Белинский о Сумарокове. окончание

Но мы возвращаемся…
В одной из программных своих статей «Полное собрание сочинений А. Марлинского» (1840) Белинский пишет:
«Общество благоговеет перед Ломоносовым, но больше читает Сумарокова и Хераскова: они понятнее для него, более по плечу ему. Является Державин, и все признают его первым и величайшим русским поэтом, не переставая, впрочем, восхищаться и Сумароковым, и Херасковым, и Петровым. Но у общества есть уже насчет Державина какая-то задушевная мысль, есть к нему какое-то особенное чувство, которое часто находится в прямой противоположности с сознанием: Херасков написал две пребольшущие «героические пиимы» (род, считавшийся венцом поэзии), следственно, Херасков выше Державина, пишущего небольшие пьесы; но со всем тем, от имени Державина веяло каким-то особенным и таинственным значением. В драматической поэзии Княжнин довершает дело Сумарокова и приготовляет обществу – Озерова. Первые два холодно удивляли общество: Озеров трогал и заставлял его плакать сладкими слезами эстетического восторга и умиления, – и потому в нем думали видеть великого гения, а в его сентиментально-реторических трагедиях – торжество поэзии. Явился Жуковский: одни увидели в его поэзии новый мир, и жизни души и сердца, и таинство поэзии, другие талантливого стихотворца, увлекающегося подражанием уродливым образцам эстетического безвкусия немцев и англичан. Батюшков больше Жуковского по плечу, потому что называл себя классиком и подражал великим и малым писателям французской литературы. Но молодое поколение не видело, но чувствовало в нем, как и в Жуковском, уже нечто другое, именно нашел на истинную поэзию. Время невидимо работало. Старики уже начинали надоедать. Мерзляков нанес первый удар Хераскову, и хотя он же восхищался Сумароковым, но сего пииту уже давно не читали, а разве только подсмеивались над ним. Тем не менее такие люди, как Сумароков, Херасков и Петров, достойны уважительного внимания и даже изучения, как лица исторические. Если они не имели ни искры положительного таланта поэзии, они имели несомненное дарование версификаторов – достоинство, теперь ничтожное, но тогда очень важное».
В этой цитате – краткий курс раннего этапа новой русской литературы по Белинскому. Как бы кратко здесь сказано о как бы многом. Именно «как бы», ибо что ни фраза то недомыслие.
Итак: «Общество благоговеет перед Ломоносовым, но больше читает Сумарокова и Хераскова: они понятнее для него, более по плечу ему». – Что это означает? Почему Сумароков и Херасков более по плечу обществу, чем Ломоносов? Неужели их произведения проще, а у Ломоносова сложнее, возвышеннее, парадоксальнее? Чтобы убедиться, что это вовсе не так, достаточно ознакомиться непосредственно с произведениями и сопоставить драматургию Сумарокова и Ломоносова и эпическую поэзию Хераскова и Ломоносова. Вывод явно не в пользу Михайлы Васильевича. Но почему общество благоговеет перед Ломоносовым? Да потому что он первый титан новой русской словесности, а и Сумароков, и Херасков – его последователи. Кроме того, это воистину титан – фигура многогранная – как говорится, и жнец, и певец, и на дуде игрец – вот и благоговеют. И почитание заслуг одного вовсе не требует ниспровержения других.
А вот у Белинского: «Является Державин, и все признают его первым и величайшим русским поэтом, не переставая, впрочем, восхищаться и Сумароковым, и Херасковым, и Петровым. Но у общества есть уже насчет Державина какая-то задушевная мысль…» – Раз признали Державина, значит должны перестать восхищаться Сумароковым, Херасковым и Петровым – не иначе. Или-или – совместить никак нельзя. Если является что-то новое – от старого нужно обязательно отрекаться. Интересно также, что это «все признают», то есть ВСЕ до единого – двух-трёх-десяти мнений быть не может. Вот и выходит, что общество по Белинскому это единое монолитное целое с одним-единственным мнением. 
«…от имени Державина веяло каким-то особенным и таинственным значением», – еще одна характерная черта критики Белинского – в качестве довода приводить нечто неопределённое: каким-то, какая-то – то есть неизвестно какая. Но с таким же успехом можно утверждать – а мой личный опыт об этом и говорит – что каким-то особенным и таинственным значением сегодня веет уже не от Державина, а как раз от имени Хераскова, от его творческого наследия. А вот каким именно значением – постараемся выяснить, когда речь пойдёт непосредственно об этом поэте. 
Творения Сумарокова и Княжнина холодно удивляли общество, а вот Озеров трогал и заставлял его плакать… – никаких нюансов-полутонов, всё чётко и однозначно – холодно удивляли и горячо трогали – и потому в нем думали видеть великого гения, а в его сентиментально-реторических трагедиях – торжество поэзии. – Не видели, а только думали видеть, и не просто гения, но обязательно великого – а может он был не великим, а маленьким гением?
Торжество поэзии? Почему бы и нет? Торжество поэзии происходит там, где она достигает своей цели. Другое дело, что поэзия бывает разная, для Белинского же существует лишь одна оппозиция – истинная поэзия и ложная: поэзия классицизма (в особенности русского) для него однозначно ложная, а истинность начала появляться когда: «Явился Жуковский: одни увидели в его поэзии новый мир, и жизни души и сердца, и таинство поэзии, другие талантливого стихотворца, увлекающегося подражанием уродливым образцам эстетического безвкусия немцев и англичан. Батюшков больше Жуковского по плечу, потому что называл себя классиком и подражал великим и малым писателям французской литературы. Но молодое поколение не видело, но чувствовало в нем, как и в Жуковском, уже нечто другое, именно нашел на истинную поэзию».
Наконец, общество таки разделилось – уже к нашей радости существует не одно мнение, а одни считали так, другие эдак. Но рано радоваться: это просто время невидимо работало – и общество разделилось всего лишь на молодое поколение и стариков, которые уже начинали надоедать. То есть всё молодое поколение опять-таки отличалось крайним единомыслием и всё сводилось лишь к жёсткой оппозиции нового и старого. 
«Тем не менее такие люди, как Сумароков, Херасков и Петров, достойны уважительного внимания и даже изучения, как лица исторические. Если они не имели ни искры положительного таланта поэзии, они имели несомненное дарование версификаторов – достоинство, теперь ничтожное, но тогда очень важное». – Ну хотя бы искру-другую оставил, а то ведь ни искры положительного таланта поэзии! Как бы то ни было, а подобная крайность характеризует не столько объект, сколько субъект, то есть самого говорящего. Свидетельствует о том, что у него нет ни искры понимания всей сложности, неоднозначности, многообразия и парадоксальности искусства вообще и поэзии в частности.   
Наконец, почему дарование версификаторов (то есть умение слагать стихи) – достоинство, теперь ничтожное, но тогда очень важное? Сейчас что ли не требуется такого умения?

В статье «Русская литература в 1840 году»
Белинский пишет: «Сумароков имел большое влияние на распространение в полуграмотном обществе охоты к чтению, и его столь же справедливо называют отцом русского театра, как Ломоносова – отцом русской литературы. Сумароков, по положительной бездарности своей, оказал больше вреда, чем пользы зарождавшейся литературе; но нельзя отрицать, что он не оказал некоторых услуг общественной образованности». – О Сумарокове мы скажем ниже, а пока отметим, что выделенная фраза лучше всего применима вовсе не к Александру Петровичу, а к самому Белинскому: по положительной бездарности своей, оказал больше вреда, чем пользы зарождавшейся литературе. Но другой вопрос: как могло случиться, что взгляд одного-единственного недоучки, взгляд – как это видно при объективном разборе – совершенно кривой, стал впоследствии «единственным взглядом всего общества»? 
Продолжим же коррекцию нашего литературного зрения. Из той же статьи: «Если у нас еще и доселе существуют люди, которые благоговеют перед именами Сумароковых, Херасковых и Петровых, то еще гораздо больше людей, которые после Жуковского, Батюшкова и Пушкина утратили способность восхищаться даже Державиным и Озеровым… Если толпа расхватала романы гг. Булгарина, Греча, Зотова, это не помешало же таланту Лажечникова быть оцененным по достоинству, хотя Лажечников и не издавал газеты, в которой мог бы хвалить самого себя… Если чуть-чуть не раскупили всего издания сочинений Марлинского, зато теперь трудно найти в какой угодно книжной лавке «Вечеров на хуторе» второго издания, «Арабесок», «Миргорода» и «Ревизора» Гоголя».
Белинский видит и утверждает линейное поступательное развитие – прогресс – три ступени поэзии: низшую (Сумароков, Херасков, Петров), среднюю (Державин, Озеров) и высшую (Жуковский, Батюшков, Пушкин). Спору нет, это три различных вида поэзии, но… какой из этих видов выше, а какой ниже? На наш взгляд, путь от классицизма к предромантизму характеризуется переходом от поэзии мысли к поэзии чувства. Главная особенность нового стиля поэзии – отсутствие четкой мысли, а то и мысли как таковой. Вместо мысли – чувство, эмоции, сладкозвучность. Как сказал Пушкин в письме к Вяземскому (май, 1824): «Твои стихи к Мнимой Красавице (ах, извини: Счастливице) слишком умны. – А поэзия; прости Господи, должна быть глуповата». Как, к примеру, в его юношеском «Городке»:

Блажен, кто веселится
В покое, без забот,
С кем втайне Феб дружится
И маленький Эрот;
Блажен, кто на просторе
В укромном уголке
Не думает о горе,
Гуляет в колпаке,
Пьет, ест, когда захочет,
О госте не хлопочет!
Никто, никто ему
Лениться одному
В постеле не мешает;
Захочет – аонид
Толпу к себе сзывает;
Захочет – сладко спит,
На Рифмова склоняясь
И тихо забываясь.

Невозможно представить, чтобы такое писали Сумароков, Херасков или Державин. Но говорит ли это о том, что в своих представлениях о поэзии эти поэты находятся ниже? Вовсе нет – а лишь о том, что смысл и цели поэзии они понимали иначе – и ввиду крайней важности этого момента мы к нему ещё вернёмся. 
Весьма показательна – в силу её последствий – видится нам и та реплика Белинского, в центре которой находится «талант Лажечникова». Дело в том, что во многом благодаря именно таким утверждениям мы надолго лишились возможности знакомиться с богатейшим литературным наследием Фаддея Булгарина, Николая Греча, Рафаила Зотова. И перечитывая сегодня Белинского, видишь то, что мы утратили – наше литературное многообразие. И его осознание.
И, кстати сказать, знакомясь сегодня с задвинутыми в самый задний ряд, но, к счастью, всё же вынырнувшими из литературного забвения произведениями вышеперечисленных русских литераторов, находишь их гораздо интереснее много раз переиздававшегося Лажечникова.
Что же до Марлинского, то противопоставление его Гоголю в данном контексте – хороший Гоголь / плохой Марлинский – тоже выглядит крайне примитивно, и выводы Белинского говорят лишь о его собственных литературных предпочтениях. Можно сказать, что это два автора совершенно разных литературных пространств и направлений, и если их сравнивать, то вовсе не по белинскому принципу «плохой/хороший», а исходя из тех законов, которые – выражаясь словами Пушкина – ими самими над собой поставлены.
Творчество Бестужева-Марлинского разнообразно, неоднозначно и неравноценно – с населёнными ходульными персонажами повестями «Испытание» и «Лейтенант Белозор» соседствуют такие шедевры как «Фрегат «Надежда»» (это вообще одна из вершин русского романтизма), «Страшное гадание», «Изменник». (А кавказскую повесть «Аммалат-бек» сопоставлять нужно не с Гоголем, а с аналогичным творением Льва Толстого – его поздней повестью «Хаджи Мурат» – может получиться весьма плодотворный критический разбор. Впрочем, это обращение уже не к духу «неистового Виссариона», а к современному читателю и литературоведу). Но интересно, что Белинский хвалит именно самые слабые произведения Марлинского: «По мне, лучшие его повести суть «Испытание» и «Лейтенант Белозор»: в них можно от души полюбоваться его талантом, ибо он в них в своей тарелке» («Литературные мечтания»). – Что это как не лишнее свидетельство крайней субъективности и недалёкости «главного русского критика»?
 
В статье 1841 года «Общее значение слова литература»
Белинский продолжает гнуть свою линию: «Державин уже более поэт, нежели Ломоносов; Озеров более поэт, нежели Сумароков и Княжнин…» – Интересна сама формулировка: кто более и кто менее, – при том что понятие поэта и поэзии никак не укладывается в прокрустово ложе каких-либо жёстких рамок и ограничений. А дальше: «Если смотреть только с художественной точки зрения на наших старых писателей, то не только какие-нибудь Сумароков, Херасков и Петров, даже Ломоносов – мало того – сам Державин лишится почти всего своего значения и перестанет казаться не только великим, даже замечательным явлением в области русской поэзии. Но исключительно эстетическая точка зрения, как всякая односторонность, всегда доводит до ложных заключений: и потому при суждении о литературе, кроме эстетической точки зрения, нужна еще и историческая. И вот с этой последней точки зрения, не только Державин – и Ломоносов получает великое значение в русской литературе, не только как писатель вообще, но и как поэт. Даже Сумароков, Херасков и Княжнин, которых так легко совершенно уничтожить с эстетической точки зрения, – с исторической, напротив, получают полное оправдание и являются в русской литературе именами замечательными и почтенными. Эти трудолюбивые люди своею деятельностью, хотя и ошибочною, размножали на Руси книги, а через книги – читателей, распространяли в обществе охоту и страсть к благородным умственным наслаждениям литературою и театром, – и таким образом, мало-помалу, приготовили для Карамзина возможность образовать в обществе публику для русской литературы». – Хотя он и утверждает, что всякая односторонность всегда доводит до ложных заключений, но сам при этом от односторонности вовсе не уходит. Дело не в том, что кроме художественной и эстетической точек зрения нужна ещё и историческая, а в том, что художественное и эстетическое понимаются Белинским не вообще – с бесчисленным множеством различных углов зрения, – а исключительно с его жёстко зафиксированной статичной позиции. То есть это только при его наборе знаний перечисленных им поэтов так легко совершенно уничтожить с эстетической точки зрения, если же этот набор знаний расширить, то окажется очень легко уничтожить самого Белинского. Что же касается исторического понимания, то для перечисленных поэтов оно состоит не только, и не столько в том, что они подготовили почву для кого-то, а в том, что их деятельность ценна сама по себе. Ибо множили они не просто абстрактных читателей, но читателей благодарных, воспитывавшихся на вполне определённых идеях, составлявших основу их творчества.   

Читая Белинского,
попадаешь в мутное и скользкое пространство, где постоянно повторяются одни и те же мысли, царит произвол в выводах и оценках – по принципу: так захотелось моей – то бишь Белинского – левой ноге. Но наша задача состоит в том, чтобы в этом расплывчатом субъективизме уловить основополагающие идеи, на которых держится здание русской литературы по Белинскому. И мы их таки находим – в датированной 1842 годом «Речи о критике» (статья 2). 
«…искусство и литература идут об руку с критикою и оказывают взаимное действие друг на друга. Если новый гений открывает миру новую сферу в искусстве и оставляет за собою господствующую критику, нанося ей тем смертельный удар, то, в свою очередь, и движение мысли, совершающееся в критике, приготовляет новое искусство, опереживая и убивая старое». – Крайне недалёкое суждение, направленное против многообразия форм. Белинскому невдомёк, что если в какое-то время исчерпала себя одна форма и на смену ей приходит другая – то это вовсе не значит, что одна отменяет другую, убивает её на корню. Дело в том, что абсолютный антагонизм может быть уместен не в формальном, а в содержательном аспекте – например, в извечном противостоянии добра и зла; – но не в различии форм, где противостояние всего лишь относительно. Одни формы сменяют другие, отодвигая их в глубь времён, где они продолжают своё существование, время от времени возрождаясь в новых модификациях (неоклассицизм, неоромантизм и т. п. примеры), но вовсе не убивая. Все формы продолжают существовать во вневременном пространстве, а художественная ценность и актуальность для других времён определяется не формами, а величинами заключённых в эти формы идей.   
Далее Белинский пишет: «Русская литература была не плодом развития национального духа, а плодом реформы. Хотя Петр Великий ничего не писал и не издавал, подобно Екатерине II, но тем не менее он так же творец русской литературы, как и творец русской цивилизации, русского просвещения, русского величия и славы, словом – творец новой России». – Крайне спорное и сомнительное утверждение, но говорящее о стремлении Белинского к единоначалию, к жесткому централизму, о склонности к жёстким схемам с чёткими – и главное хорошо видимыми – центрами. Какое отношение Пётр имеет к словесности? Ровно никакого, тем более что новая русская литература возникла уже в послепетровскую эпоху, а старая – в церковном, летописном и фольклорном облачениях благополучно существовала и до Петра.
Не иначе как грубейшей метафизической ошибкой следует считать и утверждение, что «русская литература была не плодом развития национального духа, а плодом реформы». Ничего не возникает на пустом месте, и любая реформа останется бесплодной, если ей не будет сопутствовать национальный дух. Но Белинский развивает свою мысль следующим образом: «Не менее дельного, умного и острого можно наговорить (да и было уже довольно наговорено) о русской литературе, возникшей не из потребности общества, а из слепого подражания иностранным литературам. И чего бы, в самом деле, можно было ожидать от этого сколка, списка, от этой копии с чужих образцов, от этого мертвого, бездушного, слепого подражания и передразнивания чужих мыслей и чужих форм? А между тем мы гордимся именами (конечно, еще немногими) национальных и самостоятельных поэтов – Крылова, Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Лермонтова… А между тем наша литература имела на общество великое и благодетельное влияние, как живой источник гуманического, человечественного образования… Странное дело! как же такие живые следствия могли выйти из такой мертвой, чисто внешней, отвлеченно-формальной реформы?» – Итак, для него это странно! Ибо невдомёк то, что Дух дышит где хочет, – и форма всегда находится соответствующая. Никакая форма сама по себе плохой не бывает, хорошей или плохой её делают реализация и наполнение: не выдержал параметров – и форма кривобока, не вдохнул в неё достойную живую мысль – и форма мертва. Что же до якобы «мертвого, бездушного, слепого подражания и передразнивания чужих мыслей и чужих форм», то здесь Белинский явно преувеличивает, ибо ни один мало-мальски способный художник не является слепым подражателем, но оплодотворяет собственное творение духом, пропущенным через лабиринт оригинального и неповторимого микрокосма. Поэтому сколько бы ни следовали жёстким канонам классицизма, и Тредиаковский, и Ломоносов, и Сумароков, и Петров, и Херасков являются вовсе не слепыми подражателями, а весьма самобытными поэтами.
Но у Белинского – острое требование ГЕНИЯ БЕЗОГОВОРОЧНОГО – вот в чём его идея фикс! Вот и ищет он точку опоры, от которой можно оттолкнуться. Но даже титанической фигуры Михайлы Ломоносова ему оказывается недостаточно, и он находит Петра: «Говоря о Петре, многие видят в нем больше реформатора и забывают колоссально-нравственный и религиозный дух, которого вся жизнь есть живой источник, из которого не могут не вытекать живые результаты. Если б Петр был только необыкновенно умный человек, только политический, а не религиозно-нравственный действователь, его реформа не имела бы таких великих следствий». – Весьма далёк «неистовый Виссарион» даже от элементарных понятий теологии и метафизики. Ведь с таким же успехом религиозно-нравственной можно назвать деятельность Юлия Цезаря, Чингисхана, Тамерлана, Наполеона, а из деятелей после-белинского времени – Бисмарка, Сталина, Гитлера. Здесь налицо грубое смешение антагонистичных метафизических пространств и энергий, того, что составляет противоположность понятий «культура» и «цивилизация». Государственный патриотизм сам по себе еще не признак религиозно-нравственного начала. 
Что же до собственно русской литературы и поэзии, то на этот счёт находим два утверждения: «Русская литература началась так же, как и русская цивилизация, – подражанием, слепым усвоением форм», то есть краткая формулировка приведённого выше совершенно неосновательного утверждения, – и:
«Русская поэзия началась, собственно, с Пушкина». – А это и есть тот центр, к которому, оттолкнувшись от Петра, устремляется Белинский – центр, вокруг которого должна вращаться вся звёздная система русской литературы, и – ориентируясь на который – совершается подгонка всего остального:
«…в его время язык русский был крайне необработан, вращался в тяжелых славяно-латинских формах, в которые заковал его Ломоносов; о гармонии и пластике – словом, виртуозности стиха, никто тогда не имел и малейшего понятия; усечения прилагательных, коверкание слов, какофония речений были узаконены самою пиитикою того времени под именем «пиитических вольностей». И вот почему Державин, будучи столь великим явлением в истории русской поэзии и литературы, мертв для современного общества; поэзия же его стала теперь предметом изучения записных литераторов, а не предметом наслаждения для общества…» – и далее: «Державин – великий талант для всякого времени; но великий поэт он – только для своего времени; а для нашего – едва ли он какой-нибудь поэт, потому что для нас мертвы и идеальные мотивы и самая форма его поэзии». – Нужно ли доказывать, что поэзия Державина и сегодня – спустя почти два столетия после Белинского – может быть предметом наслаждения? Но таким же предметом наслаждения может быть поэзия Хераскова, Боброва, Кострова, Петрова, Сумарокова, Ломоносова – и так же как древние города и эпохи оживают под пристальным взглядом археолога и историка, так же стихи старых наших поэтов, облечённые в свойственные их времени формы, не могут быть мертвы для того, чей взор проникает сквозь века. А путаться во временах, в хвостах времени – как ребёнок путается в одеждах взрослого – как-то недостойно зрелых мужей! Почему и приходится называть его не иначе как «недоучившимся чахоточным юнцом», в ком болезненная неустойчивость соединилась с недостаточным образованием, с обрывочными знаниями, – и  по положительной бездарности своей, оказал больше вреда, чем пользы зарождавшейся литературе.
Продолжая продвижение к центру, всё в той же «Речи о критике» (статья 2), Белинский пишет: «Жуковский внес в русскую поэзию именно тот самый элемент, которого недоставало поэзии Державина: мечтательная грусть, унылая мелодия, задушевность и сердечность, фантастическая настроенность духа, безвыходно погруженного в самом себе… Батюшков внес в русскую поэзию совершенно новый для нее элемент: античную художественность, которой, кроме его, были чужды все наши поэты – до Пушкина… Преобладающий пафос его поэзии – артистическая жажда наслаждения прекрасным, идеальный эпикуреизм; но эта жажда часто растворяется у него кроткою меланхолиею, легкою и светлою грустию».
Жуковский внёс, Батюшков внёс – и что же? Этим они отменили поэзию Державина? Или просто расширили поэтические горизонты? Вот два ответа, первого из которых усердно придерживался Белинский, второму следуем мы. Каждый более-менее значимый поэт привносит что-то своё в общий поэтический космос. Так было и в рассматриваемое нами время. Но привнесение чего-то нового вовсе не отменяет и тем более не убивает старого. И если кому-то по сердцу мечтательная грусть Жуковского или античная художественность Батюшкова, которых недоставало Державину, то это отнюдь не значит что Державин как поэт ниже Батюшкова и Жуковского. Потому что у него своя поэтическая система, свой поэтический космос, который его почитатели любят именно таким как он есть, и им – почитателям Державина – вовсе не к чему ни мечтательная грусть Жуковского, ни античная художественность Батюшкова.   
«По той или другой причине… – продолжает Белинский, – но в Батюшкове есть что-то неполное, недоконченное; идеи его не глубоки, содержание его поэзии вообще бедно; самый язык обилует усечениями и вольностями, а художественность часто борется с риторикою. Батюшкову действительно недоставало гениальности, чтоб освободиться из-под влияния своей эпохи. Несчастная болезнь парализовала его талант и деятельность именно перед тем временем, когда на небосклоне русской поэзии взошло ее великое светило, которое не могло бы не иметь на него сильного и благодетельного влияния… Мы говорим о Пушкине, поэзия которого была повершением всех усилий, достижением всех стремлений, плодом и результатом всего искусственного развития русской поэзии. Да, Пушкин – первый, даже и по времени, поэт русский: ибо все, что в предшествовавших ему поэтах было или отдельными силами, или односторонними элементами, или только усилием, или стремлением, – в нем явилось как разрешенная загадка, как уже обретенное слово, как исполнение, как единство, полнота и целость разнообразного и многостороннего». – Ну вот мы и добрались до цели, которая оправдывает все средства! И сходу – славословие, фимиам божеству! Он – и Аполлон (великое светило), и Христос (воплощенное слово)! Всё это в некотором роде так, но… и на Солнце есть пятна, и один только Бог безгрешен… и в этом смысле слова, сказанные применительно к Батюшкову, что идеи его не глубоки, содержание его поэзии вообще бедно – в немалой степени применимы и к Пушкину. Но – как мы уже говорили – ввиду крайней важности этого момента мы к нему ещё вернёмся. 
А пока отметим, что Белинский необходим до настоящего времени, прежде всего, в качестве подпорки для главных мифов русского литературоведения, каковыми являются миф о Пушкине и миф о Гоголе. Ибо там, где заканчивается белинский миф о Пушкине, начинается белинский миф о Гоголе, что полностью соответствует идее линейного поступательного развития – прогресса. И поживи Пушкин дольше, наверняка пришлось бы нам читать «Письмо Белинского к Пушкину»! Но в любом случае: убери эти белинские подпорки – и всё мифологическое здание рухнет.
А что касается изменений языка, то самому Белинскому можно предъявить его же претензии – разве не грешит он против сегодняшнего стиля: кто нынче употребляет такие слова как опереживая, повершение, гуманическое, человечественное? На этом основании не оставить ли за ним чисто историческое значение?

В статье 1842 года «Стихотворения Баратынского»
(которого кстати «великий критик» также не считал за поэта) Белинский констатирует: «И теперь еще на Руси есть целая публика, хотя и небольшая, которая от всей души убеждена, что Ломоносов «наших стран Малерб и Пиндару подобен», что Херасков – «наш Гомер, воспевший древни брани, России торжество, падение Казани», что Сумароков в притчах победил Лафонтена, а в трагедиях далеко оставил за собою и Корнеля, и Расина, и господина Вольтера, и что с этими тремя поэтами кончился цветущий век российской словесности. Поклонники Державина уже холоднее к ним, хотя все еще высоко ставят их в своем понятии: известно, что Державин с горестью признавался, «сколь трудно соединить плавность Хераскова с силою стихов Петрова»…» – И далее: «Еще и теперь есть люди, которые с восторгом повторяют монологи из «Димитрия самозванца» и «Хорева» и даже печатают восторженные книжки о поэтическом гении Сумарокова: эти люди – утлые остатки некогда юного, живого и многочисленного поколения: в их хриплом старческом голосе, в их запоздалых восторгах слышится голос невозвратно прошедшего для нас времени». – Но, читая эти строки ныне, я не только не спешу вслед за Белинским радоваться о том, что время прошло невозвратно, – на ум мне приходят слова старого солдата из известного с детства стихотворения Лермонтова:

Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри – не вы!
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля...
Не будь на то господня воля,
Не отдали б Москвы! 

И главной задачей современного литературоведения видится мне восстановление здания русской литературы во всём её многообразии, начиная с восстановления доброго имени всех выдающихся русских поэтов XVIII века. Но это невозможно без преодоления всего, что «натворил» Неистовый – этот Робеспьер русской литературы!


Рецензии
Тогда начинайте с моего доброго имени ;( за мной будущее.

Сергей Гарсия   10.05.2019 08:02     Заявить о нарушении