***

- Спи, - сказал я ему. - Спи, мальчик.

Человеческое дитя подняло на меня пронзительно прозрачные глаза, медленно моргнуло и недоверчиво отодвинулось дальше к каменной стене. Я тоже смотрел на него и никак не мог взять в толк, что в моем доме, в моей кровати делает это тощее, напуганное до чертиков, но пытающееся казаться храбрецом, и красивое до боли в глазах существо. Его красота резала мне все мои глаза. Особенно седьмой. Седьмой, понимаете ли, нужен мне, чтобы "видеть". Видеть не так, как видят прочие, а иначе. Поэтому его я старался прикрывать - уж слишком больно. Так вот я смотрел на мальчика, он смотрел на меня и, конечно же, боялся. Я старался не улыбаться и выглядеть дружелюбно.

- Спи, - повторил я и осторожно подвинул к нему сложенное одеяло.

Мальчик дождался, пока я уберу руку, и только тогда очень проворно завернулся в пушистую материю. Наконец, он закрыл глаза. И в комнате сразу стало темнее. Его глаза не светились, нет. Так бывает только у ночных тварей и во второй паре моих глаз, а это живое создание явно было порождением дня. Причем, может быть, даже самого рассвета. Под веками у него прятались две прозрачных чаши, заполненные льдом, снегом и утренним солнцем. Из этих чаш струился свет и свет этот звенел, как звенит в тихой роще ручей. Я ручаюсь, свет глаз этого ребенка звенел переливами и мягкими трелями утра. Я не видел таких глаз никогда, а я видел много глаз. Даже глаза василиска. Мертвого, правда.

Я очень долго слушал, как дитя дышит. Не спалось ему в чужой постели. Но сон оказался сильнее, и мальчик стал дышать медленно, глубоко и ровно. Волосы его выбились из-под тесемки и кольцами из чистого серебра лежали на меховой подушке. Серебро тускло поблескивало в скудном ночном свете, и мне отчего-то казалось, оно, должно быть, очень холодное и острое. Как жала, которые люди носят с собой в ножнах и мнят их своими верными друзьями.

Мальчик тем временем спал. Я чувствовал себя совершенно странно. Я был юн как тысячу тысяч лет назад, и я был стар как через тысячу тысяч лет. Рука дрожала, когда я, совершая святотатство и самый страшный грех, протягивал ее к волосам человеческого ребенка. Я мог бы сравнить их только с касанием ветра в восточных равнинах. Там бывает, что ветер скользит между колосьев и они поют. Тот ветер подобен не шелку и не легчайшей органзе. Тот ветер похож на объятия матери, на мимолетный шепот возлюбленной, на хрупкую хрустальную розу. И серебряные пряди, что послушно ложились в мои узловатые тонкие пальцы были как тот ветер. Теплые, конечно же. Мягкие. Невесомые.

Я словил себя на том, что склоняюсь к мальчику лицом, опершись свободной парой рук о изголовье кровати. Отступать было поздно, я двигался достаточно бесшумно, чтобы не нарушить сна. И я вдохнул запах.

О милосердная бездна, будь я еще тысячу тысяч раз проклят и низвергнут в тебя!

Я не учуял ни запаха тех колосьев, ни вязкого аромата сливок, ни тени свежести рассвета, ни единой ноты того, чего ожидал. Мальчик впитал в себя запах горьких степных трав, тяжесть древнего камня, из которого сложил я некогда свое жилище. Холодная пожухлая сырость окутала его и этим уподобила мне, такому же древнему и застывшему как те камни. Я сжал резное дерево в руках и в последний миг остановился, чтобы не опустить занесенную для смертоносного удара ладонь. Зубы скрипнули, я отшатнулся, забился в угол, царапнул когтями по каменной стене. Я не знал, чего во мне было больше в ту секунду: эгоистичного разочарования оттого, что я сам оказался глупцом, или же злобы и ужаса оттого, что я едва так глупо не убил такое прекрасное существо. Шипя как змея, я крадучись выбрался из комнаты и притворил за собою дверь.

Рассерженно шагать я закончил только, когда добрался до самого высокого балкона с восточной стороны башен. Я должен был сравнить настоящий рассвет с тем его олицетворением, что мирно спало в моей спальне. И я принялся ждать.


Рецензии