Какая-то любовь

Игорь к художникам относился несерьезно. Можно сказать – не замечал вовсе. Был у них один в классе. В художественную школу ходил. И так как жил неподалеку от Игоря, то встречался иногда в выходные или каникулы с мольбертом и в лихо заломленном берете, как почти все художники на автопортретах.
– Малюет, – чеканил отец, словно выносил приговор. Игорю хватало, чтобы разочароваться, не утруждаясь сомнениями.
А сейчас, когда с ним происходило что-то странное, и он мгновенно уносился далеко отсюда, часто представлял себя у замерзшего, разрисованного инеем окна и себя – шестилетнего. Он уже хорошо читал, а еще лучше считал, потому что все в доме были математики, старшие сестры выигрывали с отличием олимпиады, щелкая отточенными мозгами любые замысловатости алгебраических задач. Но всякие отточенные формулировки и бесконечные вариации в вопросах широчайшей математики демонстрировал отец – преподаватель вуза. Мать тоже бралась во внимание – ибо учила математике в школе.
Так что удивительные чувства, овладевшие им возле загадочных морозных росписей на окне, как бы сконфузили его – они не поддавались осмыслению и никак не укладывались в четкие формулы решаемых примеров. И он почему-то постеснялся спрашивать о своих откровениях кого-либо в доме. Просто стоял освещенный ледяным солнцем и царапал намалеванные кем-то узоры снега: диковинные, причудливые, нездешние. Как сказка, думал он про себя.
Сейчас узоры эти всплывали, стоило заглядеться на убегающие стволы сосен, кое-где торжественно держащие на лапах горстки снега.
Все в какой-то миг приобрело сказочный вид.
Все неожиданно открылось ему. Так с высокой горы открывается заманчивый пейзаж, вроде бы знакомый, ночной, так в наступившей ночной тишине слышится дальний посвист загулявшейся птицы, так в пристальном разглядывании утренней травы вдруг обнаруживаешь фантастическое мерцание росы в переливах изумрудного солнца. Вот и ему жизнь преподнесла слепящий дар любви, в животной чуткости жизни. Исток вспыхнувшему откровению он знал. Теперь здесь, в Доме отдыха, он уже семнадцатилетний, уже студент очень престижного технического московского вуза, самого трудного, будущий физик, он стал вглядываться в этот заснеженный мир, как будто попал в детство.
Слух его тоже обострился. Слух его наполнился неслышимыми прежде звуками, не прослушиваемыми, когда не надо было напрягаться. Все как-то входило в него, завораживало, все наводило на раздумье и в то же время наполнение внешней красотой, совершенством, глубиной ощущений подвигало на физические действия, он вдруг, заразясь азартом, и должен был вместо лежания с книгами, выскакивать на улицу и нестись куда-то на лыжах, опережая всех и не замечая никого или наоборот, улыбался всем почти блаженно, потому что чувствовал размякшее нутро, обгоняя всех, краем глаза отмечал ее маленькую фигурку в темно-синем шерстяном костюме с огромными белыми буквами на спине «Буревестник».
Она ему понравилась сразу. Как это бывает обычно. Вся его суть повернулась на ее голос. Вчера в кафе. Они зашли пообедать и в этой суматохе, в этой студенческой толкотне, такой привычной, родственной и все-таки будоражащей, праздничной, каникулярной, вдруг голос ее пронзил все пространство. Он повернулся на этот голос и мгновенно принял ее всю. Невысокий росточек, фигура изящная, подтянутая, фигура спортсменки и посадка головы – гордая, и со всем этим в него вошли ее глаза, припушенные густыми ресницами и такие... мягкие. Такие влекущие. Волосы совершенно роскошные, рассыпанные по плечам и красиво уложенные – густыми волнами. Темно-каштановые они дополняли блеск ее мечтательных глаз. Он бы не мог буквально описать, как это все случилось. Его вдруг пронзило как молнией. Все вдруг вспыхнуло перед ним и вошло в него ее образом. Смутными очертаниями ее юности и в то же время четко прорезавшимся ее голосом, таким певучим и звонким. Уверенным. Очень уверенным. Может быть, эта уверенность поразила и ему захотелось сразиться с этой уверенностью, потягаться с ней. Он сам обладал уверенностью в себе, за годы, проведенные в школе, где он был всегда первым, отличником, он и обрел уверенность, делавшую его не по годам серьезным. Взрослым.
Они сговорились с друзьями по школе, их было четверо замечательных друзей, тоже успешных, имеющих мечту, из благополучных семей, радостных от реализации своих желаний. Все поступили в институты, и институты были выбраны верно, это показала учеба и первая сессия, все так удачно складывалось в их семнадцатилетие. Один учился в медицинском, мечтал стать хирургом, другой поступил в историко-архивный и уже рассказывал о предстоящей летней экспедиции на Памир, третий в местном, не менее сложном и уважаемом, радиотехническом институте. Их объединяла приподнятость фантазий. Сны их уносили в весенние вьюги пышных цветений. С высоты унесенных желаний вся земля грезилась нескончаемым изобильным садом, и вся она устремлялась к ним, как бы приподнимаясь вверх, чтобы услужить бесчисленным возможностями именно им, избранным для осуществления благих целей. И, просыпаясь, они жаждали небывалых свершений, которые, казалось, томились за ближним углом. Эта мощная внутренняя приподнятость диктовала поведение, которое обретало смысл в любом поступке или слове, во встречах или в разговорах, или в том, как каждый, перебивая друг друга, пытался высказать свое понимание и свое видение всего того, что с ним случалось или должно произойти.
И все они теперь собрались в этом дивном уголке Мещеры, совершенно самостоятельные, много знающие, в том числе и о Солотче, прочитавшие рассказы Паустовского об этой земле, так им любимой и воспетой на всю страну, и потому тоже престижной, и это знание тоже услаждало их юное восторженное честолюбие. Сюда съехались студенты со всего Союза, тоже мечтавшие об затерянном под Рязанью кусочке рая, пытаясь зафиксировать свой молодой след и скорее утвердиться, чем насытиться. Но кому что дано.
Конкретно о собственной девчонке или женщине никто из них пока не мечтал, в памяти оставались школьные тихие влюбленности, не обязательные, ничем не закрепленные. И четких представлений о будущей влюбленности тоже не было.
У Игоря точно. До вчерашнего дня. Вчера, едва он вышел из столовой, как понял: что-то произошло. Он вдруг ощутил остроту зимнего дня и свежесть, первородство снега, солнца и искристого инея на березах и соснах, и все вдруг показалось ему волшебным, сказочным. Нематериальным, пьяным. И сам он – со смутными будоражащими ощущениями вот этого опьянения. Стоял возле крыльца, притаптывал снег, все вокруг сместилось и стало нечетким, нереальным, даже по сравнению со вчерашним вечером.
Они хорошо, совсем по-взрослому выпили водки, потом бегали по ночному парку, распевая Окуджаву, спускались к замерзшей реке, и даже в этом пьяном состоянии было больше отчетливости, реальности, чем сегодня, когда вдруг зазвенел ее голос, как бы им узнанный, кем-то ему посланный. И он захотел увидеть ее, пока безотчетно. Для себя – он ждал кого-то из ребят, кажется, Генку, чтобы вместе пойти в корпус, а сам чувствовал, что не знает, что будет делать, если ее не увидит. Ему захотелось разглядеть ее подробно, отчетливее, не для того, чтобы усомниться, а чтобы пополниться большими знаниями о ней. Вспыхнувшее в нем чувство, которое накрыло его, как облако, с головой, требовало больших знаний о ней, чтобы легче было фантазировать, чтобы умножать вариации на тему о ней. Потому что он о ней ничего не знал. Только то, что она спортсменка. Наверное. Не станет такая серьезная девчонка брать напрокат чужую куртку? Интересно, чем она может заниматься?

х х х

Ты видела Игоря? Она неопределенно мотнула головой. Она знала, о ком речь. Конечно, она тоже выделила его. Он был заметней даже среди интересных и видных молодых людей. Может, совсем не юношеской плотностью. Крепкий такой, основательный. Может, потому что носил очки и сочетание мужественности, очков, крупной головы с крутым лбом делало его похожим на барчука. Она заметила его, но она не добивалась внимания ребят внешними проявлениями, она ждала, чтобы на нее реагировали другие, и ей почему-то удавалось, все совершалось помимо ее воли, и в этот раз не она обратила на него внимание.
Просто пришли с лыжни, возбужденные, голодные, расставили с подноса еду и кто-то из девчонок толкнул ее и сказал: «Ты видела, во-он того парня? Видела, как он на тебя посмотрел? Как это – не видела? Посмотрел и опять смотрит. Его Игорь зовут. Он из Москвы».
Видела она, видела, но как-то впопыхах, не успев определить блеснувший его взгляд, не успела схватить, чтобы удостовериться, что именно она выбрана им. И все-таки любопытство ее возбуждало, и хотя она специально замедляла все свои движения, уже этим выдавая свое волнение, и быстрее всех расправилась с едой, и девчонки заметили, переключились на разговоры об этом Игоре, и она с удивлением услышала какие-то подробности о нем, откуда-то им все было известно: и что он студент Московского физтеха, и что сам рязанец, и что очень умный, и вообще, первый среди равных. Будто бы так считали его дружки. Теперь она очень захотела посмотреть на него, где-нибудь без свидетелей, один на один, не для пополнения каких-то подробностей о нем, а единственно для того, чтобы удостовериться, что именно она показалась ему особенной.
И когда они вышли, Рита увидела его сразу. Он стоял со своими друзьями, и было такое ощущение, что он ждал кого-то. Может, ее? Она остановилась, будто бы застегнуть молнию на куртке, и глаза на него вскинула, и в это время он тоже поднял на нее глаза, и тут взгляды их пересеклись, и они все по¬няли друг про друга, поняли, что им надо быть вместе. Все случилось по классическому сценарию, как случается со всеми, кого накрывает любовь.
Что касается Риты, то при всей раскованности, даже почти при полном отсутствии воздержанности ее любовных фантазий, свершавшееся на глазах чудо – влюбленности в нее обожаемого большинством девчонок парня – сильно сместили ее представления о себе, вдруг подняв в собственных глазах и оставляя ее скорее созерцателем начавшегося процесса, чем действующим лицом.
Тогда как он, тоже утратив чувство реальности и будучи уверенным в себе, без смущения принял, вот в этот момент перекрестного их взгляда, ее всю и уже не нуждался больше ни в каких подробностях, как бы прощая все то, что не может принять от нее, и с радостью то, что идет к нему навстречу..
Он увидел в ней силу, в ее хрупком изящном теле, он каким-то образом разглядел ее и одобрил, и пока не подозревая, что она гимнастка, а значит, телом владеет как никто другой, он тоже понял о той красоте, которую впоследствии она ему продемонстрирует и вообще – с ней уже никто не мог сравниться. Таким образом, он был сразу защищен от чужих влияний, приняв за образец хотя бы ее внешность. Он, который всегда и везде считал себя выше прочих, ни на минуту не усомнился в том, что нашел себе пару равную. Его влюбленности, его гордости за себя, успешно шествующего по жизни как по празднику, не было необходимости подтверждения в истинности его чувства. Он не то чтобы доверял себе – он не хотел спугнуть в себе это вдруг состояние отчаянной высоты, на которой он хотел удержаться как можно дольше.
В этот момент никакие ее достижения не имели ценности, кроме нее самой: было ясно, что она студентка с инфака и что с двенадцати лет занимается художественной гимнастикой, и уже мастер спорта. Уже этого вполне хватало, чтобы в разговоре с кем угодно, как бы между прочим, сказать об этом, и станет ясно любому неверующему, что девочка у него – что надо! Но это так, вскользь, не явно, пробегало среди прочих мыслей, когда оставался один – уже далеко за полночь, наговорившись с ней в глубинах длинных коридоров и никак не насытившись ею – все ее существо требовало его внимания. Он лежал и мечтал, как уже скоро наступит утро и он увидит ее.
Десять дней пролетели как миг и вот они в электричке. Она провожает его в Москву. Теперь Москва ощущалась ими обоими как преграда. Если прежде три часа электричкой были экскурсией в чудесные миры заграничных витрин или знаменитых театров, то теперь электричка и расстояние в двести километров разделили жизнь его и ее на его отъезды, которые тянутся целую вечность – от воскресенья до пятницы, и приезды, и пока еще свидания сведены к романтическим прогулкам по вечернему городу – дома у него ничего о ней неизвестно.
Она провожает его всякий раз – он возражает: «Я волнуюсь, уже темно, а ты одна, каждый может обидеть». «Ничего, – мягко возражает она, – ты забыл, я спортсменка, и потом это мой город и я ничего в нем не боюсь, и ме¬ня греет твоя память. Я мчусь с вокзала и знаю, как ты думаешь обо мне. Ведь, думаешь?»
Конечно, думает. Только о ней и думает, напрягаясь лишь на занятиях, и слава господи, думы о ней учебе не мешают, она ведь тоже учится и ей каково? Она же маленькая, слабенькая, пусть и старше его, какая разница? Теперь все, что касается ее, возведено в ореол божественности. Они уже целуются, поцелуи пронзают все его тело, не дают уснуть после расставанья и расставляют сети добровольного заточения. Он готов на все. Он очень хочет жениться, и ему уже исполнилось восемнадцать.
Единственная загвоздка – родители. Даже не отец, которого он уважает и побаивается, а мать и старшие сестры. Он уже чувствует, что они ее не примут. Он не облекает свои мысли по этому поводу в слова, в понятия – ревность, зависть и все вокруг низменных понятий, но чувствует, что может поддаться на женский хор напрасных обвинений, с которыми его, похожие на гранит, сестры ринутся в атаку на его лучезарные грезы и с грохотом разобьют их, не оставив и следа. И представляя все это, он уже жалел не столько свою беззащитную Риту, сколько чувство, дававшее ему видеть мир самым прекрасным фильмом, что устраивало его вполне.
Она не знала, какой представили ее всей его родне сестры. И что невзрачная, мелкая какая-то, замухрышка, и красоты никакой, коржавенькая, и, видимо, болезненная. Какая-то жалкая. И семья – невнятная. Необразованная. Правда, студентка. И все достоинства.
А у нее не имелось сомнений насчет их равенства. Она искренне считала, что они вполне подходящая пара и она – ему равная. Ни в чем не уступает. Просто у нее не было задачи поступить в его институт. И если бы она захотела... Но ее и так все устраивало.
Ей с детства все давалось легко. И за что бы ни бралась она – все получалось. В школе – почти отличница. Не напрягаясь, как-то само собой, как должно быть. Она являлась примером для соседок, ровесниц. Аккуратнень¬кая, красиво причесанная, со способностями. Артистичная. Ловко танцевала, пела хрустальным голоском, и вот в гимнастике как-то играючи, не особо напрягаясь, завоевала звание мастера спорта.
Лежа с ним в залитой лунной комнате, она, запрокинув руки за голову, мечтательно рассказывала ему про их будущее. А еще – про недавнее свое детство. И он представлял как необыкновенная эта девчонка, такая ладненькая, с притягательными, обволакивающими теплом, глазами, выходила на улицу, вот из этой комнаты, где теперь они вдвоем и как ее уже поджидали нетерпеливые девчонки и мальчишки. Теперь он тоже знал их, уже выросших. Они отправлялись к темнеющим в раннем вечере длинным уютным бревнам на краю улицы и, усевшись рядком, начинали слушать ее истории. Истории сочинялись на ходу. Она плела замысловатые сюжеты, в которых присутствовали персонажи детских книг, прочитанных ею, и услышанные от матери рассказы о сослуживцах, и все то, что окружало ее, вся хлопотливая живность их улицы, похожей на деревенскую, прикрытую со всех сторон заросшими садами. И в каждом доме, окнами на широкую улицу, жили ровесники. В окружении кошек, собак, кур и крапивы. Вся густая, наполненными пьяными солнечными полднями и ночными страхами от шорохов за окнами, жизнь странным образом оживала в ее рассказах, которые все слушали, затаив дыхание. Ее прерывали обычно в самом интересном месте. Мать, выйдя на крыльцо и устремив голос в сторону бревен, звала: «Рита! Чай пить!» И та послушно убегала, оставив дожидаться себя в томительном нетерпении.
Уже совсем к ночи, после десяти вечера, она выскакивала из своей калитки и вприпрыжку неслась, чтобы наконец-то докончить нескончаемые свои истории.
А еще она легко подбирала любую мелодию, когда приходила на тренировки, пока не было аккомпаниатора.
Он уже знал ее умение садиться на шпагат и держать переднее равновесие довольно долго. Она, демонстрировала перед ним головокружительные каскады прыжков в шпагат и переворотов настоящей акробатки, призывая в свидетели своих совершенств. Ему нравилось в ней все. И ее изящность, и умение гордо вскидывать голову на развернутых плечах гимнастки. И ножки, такие детские, худенькие и вместе с тем крепкие, приводили его в восторг. А еще она ему пела.
Почему она досталась ему, в порыве благодарности думал он. И еще – она отказалась идти с ним в ЗАГС, зная, что родители будут против. Его родители. Ее мать приняла сразу будущего зятя, одобрив вкус дочери.
Он, ошеломленный ее присутствием, с трудом расставался с ней. Она провожала его на электричку до Москвы. И он как слепой ехал от нее, не замечая никого и ничего.
Ближе к лету, когда можно было спать в саду, в сарае, он стал оставаться у них на выходные и ранними утренниками не был способен отпускать ее от себя даже через тропку в дом, он предложил ей выйти замуж. Ему исполнилось восемнадцать. «Нет, – твердо сказала она. Учись спокойно. Я – подожду». Он и вправду успокоился, заверив будущую тещу, что женится, как только разрешат родители. Скорее всего, к концу учебы.
Вначале о ее существовании узнали сестры. И подкараулили на вокзале, когда он, не заезжая к себе домой, уезжал в Москву.
Эту хитрую стерву, какой они уже считали ее, они и увидели с их блестящим братом. Целующихся. Исполненных любви.
Они не стали разрушать иллюзии его благополучия. Они послали письмо в общежитие с просьбой приехать домой как можно быстрее. Он рассказал о своих подозрениях Рите. И она предложила познакомиться с его родными. С вокзала он как обычно зашел к ней, а уж потом вдвоем они отправились в его дом.

х х х

Так как она уже являлась частью его, то все ее действия он воспринимал без критики, естественно и привычно. И потому его не оскорбило, что она, как человек хозяйственный, после напряженного и чинного застолья, устроенного матерью, стала убирать посуду. Что стало поводом и мишенью для циничных высказываний сестер и матери. Отец уклонился, считая, что в данном случае женщины разберутся точнее и результативнее.
Он не мог не вернуться к себе в ту ночь, как проводил ее. Он не мог и потом картинно, ибо зла не держал, хлопнуть дверью от их гнусных оскорблений и уйти. Он знал, у матери больное сердце. И он, весь сжавшись, все-таки заснул на своей ребячьей постели как нашкодивший щенок. Единственным справедливым укором, с которыми он согласился, стали слова отца: «Если человек женится по любви, он тем более обязан думать о благополучии другого. Тебе всего восемнадцать. Я думаю, хотя бы окончи институт».
Спустя неделю, снова отправляясь к ней на выходные, он с каким-то облегчением оповестил Риту и ее мать о словах отца, не явно, но присоединившись к ним, то есть их оправдывая. И с того дня о свадьбе замолчали. И зажили семейной жизнью. Рита делала попытки наладить контакты с его семьей, но пару раз ее выслушали молча, словно попрошайку, не зная, что бы такое вручить ей, чтобы и не сильно обидеть и в то же время, чтобы она поняла разницу – все в ней выдавало девушку, не избалованную жизнью, но настойчивую. Ей вручили корзиночку мандаринов – которых не было в продаже, и, вежливо улыбнувшись, просили больше не беспокоить. Когда же она с припасенной для отца, упакованной в хрустящий целлофан рубашкой вновь появилась перед глазком их двери, ей попросту не открыли. Рубашку она убрала, уверенная, что еще настанет ее черед, но на время прекратила навязывать себя будущим родственникам, тоже предполагая, что времена меняются к лучшему
Его отныне вызывали домой открытками или телефонными переговорами, находя в собственном доме неотложные дела, без него остановившиеся.
Опять же, она убеждала брать ее с собой, и он, не очень задумываясь, соглашался, и тогда, после ее ухода, а его возвращения в семью, он выслушивал поток оскорблений в адрес своей «подруги» – как презрительно говорила одна из сестер. Он, не подозревая, что сильно пополняет запас их аргументов, рассказывал в теплом воспоминании о ней, как ждет она его, как готовится к его приезду, словно к празднику, и всегда печет пироги, и всегда экономя, что-нибудь вкусненькое припрятывает для него. Он не понимал, что своими восторгами вызывает еще большую ревность и решительность против самого ее существования рядом с ним, их братом и сыном.
И еще он не знал, какими действенными могут быть метко пущенные слова. И про оклеветанность молвой он учил в школе, и про слова, разящие, как пули, но все это никак не применялось к собственной судьбе, к его личности его душе.
Наверное, душа начинает покрываться броней еще в детстве, с первых обид, так что к юности она готова ко многому, что претит ее прекрасным порывам – она защищена опытом проб и ошибок. И лишь в любви она предстает первородной – в пронзительной откровенности, наивной и все принимающей. Таким он и стал со своей первой любовью. Каким в семье не знали его. Всех потрясла сила никчемной этой девчонки, так скрутившей в бараний рог их блестящего братца, который девчонок в упор не видел. Звонили они ему, писали открытки на 23 февраля и даже пытались вызывать через других ребят на улицу – ничто не задевало его. Он вырос великаном, отрешенным от всего, что не касается науки.
И всем скопом – три сестры и мать, отец все-таки помалкивал, бросились «открывать ему глаза». Теперь он плохо спал в своем общежитии, осмысливая слова, брошенные гневными и очень любящими его сестрами, они легко вошли в сердце, ибо он не готовился ни к защите, ни к атаке, и оно пылало, окрыленное любовью и открытое всем. Слова были циничными и били его, били. Он не мог оппонировать им, защитившись такой же бытовой логикой, какой оперировали они, и на их возмущенный вопль – она поставила на тебя как на скаковую лошадь – ответить равнодушно и бесцеремонно: «Разумеется. Поставила. Потому что я нужен ей, потому что во мне – ее жизнь. Разве это плохо?»
Обида терзала его, не давала простора любви, сковывала душу и к очередной субботе он не захотел вставать с койки, чтобы ехать к ней.
Оправдания были, он позвонил вечером, извинился твердым голосом, сказав про какой-то семинар, а сам, вернувшись, завалился на кровать, точно опился вина, и с тяжелой головой так и пролежал все выходные.
Рита видела, чувствовала перемены после знакомства с его родней, но ей казалось, что во всем виновата она, что надо было не так одеться, не то говорить. Вера в то, что при любом раскладе она в проигрыше, не давалась ей, потому что всю жизнь она надеялась только на себя, требовала с себя, зная, что ей по силам многое, и корила себя. Дитя советских времен, она игнорировала сословные предубеждения. Как и учили в школе – а она слыла прилежной – в стране не могло быть разницы семей интеллигентов и рабочих. Во всяком случае, ей из рабочей семьи не мешала его семья – исключительно преподавательская. И потом, они уже жили по-семейному, он расположился в их доме как в собственном, и на каждом углу жили отметины его пребывания: от домашних тапочек – единственного мужчины до старой куртки, в которой зимой он чистил дорожку от крыльца до калитки, а летом укрывался в сарае, в холодные утренники. И он, конечно, ее устраивал во всем, и она, разумеется, не мечтала о лучшем – лучшее без него не существовало. Она отмахивалась от подозрений и всем сердцем положилась на его порядочность, приказав себе не жалеть для него любви и ничего не требовать.
Его родители объявили ему негласный бойкот. Не звонили, не писали и не разговаривали, ждали, когда опомнится. Иногда он вспоминал о них и сворачивал с вокзала, с проторенной дорожки, в отчий дом, полный немых упреков. О ней в доме уже никто не вспоминал. Как будто случайная нелепость, какая-то любовь, в которую он по глупости влип, уже миновала его, и он скоро выздоровеет, и не надо напоминать. Не надо.
С переменным успехом любовь их продлилась еще два года, не считая летних двухмесячных каникул, на которые он теперь ездил со стройотрядом – зарабатывал деньги им на жизнь. Он знал все про их с матерью жизнь, удивляясь, как на зарплату скромной медсестры они умудряются прилично одеваться и выглядеть ярко – его Рита виделась ему ослепительной, как с обложки журнала.
В то же время – он уже мог жить и без нее. Потому что оставалась его семья, где выходили замуж сестры, и уже родился племянник, и как-то все улеглось, присмирело. Иногда, в очередной его приезд к Рите, ему казалось, что они уже прожили огромную жизнь и впереди – ничего. Уже стала привычной встреча с пресловутыми пирогами и шоколадными конфетами, припасенными как маленькому, и старая его куртка, и ее внимательные и несколько подозрительные взгляды, и все, все, все как дома, но дома спокойнее, потом что все оплачено просто его присутствием. А с Ритой он пока не рассчитался и оттого чувствовал себя неуютнее с каждым приездом.
Уже отмечались в складчину общежитские события, и он мог крепко выпить, а на кухне обращал внимание на хорошеньких первокурсниц. Взгляд его искал похожую на Риту и выдергивал из стайки похожих одну, миленькую, к нему благосклонную.
Свадьбу сыграли, как он и обещал, после получения диплома. Путь его лежал в науку, аспирантура была обещана еще с третьего курса, и руководитель – благоволивший к нему доктор наук. Все было буднично. Радовалась как будто одна Рита. Она уже преподавала в школе, купила красивые наряды, дорогие туфли... Она нравилась ему. Пусть останется как было. В Москве у него другие дела. Там она пока ни к чему.
Через девять месяцев родилась дочь, вопреки ожиданиям его родни, которые подозревали, что детей у них не будет, слишком затянулся их медовый месяц. Они не смирились с ее настойчивостью отобрать у них брата и сына, но терпели ее присутствие у себя и девочку приняли по-родственному.
А ему дочка стала еще в одну нагрузку – материальную. Как аспирант, он пока мало зарабатывал. Как папа, еще не окреп. Приезжал. Делал все, как она приказывала. А она оказалась хлопотливой и заботливой матерью. Очень радовалась девочке и вообще стала казаться ему слишком бытовой. Те¬перь в Москву, в общежитие он ездил как на праздник. Каким-то свежим глазом отмечая молодых студенток, вновь выпавший снег и свободу, так желанную ему.
А та первокурсница уже перешла на последний курс, и комнаты их оказались на одном этаже. Она варила в турке крепкий кофе с солью, пила на ужин коньяк и имела карманные деньги в размере его месячного оклада.
Она тоже умела красиво лежать, склонившись на его ладонь, нежно прижималась к его горячим губам, громко стонала, и он, смеясь, прикрывал рот ее своими губами... И ничего не просила.
Забеременели они одновременно. Рита и Галя ждали от него сыновей.
Человек устает ото всего. Но сфокусированный на какой-нибудь помехе, он возлагает на нее ответственность за накопленную усталость.
У Игоря помехой стала Рита. Даже мысли о ней имели оттенок уста¬лости и гнета. Он не анализировал, он просто ощущал ее существование как укор себе. Из опоры, когда она спешила услужить ему, бросала свои дела и, опережая его желания, делила их с ним, она как-то незаметно сделалась такой нежеланной тяжестью. Она командовала, голоса не повышая, но интонацией назидательной, обличительной и требовательной владела, раздражая его безмерно. И потому юная Галя виделась возвращенной молодостью, уже как бы забытой, пригасившей свои розовые очки. А так хотелось вечной радости.
И выбор – который предстояло сделать, выбор сделался тайной испорченных намерений. Когда Галя, искренне счастливая объявила, что у них будет ребенок, хотя он никогда ничего ей не обещал, и она, и он наверняка предполагали, что этого ребенка растить будет он. Но почти сразу, спустя неделю, правда вначале по телефону, а чуть позже из письма, он узнал, что Рита тоже ждет от него их дитя.
Рита не замедлила явиться к нему с пятилетней Ланой. Он суетил¬ся, наводя уют в общежитской комнате, где даже воздух пульсировал Галиными страстями, и он тщательно увертывался от подозрительных взглядов молчаливой Риты и старался не попасться на глаза другой, специально, будто перекочевавшей из своей комнаты во все общественные места – она слонялась по коридору, курила на кухне, и он холодел от мысли, что все вдруг обнаружится, и они вцепятся друг другу в волосы.
Прожили они неделю. Риту ждала работа, а он смог проводить их только до вокзала.
Видимо, напряжение, скопившееся за долгую гнетущую неделю, вдруг решило отпустить его – второпях отбежало, покидая его, куда-то улетучилось, оставляя один на один с каким-то рассыпавшимся сознанием, с какой-то безысходной усталостью. Они стояли возле вагона, Лана лизала мороженое, Рита пристально всматривалась в него, словно желала напоследок проложить верную стежку, отчетливый свой образ, и все нащупывала то место, где ей будет надежнее, и как будто не могла его отыскать. Может, под ее немым и очень смиренным взглядом он вдруг разрушился окончательно, потеряв мгновенно былую уверенность, респектабельность и барственность, так ему шедшие. Он неожиданно притянул ее к себе и сквозь обильные слезы прошептал: «Прости меня. Я – тряпка. подлец. Я подлец. У меня там, – и он сильнее ткнулся в ее плечо, – там у меня тоже будет ребенок».
Теперь он боялся одного, что она не уедет, останется, чтобы все прояснить, и он, не давая ей ничего сказать, уже подталкивал ее в раскрытые двери электрички, стараясь смешать с последними, почти прыгающими в тамбур пассажирами. Наконец она очутилась в середине битком набитого тамбура. Он следил за ней все еще с тревогой и уже мелькнувшим чувством скорого освобождения, видя, как она все-таки вывернулась в этой толчее и стояла теперь лицом к нему. Лицо у нее было потерянное, смятое, нерешительное. Он видел, как она толкала Лану, видимо, дергая ее рукой за плечо. Непонятно было, то ли она удерживает ее на месте, то ли полна решимости вырваться из этого мокрого плена зимних курток и пальто. Но вдруг двери сомкнулись, и электричка, набирая бег, помчала их, увозя с собой такую огромную и теперь закончившуюся для него их совместную жизнь. Быстро свершенный приговор их судьбы почему-то, вопреки ожиданиям, не грел его. Было жаль, что их отношения не прорастут никаким продолжением и что она для него теперь как этот мартовский лежалый снег. Это было неприятно и очень обидно, как будто вырванный кусок жизни был неправильным, а стало быть ненужным. Глупым.
Он все еще стоял на полупустом перроне, возбужденный, не чувствуя разгоряченным лицом мокрый холод снежинок.
И неожиданно для себя, отчетливо и тревожно все вспомнил: дом отдыха в Солотче, себя в щенячьем восторге надежд и желаний и ее, блеснувшую в январском солнце ослепительной юностью, которую она так щедро преподнесла ему.


Рецензии