Три кольца, три конца, а посередине - Пончик

Втупление

Я как-то не помню себя ребенком. Нет, то есть я могу вновь ощутить эту близость к земле, изменения в моей соразмерности с вечно болтающимся вкруг меня каким нибудь котом, насколько огромной и глубокой была раньше река моего детства, но чтобы в самой голове моей существовал “Детский мир” - не помню. Всякие намеки об инфантильности, сопряженной с легкой формой имбецилии я, естественно, отвергаю.
Почему-то я постоянно находился в позиции стороннего наблюдателя течения жизни, находя в этом гораздо большее удовольствие, нежели нелепо дрыгаться самому, изображая социальную и трудовую активность. Созерцать и оценивать жизнь можно бесконечно и с удовольствием, поэтому марксистские бредни о задаче ее изменения были от меня весьма далеки. Или я от них.
Таким образом, к описываемому мной подростковому возрасту, голова моя была уже плотно забита всяким теоретическим мусором, который я, впрочем, старательно перерабатывал и систематизировал. Конечно, построение картины мира на основе только тебе известных данных, причем выстроенных в систему - это признак паранойи, но, с усвоением нового и система моя преобразовывалась и эволюционировала. Параноик не таков. Хотя, кто знает. Кроме того, практически здоровые умственно люди абсолютно не интересны и, как правило, жестоки и коварны, потому как психа, настаивающего на принципах и идеалах взять легко.
Судьба подсовывала мне то Камю, то, зачем-то, А.Ф. Кони, а раз - полное собрание сочинений Миклухо-Маклая и целый месяц безделия в больнице. Из последнего, впрочем, я извлек вполне системный взгляд на общество в самом примитивном папуасском его состоянии, помогавший мне в дальнейшем легко отметать любые идеологические догматы. И так далее. Короче, увлекался я более нон-фикшн и все до этого случая в фойэ какого-то столичного Дома Культуры, перевернувшего мою жизнь.
Каким же образом удавалось мне понять эти странные книги, попадавшиеся на моем пути, не имея базового образования, хотя бы даже и восьмилетнего? В дальнейшем я довольно четко определил процесс усвоения этой малополезной, в обыденном смысле слова, информации как втупление. Заинтересовавшись какой нибудь фигней я долго и терпеливо втуплял в нее, все малейшие детали твердо отпечатывались в моем девственном мозгу, а затем тонули где-то в глубинах организма, чтобы вовремя всплыть в уже подготовленном сознании.
Так что будьте всегда внимательны, если вдруг замечаете на себе взгляд ребенка, особенно толстого и малоподвижного, ибо именно такие могут втуплять довольно глубоко и даже насквозь вас видеть. А потом рассказать всем, а то еще и написать какой-нибудь возмутительный рассказ. Вот я к чему.
В общем, был я к своим одинадцати пухлым, поседливым и зайкообразным ребенком. Звали меня взрослые Синьор - Помидор, Поня, Пончик, Пончик-лимончик, а двоюродный братец - даже Пантелеймоном. Впрочем, что можно ожидать от испорченного филологией издательского деятеля, скромно пахавшего над статьями о немецких бюхершрайберах в Большой Советской Энциклопедии? Он даже сына своего, Васю, называл Павсикакием, впрочем - не без оснований.
Взрослые не чувствовали от меня присущей детям угрозы и агрессии, отчего в моем присутствии вели себя расслабленно, вываливали все, что думали, а при обращении ко мне ограничивались какой - нибудь зюзей-пузей, дурацкой шуткой или нотацией, не подозревая, чем занят мой незрелый мозг и отвлекая от заветного процесса втупления в действительность.

Забавное клитеродуроведение от Агаши и Мурочки.   
 
Я, после этого случая, долгое время так и считал, что существует упомянутая наука. Первая часть этого диковинного слова, изобретенного в моем присутствии Агашей, олицетворяла для меня скорее некое движение к литере, а дуроведение - нечто вроде крепкого знания. Я до сих пор могу назвать дурой только женщину твердую, жесткую и сильную, а мелких сравниваю исключительно с овцами и курами. Латынь проклятая.
Затем уже я в полной мере ощутил всю емкость этого странного наименования области знаний, в которой вся позитивная информация частенько высасывается, простите, из пальца. Это доказало мне в полной мере прочувствованное позднее странное многоконечное происшествие, случившееся со мной в фоеэ забытого уже культурного учреждения. Матушка моя восседала в зале, старательно выслушивая выступления литературных мэтров по поводу некоего литературного юбилея. Я же, чтобы не отвлекал, был наделен целым рублем и отправлен в буфет, где и втуплял по привычке в реальность, поедая три шарика мороженого - пломбир, крем брюлле и шоколадное с клубничным сиропом и запивая их остро фукающими в нос Саянами.
Перед глазами моими развивалось следующее неторопливое действие. Какая-то модерновая девица, впрочем в синечулочных очках, придирчиво допрашивала сидевших на диванчике трех возрастных дам, державших себя по дореволюционному - спинка ровно, головка - приподнята, взгляд - из под ресниц, ручки - на коленочках, ножки - вправо, косенько. Одна из девиц, к которой журналистка обращалась как к Муре, продолжала начатый до моего появления рассказ:
“И вот эти безобразники, жившие вместе и спавшие даже в одной постели, якобы в целях экономии дров, хотя Цецилиенхоф и был женат, наняли меня, чтобы я им эту постель грела. Ну, думаю, вступлю и я в это сестринство окололитературное и согласилась. И раздевшись до евиной сущности как следует эту постель пролеживала, надеясь, в общем-то на большее. И трижды прямым текстом предлагала им предаться таинствам любви, на что они давали ответ всегда странный.
Хрисенин начинал бормотать что-то про опавший клен. Цецилиенгоф же уныло гугнил себе под нос, что мол “Остыхнул, чай, в стакане…” Короче, все мои усилия пробудить страсть в этих чудиках оказались бесполезными и однажды я не справилась с эмоциями и бежала, позабыв, к несчастью, у своих работодателей чудесные новые зимние рейтузы, так велико было мое негодование. Цецилиенгоф их нагло присвоил, поскольку был черезвычайно экономен. А после описал этот случай в своем романе “Свиннинги” , вывев меня в образе какой-то запорной курсистки. Да какие там из них свиннинги, куды там” - завершила Мура.
“Это Бобочка его допек” - вмешалась вторая дамочка, котрую звали Агаша. “Написал эпиграмму, что мол гуляет такой знаменитый поэт без подштанников. И так можно все дарование отморозить.”
“Какой еще Бобочка?” - вскинулась и так запутавшаяся в намеках корреспондентка.
“Боб Бобович - “ ответила Агаша. “Бабуин Бабуиныч для некоторых, а я его Бобонька звала. Мартуковский.”
“Так Вы и Мартуковского знали?”
“Да мы вообще буквально через себя пропустили всю авангардную литературу” - ответила Агаша, “а вот Любонька - та все больше живопись. У них действительно было все поживее. Особенно у ее любимого Мондинского.”
“О, к живописи мы еще вернемся. А Вы, Мура, тоже познали многих?”
“О, нет! После Хрисенина с Цецилиенхофом я решила остаться девственницей и заниматься исключительно литературоведением. Правда работы мои чрезвычайно не любят в Союзе Писателей, на встречи не приглашают, а кое-кто и убить грозиться ”
Тут-то Агафья и ляпнула это слово - “Ага, клитеродуроведением…Тоже мне, наука. Что там можно понять в их творчестве, после того, как пообщаешься с поэтами вживую. Вот я вам расскажу про нашу с Бобочкой последнюю встречу. Приперся он ко мне вечером, уставший какой-то, измученный, налил сходу стакан кагора церковного и хлопнул. Плеснул, говорит, будни меня достали серые. И натурально студнем закусил, откуда бы быть у меня бламанже, так себе, студень из конины.
 А сам, между прочим, уж я -то знаю, был совершенно непьющим. Ну и натурально его начало тошнить, пучить, прямо облако в штанах какое-то. Все скулы перекосило у меня, говорит, как во время качки океанской. Ну, отошел, водичкой отпился и стал, как и положено, пассы различные выделывать.
Он любил проговаривать все, обязательно муть какую нибудь вобъет себе в голову. У меня корсет был новенький, со стеклярусом, так он пальцами елозит и обзывает меня жестяною рыбой. Ну что бы вдруг обзывать порядочную женщину рыбой, коли на свидание пришли? Лезли бы себе в пруд.
И так себя заводит, бодрит свой подорванный студнем организм и заявляет, что некий зов новых губ вдруг ему слышен. Я же в это время панталончики свои аккуратно сложила и объясняю, что зов - не зов, но губы эти готовы ему объяснить, что мол второй час заканчивается и ежели он не приступит к серьезным действиям, то придется доплачивать.
Начал Бобонька мой яриться, но тщетно. И неожиданно попросил меня ноктюрн на флейте исполнить, а я и говорю ему тут - да какая же, Бобонька у Вас флейта, это водосточная труба просто!”

Печальный, трагический конец Муры.

“Да ну тебя, Агафьюшка, вечно ты что-то выдумаешь, попробовала бы рассказать об этом в столь представительном собрании” - отмахнулась от нее Мура и сделала широкий указующий жест в сторону полуоткрытой двери в зал. И словно в ответ ее показательному жесту из зала вылетело нечто черное, усатое и рычащее, размахивающее рогообразным предметом.
“Вот ты гиде, мерзавка,” вскричало чудовище с непередаваемым армянским акцентом и, набросившись на Муру, стало гвоздить ея этим пещеристым орудием, да так, что бедная покатилась на пол с диванчика и вскоре перестала даже и защищаться, поникла, причем с пальца, расслабившегося в ее полуобморочном состоянии, скатилось и убежало под диван чудной формы кольцо, что мой зоркий в то время глаз успел проследить.
Чудище глянуло перед собой и я узнал великую писательницу Сурлиетту Вагинян, чей фас был знаком мне по обложке романа “Мисс Мент”. Я, нужно сказать, успел прочитать этот роман трижды, но так и не нашел в нем обещаной детективной интриги в духе, к примеру, любимого мною Ник. Шпанова. Вооружена же классица была своим чудовищным слуховым аппаратом и не мудрено, что крики несчастной Муры были ей невдомек.
Вагинян гордо удалилась и вскоре с трибуны послышался ее бодрый голос:

“Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?

Лирический герой этого стихотворения одинок, он страдает от непонимания окружающих его людей, тоскует по другой живой человеческой душе, его удручает однообразие, обыденность мысли. Обычный человек, глядя на водосточную трубу, видит в ней всего лишь уродливо изогнутую конструкцию из металла, имеющую утилитарное назначение. Но лишь поэту в любой вещи, в любой житейской мелочи видится необычное: водосток кажется похожим на флейту, мир – на старую жестяную рыбу или на студень. В отличие от очень многих, поэт воспринимает простую водосточную трубу как изысканный музыкальный инструмент, он слышит «зовы новых губ», то есть новые идеи, новых людей. «И только в великой тоске, будучи лишенным не только океана и любимых уст, но и других, более необходимых вещей, можно заменить океан – для себя и читателей – видом дрожащего студня...», – писал А. Платонов. Платонову с его постоянными мучительными поисками смысла жизни, «вещества существования», с его мечтой о человечности и душевности это стихотворение Маяковского оказалось особенно близким….”
Как глубокомысленно, как философски, а меж тем, просто пальцем в дырку, подумал я о всех клитеродуроведческих гипотезах. 
Агафья и Любовь в это время хлопотали возле поверженной Муры, пытаясь привести ее в чувства, но тут и карета “Скорой помощи” подъехала, в которой несчастную повезли в Склиф. Агафьюшка вызвалась сопровождать подругу, в то время как Любовь задержалась еще с журналисткой, которая тоже нуждалась в успокоении от разгулявшихся окололитературных срастей.

Открытый конец Любови и мои будущие искания.

Знаю я твердо только одно - стоит мне выставить на всеобщее обозрение эту глубоко личную и весьма сомнительную историю, как тут же явится лиценеприятный критик, несущий перед собой как конь клешню два идиотских вопроса - зачем автор все это написал и как у него пальцапии повернулись написать такое.
Представьте, это существо заявляет себя знатоком и критиком, а то и строгим судьёй, а вся его знатокритичность выражается в узурпации права на на использование слова “зачем”. Ты и расскажи мне, светлейший, зачем я тут стираю свои папилярные узоры и морочу голову симпатичным мне людям, а то и без колебания плюю им в душу, жонглирую словами и прожигаю немногие оставшиеся мне дни в тупом сидении за компьютером.
Объясни мне, коли я не прав, прогони меня - но аргументированно! Доказательно! Отбей мне охоту, а не руки. Может из меня выйдет еще что-то хорошее на ниве общественного питания, например, а не отбивная котлета, которую ты из меня твориш.
Но не задавай этот идиотский вопрос - “зачем?”, не проговаривай слово за словом мое произведение, ибо оно и так бред, а проговоренное - бред в кубе.
Вот почему, например, за чтением нужно все время кушать что нибудь вкусненькое, попивать чаечек, курить на худой конец, а вот при просмотре телевизора - категорически запрещается?
Да потому, что свободный речевой агрегат, подобно критику, начинает проговаривать читаемое и до мозга постепенно доходит, что высказанное слово - ложно. Если же всё время препятствовать инстинктивному проговариванию, попутно получая удовольствие от закусывания - за чередой слов может проступить мысль автора, некоторые выписаные им художественные образы, возникает сопереживание, а не соплежевание филологическое. 
Но вот когда вы жуете перед телевизором - в ваш незащищенный челюстями мозг плотно влипают, как мухи в стекло, рекламные приманки, пафосные идеи и тупые шутки и постепенно занимают там все свободное место.
Скажи, когда ты вчиташься в мои строки, я пришлю тебе пиццу, пироженки, соки и воды и мы сольемся с тобой в эмпатическом экстазе взаимопонимания, строгий мой критик.
А вот как я это написал - я отвечу легко и уверено. Писалом! Имеющееся у меня имманентно Писало само все сделало, не прибегая к моим услугам. Писало либо есть в человеке, либо нету. Его, нельзя не пришить и ни вживить. Его следовало бы многим повырвать, но, увы, и это невозможно.
К существованию Писала я пришел странным логическим путем во время сочинения оды к трехлетию моего кота Тимофея. Еще не осознанное, но самодействующее Писало мое само вывело в последнем четверостишии:

“Живи в согласии со мной,
Мурчи, о Кот, своим Мурчалом -
Пусть без конца и без начала
Течет поток любви земной.”   

Таким образом Писало мое, в целях самоидентификации, ввело в плавное течение поэзии упомянутое Мурчало, как некую релевантную данности котосуществования. Тем самым, оно заставило меня осознать, что как коты различаются по наличию Мурчала, так и индивиды - по наличию Писала. Существуют, я уверен, еще многие подобные понятия, которые в должное время будут явлены нашему разуму, если мы сохраним в себе Читало. (sic!)
Так вот, вернемся к задержавшейся в фойэ парочке.
“Боже, какие страсти, однако” - вскричала пришедшая в себя журналистка. “Ну, не уходите, побудьте со мной еще немного, Любочка! Расскажите же мне про тайну черного квадрата”.
“Да нет там никакой тайны, но это не всем дано знать, а только тому, кто в присутствии трех любовей наденет себе на палец магическое кольцо, изготовленное самим Мондинским и подаренное Муре, как символу невинности и дамской красоты. Впрочем и мы с Агашей имеем подобные, но уже не столь волшебные, в силу ****ской нашей сущности.”
“А нельзя ли увидать мне это волшебное кольцо?” - спросила работница пера.
“Нет ничего проще, поедемте же со мною в Склиф и навестим страдалицу Муру, столь жестоко уязвленную рогом Вагинян” - молвила Любочка и они проследовали вниз, по дороге не преминув пощипать меня за толстую щёчку с прибавлением обязательных мусей - пусей.
Я же купил себе чайку, пирожное “Лапоток” и “Эклер” и продолжил трапезу, злорадно похохатывая на счет Муриного кольца. Естественно, стоило им удалиться, как я тут же напялил его себе на палец и с тех пор жизнь моя поменяла направление. Тщетно ищу я трех любовей сразу, дабы открыть “Конец искусства”, но где вы, где..
Либэ, Агапэ, Аморэ...


Рецензии