Письмо духовника

Когда Андрей вернулся в Посад, он увидел ее прямо возле подъезда своего дома – высокую и прямую, в черном платке и длинной, подобной подряснику юбке. Она казалась ему худее обыкновенного, лицо было усталым и осунувшимся и лишь глаза напоминали ту прежнюю Ксению, которую он знал.
- Добрый день! А я к тебе. Приходила раньше, да сказали – уехал. - Она достала из сумочки и протянула Андрею большой конверт, на котором нетвердой рукой старца Варнавы было выведено «Андрею, бывшему семинаристу».
- Это тебе. Когда писал, не знаю. – Сказала Ксения. – Уже после смерти батюшки, мы разбирали келию, и нашли в его бумагах, среди фотографий.
Она как-то вдруг замолчала, будто намереваясь сказать что-то еще, но передумав.
- А когда он умер? – Тихо и сдержанно спросил Андрей, глядя на асфальт. Руки его переворачивали заклеенный конверт.
- В Светлый Четверг. Позавчера семнадцать дней было. На Пасху еще водили причащать в храм, а во вторник стал со всеми прощаться. Соборовался. И как-то тихо так в четверг утром отошел. Я думала, ты знаешь.
Ксения вздохнула.
- Теперь молится там за нас. О тебе не говорил ничего, но потом в бумагах мы нашли это письмо. Батюшка видимо знал.  А когда написал, даже не знаю. – Медленно повторила она, словно эта мысль не давала ей покоя. – Он в последнее время стал многое забывать. То вспомнит, а то опять забудет. Может быть, в самом письме есть дата. Возможно, написал раньше, да не передал тебе. Ты знаешь, такое бывало. Помолится, помолится, да и положит в ящик стола.
Андрей бережно убрал письмо во внутренний карман ветровки.
- Так что нет сейчас с нами нашего батюшки, - подытожила Ксения.
- А где похоронили?
- В Деулино. Съездите с Ольгой. У вас же машина. А я поручение батюшки выполнила, пойду. А то бабуля болеет.
Кивнув головой, она пошла в направлении Лавры, а Андрей, провожал ее взглядом, пока одетая в черное фигурка, не скрылась за углом дома. Потом вздохнул и стал медленно подниматься по лестнице. Ольги дома не было. Окна были задернуты шторами, из-за которых пробивался дневной свет облачного непогожего дня. Андрей наполовину отдернул штору, потом опустился в кресло и вынул письмо.
Он предполагал, что это произойдет, только едва ли думал, что все случится именно так – в его отсутствие и что ему никто о том не сообщит. «Значит, батюшка вспомнил обо мне». Андрей надорвал край конверта, но передумал – взял ножницы и аккуратно отрезал самую кромку плотной почтовой бумаги. Его взору вновь предстал неровный батюшкин почерк. Страницы были пронумерованы, как всегда это делал отец Варнава. Андрей взял первую страницу  объемного письма и начал читать.
«Чадо мое Андрей! Божья милость да пребудет с тобою!».
Андрей хорошо знал эту руку, эти застывшие в полупоклоне буквы.
 «Хочу написать тебе о священном сане, который тебе предлагали, и принять который пока ты еще не решился. Я долго размышлял о твоем нежелании и на память мне пришел рассказ одного нашего Лаврского старца – нашего миленького, ушедшего так рано от нас и почему-то вспомнившегося мне сегодня отца Патермуфия. Когда-то (ты знаешь), я учился в семинарии и все мои мысли были только о монастыре. Я стремился подражать древним подвижникам и совсем не хотел принимать священного сана, а принял его только будучи в монастырских стенах, за послушание. Я считал тогда, как и ты, думаю, считаешь сейчас, что другие более достойны, и в Церкви из огромного количества верующих Господь найдет кого избрать на мое или твое место. Благочинный Лавры на мои отказы от сана сказал мне в свое время: «Не забывай, что ты монах и должен слушаться наместника и старшую братию», и только так я принял священный сан. Когда я служил после хиротонии сорокоуст, в обитель был принят один старенький монах – отец Патермуфий. Родом откуда-то из-под Рязани, он был сначала священником, потом принял постриг и служил где-то на Кубани. Мирского имени его я не знал. Он очень любил службы вообще и любил служить, то есть литургисать, сам. Во время моего сорокоуста, его просили подучить меня, и он всегда служил со мною вместе. Но и потом, несмотря на его болезнь, даже если его не записывали, он всегда молился в алтаре и с удовольствием исполнял послушание пономаря – такой седенький, невысокого роста. Однажды после службы, разоблачаясь, я признался ему, что не хотел принимать сана. На это он ответил мне, что ни говорить, ни даже думать так не следует и рассказал мне историю из своей жизни, которую я  хочу записать сейчас для тебя. Кроме названий сел, которые я позабыл, все остальное в ней – правда.
«После революции я служил единственным священником в действующей церкви одного небольшого южнорусского села. И хоть всегда веровал во Христа и Его Пречистую Матерь, но, со временем, пообвыкся, и требы исполнять ленился. Да и самую святую литургию, должен признаться, тоже иногда переносил. А подумаю, что недостоин - и тем охотнее убеждаю сам себя, что не следует служить теперь, а лучше попозже, когда подготовлюсь – в праздники. По-видимому, за это Господь и послал мне это испытание и наказание. Тогда шла гражданская война, время было неспокойное. То белые в село войдут, то красные.  В соседнем селе арестовали и расстреляли диакона, а священник успел сесть на тройку и уехать. Когда бабы слышали где-то вдалеке звуки выстрелов, только крестились, до того это стало для всех привычным. Подошел к концу великий пост, и я служил страстную седмицу один, без диакона. Понедельник отслужил, вторник. Среду отслужил. Четверток с евангелиями. В пяток плащаницу вынес. А в великую субботу, уже после заутрени, когда зачал служить литургию, в алтарь ко мне забежал мальчик. Его мать послала сказать, что в село въехали военные на конях и с винтовками, кого-то ищут. Я спрашиваю: «Белые или красные?». А он не знает. А мне как службу останавливать? Такой день! Христос во гробе лежит. Вроде не стреляют пока, не слышно. Я продолжаю. Запели: «Да молчит всяка плоть человеча и ничтоже живое в себе да помышляет. Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит со славою заклатися и датися в снедь верным…». Вышел я на амвон, смотрю – а люди из храма поуходили, каждый в свой двор. Человек шесть осталось, да четверо певчих моих – поют по-прежнему. Занес я Чашу в алтарь, и когда ставил ее, первые выстрелы услышал. «Рядом, в селе», - думаю я, а руки, по привычке делают, что должно, а певчие продолжают: «Предъидут бо Ему лицы ангелстии, многоочитии херувимы и шестокрилатии серафимы, лицы закрываху… ». Когда закрывал врата, видел, как еще кто-то из храма выходил. Произнес ектенью, начал евхаристический канон, слышу по песнопениям, что сократился мой хор и уже где-то возле апсиды храма раздается другой хор – конское ржание, громкие голоса, ругань, кто-то словно стегает кого. Произнес я возглас: «Даде святым своим учеником и апостолом рек: примите, ядите, сие есть самое пречистое тело мое, еже за вы ломимое во оставление грехов», хор мой пропел «Аминь». А когда я следущее возгласил:  «Пийте от нея вси, сия есть кровь моя Новаго Завета, яже за вы и за многи изливаемая…», окончание моего возгласа заглушили шум хлопанья дверей, голоса, женский истошный визг. Раздалось четыре выстрела уже внутри храма, кто-то застонал и упал. Во мне словно захолонуло все. И вместе со страхом оцепенение напало. «Куда бежать? – Думаю. - Один вход в алтарь – через храм. Сейчас и сюда зайдут те же и мой час настал. Одно заступление – Господь, передо мною Его потир». Повалился я ниц перед святым престолом и шепчу: «Господи, спаси! Господи, помилуй!», а в голове крутится: «сейчас сюда ворвутся, несколько мгновений у меня и есть». Только замечаю, что вместо «Господи, спаси!» губы мои сами шепчут слова других молитв а именно: «Твоя от твоих тебе приносящее о всех и за вся. Еще приносим Ти  словесную сию службу и просим и молим и мили ся деем низпосли Духа Твоего Святаго на ны и на предлежащия дары сия». Будто кто руководит мною, и, лежа перед престолом, я, по памяти продолжаю из литургии: «Господи, Иже пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолом твоим низпославый, того, Благий, не отыми от нас, но обнови нас молящихтися». Вижу – никто не входит в алтарь, тишина. Я поднялся, но не вставая с колен, и так по памяти из литургии Златоуста и продолжал пока не совершил все установленное. И с каждым словом, слетавшим с уст моих, в груди своей все меньше страха и все больше тепла чувствовал, так что «В первых помяни Господи…» уже громко как в начале службы воскликнул, но только никто мне из храма не отозвался. Тогда взял я служебник и, глотая слезы, продолжил службу, уже не таясь. И «Отче…» запел. Пою и плачу и без разницы мне уже, что в меня сейчас стрелять начнут. А когда причастился – такая радость меня наполнила, что и передать не могу. Смотрел я в настенные лики святителей вокруг меня, и мне казалось, что вижу их иными, новыми глазами. Твердое уверение в истинности веры нашей коснулось меня тогда. Я открыл врата, чтоб с чашей выйти. Смотрю – лежит моя псаломщица Мария в луже крови, а подле нее Тихоныч-старичок и Фотиния, и последние двое ноты держат, а глаза их не видят уже. Но вместе с этим, меня не покидало чувство, что я не один, что храм полон молящимися, только я их не почему-то не вижу. Это чувство, ощущение было очень живым, я никогда его не забуду и подобного у меня не возникало более никогда в жизни. Повернулся я лицом к престолу, облокотился на него, глаза закрыл. Не знаю, сколько времени так простоял, но помню лишь – мысль меня посетила, что должен выйти причащать. Взял Чашу и на солею. «Со страхом Божиим и верою приступите», а у самого вся фелонь в слезах. И тут смотрю – чудо. Выползает из-под лавки девочка лет шести и за ней мальчик еще меньше. Идет она ко мне и его за руку тянет, не отпускает. Глазики у нее от ужаса большие, но не плачет. Я говорю им:
- Вы откуда?
А она:
- Нам мама сказала, под лавку полезай и сидеть тихо, пока я не приду, или батюшка не позовут. А сама убегла из храма.
- Как зовут тебя? – Спрашиваю.
- Нюра.
- А братика?
- Андрей.
Причастил я их, посадил на солее за иконой, это место со входа не просматривалось, сказал не уходить, но сидеть ждать меня тихо, как под лавкой.
Закончил всю службу, в алтаре сосуды убрал, тогда и к ним вышел. Сначала детей домой отвел, бабке их на руки сдал, а потом певчих своих пошел к погребению готовить. Фотинию родственники забрали, а у Тихоныча и Марии никого в этом селе не было. Копал я могилы им и думал: «Вот, вчера в черном служил, сегодня в белом, а завтра должен в красном. А вы, мои певчие миленькие – со Христом и сегодня, потому как сегодня Христос как и вы во гробе лежит. Со Христом будете и завтра – в раи. А я здесь, на грешной земле». Вот с тех пор я уже людей не боялся и службы, по божьей милости, полюбил. Тогда я положил в себе отслужить сорокоуст по убиенным певчим. И отслужил его. Сначала сам и служил и пел, потом одна старушка помогала, но никто меня не тронул. Иногда трудно было утром вставать, но я будто еще во сне слышал голос «Патермуфий! Патермуфий!» и поднимался. Так отслужил сорок дней, а на третий день после окончания сорокоуста меня арестовали. Прав ты, Варнава, что недостойны мы, но такая великая сила Божия в святом таинстве заключена, - добавил он мне тогда, - что приобщает нас к небесной Церкви – Ангелам и святым, так, что познаются они нам как стоящие рядом с нами сотаинники наши. И, если уж Христос сподобил тебя благодати, держись, Варнава, за нее крепко, - говаривал он. – Святой Литургии не заменит тебе ничто. Все другое – пустота, если хоть раз вкусил ты этой небесной радости Христа и святых Его».
Отец Патермуфий пожил в обители годика четыре. У него был туберкулез и вскоре он отошел от нас к своим певчим и своей матушке, скончавшейся несколькими годами раньше его пострига. Божественная благодать, что врачует немощствующая и исправляет пришедшее в негодность, да не оставит и тебя, чадо.
Остаюсь твоим духовником, недостойный и немощный иеромонах Варнава».
Андрей положил письмо на стол и, откинувшись на спинку кресла, задумался. Ему вспомнились долгие зимние вечера, в которые он читал старцу правило в его маленькой келийке, когда учился в семинарии.  Пришла ему на память и последняя его встреча с духовником, и его постоянное желание, чтобы он – Андрей стал священником.
Перед глазами у него проходили кадрами из фильма эпизоды из прошлого: знакомая невысокая фигурка отца Варнавы, затем он вспомнил хрупкого почти прозрачного отца Михаила, добрую улыбку грузного архимандрита Михея, высокого и сурового внешне отца Наместника. Потом перед его мысленным взором предстала проходная - маленький деревянный домик с вечно измотанным дежурным. Это был тот кордон, за которым начиналась неизвестная для многих, загадочная и вожделенная жизнь насельников монастыря. Какая она – не знал никто, кроме живших за этими зелеными воротами, в этих белокаменных старинных стенах и корпусах. Но если заключенные в них кельи были недоступны, то проходная – окошечко монахов в мир видимый, была всегда на виду, и ежедневно множество богомольцев – мужчин, а больше – женщин атаковывали ее. Они звонили с ее телефона разным отцам игуменам и архимандритам, оставляли письма и передачки для иеромонахов, горячо любимых и уважаемых ими отцов. Проходная служила связующим мир и келью звеном, звеном неотъемлемым от самого монастыря.
Раньше Андрей несчетное число раз проходил через нее, пробегал, как через спасительные ворота от вопрошающих о здоровье любимых ими, но далеких от них духовников к тому, чье последнее письмо лежало сейчас перед ним.
Андрей встал и до конца отдернул шторы, впуская в комнату сдерживаемый ими доселе мягкий, солнечный свет. День распогодился, и свет залил комнату, коснувшись исписанных батюшкой страниц. Но затем, словно этого показалось ему недостаточным, Андрей открыл само окно. Было около пяти часов и его слуха коснулся далекий колокольный звон. Негромкие, заглушаемые расстоянием и шумами дорог колокола все-таки наполняли своими языками небо и землю, разнося всюду как прежде радостную весть о Воскресении Христа. И сердце Андрея стучало в унисон этим колоколам, таким знакомым боем звавшим его в некогда близкий и понятный ему мир – мир, в который ему однажды надлежало вернуться.


Рецензии