Про споры, или о том, как начинаются войны

Всякий спор (пускай даже - с эмоциональной, но аргументацией), но ведущийся из двух разных систем координат абсолютно непродуктивен в практическом смысле.

Именно потому, что это - спор (с изначальной внутренней убежденностью и конечной целью - разбить, опрокинуть, подмять, и даже - пристыдить глубину заблуждений оппонента) а не диалог с бесценным синтезом мнений на пути к Истине.

В наш век 99% человечества именно спорят обо всем - от личного до глобального.
1% пытается найти точки соприкосновения, уважая Иной Путь собеседника.

Действительно...
Когда твой собственный честный Путь, твой Крест, твой бесценный личный опыт, твои (выстраданные, а не книжные) взгляды никак не подтверждают аргументацию и правоту иного человека - с его не менее уникальным опытом - открывается дорога, ведущая в Никуда - при условии продолжения неумных попыток сломить взгляды оппонента.

Это соло Лукавый разыгрывает безукоризненно, тонко дирижируя оркестриком тщеславных спорщиков.
Тогда исчезает известная сократовская диалектика (ты - прав, и ты - тоже прав!), а когда точка зрения обрастает "научным обоснованием" (с решением задачи, подогнанным под ответ!), массовостью вкупе с мифологией и (в конечном счете) - государственной идеологией - начинаются войны.

***

В 69-й главе романа Солженицына "В Круге Первом" автор мастерски отображает вечную историю, что стара, как Мир.

Заключенные Рубин и Сологдин ведут тот самый, "бессмысленный и беспощадный" спор из двух разных миров, отягощенных внутренними противоречиями, мифологией, заблуждениями и идеализмом, помноженным на сохранившуюся юношескую пылкость.

(для тех, кто не читал роман, поясню: это спор не восторженных мальчиков, а двух крупных ученых СССР, помещенных в Марфинскую Шарашку).

Тем не менее, люди выдающихся способностей (Рубин - гуманитарных, а Сологдин - технических) наивно надеются - раз и навсегда - опрокинуть и "победить" противника.

Беря для себя какую - то ценную часть аргументации, еще больше огорчаешься винигрету в обоих головах.
Рубин НЕДОУМЕЛО переглянулся - как же тонко подмечено автором!

А когда Рубин и Сологдин спасительно взывают к третьей стороне - Нержину (прообраз самого Солженицына) - он, не раз битый в тюремных спорах за свой ранний идеализм вкупе с тогдашним незнанием некнижной жизни, тихо просит обоих успокоить разум и помириться.

Мудрый Нержин высказывает лишь одну мысль: Усилия нашего Народа направить только на внутреннее развитие!

И, поняв всякую бесплодность примирения спорщиков (здесь и сейчас) - тихо уходит...

Прав ли Нержин?

Возможно, это неточная постановка вопроса.
Нержин мне гораздо БЛИЖЕ - и Рубина, и Сологдина.

Один заражен имперской идеализацией и насаждением "истинной веры" царской России - от Сибири до Кавказа.
Другой привычно мечтает сломить до основания т.н. "старый Мир", неизбежно выплеснув с водой и ребенка - чтобы попытаться возвести на обломках уродливый гибрид (именно - гибрид, а не синтез).

И никто не говорит - о генофонде, т.е - самих людях.
Так то, что кажется Высоким и Благородным, полностью уничтожает - малое, человечное и насущное...


***

В своей собственной жизни я сам не раз вел подобные споры (и, к сожалению, не гарантирован от их продолжения впредь).

Со знакомым поэтом, вещающим сочным языком эрудированного гуманитария.
Со священником, в чьей интонации постоянно скользил еще и знакомый религиозный апломб с убеждением в разжеванных раз и навсегда (и, вовсе не каноничных!) "истинах".

И только сейчас, с удовольствием перечитывая любимый роман, недоумеваю собственным невыученным урокам от Солженицына: к чему эти споры, в которых проигрывают обе стороны...


***


Заступивший дежурить с воскресного вечера стройный юный лейтенант с пятнышками квадратных усиков под носом прошел лично после отбоя верхним и нижним коридорами спецтюрьмы, разгоняя арестантов по комнатам спать (по воскресеньям они ложились всегда неохотно). Он прошел бы и второй раз, да не мог отойти от молодой тугонькой фельдшерицы санчасти. Фельдшерица имела в Москве мужа, но не было тому доступа к ней в запретную зону на целые сутки ее дежурства, и лейтенант очень рассчитывал сегодня ночью кое-чего добиться, она же со смехом вырывалась и повторяла одно и то же:

– Перестаньте баловаться!

Поэтому разгонять заключенных во второй раз он послал за себя своего помощника старшину. Старшина видел, что лейтенант до утра из санчасти не выберется, проверять его не будет – и не стал очень стараться укладывать всех спать, потому что за много лет надоело и ему быть собакой и потому что понимал он: взрослые люди, которым завтра на работу, поспать не забудут.

А тушить свет в коридорах и на лестнице спецтюрьмы не разрешалось, ибо это могло способствовать побегу или бунту.

Так за два раза никто не разогнал Рубина и Сологдина, отиравших стенку в большом главном коридоре. Шел первый час ночи, но они забыли о сне.

Это был тот безысходный яростный спор, которым, если не дракой, нередко кончается русский обряд веселья.

Но это был и тот особенный тюремный лютый спор, каких не могло быть на воле с господствующим единым мнением власти.

Спор-поединок на бумаге у них так и не сладился. За этот час или больше Рубин и Сологдин уже перебрали и два других закона невинной диалектики, – но ни за одну неровность не зацепясь, ни на одной спасительной площадочке не замедля, их спор, ударяясь и ударяясь о груди их, скатывался в вулканическое жерло.

– Так если противоположности нет, так и единства нет?!

– Ну?

– Что – «ну»? Своей тени боитесь! Верно или неверно?

– Конечно. Верно.

Сологдин просиял. Вдохновение от увиденной слабой точки нагнуло вперед его плечи, заострило лицо:

– Значит: в чем нет противоположностей – то не существует? Зачем же вы обещали бесклассовое общество?

– "Класс" – птичье слово!

– Не увернешься! Вы знали, что общество без противоположностей невозможно – и нагло обещали? Вы...

Они оба были пятилетними мальчишками в девятьсот семнадцатом году, но друг перед другом не отрекались ответить за всю человеческую историю.

– ... Вы распинались отменить притеснение, а навязали нам притеснителей худших и горших! И для этого надо было убивать столько миллионов людей?

– Ты ослеп от печенки! – вскрикнул Рубин, теряя осторожность говорить приглушенно, забывая щадить противника, который рвется его удушить.

(Громкость аргументов самому ему, как стороннику власти, не угрожала.)
– Ты и в бесклассовое общество войдешь, так не узнаешь его от ненависти!

– Но сейчас, сейчас – бесклассовое? Один раз договори! Один раз – не увертывайся! Класс новый, класс правящий – есть или нет?

Ах, как трудно было Рубину ответить именно на этот вопрос! Потому что Рубин и сам видел этот класс. Потому что укоренение этого класса лишило бы революцию всякого и единственного смысла.

Но ни тени слабости, ни промелька колебания не пробежало по высоколобому лицу правоверного.

– А социально – он отграничен? – кричал Рубин.
Разве можно четко указать, кто правит, а кто подчиняется?

– Мо-ожно! – полным голосом отдавал и Сологдин.
Фома, Антон, Шишкин-Мышкин правят, а мы...

– Но разве есть устойчивые границы? Наследство недвижимости? Все – служебное! Сегодня – князь, а завтра – в грязь, разве не так?

– Так тем хуже! Если каждый член может быть низвергнут – то как ему сохраниться? – «что прикажете завтра?» Дворянин мог дерзить власти как хотел – рождения отнять невозможно!

– Да уж твои любимые дворянчики! – вон, Сиромаха!
(Это был на шарашке премьер стукачей.)
– Или купцы? – тех рынок заставлял соображать, быстро поворачиваться!

– А ваших – ничто! Нет, ты вдумайся, что это за выводок! – понятия о чести у них нет, воспитания нет, образования нет, выдумки нет, свободу – ненавидят, удержаться могут только личной подлостью...

– Да надо же иметь хоть чуть ума, чтобы понять, что группа эта – служебная, временная, что с отмиранием Государства...

– Отмирать? – взвопил Сологдин. – Сами?
Не захотят! Добровольно? Не уйдут, пока их – по шее! Ваше Государство создано совсем не из-за толстосумного окружения! А – чтобы жестокостью скрепить свою противоестественность! И если б вы остались на Земле одни – вы б свое Государство еще и еще укрепляли бы!

У Сологдина за спиною мглилась многолетняя подавленность, многолетний скрыв. Тем большее высвобождение было – открыто швырять свои взгляды доступному соседу, и вместе с тем убежденному большевику и, значит, за все ответственному.

Рубин же от первой камеры фронтовой контрразведки и потом во всей веренице камер бесстрашно вызывал на себя всеобщее исступление гордым заявлением, что он – марксист, и от взглядов своих не откажется и в тюрьме.

Он привык быть овчаркою в стае волков, обороняться один против сорока и пятидесяти. Его уста запекались от бесплодности этих столкновений, но он обязан, обязан был объяснять ослепленным их ослепление, обязан был бороться с камерными врагами за них самих, ибо они в большинстве своем были не враги, а простые советские люди, жертвы Прогресса и неточностей пенитенциарной системы. Они помутились в своем сознании от личной обиды, но начнись завтра война с Америкой, и дай этим людям оружие – они почти все поголовно забудут свои разбитые жизни, простят свои мучения, пренебрегут горечью отторгнутых семей – и повалят самоотверженно защищать социализм, как сделал бы это и Рубин. И, очевидно, так поступит в крутую минуту и Сологдин. И не может быть иначе! Иначе они были бы псами и изменниками.

По острым режущим камням, с обломка на обломок, допрыгал их спор и до этого.

– Так какая же разница?! какая же разница?! Значит, бывший зэк, просидевший ни за хрен, ни про хрен десять лет и повернувший оружие против своих тюремщиков – изменник родине! А немец, которого ты обработал и заслал через линию фронта, немец, изменивший своему Отечеству и присяге, – передовой человек?

– Да как ты можешь сравнивать?! – изумлялся Рубин. – Ведь объективно мой немец за социализм, а твой зэк против социализма! Разве это сравнимые вещи?

Если бы вещество наших глаз могло бы плавиться от жара выражаемого ими чувства – глаза Сологдина вытекли бы голубыми струйками, с такой страстностью он вонзался в Рубина:

– С вами разговаривать! Тридцать лет вы живете и дышите этим девизом, – сгоряча сорвалось иностранное слово, но оно было хорошее, рыцарское, – «цель оправдывает средства», а спросить вас в лоб – признаете его? – я уверен, что отречетесь! Отречетесь!

– Нет, почему же? – с успокоительным холодком вдруг ответил Рубин. – Лично для себя – не принимаю, но если говорить в общественном смысле? За всю историю человечества наша цель впервые столь высока, что мы можем и сказать: она – оправдывает средства, употребленные для ее достижения.

– Ах, вот даже как! – увидев уязвимое рапире место, нанес Сологдин моментальный звонкий удар. – Так запомни: чем выше цель, тем выше должны быть и средства! Вероломные средства уничтожают и самую цель!

– То есть, как это – вероломные? Чьи это – вероломные! Может быть, ты отрицаешь средства революционные?

– Да разве у вас – революция? У вас – одно злодейство, кровь с топора! Кто бы взялся составить только список убитых и расстрелянных? Мир бы ужаснулся!

Нигде не задерживаясь, как ночной скорый, мимо полустанков, мимо фонарей, то безлюдной степью, то сверкающим городом, проносился их спор по темным и светлым местам их памяти, и все, что на мгновение выныривало – бросало неверный свет или неразборчивый гул на неудержимое качение их сцепленных мыслей.

– Чтобы судить о стране, надо же хоть немножко ее знать! – гневался Рубин. – А ты двенадцать лет киснешь по лагерям! А что ты видел раньше?
Патриаршьи Пруды? Или по воскресеньям выезжал в Коломенское?

– Страну? Ты берешься судить о стране? – кричал Сологдин, но сдерживаясь до придавленного звука, как будто его душили. – Позор! Тебе – позор! Сколько прошло людей в Бутырках, вспомни – Громов, Ивантеев, Яшин, Блохин, они говорили тебе трезвые вещи, они из жизни своей тебе все рассказывали – так разве ты их слушал? А здесь? Вартапетов, потом этот, как его...

– Кто-о? Зачем я их буду слушать? Ослепленные люди! Они же просто воют, как зверь, у которого лапу ущемили. Неудачу собственной жизни они истолковывают как крах социализма. Их обсерватория – камерная параша, их воздух – ароматы параши, у них – кочка зрения, а не точка!

– Но кто же, кто же те, кого ты способен слушать?

– Молодежь! Молодежь – с нами! А это – будущее!

– Мо-ло-дежь?! Да придумали вы себе! Она – чихать хотела на ваши... светлообразы! – (Значило – идеалы.)

– Да как ты смеешь судить о молодежи?! Я с молодежью вместе воевал на фронте, ходил с ней в разведку, а ты о ней от какого-нибудь задрипанного эмигрантишки на пересылке слышал? Да как может быть молодежь безыдейна, если в стране – десятимиллионный комсомол?

– Ком-со-мол??.. Да ты – слабоумный! Ваш комсомол – это только перевод твердо-уплотненной бумаги на членские книжки!

– Не смей! Я сам – старый комсомолец! Комсомол был – наше знамя! наша совесть! романтика, бескорыстие наше – вот был комсомол!

– Бы-ыл! Был да сплыл!

– Наконец, кому я говорю? Ведь в тех же годах комсомольцем был и ты!

– И я за это довольно поплатился! Я наказан за это! Мефистофельское начало! – всякого, кто коснется его... Маргарита! – потеря чести! смерть брата! смерть ребенка! безумие! гибель!

– Нет, подожди! нет, не Маргарита! Не может быть, чтоб у тебя от тех комсомольских времен ничего не осталось в душе!

– Вы, кажется, заговорили о душе? Как изменилась ваша речь за двадцать лет! У вас и «совесть», и «душа», и «поруганные святыни»... А ну-ка бы ты эти словечки произнес в твоем святом комсомоле в двадцать седьмом году! А?..
Вы растлили все молодое поколение России...

– Судя по тебе – да!

– ... А потом принялись за немцев, за поляков...

И дальше, и дальше они неслись, уже теряя расстановку доводов, связь мыслей последующих и предыдущих, совсем не видя и не ощущая этого коридора, где оставалось только два остобеселых шахматиста за доской да непродорно кашляющий старый куряка-кузнец и где так видны были их встревоженные размахивания рук, воспламененные лица да под углом друг к другу выставленные большая черная борода и аккуратненькая белокурая.

– Глеб!..

– Глеб!.. – наперебой позвали они, увидев, как с лестницы от уборной вышли Спиридон и Нержин.

Они звали Глеба, каждый в нетерпеливом ожидании удвоить свою численность. Но он и сам уже направлялся к ним, в тревоге от их возгласов и размахивания. Даже и не слыша ни слова, со стороны, и дурак бы догадался, что тут завелись о большой политике.

Нержин подошел к ним быстро и прежде, чем они в один голос спросили его о чем-то противоположном, ударил каждого кулаком в бок:

– Разум! Разум!

Таков был их тройной уговор на случай горячки спора, чтобы каждый останавливал двух других при угрозе стукачей – и те обязаны подчиниться.

– Вы с ума сошли? Вы уже намотали себе по катушке! Мало? Дмитрий!
Подумай о семье!

Но не только развести их миролюбно – их и пожарной кишкой нельзя было сейчас разлить.

– Ты слушай! – тряс его Сологдин за плечо.
– Он наших страданий ни во что не ставит, они все – закономерны! Единственные страдания он признает – негров на плантациях!

– А я уж на это Левке говорил: тетушка Федосевна до чужих милосерда, а свои дома не евши сидят.

– Какая узость! Ты не интернационалист! – воскликнул Рубин, глядя на Нержина как на пойманного карманника.
– Ты послушал бы, что он тут плел: императорская власть была благодеянием для России! Все завоевания, все мерзости, проливы, Польша, Средняя Азия...

– Мое мнение, – решительно присудил Нержин:

– для спасения России давно надо освободить все колонии! Усилия нашего народа направить только на внутреннее развитие!

– Мальчишка! – желчно воскликнул Сологдин.
– Вам волю дай – вы всю землю отцов растрясете... Ты ему скажи – стоит полгроша их комсомольская романтика? Как они учили крестьянских детей доносить на родителей!
Как они корки хлеба не давали проглотить тем, кто хлеб этот вырастил! И еще смеет он мне тут заикаться о добродетели!

– Уж больно ты благороден! Ты считаешь себя христианином? А ты никакой не христианин!

– Не святохульничай! Не касайся, чего не понимаешь!

– Ты думаешь, если ты не вор и не стукач – этого достаточно для христианина? А где твоя любовь к ближнему? Правильно про вас сказано: которая рука крест кладет – та и нож точит. Ты не зря восхищаешься средневековыми бандитами! Ты – типичный конквистадор!

– Ты мне льстишь! – откинулся Сологдин, красуясь.

– Льщу? Ужас, ужас! – Рубин запустил пальцы обеих рук в свои редеющие волосы.
– Глеб, ты слышишь? Скажи ему: всегда он в позе! Надоела его поза!
Вечно он корчит Александра Невского!

– А вот это мне – совсем не лестно!

– То есть как?

– Александр Невский для меня – совсем не герой. И не святой. Так что это – не похвала.

Рубин стих и недоумело переглянулся с Нержиным.

– Чем же это тебе не угодил Александр Невский? – спросил Глеб.

– Тем, что он не допустил рыцарей в Азию, Католичество – в Россию!
Тем, что он был против Европы! – еще тяжело дышал, еще бушевал Сологдин.

– Это что-то ново!.. Это что-то ново!.. – приступал Рубин с надеждой нанести удар.

– А зачем России – Католичество? – доведывался Нержин с выражением судьи.

– За-тем!! – блеснул молнией Сологдин. – Затем, что все народы, имевшие несчастье быть православными, поплатились несколькими веками рабства! Затем, что Православная Церковь не могла противостоять Государству!
Безбожный народ был беззащитен! И получилась косопузая страна. Страна рабов!

Нержин лупал глазами:

– Нич-чего не понимаю. Не ты ли сам меня корил, что я – недостаточный патриот? И – землю отцов растрясете?..

Но Рубин уже видел, где у врага обнажилось незащищенное место.

– А как же – Святая Русь? – спешил он. – А Язык Предельной Ясности?
А защита от птичьих слов?

– Да, в самом деле? Как же Язык Предельной Ясности, если – косопузая?

Сологдин сиял. Он покрутил кистями отставленных рук:

– Игра, господа! Игра!! Упражнение под закрытым забралом! Ведь надо же упражняться! Мы обязаны постоянно преодолевать сопротивление. Мы – в постоянной тюрьме, и надо казаться как можно дальше от своих истинных взглядов. Одна из девяти сфер, я тебе говорил...

– Ошарий...

– Нет, сфер!

– Так ты и в этом лицемерил! – новым огнем подхватился Рубин.
– Страна вам плоха! А не вы, богомольцы и прожигатели жизни, довели ее до Ходынки, до Цусимы, до Августовских лесов?

– Ах, уже за Россию вы болеете, убийцы? – ахнул Сологдин.
– А не вы ее зарезали в семнадцатом году?

– Разум! Разум! – ударил их Глеб обоих кулаками в бока. Но спорщики не только не очнулись, они даже не заметили, через красную пелену они уже не видели его.

– Ты думаешь, тебе коллективизация когда-нибудь простится?

– Ты вспомни, что рассказывал в Бутырках! Как ты жил с единственной целью сорвать миллион! Зачем тебе миллион для Царства Небесного?

Они два года уже знали друг друга. И теперь все узнанное друг о друге в задушевных беседах старались обернуть самым обидным, самым уязвляющим способом. Они все припоминали сейчас и швыряли обвинительно.

– Ну, а не понимаете человеческого языка – наматывайте, наматывайте, – крякнул Нержин.

И, махнув рукой, ушел. Он утешал себя, что в коридорах никого и в комнатах спят.

– Позор! Ты растлитель душ! Твои питомцы возглавляют Восточную Германию!

– Мелкий честолюбец! Как ты гордишься своей дворянской кровишкой!
Раз Шишкин-Мышкин вершат правое дело – почему им не помочь, не постучать, скажи?..
И Шикин напишет тебе хорошую характеристику! И твое дело пересмотрят...

– За такие слова морду бьют!

– Нет, почему ж, рассудим! Поскольку мы все сидим – верно, только ты один – неверно, и значит тюремщики правы... Это только последовательно!

Они бессвязно перебранивались, уже почти не слыша друг друга. Каждый высматривал и преследовал одно: найти бы такое место, куда побольнее ударить.

– Посмотри, как ты залгался! все на лжи! А вещаешь так, будто не выпускал из рук Распятия!..

– Вот ты не захотел спорить о гордости в жизни человека, а тебе очень бы надо гордости подзанять. Каждый год два раза суешь им просьбы о помиловании...

– Врешь, не о помиловании, о пересмотре!

– Тебе отказывают, а ты все клянчишь. Ты как собачонка на цепи – над тобой силен, у кого в руках цепь.

– А ты бы не клянчил? У тебя просто нет возможности получить свободу.
А то бы на брюхе пополз!

– Никогда! – затрясся Сологдин.

– А я тебе говорю! Просто у тебя способностей не хватает отличиться!

Они истязали друг друга до измождения. Никак не мог бы сейчас представить Иннокентий Володин, что имеет влияние на его судьбу нудный изматывающий ночной спор двух арестантов в одиноком запертом здании на окраине Москвы.

Оба хотели быть палачами, но были жертвами в этом споре, где спорили, собственно, уже не они, потерявшие ведущие нити, – а два истребительных разноименных потенциала.

Именно эти потенциалы они и ощущали друг в друге отчетливо, безошибочно – вчерашних или завтрашних слепых безумных победителей, непробиваемо-бесчувственных к доводам рассудка, как эти тюремные стены.

– Нет, ты скажи мне: если ты всегда так думал – как ты мог вступить в комсомол? – почти рвал на себе волосы Рубин.

И второй раз за полчаса Сологдин от крайнего раздражения раскрылся без надобности:

– А как мне было не вступить? Разве вы оставляли возможность не вступить? Не был бы я комсомольцем – как ушей бы мне не видать Института!
Глину копать!

– Так ты притворялся? Ты подло извивался!

– Нет! Я просто шел на вас под закрытым забралом!

– Так если будет война, – у сраженного последней догадкою Рубина даже сдавило грудь, – и ты дотянешься до оружия...

Сологдин выпрямился, скрещая руки, и отстранился как от проказы:

– Неужели ты думаешь – я защищал бы вас?

– Это – кровью пахнет! – сжал Рубин кулаки, волосатые у кистей.

Говорить дальше или даже душить, или даже бить друг друга кулаками – все было слишком слабо. После сказанного надо было хватать автоматы и строчить, ибо только такой язык мог понять второй из них.

Но автоматов не было.

И они разошлись, задыхаясь – Рубин с опущенной, Сологдин – со вскинутой головой.

Если раньше Сологдин мог колебаться, то теперь-то с наслаждением влепит он удар этой своре: не давать им шифратора! не давать! Не катить же и тебе их проклятой колесницы! Ведь потом не докажешь, как они были слабы и бездарны! Нагалдят, нагудят, назвенят, что все – от закономерности, что быть иначе не могло. Они свою Историю пишут, не упускают! все внутренности в ней переворачивают.

Рубин отошел в угол и сжал в ладонях стучащую волнами боли голову. Ему прояснялся тот единственный сокрушительный удар, который он мог нанести Сологдину и всей их своре. Ничем другим их не проберешь, меднолобых!

Никакими фактическими доводами и историческими оправданиями потом не будешь перед ними прав! Атомную бомбу! – вот это одно они поймут. Перемочь болезнь, слабость, нежелание – и завтра с раннего утра припасть, принюхаться к следу этого анонима-негодяя, спасти атомную бомбу для Революции...

- АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН, "В Круге Первом", глава 69


Рецензии