Цирк

Весь день шел теплый дождь – голубой, если смотреть на него сквозь занавеску, и зеленый, если глядеть на капли, повисшие на концах тополевых листьев. К вечеру он перестал, и заспанное красное солнце, выкатилось из скомканного одеяла туч.

Мы с Мироновым Сашкой хотели идти на двор, но нас не пустили. Сыро, сказали, намокнете, измажетесь – лучше дома сидите.
Тогда мы пошли в общий коридор и сели на деревянный приступок перед лестницей. Он был вроде ступеньки, но торчал почему-то сбоку, прямо из дощатой стены, за которой когда-то была дверь.
В коридоре пахло примусом и жареной на сале картошкой, которую тетя Маруся готовила на ужин. На окне, позолоченная поздним солнцем, стояла большая кастрюля, где плавали малосольные огурцы, переложенные укропными зонтиками, смородиновым листом и розоватыми зубчиками молодого чеснока.

Заметив, куда я смотрю, Сашка поднялся и вытащил из под звонко брякнувшей крышки нам по огурцу – крепкому, сладко-соленому в мелких твердых пупырях.
– Айда на двор, а? – откусив сразу половину, с набитым ртом предложил он. – Никто не хватится…
– Не могу, – вздохнула я, любуясь своим огурчиком. – Я обещала хорошо себя вести.
– Зачем? – удивился Сашка, ясно же, что задарма никто такое обещать не станет.
– Меня тогда в цирк возьмут.
– Ух ты! – завистливо ухнул он. – А когда?
– В выходной. Потерплю уж…
– Ага, – понимающе сказал Сашка. – Что, прям в Тулу поедете?
Я кивнула, стараясь не очень задаваться.
– Да-а, далеко… – уважительно протянул он. – На поезде поедете? Ночью?
Ох нет, столько счастья человеку не вынести.
– На автобусе, – сказала я, – утречком.
– Клоуны будут? – деловито расспрашивал Сашка. – А тигры?
Про это я не знала.
– Сказали, слон будет. Он знаешь, какой огромный – как два этажа!
Зверя размером с наш дом я вообразить не могла. Сашка наверно тоже. Задрав голову, он посмотрел на потолок:
– Как же такой в цирке поместится?

Я пожала плечами и стала есть свой огурец. И сквозь хруст в ушах услыхала странный звук за спиной, упиравшейся в теплые шершавые доски. За ними была запертая сто лет назад комната, заваленная рухлядью: сломанными стульями, истлевшими газетами и тряпьем. Я перестала жевать и уставилась на Сашку:
– Слышишь?
В заколоченной комнате кто-то был.

Сашка встал на приступок и прильнул глазом к щели в рассохшихся досках.
– Ну? – отчего-то шепотом нетерпеливо спросила я, – чего там?
– Свистит, – сказал он. – И корябает будто.
Я прижалась ухом к стенке. Кто-то скребся за ней, словно когти точил. И сипло посвистывал.
– Прячется… – шепнул Сашка.
Я оттеснила его от щелки, и заглянула сама. Никого. Таинственно громоздятся в сумерках брошенные вещи. Тихо. И вдруг слабый свист, а потом настойчивое царапанье где-то в углу.
– А вдруг там вор? – горячий Сашкин шепот дунул мне прямо в ухо. – Дырку проковыряет, и сюда вылезет.
– А свистит он зачем? Чтоб не скучно было?
– Может, это не он, – неуверенно возразил Сашка. – Может, их двое, и этот, который свистит – на шухере.
– Нет, – послушав еще, сказала я. – не человек это.
– А кто ж?
– Не знаю. Но это не живое…
– Мертвяк, думаешь? – Сашка поежился, но не испугался. – Да ну тебя! Залез кто-нибудь и все.
Я молча поджала губы: ладно, мол, думай, что хочешь. Но он уже завелся:
– Живое! Спорим?
– Спорим, – согласилась я, и сунула в рот остаток огурца.

Он решительно подергал старые рыхлые доски и выбрал ту, что потоньше:
– Вот эту давай.
Вдвоем мы ухватились за верхний край, и рванули на себя. Доска не поддалась. Тогда мы покрепче уперлись коленками, навалились дружно и дернули еще разок. Под животом у меня что-то хрустнуло и… стало ясно, что Сашка проспорил.

Мрачная комната, открывшаяся в проломе – одну доску мы выдрали, другая сломалась – была пуста, если не считать разного хлама. Серые от грязи, давно потерявшие цвет обои, висели клочьями. В дальнем углу сверху отклеился порядочный их пласт вместе с приставшей к нему дранкой. Завернувшийся край шевелился от сквозняка, и шоркал по стенке, производя тот самый загадочный звук, да свистел в треснувшем оконном стекле ветер.
– Ну, кто был прав? – с торжеством сказала я.
– Ой, чего мы натворили… – протянул Сашка.
Оглядев учиненную поруху, я чуть не заревела с досады: возьмут меня теперь в цирк, как же! Скажут: «А кто обещал хорошо себя вести?»
Тут в квартире Мироновых хлопнула дверь.
– На меня все вали, поняла, – успел предупредить Сашка прежде, чем на нас налетела тетя Маруся.

Про воров и мертвяков она слушать не стала. Схватила Сашку за шкирку, затрясла, запричитала: «Это кто сделал, а? Кто стенку разворотил?!»
– Тетечка Маруся, пустите его, – молила я.
– А ты что его защищаешь? – напустилась она на меня, – Вместе небось хулиганили? Вот я родителев твоих позову! Все им скажу! Разорители!
– Не надо! – крикнул Сашка, которого наконец перестали трясти. – Это я поломал, – и сделал мне страшные глаза: «молчи!»
– Уж я знаю, кто! – бушевала тетя Маруся. – Вот я тя, стервеца, к папке-то сведу!
Быковато склонив голову, Сашка стойко терпел трепку.

Наконец тетя Маруся выдохлась, отпустила Сашку, и вытерла руки о фартук. Потом обернула его краем горячую ручку сковороды с картошкой, и все еще бранясь, унесла ее в комнаты. Сашку ужинать не позвала.
– Что теперь будет? – испугано спросила я.
– Гляди, чтоб она мамке твоей не нажалилась, – буркнул Сашка. – А то будет тебе цирк…

В непрестанной тревоге я стала следить, не исполнит ли тетя Маруся свою угрозу. Но она хлопотала по хозяйству и всякий раз пробегала мимо – я переводила дух. Пролом в стене леоновский папа заделал свежими досками. Насупленный Сашка переминался рядом, подавал отцу то молоток, то гвозди. На меня он не глядел.

В конце недели всё наконец решилось. Меня позвали: «Ну, ты хорошо себя вела?» Я не знала, что отвечать (вдруг тетя Маруся все же наябедничала?) и молчала, потупившись. Меня погладили по головке, и велели собираться: завтра едем. Душа моя преисполнилась буйной радости. Она разгоралась во мне с первого дня, с рокового «Если… то поедем в цирк». Каким трудным, прямо-таки невыполнимым оказалось это «если» – не грязнить платье, ничего не делать без спросу, ни с кем не ссориться и не драться… список был такой длинный. Но ожидание счастья уже поселилось во мне, немыслимо было от него отказаться. Оно сидело глубоко внутри, и грело, что бы я ни делала. И вот, наконец, едем! Сбылось! Все исполнилось, как я ждала и мечтала. Только еще лучше.

Цирк блистал цветными огнями, бухал барабанами и дудел золотыми трубами. Он был весь круглый – даже крыша, и такой громадный, что вместил бы хоть сто слонов! Там кричали «Алле оп!» и делали изумительные вещи: вертели на пальце тарелочки, кувыркались на ходулях, маленький лысый дядька в красном колпаке пыхал огнем, как змей-горыныч, а женщина-змея изогнувшись, кусала себя за попу, к которой был приделан сверкающий чешуей хвост. Бородатый верблюд катал разодетых в пух и прах обезьянок, а усатый фокусник в черном плаще взял и отпилил одной тете голову. Но она не расстроилась, и все равно ему улыбалась.

В антракте мне купили мороженое на палочке и длинную-предлинную серебряную конфету, завернутую в шуршащую фольгу и перевитую розовой бумажной тесемкой – такую красивую, что жаль было есть ее.
Во втором отделении явился наконец и слон. Не такой большой, как я думала, но очень умный. Он даже знал буквы. Дрессировщик показывал ему азбуку и, если нарочно называл не ту букву, слон сердито мотал головой и протестующе ревел. Еще он умел танцевать, стоя на шаре и кланяться, подогнув толстые передние ноги.

Но больше всех веселили зрителей клоуны – Толстый и Тонкий. Они делали разные глупости – очень смешные и вообще баловались. Но их никто не ругал. Наоборот, все хлопали и кричали «Браво». И я.
Когда слона увели, клоуны опять выскочили на манеж. У Тонкого была крыса на веревочке, он крутил ее над головой и кидал в зрителей. Все визжали и орали. Я мечтала, чтоб Тонкий кинул в меня – я не боюсь. Но тут дядьки в синих рубахах вынесли на арену блестящие лесенки, горки, тумбы и принялись строить из них что-то в середине манежа. А клоуны придумали красть у дядек разные вещи. Толстый дразнил их крысой, а Тонкий тащил то отвертку, то моток проволоки. А когда спер целый ящик с инструментами, дядьки разозлились и стали их ловить. Тонкий убежал, а Толстый попался.

Один дядька снял широкий ремень и, нагнув Толстого, стал его лупить – было много пыли. Толстый рыдал как фонтан, из глаз его били длинные струи. Вокруг хохотали, согнувшись в три погибели. А я злилась на Тонкого: зачем он бросил друга на расправу! Потом дядьки отпустили Толстого. Он отполз в сторонку, погрозил им кулаком, и вытащил из штанов… подушку.
Тем временем дядьки построили горки-лесенки и ушли, а на манеже стали выступать хорошенькие беленькие собачки. Потом цирк кончился и мы поехали домой.

В автобусе я села у окна – смотреть на вечереющие дали. Автобус плыл в ромашковых полях, над нами медленной рекой текли кремовые облака и утекали за окоём, отмеченный голубой щеточкой лесов на горизонте – туда, где мы больше никогда их не увидим. От этого – от того, что все проходит и кончается – и цирк прошел, и облака уплывают, стало грустно. А некоторые вещи все равно остаются, думала я. Вот Тонкий бросил Толстого – куда это денется? Это уж навсегда. И мы с Сашкой тоже вместе нахулиганили, а наказали его одного. Потому, что я в цирк хотела… И этого уж не изменишь. Почему так?
– Ма, – я подергала дремлющую мать за рукав, – А почему Тонкий оставил Толстого и сам убежал?
– А? – сонно вскинулась мать, – кто убежал?
Я замерла в тайном страхе, вдруг она сейчас скажет… правду?
– Тощий-то? – мать немного подумала. – Ну у него ж не было подушки в штанах. Что же ты конфету не ешь? – спросила она.
Серебряная палочка в розовой обвязке все еще лежала нетронутая у меня на коленях.
– Сашке отдам, – внезапно решив это, сказала я и, отвернувшись, стала опять смотреть в окно на тлеющие полосы заката. Автобус мерно потряхивало на ухабах. До города еще ехать и ехать. В дальних деревнях на краю мира зажигались уютные желтые огоньки.


Рецензии