Острова

  ОСТРОВА

  (Мартиролог)


 Небо с переливающимися предутренними звездами высвечивало созвездие Ориона прямо над горизонтом, по правую руку от идущего человека, и звезды в светлеющем воздухе будто сделались ярче перед тем, как погаснуть совсем.
 Трава была холодной и колкой, росной, с мерцающими крупинками измороси на концах. Грязь колеи застыла и затвердела за ночь, ноги не проваливались в ней, и подошвы стирали с нее влагу. Человек шел, останавливался удивленно и снова шел, осторожно и чутко, изумляясь замершему миру и небу над собой, ориентируясь по узкой световой полосе на восток.
 В полях просыпались птицы. Взъерошенный ото сна жаворонок, трепеща крыльями, поднялся в еще бледное небо по прямой вертикали и застыл там, на большой высоте, превратившись в еле заметную точку,  тонко возглашая, вибрируя, будто дробясь на звуки. Стая жаворонков поднялась с места и мельтешила, и гомон уже не различался на голоса. Спугнув птиц, сам взволнованный ими, человек миновал поле и углубился в корявый яблоневый сад, будто серой пеленой отделенный от прозрачного неба и темной земли.
 Говорили, что эти яблони были посажены здесь несколько десятилетий назад каким-то чуждым всему человеческому безумцем, и стволы их будто неподвижно плясали в своем хаосе. Причудливые длинные тени ложились на землю, они завивались в слепые, без начала и конца иероглифы, напоминавшие древнюю вязь. Так же свиваясь в обрывки, в деревьях путался ветер, и сдавался наконец, а яблони еще больше коснели и никли.
Человек вышел из яблоневого сада на открытую плоскость и тогда увидел острова. Острова тонули в дымке просвеченного тумана, поднимающегося паром от окружающих их озер. Они не имели касания с землей, соединяясь только между собой узкой глинистой перемычкой, как два человека, объединенные рукопожатием.
   
 Гест помнил Юстэса Киллейга еще со времен их учебы в Академии. Вопрос призвания и тогда стоял перед ними достаточно остро, но они не могли еще ничем владеть и только смотрели на мир, учась у него и порой благоговейно пугаясь его огромности и бесконечности его возможностей. Маленький, щуплый, с рыжеватым ежиком жестких коротких волос, Юстэс был чем-то похож на Ван Гога, но сходство это оказывалось только внешним. По стилю живописи не было ничего более чуждого картинам Ван Гога, чем работы Юстэса, хотя в глубине своей они оба исходили почти из одного и того же, из какой-то болезненной, обостренной человечности. Но манера Юстэса, особенно в те годы, была строго классической, он будто хотел научиться владеть собой, владеть своими чувствами, и потому подчинял их безупречности формы. За внешней дисциплиной он пытался скрыть свою буквальную одержимость искусством и миром, безраздельный интерес ко всему, что он с детской наивностью всегда ставил выше себя: к природе, людям, младенцам, птицам... Гест же, учившийся в те годы на параллельном курсе, казался ему просто недосягаемым. Геста считали едва ли не самым талантливым из этого курса, оригинальностью мысли он мог поспорить с признанными философами, к тому же внешние манеры и способность говорить экспромтом располагали к нему людей, и даже завистники не могли ненавидеть его явно. Но потом вокруг имени его разразился какой-то скандал, Гест ушел из Академии, и Юстэс жалел, что так и не смог познакомиться с ним лично. Юстэсу казался странным, по сути, почти невозможным такой отказ человека от собственного призвания, а в том, что философия и эстетика были призванием Геста, Юстэс не сомневался.


 Перед Юстэсом расстилался пустырь. Голый холм с одиноким корявым дубом казался в плоском пространстве единственной вертикалью, да и то изломанной ветрами, почти превращенной в дугу. Пустое пространство, открывающее вид на острова, покатый холм и дуб были знакомы художнику как своя ладонь, и под этим высохшим деревом он расставил переносной мольберт, разложил материалы и приготовился к работе. Солнце вставало медленно и нерезко и не мешало, воздух был пронизан влагой.
 Вдали на берегу озера показался прохожий, расстояние делало его темную фигурку маленькой, не более сантиметра на черенке кисти, он то пропадал за маревом яблоневого сада, то, обогнув его, снова появлялся, каждый  раз заметно увеличиваясь в размерах, и из-за тумана и смещения перспективы порой казалось, что темная фигурка движется по воде, почти на уровне островов. Художник чуть улыбнулся на это явление, ненадолго оторвавшись от работы. Человек шел по берегу в ужасающую рань, и непонятно было, куда и зачем он шел.
  Маленькая фигурка шедшего по берегу среди тумана человека исчезла из поля зрения Юстэса. Шло время, туман незаметно оседал, а солнце поднималось все выше, пока не стало слепить. Юстэс почувствовал, что за плечом его кто-то стоит, вернее, еще даже не стоит, а только поднимается на холм с подветренной стороны. Он обернулся, совсем не испугавшись неожиданного присутствия. «Продолжайте, я не буду вам мешать», - сказал подошедший, или сказал что-то вроде этого, и направился к дубу, в редкий, еще остававшийся там лоскут мрака, сел у вывороченных корней, прислонившись спиной к стволу, и долго смотрел на острова, а потом закрыл глаза и, видимо, заснул. Даже после стольких лет, проведенных вне стен Академии, Юстэс узнал его.
 Во всем облике человека, казалось, уснувшего подле дерева, Юстэс прочитывал какое-то завораживающее утомление. Плащ отдыхающего был пропылен, обувь в грязи, а лицо спокойно и бледно от недостатка сил, и лицо это выражало покой почти что смертный, но с затаенным оттенком трагичности, свойственным живому и только живому, оттенком, смягченным и углубленным, почти похороненным в этом покое до абстрактного воспоминания о нем и оттого обретшем какое-то иное, надчеловеческое звучание. Но чем дальше смотрел Юстэс в это лицо, тем яснее понимал, что это состояние, несмотря на всю его гармоничность, было предельным, и в какой-то момент ему стало страшно за этого человека, ему показалось, что жизнь его легко может пресечься, безразлично, от блаженства или страдания. Он осторожно приблизился к лежащему под деревом и склонился над ним.
  -Здравствуй, Джастин, - Юстэс тронул спящего за плечо. Гест открыл глаза и тем же все принимающим в себя взглядом, каким до этого смотрел на острова, остановился на лице художника. Юстэс заметил, что со времени учебы глаза эти сильно изменились, как бы потемнели и обрели странную, уверенную и грустную глубину. Гест молча кивнул ему и протянул руку.
   -Ты шел по болотам, - вспомнил Юстэс одиноко бредущую человеческую фигурку на самой черте горизонта, - ты мог бы не выйти оттуда...
   -Может быть, - спокойно отозвался Гест.
-Ты шел сюда? – спросил Юстэс.
-Да.
-И ты искал меня?
      Гест кивнул. Он поднялся с земли, и Юстэса поразила внимательность, чуткость каждого его движения. – Я потом тебе все расскажу, - сказал Гест, опережая его вопрос.
      Юстэс не представлял себе, что побудило Геста разыскать именно его, и как он это сделал. – Пойдем, - сказал Юстэс, - тебе надо отдохнуть с дороги, после этих болот, я постелю тебе...
   

      Дом Юстэса составляли три комнаты, в их числе одна, переделанная под мастерскую, подсобное помещение с зимней кухней и летняя терраса, застекленная и в теплый сезон всегда увитая цветами. Все эти помещения, как и сам дом, были небольшими, но для одного человека этого было более чем достаточно. Раньше он жил здесь с женой, от нее в доме осталось большое старое зеркало, которое она хотела однажды разбить в припадке истерической ярости, но побоялась дурной приметы. Семейная жизнь у Юстэса не ладилась уже тогда. Зеркало висело напротив окна спальной и в нем отражались деревья сада, стекло его было мутным, и сад казался искаженным, будто погребенным под толщей воды. Человек, встававший перед зеркалом, оказывался спиной к окну, и лицо его, измененное плохим освещением и темнотой старого зеркального стекла, казалось изображением почти пародийным. Юстэс иногда смеялся про себя, что Сара оставила ему это зеркало не без заднего умысла, хоть и знал, что подобная утонченность не была характерна для его бывшей жены.
   Но в доме до недавнего времени жил еще один человек, тоже художник, и после его смерти Юстэс ничего не менял в его комнате, не переставлял даже стулья, только прибирал там и вытирал пыль и ставил на стол цветы или букеты осенних листьев. Этого человека Юстэс считал своим учителем как в жизни, так и в искусстве, несмотря на разность их стилей, считая ученичество и подражание вещами едва ли не противоположными. Он любил его любовью почти что сыновней и тяжело переживал его уход, но не мог уже сильно скорбеть после созерцания этой смерти, того просветления, каким был исполнен в последние дни весь его облик. Работы учителя лежали сложенные на столе и стояли у стены, значительная часть их хранилась на стеллажах и только некоторые помещались на стенах, и Юстэс часами мог смотреть на них, вспоминая все, что было с ними связано.
   Этот человек своим появлением в его жизни однажды будто открыл до этого запертую для него дверь, впустив в существование его нечто, без чего Юстэс со временем просто бы задохнулся.

   Работы этого художника с самого начала производили на Юстэса фантастическое впечатление, на его выставки Юстэс ходил по нескольку раз. По свойственной ему робости Юстэс долго не решался подойти к самому мастеру, и встреча их состоялась уже гораздо позднее, тогда, когда ни о выставках, ни даже о сколько-нибудь востребованном творчестве речи быть уже не могло. Только тогда Юстэс узнал его прошлое и смог сопоставить его с тем именем и работами, которые видел раньше.
    В молодости учитель Юстэса был известен узкому кругу ценителей, но потом перерос их. Он тоже кончил Академию и несколько лет преподавал там, но Юстэс его уже не застал. Юстэс еще учился в лицее, когда в стране наступил экономический кризис и последовавший за ним кризис власти. Потом страна погрузилась во мрак диктатуры. Юстэс помнил, как на два года улицы, будто осы, окрасились в резкий черно-желтый цвет, а в семьях стали жечь документы и прятать детей от воинского призыва. По городу ходили бритоголовые парни, почти мальчишки, не намного старше Юстэса, но в глазах их было холодно и пусто, не по-мальчишески, даже не по-людски; они были одеты в черные куртки с желтыми обшлагами, и от них веяло чем-то тревожным и как будто дымным. Включая радио, Юстэс слышал уже ставшие привычными интонации агрессии, с каким-то истерическим подвизгиванием на конце фразы, и ему объясняли, что скоро начнется война. С возрастом Юстэс стал с глубоким уважением вспоминать благородное достоинство своих родителей, особенно отца, даже в то время учившего сына ничего не бояться и в любых условиях уметь отстоять свою честь. Отца забрали в последние месяцы военного режима, как оповестили семью, «на службу в армии», он вернулся, когда все уже кончилось, кончилось так же внезапно, как и началось, он был сильно подавлен и не доверял уже никакой власти. Нигилизм и презрение к государственности отец сохранил на все оставшиеся годы, вплоть до своей смерти через несколько лет, смерти тихой и безрадостной, так и не рассказав никому, что происходило с ним в те несколько месяцев.
  Учитель Юстэса, будучи человеком неординарным и уже имевшим имя, тоже не мог остаться незамеченным в те времена. Многое обратилось тогда против этого мастера с его позицией субъективной человечности в обезумевшем, обесчеловеченном мире. Его пытались вербовать на службу властям, но, не добившись этого, неофициальным общественным мнением объявили вне закона. Большая часть работ его была за эти два года уничтожена, и он тяжело переживал это, по вечерам зарывая в саду оставшиеся полотна и тетради и со дня на день ожидая ареста. Но и при новой власти, сменившей военный режим, этот художник остался невостребованным: слишком высоко он поднимал планку духовности в своих работах и недопустимо не интересовался сплетнями и пересудами толпы. Ради известности он не поступался ничем, и это воспринималось как вызов. Профессиональная же критика часто бывала поставлена в тупик формой его произведений, не зная, отнести ее к чересчур оригинальной или, напротив, слишком банальной в одно время, и в итоге признала его сомнительной фигурой, о которой лучше забыть.
 Юстэс не понимал этого. Глядя на картины учителя, он поражался органичности их внутреннего мира и внешнего выражения. Здесь не было ничего эклектичного, как в основной массе произведений искусства тех лет, и не было ничего нарочитого, не было также  самолюбования и превознесения своего мастерства. Этот мастер был глубоко серьезен, его картины отличались внутренним трагизмом, но мироощущение это не давило, а возвышало. При взгляде на эти работы образная мысль Юстэса обращалась к символу как бы поющего пламени, он видел этот огонь горящим ровно и в напряжении, и мнил его не жгущим, а очищающим, не алым, а белым. Когда что-то так горит, не нарушая своей цельности и не допуская насилия ни над собой, ни над окружающими сознаниями, тогда, как казалось Юстэсу, в мире образуются поддерживающие столпы, тогда ничто ничего не может разрушить безвозвратно и мир кажется спасенным, как если бы любимый ответил любящему взаимностью и был сохранен вечностью его любви. По сравнению с силой впечатления от этих картин поиски и самодовлеющая техника многих современников казались Юстэсу ребячеством.
 Юстэс встретил его, когда он жил почти что отшельником, практически не имея отношения к внешним художественным кругам, но тем не менее продолжал работать, ибо без этого не мог. Узнав его ближе, Юстэс удивлялся порой яркости его впечатлений и юношескому по силе интересу к миру, но ему уже было почти шестьдесят, и на всем, что он делал, лежал отпечаток неординарного, своеобразного по качеству внутреннего опыта. Пожилой художник жил в захолустье, на окраине города, снимая ветхую комнатенку, и Юстэс пригласил его жить к себе. Он был благодарен старому мастеру за то, что тот принял его предложение. Как понимал Юстэс, это было нужно больше ему самому, чем этому доживающему свои дни, оставленному всеми человеку: сильный характер, этот человек был независим, и то, что Юстэс воспринял сначала трагическим, фатально несправедливым в его жизни, переносилось им так, что в конце концов становилось ясно: он давно уже вышел за рамки личной трагедии. С этого начался разрыв Юстэса с женой: мелочная и тщеславная, она каким-то инстинктом понимала, что перед этим человеком уже не сможет никогда притворяться...
             Он прожил вместе с Юстэсом недолго, около двух лет, но за эти два года дал ему столько, сколько он не был способен получить за всю предшествующую жизнь, даже за годы Академии. Юстэс мог бы сказать про него, что он научил его видеть.


После полудня набежали тучи, заморосило. Сквозь мелкую водяную пыль еще просвечивало солнце, но тучи стали плотнее, и оно скрылось. Юстэс затопил камин.
-Джастин, скажи, почему ты разыскал меня? - спросил Юстэс, подкладывая в камин щепки. Гест медленно улыбнулся. Он уже успел немного отдохнуть, но этого было все же недостаточно, и улыбка его показалась Юстэсу усталой.
-Я многих сейчас разыскиваю, - сказал Гест. - Тех, с кем с недавнего времени осознал внутреннюю связь. Безразлично, знают ли они меня или нет, знаю ли я их... В тебе я еще с Академии чувствовал нечто родственное.
-Зачем тебе кого-то разыскивать? Ты всегда казался мне человеком не из тех, кто ищет, а из тех, кого ищут...
На лице Геста снова проявилась улыбка.
Шум дождя слабо доносился со двора, перемешиваясь с треском огня. Пламя камина теплыми бликами отсвечивало в комнате, мигало на коричневых бревенчатых стенах, на лице и одежде гостя. Юстэс видел, что перед ним по-прежнему сильный, знающий свою цель человек, даже, может быть, более сильный, чем раньше, но смягчившийся и, как ни странно, успокоившийся. Успокоившийся в какой-то глубинной, устойчивой твердости.
-Ты самодостаточен, - сказал Юстэс.
-Я могу что-то сделать для тех, кого ищу, - ответил Гест на его вопрос.
-Я бы не решился поступать так, как ты, - задумчиво отозвался Юстэс.
Гест промолчал. Он смотрел на огонь в камине, полуприкрыв глаза. Юстэс подумал, что у этого человека, должно быть, большая внутренняя смелость, и что он чувствует свою силу. Гест поднял взгляд на лицо Юстэса. В его темных внимательных глазах читался какой-то вопрос.
-Ты хочешь спросить, почему?
-Нет, я понимаю. Я хочу узнать, как ты жил все это время.
-Не знаю, - ответил Юстэс. - Мне с некоторых пор кажется, что все происходящее в моей жизни происходит не со мной. Будто во сне. И я только недавно до глубины это понял.
Я кончил Академию. У меня были выставки, работа, связи, я даже успел жениться и развестись. Слава Богу, детей у нас не было: Сара не хотела их. Я чувствовал себя самым обычным человеком. Но потом у меня в жизни наступил какой-то кризис, вернее, застой. Сара тогда еще была моей женой, и я все более погружался в рутину и быт. Работать я стал по привычке, все шло будто по накатанной колее. Я редко общался с другими художниками, а если и общался, то на формальных вечеринках, и в конечном итоге во всех художниках как людях я разочаровался. Даже воспоминания об академическом братстве потускнели, тем более что, кончив учебу, каждый стал жить своей жизнью и не поддерживал старых связей. Вот так и живу уже лет десять, из них три года - здесь, в этой деревне. Мне уже тридцать один год, и за свою жизнь по-настоящему я благодарю судьбу только за три вещи: за родителей, за Академию, и за встречу с человеком, который стал для меня учителем.
-Что это за человек?
-Ты его знаешь. Эрл Барроу.
-Ты был знаком с ним лично?
-Мы с ним вместе жили здесь.
Гест задумался.
-А я благодарен судьбе за всё, - сказал он после раздумья. – Судьба предлагала мне достаточно. Но я слишком многое упустил. И не сумел сохранить близких людей… Тот, кого ты называешь учителем, тоже был мне близок, - заочно. Со времени его смерти прошло полгода.
-Да. Но к тому времени он был слишком сильно изведен жизнью.


-У тебя не сохранилось его работ?
-Пойдем.
Юстэс прошел через коридор, зажег свет. На столе в комнате учителя привычно стоял букет сиреневых поздних цветов, собранных Юстэсом по дороге от островов. Свет был неяркий, и картины по стенам казались темными глубокими окнами в неизведанное. В них и вправду следовало углубляться, они пробуждали сопереживание... Юстэс доставал со стеллажей остальные работы, лежавшие там, протирал их, хоть пыли на них практически не было, расставлял вдоль стен. Гест внимательно наблюдал за ним.
-Катакомбы души человеческой...
-Ты что-то сказал? - спросил Юстэс.
-Мне всё это напомнило потайной храм.
-Да, может быть...
Гест видел совершенное мастерство другого человека так, будто человек достигал этого в полном одиночестве и ни на что не надеясь, ни на поддержку, ни на ответ.
Со временем колорит работ Барроу несколько потемнел и углубился, стал более монохромным, близким к графике. Основным источником его стиля всегда были позднеантичная фресковая  живопись и Феофан Грек, но поздние работы оказывались до такой степени самососредоточенными, психологичными, внутренними, что казались отстраненной исповедью в никуда, хоть исповедальность была присуща этому мастеру изначала. Стал иначе работать свет, став не цветом, но освещением, порой резким и неожиданным, будто прорывающим поверхность полотна; стали более запутанными линии, превращая фигуры в призраки фигур... То, что увидел Гест, было для него потрясением, несмотря на внешнюю простоту форм, и он знал, что для большинства людей этот язык непонятен. Большинство не испытывало в своей жизни того, о чем говорилось здесь. И потому попытка выставить эти вещи на всеобщее обозрение была бы для них сокровенной, как жертва...
Какой-то почти неконтролируемый импульс заставил Юстэса обернуться в сторону Геста, пристальнее всмотреться в его профиль. Стоящий перед Юстэсом человек показался вдруг ему неотделимым от образов картин, как если бы он видел ожившее изображение, созданное его учителем. - Это очень много, когда два человека будто принадлежат одному учителю, - подумал он...


 Юстэс всматривался в лицо Геста, он думал: «Это лицо можно было бы изобразить как в стиле Ренессанса, так и в манере экспрессионизма, и оба изображения, несмотря на формальное различие, выражали бы собой одну мысль. За внешней правильностью и спокойствием этого облика скрывается какая-то разорванная душевная материя, напоминающая картину Мунка  «Крик». В этом человеке нет ни привычки прятать свой внутренний мир, ни привычки выказывать его, он существует как он есть, он ничего в себе не боится и не отвергает, но явно, что какое-то глубокое потрясение произошло в его жизни, и может быть, не одно, череда их, а он стал относиться к ним как к обыденному, не мысля себя иначе...
Может быть, он, не встречавшийся с учителем, внутренне даже ближе моему учителю, чем я..." - подумал Юстэс каким-то отголоском тоски…
-Ты знаешь, никто не понял до конца этого человека, - сказал он вслух. - Про себя я тоже думаю, что был не в состоянии воспринять всё. Я знаю, что в молодости он сильно тосковал, ему было страшно, что не найдется того, кому он мог бы передать свое видение. Не уверен, что я смог оправдать собой то, что он мне доверил, но, кажется, он умер легко, а может, просто на время заставил себя отрешиться от всего несбывшегося, на одре смерти он был способен на это... Порой я хотел быть им, не подражать, а действительно быть, то есть с самого начала родиться им как человеком... Он понимал это желание и говорил мне: "Не судьба..."- Юстэс улыбнулся, вспоминая...
-Я только о том, что никакой человек никогда не заменит другого, - сказал Юстэс. - По этой причине люди вообще не должны бы умирать...
-Я сейчас покажу тебе одну вещь, - Юстэс прошел к полкам и вынул оттуда плоский сверток. Это оказалась завернутая в оберточную бумагу картина в тяжелой широкой рамке.
Изображение было загорожено коричневым закопченым стеклом, так, что почти ничего нельзя было разглядеть.
-Стекло очень старое, - сказал Юстэс. – Я сейчас уберу.
Картина была небольшая по размеру, и даже по настроению – в отличие от монументальных образов других картин – камерная. В ней было что-то знакомое, и через какое-то время Гест понял, что: сюжет и композиция  напоминали «Успение».
Действие происходило в полутемном коричневом помещении, и посреди этой комнаты стояло бесформенное, почти не поддающееся перспективе темное ложе. На ложе умирал человек. Сквозь плоские окна в дальней стене шел холодный, похожий на воду, зеленоватый свет. Но этот свет почти не освещал ни предметов, ни собравшихся вокруг умирающего людей. В комнате стояла ощутимая тишина, вязкая и медленная, и в этой тишине, будто эхо порванной струны, будто неверный тон, звучал беззвучный человеческий разлад. Гест наблюдал, какими неощутимыми, незаметными деталями было передано через почти пассивных персонажей это эмоциональное состояние. Разлад звучал как боль, как непонимание, но взгляд умирающего, минуя всех окружающих людей, обращался к правой темной стене, и во взгляде его уже не было ни боли, ни жалоб. Сквозь тьму, слабо, но ясно, на этой стене был высвечен скорбный, худой, по-человечески странный ангел.
-Это последнее, что он видел, - сказал Юстэс. – Он говорил мне, что за ним будто пришла родная душа...
Он знал, предчувствовал, что случится после его смерти. Когда он умер, кто-то из его бывших знакомых и коллег стал кричать о воздаянии тем, кто его гнал при жизни, говорили что-то еще о судьбе непризнанного гения и разное, что еще говорят в таких случаях, чуть ли не собирали средства на памятник... В общем, под этим предлогом хотели реализовать свои планы и свести кое-какие счеты, и я еще с несколькими людьми с большим трудом это все прекратил. Так мы все попали в опалу. С тех пор я нигде не могу организовать выставки, ни своей, ни его...


Юстэс какое-то время еще продолжал всматриваться в лицо Геста, потом вдруг сказал:
-Ты знаешь, Джастин, мне кажется, что ты – человек «звездный».
-Что ты имеешь в виду?
-Это классификация моего учителя. Он говорил, что есть люди «солнечные» и люди «звездные». Чтобы я лучше это представил, он приводил мне пример из живописи, изобразительные типы и манеру двух русских художников, Константина Васильева и Врубеля. И то, и другое вещи возвышенные, но первое он относил к «солнечному» типу, а второе – к «звездному».
-Понимаю.
-Так вот, потому я и говорю тебе, что ты скорее «звездный» человек.
-А ты?
-Учитель говорил, что я человек «солнечный».
-Знаешь, я, кажется, понял, что имел в виду твой учитель. Например, как я чувствую, философ Ницше «солнечный» человек, а Манфред Салев – ведь ты знаешь этого музыканта? – он человек «звездный».
-По-твоему, Ницше относится к «солнечному» типу? – хотя возможно... Но мне тут трудно судить. И я однажды спросил моего учителя, к какому типу он относит самого себя. Но он сказал, что он сам – человек земной стихии...
-Тоже возможно, судя по его картинам... Он очень глубоко чувствовал человеческую боль. Такой человек обычно не хочет оставлять Землю, хоть и может от нее оторваться. Интересный у твоего учителя взгляд на людей...
-Но это не было формальной схемой. Скорее, это поэтические метафоры...
-Да.
Ты знаешь, - медленно сказал Гест, -  я думаю, что может существовать душа, в которой сочетается и сила солнца, и далекое устремление звезд... Солнце ближе, оно тепло и ответственно, оно знает свой долг, а дальние ночные миры – это  тайна его, солнца, ибо они соприродны ему, они равно вмещаются в его душу... Такой человек может выражать себя по-разному, но, наверное, для близкого своего окружения он останется солнцем...
-Ты упомянул Манфреда Салева, - сказал Юстэс. -Он был загадочным человеком. Ты что-нибудь о нем знаешь?
-Да, и, пожалуй, достаточно много.
-Расскажи, - попросил Юстэс.


-Ты, наверное, помнишь, какое-то время в юности он много выступал, был у него такой период, года два, лет до семнадцати… Потом у него умер отец, умер или погиб, никто точно не знает, и это очень сильно на него повлияло. Он пропал. Говорили, он куда-то уехал, и о его жизни в те годы нет никаких сведений. Даже думали, что его больше нет в живых. Но потом он вернулся… Чтобы вот так вернуться и в тридцать с небольшим начать все сначала, для этого, конечно, нужно мужество… Хотя это возвращение было больше всего похоже на триумфальное шествие.
-Он странно погиб, - сказал Юстэс.
-Да. В газетах тогда писали об этом. Его нашли в горах. Смерть была насильственной, но не была самоубийством. Судя по всему, эта смерть была страшной, сам с собой такого человек сделать не мог. Ему вырвали сердце. Но те, кто его нашли, говорили, что не могли оторвать взгляда от его лица, оно потрясло их до состояния ступора. Лицо это не было искажено страданием, оно было по-настоящему прекрасно, какой-то возвышенно-скорбной, просветленной красотой, так что никто из этих людей не мог уже чувствовать ни ужаса, ни боязни перед такой смертью, - была только внутренняя тишина и удивление. Я не знаю, я там не присутствовал, но свидетели происшедшего рассказывали так, и я чувствую, что это правда.
-Я тоже слышал об этом. Те, кто понимал его музыку, в это верят. Сколько ему было лет?
-Тридцать четыре. Немногим старше, чем мы с тобой.
-У кого только рука поднялась на такого человека? - в воздухе тогда просто висел этот вопрос...
-Этого никто до сих пор не знает, - сказал Гест.
Мы были однажды на концерте, вернее, на каком-то подобии мастер-класса, который он давал в стенах одного музыкального учебного заведения, в узком кругу, для педагогов и учащихся, - рассказывал Гест. - Говоря языком эстетики, это был человек целиком из категории возвышенного; а зал был небольшой и рояль стоял без всяких подмостков, на одном уровне с креслами слушателей... Может быть, на сцене большого зала это воспринимается иначе, но когда категория возвышенного находится в непосредственной близости с тобой... В общем, поначалу все чувствовали робость. Но обстановка мгновенно потеплела, когда кто-то из детей, не сообразив, поднес ему букет цветов перед началом выступления, и он отдал эти цветы одной из младших учениц, завороженно на них смотревшей. В общем, он держал себя очень просто, и практически сразу преодолел дистанцию между собой и аудиторией. Меня удивили дети. Они почувствовали свой непосредственный контакт с ним с самого же начала и нисколько не робели, а слушали, долго, тихо... Концерт затянулся допоздна, но никто из этих детей не издал ни единого звука, они будто до глубины погрузились в музыку и не хотели домой, не хотели спать, хотя была уже поздняя ночь. Он играл сначала Хроматическую фантазию Баха, два раза, в разных интерпретациях, бетховенскую сонату и романтиков, потом они с кем-то из педагогов играли Мессиана в два инструмента, "Образы слова Аминь". Обстановка была необычная. После этого он долго импровизировал. Он прекрасно чувствовал зал, и это было похоже на то, как если бы тебя вели по вертикальной лестнице все выше и выше, передав тебе ритм. Никто не замечал времени, до такой степени естественным было погружение, но когда - уже под утро - все вышли из этого состояния, оказалось, что этого  много, по-хорошему много, пусть даже слушатели сами были музыкантами, привычными к подобной внутренней работе. Мне кажется, он спешил, спешил передать людям то, что знал, что понимал, он предчувствовал свою смерть... Напоследок, уже после собственных импровизаций, он играл скрябинскую Девятую сонату. Меня всегда интересовала в этой сонате побочная тема, - это жертва или предводитель их? – «дремлющая святыня», как характеризовал эту тему сам Скрябин… Манфред играл ее как жертву. И мне было больно слушать, как адские голоса постепенно искажают эту тему и превращают ее в свое подобие… Странная соната. Гипнотическая какая-то… Особенно в его исполнении.
Среди музыкантов ходила одна его интересная запись, одна из последних, любительская... Он, кажется, просто играл у кого-то на квартире для друзей. В записи были произведения Моцарта, сонаты, восьмая и знаменитая соната с фантазией, и фантазия ре минор, не до конца. Все эти вещи звучали как-то тревожно. В сонате с фантазией светлые, безмятежные фрагменты казались полными ожидания, а трагические - будто разрешением этого ожидания, почти облегчением, что предчувствие наконец осуществилось, в аллегро же третьей части сквозила такая отрешенность, будто звук шел с обратной стороны человеческого существования. Ре минорная фантазия тоже казалась чем-то запредельным, и то, что ее радостный, светлый финал на кассете отсутствовал, - не хватило пленки, - рождало почти что физический дискомфорт. Потому что я уверен, что в этом финале звучал какой-то ответ если не на вечные вопросы бытия, то хотя бы на вопрос одной человеческой жизни...
-У него осталась семья, насколько я помню...
-Да, и я был у его вдовы, видел его сына... Сын чертами лица напоминает отца, только волосы у него светлые и глаза ярко-голубые, как у матери... Сына зовут Фридерик, вдову - Коринна.
-Коринна Меланеску, кажется, пишет стихи? Или я ошибаюсь?
-Нет, Коринна действительно поэтесса. И, надо сказать, неплохая. Я читал ее стихи. Но по ее стихам лично я ясно видел, что это человек, мечущийся между возвышенными порывами и собственными страстями. Правда, это были достаточно ранние стихи.
Коринна считала, что Манфред написал не много, но оказалось, что после него остался значительный архив. Коринна говорила, что он больше импровизировал, и не записывал этих импровизаций, хоть практически всё помнил. Он писал обычно тогда, когда у него не было возможности играть, главным образом играть людям, писал просто потому, что он так мыслил, и ему надо было дать этому выход. Чаще всего он это делал в транспорте, или работал по ночам. Все свои нотные записи он оставил одной из своих учениц, Илоне Бьорн. Коринна мало понимала в музыке.
Некоторые люди из тех, кто его знал, говорили, что в семейном кругу ему было тесно. Конечно, незачем вдаваться в подробности чужих отношений, но, мне кажется, я понимаю, что значит, когда никто не может разделить напряжения твоей внутренней жизни и принять глубину отдачи...
Я говорил с Коринной. Мы долго тогда общались, и она мне многое рассказала. Ей надо было излить кому-то душу. Но конец нашей с ней беседы меня поразил.
Гест на минуту вспомнил то, что тогда происходило, но пересказывать не стал: картина была слишком откровенной.
«Я считала, что он меня жалеет, а я не прощала жалости, - говорила тогда Коринна, - но на деле он был беспощаден. Вернее, он был человеком очень мягким и чутким, но была беспощадна его высота. Я не слышала от него даже малейшего упрека, он был ровен в общении с людьми, но я знала силу его чувств и, право, лучше бы он иногда давал им волю... Но он давал себе волю только в музыке, и он владел формой. Такое чувство достоинства подавляло... Я сказала ему однажды, что он в глубине души, наверное, очень несчастен. Он только улыбнулся на это и ответил, что ему незачем притворяться, он живет как живет.
Порой мне казалось, что он просто ищет, ради кого или чего пожертвовать собой, и это было невыносимо... Нет, конечно, я преувеличиваю, он просто делал свое дело, но мне действительно так казалось... Он понимал меня во всем. Я иногда не могла простить ему его понимания, хоть и требовала от него откровенности... Мне казалось, он много скрывает, но может быть, если бы он не скрывал чего-то, я бы этого не перенесла... Я знала, что он мне верен. И в то же время... я говорила ему как-то, что он сгорел в любви. Это была правда.
У него были приступы смертельной тоски. Но я не знала об этом, пока однажды он сам мне о них не сказал. Сказал спокойно и обычно, просто ответив на мой вопрос. Потому я тогда не обратила на это особого внимания. Я вообще часто бывала жестока к нему... У него были какие-то непонятные болезни, было два сердечных приступа в один день... В тот день мне действительно уже стало страшно... Но потом он оправился, и я почти забыла об этом. В конце концов, мне хотелось счастья... Я любила его. Мне казалось, он этого не понимал. У него будто были совсем другие представления о любви. Может быть, потому, что он был старше меня, и его характер был более зрелым... Я говорила, что любовь к нему заставляет меня страдать. «То, что любовь разбередила, то любовь и залечит», - как-то сказал он... С ним было хорошо. Но когда его не было рядом, во мне опять поднималась буря…
 Я не могу упрекать его в том, что он меня не любил: теперь я точно знаю, что любовь может быть и такой... – Она не выдержала и разрыдалась. Со дня его гибели тогда прошло совсем немного времени.
-Простите, что я не смогла сдержаться, - сказала она. – Он сам всегда хотел, чтобы я относилась светло даже к таким вещам, как смерть. Но может быть, хоть это великий грех, я до сих пор не могу ему чего-то простить. Пусть даже он и пытался постоянно передать мне какую-то душевную ясность... Потому что я понимаю теперь, что, связав свою жизнь со мной, он просто взял на себя еще одну ношу. Он вообще считал, будто его хватит на всё...»
 Гест всегда вспоминал эту сцену с поразительной яркостью. Он будто наяву видел перед собой Коринну, ее руки, закрывающие лицо, короткие светлые волосы, пальцы, запутавшиеся в волосах... Он видел, что боль в ней борется с гордостью, и что последняя отступает, заставляя доверяться незнакомому человеку, каким был для Коринны Гест.
-Я понимал, что она в отчаянии, но все же был потрясен ее речью, - сказал вслух Гест, - и вовсе не потому, что здесь можно было бы осуждать его или ее. Но она явно винила его тогда за его уход, и возможно, субъективно была в чем-то права, - правотой непонимания и боли... Мне было тяжело это слышать...
 Не так давно я снова встречался с Коринной, - продолжал он. -  Видел их сына, Фридерик значительно подрос. Я не понял, что происходит в ее душе, и, в общем, не хотел вмешиваться в ее тайны. Но мне показалось, что в ней сейчас гораздо больше спокойствия не только по сравнению с той первой нашей встречей, - тогда иного быть не могло, - но и в сравнении с ее прежними стихами. Мне показалось, что она внутренне выросла. И всё, что случилось тогда в ее жизни, - семейная жизнь с ним, его гибель, - всё это только возвышает теперь ее душу.


Юстэс молчал. Гест же еще больше погрузился в воспоминания, но вспоминал о другом. Ему была близка Коринна, потому что была близка ее потеря, он сам потерял столько же, только по-своему; но Манфред тоже был близок, иначе, близостью духа, а не переживаний, близостью строя души, понятного через музыку и поступки... И все же, оставив в стороне воспоминания о чужой жизни, он видел перед собой совершенно другие глаза, другое лицо, другую судьбу.
-И ты вот так собираешься стать ангелом-хранителем для тех, кто тебе близок и кто в тебе нуждается? - тихо спросил Юстэс.
-Наверное, даже не только для тех, кто близок.
-Ты человек с собственным богатым внутренним содержанием, ведь я тебя помню. Обычно такие люди заняты своими делами, и у них просто нет возможности возиться с судьбами других людей и с их архивами. Неужели тебе хочется жить чужой жизнью?
Гест молчал, будто еще не до конца вернулся из созерцания образов, вызванных памятью.
-Меня научила этому Анна, - наконец негромко сказал Гест. – Вернее, ее уход, -  добавил он еще тише...

. . .

Юстэс долго не мог заснуть. Это была не его обычная легкая, даже приятная бессонница, когда он созерцал перед внутренним взором различные образы и представлял свои будущие работы. В эту ночь бессонница была тревожной. Его мучили вопросы, ответов на которые он не находил ни в себе, ни вокруг. Юстэсу не давала покоя последняя фраза Геста.
Не то чтобы он был любопытен, он, напротив, предпочитал не допытываться до того, что люди скрывают, хоть порой это и видел, но фраза Геста подтверждала то, что он чувствовал в этом человеке. Он чувствовал в чужом сердце незажившую, и может быть, неизлечимую рану. И, испытывая сострадание, не мог уже об этом не думать. Он мог предполагать за этим все, что угодно, и такая неизвестность тяготила его.
Юстэс заставил себя заснуть, но даже сквозь сон чувствовал смутную тяжесть на сердце. Только к рассвету это полубессознательное ощущение ушло. Спокойный сон без сновидений, в который он наконец погрузился, окончательно отодвинул вчерашние тревоги на дальний план сознания.
Утреннее солнце пятнами разбрызгивалось по комнате, проходя сквозь кружево занавесок. Туман совершенно сошел, и прозрачный воздух будто стоял столбом в световых лучах. Юстэс вышел на крыльцо и невольно зажмурился. Высокое и яркое предосеннее небо куполом накрывало порыжевшее поле, синеву его хотелось созерцать бесконечно. Юстэс вернулся на террасу, отодвинул от стены  вчерашний эскиз, всмотрелся в него, проверяя. Набрал на кисть немного оставшейся на палитре темной краски, и несколькими мазками нарисовал на полотне маленькую фигурку человека. Человек будто шел по воде среди туманных островов.
Почему-то он был почти уверен, что Гест уже проснулся. Но Юстэс не стал заходить в его комнату и занялся завтраком. За молоком надо было идти к соседям, и выходя, он не стал запирать за собой дверь. Когда он вернулся, Гест сидел на крыльце и видимо наслаждался деревенским покоем.
-Что, утомили города? – спросил Юстэс.
Гест молча кивнул.
-Пойдем завтракать, пока все теплое…


День выдался солнечным. На террасе тихо подрагивала от легкого ветерка винно-красная плеть винограда, оплетающая окно, и для полноты восприятия не хватало только какой-нибудь простой фортепианной мелодии или позванивания колокольчиков. Солнце просачивалось сквозь кружево виноградных листьев, щекоча вспышками глаза. Из-за этих вспышек Юстэс не сразу заметил шевеление в высокой траве и ближайших к дому кустах.
-Смотри, - сощурившись, показал он Гесту, - сейчас принесут мне сдачу за молоко. Вон там, смотри.
-Кто там?
-Соседские. Им был бы только повод. Эти маленькие лукавые создания прячут всякий раз мою сдачу, а потом говорят родителям, будто я ее забыл, и бегут ко мне сюда.
Гест тихо рассмеялся. Он уже видел, как к дому, крадучись, подбираются две маленьких девочки, одна помладше, другая постарше. Старшая еще пряталась, но младшей явно уже надоели эти игры, и она пошла к крыльцу открыто, серьезно глядя на окна. Ей было года четыре.
-Людвика, принцесса, - сказал Юстэс. – Очень занятный ребенок.
И Юстэс вышел на крыльцо и встал, уперев руки в боки.
-Марта! – позвал он. – Выходи, все равно я тебя вижу. Сейчас возьму кисточку и разрисую тебя краской.
-Зачем? – от всей души покатывалась Марта. – Я и так красивая! Ой, не надо, щекотно!..
Пока Юстэс возился со старшей и бегал за ней, младшая сосредоточенно смотрела на это, потом вошла на террасу и увидела Геста.
-Ты кто? – серьезно, испытующе спросила она. Гест задумчиво усмехнулся. «И вправду, кто я?» - подумал он.
-Я гость, - сказал он. – Гость дяди Юса. А ты кто?
-Я Вика. – И она подошла ближе и подняла правую руку, рассматривая незнакомого человека и будто очерчивая пальцами его лицо. На минуту рука ее замерла в воздухе, будто начертив вопросительный знак с точкой на конце, потом она полностью раскрыла ладонь и стояла так какое-то время, глядя прямо в глаза незнакомому ей человеку. Гест тоже спокойно смотрел ей в глаза и думал: «И что будет дальше?»
-Ты хороший, - уверенно заключила девочка и подошла ближе, оперлась ладонями о колени сидящего Геста, все так же продолжая смотреть в его лицо. Ему сделалось немного неловко от такого рассматривания, потому, что он отчетливо видел: ребенок рассматривает его как какое-то редкостное явление, как сокровище, как драгоценный кристалл или солнце…  Внутри него поднимались слезы, но он сдерживался, боясь напугать ребенка. Наконец Людвика отвела взгляд от его лица и взяла в ладонь кисть его левой руки. Маленькие пальчики девочки невесомо держали большую руку мужчины, поворачивая ее к свету, перебирая пальцы… В террасу вдруг ворвались Юстэс и Марта., и все пространство скопившейся здесь тишины было порушено до основания.
-Ой, дядя Юс, зачем вы так! – смеялась Марта…
-Тебе этого мало? – осведомился довольно-таки ехидным голосом Юстэс. Гест поднял на них взгляд, наблюдая их возню, но Людвика совершенно спокойно продолжала рассматривать его руку, никак не отреагировав на внезапный шум.
Юстэс заметил интерес Людвики.
-У тебя на редкость правильная, классическая лепка руки, - сказал Юстэс, следя за действиями девочки. – А еще она любит следить за полетом птиц. Только не маленьких, а все больше средних или больших…
-Я и на маленьких смотрю, - ответила на это Людвика. – Они пищат, как комары…
Эта фраза насмешила и Юстэса, и Геста, но Людвика только смерила их обоих недоуменным взглядом. Для нее не было ничего смешного в таком сравнении.
-Она, видимо, музыкальна, - сказал Гест. – Такое впечатление, что в полете птиц она различает тональности различной высоты, от низких до самых высоких, до «писка». К тому же траектории птичьего полета… Узоры, орнаменты… Тоже высшая математика.
-Я как-то не задумывался об этом, - Юстэс положил ладонь на голову прильнувшей к нему Марты. Марта радостно улыбалась, и было очевидно, какое для нее счастье вот так обнимать взрослого человека, который разделял с ней ее игры, ее шалости, разделял вообще всю ее детскую жизнь… «Марта – благодарный ребенок», - часто думал о ней Юстэс и сам относился к ней с благодарностью, чувствуя себя таким же ребенком, как и она.
-Вам пора домой, - сказал Юстэс девочкам. – Тетушка Марианна давно уже вас ждет. Вы должны заботиться о здоровье тетушки, и не надо ее огорчать.
-Хорошо, дядя Юс, - сказала Марта с все той же радостной улыбкой, взяла за руку сестру, и они направились в заросли высокой травы; они одни знали эту тропу в бурьяне, вернее, они ее и прорубили, лопатой выкорчевав сорняки, и играли там в разные игры: в бурьяне был целый лабиринт таких прорубленных ими ходов.
Юстэс проводил их взглядом с какой-то печалью.
-Тетушка Марианна очень больна, - сказал он Гесту. - Ей совсем уже немного осталось…
-Сколько ей лет?
-За семьдесят.
-Ну тогда ничего страшного в этом нет.
-И для старого, и для молодого смерть одинакова, - задумчиво произнес Юстэс.
-Ты думаешь?
-Не знаю. Наверное, всё зависит от человека...


. . .

-Да, и для старого, и для молодого смерть одинакова, и как только это можно выносить!..
Это были уже слова Геста, и Юстэс слушал его голос и боялся повернуться к нему: он бы не вынес смутно подозреваемых слез этого человека…
Но, наконец обернувшись, он увидел спокойное лицо и слабую полуулыбку. Гест сидел, подперев голову рукой, и смотрел в камин, где огонь танцевал свой танец; пляска огня была родственна, равносущна его состоянию. Вроде бы порыв; и в то же время привязанность к земле… Что будет, если язычок огня оторвется и полетит? Что будет, если сгорит этот дом, - вдруг пришла к нему мысль. – Нет, этот дом не сгорит. Ведь в нем хранятся полотна гениального мастера… Природа перед этим отступит. Бог перед этим отступит. Бог сохранит.
«А её не сохранил», - подумал Гест, но в душе его не было ропота, только печаль…


. . .

-Мы оба замирали перед этой тайной, - спокойно сказал Гест. – Я – как зритель, а она… Это даже трудно назвать ролью. «Действующее лицо»… «Исполнитель»… Но приговор исполняется над тобой, ты только жертва. Да, видимо, так. Как жертва.


Всё началось несколько лет назад. Я тогда работал в области искусствоведческой и философской журналистики, в одном профессиональном издании. Кроме того, еще с академических лет у меня скопилось достаточно различных статей и исследований, которые я хотел куда-нибудь пристроить, и они действительно понемногу пристраивались. О будущем я не думал и ничего не планировал. Также не думал и о том, можно ли назвать такое состояние преуспеянием или, напротив, бедностью, жизнь была незаметной и легкой до невесомости, - бывает такое головокружительное ощущение по весне, особенно в юности, - и вместе с тем какая-то внимательная чуткость, близкая к радости узнавания, пронизывала собой каждый предмет. Я отчетливо помню то время. Это было похоже на счастье, светлое, самодостаточное и тихое.
И вот однажды вечером я зашел в кафе неподалеку от дома, куда часто заходил, и как обычно, не особо замечая, чем ужинаю, рассматривал людей. В этом кафе мне всегда мешало освещение, желтое и тусклое. Сейчас такая обстановка вызвала бы у меня душевный разлад, но тогда все казалось интересным. Я отметил про себя пару забавных детских физиономий и какого-то старика с тростью, чье лицо, неподвижное и надменное, будто сошло с портретов римского духовенства. Мне вспомнилось по аналогии, что как-то я видел среди посетителей кафе точную копию Савонаролы, по крайней мере, в профиль... Но тут мое внимание привлекла женская фигура. В ней все было спокойно и гармонично, и как-то медленно, - походка, улыбка, плавные движения... Это не была нарочитая замедленность жестов или заторможенность, но было такое ощущение, что вокруг этой женщины замедляется и успокаивается время. Вокруг нее будто переставала звучать суета и замолкали все диссонансы. Меня так заворожило это явление, что я совершенно забылся. Потом, вспомнив себя в ту минуту, я уже отдавал себе отчет, что бесстрастному созерцанию моему тогда пришел конец, что это уже была настоящая печаль о несбыточном, которое вдруг проявилось и тут же должно исчезнуть...
Она прошла через зал и села за мой столик, и я уже не мог рассматривать ее в упор. Я только удивился, что она совсем молода, потому что издалека она казалась старше. Ей и вправду было не больше двадцати лет. Я сидел, отвернувшись к окну, и уже сам чувствовал на себе ее взгляд. «Тоже любительница изучать людей», - подумал я. От этой мысли стало как-то сразу и забавно, и грустно. Я обернулся к ней, и наши глаза встретились.
Это и была Анна. Мы познакомились с ней примерно через месяц, и совсем при других обстоятельствах. Тогда же – той ночью, когда я внезапно проснулся в темноте, - при воспоминании об этой случайно встреченной женщине у меня стало гореть сердце. «Я тогда проплакала всю ночь, - признавалась мне потом Анна. – Я думала о потере и о том, что если судьба не возвратит мне эту потерю, я буду плакать всю жизнь...»
Я ошибался, полагая, что она изучает людей. Она не изучала людей, она их знала, вернее, чувствовала. Она воспринимала человека в целости, совершенно не анализируя деталей, детали раскрывались потом. Я сам учился этому у нее. В целом ее собственный облик можно было охарактеризовать одним понятием: гармоничная женственность. Женственность вообще, как таковая была для меня в то время загадкой, чем-то надмирным. И женственность Анны казалась какой-то стихией сродни мировому океану, в котором тонули все частности.
Мне виделось, в ней есть что-то от сивиллы. Мягкий овал лица, легкая неправильность черт, ее молодость – все это не мешало воспринимать ее эпической героиней, но не суровой и грозной, а полной спокойной силы и знания. Она виделась и весталкой, хранительницей очага. Глаза ее, похожие на расплавленный черный янтарь, черные длинные волосы, распущенные по плечам, очертания фигуры – все придавало ей сходство с таинственной древней Матерью. Я терялся перед ее внешней самодостаточностью и величием, пока не понял, что она тоже человек, нуждающийся в том, чтобы раскрыть другому свою душу.


Она была очень больна. Она кончила консерваторию, пела и была достаточно известна в узких кругах, но из-за болезни стала терять голос. Об этом еще никто особо не знал. Меня послали брать у нее интервью, - собственно, так мы и познакомились, - и естественно, что в интервью она ничего о своей болезни не сказала. Все считали ее многообещающим дарованием, особенно после записи ее диска, композиции на стихи из «Часослова» Рильке. В этой записи я впервые услышал ее голос, голос Анны-Юлии Брандт. Мягкое и глубокое меццо-сопрано. Она пела просто и будто на одном изнутри идущем дыхании, из глубины души, так, что в конце концов начинало казаться, что это не голос, а сама душа, чувство, мысль. Когда я узнал, что она теряет голос, то был готов возмутиться против Бога. Мне казалось кощунственным лишать не только человека, но и мир такого дара...
-Если вам будет тяжело, я приложу все свои силы, чтобы во всем вам помочь, - сказал я ей тогда, в тот первый раз. Она посмотрела мне в глаза и улыбнулась. В этой улыбке сквозила печаль.


Мы стали встречаться. Говорили о музыке. Анна как-то выразилась, что я «профессиональный слушатель»… Ведь в древности, в античном мире музыкантом называли не того, кто играет на музыкальных инструментах или поет, но того, кто умеет слушать и говорить о музыке, - напоминала она мне давно известный факт. Прямо скажу, я с этим всегда, и в студенческие годы, был не согласен. Для меня это было то же, что назвать поваром дегустатора. Впрочем, и в таких вещах есть некоторый резон… Мы оба боготворили музыку и все-таки оба были профессионалами, пусть и по-разному. Мы отправлялись за город, на наше любимое место в лесу, небольшую поляну, и там слушали пение птиц. У Анны был абсолютный слух, и она легко определяла тональности даже в птичьих трелях. – Вот бы кто-нибудь это записал! – говорила она при каком-нибудь удачном сочетании звуков… Двадцатилетняя девушка, она хотела насладиться всем, что только может дать человеку этот мир, насладиться незамутненно, как этот мир дать не может…
Тогда мы впервые узнали про смерть. Да, об этом задумываются и дети.


Я сейчас никак не могу отрешиться от этой мысли. Анны больше нет, и всё происходившее тогда видится отмеченным печатью рока. Начинаешь вспоминать какие-то знаки, которых мы в те времена не замечали... А ведь мы и вправду были детьми тогда. И то, что мы оказались поставлены лицом к лицу с такой неумолимой реальностью, лишило нас нашего детства. Хоть мы и пытались его удержать.
Встречаясь со смертью, человек никогда не остается прежним.
Я помню свою первую исповедь ей. Тогда был вечер, сумерки. В сумерках люди становятся откровеннее. А я был одержим какой-то жаждой, какой-то потребностью стать ясным до конца для другого, хоть и боялся обременить. Я говорил тогда странные вещи, непонятные до конца даже мне самому. О точке и бесконечности, о слиянии и разделении, это могло бы показаться абстракцией, но я жил этим и так выражал себя, то были части моей души, которые я пытался собрать в единое целое. Именно, это стоило мне усилий и определенной боли. И когда я закончил, я помню, что сказала мне Анна. Я запомнил эти слова на всю жизнь. Она произнесла лишь одну фразу: «Я присутствовала при рождении существа из хаоса...»
Тогда уже совершенно стемнело. Я пошел ее провожать. Помню, до какой степени мне не хотелось отпускать ее; будто от моего заново сотворенного существа отнимали бесконечно близкое, обретенное и уже успевшее прирасти. Тогда я чувствовал себя неотделимым от нее и понимал, что мне и вправду дарована новая жизнь.


Помню ее слезы в одну из ночей, когда мы были вместе. Я проснулся от того, что почувствовал, как она плачет. Оказалось, она плакала надо мной. У любящих иногда бывает такое осознание хрупкости и смертности любимого человека, и тогда они плачут от нежности и какой-то боли. И первой это почувствовала она, а не я, хоть со мной ничего в действительности не могло случиться. Случилось с ней. Но я поначалу не умел плакать. Я мог страдать. И мог не понимать ничего, и пытался противостоять судьбе. Только со временем происходящее с нами превратилось в мистерию...


Я не ожидал от себя тогда, что я захочу, что я буду иметь смелость забыться, не замечать того, что происходит, не думать о нем. Такое отношение действительно было смелостью, было отрешенностью, до поры, потому что думать об этом было бессмысленно, и только в глубине сознания оставалось предчувствие, делавшее жизнь какой-то прозрачной и легкой, неповторимой. Именно, легкой. Такой, будто на этой земле тебя ничто не держит и не может держать. Мы чувствовали себя свободными. И мы умели радоваться. Нас ничто не стесняло, мы отдавались всему, что проходило сквозь нас. Это была вечность. Вечная жизнь в раю. И чувство конца только подтверждало эту вечность.


Потому что мы оба были уже будто за гранью.  И нас радовало то, что мы можем быть там вместе. Но судьба разорвала нас, оторвала друг от друга. И в последние наши дни в нас все чаще проникал ужас. Я боялся за нее. Я, остававшийся здесь, задавался вопросом:  «Что такое смерть? И не ужасна ли она ?..»


Помню, как-то раз я проснулся утром от музыки, от перепутанных, странных, даже жутких модуляций, которых поначалу не узнал. Анна играла финал шопеновской второй сонаты. Не траурный марш, который всем известен, а именно финал. Для меня этот финал всегда был критерием того, как человек, исполняющий его, относится к смерти. У одних он звучал просветленно и мистично, у других, как у Микельанджели, жестко и беспощадно... Анна могла играть его так, что меня пробивала дрожь. И поначалу мне стало страшно от музыки Анны в то утро. Но музыка вдруг прервалась. Я ждал, что снова на меня обрушится что-то невыносимо тягостное, ужасное, мучительное. Но звуки снова раздались в полутемной комнате, и я успокоился. Я слышал другое, не то, чего ожидал. Финал шопеновской сонаты звучал радостно и тихо, почти как «Аве Мария» Баха. Будто ребенок доверяется Богу, так Анна его играла...


- Ты знаешь, Джи, я не люблю блаженных снов. Я потом просыпаюсь и плачу от того, что не могла действовать.
- Ты плачешь от того, что они там, а ты здесь. Но тебе не хочется быть там, тебе хочется, чтобы было здесь то, что ты видела.
- Я не верю в то, что там лучше. Мне кажется, что там у человека не остается своей воли, остается только инерция... как в том финале шопеновской сонаты, когда тебя подхватывают и дробят вихри.
            Она умирала. Она смотрела на меня, и из глаз ее катились слезы.
- Что с тобой, тебе плохо, страшно? - спросил я ее.
- Нет,  - сказала она . - Это я о тебе. Бедный... Тебе труднее оставаться, чем мне уходить. Прощай. Я люблю тебя.
         Это были ее последние слова. Потом она тихо лежала какое-то время, держа меня за руку. Вдруг во всем облике ее просиял свет последней отдачи. Душа ее содрогнулась и оставила тело.

       Я оцепенел. Я чувствовал, что не ее, что это меня отделили, отлучили, отшвырнули от врат, раскрывшихся перед нею. Что это меня отвергли и отторли от неизвестного, каким бы оно ни было. Я хотел быть вместе с ней. Так продолжалось годы. Я умирал в своем плаче. Но почему-то не умер.



Что мы можем узнать о тех, кто там? Может, те состояния настолько отличны от наших, что точек соприкосновения и быть не может... По каким признакам мы можем определить их иноземное бытие? По чувству тяжести или, напротив, покоя, возникающих в наших душах при мысли о них?.. Знаешь, Юс, у меня никогда не было вещих снов. Не знаю, почему. Ведь я много думал об этом. Я хотел знать все четко и ясно. У меня в жизни не было потусторонних предупреждений, кроме того, единственного – предупреждения о ее смерти... Не знаю, что движет нами в этом мире, Юс. Знаю только, что это не слепая сила. Но сила эта выше нашего понимания...






. . .

Юстэс вышел на крыльцо. Тяжелое затишье стояло в воздухе. Мрачное, настороженное ожидание грозы. Кусты замерли, плеть дикого винограда у порога обмякла и не шевелилась. Удушливые сумерки, как если бы тьма, залегшая где-то вне пределов досягаемости, втягивала в себя не только свет, но и воздух.

. . .

Гест заснул быстро, почти мгновенно, будто провалился в небытие под гнетом крайней усталости. Будто ему подсознательно хотелось забыться, не чувствовать ничего. Но посреди забытья постепенно стали всплывать островки, сначала смутные, и тут же уходили из памяти, погружаясь обратно, в черное бессознание. И все же через пару часов он проснулся от того, что перед глазами стоял луч твердого белого пламени, и в сознании звучала странная фраза: «Судьба все более закаляла, закаляла и оттачивала мою душу, и создала меч». Этот образ и фраза действительно показались непривычны. Но они относились к нему, к его проявившейся в последний день, в этом доме, реальности. Почему именно так? Почему меч? И что ему делать с этим? За незанавешенным окном полыхнула зарница. Началась гроза, ожидаемая с вечера. Буквально через несколько секунд по стеклу плашмя ударили резкие, крупные капли. Гест уже полностью пробудился и подумал: «Что же произошло за вчерашний день? Откуда пришла эта легкость?» - и вспомнил. Он сумел впервые после случившегося в его жизни раскрыть перед другим человеком свою душу и в этом освободиться, - нет, не освободиться, но перерасти самого себя. Потому что он не видел освобождения в том, чтобы пережитое исчезло. Наоборот. Он хранил этот опыт и не мыслил себя без него. И он желал бы сохранить его навечно, ибо в этом прошлом чувствовал свою суть.
Разразившаяся гроза помогла этому осознанию. Она требовала движения, действия, и она проясняла ум. Гест сел на кровати и какое-то время смотрел в окно, на вспышки молний. Потом поднялся и стал одеваться. Тихо вышел из комнаты, нашел на террасе свой плащ, накинул его, и чуть подождав, будто сверяясь с чем-то, все так же тихо, не желая будить Юстэса, вышел на улицу и прикрыл за собой дверь. В лицо ему ударил ветер и хлестнули струи дождя.
Он пошел по тропе вперед, в тьму, прорезаемую вспышками молний, не обращая внимания на дождь, вернее даже, радуясь ему, радуясь холоду и ветру, будто непогода отвечала на его безмолвные вопросы, на порывы души. Дуб на холме, у которого он отдыхал утром, зловеще высветился на мгновение и снова пропал, в яблоневом саду будто что-то шевелилось, перебирая, как лапы, корявые ветки; то полный тьмы ветер охватывал яблони и гудел в них, похожий на фантастического зверя. Ветер и дождь порой вставали стеной, и идти становилось трудно. Одежды человека вскоре промокли насквозь, но он не сворачивал обратно и не желал замечать холода. Он сам не понимал до конца, что гнало его вперед.
В сполохе молний впереди высветились острова. Корабельные сосны на островах на мгновение вставали под молниями, как погашенные свечи при включенном электричестве, и снова обрушивались во тьму. Человек дошел уже до самых озер и остановился на берегу, вплотную к воде, бурлившей и клокотавшей. Снова над островами зигзагом метнулась молния, отразившись в глазах почти что болью. Человек стал чувствовать холод, но только больше открылся навстречу стихии и не уходил, напряженно вглядываясь вперед. Чего он ожидал? Какого-то явления, какого-то разрешения происходящего вокруг, неожиданного ответа? Но гроза уже сама по себе была разрешением и ответом, и неким существом, в недрах которого он оказался, и он наблюдал пляску и буйство этого существа. Существо поглощало его, и в то же время человек чувствовал себя неким твердым стержнем, неким инородным телом в его нутре и знал, что в конце концов это существо окончательно отторгнет его, выбросит из себя, как кит выбросил на берег пророка Иону из своего чрева. Гроза и вправду понемногу уходила. Она перевалилась на другую сторону островов, тяжело, подобно драконьему брюху, и урчала вдалеке, и над озером остался только стихающий мелкий дождь.
Дождь наводил грусть, от которой хотелось плакать. Гест повернулся и пошел обратно, пошел медленно, в глубине души сожалея об ушедшей грозе. Он снова осознал себя человеком. И он чувствовал усталость и холод, и странную, непривычную душевную опустошенность, будто что-то ушло из его жизни и существа. И все же он понимал, что гроза придала ему сил и помогла, и обретенная сила проявится в будущем неведомыми, неожиданными для него путями. Пустота в душе была не тягостной, напротив, легкой и прозрачной, и более напоминала открывшееся второе дыхание.
В доме Юстэса горел слабый свет, Гест увидел его издалека и сначала не поверил увиденному, приняв этот свет за отражение или отблеск. Когда он вошел в дом, Юстэс сидел у камина в полумраке и подкладывал в огонь щепки, лицо его было наполовину освещено, но когда он обернулся, потемнело против света, только концы волос загорелись оранжевым, и алый отблеск лег на плечи и левую руку со спины.
Гест прислонился плечом к дверному косяку, почувствовав внезапную слабость, в теле будто стоял холодный стержень.
-Ты из-за меня поднялся? - спросил он Юстэса.
-Мне не спится, - ответил Юстэс. - Почему ты ушел?
-Мне тоже не спалось.
И Гест сбросил плащ и опустился рядом с Юстэсом у камина, пытаясь унять вдруг начавшуюся холодную дрожь.


. . .

Солнце просачивалось сквозь занавески, полосой ложилось на стол у окна, и цветы в небольшой вазе загорались легким ореолом. Юстэс смотрел, приоткрыв дверь, с порога на спящего Геста и не решался его будить. Полоса света уже доползла по полу до кровати, Гест лежал лицом вниз, скрестив под собой на груди руки и охватив ладонями плечи, и Юстэс видел выступающие кости его спины. Он подумал, что, должно быть, так неудобно спать, но Гест не двигался и не менял положения. «Странно, - подумал Юстэс. - Где-то я читал, что в таком положении может спать человек, ничего не ожидающий от людей». Он отступил назад и прикрыл дверь в комнату, так и не разбудив спящего. Было уже больше десяти часов утра.
«Каково ему после такой ночи, - подумал Юстэс, выйдя на крыльцо и подставляя лицо утреннему солнцу. - Я и сам проспал. А солнце сегодня хорошее. Да и дождь омыл все вокруг. Благодать!» - Он с наслаждением потянулся, достав руками до верхней балки над дверью, постоял так, держась за нее, и неожиданно для себя чихнул, потом тихо рассмеялся. Травы у тропы колыхались от легкого ветерка, плеть дикого винограда слабо подрагивала и шевелила листьями. Щурясь на солнце, Юстэс смотрел вдаль, на ясную панораму, и глубоко дышал. Потом повернулся и пошел готовить завтрак.
Еще с кухни он услышал плеск воды на крыльце, Гест проснулся и, должно быть, умывается. Гест вошел в кухню, с влажным лицом и руками, и как-то почти смущенно улыбнулся Юстэсу.
-Доброе утро, - сказали они друг другу почти одновременно, и обоих это заставило рассмеяться.
Юстэс протянул Гесту полотенце и пододвинул табурет, но тот не сел, но подошел к окну и стал смотреть на двор, на набирающее силу солнце. Юстэс глазом художника изучал его фигуру и профиль против света, такой взгляд на людей и предметы уже вошел у него в привычку, и потом спросил:
-Завтракать собираешься?
-Можно воды? - попросил Гест.
Юстэс налил и протянул ему чашку с водой, потом собрал на столе завтрак, но Гест все так же смотрел в окно.
-Я поеду сегодня, - неожиданно сказал Гест.
-Что так скоро?
-Чувствую, что так надо. Да и тебя не стоит обременять.
-Ты меня не обременяешь, наоборот. Я буду рад, если ты останешься дольше.
-Я не могу, прости.
Гест обернулся, и только сейчас Юстэс заметил, что выражение глаз у него какое-то болезненное. Он подошел к нему и положил ладонь на его лоб.
-Да у тебя температура, - сказал Юстэс.
-Может быть. Наверное.
-Простудился ты ночью, - сказал Юстэс.
Гест и сам чувствовал, что все-таки заболел, хоть ночью Юстэс сделал все, что только можно было сделать, чтобы это предотвратить.
-Жаль, - сказал Юстэс. - В таком состоянии тебе лучше остаться.
-Нет, Юс. Я поеду.
-Напрасно. Дай имбиря тебе заварю. А ты садись, завтракай. Когда хоть ехать собрался?
-До обеда выберусь, чтобы к вечеру быть в городе.
                -И что тебя так в этот город тянет?
; Мне надо там быть. Хочу я или нет, но я не могу себе позволить отсиживаться в деревне. Хоть тут, конечно, лучше.
                -И что ты там будешь делать?
                -Навещу одного человека. Давно надо было к нему заехать. Но теперь я поеду к нему еще и затем, что он может тебе помочь.
                -Мне?
                -С выставками, твоими и твоего учителя. Ты этого хочешь?
                -Не знаю. Я не знаю, что это за человек.
                -Ты его знаешь. Професор Арнольд.
                -Тот самый профессор?
                -Тот самый.
                -Ты меня удивил. Он же неприступен, как скала.
          -Он любит необычных людей. Хоть в обычной среде он и вправду неприступен.
                -Надо же... Что ж, я не против.
                -Ну и хорошо.
                -Только неужели ты больной к нему поедешь?
                -Поправлюсь.
             -Зря остаться не хочешь, - сказал Юстэс. - Летом в городе и вовсе нечего делать. А тут хорошо. Красиво. Я тебя на своем эскизе изобразил, на картине тоже будет. Интересный сюжет. Ты меня на мысль навел.
                -Так я тебе для этого нужен? - улыбнулся Гест.
                -Может, и для этого тоже. Жаль как-то расставаться.
   Юстэс действительно не хотел отпускать своего гостя, он вдруг осознал, что вчерашний день дал ему очень много. Юстэс порой представлял себя озером. Озером прозрачным и отражающим свет, но не знающим своей глубины. И вот он увидел в другом человеке какую-то меру. Какую-то вертикаль, вошедшую в это озеро и достигшую дна. То, что он соприкасался с Гестом на уровне глубинном, открывало Юстэсу что-то новое и неожиданное, чего он в себе еще не знал. И он хотел лучше узнать это. Хотел посмотреть на себя глазами другого, через призму другой души.
; Знаешь, - сказал Юстэс, - мне до сих пор казалось, будто я самодостаточен. Я был какой-то частью природы, мне хватало этого неба, солнца над головой. А появился ты, и я задумался о человеческом. Оказалось, мне нужно, чтобы меня понимали. Нужно видеть себя со стороны, нужно понимать самого себя. Нужно, чтобы мне помогли раскрыть в себе то, чего я не знаю.
            -Тогда тем более я должен уехать, - грустно улыбнулся Гест.
            -Почему?
            -Ты должен преодолеть свою нужду.
            -Я думал, наоборот. Если есть такая нужда, то должен быть ответ.
            -Ответ будет. Но не сейчас.
                -Ты говоришь загадками.
                -Я еще когда-нибудь приеду, - сказал Гест.
                -Когда?
                -Может быть, в октябре, на пару недель.
                И Юстэс перестал его уговаривать, хоть и недоумевал, почему он не может остаться сейчас.
                За окном ветер качнул провисшую, полную воды клеенку над бочкой, и вода выплеснулась тяжелой струей, и снова все затихло.
                -Ты тоже пойми, - сказал Гест. - Мне сейчас надо побыть одному. Слишком много всего случилось за этот день. И я тоже не ожидал этого.
; Хорошо, - сказал Юстэс и задумался. Каким-то чутьем он стал понимать, что происходит в душе собеседника, но это его даже слегка пугало.
; Однако же одному тоскливо болеть, - сказал Юстэс.
; Бывает по-разному. Может, мне просто требуется очищение.
; Будь осторожнее.
; Я и так осторожен... Пусть будет как будет. У меня уже столько раз происходило подобное, что я привык. А ты не волнуйся. Я приеду осенью, и мы поговорим. Проводи меня.
Юстэс поднялся и пошел за ним к распахнутой двери террасы, солнце встретило и обняло их обоих, и они тоже обнялись, на прощанье, чтобы помнить и верить, чтобы надеяться и любить.


                Начато около 1995 года.
















































Юстэс вышел на крыльцо. Тяжелое затишье стояло в воздухе. Мрачное, настороженное, напряженное ожидание грозы. Кусты замерли, плеть дикого винограда у порога обмякла и не шевелилась. Удушливые сумерки, как если бы тьма, залегшая где-то вне пределов досягаемости, втягивала в себя не только свет, но и воздух.


Гест заснул быстро, почти мгновенно, будто провалился в небытие под гнетом крайней усталости. Будто ему подсознательно хотелось забыться, не чувствовать ничего. Но посреди забытья постепенно стали всплывать островки, сначала смутные, и тут же уходили из памяти, погружались обратно, в черное бессознание. И все же через пару часов он проснулся от того, что перед глазами стоял луч твердого белого пламени, и в сознании звучала странная фраза: «Судьба все более закаляла, закаляла и оттачивала мою душу, и создала меч». Этот образ и фраза действительно показались непривычны. Но они относились к нему, к его проявившейся в последний день в этом доме реальности. Почему именно так? И что ему делать с этим?..
За незанавешенным окном полыхнула зарница. Началась гроза, ожидаемая с вечера. Буквально через несколько секунд по стеклу плашмя ударили резкие, крупные капли. Гест уже полностью пробудился и подумал: «Что же произошло за вчерашний день? Откуда пришла эта легкость?» - и вспомнил. Он сумел впервые после случившегося раскрыть перед другим человеком свою душу и в этом освободиться, - нет, не освободиться, но перерасти самого себя. Потому что он не видел освобождения в том, чтобы пережитое исчезло. Наоборот. Он хранил этот опыт и не мыслил себя без него. И он желал бы сохранить его навечно, ибо в этом прошлом чувствовал свою суть.
Разразившаяся гроза помогла этому осознанию. Она требовала движения, действия, и она проясняла ум. Гест сел на кровати и какое-то время смотрел в окно, на вспышки молний. Потом поднялся и стал одеваться. Тихо вышел из комнаты, нашел на террасе свой плащ, накинул его, и чуть подождав, будто сверяясь с чем-то, все так же тихо, не желая будить Юстэса, вышел на крыльцо и прикрыл за собой дверь. В лицо ему ударил ветер и хлестнули струи дождя.
Он пошел по тропе вперед, в тьму, прорезаемую вспышками молний, не обращая внимания на дождь, вернее даже, радуясь ему, радуясь холоду и ветру, будто непогода отвечала на его безмолвные, смутные вопросы, на порывы души. Дуб на холме, у которого он отдыхал утром, зловеще высветился на мгновение и снова пропал, в яблоневом саду будто  шевелилось что-то живое, перебирая, как лапы, корявые ветки; то полный тьмы ветер охватывал яблони и гудел в них, похожий на фантастического зверя.  Ветер и дождь порой вставали стеной, и идти становилось трудно. Одежда человека вскоре промокла насквозь, но он не сворачивал обратно и не желал замечать холода. Он сам не понимал до конца, что гнало его вперед.
В сполохе молний впереди высветились острова. Корабельные сосны на островах на мгновение вставали под молниями, как погашенные свечи при включенном электричестве, и снова обрушивались во тьму. Человек дошел уже до самых озер и остановился на берегу, вплотную к воде, бурлившей и клокотавшей. Снова над островом зигзагом метнулась молния, отразившись в глазах почти что болью. Человек стал чувствовать холод, но только больше открылся навстречу стихии и не уходил, напряженно вглядываясь вперед. Чего он ожидал? Какого-то явления, какого-то разрешения происходящего вокруг, какого-то неожиданного ответа? Но гроза уже сама по себе была разрешением и ответом, и неким существом, в недрах которого он оказался, и он наблюдал пляску и буйство этого существа. Существо поглощало его, и в то же время он чувствовал себя неким твердым стержнем, неким инородным телом в его нутре, и человек знал, что в конце концов это существо окончательно отторгнет его, выбросит из себя, как кит выбросил на берег пророка Иону из своего чрева, но выбросит изменившимся. Гроза и вправду понемногу уходила. Она перевалилась по другую сторону островов, тяжело, подобно драконьему брюху, и урчала вдалеке, и над озером остался только стихающий дождь.
Дождь наводил грусть, от которой хотелось плакать. Гест повернулся и пошел обратно, пошел медленно, в глубине души сожалея об ушедшей грозе. Он снова почувствовал себя человеком. И он чувствовал усталость и холод, и странную, непривычную душевную опустошенность. И все же он понимал, что гроза придала ему сил и помогла, и обретенная сила проявится в будущем неведомыми, неожиданными для него путями. Пустота в душе была не тягостной, напротив, легкой и прозрачной, и более походила на открывшееся второе дыхание.


В доме Юстэса горел слабый свет. Гест увидел его издалека и сначала не поверил увиденному, приняв этот свет за отражение или отблеск. Когда он вошел в дом, Юстэс сидел у камина в полумраке и подкладывал в огонь щепки, лицо его было наполовину освещено, но когда он обернулся, потемнело против света, только концы волос загорелись оранжевым, и алый отблеск лег на плечи и левую руку со спины.
Гест прислонился плечом к дверному косяку, почувствовав внезапную слабость, в теле его будто стоял холодный стержень.
-Ты из-за меня поднялся? - спросил Гест.
-Мне не спится, - ответил Юстэс. - Зачем ты ушел?
-Мне тоже не спалось.
И Гест сбросил отяжелевший от влаги плащ и опустился рядом с Юстэсом у камина, пытаясь унять вдруг начавшуюся холодную дрожь.



. . .

Солнце просачивалось сквозь занавески, полосой ложилось на стол у окна, и цветы в небольшой вазе загорались легким ореолом. Юстэс смотрел, приоткрыв дверь, с порога на спящего Геста и не решался его будить. Полоса света уже доползла по полу до кровати, Гест лежал лицом вниз, скрестив под собой на груди руки и охватив ладонями плечи, и Юстэс видел выступающие кости его спины. Он подумал, что, должно быть, так неудобно спать, но Гест не двигался и не менял положения. «Странно, - подумал Юстэс. -  Где-то я читал, что в таком положении может спать человек, ничего не ожидающий от людей». Он отступил назад и прикрыл дверь в комнату, так и не разбудив спящего. Было уже больше десяти часов утра.
«Каково ему после такой ночи, - подумал Юстэс, выйдя на крыльцо и подставляя лицо утреннему солнцу. - Я и сам проспал. А солнце сегодня хорошее. Да и дождь омыл все вокруг. Благодать!» - Он с наслаждением потянулся, достав руками до верхней балки над дверью, постоял так, держась за нее, и неожиданно для себя чихнул, потом тихо рассмеялся. Травы у тропыт колыхались от легкого ветерка, плеть дикого винограда слабо подрагивала и шевелила листьями. Щурясь на солнце, Юстэс смотрел вдаль, на ясную панораму, и глубоко дышал. Потом повернулся и пошел готовить завтрак.
Еще с кухни он услышал плеск воды на крыльце, Гест проснулся и, должно быть, умывается. Гест вошел на кухню, с влажным лицом и руками, и как-то почти смущенно улыбнулся Юстэсу.
-Доброе утро, - сказали они друг другу почти одновременно, и обоих это заставило рассмеяться.
Юстэс протянул Гесту полотенце и пододвинул табурет, но тот не сел, но подошел к окну и стал смотреть на двор, на набирающее силу солнце. Юстэс глазом художника изучал его фигуру и профиль против света, такой взгляд на людей и предметы уже вошел у него в привычку, и потом спросил:
-Завтракать собираешься?
-Можно воды? - попросил Гест.
Юстэс налил и протянул ему чашку с водой, потом собрал на столе завтрак, но Гест все так же смотрел в окно.
-Я поеду сегодня, - неожиданно сказал Гест.
-Что так скоро?
-Чувствую, что так надо. Да и тебя не стоит обременять.
-Ты меня не обременяешь, наоборот. Я буду рад, если ты останешься дольше.
-Я не могу, прости.
Гест обернулся. И только сейчас Юстэс заметил, что выражение глаз у него какое-то болезненное. Он подошел к нему и положил ладонь на его лоб.
-Да у тебя температура, - сказал Юстэс.
-Может быть. Наверное.
-Простудился ты ночью, - сказал Юстэс.
Гест и сам чувствовал, что все-таки заболел, хоть ночью Юстэс сделал все, что только можно было сделать, чтобы это предотвратить.
-Жаль, - сказал Юстэс. - В таком состоянии тебе лучше остаться.
-Нет, Юс. Я поеду.
-Напрасно. Дай имбиря тебе заварю. А ты садись, завтракай. Когда хоть ехать собрался?
-До обеда выберусь, чтобы к вечеру быть в городе.
-И что тебя так в этот город тянет?
-Мне надо там быть. Хочу я или нет, но я не могу себе позволить отсиживаться в деревне. Хоть тут, конечно, лучше.
-И что ты там будешь делать?
-Навещу одного человека. Давно надо было к нему заехать. Но теперь я поеду к нему еще и затем, что он может тебе помочь.
-Мне?
-С выставками, твоими и твоего учителя. Ты этого хочешь?
-Не знаю. Я не знаю, что это за человек.
-Ты его знаешь. Профессор Арнольд.
-Тот самый профессор?
-Тот самый.
-Ты меня удивил. Он же неприступен, как скала.
-Он любит необычных людей. Хоть в обычной среде он и вправду неприступен.
-Надо же... Что ж, я не против.
-Ну и хорошо.
-Только неужели ты больной к нему поедешь?
-Поправлюсь.
-Зря остаться не хочешь, - сказал Юстэс. - Летом в городе и вовсе нечего делать. А тут хорошо. Красиво. Я тебя на своем эскизе изобразил, на картине тоже будет. Интересный сюжет. Ты меня на мысль навел.
-Так я тебе для этого нужен? - улыбнулся Гест.
-Может, и для этого тоже. Жаль как-то расставаться.
Юстэс действительно не хотел отпускать своего гостя, он вдруг осознал, что вчерашний день дал ему очень много. Юстэс порой представлял себя озером. Озером прозрачным и отражающим свет, но не знающим своей глубины. И вот он увидел в другом человеке какую-то меру. Какую-то вертикаль, вошедшую в это озеро и достигшую дна. То, что он соприкасался с Гестом на уровне глубинном, открывало Юстэсу что-то новое и неожиданное, чего он в себе еще не знал. И он хотел лучше узнать это. Хотел посмотреть на себя глазами другого, через призму другой души.
-Знаешь, - сказал Юстэс, - мне до сих пор казалось, будто я самодостаточен. Я был какой-то частью природы, мне хватало этого неба, солнца над головой. А появился ты, и я задумался о человеческом. Оказалось, мне нужно, чтобы меня понимали. Нужно видеть себя со стороны, нужно понимать самого себя. Нужно, чтобы мне помогли раскрыть в себе то, чего я не знаю.
-Тогда тем более я должен уехать, - грустно улыбнулся Гест.
-Почему?
-Ты должен преодолеть свою нужду.
-Я думал, наоборот. Если есть такая нужда, то должен быть ответ.
-Ответ будет. Но не сейчас.
-Ты говоришь загадками.
-Я еще когда-нибудь приеду, - сказал Гест.
-Когда?
-Может быть, в октябре, на пару недель.
И Юстэс перестал его уговаривать, хоть и недоумевал, почему он не может остаться сейчас.
За окном ветер качнул провисшую, полную воды клеенку над бочкой, и вода выплеснулась тяжелой струей, и снова все затихло.
-Ты тоже пойми, - сказал Гест. - Мне сейчас надо побыть одному. Слишком много всего случилосьт за этот день. И я тоже не ожидал этого.
-Хорошо, - сказал Юстэс и задумался. Каким-то чутьем он стал понимать, что происходит в душе собеседника, но это его даже слегка пугало.
-Однако же одному тоскливо болеть, - сказал Юстэс.
-Бывает по-разному. Может, мне просто требуется очищение.
-Будь осторожнее.
-Я и так осторожен... Пусть будет как будет. У меня уже столько раз происходило подобное, что я привык. А ты не волнуйся. Я приеду осенью, и мы поговорим. Проводи меня.
Юстэс поднялся и пошел за ним к распахнутой двери террасы, солнце встретило и обняло их обоих, и они тоже обнялись, на прощанье, чтобы помнить и верить, чтобы надеяться и любить...
               


                Начато около 1995 года



 


-


Рецензии