точно не знала, что с ними делать, потом засунула их в рот, перемалывая голыми деснами. Зубов у неё не было.
- Тебя…как зовут? – слезы подступили к горлу Тимофеева, - Вас ист ю найме.
Девчурка молчала, не отрывая взгляда от тушёнки.
- Ты не думай, мне не жалко. Просто тебе будет плохо. Зер шляхт, по-нимаешь?
Девочка кивнула.
- Их, - Тимофеев ткнул себя в грудь, - Пётр. Питер. Ду? – он ткнул паль-цем в девчонку, не ожидая ответа.
- Циля, - внезапно звонко ответила она, - Дяденька, я понимаю по-русски. Я из Варшавы, из Дома сирот. Дяденька, дайте пить.
Тимофеев протянул девочке флягу, забыв, что в ней спирт. Она сделала два глотка, нелепо замахала руками, быстро опьянев. Ничего не приходилось рядовому Тимофееву видеть страшнее, чем этот непонятный танец полуживого человека..
Это еврейка, - думал Тимофеев, - Всего лишь еврейка. Евреи распяли Христа. Евреи сделали революцию, убили Царя, убили Есенина. Я должен ненавидеть евреев.
Но эту девочку, ровесницу оставленного дома сынишки, было жаль до слёз, до кома в горле.
Вечером он расстрелял пленных эсесовцев, среди которых были и женщины. Эти раскормленные представители высшей расы резко выделя-лись на фоне изголодавшихся узников.
 Тимофеев стрелял в упор, радуясь, что самодовольство слетает с над-менных лиц эсесовцев.
- Тимофеев стой! Отставить! Прекратить огонь! – орал майор Козлов.
Но Тимофеев остановился, только расстреляв все патроны.
- Мы понимаем, Тимофеев, вашу ненависть к врагу, - прорек Козлов, - Но стрелять по безоружным….без приказа.
Непонятно было, что возмутило Козлова больше, то, что Тимофеев па-лил по безоружным или то, что делал он это без приказа.
- Я не Тимофеев, - сказал Тимофеев тихо, но внятно, - Я Ермаков.
Девочку Цилю, он взял с собой, заявив, что удочеряет её.
История девчонки оказалась трагической. Вместе с Домом сирот из Варшавского гетто она попала в Треблинку. Восьмилетняя Циля оказалась талантливой художницей. Она рисовала море, пальмы, туманные горы, экзотических птиц, рисовала Палестину, Эрец-Исраэль – страну, в которой не была, но в которую мечтала попасть. Рисунки понравились коменданту лагеря, и это спасло её от газовой камеры, когда туда отправляли воспитанников Дома сирот вместе с воспитателями. Её талант привел её позже в «первый круг ада», в концлагерь Терезин. Но когда советские войска наступали на Чехословакию, все узники Терезина были отправлены в Аушвиц. Так что, к десяти годам несчастная Циля успела пройти три концлагеря.
- Пусть считается дочерью полка, - сказал Тимофеев тихо, но внятно, - Всякого, кто её тронет, пристрелю. Уж поверьте Ермакову на слово.
Ему поверили.


Свердловск, 1948 год
Школьники 5а слушали Петра Захаровича Ермакова, затаив дыхание. Он поведал о том, как белогвардейцы составили заговор с целью погубить молодую советскую республику, а живым знаменем заговора должна была стать Царская Семья. Немецкая и английская шпионка бывшая Царица гото-вила погибель Советской России с помощью Антанты. Но доблестный чекист Ермаков сорвал их планы. О зверском убийстве молодых и невинных деву-шек Пётр Захарович говорил вскользь, как бы между прочем. В конце беседы Ермаков обратился к ребятам:
- А ну-ка, кто из вас умеет обращаться с оружием?
И продемонстрировал свой именной наган.
Руку поднял тщедушный голубоглазый парнишка с задней парты. Он был одет во всё не по росту, а цвет его давно немытых и нечёсаных волос определить было сложно, но под глазом отчётливо проступал синяк. Парень легко разобрал и собрал наган Ермакова, потом прицелился в учительницу. Взгляд мальчишки напомнил Ермакову его юность.
- Ну, уж это слишком, - ласково пожурил он, - Звать тебя как?
- Петя, - ответил тот.
- Отлично. И я Петя, - Ермаков пьяно хихикнул, - А кто ж тебя научил так с оружием управляться?
- Отец. Он дошёл до Берлина, но вернулся инвалидом. В последний день войны подорвался на мине. Отец недавно умер.
- Не грусти, сынок, - внезапно сказал Ермаков, - Оружием владеешь, знаешь, как стрелять в мировую контру. Молодец Пётр…гм. Петрович.
Он дружески похлопал по плечу…родного внука.
Та страшная наследственность, что довлела над ермаковским родом, на сыне Петра Захаровича ничуть не отразилась, но она отразилась на его внуке.


Рецензии