Параскева отрывок

Повесть опубликована в Интернет-журнале "9 муз" (Греция) июнь 2016
Влада Ладная
ПАРАСКЕВА
Венок сомнений
(Поэма в прозе)

Образ Параскевы Пятницы – как бы заместительницы
Девы Марии – связан с образом Мокоши, великой 
славянской богини воды и жизни, и
покровительствовал  прядению, как
греческие мойры, богини судьбы.
Параскеву  просили о счастливой
женской доле.
Из славянских мифов


ГЛАВА 1
Чего бы глаза мои ни пожелали,
я не отказывал им, не возбранял сердцу
 моему никакого веселия…
Книга Экклезиаста

БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Прасковья Ковалёва (по сцене Жемчугова) родилась в 1769 г. крепостной  Шереметевых, в семье кузнеца.
В 1777 году молодой  граф Николай Петрович  возвращается в Москву после путешествия за границу, и в этом же году восьмилетнюю Парашу за прекрасный голос определяют учиться петь при крепостном театре  в Кусково.
СКАЗКА МАЛЕНЬКОЙ ПАРАШИ
Жил-был на свете барин, именем Пигмалион. И была у него кукла, такая красивая, что глаз не отвести. Он её сам слепил.
И очень тужил тот барин, что кукла сия не живая.
А она возьми да и оживи. Пожалела барина.
Да только стали от куклы той одни беды-горести.
То слово не так скажет, то не так поклонится.
И стали люди шушукаться: чего, мол, девок живых не хватает, что ль? К чему сия зараза? Была б на что гожа, а то грех один.
Нет, чтоб перед людьми женой хвалиться, - стал Пигмалион от народа прятаться. Глаз не кажет, бедолага.
И поделом. Не ходи супротив природы.
Небось, не без нечистого та кукла оживлена.
Барин взял, да и убил куклу.
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Жемчугова получает прекрасное образование, изучает  иностранные языки.
1780 год – первая партия Прасковьи на сцене.
Среди  многочисленных ролей певицы – солдатская дочь Лоретта. По сюжету оперный граф предлагает ей руку и сердце.
1788 год – умирает отец Николая Петровича, Пётр Борисович. Наследнику  – тридцать семь. Он единовластный хозяин двухсот тысяч крепостных крестьян.
Из воспоминаний о нём: «Между своими вассалами он слыл избалованным и своенравным деспотом, незлым от природы, но глубоко испорченным счастьем. Утопая в роскоши, он не знал другого закона, кроме прихоти».
ШЕРЕМЕТЕВ
Когда она пришла, эта весна, как будто вкралось проклятие?
Пыльные ветви вдруг закудрявились, словно сок клубился в теле деревьев, свивался в кольца, как туман.
Потом что-то изменилось. Как будто невидимое препятствие появилось. Это замутилась прозрачность воздуха. Но и намёка ещё на проклюнувшиеся листья, даже на зелёную дымку не было. Однако  набухшие почки уже застили свет, уже меняли взгляд и перспективу.
Ударил холод, пошли дожди, деревья застывшими несколько дней и простояли.
И вдруг теплынь, солнце. Оно обжигало неосторожных, на скорую руку, как глиняную свистульку.
Почки вскрылись, как старые раны…
С нами было то же самое?
Прасковью, уже повзрослевшую, привели ко мне на прослушивание.
И  она только взглянула на меня.
«Что это было?» - так думает человек, лежащий в бессоннице один в тёмном огромном старом доме. То ли рассохшаяся половица скрипнула. То ли ветром далеко ставень прикрыло.  То ли собака хвостом застучала.
А, может, тать лезет или тени покойников бродят?..
Так вот и я смотрел на эту замарашку.
Что это было - при взгляде на неё?
Что я почувствовал и испытывал снова и снова, но не умел назвать?
Тревога? Дурное предчувствие? Подозрение?
Облегчение путника,  завидевшего дом и огни, почуявшего запах свежеиспечённого хлеба?
Что-то неосязаемое. Как тот звук в ночи: то ли режет слух, как нож по стеклу. То ли ласкает, как шелест измученного колокольчика.
То ли страшит

                ***
Как смотрит! Словно говорит: «А я знаю про тебя всё! Все твои секреты повыведала. А мои секреты все под замком, не прознаешь, не выдам».
Или – вовсе как своенравная барыня на лакейского мальчонку?
Что она? Кто? Насмешничает, дерзкая? Дразнит? Завлекает? Убаюкивает, чтоб ловчей со спины подкрасться и – нож в спину? – С Параскевы  станется.
Обволакивающе русалочий; высокомерный – и робкий; завораживающий, как флейта змеелова; насквозь пробивающий, догола обдирающий, трепетный взгляд.
-Непостижима! Не прощаю! Скверная ты! Меченая. Глаз дурной. Не хочу тебя, - а у самого дыхание перехватывает и руки дрожат.
Я б эту девку  убил за один этот взгляд непонятный, за то, что выставляет нечто в витрине глаз, но что – определить не даёт.
За то, что навязывает неизбежное, а я знать не знаю, да что же там?
За то, что ласкает и треплет, кружит меня в омуте недоумения, до беспомощности, до беспамятства, до идиотизма.
За то, что не пускает в своё «я» - и никогда не пустит, не отверзнется, а самого меня уж изучила поперёк.
За то, что избавление и спасенье от этого коловращенья – отныне самое страшное наказание для меня.
За то, что спасенье – наказанье.
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
Из воспоминаний о Шереметеве: « Пресыщение наконец довело его до того, что он стал противен самому себе.  В его огромных богатствах не было предмета, который доставлял бы ему удовольствие».
                ШЕРЕМЕТЕВ
Кусково. Дворец, где никто никогда и не жил, а лишь гащивал, караван-сарай, а не дворец.  Он был перевалочной базой для непосед, светских бродяг, сиятельных перекати-поле.
Ложные барельефы, декоративные печи, которые невозможно топить, картины-обманки, фальшивые окна. Всё здесь притворство.
Отец лжи – сами знаете кто.
Почему меня это не насторожило уже тогда?
Изверженье зеркал дробило и парк, и людей, и множило их двойников, а двойники – предвестье безумия и смерти.
Здесь, как в ящике фокусника, последыша колдунов и выученика мошенников, надо было стать заводной фаянсовой куклой.  В этом зеркальном лабиринте  некто всё переворачивал, всё делал наоборот, правое – левым, левое – правым. Это зеркала всё путали, всех сбивали со следа, крали нас у нас самих.
Где зеркала, а где окна? Где здесь выход?  - Пустите! – Ловушка захлопнулась.
***
А парк со статуями был  похож на шахматную доску, где клетки – только зелёные, а фигуры – только белые.  Белые начинают и заканчивают.
Шахматы, в которые невозможно проиграть. Игра без противника.
Как вся моя сверхудачная жизнь.
Или отсутствие противника и есть верный проигрыш?
И тогда противником себе самому становишься ты сам.
                ***
Быть может,  удача моя искала отдыха, но не могла дезертировать в силу свойственной ей обязательности. Судьба моя тосковала о ночи, о тёмных полосах и временах, но они всё не приходили,  и невозможностью их я томился, истерзанный баловень судьбы.
Я жалел свою удачу, свой талан.  У Шереметевых даже судьба была в крепостных.
Всю свою жизнь я ратовал за отмену крепостного права, но  из своих двухсот тысяч рабов  не отпустил на волю ни одного.
Дам ли я свободу хотя бы своей судьбе? Дарую ли ей вольную?

***
Кусково – модель мира. Здесь был перекрёсток всех стран, всех культур:  древнегреческий портик дворца, древнеегипетские сфинксы у въездов, Голландский и Итальянский домики, Китайская беседка.
Я был владельцем Вселенной.
Я владел целым миром, понимаете!
Женщины всегда говорили мне «да». Я уж не говорю о крепостных, - и вольные женщины, и знатные дамы соглашались  даже раньше меня самого. Раньше, чем я успевал об этом подумать.
Я блуждал по странам любви. Мне всегда было мало. Я не хотел остановиться, как будто от этого зависела моя жизнь.
Пока путешествовал по Европе, путешествовал и в сердцах.
 Немки, голландки, англичанки, француженки. Модистки, бюргерши, цветочницы, канальи.
И когда вернулс я – тоже.  Много было всякого. Женщины были как зеркало, в котором я силился разглядеть самого себя.  Я шёл по бесконечной сверкающей галерее, и все мои отраженья бросались на меня из-за угла, надо мной куражились. И всё чаще мне хотелось убежать от себя.
И я даже не помню, как я себе всё это объяснял. Никак. Разберусь во всём потом. Когда-нибудь, не на бегу, чтоб было время подумать. У меня десятилетия впереди, чтобы всё это изменить, если это неправильно.
Но пока я не мог остановиться.
Мои глаза обнимали мир, я не был виноват в том, что он так необъятен и многолик. Я хотел всё в нём рассмотреть и каждую пустяковину перетрогать руками, и все игрушки, как в детстве, разобрать и посмотреть, что внутри.
Да и не был я хуже остальных. Лучше тоже не был, ну, не получилось. Но ведь поленьями-то, как иные, не дрался, насмерть крепостных не порол.
А что девок-то перепортил!..  Да разве я не отдал потом каждую замуж, и с хорошим приданым, и они ещё рады были…
                ***
Ах, да, весна. Та весна.
Ещё с утра эта зелень была, как вздох, а в полдень – уже, как лёгкое одеянье. А к вечеру, как тугая плоть, как тело, столь кровосмесительно реальное, что казалось кошмаром.
Ещё с утра воздух прошит редкими зелёными стежками, а к вечеру – уже плотно запахивается занавес. 
Ещё утром – зелёные редкие песчинки, скрипящие на зубах,  а на закате переливаются бесконечные, всё поглотившие зелёные барханы.
Ещё с утра – зелёные капли. Потом ливень. А в ночи – всемирный  потоп.
И стоило мне отвернуться, как новые ростки наставлялись на меня, словно пистолетные дула. Они меняли на глазах свои очертания. Они  двигались бесшумно и хищно, как пресмыкающиеся.  Они беззвучно торжествовали.
-Ты только на минуту отворотился, ты чуть-чуть зазевался, - а мы уже тут как тут.  Мы пришли, проползли, прокрались, где тайно, где в бешеной скачке, где в пленительном танце. 
И теперь уж мы здесь хозяева. Мы всё здесь захватили и завоевали, объяли весь мир.
Мы тут останемся и будем править, плодиться и праздновать свою победу. Мы, зелёные цари, посланцы невыразимой силы по имени Жизнь.
                ***
…Или делали вид крепостные, что рады, как им в жёны порченых девок дают, пусть и при деньгах? Или благодарили, - а ненавидели?
 Да ведь женщины сами не прочь от того! Что бедняжек ждало в деревне-то?  - Муж, который сразу и молча. Почти всегда побои. Как Прасковью-то с матерью отец по пьянке лупцевал! Работа в поле, каждый год по ребёнку, из них единицы выживали. Что девки там видели, и какая в том была радость?
Я же им дарил цветы и кружева, парчу и жемчуг. А главное – слова. Слова, которых женщины нигде, кроме, не услышат.
Разве не были они со мной счастливы, пусть недолго?
Разве не дарил я им иную, прекрасную жизнь, хоть на час?
Разве не вспоминалось им это в старости за пяльцами? И разве не о том всегда мечтают женщины: быть падучей звездой, пусть краткой, но – королевой, хотят  сиюминутной, но – любви?
Даже если потом весь мир обрушится, -  быть   окружённой вниманием, заботой, нежностью, сводить с ума, чувствовать себя боготворимой.
Ну, не мог я дать женщинам  вечность  - виноват.
 Но я давал им миг ценою в вечность.
Или я всё вру?
Если они были так счастливы со мной, почему же мои бывшие пассии так часто топились в шереметевских прудах?..
                ***
И сквозь зелень разглядывать мир оказалось не трудней, а прозрачней, всё предстало гораздо отчётливее, словно сквозь огромный кристалл изумруда.
Моё чувство проходило те же стадии, что и весна.
Сначала – подозрение, предчувствие. Но что-то уже раздражало, натирало, как камушек в башмаке.
Потом – только дымка, мечта, но уже застилающая дали, уже уплотнившая пространство.
Потом духота сгущается, как перед грозой.
Мы оба задыхались, ходили вокруг да около, заговаривали полунамёками, обменивались полувзглядами, отмахивались ресницами, укрывались за тонкими веками.
Но уже резче обозначился  рисунок вен на запястьях и висках, проступали под кожей голубые иероглифы, которые что-то пытались просигналить за нас.
А вслед за этим шептали и внушали, голосили пятна на берёзовых стволах, извивы корней на дорожках, неповторимые, как лица, перламутровые ожерелья голубок. Они все взывали к нам, все предупреждали, все подставляли свои письмена.
Напряжённее становились нервы, острее зренье, так что в темноте я уже мог видеть собственное дыхание, даже мог видеть, как кровь переливалась по моим сосудам.
Болезненно развивалось обоняние, как у загнанного зверя, так что я чувствовал запах беды и неотвратимости.
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
В те времена большая часть столичной аристократии вела очень вольный образ жизни, фактически это была сексуальная революция. У представителей высшего света в обычае было заводить множество романов. А владельцы крепостных устраивали у себя настоящие гаремы со множеством наложниц.
ШЕРЕМЕТЕВ
Что такое было меня любить? – Я сеньор Дождь, господин Ветер, сэр Лунный свет.
Целовать меня – всё равно, что целовать звёздное небо, облако, колючий холодок, тёмное головокруженье, прозрачность, свет.
Как удержать? – Я струился меж пальцами, как вода, я уходил, как последний грош бедняка – с неизбежностью.
Грациозный, напудренный, в кафтане, расшитом сапфировыми фиалками и серебряными колосьями. Благоуханный, любезный, в сафьяновых башмаках.  Мои волосы, как ореол греховности,  рот, ненасытимый, как горе,  глаза, как голубые осколки молний.
Изящен – и губителен, галантно-жестокосерд.
Я целовал женщинам  руки – и разбивал жизни. Я ворковал комплименты – и вводил в грех.  Я посвящал им сонеты и серенады – и это было пропуском в ад.
Я шёл всё дальше и дальше, танцующей походкой, по путям соблазна, я раздаривал себя всем и каждой, растаскивал себя по кускам, разворовывал себя по постелям, разбазаривал и разменивал сам себя на медную мелочь.
И я был по-королевски щедрым дарителем себя, я всех собой наделил, всем послужил утешеньем.
Только не самому себе.

                ***
Параскева не замечала меня, как не замечают воздух, сквозь который смотрят и которым дышат.
Она терпеть не могла хозяина, как бедняк ненавидит свою неотвязную корку чёрного хлеба, зато в ней – бедняцкая жизнь.
Девушка не выносила меня, как врача, который делает  больно, исцеляя.
               
                ***
Почему она? Что мне в ней? Востроносая, кудерьки чёрные, сутулится. Грудь плоска.-
Параскева  смотрела так, словно доверяла тайну. Отдавала её безоглядно. Но в чём тайна была? Я держал сию загадку в руках – и не постигал, как дикарь не постигает сложнейших инструментов. И как дикарь забивает гвоздь астролябией, так и я помыкал моей тайной, доил её, выжимал соки.
И всё же что в ней?
Женщины  все были к моим услугам: и молодые, и зрелые, и кровь с молоком. Я потерял уже связям счёт и потерял к этому вкус, и, пожалуй, вкус к жизни тоже. Вздохи, взгляды, записки, признанья, преследования.
И вдруг Параскева. Похожа на ящерку, на горностая с гласками-бусинками, любознательного и отважного, на воронёнка из сказки, готового принести живой и  мёртвой воды.
Средь всех моих сластей – она одна горька. Среди всех согласий – она одна отказ. Среди моего беспечального  жития – она одна моя беда.
Светлая беда.
                ***
Я сказал себе: этого не будет.
Потому что всё меня к этому толкает, а я сам себе господин, я не раб обстоятельств. Я ими повелеваю.
Но хотел ли я повелевать?
Этого не будет, потому что остальные и сами не прочь, а эта скользит мимо. Да к чему мне она, мне что, других не хватает? К чему сей недозрелый плод?
Потому что при этом раскладе что-то не так. Я теряю почву под ногами. И что самое удивительное – я норовлю её потерять.
Я боюсь эту девчонку, как мои рабы меня боятся, - и  страх сей более всего страшен своей притягательностью.
Стороной, стороной, не надо мне этого. Этого никогда не будет!
Но когда говоришь себе так, знай: ты пропал.
***
А мы ещё строили планы, мы давали зароки, мы тратили и бросали на ветер слова и  надеялись справиться.
Но что-то внутри нас, для чего мы были лишь ненужным футляром, смешной маскировкой, лёгким карнавалом, - это что-то уже всё решило,  и сплеталось, и жило своей вызывающей жизнью, отнюдь нас ни о чём не спрашивая, а бессовестно нами помыкая и утаскивая за собой.
Так что мы ещё разглагольствовали,  и гордились своей чистотой и силой воли, и даже верили, что пройдёт стороной. 
А сами были давно уже в том краю, который выбрало за нас что-то.
               


Рецензии