Камень
КАМЕНЬ или TERRA PACIFICA
ненаучная действительность
Посвящается Лукину Владимиру Борисовичу
Санкт-Петербург
ANNO 1991
(и позже)
Часть первая. СБОРЫ
ГЛАВА 1. О том, как появляется первый персонаж, и о том, как с ним сразу происходит неожиданное событие
23-го сентября 1991-го года отставной заведующий отделом райисполкома Пётр Васильевич Панчиков двигался по Невскому проспекту походкой гладенькой, слегка подпрыгивающей, не обнаруживая особого усердия к целенаправленности. Иначе говоря, нечаянно освобождённый человек чисто от безделья шёл себе, приближаясь к Полицейскому мосту. Он, при совершенном отсутствии внимания, вглядывался куда-то вдаль сквозь поблёскивающий шпиль Адмиралтейства, а, тем временем, в его настроении, да попутно в жизнедеятельности организма неотступно копилось некое свежеприобретённое ощущение, эдакая печать брезгливости. Однако лицо его не сморщивалось, не пыталось брызгать слюной. Оно вообще силилось выглядеть обычным, на ходу о чём-то размышляющим. Оттого по-настоящему брезгливое состояние Панчикова вместе с печатью почти не замечалось людским потоком, восходящим и сходящим вдоль Полицейского моста — этим поздним утром, мягко перетекающим в день. Может быть, только у немногих довольно чутких и добродушных женщин, кои сохранились ещё в наших местах, появлялось в глазах некоторое выражение сочувствия и быстро исчезало.
Одновременно, без надобности возымев чужеродный неприглядный достаток, отставной высокопоставленный начальник лишался другого приобретения, законного. Того, что он постоянно и бережно хранил на лицевой поверхности. Там у него всегда и привычно для окружающих возлежало блестящее одеяние, ореол, свойственный влиятельному чиновнику. И сие убранство представлялось ему вечным. Но теперь оно являло удивительное представление, сравнимое разве с неким обнаружением сущего позора. Оно спадало. Необратимо, слой за слоем, нажитое годами знатное сияние резво, даже стремительно отделялось от лицевой телесности сановника. И, как раз на подходе к Полицейскому мосту, блистательный наряд окончательно снялся прочь. Вся срамота лица прилюдно оголилась.
Впрочем, прохожих вовсе не оскорбило откровенное бесчестье среди бела дня. Народ этого не видел, продолжая ходить мостом туда-сюда. Сам Пётр Васильевич тоже упустил то мгновение, когда у него что-то отпало, хоть начал испытывать мелкое неудобство, активно шевеля сомкнутыми губами. Он продолжал свой путь походкой беспристрастной и неосознанной умом. А меж тем в организме и в настроении всё нарастало и нарастало желание освободиться от излишней влаги во рту, накопленной радениями свежеприобретённой брезгливости. Но дул ветер и, как назло, прямо в только что означенное лицо. Вот Панчиков и боялся запачкаться.
Случилось нежданное везение. Когда у отставного заведующего отделом райисполкома завязалось восхождение на вялый горб Полицейского моста, ветер своевольно сменился и с ускорением потянул этаким затяжным порывом со стороны Гороховой, подняв небольшое облачко пыли с набережной Мойки. Пётр Васильевич быстро догадался: если он вовремя отвернётся от бесцеремонного ветра, то, пожалуй, избавит своё вроде бы не замечаемое, но совсем голое лицо от натиска пыли и всё-таки — сможет, наконец, оправить рот по ветру прямо в Мойку. Таким образом, появился шанс избавиться от обеих неприятностей — внешней и внутренней. Он без промедления, уверенно ухватился за перила моста, намереваясь воплотить в жизнь полезную мысль. И определённо бы воплотил. Но его глаза увидели в воде бутылку, легко плывущую против обычного течения рядом с гранитом берега, что мгновенно создало в сознании Панчикова плавную остановку.
Сцена с предметом неживым и немеханическим, но плывущим против течения, сначала, вместе с настороженностью, вызвала в бывшем государственном муже краткое, но вполне здравое изумление. А затем она открыла внутреннему зрению Панчикова параллельную череду его прочих устойчивых чувств, помимо известной нам свежей брезгливости вместе с сиюминутной настороженностью. Меж них само себя неожиданно вытолкнуло на поверхность одно хоть актуальное чувство, но далеко не самое острое — слабая такая тоска, точнее забота: он вспомнил о необходимости отоваривания талонов на крепкие спиртные напитки. Кроме того, к этой заботе прицеплялось ещё одно свежеиспеченное ощущение, которое правильнее назвать сущей безделицей, побочной досадой. Но оно пробиралось в один из уголков души, накапливало там отягощение. Обнародовано постановление теперь бывших его коллег по исполкому. Постановление предписывало прилагать к талону, этакому картонному праву покупки крепкого спиртного напитка — ещё порожнюю бутылку. Иначе талон не отоваривается. Отсутствие посуды автоматически угрожало праву стать невостребованным. Месяц заканчивался, и если не поспеть с отовариванием, талон, очень похожий на железнодорожный билет недавнего времени, обратится в пустой картонный прямоугольник, такой же, что у пассажира, печально провожающего взглядом его ушедший поезд. Оттого на всецело обнажённое лицо, скрывающее чувство брезгливости, откуда-то сбоку пала тень совсем никчёмной угрюмости. Сие обстоятельство бесповоротно дополнило выделение влаги во рту ровно в тот момент, когда отставной заведующий взошёл на Полицейский мост и увидел в Мойке бутылку.
Так, на почве общей неприятности, заподозрив неладное в движении посуды против течения рядом с гранитом берега, Панчиков одновременно и к удивлению своему ощутил радость в области параллельных чувств. Он, ещё не успев укрепить положение пальцев на перилах ограждения моста и вот-вот, было, не исполнив совершенно законное намерение освободить полость рта от излишней влаги, обнаружил в голове спасительную мысль: выловить бутылку, и дело с концом. Забота об отоваривании талона, хоть не особенно острая, вместе с побочной досадой уже готова свалиться с его плеч. Он оттолкнулся ладонями от перил, пробежал мостом до противоположного конца. Там он развернул тело, подпираемое всё тем же назойливым ветром со стороны Гороховой, и поспешил удлинённым шагом до ближайшего спуска набережной. Им оказалось недавно возведённое деревянное сооружение для неизвестного нам временного мероприятия. Здесь он стал дожидаться причаливания своей находки, сколь внезапной, столь уместной.
Во рту само собой обсохло.
Бутылка приблизилась к временному деревянному спуску. Остановилась возле гранитной стены. Там же чётко отпечаталась тень задранной ветром шевелюры Петра Васильевича. Притом порыв заблудшего ветра загадочно истощился и сник. Панчиков извлёк склянку легко, с ловкостью виртуозного официанта, почти не замочив пальцев.
— Тьфу ты, — сухо произнёс он, найдя взглядом внутри бутылки всякую бумагу, — ещё мыть заставят.
Отняв пробку, он сунул все три фаланги мизинца в горлышко и кончиком ногтя зацепил уголок листа, свёрнутого в рулончик. Затем он протащил его до краешка, где попутно поцарапался о еле заметную острую неровность. Горлышко оказалось надколотым.
— Тьфу ты, — повторил бывший чиновник, — ведь не примут.
Вновь к нему возвратилось недавно выветренное постороннее чувство досады. Оно теперь заняло узловое положение, грубо вычеркнуло блёстку его случайной и несвоевременной радости. Панчиков замахнулся, было, выкинуть бутылку назад в Мойку вверх по течению, но ещё недремлющая в нём профессиональная страсть к бумажному делопроизводству затмила и досаду, и параллельную ей брезгливость вместе с вернувшейся мрачностью. Бесполезный порожняк метать он не стал, а из любопытства довытащил бумажку до конца и движением фокусника-любителя расправил её той же рукой.
Листом оказалась карта острова, неизвестного ему ни по одному из разгаданных кроссвордов в часы изнурительной государственной службы.
Отставной заведующий отделом заодно разглядел пробку. На ней было крупно напечатано: «неразбавленность гарантирована». Затем он изучил вместилище карты. Пришёл к выводу, что бутылка лишь похожа на из-под «Столичной», но не совсем «наша». «Так и так не приняли бы», — понял он, временно освобождаясь от параллельных чувств. Однако по неуловимой причине, бутылка стала ему вдруг чем-то дорога. Он, прижимая локтем заграничную посуду к груди, обеими ладонями разгладил вытащенный из его чрева тоже заграничный документ. Медленно вернулся на мост. До взъерошенной причёски руки не доставали.
Далее он пошёл быстрее. Его прежняя случайная стезя сменилась поступью желаемою. Она развернула курс, сойдя с неопределённости на предпочтительность, — в направлении скользящего над крышами шпиля Петропавловской колокольни одноимённого собора.
Панчикову стало не хватать обширности пространства. Инстинктивно его несло туда, к самой широкой воде Невского простора. Наверное, только там хватит места его бесчисленным параллельно текущим непримиримым чувствам.
ГЛАВА 2. О неприятности, которая встретила учёного человека
Прибыв из командировки по малым историческим городам Северо-западного региона, старший научный сотрудник Афанасий Грузь постановил прямо с вокзала зайти в свой научно-исследовательский институт, не зная ещё мотивов и доводов, склоняемых его к такому намерению. Правильнее сказать, решение зайти немедля на работу не спрашивало у Афанасия отеческого позволения. Оно появилось откуда-то сбоку и бесцеремонно вошло в его праздную на данный час мысль. Афанасий же, проглотив мыслью этот вердикт, двинулся к памятнику архитектуры 18-го века, ранее принадлежащему графам Строгановым, а ныне там временно ютилась его учёная братия. Пройдя наискосок двор с недействующим фонтаном до угла, он взбежал на последний этаж по лестнице чёрного входа и, очутившись в обособленном рабочем закутке, похожем на просторный гроб с окном, тотчас получил неприятность. Его любимая карта Природы Земного Шара, состоящая из четырёх частей, откнопилась во многих местах от стены, и каждый из листов свернулся в кулёк особо различимым друг от друга манером. Наименее загнутым оказался нижний левый лист, в основном состоящий из Тихого океана и Южной Америки. Он ещё держался на трёх кнопках, и загнулась лишь Южная Америка со стороны Аргентины. К ярко-голубому Тихому океану куском хваткого французского скотча была приклеена журнальная репродукция фотомодели. Красавица, облачённая в полупрозрачную долгополую драпировку, не без пытливости взирала на своего зрителя, опираясь подбородком на кисть руки. Обнажённое запястье свободно облегал блестящий браслет из камня, Афанасием неопознанного.
Грузь вообще-то ценил красоту женского тела, мог подолгу любоваться им, неспешно скользить взглядом по изгибам его поверхности, останавливаясь там-сям для изучения тончайших деталей. Но теперь, при виде порушенной природы Земного Шара, учёным овладело раздражение, граничащее с женоненавистничеством. Его гневная мысль произвольно перекинулась на безответственных коллег, на всех одновременно, а их, кстати, никого в отделе не оказалось, хоть утро, всё целиком уже слилось в день.
Отвлекшись на минутку от вида катастрофы при недобром поминании отсутствующих сотрудников, Грузь повернул взгляд к другой стене, где была приклеена ещё одна им любимая плоскостная вещь — необычайно ладно отпечатанная, хоть наша, отечественная репродукция великого Санти «Афинская школа». Она оставалась в полном порядке, ровненькой и гладенькой, безупречной плоскостью, и её живописное содержание, покоящееся на композиционном равновесии пространств, а также фигур известных и придуманных философов, подвинуло Афанасия в сторону поспокоения. Он повертел на пальце непривычное для него колечко, широкое, с выразительной выпуклостью, на время позабыл о карте, поднёс этот палец поближе к лицу. При таком рассмотрении он оценивал филигранность изготовления перстня из янтарных крупинок различных оттенков золотистого цвета. Колечко из хрупкой породы камня поднесла ему умелая работница заведения народных промыслов одного из малых городов Северо-запада в знак неразрывности научного сотрудничества. «Это не простая вещь. Она состоит из маленьких кусочков — отдельных слезинок древних сосен, разъятых между собой пространством и временем. Но пальцы человека составили потерянные слезинки, склеили их между собой и замкнули в единое кольцо», — вспомнил он слова дарительницы. Учёный вздёрнул один из уголков рта, ненадолго окунулся в размышление о символическом значении непростой вещи: «Это слёзы радости, не имеющей конца? Или слёзы печали»?
Тут в окне что-то стукнуло. Это ветер легонько нажал на оставленную кем-то незапертой форточку наружной рамы. Она и наткнулась несильно своим шпингалетом на стекло запертой внутренней форточки, оставив его невредимым. Грузь откликнулся на звук, плавно отвёл туда взгляд, лишённый всякого любопытства, не двигая головой. Он делал как бы долгий зрительный вздох неожиданного облегчения, безучастно поглядел вовне, задерживая временное спокойствие на кадре, очерченном оконным проёмом. В нём вдоль Полицейского моста текла навстречу друг другу и волновалась густая человеческая и автомобильная толпа. А по совершенно безлюдной набережной Мойки неслось разреженное облако пыли с ближайшей стройплощадки.
(А тем временем)
Взгляд его чуть-чуть заострился и остановился на доме, торжественно выступающим своим углом к Невскому проспекту по ту сторону Мойки. В голове у наблюдателя пробежала цепочка умозаключений. Подобное у него случается всегда в момент возбуждённого состояния ума. Цепочка мелкими колёсиками звеньев крепко утапливалась в известные события, издавна сменяющие друг друга на углу Невского и Мойки. Сначала там намечалось возведение царского дворца. Даже возня строительная произвелась. Но центром столицы и новых времён угол не стал. Затем, кажется, тут возникло тайное общество «свободных каменщиков». Центр новомодных масонов здесь тоже окреп не столь броско. А потом в углу поселился суперсовременный штаб воинствующих безбожников. Ненадолго. Зато постоянно и не касаясь переменчивости общественных пристрастий, здесь, в недрах углового дома подобно искоркам, высвечивались иные дела, и связаны они со словесностью: квартира Грибоедова, последующие узкие собрания всяческих писательских групп, в течение ста лет плавно переходящих из стиля в стиль. То было раньше. А сейчас там с виду пусто. Ни царя, ни масонов, ни безбожников, ни писателей. Правда, словесность проявляет себя и в наши дни, но в облике вывесок на фасаде, разностильных одновременно. Однако при более пристальном внимании может оказаться, что угол не совсем этак чисто выметен. В нём что-то явно затаилось, и оно подавало некоторые чуть-чуть уловимые признаки своего существования. За недолгое время прохождения цепочки ассоциаций через внутреннее зрение, Грузь даже почти физически ощутил некие волны и пары, струящиеся из окна посередине оштукатуренного каменного угла и расходящиеся по округе. Наверное, это именно они в образе ветра надавили тогда на форточку.
(Вскоре после того)
«Не всё ещё выветрилось», — остановил он в мысли поступательный ход исторических событий, беззвучно хмыкнул, отметив многозначительность происшествий во внутренностях угла. Цепочка мысленных ассоциаций продолжала тереться в его сознании. От оценки исторической перспективы он перекинулся к перспективе в себе, вообще к перспективе всякого рода, пронизывающей человеческое мироощущение: пространственной гравитационной, электромагнитной, прочей и прочей и так далее и тому подобное.
— Хм, — сказал он вслух.
Снова глянул на репродукцию «Афинской школы». «Вот, — его мысль скользила по отшлифованной ассоциативной цепочке, — вот мы имеем плоское пространство, лист, а на нём — изображение. Но там работает закон. Закон перспективы. Под его воздействием плоскость превращается в объём. Линий перспективы не видно, они по сути ничто, но всяко присутствуют в качестве закона, заставляют плоскость стать объёмом. Другие линии, столь же невидимые и неведомые, наверное, понуждают сам объём стать четырёх и сколько угодно многомерным пространством. Скрытые от взора линии незримого умом закона делают, скажем так, немалое дело. Линии всюду. Всё и вся пронизано линиями. Разными. Те, что не имеют концов, то есть замкнутые, способствуют течениям, току любого происхождения, в том числе, жизни. Разомкнутые — пусты, это мусор вселенной. Мы, люди — тоже насквозь линии, и, конечно же, замкнутые. В нас ток. Потому-то мы живы. А вокруг? Вокруг простираются линии всякие: бесконечные, то есть замкнутые, с током жизни; разомкнутые, хранящие мертвенность. Замкнутость, иначе говоря, их бесконечность — есть в виде сопряжения любого рода изгибов. А есть в виде точек схода между собой, тоже там, в бесконечности. Сопряжение связано с перетеканием, точка схода — с поляризацией. Весь мир поляризован и сопряжён. Пожалуйста, включайтесь в поток этих бесконечных линий, путешествуйте по изгибам сопряжений, где угодно, сходитесь в точках схода, с кем хотите. Однако скажу я вам, остерегайтесь, ох, опасайтесь столкновения с расчленёнными, ограниченными линиями, с виду, казалось бы, красиво очерченными. Эти колючки могут разорвать ваши цепи течений, создав очевидные концы, и вы погибнете, не успев осознать, где находитесь: в какой точке времени, пространства, а также притяжения или ещё чего-нибудь.
Мысль остановилась, а взгляд завершил полную панораму, вернулся к Земному Шару, уже давно гением человечества трансформированному в плоскость, а к настоящему времени превращённому в иные тела чьей-то неблагожелательной волей или бесчувственным попустительством.
Грузь теперь по-настоящему глубоко вздохнул, даже в голос. И отодрал скотч от слегка вогнутого океана. От места склейки отслоилась голубая краска, означающая воду, оставив белое пятно, величиной с добрую половину Папуа Новой Гвинеи.
«Ну вот, испортили мне Тихий океан, — почти вслух подумал Афанасий, — надо поправлять».
Куда при этом делась фотомодель, никто не заметил.
Прислонив к Океану кусочек кальки, старший научный сотрудник стал переводить на неё острым карандашом очертания белого пятна, чтобы впоследствии вырезать латку из подходящей бумаги, близкой по цвету к условному обозначению воды, заклеить повреждение. При копировании оказалось, что края белого пятна вырисовывали в океаническом окружении удивительно естественную линию, какие обычно производит природа. Так на карте под калькой неожиданно обнаружился вновь созданный большой и настоящий остров с парочкой махоньких островков поблизости.
Афанасий Грузь отнял прозрачную бумагу от белого географического пятна, скомкал её, выкинул прочь. Затем, по своему обыкновению, пропустив через мозг ассоциативную цепочку мыслей, закончил её многозначительным хмыканьем, взял ещё более остро отточенный карандаш. Им учёный обвёл изысканный контур белого пятна. Затем, написал настоящим картографическим шрифтом, принятым для названий островов, — подлинно учёную надпись:
«TERRA PACIFICA».
ГЛАВА 3. О странном открытии
— Терра Пасифика, — наконец нашёл и произнёс вслух название карты Пётр Васильевич, когда окончательно разгладил бумагу дома на своём столе, — или Терра Пацифика.
Сопоставив сетку параллелей и меридианов на бумаге с аналогичной сеткой на «политической карте мира», лежащей под стеклом его домашнего рабочего стола, Панчиков определил местонахождение острова. Оно оказалось в Тихом океане, южнее островов Россиян. В политическом мире эта земля не значилась.
ГЛАВА 4. О разговорах учёных людей и о неожиданном происшествии на самом интересном месте
Афанасий неподвижно стоял подле порушенной карты природы Земного Шара, где поместилось белое географическое пятно, медленно вертел на пальце янтарное кольцо, состоящее из отдельных слезинок древних сосен. Оно согревало часть пальца, пока что непривычно. А свежее воспоминание о дарительнице вещицы согревало часть его сознания теплом виртуальным. Память, подчиняясь воле учёного, снова развернулась, и на её просторах вырисовалось некое подобие панорамного вида, своим содержанием резко отличное от карт и отпечатков, висящих на стенах, не говоря уж об экскурсе в историческую перспективу дома, что напротив окна в помещении, похожем на просторный гроб. На панорамном холсте памяти, помимо пастозных сочных мазков делового и профессионального содержания той командировки, в центре, почти невидимо выглядывала некоторая отмывка, растушёвка скромного цветового наполнения: волнующая встреча с девушкой, может быть, мало для кого приметной. Афанасий глядел только туда и будто под диктовку воспроизводил в уме тогдашние лёгкие беседы вперемешку с непринуждённым молчанием и подробностями в них. Вместе с тем, он там же, в уме бегло разглядывал собственное впечатление о ней. Рельеф этой свежей печати не поражал пытливого взора Грузя неизгладимой испещрённостью, но создавал некий ареал обитания мысли. Со временем картина обогатилась новыми, новейшими штришками, создавая более полное пространство женского портрета, а пастозные сочные мазки отодвигались на периферию за ненадобностью. Далее, само собой возникло отношение. Созданное изображение в центре полотна уже накапливало внутри себя некую полноту человеческой ценности. Не просто человеческой, а женской. Но в чём заключается женская ценность, Афанасий твёрдого понимания не имел. Мы знаем, что Грузь вообще-то ценил красоту женского тела, мог даже подолгу любоваться им… и так далее. А есть ценность не совсем телесная. О ней он лишь подозревал. Порой задумывался. Однако вот созданное им в мысли изображение по собственной воле приблизилось к самому краешку накопления этой ценности да попробовало примериться к потоку судьбы самого Афанасия. Оно коснулось берега его личности, сделало шаг в его прибойную волну… и застыло там живописным произведением, одетым в раму. Всякое движение закончилось. Затем, само собой, минуя волю учёного человека, пространство памяти стало выплёскивать иные портреты иных женщин, одетых в рамы. Те, что успели в разной степени приметности вместе с дороговизной войти в его судьбу, те, что по мере стойкости сумели продержаться там, а вскоре счастливо удалиться без драматического развития. Разные они. По-видимому, общая направленность мысли в особый род воспоминаний содеяла поворот от свежего знакомства в командировке к давно минувшим денькам. Специфика такая произвелась на женскую тему, где всё, что ни есть, удаляется куда-то, уходит в какой-то неясный род перспективы, оставляя после себя лишь затейливые линии изгибов, там-сям неприхотливо обрывающихся. Память заносила в ею же построенное помещение — один портрет за другим, развешивала их там по стенам и стендам. Организовалась уже некая картинная галерея, а там везучим и достойным зрителем всей выставки был он один, в полном уединении. Эрмитаж такой. Собственный. Грузь одиноко и бесшумно переходил из одного безлюдного зала в другой, изучая ценное содержимое стен и стендов. Никто ему не мешал. Частное собрание. В свою очередь, на него поглядывали живописные портреты женских особ, когда-то притязающих на своеобразную собственность его самого. Равноудалённо глядели.
(Вскоре после того)
Стали прибывать сотрудники.
— О! Афонечка! — по-детски радостно воскликнула необъятная Роза Давидовна. И жарким чувством, всегда придерживаемым про запас, она припустила румянцу на глянцевые щёки, что благополучно, почти гармонично обрамляли пространный её рот, полный зубов из различных металлов.
Грузь называл её Необнятным Лепестком, остальные — Раздавитовной.
— Привет, Необнятный Лепесток, у тебя кнопки есть? — бесстрастно сказал он, закрывая наглухо своё частное собрание женских портретов, — надо бы карту восстановить.
— А, это вчера такая ветрища была, мои протоколы аж в коридор вынесло.
Роза Давидовна совмещала должность учёного секретаря с основной работой, хотя с какой именно — не знало даже начальство.
— Моё почтение, Раздавитовна, с приездом, Афанасий Григорьевич, держи кнопки, — сказал младший, но самый умный научный сотрудник Иван, едва начиная входить в дверь с лестничной площадки.
Следом за Иваном, почти наскочив на него в дверях, но, продолжая научную беседу, начатую, по-видимому, ещё с начала рабочего дня, быстро вошли, никого не замечая, просто научные сотрудники: Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис и Борис Всеволодович Принцев.
— …зался совсем другой. Я не поверил, — досказал Принцев.
— Правильно, у того случая нет прецедента, — подтвердил его собрат по науке, — Возьми, к примеру, курную избу и русскую печь. Ведь курная изба тоже собственно печь. Её топят и в ней живут. А русская печь в избе — уже вроде бы матрёшка, печь в печи, вернее, изба в избе. Ведь в ней порой даже моются…
— Ну, Нестор, ты ловишь мысль на ходу. Тот тип тоже настаивал, будто Пациевич использовал принцип матрёшки.
— Ну да, этак и шифоньер в комнате позволительно считать олицетворением принципа матрёшки, ведь в шкафах тоже иногда живут. Знаешь, смотря что полагать подобием чему-нибудь…
— А почему это вы входите в помещение и не здороваетесь? — с интонацией интереса в голосе молвила Роза, одновременно сделав морщины невинности на лбу.
— Мы уже давно тут, успели даже кофе сходить попить, поэтому пусть изволят здороваться первыми те, кто позже приходят на работу, — сказал Принцев с укоризной.
— А, привет, — продолжил он, сменив упрек лаской, обращаясь к Афанасию на фоне расчленённой карты, — извини, чрезвычайное происшествие, это учёному секретарю нашему жарко от работы стало вчера, она сквозняк устроила, вот карта твоя…
— Я знаю. Но фотомодель вы всё же спасли от сквозняка.
— Фотомодель? Ах, да, Нестор её с полу поднял и спас, он у нас единственный настоящий мужчина, — уверенно и слёту сказала небольшая суховатая, но не без пикантности женщина, переступая порог помещения, — здравствуйте, кого не видела.
Каждый по своему ответил на приветствие, но не придал значения версии вошедшей женщины, по имени Леночка, о единственном настоящем мужчине в лице Полителипаракоймоменакиса. А тот не преминул принять комплимент не иначе как должный.
(Вместе с тем)
Затем в помещении утряслась рабочая обстановка. Время-то самое, что ни на есть рабочее, околополуденное. К тому же, оказывается, подоспело начало проведения научно-технического совета. Основной докладчик, правда, запаздывал, поэтому люди учёные продолжали умственно разминаться.
Борис Всеволодович спросил у своего коллеги:
— Нестор, ты как недавний геолог, а значит кое-что смыслящий в географии, скажи, почему Греция называется Грецией?
Тот поднял одну из лохматых бровей, не стал отвечать.
— Не знаешь, — Принцев несколько раз хмыкнул, — тогда я тебе поведаю истину. В античную эпоху, когда там жили древние эллины, туда ездили русские люди. Отсюда, из холодной России. Погреться чтобы. Грелись они там. Вот и стала с тех пор та земля называться Грецией.
— Ага, — Леночка решила подыграть Принцеву,— а Эгейское море называется Эгейским, потому, что с перегрева заезжие русские люди с острова на остров вопили “Эге, эге!” Общались они так.
Нестор смачно в себя произнёс звук “Ц”, отшатнулся от всех. Он ведь в былые институтские времена занимался грандиозным проектом вообще переноса земной оси. По его задумке Северный полюс должен сместиться на континент, а точнее в Северную Америку, тогда как Южный полюс съезжал в Индийский океан. Живо изготовлялась новая ледяная полярная шапка, а старая, антарктическая, таяла, но медленно. Уровень мирового океана снижался, обнажая шельф. Земли нашей страны значительно увеличивались во всех направлениях бывших морей, а чукчи, оказавшись на экваторе, стали бы чернокожими. Были другие варианты. Скажем, воткнуть полюс прямо в Багдад, покончив, наконец, с очагом терроризма, при этом Петербург сохранил бы за собой белые ночи, а чукчи всё равно оказались бы чернокожими…
Никто более не стал издеваться над Нестором. А докладчик пока не думал появляться. Поэтому разминка снискала неожиданное развитие.
— Значит, заявляете принцип матрёшки, — сказал тихо Грузь и преждевременно хмыкнул, ещё не запуская мысль в ассоциативную цепочку.
— Да, — обрадовано ответил издалека Иван, — каждый использует свой принцип матрёшки, то есть, вложения или облегания. Но здесь речь идёт о некой целостности. Предметы физические, теоретические, образные, любые, помещаются внутри друг друга до безумного количества. Они подобны по сути своей. Вместе с тем, сколько бы их ни произвелось, они вкупе являют единую целостность. Но и порознь они обладают целостностью сами в себе.
— Умно ты говоришь, Иван, а вот как раз образности-то не хватает. Надо бы пример толковый выставить. Ты готов выказать пример? — заметил Нестор Гераклович, оправляясь от шпилек своих коллег.
— Я тебе преподам требуемую образность, — сказал Принцев. — Тончайшее пространство измельчается тоже востреньким таким временем и заливается безумно великим числом, и всё это тесто пухнет на дрожжах массы, образуя вселенную по имени «энергия».
— Что это? — Нестор выставил на него тяжёлый взгляд.
— Это уравнение: Е=МС2, — мигом сообразил Иван.
— Да ну тебя, — Полителипаракоймоменакис махнул рукой, — надоел уже.
Иван способен ответить на любой вопрос не только из-за наиболее сильного здесь ума, но и потому что работает одновременно во всех отделах института. У младших научных сотрудников так заведено.
— Пациевич, о котором вы оба только что упоминали, тоже нашёл пример, — сказал он.
— Похожий?
— Пожалуй, немного получше. Он мастер. Не только “тот тип”, по выражению Бориса Всеволодовича, знает о его фокусировании пространства. Все знают. Помните, что он вытворял, ещё когда у нас работал? У Афанасия. Всё шумел, мол, не дают ему тут развернуться. Вещи всякие передвигал, а места мало. Нынче у него персональная мастерская в Ухте. Достаточный простор для опытов. Он вольготно вкладывает подогнанные пространства одно в другое. Получает матрёшку. Такая у него забава. Там ходы и переходы. Там всяческие игры. Вы знаете из последних публикаций: он сумел сотворить фокусы не точечные, а линейные. Ну, точке фокуса придал значение бесконечности. Получил фокусную линию. Игры с ходами, с переходами — потрясающие. А потом, но это ещё не всем известно, он уже фокусные линии развернул до бесконечности, создав фокус-плоскость. Матрёшка. Что делается с прыжками в тех пространствах в плоскостном фокусе — не вообразить. А если выйти на сферический фокус? Тут уже такие чудеса пойдут, что описать их трудновато. Матрёшка. Но можно ещё дальше пойти. Взять да переметнуться на время, о природе которого никто ничего не знает, но впихивает его тоже как матрёшку во всё, куда попало. Что если научиться и его фокусировать, подобно пространству? О-го-го. Или с массой повытворять всякое. Оно тоже не возбраняется его уму. Найдутся и в ней свои готовности неуёмных превращений. Забавляйтесь, господа, забавляйтесь. Да уж, тут обычное занятие многих из нас — копаться в том, чего не знаешь. Оно и есть любимая наша забава. И безусловно — добиваться там невиданных успехов. Но вдруг, если дальше пойдёт наш Пациевич в любимых развлечениях — соберёт все проявления мироздания в один суперфокус? Тоже любопытная матрёшка.
Иван застопорил полёт мысли, беззвучно хихикнул и оглядел присутствующих.
— Однако, — сказал он, — всё это относится к случаям замахивания на построение необдуманного сверхграндиозного сооружения, не имея на то соответствующей потенции. Я вот боюсь, что автор, который нас тут сочинил, побалуется, побалуется, да соблазнится на подобную или иную грандиозность, а потом не сдюжит. Вот и не видать нам никому и никогда света белого.
(Между прочим)
Мы, конечно же, не обидимся и почти не обратим внимания на эту реплику, проведём её мимо ушей, поелику не собираемся ни заигрывать, ни дискутировать со здешними героями, а со слишком умным, и подавно.
(Далее)
А вот Нестор Гераклович мгновенно загрустил, будто от невкусного обеда. Но потом взгляд его слегка осветился надеждой: нетушки, ребятки, я-то лично ничего подобного не допущу.
— Нет, Вань. Ну его, этого факира-Пациевича в баню вместе с его фокусами, — сказал он, опустив равнодушный взгляд на пол, словно обронил туда не очень полезную вещь. — Поведай лучше эту, забыл, ну, красивую байку о соединении несоединимого. Ты мне уже рассказывал, но я позабыл. А другие твои сотрудники ничего о том не знают. Пусть хоть немного поразбавят свои узкие специализации разделённого труда. У нас ведь каждый по разным отделам тихо занимается мелкими темами, шкурными, но незаметными, а общей работы для всех почти нет. Ну, кроме той, завалящей работёнки, присланной нам из Первопрестольной, настоящей скучищи о вещевом творчестве.
Нестор, криво усмехаясь, обвёл тусклым взглядом окружающих и, в ожидании их поддержки в оценке новой научной темы, добавил:
— Вещевое творчество, надо же такое придумать. Ну, на кой пёс? Вещи заранее, по своему нутру мёртвенькие, и творчества даже унюхать не могут. А нас уверяют: нет, говорят, имеют они там потенцию; нет, говорят, вещи — творцы похлеще людей; нет, говорят, вещи творят бесподобные создания, под названием «стоимость». Ну, стоимость, да — лучшего произведения не сыскать. Ах, молодцы, вот какие они могучие творцы. Восхитительно. Рынок они, видите ли, творят, вздорный, но особый и величественный мир, пребывающий сам по себе, вроде кота. Гениально. Но где здесь творчество? Не вижу и не слышу его сладких плодов, а неприятностей полный огород. Меня от такого художества начинает подташнивать.
Но никто не рискнул его поддержать. Тема пока никем всерьёз не осваивалась, авторитетный докладчик по этому поводу, хоть и ожидается, но не появляется, и вряд ли сегодня появится. Каждый сотрудник ознакомился лишь с “рабочей программой”, до конца не утвержденной институтским начальством. Нестор не стал вторично обводить взглядом своих коллег, внутренним чувством интуитивно поймав несвоевременность подачи материала для дискуссии, и снова обратился к Ивану:
— Давай, лучше байку.
Иван сопротивляться не умел.
— Когда станет неинтересно, сразу остановите меня, — сказал он. И приступил к байке.
Он опустил глаза, призадумался. Потом тихо проговорил:
— “Икс”, “игрек”, “зет”, — рассказчик прочертил в воздухе горизонтальный крест и проткнул его вертикальной осью, — и мир увиден полностью. Достаточно трёх букв. Ладно. Можно ещё добавлять иных букв, чтобы увидеть этот мир иным образом. По крайней мере, их ещё в достатке. Однако, скучновато. Слишком как-то линейно…
— Поверхностно, — вставил словечко Борис Всеволодович.
— Да, — Иван усмехнулся, — есть такие градации осмысления вещей: линейное, плоскостное или поверхностное, объёмное, глубинное. Но я не о том. Я бы сказал совсем об ином качестве пространства. Необычайного достоинства. И может быть, не просто его…
— Давай необычайное достоинство, давай чего-то иного, — Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис наполнился жгучим ожиданием.
— Даю. Байка, так байка. Помните героиню из детской книжки, бабку, ту, которая всюду искала очки да не могла найти? А глянула в зеркало, увидела их у себя на лбу. Мы, числящие себя учёными, весьма похожи на неё. Ищем, скажем, некое иное распространение мира сверх ранее выведенных трёх и обозначенных буквами; тоже вроде бы очки, что ли, особые стяжаем; пояснее разглядеть хотим нечёткое наше окружение. Вот. Кое-кто кинулись из времени очки делать. Даже набрали на нём немало других “очков”, уже в науке, в степенях и званиях, в известности своей и славе. Другие — пытаются увидеть расширенный мир через притяжение, то есть массу… Мало таких иных, но бывают иногда. Нестора прошу не обижаться. Ничего диковинного тут нет. Что же? Поискали, поискали мы подле себя иное, будто измерение, посетовали на недостатки глаз и — ба! Наткнулись на зеркало. А там живое лицо. Там жизнь сияет ясно и очевидно. А она-то никакой буквы не заполучила! И вот в материале чего-то мёртвого, составленного из трёх латинских букв, мы заметили жизнь. Как знать, вдруг её хотели мы найти вокруг, а нашли в себе? Простенькое такое открытие создалось. Жизненность — вот оно, искомое представление всех вещей, помимо давно выведенных трёх измерений. Жизненность ведь имеет прямое отношение к очевидности, хоть у нас нет для неё измерительного инструмента. Линейку к ней не приставишь. И секундомер не подключишь. И весы не используешь. Причём только исключительно в ней осуществимо распространение любого импульса по настоящему. То есть, лишь в ней, в жизненности вообще нам дано распознавать и всякие остальные вещи, переданные некими координатами с буквенными обозначениями. Подумайте, не в ней ли содержится самый начальный и фундаментальный признак всего Божьего мира? Начало и продолжение. И будущее. Жизнь и будущее — они ведь непостижимо соответствуют меж собой. Правда, убедительно? Но, к сожалению, она (жизненность) легко утрачивается. Жизнь тут мимолётна. Она есть, и нет её. Мы есть, и нет нас. Вместе со всеми иными признаками сути вещей, прозванными измерениями. Хм, а кой-какие умники силятся искусственно синтезировать жизнь. Синтезировать эдакий эквивалент пространственного измерения. Хм… хотя, я думаю, жизненность вообще самостоятельна. Так часто бывает: ищешь какое-либо звено конкретного устройства, даже будто бы находишь его. А оно оказывается представителем совсем другого состава, пришедшего извне…
— Ну, действительно круто, — сказал Принцев, поднимая очки на лоб и зауживая глаза.
Леночка пожала плечами, изменив облик проявления форм своего тела, тихо сказала:
— Можно и не мерить ничего, тогда ваша проблема отпадёт сама собой. Если по мне, то лучше верить, чем мерить.
Иван, глядя на выразительную позу Леночки, согласился с ней беспрекословно, даже, думается нам, с охотой поверил ей. И горячо продолжил выковывать мысль. Однако не станем дословно обрисовывать всё его кузнечное искусство. Скажем лишь, что там он обращался к вороху проявлений тоже вроде бы изящных форм, но — касательно всеобщего бытия.
Итак, Иван вдохновенно развивал то, что в нём народилось. Сначала он коснулся основ пространства, где фантастически, во все стороны происходит колебание точки единого начала. Они-то, колебания создают все видимые и невидимые формы. Стройные или безобразные — дело особого характера. Тут красива сама мысль о способе происхождения форм из начала. Затем он сжато обрисовал природу времени, в коем обитают неуловимые течения и омуты всё того же начала — они созданы ради всеобщего созревания всех видимых и невидимых форм. Любая форма требует созревания или совершенствования. Далее он переметнулся на вездесущий вес. Речь о природе веса он поначалу отвёл на Нестора, сказав: тот, мол, в ней великий дока. Затем он преподал её в виде спектакля, где ничем не обнаруживаемые нити притяжения заигрывают с нетерпимой силой давления, образуя жгучее чувство, провоцирующее всякие желания. Без них не создать ни форм, ни совершенствования. Иван тут же закручивал сложнейшие сюжеты, выстраивал изящные конструкции их взаимопроникновения. Там у него чувство, обеспеченное притяжением, непостижимо удерживает форму, не даёт ей рассыпаться. И созревание, обеспеченное продолжительностью, он полнит смыслом определённой целенаправленности. Во времени — форма и чувство созревают, становятся совершенными. Вместе с тем форма, обеспеченная ёмкостью пространства, поставляет неописуемый простор для созревания чувства. Время же вдобавок оттеняет форму и реализует чувство, провоцирующее желания. Такой почти невероятный клубок возможностей содержится во всей видимой и невидимой вселенной. Но всё изложенное имеет место быть исключительно в присутствии жизненности…
Слушатели, конечно, как и мы, пропускали его речь сквозь собственные представления о своеобразных мировых слоях, через наработанный личный опыт собственного микрокосма. У каждого из них выстраивались безупречно оригинальные виды бытия. Например, у Афанасия Грузя.
— Извини, Иван, — сказал он. Вовсе не обязательно тратиться на полную вселенную. Давайте посмотрим на каждого человека. — При этом Грузь смотрел только на Леночку. — Обратим на него должное внимание. Микрокосм, всё-таки. Вот глядите, он олицетворяет всё, перечисленное тобой: пытливый взгляд на вещи, трепетное тяготение к истине, постоянное созревание. И это всё имеет смысл, если микрокосм наполнен дыханием жизни.
Иван также беспрекословно согласился и с Афанасием, как ранее с Леночкой. Сделав недолгую паузу, он продолжил своё выступление.
(Далее)
Тем не менее, пусть Иван выступает с умными речами, гармонично выстроенными, а мы пока в сжатом виде поведаем о странном институте, где стеклись такие разносторонне развитые люди. Там изучаются полезные ископаемые и методы их поиска. Но, то не «горный» институт, не в земле чего-то ищут наши старшие, младшие и просто научные сотрудники, не в геологических породах выискивают свой предмет особого пристрастия, а проникаются они в небо. Значит, институт скорее «горний», то есть изучаются там задачки всё-таки приближенные к творчеству. Предмет особого пристрастия в нём — ископаемые творчества. Лучше сказать, недавний институт науки недр волей властей стал институтом науки высот. В нём — вновь обнаруженные полезные предметы не только постигаются, но и направляются нужным путём для развития человеческой цивилизации. Здесь расставлены столы, приставлены шкафы. Всюду лежат образцы ископаемого творчества из многих регионов Вселенной. Они выглядят и рудоносными пластами, и собственно рудами непохожих величин и форм, а также всякого рода россыпями. Часть из них — в работе, в исследовании, то есть на столах, часть — в ожидании своего удела, в шкафах. Есть уникальные образцы, в виде самородков, они хранятся в специальных сейфах, и мало, кому доступны для исследования. Все помещения здесь буквально пропитаны духом этих образцов. Оказывается, мы с вами случайно и непреднамеренно попали в “Научно-исследовательский институт прикладного творчества”. Сокращённо: “НИИ Притвор”. Институт небольшой. Состоит он из трёх частей: отдел Пространства, где меж нескольких сотрудников работает Афанасий; отдел Истории, там засиживается Принцев, соизмеряя свои исследования с коллегами; отдел Важности, в нём коротает часы Нестор Гераклович в единственном числе. Заведение хоть непростое, однако, люди там обыкновенные, то есть очень умные. Но кроме ума, каждый из них обладает личной тайной, преследует совершенно оригинальную цель. Да, люди заурядные, а то и занудливые.
Скажем, Борис Всеволодович Принцев и Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис. Они, хоть числятся в разных отделах института, но почти без паузы бывают неразлучными и, несмотря на их явную разницу в летах (старший — Полителипаракоймоменакис), наши сотрудники считают их братьями-двойняшками. По части комплекции отличие наблюдается ещё более очевидной: Борис Всеволодович тонок, сутул, нос крючковатый, губы тонкие, щёки впалые, лицо узкое, а крупные уши оттопырены в верхней части; Нестор Гераклович, можно сказать, огромен, курнос, круглолиц, толстогуб и полнощёк, а уши почти незаметны, хоть в одном из них блестит серебряная серьга. Сочетаниями цвета кожи с тоном растительности они тоже противоположны. Гладко выбритое и слишком загорелое лицо Принцева венчает жиденькая белокурая, коротко стриженая причёска, а глаз не опознать — их засекречивают тёмные очки. Белизну лица Полителипаракоймоменакиса, излучающего свежесть первого снега, обрамляет густой, иссиня-чёрный и курчавый волосяной покров (сверху, надо сказать, пореже и попрямее). А ничем не заслонённые круглые глаза цвета маринованных оливок выдаются вперёд сильнее, чем слабо выраженный картофелеобразный нос. К тому же Принцев — левша, а Нестор — обыкновенный, хоть и без указательного пальца на правой руке.
Или вот Леночка. Суховатая, это мы неправильно сказали. Она, скорее, не рыхлая, все формы её тела обладают строгостью исполнения. И если мы видим где-нибудь излишнюю выразительность, в другом месте обязательно появляется ей в ответ своеобразный противовес. То есть, детали внешности Леночки являют собой общее равновесие. Обличье складок в одежде настойчиво подчёркивает красноречивое содержание, утаённое под ней. Она ещё не определилась, какой из отделов ей больше подходит, поэтому приглядывается. И тут, и там. В основном она поставляет в них новые образцы ископаемого творчества, благодаря налаженным кругам знакомства в различных слоях интеллектуального и художественного опыта, отечественного и зарубежного. Вместе с тем, ей любопытно видеть отношение к образцам в каждом из трёх отделов института. “Пространственники” в основном налегают на оптические области творчества, то есть, их заботят разного рода его перспективные аспекты. Леночке тоже это занимательно. Историки или «временники» всячески оттеняют эти образцы, они самозабвенно работают со всевозможными видами теней. Можно, конечно и с ними посотрудничать, но не очень ей по душе вездесущая тень, хоть и есть кое-какая польза. Тень ведь проявляет, правда? Но сомнений больше, чем приятия. “Важнистам”, лучше сказать, всего-то один он и есть, ему более всего привлекательны притяжения, все вкупе, какие только встречаются в живой и неживой природе. Там главное — узреть красоту колебательных процессов. Самое увлекательное в мире притяжений — именно колебательное состояние. Волны там, вибрации дрожания, музыка, в конце концов. И Леночку тоже этот отдел чем-то притягивает. Но. Не сподобилась она пока. Созревает.
Есть ещё одна занятная дамочка. Её мы уже вкратце обрисовали. Роза Давидовна. Эта женщина, имея внешнюю величину, прямо скажем, превосходную, выглядит малым дитём во всех иных отношениях. Глядя на её кудряшки, вообще приходишь в умиление. А интересы её не знают границ. Притом, что вникать в дебри исследований и разработок своих коллег и соратников она торопиться не торопится, и желания такого нет у неё.
Иван, теперешний рассказчик наш, он почти незаметен, хоть и мелькает одновременно во всех отделах института. Его простое лицо и простая внешность, казалось бы, особо не выделяются ярким содержанием. Но и не противоречат свободному произрастанию там, внутри его личности — совершенно незаурядных мыслей. Кроме того, у него, как говорится, всё ещё впереди.
Об Афанасии уже кое-что известно: есть у него “Эрмитаж” с женскими портретами. Он и сам, конечно же, неплох собой… Но… Ба! Что это у нас происходит? Все почему-то переполошились. Пока мы тут с вами отвлеклись болтовнёй, научная беседа, едва набрав обороты, немедленно обернулась, непредсказуемым происшествием. Именно Афанасий там взорвал, так сказать, обстановку. Он, кажется, совершал конкретный поступок обуздания всеобщей перспективы. Лицо его принялось наполняться тончайшими токами свежего вдохновения, скользящего по невидимым линиям безмерных мировых сопряжений, а в глазах появились острейшие искорки совсем нездешней поляризации. Правда, в его поток пока что неизвестного творческого акта немедленно вмешался Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис. Он завидел на лице Грузя явные для него одного оттенки, предполагающие окраситься в цвета редкого безумия. А может быть, он испугался, словно чуя некое свидетельство грандиозного построения, заранее готового погубить всех тутошних сотрудников, соратников, лиц и персонажей, да поставить жирную точку без продолжения. Не дай Бог.
— Ты чего? — мягко и зычно почти простонал Нестор Гераклович в сторону Афанасия и сделал очень озабоченные, почти отцовские глаза, надвигая на них изобильно морщинистый лоб.
Одновременно, и увлечённый рассказом Иван приостановился в речах своих. Он тоже навёл взгляд на Грузя. И мы в этот же момент сказали наше «ба».
Прочее собрание не стало укорять Нестора за помеху в научной речи Ивана, поскольку озаботились за судьбу Афанасия. Все, по-видимому, немного приустали от излишеств невероятно изысканных мыслей младшего, но самого умного научного сотрудника, они даже были довольны остановкой складного потока его слов, хоть и не без жизнеутверждающего начала. Впрочем, одна лишь Роза Давидовна вздрогнула бровями и буравчатым взглядом стала ждать хоть какого продолжения. Пусть от лица Ивана, пусть от Афанасия. Она будто бы двигала взглядом толщу воздуха перед собой. Но Иван помалкивал, а Грузь улыбнулся Нестору и сказал:
— Молодец, Нестор, ты даже не знаешь, что спас не только плоский лист с объёмным изображением фотомодели. — Он взглянул в сторону поруганного Земного Шара и на вновь образованное там белое географическое пятно. — Ты спас настоящую науку о настоящем творчестве. Нет, ты избавил истинное творчество от погибели, что не хуже спасения красивой женщины. Спасибо за скотч.
Афанасий с улыбкой серьёзности взглянул на небольшую стройную женщину, у которой, напомним, всё то именно женское было должным образом выражено, и обратился уже к ней:
— Леночка, вы имеете абсолютное право назвать Нестора Геракловича не только настоящим мужчиной и профессиональным спасателем, но и настоящим учёным мужем. Даже творцом. Хоть он об этом пока не знает. А изъясняться, и вправду, больше не надо.
Он, всё так же серьёзно улыбаясь, окинул взглядом образцы ископаемого творчества в виде рудоносных пластов и собственно руд, да ещё разного состава россыпей. На миг он припомнил уникальные образцы, в виде самородков, особо оберегаемых в специальных сейфах, и мало кому доступных для исследования. Затем он шагнул к стене с картой. Заслонил собой от коллег ту её часть, где недавно была приклеена фотомодель хватким французским скотчем, а теперь белело новое географическое пятно. Улыбка его знаменовала внезапную отвагу сотворить поступок. Он стал пристально вглядываться в глубину белого новоявленного острова, созданного не без участия Нестора и фотомодели. По мере всё большей и большей сосредоточенности во взгляде — остров тоже увеличивался размерами. Но действие происходило пока ещё в этой действительности. Грузь присутствовал ещё здесь, в окружении коллег. Однако сознанием своим он уже вроде бы удалился куда-то. Нет, не зря он подолгу изучал оптические свойства ископаемых творчества. Сейчас что-то будет. Все дружно расступились по обе стороны от карты. Каждый молча пребывал в собственных догадках. Или в обычном ожидании.
А дальше настоящая наука или настоящее творчество, а, скорее всего, и то, и другое — сложились вместе или вложились друг в друга подобно матрёшке и сделали интересненькое дело. Афанасий, хоть и находился рядом с умолкнувшими сотоварищами, начал нежданно удаляться, но не куда-то, а прямо здесь он перспективно сокращался в собственном объёме. Вскоре его фигура стала почти невидимой точкой на поверхности карты и продолжала уменьшаться на фоне белого географического пятна в Тихом океане южнее островов Россиян.
Что это было? Поистине перспектива? Или притяжение? А может быть, пространственное схлопывание до нуля? Поляризация? Фокус? Не угадать. Неведомый закон вместе с законом перспективы, о которых размышлял учёный, своими скрытыми линиями нарисовали неведомое доселе событие.
(А тем временем)
В тот же момент солнце поднялось на пологую вершину дуги, а в доме напротив что-то невидимо дрогнуло. Из открытого окна в его середине изошло никем не замеченное волнение, всюду простирая упругое качение. Сначала оно ткнулось о ближние к нам сферы, придав им лёгкую вибрацию, а затем устремилось в места весьма отдалённые, обнимая собой всю землю и восходя отдельными гребнями в небесные области.
— А ты говоришь, Пациевич! — воскликнул Иван, мгновенно осмыслив происшествие. — Вот принцип, так принцип. Браво, Афанасий!
Остальные учёные оказались в полном оцепенении на длительное время, не слыша возгласов Ивана, пока не раздался чистый бессловесный взрыд Розы Давидовны. Она готова была расплакаться ещё тогда, в минуты речей Ивана о муках стяжания полномерного нашего пространства. Она была готова разреветься от боязни, одновременно и от красоты Ивановой мысли. Но теперь её прорвало из-за отчаянной жалости к Афанасию. Её гладкие щёки, мгновенно и равномерно покрывшиеся слёзной плёнкой, задрожали в мелкой судороге. Сразу после импульса рыдания она всплеснула пудовыми руками в сторону карты с белым географическим пятном, где Афанасий уже окончательно исчез, и слишком высоким голосом несвойственным ей в обычном состоянии, с пронзительной болью выдавила из себя:
— Афонюшка-а-а! На кого же ты нас поки-и-ну-ул?!
Борис Всеволодович первым опомнился при визге «Раздавитовны», ещё выше поднял на лоб тёмные очки, с усилием сжимая и разжимая веки, но оставляя их зауженными. Он вынул из нагрудного кармана складную лупу, двинулся к тому месту, где только что стоял Грузь, приставил её там. Остальные люди, поочерёдно приходя в себя, кинулись разглядывать в стекло свежее белое пятно на карте Земли.
Меж ворсинок белой бумаги — Афанасия Грузя изобличить никому не удалось. Тёмные очки Принцева упали на его переносицу.
— Это какой масштаб? — догадался поинтересоваться Иван.
— Пятнадцатимиллионный, — с издевательской грустью пропела Леночка, — пятнадцатимиллионный.
— Ну, Принцев, ты и смекнул, в лупу захотел увидеть то, что в никакой-растакой микро-раз-микроскоп не удастся подглядеть, — Нестор Гераклович сдвинул вбок принцево двояковыпуклое стекло вместе с его рукой и сделал такими же двояковыпуклыми свои глаза. Ими он там-сям утыкался в теснящее взор упругое пространство.
(Вместе с тем)
На Невском ничего не изменилось. Та же постоянно обновляемая река автомобилей, те же неизменно подменяемые люди, — по-прежнему создавали поток, будто определённо знающий своё дело. Один из новеньких понурых пешеходов приостановился у перил Полицейского моста, ухватился за них. Вдоль Мойки, почти незанятой никакой начинкой из автомобилей и пешеходов, двигалось пыльное облако. Понурый пешеход внезапно отпрянул от перил, явно заторопился, обгоняя других, подобных ему, затем свернул с моста и скрылся в низке. В доме, что напротив, отомкнулось окно поближе к середине угловой части фасада. Но мы не успели разглядеть, само оно отворилось или чья-то рука тому посодействовала. А, впрочем, нам нет до того дела. Мы просто, без особого внимания отвели взор за рубежи оконного проёма. Нет, чья-то рука. Вот она же пытается задёрнуть занавеску. Но не получается. Наверное, заклинило. Облако пыли ушло в воду, а нового уже не заводилось. Ветер, по-видимому, стих. И примеченный нами пешеход спокойно вернулся по мосту обратнода скоренько двинулся вдоль Мойки в сторону Невы. Более ничего примечательного не появлялось. Всё те же потоки автомобилей и пешеходов.
(Вскоре после того)
Наступила новая тишина, но её немедля нарушил нервный междугородный звонок телефона.
— Там Пациевич спрашивает Афанасия, — подняв трубку, сказала Роза окончательно сломанным на колоратуре голосом.
— Скажи ему, пусть он использует свою матрёшкину связь, — пробурчал Полителипаракоймоменакис.
Но «Лепесток» произнёс классическое:
— Он вышел.
ГЛАВА 5. О том, как спал Панчиков
После отставки Панчикова, телефон в его доме тоже умолк. Иногда, правда, звонила дочка, предупреждая, что недолго засидится на очередных её важных курсах свежего восприятия действительности. Пётр Васильевич быстро свыкся с возникшей сдержанностью со стороны средства заочной связи. Но сегодня аппарат будто расслабило. Он давал о себе знать каждую минуту. Панчиков, было, обрадовался, подумав, что вновь при деле. Но, оказывается, всё время кто-нибудь ошибался номером. Подустав от чужих огрехов и пригорюнившись, отставной чиновник уже постановил: до завтра более трубку не поднимать. Но телефон не умолкал, и едва уловимая надежда, а отчасти прежний обычай многие дела производить по телефону, одолели его нетвёрдое решение. Он очередной раз подготовил голосовую интонацию радостной и бодрой, затем заученно сказал:
— Ало, Панчиков.
— Папочка, ты чего разболтался, сил нет никаких до тебя дозвониться, всё время то занято, то никто не подходит; ну, ладно, я хотела тебя предупредить ещё раньше, но вот как-то всё… знаешь, я ночевать буду в другом месте, всё в порядке, и волноваться, наверное, не стоит. Ладно?
— Ты, значит, будешь ночевать не дома, а мне, значит, ну, нет никакого повода волноваться. Ты хоть малость соображаешь?
— Ну, папочка, это очень срочно, я потом тебе всё расскажу, а теперь через полчаса я улетаю.
— Ты что, намазалась чем, или по современной вашей методике перемещаешься? Да не первое мая нынче, чтоб на Лысую гору лететь, — попытался пошутить отец, памятуя о последних занятиях дочери на курсах некоего свежего духовного усовершенствования.
— Я по-современному, папа, на самолёте, не на Лысую, я тебе потом расскажу, ладно? Пока.
— Ну, только если пока…
И телефон снова надолго онемел.
Жена от Панчикова давно ушла. Однажды и навсегда. «И не вздумай меня искать». Настоящий приговор, не предполагающий обжалования. О причинах нового для него происшествия он даже думать не собирался. Всё равно ошибёшься. А собственные призывы к разборкам в недрах совести, разума, и прочие родственные действия, — попросту не доходили до его сознания. Смирился. А потом привык. Соломенное вдовство и сделало его заведующим отделом райисполкома. Однолюб по натуре, он не позволял себе увлечься другой женщиной, а тем более, снова жениться. Так пришлось ему погашать порой вспыхивающие, затем подолгу тлеющие эмоции печали при помощи профессионализма в бюрократии. Но, в конце концов, и спасительная бюрократия оставила его, вернее, выставила. А нынче вот и дочь впервые сделала его полностью одиноким. Есть ли замена любви?
Бывший заведующий отделом райисполкома, бывший чей-то муж и человек, пробующий на вкус участь бывшего отца, незаметно для себя уснул, не пытаясь встать из-за стола, уткнув лицо вместе с глазами в добытую им карту острова на письменном стекле.
Ему приснилось новое политическое устройство, состоящее из двух пар независимых властей. Царя и боярской думы (это власти, которые им принадлежат по праву рождения), верховного судьи и государственной управы (их выбирает население). Народ может по желанию, в случае чего, сместить царя да боярского думателя. Тогда их заменяют ближайшие родственники. Хотя эти власти особой силы не имеют. Они так, на всякий случай, а без возникновения случая — для украшения. И будто он, Панчиков, зашёл на избирательный участок голосовать за кого-нибудь из кандидатов на пост главы госуправы и ещё кого-нибудь на пост верховного судьи. Точнее, голосование тут оказалось протестным. Оно удобнее — вычёркивать тех, кто негоден. Внутри избирательного участка на одной стене висел портрет царя, а на другой — групповой портрет членов боярской думы. Их Панчиков не выбирал, но интуитивно чувствовал: они висят на стенках по праву. Фамилии у всех звучные, родовитые. Пётр Васильевич примерил мысленно свою фамилию к ряду бояр и невольно смутился. Её буквы отскакивали оттуда, подобно штукатурке от полированного гранита. «Зато я имею право голоса лишить любого из них боярского звания, — подумал он, — я даже имею право голоса лишить царя его прав». И слово «Панчиков» ровненько улеглось в русло симпатии. Смущение прошло.
Проснулся Пётр Васильевич от неудобства. Небо смотрело сквозь лоджию в не зашторенное окно своей ранней осенней прозрачностью. Вообще все миры, любые обитатели вселенной, просвечивали сквозь друг друга, и линии наиболее отдалённого из них были видны столь же чётко, насколько и случайно висящий кусок провода, отнятый от электрического тока, явно вырисовывал никчёмную линию подле окна сбоку от лоджии. Панчиков привстал, опершись кулаками о стол, запрокинул голову. Он сжал веки, отвернулся от оконного проёма, чтобы ни один из внешних миров не достал его сознания. До дивана далеко идти не привелось. Он, неубранный ещё с утра, нарочито белел вблизи стола. Покряхтев с лёгким стоном, не оголяя глаз, Панчиков разоблачился. Затем недолго постоял он у окна, осторожно отомкнув веки, но прищурившись. Глядел только вниз, на пустынную набережную, носящую имя отечественного цареубийцы, и далее наискосок — на берег противоположный, где за поворотом начиналась набережная имени цареубийцы зарубежного.
“Ох”, — единственно что промолвил он про себя.
Потом, то ли забыв зашторить зияющую оконную дыру, то ли не имея на то желания, то ли умышленно оставив открытой связь пространств, он растянулся в полутораспальном ложе. И продолжал теперь уже с низкой точки, сквозь сомкнутые веки смотреть в окно из крохотного объёма комнатки на великое пространство над рекой, не сдерживаемое ни береговым гранитом, ни махиной Смольного монастыря. И снова уснул.
Хотя Петру Васильевичу было всё равно, кого избрать в судьи, тем более в госуправу, он внимательно прочитал все жизнеописания и все чины кандидатов под пристальным взглядом царя со стены. Правда, избиратель посетовал на то, что не было приложено фотографий, тогда бы он сравнил их с боярами на стене. Однако из всего списка самым экстравагантным ему показался некто Контрдансов, а самым скромным — некто Пациевич. Их обоих Панчиков и вычеркнул. Это в судьи. А в госуправу он вычеркнул всех. Потом вернулся к судьям и тоже повычёркивал остальных, а в пустой рамочке вписал: “Старогорницкий”. В жизненном обиходе человек с такой фамилией не попадался. Невозможно предположить, откуда появилось это слово. Звук понравился? Или иное неведомое параллельное чувство побудило всё-таки к выбору достойного кандидата? Мы пока затрудняемся уловить причинно-следственную связь его поступка.
Исполнив гражданское право, сновидец будто бы вышел на улицу. А там и лиц людей нет. Так, кое-кто, да и те со спины, причём, далековато. Лишь кувыркались на ветру отклеенные от стендов предвыборные плакаты с лицами кандидатов. Что необычно, так слишком светло кругом, и солнце восседает заметно выше, чем у берегов Невы, но все редкие прохожие и все вывески на улице изъясняются исключительно по-русски. И деревья вроде бы незнакомые, ранее не виденные им даже в кино. К тому же — сквозное безмусорье (если не замечать плакатные кульбиты). И некоторая… как поточнее бы выразиться… щедрая скромность, что ли, пронизывала окружение. Не похоже на всегдашний обиход там, дома. Там — и щедрость, и скромность — плотно окутаны безудержной спешкой бестолкового существования. Кстати, а где вообще дом Панчикова, очаг его родной? Он не знал ничего о нём и не мог понять, куда идти после голосования. Да и кроме ощущения гражданского права, иных чувств и позывов, попутных и поперечных, он не испытывал ни в сердце, ни в уме. Подхватив влетевший ему прямо в руки один из плакатов, при лёгком порыве тёплого ветерка, он опустился на изумительно удобную уличную скамейку, пробежал по агитке равнодушным взглядом, но с затупленными остатками пытливости. Там сияло цветное фото застенчиво улыбающегося кандидата Пациевича, им вычеркнутого. Пётр Васильевич вспомнил, будто он уже когда-то слыхивал эту фамилию. И, кажется, от дочери. Ну да, в связи с последними её занятиями. Она так и говорила: «хожу на Пациевича». Но по рассказам дочери о содержимом тех занятий он представлялся Панчикову почтенным старцем, имеющим глубоко посаженные светлые очи под могучим открытым лбом. А тут — мальчишка с рыбьими глазами да сильно заросшей головой, включая лоб, этакий типичный любимец американской публики. «Историк, философ, инженер, проповедник», — избиратель читал слова, составленные из букв, обрамляющих портрет правильной окружностью.
— Папа, ты здесь? Почему? — он как бы услышал голос из-за спины.
Выкинув плакат, он как бы обернулся. Там стояла его дочь рядом с лохматым рыбоглазым кандидатом, оказавшимся несколько постарше портрета на плакате. Пётр Васильевич как бы понимал, благодаря чему он тут, поэтому шепнул, дабы ненароком не разбудить себя:
— Я тут во сне. Это несложно. А ты что, на самолёте сюда так быстро прилетела?
Дочь вопросительно глянула на Пациевича.
— Нет, перед нами явная небывальщина. Слияние эксперимента и сна — это настоящая дискредитация науки, — ворковато и неразборчиво, глядя на кончик своего носа, молвил удивлённый Пациевич, — Наденька, узнайте у него ещё что-нибудь. Я не понимаю, вдруг здесь вышло дурацкое совпадение, — при последних словах Пациевич сделал шаг назад, выпрямился за спиной Наденьки.
Она спросила:
— Папа, а что ты сейчас делал?
— Исполнял гражданское право. И вычеркнул твоего приятеля. Скажи лучше, кто тебя сюда закинул? Я что-то подозреваю. Тут не просто сон. То место, где мы сейчас находимся, очень далеко от дома, и твой самолёт должен быть ещё в пути.
— Да я улетела в Ухту, папа, в Ухту.
— Да-да, мы в Ухте, проводим эксперимент, опыт. Но ваше присутствие здесь нас обескураживает, сбивает с толку. Такая встреча не согласуется ни с одной научной теорией, вообще подобного контакта не может быть, — сказал кандидат из-за наденькиной спины, торопливо, не без нервозности.
Панчиков знал (не только благодаря кроссвордам, а также по служебным делам), что Ухта недалеко от Полярного Круга, поэтому он издевательски указал Пациевичу на полуденное солнце, висящее слишком высоковато для тех широт, ткнув туда указательным пальцем, а затем постучал средним пальцем себе по лбу. Пациевич и Наденька смотрели на Петра Васильевича, но его манипуляций не замечали, потому что их взгляды и вообще их головы пронизывало сквозное удивление. Они уже ничего не говорили, а просто стояли друг за дружкой, вроде матрёшек на художественном рынке.
Пётр Васильевич поднялся со скамейки, не проявляя заметного интереса ни к встрече этой, ни к её внезапности, даже полной недопустимости, как пояснил историк, философ, инженер, проповедник и кандидат, и пошёл по направлению к океану, чей прибойный шум доходил до стен избирательного участка.
Там, где искусственное мощение кончалось, и начинался природный песок, на декоративной стене красовалась мозаичная карта сей земли, сего царства-государства — в точности схожая с вынутой Панчиковым из бутылки. И параллели с меридианами не забыты. Только на ней была ещё стрелочка, глядящая на то место берега, у которого находился Пётр Васильевич. Она касалась чётко нарисованной бухты на юго-востоке, обширной и продолговатой. По-видимому, здесь очень заботятся о случайно потерянных прохожих. Значит, Мойка, где он выловил зарубежную бутылку, вытекала, протекала и впадала далеко-далеко за спиной. Или её течение велось также вдалеке, но впереди, что совершенно одинаково, если всё-таки считать землю шарообразной.
Рядом с декоративной стеной, словно подчёркивая границу между искусственным мощением и естественным песком, на горлышке вверх дном стояла чистая порожняя бутылка, точь-в-точь похожая на обычную нашу, на из-под «Столичной».
ГЛАВА 6. О том, как учёный Грузь погружается в новое для себя знание
Афанасий Грузь попал на побережье белого острова Теrrа Pacifica, не снабжённое мозаичной картой и указателем на ней. Однако настоящая поверхность его не вполне оказалась слишком уж белой. Только песок и камни блистали белизной, хотя, при более тщательном изучении, можно обнаружить в них кремоватые, розоватые, а то и зеленовато-голубоватые оттенки. Прочие вещества на острове имели разные иные цвета. Правда, от изобилия дневного света и они казались почти белыми, похожими на то, что бывает в передержанной обращаемой цветной фотоплёнке. Что касается здешних людей, цвет их пока неизвестен по причине откровенного безлюдья.
Учёный опустился коленями на песок. Сел, водрузив остальное тело на пятки. Он почерпнул обеими руками двойную горсть песка вместе с мелкими камушками, внимательно осмотрел их составляющие материалы. Знания геологических наук ещё не покинули его, несмотря на изменение профиля института.
«Альбит плагиоклаз, — догадался он, — порода изверженная». Песок вместе с камушками ссыпался с переполненных рук. «Или известняк, порода осадочная», — продлил он поток сметливости.
— Скорее всего, и то, и другое, — произнёс вслух учёный человек, отряхивая руки от песка скользящими хлопками.
Звук получился звонким и ясным, будто в пустом павильоне киностудии. Тут же и птица местная или перелётная откликнулась чистым чириканьем. Грузь обернулся на голос предположительного местного жителя, увидел маленькое деревце, лохматое и ветвистое, а на его макушке сидело глазастое пернатое существо, тоже маленькое, коренастенькое и моргало веками снизу вверх.
— Салют, абориген, — вежливо сказал Афанасий, поднимая с пяток и колен остальное тело, продолжая хлопать ладошками с оставшимися песчинками; звук производился тонко и хрупко, — ты настоящий или нарисованный?
— Скорее всего, и то, и другое, — картаво, но смачно отозвалось от деревца. Затем пересмешник расправил крылья, которые неожиданно оказались немалой величины, оттолкнулся крепкими лапками от ветки, взмахнул этими белоснежными парусами и быстро удалился, растворяясь в белёсой синеве неба, не оставляя никаких поводов для дальнейшего диалога.
Безлюдье не нарушалась. Надо было куда-то идти. Но Грузь не знал и не догадывался, в какую часть видимого света ему предстоит двигаться. Морской берег сулил два противоположных направления. “И то, и другое”. Подсказчика в выборе движения поблизости не оказалось. Оценив наскоро своё положение, он решил сэкономить на раздумьях, да двинулся тем же курсом, что и смекалистая птица, обладающая ёмкими выразительными очами, владеющая великолепным вокалом. Пожалуй, она и есть тот самый, недостающий подсказчик. Так Афанасий и поскакал с камня на камень, растопырив руки, но не взмахивал ими, оттого слишком высоко не взлетал.
Меж камней то там, то сям повылезали крепыши-деревца, похожие и непохожие на то, первое им увиденное. Но горизонта они почти не заслоняли: ростом пока не выдались. А на черте между небом и землёй возвышалось несколько чётких треугольников, наподобие знаменитых пирамид в Гизе, только чуть поострее. Масштаб хоть и нелегко было найти, но в оценке Грузя размеры местных доминант явно превосходили фараоновское величие. И он, пожалуй, не ошибся. Их грандиозность подтверждалась по мере приближения к ним. А именно: они упрямо не приближались, словно поселив себя навечно за горизонтом.
Ни дорог, ни даже тропинок не попадалось. Ничего не напоминало следов человека и других существ, обычно передвигающихся по земле. «Наверное, все тут летают, — подумал Грузь, критически оглядывая ноги, — а это приспособление для передвижения здесь явно неадекватно среде». Он немного пригнулся, чтоб повнимательнее, будто впервые, оглядеть своё неотъемлемое средство передвижения, и тут же увидел пустую консервную банку, лежащую на ребре позади его левой пятки. На золотом фоне ультрамариновыми буквами было качественно отпечатано красивым шрифтом: «огурцы тихоокеанские, пряного посола». «Даже банки», — закончил Афанасий мысль о полётах и поддал пяткой артефакт островной цивилизации, не обращая особого внимания на вполне понятный ему здешний язык. И поскакал дальше, не заметив, как свободная металлическая тара взметнулась вверх и, согласно правилам пространственной траектории, связанной с силой земного притяжения, спустя определённый отрезок времени нашла себе новое место покоя в ветвях ближайшего деревца коренастой внешности. Грузь не видел и того, что её без промедления облюбовала местная змеюка, свернулась внутри неё в калачик, точнее, в спиральку.
ГЛАВА 7. О разговорах учёных людей без старшего научного сотрудника
Долго ли коротко продолжался коллективный шок от внезапной отправки Афанасия в путешествие по линиям перспективы, но учёный люд, обитающий в НИИ «Притвор», показал, что он устроен манером удивительнейшим. Его мало смущают подобные реальные события. Мысль, она вообще неизвестно откуда является, обосновывается в головах, живёт сама по себе, невзирая на обстоятельства. Научная беседа воскресла. Тем не менее, воссоздавшись, она потекла несколько под иным углом зрения. Наверное, поступок Афанасия, пусть не поколебал, но окрасил науку некоторой новизной. Иван снова, по настоянию Нестора, говорил избранными приёмами, то есть он старался излагать мысли образными конструкциями. А слушатели, конечно, по-прежнему, как и мы, продевали его речь сквозь игольное ушко собственного видения вселенского окружения и сквозь ткань личного опыта в собственном микрокосме. Рассказ Ивана самопроизвольно оборачивался самобытными одеждами, создавая некую мысленную убедительность. Поглядим, что поселилось, например, в голове Нестора.
Он воевал со скукой, несмотря на свежие мазки научного полотна. Он всегда это делал. Поэтому и занятия менял, как можно чаще. Вот и теперь, слушая рассказчика, он тасовал в уме различные области своих интересов да упаковывал в них образную мысль Ивана. Многомерность массы, столь же развитая, что и многомерность пространства — вот одна из интеллектуальных сфер Полителипаракоймоменакиса. Появилась она от ревности к пространству или интуитивно, не знаем. Скорее, от ревности. Так, по его мнению, тяготение тоже имеет своеобразную длину, ширину и толщину. Их надо бы обозначить подобающими тремя буквами. Одну он уже придумал. Для толщины. Она похожа на перевёрнутую «Т».
А не менее того Нестор Гераклович обхаживал вездесущую творческую силу иррациональности любых взаимоотношений. Иррациональность он вообще ставил во главу угла при возведении по сути любого изобретения или открытия. Надо сказать, из всего иррационального он предпочитал “золотое сечение”, умел его распознавать повсеместно, с радостью, перетекающей в безмерное восхищение.
(«Золотое сечение» — наиболее очевидно в геометрическом соотношении двух частей отрезка, где малая часть относится к большой части, в точности так же как большая часть относится ко всему отрезку в целом. Этой темой занимаются учёные и художники, начиная со времён древнего Египта и продолжая в наши дни. Данная тема неисчерпаема, потому что присутствие «золота» прослеживается во всех проявлениях природы и искусства. И при сотворении мира).
Но, не будем говорить за него, предоставим слово собственно ему. Скука, так скука.
Собственное видение выступления ивана, возникшее у Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса
Скука сродни давлению, — переиначивал он мысль Ивана. — Давление обитает в хоромах массы. Оно — её законный жилец. А скука таится во владениях эмоций. Она там вроде серого кардинала. Эмоции, как и тяготение — родственники, они из одного мира. Ну да, чувство, — наиважнейшее в мире, оно, представляет собой истинный вес в нашей жизни. Чем сильнее страсть, тем она тяжелее. Закон. А ещё она подвержена течениям, поэтому тяга вынуждена менять направление, порой в сторону противоположную. Тоже закон. Силовыми линиями массы пронизана вся наша вселенная. Их сети повсюду тянут, прижимают всё и гнетут. Давлением гнетут. Родная сестра давления — скука — тоже гнетёт. Скучный, скукоженный, сжатый. Такие дела. А есть ли в природе способ спастись от влияния всей этой семейки хоть на минуточку хоть в каком-нибудь одном местечке? Вопросик, скажу я вам, не из тех, что разрешаются походя. Скука окружает нас повсюду. Равномерно. Давление — тоже. Схожесть налицо. Если существует приёмчик выхода из тисков скуки, значит, есть выход из кокона давления. Мы не замечаем на себе, скажем, напора воздуха, хоть он чудовищен. Ровно так же не ведаем тугую осаду скуки со всех сторон, хоть она запредельна. Но если прорвать эту чёртову хандру в каком-нибудь одном лишь месте, вся остальная сила скучищи обязательно будет давить на твои иные, замечательные чувства, выталкивать их именно через то место прорыва — прочь из скорлупы окружения. Нестор вообразил тюбик, наполненный бальзамом, отвинтил крышку, надавил. Вот так. Она жмёт на твои хорошие эмоции со всех сторон, она же выдавливает их из собственных тисков при наличии там дыры. То же произойдёт и с её родственником, с давлением, если его удастся прорвать. И оно, всюду нами испытываемое, оно окажется лучшим в мире двигателем. Оно выдавит тебя из собственного окружения через прорванное в нём место. Нестор снова вообразил тюбик с вложенным в него неким телом. Нажал, и тело выскочило из него. Перемещение тела под действием давления означает свободу в одной выбранной стороне. Где обозначил её, туда и едешь. Весь остальной напор оказывается общим нажимом ладони на тюбик. Но чем снять давление-скуку в нужном направлении, чем их проколоть? Откуда взять необходимое средство? Что у нас является орудием её преодоления? Отвечаем. И отвечаем обоснованно. Эге, не зря мы тут сидим, в нашем замечательном исследовательском институте. Скука прокалывается вдохновенным творчеством. Вот чем. Творческий порыв как квинтэссенция чувств — он пробивает окружение вездесущей тоски. Тогда вся оставшаяся совокупность уныния станет служить двигателем течения творчества. Она безудержно будет выталкивать его поток из собственного окружения в ту сторону, где обнаружится прорыв, сама оставаясь на месте. В освободившемся потоке творчества для тисков скуки нет места. А затормозиться творчество может опять же исключительно при зарастании дыры. Так-то. Значит, и к давлению есть метод подобрать шило. Угу. Одно уже ясно. Напор чем-то смахивает на творчество, а значит, этот предмет должен выглядеть иррационально.
Далее, слушая образное высказывание Ивана о природе времени, сознание Нестора само образовало представление бытия в иных, новых проявлениях. Там всюду проистекают события. Но они совершенно не распознаваемы. Не реализованы. Они осаждены временем. Полностью ограждены. Да, время показалось Нестору чем-то, подобным давлению и скуке. Оно равномерно и плотно окружало всё и вся. Беспросветно. Глядите, — в одном боку, вернее, вообще в единственной точке всеобщей действительности содеялась еле заметная прорезь. Кем содеялась? Этого Нестор пока не собирался выяснять. Положим, там создалась вдруг свобода от осады времени. Окно. Прорезь стала дырой, расширилась во все стороны. Туда потекли всякие события, поддаваясь давлению остального плотного, неиссякаемого окружения времени. Оно выталкивало из себя несметное разнообразие скрытых ранее событий. А его же собственная природа тени проявляла эти происшествия. Местами контрастно, местами смазано, местами закрывала полностью. И мгновенно обращала все события в историю…
— Масса вместе с давлением, чувства вместе со скукой, время вместе с историей, хороша куча, — пробубнил Нестор вслух, по-видимому, больше переживая собственные суждения, чем слова Ивана, и оседая на стол с краю.
Тот противоположной стороной резко задрался, сваливая с себя книги, папки, стопки бумаг, настольную лампу, а с ними всякую канцелярскую мелочь с острыми концами, всё — на широкую спину многообъемлющего учёного. Последним упал подготовленный к исследованию образец ископаемого творчества. А в учёной голове тоже посыпались всякие мысленные фолианты, в тексте которых всемирное давление превращалось в глобальную скуку, а та в свою очередь становилась абсолютным временем и тут же оседала вселенской тяжестью. Мысленные мелочи тоже просыпались, предполагая своеобразные острые концы:
«Чем бы эдаким проколоть эту злосчастную сплочённость античеловеческих заговорщиков: время-давление-скуку»?
Рассказчик выждал, пока Нестор ласково, потихоньку восстановил горизонтальное положение стола, при этом не позволил упасть с него ни одному из предметов. Правда, никто не придал серьёзного значения почти незаметному происшествию, потому-то внимание слушателей не прервалось. Иван только улыбкой завершил недолгую паузу, подтвердил основную мысль:
— Да, действительное пространство существует непременно в условиях жизненности, а потом — в собственных измерениях длины, ширины, толщины, глубины и ещё чего угодно.
Затем он снова взглянул на Леночку. Поправил мысль:
— А можно и не мерить его, а просто видеть.
Та улыбнулась, и на краткий миг внутри её взора возник нечужой образ Афанасия.
ГЛАВА 8. О первых впечатлениях на новом месте
Грузь устал скакать.
Пирамиды по-прежнему восседали на линии, разделяющей небо и землю, размытой голубовато-сиреневой дымкой, а Грузь сел на бело-кремоватый камень. В расщелине меж иных подобных будто валунов, что расположились подле него, он увидел крохотный родничок. Тот почти беззвучно пробивался откуда-то сбоку. Оттого научный сотрудник тотчас вспомнил, что ему давно хочется пить. Ведь, ещё будучи на пути с вокзала, он предвкушал получить удовлетворение собственной жажде, собирался поставить греть чайник немедленно, едва придёт в свой насиженный рабочий закуток, чем-то похожий на просторный гроб с окном. Но тут эта фотомодель, этот скотч, это белое пятно и это всё не очень обдуманное перемещение в пространстве. Чайник оказался недосягаемым.
Сунув голову в расщелину до упора, вытянув губы так, что видел их собственными глазами, Грузь всё-таки не достал до родничка. Непроизвольно ему вспомнилась вроде чистенькая консервная баночка из-под огурцов, отвергнутая его пяткой. Она ведь появилась у его ног для чего-то в будущем. «Вот так всегда, — подумал он, — когда судьба даром подставляет необходимую тебе вещь, ты пренебрегаешь ею, смеёшься над её явно грубой неуместностью и совершенной бесполезностью. А вскоре тебе приходится горько сожалеть о том, что не разглядел случайного помощника, не удостоил этот поистине счастливый случай хотя бы скромным вниманием своего светлого ума. И в результате остался ни с чем». Патетика про себя выраженной мысли сама собой внезапно переросла в действительный, теперь поэтический звук.
— «Je mouris du soif pres fontaine… Да… от жажды умираю над ручьём. Смеюсь сквозь слёзы и тружусь играя. Куда бы ни пошёл, везде мой дом, чужбина мне — страна моя родная», — вслух процитировал он бессмертного Франсуа и по-новому оглядел мир вокруг себя.
ГЛАВА 9. О разговорах учёных людей без старшего научного сотрудника в продолжение
Собственное видение выступления Ивана, обнаруженное Бборисом Всеволодовичем Принцевым
Принцев тоже слушал и одновременно соображал. Правда, собственных мыслей у него маловато. Зато он озабочен темой скрытности, увлечён методами борьбы. То ли жизнь изрядно его покусала, то ли врождённое ощущение конфликтности исторического мира даёт о себе знать. Пласты исторического материала облепили весь его мозг. Так в сознании Бориса Всеволодовича накапливался многомерный временной осадок. Правда, не бывает временного потока, там лишь долгота. Это слово правильнее, потому что нехорошо, когда говорят: время бежит, ускоряется, замедляется. Не может оно двигаться, потому что движение всегда имеет скорость, а в скорости уже присутствует время. Получается тавтология. Поэтому — долгота. А уже она может продолжаться или скукоживаться. Мир, где присутствует долгота, совсем не похож на мир обитания всяких расстояний. Но долгота времени, подобно расстояниям пространства, может обогащаться различными направлениями: вперёд-назад, влево-вправо, вверх-вниз, образуя собственную многомерность. То есть, она способна принять временной образ линии, плоскости, объёма. И многомерный мир времени, возможно, имеет своих обитателей. Временников.
Тот и другой миры — антиподы. У них — вечная борьба за выживание. Идёт захват выживания, потому им необходима именно та самая жизненность. Отнять её, чтобы добавить себе. А может быть, хм, кто знает, мы-пространственники вместе с ними-временниками — есть просто мы, каждый из нас, этаких изгоев. Тут и там. А в момент смерти «я» пространственный и «я» временной — бросаем тень друг на друга, тень смерти, а потом сливаемся в единство, в целостность себя и высвобождаем искомую жизненность, одну — на двух бывших антиподов. Высвобождаем, одновременно обретаем. И борьба не имеет смысла. Образуется семимерный мир, где слиты оба трёхмерия, плюс жизненность. Или…
— Или что? — Нестор выявил нетерпение, ощутив неожиданный поворот в линии рассказа.
— Или наоборот, — Иван вскинул брови, — мы оба схлопываемся до нулевой геометрической точки, превращаемся в изначальность. Аннигиляция, абсолютная смерть. Бесшумная и незаметная.
Похоже, Иванова “байка” закончилась, как говорится, на самой неожиданной для оптимизма ноте.
— Почему? — поспешил вставиться Принцев. — Нестор и весь его отдел важности не позволит схлопывания. Он это сделает при помощи многомерной чувствительности, где тоже есть свои обитатели, то есть, опять же, мы сами. Возникнет некая «троица» этих многомерностей. Красивая ведь вещь. А пока — раскидала нас неведомая сила, а собрать-то некому. Да, Ваня?
— Шути, шути, — нехотя отозвался Иван, — но собрать себя дело нешуточное, а, значит, и ненаучное. Не для нашего института. Наша наука, её конструкции, не позволяют выстроить цельное здание. Даже фундамент не укладывается. У неё — вечное производство земляных работ, рытьё котлована. Или небольшого земляного зияния, похожего на котлован.
Принцев подобрал губы, свалил голову набок.
(Вскоре после того)
Потом в помещении, похожем на просторный гроб с окном, началась и продолжилась тишина. Каждый из учёных смотрел в неразгаданную удаляющуюся точку, пытаясь преодолеть собственную неопределённость и собрать там все составляющие личной природной «троицы». Или они пробовали увидеть в той точке опасность начала всеобщего схлопывания личных и чужих пространств, времён, притяжений, прочего и прочего?
И вот, будто бы разглядев, наконец, разборчивую ясность в сугубо личной точке, Борис Всеволодович спросил не без насмешки:
— Да, а где же тут всё-таки матрёшка?
— Не видно?
— Увы.
— Оно и не должно быть видно. Ибо всё мной рассказанное — по сути — Божье начало. Пространство, время, масса — его производные. Форма, её созревание, устремлённость вместе с ценностью, а возможно, и ещё много чего другого пронизывают друг друга. Многие «начала» вставлены в единое «начало». Понял?
— Ага. Понял. Ты с него бы и начал. Это же действительно красота неописуемая, в нём же находится истинное творчество, авангардист ты наш, — Принцев медленно обвёл взглядом панораму вокруг себя, машинально, разок-другой, останавливая этот взор на поверхностях столов, на витринах шкафов, где покоились бесподобные образцы ископаемого творчества для исследования.
По-видимому, разное поняли вдруг остальные сотрудники, забывая о собственных достижениях в области основного профиля института. Оттого вновь повисла тишина. Каждый, на миг почувствовал себя в роли некоторого начала.
И теперь кто-нибудь со стороны мог бы вставить их друг в дружку без особых усилий в замечательную матрёшку да уйти в свою сторону. Что, собственно говоря, тут же произошло без чьей-либо на то заметной воли. Тишина и пустота стали господствовать во всём помещении, похожем на просторный гроб с окном. Ну, ни единой живой души. Всё? Крышка? Разве настал конец всему, не успевшему здесь как следует оформиться? Неужели возвелась-таки предполагаемая губительная грандиозность, а мы не заметили?
(А тем временем)
Нестору такое не нравилось. И остальные персонажи пригорюнились. Институт науки высот пока не создал основной стратегии проникновения в тайны творчества. Есть, есть намётки, есть даже направления, но с продвинутостью туговато. Образцы мало тому помогают. Прорыва скуки творчеством здесь не делалось. То ли силы не хватало, то ли остроты не отточилось. Дыра во власти всеобщего охвата временем тоже не прочитывалась. Тьма кругом, хоть глаза выколи. Событиям некуда влечься. А пора бы. Ой, пора. Полителипаракоймоменакис напряжённо сомкнул гладкие веки.
— Вот что, ребятки, — сказал крупный учёный, преисполнившись некоторой целеустремлённостью, — вы тут беседуйте на здоровье, умничайте, продвигайтесь талантами, а мы с Борькой двинем в дальний путь по необъятной нашей планете. Чувствую, чувствую выход событийности. Грядут приключения. Не нравится мне этот Пациевич. Не милы мне матрёшки его. Тем более — из фокусов. И вообще, кто он такой? Сотрудник или соперник? Угу, соперник, ничтожный конкурентишко. Надо взять его с поличным.
— С поличным? — Борис Всеволодович вроде струхнул, он испугался неожиданно и определённо как бы за собственную судьбу; мы даже заметили бы выпавшую на его лицо бледность, да вот плотный загар того не позволяет изобличить. — Вероятно, ты имеешь неумолимые подозрения, или даже выявленные улики? — молвил он разреженным баритоном, а в голове пронеслось: «некстати, ой, некстати».
— Да, браток, теперь ты улавливаешь мысль на лету. Его это рук дело — баловаться перемещениями наших замечательных учёных. У него, кажется, даже машинка для того имеется: «проницателезатор». Мало ли куда он проницает. И Афанасия он этой машинкой засосал. Вот застанем его врасплох да найдём там нашего пленённого Афанасия, пока он его не запрятал. Конкуренция, тем более, нечистая, знаешь, на всё пойдёт. Знаем, знаем.
Принцев потеребил очки, будто собирался их снять, но затем ещё плотнее насадил на уши.
— Конкуренция, она да, она неразборчива, — сказал он, с радостью оправляясь от первоначального испуга, даже хихикнул, — поехали.
ГЛАВА 10. О том, как в городе Ухте кто-то занимается тёмными экспериментами
Наденька развернулась так, чтобы видеть лицо Пациевича, вопросительно смотрела, переводя взгляд то на него, то на плакат, сиротливо лежащий на скамейке, то на удаляющуюся фигуру отца. Однако всё больше и больше вопросов поблёскивало в её глазах между взглядами на Пациевича и на его предвыборный плакат. Потом она взяла бумагу в руки, в замедленном темпе ощупала её, чтобы убедиться либо в подлинности портрета, либо в чём-то невиданном, чего она тут же забоялась, не распознав хорошенько природы страха, сложила этот лист и опустила на скамеечку. Хотя чего теперь она опасалась больше — подлинности или таинственности — трудно сказать. Она подумала, было, что плакат — просто деталь сна её отца, к настоящему Пациевичу он отношения не имеет. Это её без сомнения успокоило бы, если бы её мысль оправдплась. Но бумага осязалась действительно подлинным предметом. Боязнь чего-то другого нарастала.
— Вы… Вы здесь давно живёте? — спросила она спутника тоже в замедленном темпе, — я ничего теперь не понимаю, совсем ничего.
— Нет, Наденька, я тут не живу, это вы сами знаете. А моё участие в предвыборной кампании, более того, моя желательная победа в ней, тут часть всё того же и единственного опыта. Я предпочёл не равнодушное наблюдение со стороны, а деятельное внедрение. Мне важен взгляд изнутри. Поэтому я пошёл на риск окунуть себя в центр событий, в судейство. Тогда вся здешняя жизнь будет у меня перед глазами непосредственно.
— Не понимаю. Но ведь для того чтобы стать здесь участником выборов, нужно обязательно быть местным жителем. Регистрация, там, сбор подписей, прописка.
— Здесь прописки не требуется. Здесь необходимо иное. А пока, я думаю, нам придётся отбыть назад, домой.
Первопроходец линейных, плоскостных и более продвинутых фокусных шлюзов, коридоров и прочих русел — чего-то недоглядел в своём проекте бытия. Что-то у него вышло просто замечательно, а где-то проскочила помарочка. Участки избирательные хороши, бюллетени вроде бы настоящие, агитация сколотилась недурная. Даже некоторое любопытство народных масс пробудилось, перешло в бодренькое действие. Одним словом, кампания сложилась как нельзя лучше. Но явно проступили помехи. Надо бы ещё поработать.
(Вскоре после того)
— Ну дела, — Пациевич напряжением глаз и ещё чем-то остановил действие «проницателезатора» (может быть, от таких упражнений глаза у него стали «рыбьими»). Сел на пол. Соображения так быстро проносились у него в голове и, пожалуй, не только в голове, что он не успевал их отчётливо различать и ловить.
Окна в помещении отсутствовали, из-за чего ветреная пасмурная околополярная непогода не могла заглянуть внутрь. Низкие тучи тяжёлыми животами проползали по крышам, колючий морозящий воздух скрёб по стенам, тьма клубилась от горизонта до горизонта, заволакивая тучи, воздух, крыши, стены. Дома ухтичей, со всех сторон окружающие странную станцию, считающейся тут научной, не выпускали ни лучика света из наглухо занавешенных окон. То ли занавески у них сделаны из чего-то очень толстого, то ли здешние горожане, все как один, привыкли очень крепко спать в непогоду круглые сутки. А, вдруг, наш Пациевич, именно он изъял всю световую энергию внутренностей городских помещений, а также внешнее освещение окологордского окружения — на сеанс проницания цепи пространств и времён Земного Шара, не оставив её даже на тусклые огоньки? Правда, Нестор нашёл бы природу этой тьмы иною.
(Вместе с тем)
Пламя свечи, стоящей подле аквариума с рыбами экваториальных морей, дрогнуло, вытянулось дольной полосой. Пациевич и Наденька одновременно обернулись в сторону двери. Та слегка отошла, и в неё кто-то постучал, изображая звуком некий ритмический знак. Затем в узкой щели показались два объекта: курчавая голова Нестора Геракловича и тонкий с наростами палец Бориса Всеволодовича.
— Заходи, Бориска, он здесь, — шепнул Нестор Принцеву прямо в ухо, скрываясь на мгновение за дверью. Но тут же, открыв её настежь, они оба вошли.
Принцев криво сморщил лоб, увидев здесь человека женского пола. Его слишком заметное выражение лица говорило о том, что они либо давно известны меж собой, но теперь возможное знакомство приносит вред, либо Принцев попросту женоненавистник. Но лицо Нестора Геракловича, напротив, растеклось в откровенной улыбке счастья.
— Это Надежда Петровна, моя ученица, — сказал Пациевич, перехватив взгляды гостей и вставая с коврика.
— Угу, — Полителипаракоймоменакис уменьшил улыбку до ухмылки, подал руку Наденьке, — Нестор, кхо… — и причмокнул её узкую ручку на своей широкой ладони.
— Здравствуйте, — почти официальным голосом издал приветствие Принцев, повесив на себя маску безучастности в совершенно случайном для него теперешнем визите. Вроде он просто сопровождает Нестора, но не знает и знать не хочет, по какому поводу и что здесь происходит. Хотя сквозь маску внешнего безразличия изнутри глаз просвечивал пытливый взгляд, как бы неподвижный, но окольно охватывающий всё поле зрения.
— Ах да, привет, привет, — спохватился Нестор, вспомнив об этикете, и, выдержав паузу приличия, отошёл в дальний угол помещения.
— Жарковато у вас, — Борис Всеволодович расстегнул молнию куртки, зашарил глазами по стенам в поисках то ли признаков отопительной системы, то ли вешалки, то ли, предположим, красного угла, чтоб осенить себя крестным знамением. Его левая рука дрогнула, слегка поднялась, но затем вяло повисла.
Впрочем, последнее, скорее всего, в наименьшей степени понуждало его зрение на поиск, поскольку такая привычка слабо передаётся генами. Но оно тоже, наверное, добавляло невеликую долю в его минутку растерянности.
— Это не здесь, — будто просыпаясь, со сдерживаемой зевотой сказал Пациевич и задвинул вверх перенапряжённые глаза.
— Вот, Боря, говорил я тебе, это всё он, это всё его рук дело. Или не рук, а хитроумных его орудий. Мало ли чем ещё он умеет пользоваться, — Нестор сделал рот трубочкой, придавая оттенок эвристической уверенности в полувопросительной интонации, — а главное, звонит, будто не знает ничего, не ведает. Афанасия ему, видите ли, позовите.
— Ну, Торик, ты слишком торопишься с догадками, — ответил на его слова Принцев, начав снимать куртку через голову. По-видимому, заело молнию.
— Ребята, вы о чём? — Пациевич настороженно покосился на гостей.
— О чём? — Полителипаракоймоменакис нагнулся, отёр пальцами пол и, исследовав прилипшую к ним пыль, уселся на корточки, — значит так. Грузь пропал, тобою пропал, это ясно, как день. А ты говоришь: «о чём».
— Ну.
— Афанасий исчез, растворился! А ты кончай притворяться, браток.
Принцев, наконец, одолел куртку. Застыл в молчании.
Лицо Пациевича наглядно свидетельствовало о том, что голова у него снова стремительно простреливается острыми соображениями. Остальное тело ничего не показывало.
ГЛАВА 11. О том, как Пациевич начал соображать, а Нестор не заметил, как произвёл на свет важнейшее открытие
Острота соображений всё сильнее и сильнее преображала облик Пациевича: его лицо заметно обретало всё более и более острый вид, а тело, хоть скрытое одеждой, прямо на глазах сужалось, то есть одежда на нём становилась просторней. Когда он весь вконец похудел, и его тонкое тело выпрямилось, подобно натянутой струне, он дрогнул, а затем тихо, устало промолвил:
— Кажется, я понял.
— Да, кажется, я понял и, наверное, точно понял, — повторил Пациевич, заостряя на лице Нестора долгий взгляд, тонкий, проницательный, словно бы некий луч лезероподобного аппарата.
Тот на минуточку поднял голову от пыльного пола, где успел исписать вокруг себя мизинцем почти всю его поверхность, мало кому понятными геометрическими построениями, различными иными знаками самой, что ни на есть, высшей математики. Он, по своему обыкновению, когда пребывал в вынужденном состоянии ожидания и ничегонеделания, принимался изобретать и доказывать себе головоломные теоремы с нарастающей сложностью. Теперь, под впечатлением недавней “байки” Ивана о приключениях абсолютного ничего, он пытался найти им объяснение через абсолютную бесконечность. Мы, если это занятно, попробуем рассказать о смысле знаков на пыльном полу.
Ось. Для него ось — изначальная суть Вселенной. Во вращении, в координатах, в симметрии. Сейчас он занят симметрией. Вот ось, построенная из нуля, из ничего. Она у него для примера, где по одну её сторону живут числа положительные, по другую — отрицательные. А вот ось, построенная из бесконечности, из всего. Она — его нынешняя забота. Она распирает мысль, делает её неуёмной, чем-то напоминает истинное благородство. Что это за симметрия? По одну сторону оси — наверное, все числа, означающие некую точность, законченность. Отрицательные, положительные. Они функционируют в потоке времени. Время — их мать родная. Здесь. А по другую? За бесконечностью? Вот. Сейчас-то, учёный-важнист занимался выискиванием этого неизвестного. Мы знаем: чтобы вычислить неизвестное, надо выстраивать уравнения. Это он делал вперемежку с геометрией. По большей части фигурировали математические корни разных степеней, что свидетельствовало о глубине поиска. Однако повсюду выскакивали иррациональные числа, которые числами-то назвать нельзя. Они ведь точными не являются, у них — многоточие. Нестор их складывает в стороночку. Соображает: ведь нечто иррациональное существует благодаря именно бесконечности, именно этой его оси, вокруг которой вертится его мысль. Вот оно как. Нет бесконечности, их тоже нет. Правильно? Значит, бесконечность, если она — ось, делит знаки нашей вселенной на рациональные и иррациональные? Да что — знаки! Миры! И полушария человеческого мозга свидетельствуют о том. Зачем иметь одно полушарие рациональным, а другое иррациональным, если вселенная другая? Кажись, нашлось искомое. Или?..
— Да чего ты заладил, «я понял, я понял», японец, понимаете ли, отыскался, — ворчал Нестор, уткнув мизинец в одно из промежуточных звеньев не до конца отработанного доказательства только что сочинённой «золотой» теоремы соотношений чисел и нечисел, по обе стороны от бесконечности, — я сам тут ещё не до конца разобрался.
Геометрия — бескорыстная любовь Нестора. Ей он отдаёт всё свободное время. Или она вообще у него настоящий и единственный конёк. Она как раз позволяет ему обрести черты многогранности в собственной натуре. Ну, выдающуюся роль массы в Божьем мире как одну из граней горячего внимания он тоже активно изучает, по-отечески обожает. Более того, в мире весовых категорий он даже кое в чём преуспел. Но до сих пор стеснялся опубликовывать слишком, по его мнению, грубые проекты. Непосредственное передвижение в любой физической среде на основе направленного давления — задача транспортная. Она его занимает, но к творчеству такое занятие имеет отношение символическое. Вернее сказать, вообще тут нет даже его запаха. Сравнение с прорывом творчества из скуки, в минуты слушания тогдашней байки Ивана — не оправдание такой затеи. Нет красоты. Механика сплошная. Нестор лишь иногда рассказывал о скучных транспортных открытиях закадычным и новым знакомым, будто они чисто житейские. Да. А вот, скажем, сотворение мира из точки — иное дело. Тут мысль полётная. Геометрическая. Иван молодец. Вдохнуть жизнь в точку, в начало, дабы она завибрировала. И пошло: все пространства пошли, все формы пошли, все времена, все веса, вообще всё пошло. Только вдохнуть-то надо не просто, а с особым отношением, с золотым отношением. Тут и вибрация будет золотая, тут и формы золотые будут, вечные. Опасайтесь, господа, бездумно вдыхать в точку — можете урода получить.
— Понял, как будешь выкручиваться, что ли? — сидя на корточках, он продолжал ворчать и зашаркал обеими ногами, быстро стирал всё им написанное и начерченное, поскольку не вышло пока настоящей симметрии по оси бесконечности.
Нестор как бы вытанцовывал сиртаки вприсядку, придерживаясь некой оси. Возможно, движениями он заменял ещё не уловленные им взаимоотношения вещей по противоположным сторонам от бесконечности, создавая блистательную картинку бытия. Хотя, и в завидной виртуозности профессионального танцовщика, мы бы не отважились отказать ему.
Затем он встал и, задержав ненадолго удовлетворённый взор на не до конца стёртых знаках, отошёл подальше, к стене. Опершись о неё спиной, вцепился всеми девятью пальцами в свою местами ещё кудрявую шевелюру. Как на давно забытой производственной гимнастике, он сделал ноги шире плеч с наклоном головы вперёд. Через пару секунд культя его указательного пальца правой руки многозначительно уставилась по направлению к Пациевичу.
— Чего ты понял?
ГЛАВА 12. О том, как Панчиков оказался наедине с возникшим вдруг как бы ночным безмолвием, и о чувствах его, не укладываемых ни в какие известные литературные формулировки, потому не высказанных автором из-за скудности языка и недостатка фантазии
Панчиков проснулся столь же незаметно для себя, сколь и заснул. А прозрачное небо по-прежнему глядело в незашторенное окно.
— Приснится же такое, — сказал он сам себе вслух, поднимая лицо от подушки, посмотрел на будильник, подаренный ему женой ещё в первую годовщину их совместной жизни. Обе стрелки не без намёка фосфоресцировали в тесном единении на семнадцати минутах четвёртого, указывая точно на восток-юго-восток невидимой карты. Пётр Васильевич повернул взор вместе с головой в ту сторону, куда указывало согласие стрелок будильника. Он мысленно продлил его кривую линию за горизонт, ещё дальше, на противоположную область планеты, до того места, где на белой земле он минутой назад участвовал во всенародных выборах лидеров местного самоуправления. А потом отдыхал под тёплым предполуденным солнцем, сияющим к северу от зенита и движущимся против часовой стрелки. Зачем и по какому поводу он там очутился, мысли не возникало. Жизнь многогранна и непредсказуема. Задержав на малое время кривой взгляд на земле вновь заслуженного гражданства, он быстро притомился. В общем-то, смотреть туда удобнее было бы просто прямо: сквозь пол и всю остальную земную твердь. Панчиков снова уронил в помятую подушку сдавленное сном лицо вместе со взором.
ГЛАВА 13. О том, как Пациевич и Нестор продолжают идти на обострение
Пациевич отвернулся от всепожирающих очей Нестора Геракловича. И, поймав растерянно-сочувственный или вконец расстроенный взгляд Наденьки, сказал:
— Я всё понял. Есть единственное направление — вперёд, вдаль. Всюду перспектива. Пространство, время, масса, всё остальное состоят из одного «вперёд». Вперёд во все стороны. Назад безнадёжно. Позади — значит — внутри. Нельзя попасть внутрь точки. Я думаю, что пространство в принципе оптическое. Не изображение пространства на сетчатке глаза или на фотоплёнке, а само оно. Там-сям наше многомерное пространство фокусируется, преломляется, создавая всё многообразие вещества. В общем-то, здесь как раз находится принцип, на котором основан мой «проницателезатор». Многократно фокусируется пространство любого вещества, в том числе самого наблюдателя. Главное, достичь одинаковости фокусирования. А потом, попав точно в нужное фокусное расстояние, вы окажетесь в совершенно ином месте. Гуляйте себе там, не забывая о расположении основного фокуса. Возвращайтесь на необходимое расстояние от него, и вы снова тут.
— Я уже давно знаю, что ты фокусничеством занимаешься, — проворчал Нестор, пряча остаток указательного пальца в ладонь, — экая новость.
Пациевич не оскорбился. Он, скорее, опечалился собственной неполноценностью исследователя и продолжил:
— Всюду мы имеем дело с универсальным законом перспективы. Тут всё одно: близкое — далёкое, настоящее — будущее, тяжёлое — лёгкое. Почему вот нельзя путешествовать в прошлое?
— Да, почему ты нам запрещаешь иметь такую радость? — съязвил Нестор.
— А потому, что есть вездесущая перспектива: расстояние в пространстве, будущее во времени, ослабление притяжения. Назад во времени — аналогично тому же, что назад во взгляде или внутрь собственного веса. Такое невыполнимо. Любое движение бывает исключительно вперёд. А перёд — совсем не конкретное направление. Перёд — вообще всё и вся находящееся вне точки покоя… Нестор, ты, кстати, какое-то подобие тому рисовал на полу недавно. Да, а называемые словами направления “назад”, “влево”, “вправо”, “верх”, “вниз” — тут просто взаимная относительность всего, впереди лежащего.
Нестор удовлетворённо хмыкнул.
— Как бы ты без меня жил, — сказал он.
— О прошлом доступно только знать, но не видеть — словно бы не слыша Нестора, продолжил Пациевич, — а всякое знание, как известно, опосредовано и запутано.
— Угу, — Нестор отвёл взгляд в сторону, — лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. То есть, по твоей арифметике, будущее стократ лучше прошлого. Ты об этом хочешь сказать?
— Но главное совсем в другом, — продолжая как бы не слышать гостя, говорил Пациевич, — к чёрту прошлое. Действительность, вот что непреходящее. Оказывается, символ и действительность — тоже одно. Вот что я понял. Символ — не изображение действительности, а собственно действительность. Как пространство, наблюдаемое по ту сторону фокуса. Афанасий увлекался не только оптическими задачами в творчестве. Я помню. Ещё до моего ухода из его отдела и вообще из вашего института, мы эдак, вскользь поговаривали о проблеме тождества символов и, так называемой, реальности. Я о том позабыл, а он, конечно же, довёл дело до опыта в натуре. Хм, до его видения «матрёшки» я не мог додуматься. Ведь символ — неосуществлённый предмет, он — скрытая действительность, знак её. Вот Нестор тут чертил занятные знаки, у него было одно место, интересное такое место переплетения, захода друг в друга неких геометрических тел, и я увидел в них тот неприметный, но особый смысл. Он мне помог понять и сказать то, что я сказал. Ещё тут были замечательные линии, образующие очень любопытную зависимость. Жалко, Нестор всё это уничтожил своими ножищами, а то было бы понятней мне высказаться…
Нестор Гераклович, выпятив нижнюю губу, смотрел с удивлением себе под ноги, делая кожу на лбу гармошкой, но ничего не сказал.
— …Да, зря стёр, а то бы я облегчил объяснения. Но, неважно. Главное в том, что я оперирую давно известными инструментами теперешней науки. Более того, я пробую выкрутиться, одолеть постулат научной современности — столь выдающейся красоты — принцип неопределённости. Хм. Параллельная стыковка. Я совершенствую аппарат, инструментарий, посредник, пытаюсь с его помощью состыковать параллельность, выйти из тупика. А Грузь вот взял и исчез. Но нет, не исчез, а ушёл слишком далеко вперёд. Так далеко, что впрямь он опередил меня на целое… целое… как же назвать его … качество, что ли. Он-то вышел из тупика. Я могу пронизывать пространство с помощью внешней вооружённости, а он его пронимает собственным существом. Ему вооружение не нужно, он обходится без посредника. Его изобретение даже сравнить не с чем. Отдалённо это похоже на умение летать. Мы летаем на самолётах, воздушных шарах, на посредниках. А иные существа могут такое делать силой, заключённой в себе. У них посредник внутри себя вживлён. Да какие там полёты! Ну, Афанасий!
Полителипаракоймоменакис покашлял и покривил рот сбоку набок. Ему немного стало обидно за себя, за собственный уровень успехов в сравнении со всем коробом достижений, наговоренным Пациевичем об Афанасии. Ревность, что ли, слегка сдавила ему горло. Но он вспомнил собственную выдумку по поводу перемещения в любой среде, используя вездесущее давление, оценил её пусть грубую, но значимость. И тем самым утвердил себя наравне с Афанасием, а уж, тем более, с Пациевичем. Кашель прошёл, а рот сузился в трубочку. Однако мысль опять начала окунаться в непознаваемый мрак.
— Это хорошо ты сделал, когда ушёл из института, — сказал он,— спас ты себя, везунчик. А то бы выкрал у Афанасия идейку, да вперёд него ускакал бы. Ты шустрый, знаю я тебя. Везунчик. Ох, попало бы тебе за воровство.
А Пациевич торопился высказать до конца понятый им приём Афанасия, не обращая внимания на нелестную характеристику себя Полителипаракоймоменакисом. Он лишь на секундочку скосил уста уголком вверх и проговорил, вообще не предполагая слушателей.
— Родство символа и действительности. В нём же основа любого бытия. Даже не воплощённая в явный предмет действительность живёт индивидуальной жизнью. Не воплощённой. — Он ещё на секундочку притих.
— Почему я раньше не допёр до такой азбучной вещи, — продолжил Пациевич, хлопая себя по бедру и снова вставая с коврика, — ведь ясно: Сам Творец — Он есть абсолютная достоверность, потому что Он же — абсолютный символ. А воплощаться или не воплощаться — Его личное дело. Ничего во всём мире нет реальнее Творца. Любое создание подчас может оказаеться неощутимым, виртуальным. Но Создатель…
— А инопланетяне? — робко осведомилась притихшая Наденька.
— А их-то и нет, — вставился, наконец, Борис Принцев, — они же совсем бессимволичны.
— Ну, уж! Зелёненькие, с большими ушами, с круглыми глазами, — Нестор попробовал отвлечься от заново нарождающихся и набирающих силу мрачных мыслей.
— И с щупальцами, — сказала Наденька, выходя из временного оцепенения и смеясь.
Пациевич к шутке не склонился. Он ещё продолжил:
— Инопланетян, конечно же, нет. А что касается до их изображений… якобы… то все они человекоподобные, то есть изображаются люди. Символ человека приписывается инопланетным существам, которых не существует.
— Существа не существуют, а бытия не бывает, — передразнил Пациевича Полителипаракоймоменакис, — ладно, ты нас убедил в первой части своей эврики. Мы верим: не ты загнал Афанасия в его перспективу. Не умеешь ты. Не дорос. И не дорастёшь никогда. Если бы даже не отделился от Афанасия, если бы напросился к нему в соавторы. Давай чего-нибудь тогда поедим, покушаем тут, а то, небось, уже утро настаёт, а мы с Борей ещё из-за тебя не ужинали. Ни макового зёрнышка, ни маковой росинки. Тут вообще у тебя едят или только подглядывают в чужие края? По меньшей мере, попить водицы какой-нибудь найдётся у тебя или не найдётся?
Пациевич ещё раньше сбился с истинно научных открытий из-за мифических инопланетян. Поэтому он махнул обеими руками.
— Там, в углу плитка. И шкафчик. Поищи сам.
(Вместе с тем)
Тьма не отпускала город Ухту. Нестор, конечно же, знал её настоящую суть. Он чувствовал, как его тоже стискивает непреодолимая скука. Вполне определённые подозрения вырастали в его воображении на почве совершенно откровенного знания той сути. «Пациевич непростой воришка. Ох, непростой. С временем шутит. Ну, шути, шути. Эко он его сомкнул в кокон. Собрал отовсюду вокруг этой окаянной студии, да вытворяет штучки-дрючки. Думает, я не догадался, откуда взялась такая тьма. Нет, воровать время у простых трудящихся людей для собственной аферы матрёшечной, это будет совсем непростительно, это мы ему при случае припомним». Нет, не подумайте, обитатель и единственный сотрудник отдела важности мстительным не был. Ревностью лишь баловался. А вот справедливость его донимала всегда. Обострённое чувство справедливости в нём наличествовало неизменно. Для учёного, а тем более, для крупного, справедливость — она как крайняя нужда. Без неё невозможно создать ни теориишки, ни законишка.
Нестор покачивал головой, точнее, слегка покручивал её, словно пытался вытянуть шею из воротника безразмерной рубахи, и отошёл туда, куда указывал хозяин помещения. Право гостя на еду он тоже неукоснительно защищал при любых обстоятельствах и в любом расположении духа, независимо от того, идёт время суток своим путём или в обличье тьмы окутывает оно некие сооружения. А уж настроение хозяина, пусть не слишком для него приятное, вовсе не учитывается.
ГЛАВА 14. О разговорах людей науки без простых учёных сотрудников
Роза Давидовна, обеспокоенная активной утечкой лучших мозгов института, прособирала по соседним комнатам ещё горстку людей учёных, обычно отсиживающихся в уединении или в компании, покуда начальство не заставляет их идти на обсуждение чужих работ или присутствовать по случаю приезда какого-нибудь светила из Первопрестольной. Она ревностно исполняла должность учёного секретаря. Те дальше дверей не углубились и, стоя у стены, разглядывали потолок.
— Вы же пропустили самое интересное, — сказала она, — сидите по углам, не ведаете, что в мире происходит.
— Вань, — обратилась она к обладателю нестандартного ума, пока не поддавшемуся утечке за пределы замечательного института, — Вань, ты продолжай. А они пусть себе ничего не знают, они так, для кворума. Для меня продолжай. И для Ленки тоже. Ведь интересно. Правда? — она с настойчивостью обратилась к Леночке.
— Правда, — был скудный ответ.
Леночка пыталась складывать в уме собственное впечатление от рассказа Ивана.
— Что же самого занимательного соделывается в нашем бесконечном мире? — спросила она у него.
Тот повторяться не стал. Более того, он решил высказать прямо-таки нечто щемящее, вместе с тем невероятно парадоксальное.
Прямая речь Ивана
— А интересно то, — сказал он, — что и наша чудесная человеческая ёмкость, предназначенная для насыщения не менее чудесным содержанием под названием жизненность, она, оказывается, нашпигована массой и всецело блокирована временем. Время отделило нас от света жизненности. А начинка лишь отягощает наши ощущения. Но осаду войском времени мы представляем исключительно узким конвоем в виде линии, устремляющейся в одном направлении. В каком? Наверное, на отрезке от утраты жизненности к надежде обрести её вновь. Мы течением личной судьбы остро ощущаем ту линию, даже не пытаемся прорвать тот конвой, дабы увидеть истинный свет. Но ведь она, линия времени для каждого из нас — нечто, не имеющее толщины — фитюлечка. Нам страшно с ней сталкиваться. Необычайно страшно. Да, в нашем представлении там — её коса. Коса конвоира. Острейшая коса. Что может быть острее вещи, не имеющей толщины? Для нас время действительно предстаёт смертельным войском, это мы давно поняли, его абсолютно тонкого орудия нам не преодолеть, его черты не переступить. Толщина полностью отсутствует, а преодолеть нельзя. Мир времени вообще нечеловеческий, потому-то он доставляет смерть. Наше пространство оказалось смертным. Выходит, по-настоящему временем измеряется лишь наша смертность, а не наша жизнь. Мы рождаемся во времени, в смерти, время же нас и убивает. Да, Кронос. Но мы живём, называем наше состояние жизнью и — совершенно потрясающе — представляем здешнюю жизнь вечной. Мы не хотим мириться с мыслью о смертности. Правильно, мы ведь ощущаем себя пространством. Полноценным пространством, ёмкостью, насыщенной жизненностью. Кстати, в детском возрасте мы вообще не замечаем времени, у нас работает в основном воображение — ощущение пространства. Ко времени дитя ещё не подтесалось. Оно пока там — в вечности. И ещё. Когда мы приближаемся к ней, к одномерной линии времени, на лице нашем появляется особая, нестандартная тень. Время так показывает себя всем остальным своим существом, всем сонмом полков и дивизий, осаждающими нас. Есть, наверное, что-то общее между любым видом теней и временем. У них одна природа. По меньшей мере, символически одна природа. Невидимая тень смерти оставляет печать на лице человека, неминуемо стоящего перед ней. Чирк, и всё. А потом остаётся лишь начинка из массы, которая никого не притягивает, никого не гнетёт и не имеет никакой стоимости…
Собственное видение выступления Ивана, поразившее Розу Давидовну
Роза с восхищением оценивала собственное тело, насыщенное безграничной жизненностью и обладающее внушительным пространством. Она оценивала важность начинки личного пространства и восторгалась упрятанными в ней страстями. Но вот время её обескураживало. Она не могла представить его острейшего орудия, пронизывающего такое богатое пространство с не менее состоятельной начинкой. Тем более, жизненный фонтан, извергающийся из её пространства на большие расстояния, конечно же, не давал никаких шансов для проникновения в себя чуждого мира времени. Но оно, проклятое, лезет и лезет. И что делать?
Роза слишком далеко углубилась в собственную жизненную ёмкость, и слова Ивана её там почти не доставали. Они лишь будоражили поверхность, а в глубине вырастал ужас. Роза пыталась распознать его ветвистые щупальства. А страх лишь распухал. Он уже заполнил всё её пространство. Он переполнил её. И заглянул в глаза. Тут и она увидела его. Оказалось, что у страха — лицо времени.
— Мне пора, — сказала она, — домой пора, к супругу.
ГЛАВА 15. О разговорах учёных людей без учёного секретаря
Приглашённые Розой сотрудники разошлись по насиженным углам, не дожидаясь, когда учёный секретарь прошмыгнёт между ними. Они заранее очистили ей дорогу.
Кроме продвигающегося талантами Ивана, в помещении, похожем на просторный гроб с окном, оставалась одна Леночка, и она воспринимала мысль Ивана довольно близкой себе, поэтому её сознание наполнялось чем-то новым и для себя.
Леночкино собственное видение выступления Ивана
Так, значит, вместо собственного человеческого мира, где жизненность — одно из полноценных его свойств, мы имеем лишь просто ускользающий от нас объём, нагло пронизанный длительностью чуждого нам мира времени. Жизненность заменена длительностью жизни. Правда ли заменена или так было всегда? Нет, не всегда. Однажды заменена. Кем-то. Кем? Это чудовищно. Как грустно — жизнь потерять, но вместо неё найти всего лишь длительность жизни. И не столь уж долгую. Мы имели жизнь, да, когда-то имели, а, потеряв её, нашли взамен время жизни. Хм, пожалуй, простого времени вовсе нет. А есть только исключительно время жизни. Время жизни. Даже одно слитное слово — времяжизни.
Этакий вот “временно-жизненный континуум”, производящий различного вида упаковку для жизни истинной, той, которая утеряна. Кто-то совершил каверзный подлог. Вместо истинной вещи подкинул непроницаемую упаковку с названием. Вот почему для тех, кто всё мерит, именно время стало четвёртым измерением пространства человеческого. Да, многие больше замечают упаковку, нежели вещь внутри неё. Более того, иногда упаковка заменяет упакованную вещь, Такое нередко встречается, оно же случилось и у нас — время жизни предстало вместо неё самой. Покрасовалось. А потом кончается и её продолжительность. Истекает навсегда. Отправляется на свалку. Свалка — неизменный удел всякой упаковки.
«Ну, нет, — Леночка, похоже, на что-то решилась, прямо-таки воскликнула про себя, — нет. Упаковку — долой»! — она пока не осознавала, на что у неё хватило смелости, но зато росла уверенность и скоро превзошла все иные мысли, ощущения, представления.
Сотрудница, тем не менее, дождалась окончания исчерпывающего показа Иваном сути Вселенной, взяла его за руку. Тот мгновенно её понял. Они вместе подошли к порушенной карте Грузя. Более никого в помещении не присутствовало. Возможные свидетели дальнейших приключений, мы знаем, из ближайшего окружения нашей сцены загодя удалились, кто куда. Пара столов и пара шкафов с образцами ископаемого творчества начали слегка подрагивать. Наверное, двигались по улице слишком тяжёлые автомобили.
(А тем временем)
В углу здания напротив ничего не предпринималось. Все окна его даже слегка затуманились. Там тоже, наверное, никто не хотел быть свидетелем происходящего у них почти на виду.
ГЛАВА 16. О том, как Грузю начали мерещиться различные знакомые и незнакомые женщины в прозрачных одеждах
Когда Грузь чуть-чуть поднял голову от недосягаемого родничка, увидел он присутствие человеческое. Вот и конец безлюдности. Небрежно покрытая полупрозрачным белым полотном, которое колыхалось и трепетало на ветру так, что, в общем-то, ничего не прикрывало, стояла перед ним женщина. Учёный мгновенно узнал в ней журнальную фотомодель, им же сорванную с любимой карты природы Земного Шара вместе с частью Тихого океана. Афанасий поднимал взгляд всё выше и выше, вдоль всей её фигуры и далее в небо. Что-то он там искал, в занебесьи, и не находил. Фотомодель наклонилась над ним и над родничком, подобно плакучему дереву с диковинными крупными плодами, закрывая от взгляда остальные дальние и ближние миры. Затем она взяла его за руку, помогла ввергнуться в вертикальное положение. Но тут же Грузь поскользнулся на покатом камне и, невольно дав подножку новоявленной жительнице острова, свалил её и себя в соседнюю расселину.
— Да кто ты такая? Откуда ты возникла? — воскликнул Грузь сдавленным голосом под тяжестью упавшей на него фотомодели, напоминающей окружающие камни.
И сильно приглушённым голосом он добавил:
— Ты же фотография.
— А я сама не знаю, кто я такая. Имени у меня нет. А может быть, уже нашлось, ты меня назвал: «фотография». — Она быстро при этом замотала его лицо своей белой накидкой и встала.
— Мне больше всего подходит это имя, — теперь несколько сдавленно и приглушённо слышал Афанасий продолжение слов модели сквозь её же драпировку.
— Хотя нет, оно слишком длинное — Фотография — зови меня просто, Графия или ещё проще, Граня.
Пока Грузь распутывал тряпку да скидывал её с лица, пока, наконец, избавил очи от белой пелены, приподнялся на руках, — никакого человеческого существа поблизости не оказалось. Пусто. Даже намёка нет на недавнее забавное происшествие. Он встал, многократно обегал глазами окрест себя. Никого. Попробовал, было, крикнуть это слово «Граня», только оно, из-за нелепости происходящего, плотно застряло ещё на дне лёгких, на поверхности диафрагмы, он лишь задержал дыхание, комкая в руках бывшую одежду фотомодели — единственное доказательство чего-то действительно здесь происходящего. Затем, проделав густой с посвистыванием вздох, скомкал до конца материю в мячик, величиной примерно с волейбольный, кинул её назад, не глядя, как недавно пнул консервную банку. Мячик упал на белый морщинистый камень. И, по всем законам маскировки, стал неотличимым от него. Но Афанасий не обернулся. А когда, после коротких прыжков по камням, он вспомнил о судьбе, подкидывающей вещицы по ходу жизни человека, на первый взгляд вовсе ненужные, но впоследствии необходимые, то остановился. Без колебаний вернулся на то место, где выкинул ткань (или ему показалось, что он вернулся именно туда). Опять обегал глазами вокруг себя. Искомое не обнаруживалось. А ещё мешало устойчивое воображение, заслоняющее взор. В нём неотвязно вырисовывалась эта Граня, свободная от одежд, скачущая по ближним и дальним камням, своими линями изгибов так похожими на её собственные выпуклости; или она стояла здесь, упрятав себя в соседней расщелине, и посмеивалась над ним.
И тут показалась его знакомая птица с крыльями-парусами. Она, планируя кругами, целеустремлённо снижалась. Затем, задрав вертикально оба крыла, опустилась на камень, выступающий прямо перед глазами Грузя, и, без всякого промедления, снова взмахнув парусами, стремительно взнеслась в небо, держа в лапах кончик того самого, белого полотна, послужившего материалом для изготовления Грузём волейбольного мячика да выкинутого, не глядя, в аут. Бездумно утраченная им ткань расправлялась на ветру, делаясь длинным шлейфом, растворялась в белёсой голубизне купола небесного вместе с несущей её птицей в направлении пирамид на недостигаемом горизонте.
Грузь проводил взглядом птицу, а затем долго смотрел на камни, белые, покатистые. Они всё более и более походили на детали живой, но невидимой ныне фотомодели. Выпавшее навязчивое подобие настолько вклинилось в зрительный нерв Афанасия, что он теперь ничего не видел вокруг, кроме лишь единственной, распространяющейся всюду Грани, последнюю одежду которой унесла голосистая птица. Унесла в область восседающих на горизонте чудесных пирамид. Холодок начал охватывать учёного от возникшего положения его. Как-то и прыгать по таким камням неловко стало. Он схватил себя за голову и, опускаясь, где стоял, застыл в той же позе, что в момент изначального появления на острове. И плотно закрыл глаза.
Каменная аллегория женщины показывалась и сквозь веки. То поэтическое настроение, неодолимо охватившее Афанасия из-за недосягаемости родника, теперь ещё более возросло.
— «Грудь женская! Души застывший вздох — суть женская», — нечаянно всплыли в памяти поэтические, но не лишённые тайного смысла, строчки несравненной Марины, и озвучились.
Но тайный смысл в этот момент особо не схватывался. Тайный смысл разбегался, растеривался меж простого зрительного впечатления. Афанасий, хоть и большой любитель символов, пока не более чем обозначил для себя существование тайны. Лишь выставил символ на видное место без намерения туда углубляться. Он довольствовался одним намёком.
Тишина стала наполняться тёплым шуршанием отдалённого моря. Затем — к нему присоединилось едва слышное урчание родничка у его ног. А позже — прозвучали совсем неслышные колебательные движения листочков на деревце позади него, которые также о чём-то призадумывалось. Афанасий слушал, слушал это скромное содержимое тишины, стараясь не дать пробудиться в голове более ни единой мысли, ни единому образу. Пусть вольный слух не затмится даже самым привлекательным иным ощущением. Он и раньше так часто делал, когда хотел сосредоточиться на чём-то одном, чего пока не знал. Незрячая интуиция на ощупь ходила по неподвижному ровному полю мысли, одним лишь ей присущим чутьём останавливалась в нужном месте, будила там сознание. Мысль раскрывалась на этой арене, поднималась на вершину сосредоточения. Тогда-то Афанасий в восхищении отворял глаза, фокусируя взгляд на бесконечности, развивал открытую мысль далее, подвергая экспансии всё оставшееся поле. Взволновав свой ум вневременными колебаниями на вполне определённый лад, он готов был творить.
Сейчас его ум был взволнован белыми камнями, упруго покатистыми, от горизонта до горизонта, а интуиция — то ли замерла в неподвижности, то ли потеряла чуткость осязания. Никакая продуктивная мысль ничем не пробуждалась. Таков был нынешний склад его ума.
(Вскоре после того)
Открыв глаза без предположительного восхищения, Грузь увидел снова присутствие человеческое на острове. Недалеко от него, в бездонном пеньюаре, стояла необъятная Роза Давидовна. Растопырив руки в стороны, заслоняла она собственным изображением половину огромного мира, окружающего Афанасия. Её общий вид аккумулировал в себе всё женское сословие, по-своему намекал на процветание тут ничем не ограниченного царства этого человеческого пола.
— Лепесток?! — Афанасий не то, чтобы обомлел, или, скажем, обрадовался, он просто ничего не понял из происшедшего около него. Закрыл глаза, но теперь при помощи рук.
— Ну и Амазония, — он выдавил из себя в ладони звук приглушенного шёпота.
ГЛАВА 17. О переживаниях Розы Давидовны во сне и наяву
Совершенно незаметно, тьма, завихряясь вокруг города Ухты, набрала, как говорится, обороты, захлестнула одним из бесчисленных широких рукавов почти весь гигантский Санкт-Петербург, уподобив течение времени самой заурядной ночи. На него упала тень.
Времяпослушное население немедленно решило отойти ко сну. А Роза Давидовна спала беспокойно. Она даже несколько раз вставала, и её ходьба по комнате казалась плаванием, напоминающим передвижение народного хора «Берёзка». Однако пения у неё не получалось — она лишь тончайше поскуливала и тихо всхлипывала. Более никаких звуков не исходило от её мелко дрожащей фигуры. Соломон Михоэлевич, супруг её, при этом полувставал, замедленно моргал длинными верблюжьими веками. Он в душе понимал состояние Розы, не препятствовал излияниям её чувств.
Когда Роза Давидовна делала открытие о собственном успокоении, она укладывалась обратно с зачатком уверенности в чём-то хорошем. Но потом снова вставала, предполагая, что недурственного-то мало во всём том, о чём ей думалось. Но само желание увидеть чего-нибудь славного всё-таки перевесило, наконец, его недостачу мнимой реальности, и она с твёрдой уверенностью в победе добра над злом, улеглась на более долгий час. Соломон Михоэлевич при этом полулёг и, едва выждав, когда супруга его несмело, прерывисто, но спокойно засипела, тоже уверенно улёгся целиком. И тут же заснул. Совершенно беззвучно.
Розе снилось всякое о работе. Собственно работы ей, конечно, видеть не довелось. Были только сотрудники, было некое помещение. К удивлению Розы, вообще все сотрудники присутствовали одновременно, хотя для такого собрания не случилось хоть сколько-нибудь сильного повода. И вот, это помещение, эти все коллеги, в момент начала сна, и Роза ещё не осознала, начался ли у неё сон, а не продолжилась явь, всё увиденное стало стремительно уменьшаться, да с такой поспешностью, что вскоре она оказалась одна в сущем пространстве. Затем возникший новый мир принял обыкновенное для земного человека состояние, и она почувствовала себя на совершенно неузнаваемой земле, что ловко усеяна белыми камнями да успешно увенчана пирамидами на горизонте. На одном из удивительных камней она будто увидела Грузя. У неё тотчас перемешались чувства и память меж собой. Ведь все сотрудники недавно были в помещении, значит, Афанасий тоже присутствовал, а теперь вот он опять явился, но здесь, вместе с Розой в таинственном, хоть вполне обычном пространстве. Но было же, когда Грузь ещё днём исчез в глубинах карты земной природы. Именно это событие причинило Розе столько чувственных испытаний да бессонницу в придачу. Впрочем, и в настоящий час, меж белых камней и далёких пирамид полным ходом светил день. Поэтому Роза Давидовна, заимев тут восторг, близкий к экстазу, но, помня предыдущее трагическое событие, не могла определить, по какому такому поводу она ликует. То ли радость явилась из-за её удачного улетучивания в неизвестность, но не одной, а с Афанасием, то ли оттого, что Афанасий наконец и неожиданно счастливо отыскался, хоть пропал вчера бесследно.
«Афонюшка», — губы Розы шевельнулись, пропуская через себя и выдох, и торжество, но звука не произвелось.
Грузь сделал на неё будто бы круглые глаза. И крикнул, слышно крикнул, со звуком:
— Лепесток?!
Спустя кой-какое время, пока длилось изумление Грузя, доколе делались попытки Розы Давидовны свести впечатления, — от области пирамид примчалось эхо:
— Е-эс-со-о-то-охх!
Вслед за эхом оттуда прилетела подозрительная птица с огромными белыми крыльями, шевелящимися только самыми кончиками, закружила над Розой, гневно сверкая смышлёными глазами, сощуренными нижними веками. Она даже несколько раз похлопала сновидицу по щекам кончиками крыльев, шевеля ими более упруго и учащённо. В полёте она вытягивала золотистую налитую шею, чтоб клюнуть Розу в наиболее интересное место.
«Грузик», — снова беззвучно шевельнулись губы Лепестка, но пропуская уже не радость, граничащую с экстазом, а мольбу о спасении от назойливой птицы.
— Афонюшка-а-а! — Она проснулась, открыв глаза, а в них исчез всегдашний блеск.
Супруг полулежал на локте, с тревогой глядел на её рот, внезапно замерший в состоянии извлечения звука «А». Длинные веки его чуть ли не загнулись вверх
— Зоник, — он подтолкнул её другим локтем, и та пошевелилась, медленно закрывая рот и глаза.
Тело её обмякло.
— Как ты меня напугала, — продолжил супруг, с силой вбирая в себя воздух, — я подумал, что ты померла, — он упал с локтя. После громкого выдоха ещё промолвил, но шёпотом:
— Посмотри на себя в зеркало, ты же бледная, ну, всё равно, что кафель в нашей ванной.
Роза Давидовна беспомощно сползла с кровати, охая, но без звука, тяжело прошла в ванную, включила свет. Когда она взглянула на себя в маленькое круглое зеркало над умывальником, то, вправду, там вместо её отражения белел сплошной кафель. Она подвигала голову с боку на бок, вверх-вниз, но по-прежнему сияла одна белизна, более ничего. То есть зеркальце как бы превратилось в прозрачный диск, а сквозь него просвечивала облицовка ванной.
Либо прав был супруг по части невозможной бледности её щёк, либо ещё длилось невозможное обитание Розы на невероятно далёкой белой земле.
ГЛАВА 18. О том, как Нестор Гераклович изучал содержимое мастерской Пациевича
— Ну, Принцев, иди сюда. Он хоть и Пациевич, понимаешь, от слова «пассив», тихий, но пожрать молодец. Тут запасов на неделю для таких, вроде меня, — послышалось из дальнего угла помещения без окон, что пряталось среди иных обиталищ, где покорно спали труженики большого поселения с названием бодрого и одновременно тяжеловатого содержания — Ухта.
— Тихий, он же Великий, — с выдохом, отдалённо напоминающим усмешку, вымолвил Борис Всеволодович.
Его интонация таила ещё влекущуюся прорваться нелюбовь к кому-то из присутствующих.
— Ии, Ии (Иди, иди), — с полным ртом еды продолжал звать его Нестор Гераклович, — иессь уохо ууссово (Здесь много вкусного).
В голове и в потёмках души у Принцева тоже что-то продлилось, и с радостью Нестора не пересекалось. Странные позывы томили его, но они были пока загадочными для него, вместе с тем, казались неизмеримо важнее запасов еды.
— Васвушша-цц, Вассивеиш (Послушай, Пациевич), — Нестор освобождал рот форсированными глотательными движениями, одновременно царапая ухо со вдетой в него серебряной серьгой, — цц, а ты можешь оттуда чего-нибудь достать? Ну, проникнуть куда-нибудь, в очень даже чудненькое пространство, на твоём, как ты его иногда называешь, прницателезаторе, а заодно прихватить там чего-нибудь не менее чудненького?
— Не знаю, как вас по отчеству, — вспыхнула тут Наденька, — но очень даже не чудненько превращать высокую науку в орудие добычи. Ведь вы такой умный, весь пол измозговали, а говорите совсем неумно.
— Ну, ладно, ладно, — едок говорил рассеянно, выискивая глазами, полными жаркого аппетита, наиболее примечательный кусочек на противне, — вам, конечно, спасибо за комплимент и за удачное выражение насчёт измозговывания пола. Да. Ну ладно, не взять, а наоборот, положить туда чего-нибудь, что не слишком жалко. Уэтть ожжо туоить-цц уазуввое, уоввое, иэшщое (ведь можно творить разумное, доброе, вечное).
Принцев не выдержал более изматывающего испытания на выделение соков пищеварения, но, не бросая собственной затаённой заинтересованности к обстановке данного помещения, подошёл к тому месту, где Нестор Гераклович наслаждался чревоугодием.
— Бери, бери, Боря-цц. Чего бы у тебя ещё попить? — глаза Нестора, немного поостыв, метали взгляд по окрестностям противня, — о! «Столичная»! Откуда она у тебя, Пациевич?
— Это не она, — сказал Борис Всеволодович, — правда, похожа, но только не наша бутылка.
— Импорт, — Нестор покосился в верхний угол помещения одним оком то ли с недоумением, то ли с подозрением, — в Ухте брал?
Пациевич отвернулся от них, пребывая во многократной неловкости от всей кучи происшествий, свалившейся на его тоже умную голову, и без того утомлённую собственной каторжной работой.
— В Ухте, в Ухте, — пробормотал он, — здесь всё импортом завалено.
— «Па-си-фич-на-я», — прочитал на этикетке речевой аппарат, полностью выпростанный от еды, — а написано по-нашему, — Нестор вертел бутылку, — но я раньше такой не встречал. Дашь попробовать?
Пациевич молчал. А Принцев, ухмыляясь, что-то себе соображал. Быстрота мысли так и сверкала в очах его. Он не стал говорить о том, что угадывал или давно знал, а лишь попытался будто бы пошутить:
— Пацифичная, значит, не очень крепкая. Пас. Понимаешь? Слабая, значит.
Нестор брезгливо смерил бутылку глазами, поставил её на пол.
— Тогда я лучше компот… — сказал он. И перекосил лицо, пытаясь открыть слегка запылённую консервную банку с надписью «Глобус», — глобальный ты человек, Пациевич.
Нестор покряхтел, возясь с крышкой, и та, по-видимому, сильно приржавевшая к стеклу от долгого лежания после заливки туда компота, наконец, поддалась. Содержимое банки от резкого открывания, радуясь концу своего узничества, изрядно выплеснулось на пол, облив и «пасифичную».
Пациевич подошёл к Принцеву, сказал:
— Вот что, ребята, давайте пока, пусть хоть пока, давайте считать ваше расследование предварительным и временно законченным, а?
— Саошщэно, саошщэно (законченно, законченно), — поддержал его Нестор. — Уф, какой приторный компот.
— Конечно, его же разбавлять надо, — съехидничал Принцев.
— Кого разбавлять? Компот или расследование? — Нестор возил языком во рту, облизывая сладкую поверхность дёсен.
— Я думаю, расследование, хотя слово произнёс не я, а хозяин, но ты всё превратил в компот.
— Понял. Ты настаиваешь на этой, как её, на «пасифичной», — Нестор наклонился и ухватил бутылку за липкое горлышко.
На лице у него прошла тень ещё большего пренебрежения к данному предмету.
— Именно, — со смехом сказал Принцев, — ты, Торик по привычке мысль хватаешь налету.
— Угу. Ну, на, откупоривай.
Принцев левой рукой взял поллитровку за донышко, внимательно оглядел её, покрутив на все триста шестьдесят градусов. Потом сощурился, прочитал на пробке:
— «Неразбавленность гарантирована».
— Вот видишь, неразбавленность. А ты говоришь. Интересно, а чей розлив? — не без любопытства обратился Нестор к Принцеву.
— «Завод русской финитус-матэр», — прочитал Борис Всеволодович под донышком, подняв бутылку над головой.
— Чего? Чего матэр? — переспросил Нестор Полителипаракоймоменакис. И уставился в тиснение на дне бутылки.
— Финитус. Финитус-матэр, — повторил Принцев, тыча пальцем в надпись.
— У всех, значит, Альма-матер, а у нас Финитус-матэр. И такое дают в Ухте. Ничего не понимаю, Ухта, что ли у вас тут финитус? Оно похоже, такой дурной погоды я нигде не встречал. Или, чёрт, откуда её сюда завезли, по импорту-бартеру, а, Пациевич, эту родственницу твою?
— Ну, я так не играю. Договорились же: ваше предварительное расследование закончено. А вы начали тут чего-то разбавлять или, наоборот, сгущать. Ничего не получится. Давайте о чём другом поговорим. Я вас не гоню.
— Неразбавленность гарантирована, — то ли сам съязвил, то ли процитировал бутылку Принцев, отводя взгляд от лица Пациевича.
— Нет уж. Финитус, так финитус, — неясно было, возразил Нестор или согласился.
— Именно, финитус. Закончено, Торик. Неужели ты ничего не понял? Пошли. Афанасия он не трогал, очевидно. И нас он не гонит, сам ты слышал. Поэтому, пойдём. А остальное — его дело. Где тут дверь-то?
Наденька показала на еле заметные очертания прямоугольника в гладкой стене.
— Понял я, Борька, понял. Идём, идём отсюда, из этого приёмника-распределителя пацифичной финитус-матэр, — Нестор демонстративно неодобрительно обвёл взглядом всё помещение, — ну его, пусть себе химичит…
И они вышли в кромешную тьму. Нестор машинально схватил куртку Принцева, но тот почему-то испугался, тут же отнял её и поспешно надел.
— …Хотя… стой, — Нестор, выпустив куртку, в свою очередь испугался: не упускается ли чудом поданный удобный случай, — стой. А если попросить его вернуть Афанасия? Ведь ворует же он в неких местах бутылки длиннорукой штукой матрёшковой. По крайней мере, не будем его заставлять идти на воровство наших людей, но хоть поглядеть-то? Поглядеть на Грузя, как он там живёт. И всё. Пока поглядеть. Толковать даже не будем. А потом подумаем, придумаем и вызволим.
И Нестор заволок Принцева обратно в ненавистное им обоим помещение.
— Ну, Сусанин, — сказал он Пациевичу, — веди нас туда, в страну изобилия. Пропадать, так пропадать.
ГЛАВА 19. Об удивлении Розы Давидовны
Роза Давидовна продолжала вращать головой у зеркала, надеясь увидеть там хоть какую-нибудь из черт своего лица. Может быть, удастся высмотреть профиль? Это же какая-никакая, но линия. Повернув лицо боком к зеркалу и до предела использовав силу мышц, управляющих глазными яблоками, пытаясь достичь взглядом желанного отражения, она по-прежнему, но теперь немного мутновато, видела одну лишь белизну. А когда сделала более резкое движение всем телом и подалась вбок, уповая поймать в заветном круге с детства знакомый профиль — в зеркале показалось лицо Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса.
— Господи, помилуй, Пресвятая Богородица, Царица Небесная, спаси меня! — воскликнула Роза больше от неожиданности, чем от страха и приблизила настороженное лицо к зеркальному кружочку.
Там она увидела свои щёки, наливающиеся краснотой, и с такой стремительностью, что через мгновенье всё зеркало превратилось в закатное солнце, предвещающее ненастье.
ГЛАВА 20. О первой попытке найти Грузя на Пасифике
Пациевич вдруг, неожиданно и с ходу поддался требованию Нестора Геракловича. Он согласился настроить замечательный аппарат на поиски Грузя. Наверное, он понадеялся обрести в этом сеансе какой-то дополнительный для себя, но недопонятый умом интерес. Или просто решил согласиться, не думая, поскольку заранее знал — эта парочка от него сама не отвяжется. Так пусть уж они порасторопнее удовлетворятся и точно уйдут, не слишком скоро надумав прийти снова. Впрочем, как уже мы замечали, мысли в голове у Пациевича проносятся так проворно, что не только мы, но и он сам порой не в силах ясно их различить.
— Со мной поместится ещё не более одного человека, — сказал исследователь скороговоркой, — массовые операции я пока производить не умею.
— Я пойду с тобой, — мгновенно отважился и молвил Нестор эти слова как одно, поддаваясь скороговорному влиянию Пациевича. — Угу?
— Угу, — ответил Борис Всеволодович, не испытывая особой охоты участия в опыте, но имея готовность понаблюдать за действиями хозяина мастерской.
Наденька отошла в тот угол с плиткой и шкафчиком, где Нестор Гераклович недавно успешно проводил опыты с едой. Принцев последовал за ней с отставанием на два шага, и в тех же двух шагах от неё остановился, окольным зрением ухватывая предельно зримую информацию о проведении сеанса.
— Поехали, — торопил Нестор Пациевича, — поехали.
Но того теперь ничего не могло отвлечь. Он был средоточием плоть от плоти.
И вот часть пола студии-проницателезатора под ногами Пациевича и под одной из ног Нестора стала стеклянной. Фокусы приступили к таинственной игре. Нестор, видя, что не влезает в стеклянный овал, вынудил себя вплотную прижаться к учёному проводнику, стараясь целиком оказаться в поле проницания. Затем, как положено, их обволокло сквозистым коконом. Наверное, сработало тождество фокусирования. Находясь внутри того кокона, оптические путники видели совсем иные картины, нежели те, кто остался вне машины. Там замелькали неопределённые прямые полосы разной длины и разного цвета, напоминающие линии, оставленные на фотоплёнке быстро движущимися предметами в момент экспозиции. Похоже, учёная пара стремительно куда-то перемещалась. Конечно же, исключительно вперёд, если верить объяснению хозяина мастерской. А поскольку цель была определена, они двигались непосредственно к ней. Потом вьющиеся разноцветные полосы превратились в отдельные предметы. Вблизи — камни, вдали — пирамиды. А ещё немного погодя, слегка запоздавшие линии образовали некий иной предмет. Камни, что поближе, и пирамиды, восседающие на горизонте, заслонила немалой ширины женщина, готовая к не менее широким объятьям сна. В кусочке пространства, незанятого её фигурой, можно было заметить чью-то голову, закрытую руками. Почему бы не принять это за Грузя. Нестор почти угадал в линиях головы с руками своего коллегу. Но вот женщина закрыла собой всё без остатка. Потом она бочком-бочком отодвинулась, открыв для постороннего взгляда маленький объём, где показалось кругленькое зеркальце, а в нём Нестор увидел собственное отражение.
— Нет, это чертовня у тебя, а не наука. Вырубай её, недотёпу. Приехали.
Пациевич покорился. Картина пока не исчезала, она лишь постепенно затемнялась.
— Ну, нет, ты скажи, тот, за бабой, точно был Грузь? Или там очередная подделка твоя? Но откуда взялось зеркало? Зачем оно тебе? И вообще, мне показалось, вроде бы мы попали в чужую ванную. И правда, Сусанин ты у нас, в болото завёл какое-то непроходимое и хлипкое.
Пациевич не отвечал. У него в голове смешивались различные состояния. Тут мысли не удерживались, а ещё за ощущениями надо следить. С одной стороны, достоинства не хотелось терять, с другой, самому неясно, по чьей прихоти всё переехало в чужую ванную. Он сильно устал сегодня.
— Чёрт! А ведь знакомая баба! — выходя из угасающего кокона, сказал Полителипаракоймоменакис. Он обернулся назад, но видел одного Пациевича. — Раньше я в таком её виде не встречал и не узнаю, а вообще, очень даже знакомая. Жалко, лица не показали.
— Ладно, Нестор, незачем мы вернулись. Я чувствовал, да, зря. Правда, незачем. Пойдём, — Борис Всеволодович закинул что-то в рот, подошёл к Нестору, ухватив его за локоть. — Пошли.
— Всего доброго, извините, — обратился он к остальным, — до свидания, мы просим не осудить наше неожиданное вторжение.
Нестор, вяло отбиваясь от Принцева одной рукой, сосредоточенно бурчал:
— Казнить его, губителя, казнить за его подлый маршрут.
И они оба вышли. Сначала Принцев вытолкнул Нестора, затем вышел сам.
Пациевич и Наденька, оставаясь, каждый со своими непредвиденными, но непохожими друг на друга впечатлениями, чуть заметно покивали озадаченными головами, без интереса и сожаления провожая взглядами не очень-то обласканных и столь же не долгожданных гостей.
ГЛАВА 21. О странном ночном разговоре
Соломон Михоэлевич, услыхав из ванной вопль и речи, в обычном состоянии не свойственные супруге, кинулся ей на помощь. Однако никого, кроме разрумяненной Розы, он в ванной не заметил. А меж её алых щёк послышалось:
— Ну, Полители…
— Куда полетели, Роза? Тебе надо лечь спать, успокоиться. А на рассвете вызовем врача. Сейчас неудобно вызывать, слишком темно.
— Но ведь это правда. Здесь, сзади меня, я увидела в зеркало, был Нестор… Геракл…
— Ну, Роза! Скажи, разве могут быть Нестор и Геракл вместе? Даже на пути в Колхиду за какой-то шерстью. Это оплошность античных историков. О! Что я говорю? Зачем нам эта шерсть, хоть золотая? К чему историки, хоть охраняемые авторитетом давности? Где они, а где мы? Вот видишь, даже меня ты с ума свела.
Она услышала только последнюю его фразу и вмиг, похоже, будто бы опомнилась.
— Ах, Моня! Это правда? — она улыбнулась, опустив веки.
Но спрятанные под веками глаза едва поднялись и скрылись за своими орбитами. Затем она коротко продрожала, словно вдруг ошпаренная ознобом, на ощупь надела цветной индийский халат, столь же наобум пошла досыпать, смахнув из памяти ужасную историю в ванной. Супруг тоже успокоился, не ожидая, что произнесёт внезапно спасительную фразу и, проводя взглядом свою царицу, глубоко вздохнул для утверждения спокойствия. Но спать он не пошёл, а отправился на кухню подумать о работе.
ГЛАВА 22. О том, как ещё одна женщина появилась в поле зрения Грузя
Грузь освободил глаза. Перед ним по-прежнему стоял «Необнятный Лепесток». Птица сидела у неё на плече, уронив голову. Глаза её были почти полностью зашторены нижними веками. Узкие чёрные щёлочки вверху глаз то появлялись, то исчезали. Роза тоже спокойно стояла, не шевелясь. Бело-розовый индийский халат подчёркивал статность и необъятность её фигуры. Но Афанасий не обратил внимания на смену в её одежде. То был пустяк — в сравнении с невероятностью её присутствия на белом географическом пятне. Впрочем, со своей, хоть пока и кратковременной жизни здесь, на пятне он безоговорочно свыкся, потому не удивлялся.
— Лепесток, ты от кого научилась своеобразно перемещаться в пространстве? Кажется, ты не вникала ни в одну из наших разработок. Ты даже не интересовалась общей темой, исследующей проблему творчества, производимого неживыми вещами, так нелюбимую Нестором.
— Хотя в мои разработки никто по-настоящему не вникал, даже я сам, — теперь он заявлял не Розе, а будто всему окружению, меж которого та перемещалась, — и вот я здесь. Будто во сне.
«Оно и есть во сне, — беззвучно, как в немом кино, произнесла Роза Давидовна, — я тебя вижу во сне, а вот наш Нестор Гераклович, тот наяву входит ко мне в ванную».
Грузь смотрел на её шевелящиеся губы, но ничего не понимал. Он встал, попятился назад, не желая контакта, в общем-то, с объектом не вполне опознанным, хоть достаточно знакомым. А Роза Давидовна почти незаметно стала отрываться от белой земли, медленно-медленно устремляться вверх, слегка запрокидываясь назад, как бы тоже идя на попятную.
Птица на её плече встрепенулась и, опустив веки, то есть по-птичьи, значит, открыв глаза, беспокойно завертела головой, с недоумением оглядывая свои сложенные крылья и удаляющуюся поверхность острова.
«Вот видишь, летают обычно во сне, значит мы оба там», — губы висящего без опоры, вроде бы знакомого, но не вполне опознанного Афанасием то ли живого существа, то ли иного тела, по-прежнему без звука двигались, изображая слова. И не очень уверенно занимало оно тут некий объём, составленный из колебаний начала всеобщего существования.
Грузь глядел на висящий в воздухе будто бы Лепесток и продолжал не понимать явленного перед ним лицедейства.
(вскоре после того)
— Потрясающе, Раздавитовна в воздухе! Изумительно! — услышал он позади себя знакомые нотки в новом голосе. И обернулся.
Там стояла серьёзная сотрудница Леночка, та самая, обладающая фигурой, где всё было деловито выражено, и тоже глядела вверх.
— Она говорит, — обратилась Леночка к Афанасию, — она говорит, якобы мы тут во сне, мы снимся друг другу, видите, её губы так произносят, а звука нет. Наверняка она права. Но лишь наполовину. Потому, что она вправду во сне, а мы тут явно. Да, и не думайте сомневаться. Можете ущипнуть меня.
Грузь тем же взглядом, что и на Розу, уставился теперь на Леночку. Он хотел что-то сказать, но у него не только не оказалось звука, но и губы не шевелились. Он раза два проглотил пустое содержимое рта.
— Иван меня сюда закинул, Иван. Я на него только взглянула, он всё понял. Он у нас же самый умный, ему намекать ничего не надо, всё понимает, всё умеет. Прямо в карту доставил. Вашей перспективой или другим приёмчиком, не знаю, но вышло точно.
— Угу, — у Афанасия заработали голосовые связки, но сознание пока молчало, вот и получилось выданное междометие, означающее, скорее, капитуляцию перед фактом, чем осмысленное согласие с правильностью сообщения.
Птица приподняла крылья. Одним из них заслонила лицо Розы. Оба зрителя переключили внимание на произошедшее движение. Потом птица вдруг резко оттолкнулась лапками от своего мягкого сидения, тут же стремительно пошла в пике на них. Афанасий и Леночка машинально пригнулись к земле. А когда снова подняли головы, то ни птицы, ни Розы в их поле зрения не оказалось. Они посмотрели друг на друга, и каждый увидел на другом, а, точнее, на его макушке, следствие пролёта над ними птички. Они дружно захохотали, указывая пальцем на следы птичьей атаки.
— А Раздавитовна-то очнулась, видимо, там, у себя дома, вот и исчезла, — сквозь смех сказала новая островитянка.
— А птица?
— Тоже проснулась, но именно здесь проснулась, это факт… Кстати, надо бы вытереть… У вас платочка нет?.. Просто проснулась да улетела. Они с Раздавитовной проснулись в разных местах. Спали вместе, а проснулись врозь, ха-ха.
— Нет платочка, — сказал Афанасий.
Сотрудница хотела сорвать с деревца несколько листочков, но сами руки не посмели совершить опрометчивый поступок. Листочки обладали странным, непривычным цветом — ни зелёным, ни жёлтым, а похожим на рефлекс золота в тени. Необычный цвет остановил её намерение. Они с Афанасием отёрли макушки рукавами одежд, а те затем очистили о песочек.
— Откуда, Леночка, вы так много знаете? И уверенность у вас крепкая.
— А, это всё Иван.
— Иван?
— Да. Он мне много чего рассказал и много чего объяснил. А потом закинул в карту. Ну, а по губам читать я сама научилась, ещё в детстве, подружка у меня была глухонемая.
— Глухонемая…
— Глухонемая. Подружка.
— Ну да, то подружка. А что же Иван? Любопытно, что он вам рассказал, что объяснил?
— Вам точно любопытно?
— Точно любопытно.
— Ну, тогда послушайте.
Они уселись на тёплые камни лицом к лицу. Леночка, глубоко вдохнув и быстро выдохнув, начала ровно дышать. Из её уст потёк рассказ.
Оказывается, у Ивана было ещё два брата, и оба старшие. А отец рано овдовел. Так что Иван своей матери не помнит обычной памятью, маленьким он тогда был, но часто видит её во сне собственным воображением, и там они беседуют. А отец и старшие братья забыли её совсем, хотя память их, наверняка, запечатлела её настоящий, реальный образ. Они ведь видели её, разговаривали с ней во вполне сознательном возрасте. Но потом привыкли к другой женщине, зовут её матерью. А Иван зовёт мачеху по имени-отчеству. Вот она его и не любит, хотя догадывается о его тайне воображения и сновидений. Несильно побаивается. Поэтому, при всяком удобном случае она старается его унизить. Отец замечает её пакости, но не перечит им. Любит её. Или тоже побаивается. Но только не унижает. Наверное, и этого тоже побаивается. Такая семья у Ивана. Была, конечно. Нынче-то братья переженились и поделили отцовскую квартиру. Отец-то умер. А мачеха с ними живёт. Ну, Ивану, конечно, места в доме не оказалось. Выгнали его. Вот он и снял у одной бабки маленькую комнатку в пригороде. Пеккола или Перкюля, я забыла название того посёлочка, в общем, на Вороньей горе. Бабуля очень древняя, о ней ещё лет десять назад в газетах писали: «перешагнувшая во второе столетие». Да. Но весьма да весьма интеллигентная, хоть до революции в Москве жила. Она в своё время организовала тайное общество последователей идеям Николая Фёдорова. Знаете, «Философия общего дела»? «Жить надо со всеми, нужно и для всех, в том числе, с умершими, жить надо и для умерших». Но общество оказалось чисто женским, продержалось недолго. А там, в избушке на Вороньей горе поведала она Ивану разные истории, кои слышала на заседаниях общества. Но что производилось действенного на их собраниях, никто не знает, и старушка о том умалчивает. Наверное, нет охоты у неё рассказывать о неудачных делах. Записок о том она не вела. Ничего письменного от неё не осталось. Гадать не станем, а вот некоторые простые повести Ивановой старушки я тоже запомнила с большой точностью, но уже из уст Ивана самого. Но послушайте, что поведала бабка Ивану.
Рассказ бабки, который слышал иван, и который пересказала Леночка со слов Ивана
Правда, идеи, изложенные в дальнейшем рассказе, принадлежат не бабке, а совсем другим людям. Она по случаю вынуждена была подслушать их давно, в далёкие юные годы, пребывая в компании странных гостей своей матери. А сами те люди, конечно же, сокрыты от нас. Есть лишь догадки о том, что они состояли в тайном женском обществе «Воскрешение», возникшем под влиянием Николая Федорова, автора знаменитой «Философии Общего Дела». Даже неизвестно, кто придумал название рассказа: «МАРИЯ ИЗ МАГДАЛЫ». Может — бабка, а, может — Леночка. А мы впервые записываем то, что до нас передавалось только изустно, всего лишь четырежды. То есть почти из первых уст.
Итак, в городе Магдале, что недалеко от берега моря Галилейского, мира Палестинского, жила обыкновенная женщина. Допустимо сказать, что вообще половина людей этого места, женская половина, вся состояла из подобных ей обитательниц, возможно, и отличающихся между собой, но лишь возрастом и другими несущественными приметами. Она была женщиной города, того, что уже давно и безнадёжно запущен. Там нет чистоты улиц, нет и чистоты нравов. Слишком наглядная беспризорность процветала. А ведь город стоял вблизи озера-моря, образованного Иорданом — рекой Святого Крещения. Здесь Иордан останавливал свои воды в ожидании дальнейшего пути. Накапливал, наверное, само это ожидание как нечто ему необходимое. Отсюда, из второго истока он снова устремлялся не в очень-то долгий путь, всего лишь для того чтобы затем обильно испаряться над Мёртвым морем. Но что ожидал Иордан, пребывая в плену моря Галилейского? И зачем он там накапливал таинственное ожидание? На что разменивал накопленное, испаряясь в небесах?
Мария (ту женщину, звали не иначе, а Марией) частенько сидела на берегу, поглядывала на поверхность вод. Озеро бывало то гладким, всё равно, что зеркальце, спрятанное в складках её одежды, по которой прохожие немедля угадывали основную её профессию; а то взбудораженным, напоминая окрестные горы, где густые заросли маквиса окутывали острые камни. Глядя на воду, Мария вряд ли держала в голове некие думы об Иордане. Впрочем, никто из иных особ, схожих с ней, имеющих и не имеющих профессии, тоже ничего такого не вынашивали в головах, лёгких от дум. Но воды запруженного Иордана проникновенно что-то шептали в её пока ещё запечатанные уши, поведывали ей о предопределении оказаться той неповторимой особой, которая подобно им, неподвижным водам, дожидается своего обетованного дела.
Но пока жизнь этой обычной женщины, обитающей в не слишком блистающем городе, запущенном до притупленной обиходности, впрочем, насыщенном и сетями тоже обычного врага человеческого, прозябала в наиболее освоенном женском поведении. Она в глубоком падении своём достигла хрупкого донышка того неприметного окружения. Её сосуд, сформованный из чистейшего золота, наполнился зловонием.
Теперь вы спросите, а с чего вдруг странный проход в золото, к тому же чистейшее, зачем неуместные, в полной мере затасканные слова, претендующие на ещё более несвоевременные, безынтересные метафоры? Но нет, здесь не претензия на изысканность слога. Просто, кроме золота, не столь много мы знаем веществ, олицетворяющих несколько понятных качеств. Нетленность, податливость, драгоценность, наконец, привлекательность. Вы ничего не подозреваете? Правильно. Всё перечисленное, пожалуй, и есть основные качества женщины. Кроме нетленности, к сожалению. Но кто из них не видит в тлении зловредного врага, и не пытается всеми силами избавиться от него? Вот почему здесь использован образ сосуда из чистейшего золота. Да, но при чём тут сосуд? Мало ли что позволит понаделать из себя этот металл. А для чего, по-вашему, существует нетленное, податливое, драгоценное, привлекательное вещество, если не для изготовления из него достойного хранилища чего-то другого, обладающего такими же качествами, но более высокого порядка и чрезвычайно хрупкого?
Рождение. Его сущность, — вот предназначение сосуда. Поясняем. Это ныне оно стало актом, действием. Это в наши дни женщина оказалась его символом в природном мире. Мать-природа — обычное для нас представление. Другого смысла это слово у нас не имеет. Но изначально — её символ был иным. Ведь Рождение как настоящее имя существительное, к действию не имеет никакого отношения. Оно ведь на самом деле было изначальным, то есть, до времени. Сын рождён Отцом в ту пору, когда времени вообще не существовало, до начала всех начал. Посему истинное предназначение женщины-человека таится как раз в сущности рождения, которое вне времени. Ева, взятая из ребра первого человека, есть не просто некая отвлечённая жизнь, а самое неотъёмное свойство жизни. Иначе говоря, она — хранительница Рождения как такового. Потому-то и вполне уместно сравнение женщины с сосудом из чистейшего золота.
Наверное, интересно, где же уготовано место существительному Рождению среди того высокого мира, куда мы теперь забрались? Даже боязливо становится от дальнейшего. Рискуем получить обвинение в невежестве от множества учёных и от единичных богословов. Но у нас не трактат, не исследование специальное и доскональное, не диссертация, а так, некое небольшое представление, не претендующее на успех у публики. Тем не менее, зажмурив глаза в ожидании ударов палкой с двух сторон, а то и освистывания вместе с тухлыми яйцами, всё-таки продолжим.
Жизнь имеет различные свойства. Не станем их перечислять. Но коренным из них является рождение как сущность. Оно делает жизнь явной. Ничего из живого не может существовать, если исключить из него это свойство, Оно и есть бытие. Да, в природе земной мы наблюдаем настоящее фонтанирование этого явления. Таковой замечательный акт в любом из видов жизни вызывает ощущение радости. Это действительно даёт повод для восхищения. Женщина у нас — радость. Хотя, конечно, ещё кое-что. Человек по имени Ева — явное бытие в человеческом виде. Ева — хранительница человеческой жизни в человеческом доме. Но не очага, нет. Не очага. Очаг это некий остаток, это всё, что сохранилось от былых сокровищ у нынешней женщины. Значительно позже, на скудожизненной земле она стала только роженицей и хранительницей очага. И ныне. Ну, теперь-то вообще ничего не понять. А в начале было иначе. Осмелимся и заявим следующее утверждение: Ева, возможно, создана по образу и подобию Премудрости Божьей, вот ведь что у нас неожиданно получается. Адам — по образу и подобию Создателя, а Ева — по образу и подобию Премудрости Его. Это если по справедливости. Вот где уготовано место существительному Рождению меж высокого мира. Однако мы понимаем: в земном существовании нам не достать до тайны замысла Творца. Мы не тянемся туда. Мы живём в природе, и вынуждены считать рождение, конечно же, действием, актом. Всюду в естестве так происходит. Поэтому, его олицетворением у нас является мать. Мать — сыра земля. Мать вынашивает, рождает, вскармливает. Не даёт жизни угаснуть стойкими способностями природы и собственными обязанностями. Время тут. Время в природе. А в нём возможны единственно действия, только некие продолжительности.
Но мы знаем о Богородице. Ведь Богородица и есть само Рождение, правда? Суть рождения в вечности. Хотя Богородица тоже вынашивала и родила. Здесь, на земле, Она, конечно же, Мать. Сын Её, Богочеловек, явившийся из вечности, жил во времени, в мире природы. Но Его выход к нам произвелся естественным путём именно с той целью, чтобы мы с пониманием восприняли такое явление как пришествие Сына Божьего. Исключительно с той целью. Ведь Его пришествие в мир людей должно происходить в точности похожим на появление человека в нашей жизни, у нас, в семье матери-природы. Без искусного подвоха. Без малейшего отклонения от обычного рождения обычного человека. Иначе мы бы не усвоили пришествие Христа как нашего Бога. Любое чуждое представление в глазах или умах, представление, вид которого имеет явно выраженные, неприемлемые свойства по отношению к нам, — это представление для нас враждебно, мы его не понимаем. Любой незнакомый пришелец, по меньшей мере, выглядит чужим, а, значит, подозрительным. Но Бог не допускает Собственного входа к нам в обличии неизвестности, враждебности. Тем более — в виде подделки. Он позволяет явиться в наш мир совершенно привычным способом, как появляется в этом мире обычный человек. Не иначе. Любой другой способ будет внешним по отношению к нашей жизни, зловещим, непонятным. Бог, когда с нами — не таинственен, Он полностью открыт для нас. Ведь Он — наш Бог. Он дал нам образ, дал жизнь, дал Рождение.
Тем не менее, Богородица является для нас Рождением в чистом виде, абсолютным Рождением, вне времени, ибо Она родила Богочеловека, пребывающего в вечности изначально. Тем самым Она помогает постичь женскую суть. Наверное, из-за того и наш робкий призыв о помощи идёт к Богородице. Она ближе к нам. Мы просим Богородицу молить Бога о нас. Ей, наверное, не столь в тягость наша просьба, Она близка нам и Богу. Мы просим Богородицу, просим само Рождение молить Бога о нас, о нашем спасении в бессмертии.
То, вообще доначальное, а, стало быть, бесконечное Рождение, — и есть бессмертие. А женщина — его символ. Такое заключение напрашивается само собой. Именно для того создал Бог Еву из ребра первого человека. Ева — бессмертие первого человека. Она создана из его ребра — гибкой кости, удерживающей дыхание в лёгких. Дыхание — символ жизни здесь, на земле, Дух — символ вечной жизни, той, которую в уста человека вдохнул Бог. «И прилепится муж к жене, и будут как одно». Здесь, пожалуй, говорится именно о бессмертии обоих.
Вот в чём таится высшее предназначение женщины.
Но Ева же и ослушалась завета Божьего. Одного завета — о запрете. Ведь что есть вообще — запрет отца по отношению к детям? К тому же отца любящего? Только лишь проявление заботы об их жизни. Ослушаешься доброго запрета — сгинешь. Или не ослушаешься, а просто забудешь — тоже беда. Исключить отца из памяти, значит, потерять происхождение своё. Вот Ева первая и забыла причину появления на свет себя, более того — она пренебрегла данным ей высшим предназначением. У бессмертия почему-то начались непредусмотренные метаморфозы. Она доверилась не Создателю себя, а существу чужому, хоть живущему в доме Создателя.
«Ослушаешься — смертию умрёшь», — сказал Господь.
«Нет, не умрёшь», — сказал чужой, используя почётное положение гостя и подделываясь под домашнего.
Действительно, разве бессмертие может умереть?
Но может утратиться. Отпасть от Бога и утратиться. С Евой случилось и по слову Бога, и по слову чуждого ей существа. Чуждое относилось ко времени. «Тотчас не умрёшь». Да, тотчас не умерла. Но Божье «смертию умрёшь» значит, что уйдёшь в область смерти. Так и случилось. Ева отпала от Бога, по пути увлекла мужа в область смерти. Мы и теперь имеем дело с её злополучной обителью. Хотя наш мир мы называем жизнью. Но жизнь тут — на уровне чуда, пылинка в необъятном космосе мёртвых тел. Именно смерть в здешнем мире — настоящий хозяин и повелитель. Все мы повинуемся страху смерти.
Но на том её отпадение от Бога и от высшего предназначения не остановилось. Она не очутилась даже просто роженицей. Ведь, чтобы ею стать, нужно быть привлекательной. Потребно привлечь к себе внимание мужчины. Пришлось заниматься внешностью. Такое занятие приключилось основным её трудом. А труд основал профессию. Она превратилась в блудницу.
Именно ею была Мария из города Магдалы, женщиной, достигшей хрупкого донышка в глубине падения. Той, чей сосуд оказался не хранилищем Рождения как её собственной сути, а заполненным зловониями, никакой сути не имеющими.
Что же случилось, когда Мария лицом к лицу предстала пред Христом? Кого вместо своей профессии увидела в отражении Его глаз? Нет, это до того она пребывала вместо себя. Раньше, когда увлекалась чуждым ей поведением. А теперь, в отражении Его глаз именно собственную себя она и увидела. Голос Иордана, заключённого в Галилейском море ожидания, донёсся, наконец, до её слуха. Мария вспомнила о своём прямом предназначении. И после избавления от бесов, да глядя в зеркальце, увидела там отражение красоты из глубины. Она свободно усмотрела суть свою, узнала в ней бессмертие. А оно, и наверняка, должно иметь обусловленные внешние признаки. И они есть. Это как раз глубинная красота. Но она ведь и раньше была занята, по её мнению, исключительно красотой. Но какой? Она занималась той привлекательностью, что прельщает мужчин, то есть подчёркиванием своего женского пола, вызывающего любопытство. Женского пола, в качестве заработка от мужчины. Не бессмертия его, но заработка от него. Не спасения его, а наживы от него. А ныне привиделась иная красота в отражении полированного серебра. Та, что со смертью не имеет соприкосновения. Красота женщины-спасительницы. Вспомните, когда мужчина — человек, а не самец, он видит в ней именно спасение. Неведомым врождённым чувством он видит в ней сущность, образ бессмертия. Своего. То и есть наисильнейший магнит, притягивающий мужчину к женщине. К своей, неповторимой. Той, которой сам готов отдать всё, что накопил вокруг себя и внутри себя, отдать подобно жертве.
А потом, у отваленного камня возле гроба Господня Мария первой узнала о Воскресении Христа. Именно только поистине открытым глазам явилось чудесное знание, мало, кому дающееся. Теперь Марии было дано лицом к лицу предстать пред самим Воскресением, увидеть его отражение в себе. Воскресение и бессмертие — они ведь и есть Рождение, они — Красота. Они — символ женственности. Воскресение — настоящая женская служба.
Именно Мария из Магдалы возвестила миру о Воскресении Христа. Она, кто когда-то заботилась исключительно о привлекательности, та, дошедшая до блуда, возродилась в настоящей красоте, возродилась теперь истинной женщиной. Пусть пока не сущностью бессмертия, но уже провозвестницей воскресения, верой воскресения. Пусть она ещё обыкновенная, земная. Но если женщина становится верой воскресения, она уже близка к дерзко предположенному нами символу и проводнику бессмертия.
Вот почему преодоление смерти — дело по-настоящему женское. Оттого создалось их тайное общество, где разрабатывались идеи подлинного воскрешения тех, кто жаждал спасения. Но, к сожалению, оно зиждилось недолго, наверное, настолько недолго, насколько и Ева сумела пребыть в этом своём первоначальном назначении, ещё под кронами деревьев сада на Востоке…
Такой рассказ. Но он не обособлен, а вроде бы составляет прелюдию к дальнейшему.
Дальнейшее же…
— Молчание, — вставился Афанасий, — так, помнится, звучит последняя фраза принца датского. А до того, он, кажется, по-своему тоже заметил о краткости женской любви.
Леночка безмолвствовала.
(Вскоре после того)
— О красоте, спасающей мир, мы слышали, вернее, читали. Правда, без уточнения, какой по происхождению, А вот выдумка о несколько неожиданном признаке бессмертия как сути женщины, где именно женщина и только она призвана хранить его в себе, такая выдумка заслуживает внимательного рассмотрения. Хотя сам автор того общего дела по воскрешению ближних своих ничего подобного не предполагал. — сказал Афанасий, погружая мысль в объёмистый резервуар собственной памяти. — Да. Но существуют примеры, прямо скажем, противоположные. Скажем, Кащей Бессмертный. Он мужчина, и красотой не блистал. Да. А женщина, Василиса, к тому же Прекрасная, как раз допыталась, в чём оно, бессмертие Кащеево находится, с целью оборвать его. Выходит — она не прочь выведать место смерти у бессмертия. Извините.
Леночка возвела очи к небу и опять ничего не сказала.
(Между прочим)
У нас обнаруживается любопытное суждение. Бессмертие бывает злое, бывает доброе. Когда наши первые родственники познали плоды древа добра и зла, им тут же был запрещён доступ к древу жизни вечной. Ещё бы. Они ведь могли теперь обратиться в этакую парочку Кащея с Ягой. Наверное, поэтому только в сказке им есть законное место.
(Далее)
Всюду стелились гряды камней известного вида. Грузь уже почти привык скользить взглядом по изгибам их поверхностей, подобно тому, как и раньше доводилось ему неспешно любоваться красотой женского тела, останавливаясь там-сям для изучения тончайших деталей. Его резервуары памяти выплёскивали образы женщин, одну за другой, тех, когда-то примеряющих себя к его судьбе. Зачем они примерялись? Дабы присвоить Афанасия себе, а затем вызнать методику его умерщвления? Или… Ему представилось вообще цельное существо женщины, воплощающее собой единство сути добра и зла. Они там вложены друг в дружку. «Матрёшка, хм», — сказал он про себя. Однако созданное повестью Леночки представление исконно женского смысла заставило его углубиться не в память, а в хранилища совсем иного порядка. Теперь вместо былых портретов — новое изображение тоже подошло к самому краю накопления собственного образа, пробовало естественным манером примериться к обильному потоку его судьбы. Оно приблизилось к берегу его личности, сделало шаг в сторону его застывшей прибойной волны…
Чуть подальше, внизу — просматривалась узкая полоска пляжа, а на него неохотно катились пологие океанские волны, слегка приподнимаясь у кромки берега и опрокидываясь туда прозрачным гладким прибоем. Столь же нехотя вода стекала назад, оставляя мелкие пузырьки на песке.
— А как вы думаете, — поинтересовалась Леночка, глядя на море, — можно здесь купаться?
— Вот об этом я пока не думал, — молвил Афанасий, растерянно улыбаясь.
Слишком уж определённо, слишком предметно прозвучал этот вопрос меж многозначительных всяких-разных подобий, мелькающих в его воображении, тоже о чём-то вопрошающих.
— А попробовать не возбраняется, — сказал он, отмахиваясь от этой всячины.
— Так пойдёмте.
Они оба подошли к океанскому берегу, там недолго побродили по влажной части песка, а затем уселись на сухой песочек. Задумались.
— Напрасно я ляпнула насчёт купания, — Леночка там-сям подёргала на себе одежду, — пляжных принадлежностей-то нет. Надо было подготовиться, прежде чем пускаться на Ривьеру.
— И я не подготовлен, — сказал Афанасий с двойным сожалением. Одно сожаление было обычным, а другое касалось нарождающихся предчувствий.
— Значит, посидим, ладно?
— Посидим. Здесь прохладней.
И они только разулись.
Афанасий глядел на неожиданную попутчицу и, по правде сказать, испытал небольшую скованность. В собрании его собственного Эрмитажа этот портрет не выставляется. Наверное, он хранится в запасниках? Или таковой предстоит ещё приобрести? Угу. Но то лишь подозрение. Он глядел на живую картину перед собой. А от неё веяло новизной, несмотря на давнишнее знакомство.
Леночка откинула назад голову и будто бы с любопытством водила взглядом по линии то ли разделяющей небо и землю, то ли их объединяющей. Правильнее сказать — небо и воду, поскольку её взор ограничивался видом на океан. А в уме учёного человека, в прозорах между мыслями, снисканными из рассказа Леночки со слов Ивана, слышанных от его бабки-хозяйки, раскрылся и тот, уже ранее пытающий его некий тайный смысл известной строчки Цветаевой. Мелькнул застывший вздох души в образе женщины, тот вздох, который поймал в себя Дыхание Бога. Он блеснул на одно мгновение, однако сделал мысль Афанасия обновлённой. И он с не меньшим любопытством, чем Леночка стал оглядывать новую землю вокруг себя. Тоже вроде заново. Свежая она. Дух от неё такой веет, дух свежести. Может быть, это веянье обдало собой Леночку, облачив её в свою новизну? М-да. Новизна порождала в нём детский восторг. Действительно хорошо. Никаких тебе предрассудков, абсолютное отсутствие истории. Нет ни малейшего налёта какого-либо иного сказания. Хм, зачем они тут? Их надобность ничем не проявляется. Чистый лист. Оттого страшно и одновременно соблазнительно замарать его.
Шлейф недавнего впечатления, навеянного повестью о Марии из Магдалы, растворялся и рассеивался в здешнем пространстве, где иногда непонятным способом сливаются сны с явью и перемещается человечество. Одна из его представительниц могла бы намекнуть учёному человеку о решающей причине проникновения на этот белый остров, не замаранный ни историей, ни сказаниями. Она предполагала это сделать вольно, свежо, естественно, подобно духу, исходящему от чистого листа, то есть не вторгаться. Но тут необходимо попасть в соответствующее настроение этого человека. Вдруг желаемый намёк явно случится невпопад? Взор, плавно двигающийся по линии горизонта, чуть-чуть встрепенулся и улёгся под покрывалом век, подчёркивая состояние внутреннего безмолвия.
А в область мысли этого человека незаметно вонзился буравчик, и на его конце закрепился соблазн ещё какого-то познания. Соблазн вместе со страхом. Учёный есть учёный, мысль у него всегда превыше того, что подкидывает обыкновенная жизнь. Широкий взгляд учёного пропускал сквозь себя молчаливую идею Леночки о намёке на основополагающую причину перемещения в пространстве. Вниманием Афанасия не схватывалось тонкое излучение женских глаз под покрывалом полупрозрачных век.
Соблазн, — сказал он, — движителем познания является первородный соблазн.
Взор Леночки ещё раз встрепенулся. Она отомкнула глаза.
— Вы имеете в виду заменитель веры? Подмены её?
Афанасия вопрос неожиданного свойства застал врасплох. Здесь предполагается глубина мысли, явно превосходящая его скромное намерение учёного человека. Он осёкся, его прежнее намерение погасло, замещаясь воспоминаниями.
— Я с детства мечтал совершить открытие, — сказал он, — да такое, чтоб картина мира преобразилась в умах человечества.
— Удалось? — Леночка хихикнула.
— Удалось.
— Да ну!
— Удалось поддаться своеобразному соблазну. И он ведёт меня до сих пор.
— А я уж и впрямь представила, как человечество радуется вашему открытию, принимает его, следует указанным вами путём.
Афанасий тоже похихикал.
— Слава Богу, пронесло, — сказал он, — А теперь думаю, и дальше пронесёт. Любое человеческое открытие это вход в помещение со множеством иных дверей.
— Значит, вам везёт.
— Хм. Вы меня успокоили. А то ведь я подумал, будто наоборот, везения совсем нет. Или умом не вышел. Терзался. Ведь все делают открытия, переиначивающие видение мира, а я только о том мечтаю. Создаются новые сказания о становлении вещей, а я не принимаю в них участия. Ни в подтверждении, ни в опровержении.
Афанасий встал, подошёл к воде, задрал штанины, ополаскивая ноги прибоем.
— Сказаниям почему-то охотно верят, — сказал он оттуда. — А новые, современные открытия целиком сотканы из умозаключений некоторых людей. Есть люди, обворожительно присваивающие себе право распространять собственные выдумки по всему свету. И постоянно обновляющееся сказание ими называется ничем иным, а наукой, научным знанием, оно помазано истиной определённого состава. Вы понимаете, тут не просто знание, а некое научное. Наверное, оно больше, чем простое. Или может быть, оно его удачно заменяет? Если я кое о чём знаю, то знание моё — полная чепуха. Но если оно оказалось научным, тогда ладно, тогда мы согласны принять его родство с истиной. Вот, действительно, чепуха, чистейшая чепуха. А правильнее сказать — соблазн совершать искусные подделки.
Леночка кивала головой. Одновременно вспомнилось её собственное размышление об упаковке, рано или поздно отправляемой на свалку. Она вздёрнула брови, словно в знак согласия с оценкой роли научного знания. Забыв о задуманной цели разговора, обнаружила она в себе иное направление развивающегося диалога. Или вспомнила неожиданно для себя и Афанасия глубинный вопрос о соблазне в качестве подделки.
— А может быть, всё дело действительно просто в вере, в самой вере как таковой? — тихонько и робко сказала она, — мы же — верим. Любое наше знание, любое наше собственное открытие, они же верой удерживаются. Творчество — тоже. И сказание. Пока мы не поверим чему-либо, мы не усвоим его. Поверить — значит отведать. Если кто верит чему-либо через некие доказательства, значит, он с ними согласился. Если знает, но не верит, то это, как говорится, сведения. Если кто верит без доказательств, значит, он уже всецело углублён в область веры. А вот вера, она-то какова? Что она? Чувство? Чувство чего? Истины? Замечательно. У человека есть чувство истины. У каждого оно развито по-своему. Не только оно у каждого неповторимо, а и направлено тоже неодинаково. Получается, что сила сказания напрямую зависит от того, в кого, собственно, и насколько сильно верят их создатели? И мы, грешные. Главный вопрос. В кого веришь больше всего, тот и помогает тебе в твоём чувстве истины. Или наоборот.
Афанасий с готовностью закивал головой.
— Да, — согласился он. — Правда, мы, обычно, верим себе. Поэтому всё и вся подвергаем сомнению. Или насмешке. Жалко. А вражеский ген тут как тут, он торжествующе пляшет внутри нас. Самовера там ликует, вера в человека — гуманизм.
Леночка охотно произнесла слово «да».
— Да, — сказала она. — Ведь так хорошо она заметна. Свидетельство тому — этот выдуманный остров. Замечательное создание человеческого ума.
(Между прочим)
Создался перерыв. Мы застыли в недоумении. Над кем это она издевается? Над автором или над собеседником?
(Далее)
Собеседник посмотрел в глаза Леночки, ожидая увидеть там колкость, а в дальнейшем чистое безучастие. Но в её взгляде светился живой интерес, и он продолжил с улыбкой:
— Но совершенство человеческое, оно ведь весьма привлекательно. Мы же стремимся к нему. А оно чрезвычайно просто, — Афанасий развёл руки, — сравнимо с простотой смысла того, что в научном простонародии называют бесконечностью.
— Простотой? — Леночке это слово показалось созвучным её настроению.
— Да. Вот вам простое сравнение совершенства и бесконечности. Какова, скажем, абсолютно совершенная линия? Несомненно, она безукоризненно прямая и, естественно, она же замкнута в окружность. Выходит парадоксальное существование заявленной простой бесконечности. Но, благодаря парадоксу, мы получаем в подарок невообразимую картину. Она предельно простая, но объяснить её или представить непостижимо. Такому действительно можно только поверить. Если, конечно, вера того позволяет.
— Я помню, вам нравится говорить о линиях: замкнутых, разорванных. И ещё — о линиях перспективы. Параллельные линии тоже смыкаются, создавая бесконечность. Картина ещё более непредставимая. В ней только одна красота и есть. Тоже простая. Я уже догадываюсь, что она такое…
— Да? Но можно, вы потом скажете о догадке?
— Угу. А вы ещё расскажите о простоте.
— Ладно.
И Афанасий увлёкся рассказом о взгляде на предмет с различных выдуманных точек зрения. Его ассоциативные цепочки вились по стволам мировых деревьев, обматывали пояса титанов науки, проницали в глубины смысла существования, всюду зацепляясь исключительно за простоту.
(Между прочим)
Он говорил о простоте долго, даже занимательно, однако мы не станем никого досаждать полным пересказом его слов. Леночка, допустим, достойно стерпела этот натиск. У неё на то есть причина. Она выдержит и перенесёт всё, что произведёт Афанасий. Но другим людям не обязательно особо мучиться. Мы как бы отойдём в стороночку на чуток да возвратимся аккурат под конец. А там, в стороночке одиноко поразмыслим. В чём простота? А в том, что она сама по себе, в неё ничего не вложено и не сложено. Примером простоты может служить, скажем, чистейшая вода. В ней более ничего нет, кроме неё одной, одинёшенькою. Она настолько прозрачна, будто её нет вовсе. Она бесподобно красива. И она совершенна. А ещё она порождает бесконечное множество форм. Мы знаем: и жизнь из неё вышла.
(Далее)
А к чему подошёл Афанасий? Неужели к простоте мысли? Вернёмся из стороночки, послушаем.
— Жизнь, она шире пространства, — говорил он.
Ага, вот видите, и он скатился туда же.
— Но мы продвинуты научным прогрессом, где всё замкнуто на «объёмных» представлениях, — продолжает или заканчивает Афанасий. — Мы читаем в научных журналах вроде настоящие откровения, а на поверку — обыкновенное бахвальство: якобы уже всё в жизни изучили, все геномы её расшифровали, осталась до полноты знания о ней какая-то малость, пустяковая доля процента. Почему бы ею не пренебречь? Дураки. Осталась не малость. Та ничтожная доля процента, недостающая абсолютно развёрнутой разгадке, она и составляет недосягаемость. Её в научном простонародии называют бесконечностью. Ведь когда мы говорим “всё”, то предполагаем некую границу этого “всего”. Забыли о главном: у жизни нет представляемых нами границ, нет “всего”. Я догадался, о чём вы догадались.
— Правда? И о чём же?
— Простая красота и есть жизненность, открытая Иваном.
— Точно. Именно об этом я догадалась. Жизненность позволяет миру вздохнуть.
— Да?.. — Афанасий не стал возражать против удачной поправки, — бывает.
— Да. Человеку, Божьему образу и подобию, приставлена жизненность по имени Ева. Без подобия, а по существу, — Леночка светло улыбнулась, — вот вам вся математика.
Необычайно просто высказала она то главное, о чём пыталась намекнуть в самом начале встречи.
«Вздох души», — снова подумал Афанасий. И тоже улыбнулся, одолевая таинственный смысл простых строчек его любимого поэта. Он согласился с обеими женщинами. Ещё он согласился, что постичь простоту значительно труднее, чем овладеть исчерпывающими знаниями об устройстве наисложнейших структур мироздания.
Согласился-то он согласился, да вот видеть не увидел. Как говорится, в упор не видел то, о чём сам пытался нам растолковать. И сейчас, конечно же, добьёт своё несчастное зрение.
— Бог прост, и Его подобие таково же, — сказал он. — А вся изучаемая нами как бы сложность систем человеческого организма, включая мыслительную функцию, заведующую умозаключениями, всё оно — с уходом жизни теряет смысл. Достаточно маленькой пули, чтобы покончить с необходимостью той сложности. Она превращается в мусор. Скоренько разлагается на незатейливые структуры, доходя до известного праха, как этот вот песок, состоящий из несвязанных между собой частиц.
В момент произнесения Афанасием последней фразы, рядом с ним и Леночкой упала пуля. Она совершенно без звука уткнулась туда, куда указал Грузь.
ГЛАВА 23. О том, как Панчиков начал менять свою судьбу
Пётр Васильевич Панчиков проснулся, приподнялся эдак под прямым углом к вытянутым ногам и снова упал, не отмыкая глаз, но ощущая себя вполне бодрствующим. Потом развернулся вниз животом и лицом. Он ещё не привык беззаботно валяться в постели, как это водится у лодырей. А, может статься, именно сама жгучая мысль о нынешнем себе как о человеке-бездельнике, она прервала сон его, разрезала ту расслабленность остриём укоризны. Он поднял веки. Правое око увидело нескольких рыжих муравьёв, таскающих всякий мусор по краю одной из покоробленных паркетин — результату частой влажной уборки полов, любимому делу его давешней жены. Левый глаз в упор, а потому нерезко увидел край подушки, на которой лежал. Трудящиеся муравьи, виденные вполвзгляда, ещё более разожгли мысль Панчикова о собственной праздности. Он, окончательно отрывая себя от непростого и многозначительного сна, рискнул сегодня же устроиться на работу.
— В конце концов, есть же у меня законная профессия. Зря, что ли я кончал юрфак (юридический факультет), — подумал Панчиков так громко, что допустимо посчитать это за произнесённое вслух.
Он вспомнил свою блестящую дипломную работу по методике следственных экспериментов, весёлую стажировку на углу Литейного и Сергиевской с коллегами постарше и поопытнее. Вспомнил узкую комнатку там же, на Сергиевской, но ближе к Фонтанке, в коммуналке, населённой милиционерами, где они жили втроём с женой и дочкой. Жили дружно, радостно. Милиционеры не мешали, они кучковались у более обеспеченных сотоварищей, даже ночевали редко. То — на дежурстве, то — по делу молодому. А то — продолжительные командировки по секретным служебным обстоятельствам. Огромная многокомнатная коммунальная квартира часто превращалась для Панчиковых в маленькую однокомнатную. Но, тем не менее, над удачливым молодым специалистом постоянно зависал жилищный вопрос. То он висел в виде дамоклова меча, то в образе петли. Неприятно. Любящая жена внешне как бы не подавала вообще никакого вида, но Панчиков чувствовал в ней растущую утяжелённость по отношению к нему. Чувства у него развитые и безошибочные. Для его профессии — самое то. Тяжесть жены передавалась и на него, развиваясь без ограничений. Любовь не позволяет разделяться. Он и теперь вспоминал знакомую всем нужду в получении квартиры, что заставила идти работать в Исполком. Веселья там, что ни говорить, маловато, если вообще никакого. Рутина. Его развитые чувства заметно стали тускнеть. Это передалось и на жену его. Тусклость поглощала молодую семью из года в год. И вот — съела совсем. Однако в отношениях, так сказать, человеческих ничего не изменилось. Любовь никуда не подевалась. Наверное, она перестала быть замечаемой под поступательно утолщающимся слоем тусклости. Беда невеликая и поправимая. Жили бы, да жили, чего-нибудь нажили общими усилиями. Дружба тоже не пропадала, а вроде бы даже крепла и углублялась. Но требовались перемены. Ох, уж эти перемены, они всегда требуются, но, как правило, подоспевают невпопад. Панчиков ясно вспомнил, что произошло потом. Потом — уход жены. Просто уход, без определённой веской мотивации. Такие перемены. Довелось и ему на что-то отвлечься, а то переживания замотают. Отвлечение в свою очередь заставило его заняться карьерой чиновника. Успех пришёл не сразу, но довольно скоро. И вот — квартира есть, но нет ни жены, ни карьеры. И дочки нет. Осталось не быть самому — и все дела. Грустно.
— Пойду на Литейный, — сказал он действительно вслух, возвращаясь к прежней мысли о работе, — не ровён час, меня там помнят.
И в лёгком волнении, удерживая в мысли принятое решение, он произвёл привычный утренний туалет.
Через минуту Пётр Васильевич уже уминал вчерашние капустные шницеля, приготовленные дочкой, и лёгкое волнение по поводу предстоящего трудоустройства совершенно переменилось у него на тяжкое беспокойство по поводу фактического исчезновения дочки. А для него она впрямь исчезла, поскольку он не знал, не представлял её точного местонахождения. Раньше ничего подобного не случалось. Раньше она обязательно оповещала о том. Но, поскольку, предыдущее волнение не улеглось, несмотря на внедрение более серьёзного беспокойства, всё вместе сложилось и помножилось у него в груди. Он отодвинул вилку на всю вытянутую руку и, перестав жевать, но с полным ртом, встал, вышел из кухни в комнату. В ней он сразу же заметался, испытывая желание быстро найти ему тотчас необходимую вещь, держась за ту часть груди, где в незначительной глубине с настойчивой остротой билось его не слишком здоровое сердце.
Он остановился у окна, взглянул в его прямоугольник, в котором привык видеть неизменяемую картину над Невой. Однако на сей раз, что-то остановило его взгляд. В той части вида, где на горизонте должен быть Васильевский остров, он заметил небывалые ранее размытые треугольные очертания, похожие на знаменитые пирамиды в Гизе. «Неужели такие большие паруса в заливе», — подумал он. Переметнулся опять на кухню, то есть в противоположную сторону жилища, уповая запить шницеля. Но в кухонном окне, выходящем во двор, поверх домов, натыканных до горизонта, перед глазами возникли те же треугольники. Шницеля забылись. «Да, но там нет моря, — соображал Панчиков, — откуда взяться парусам»? Он вернулся в комнату, думая сравнить увиденные тут и там пирамиды. Они оказались почти зеркально отражёнными взаимно. «Мираж, — подумал Пётр Васильевич, — окружили». Он опять заметался всем телом и глазами, не понимая природы беспокойства вокруг его внимания. Для одного дня замешалось уж слишком много разных переживаний с их бессметными переплетениями.
Однако он вскоре сориентировался в собственных движениях, оказавшись в прихожей. Увиденная им верхняя одежда напомнила о предстоящих делах. Там он оделся, вышел прочь из этой вдруг опостылевшей ему квартиры с миражами в окнах. Он спустился к набережной, носящей имя цареубийцы и, не дожидаясь автобуса, пошёл пешком к мосту Петра Великого, делая редкие жевательные движения. Ему как-то не глоталось. По-видимому, настроение собственной неопределённости не давало ему решимости проглотить, наконец, дочкины шницеля. Так, всё ещё с полным ртом, начал он восходить на долгий пологий подъём моста Петра Великого. Сопротивляясь ветру, дующему прямо в лицо и грудь, двигался со значительным наклоном всего туловища вперёд, а головы вниз. Кроме собственных нечищеных ботинок, ступающих по неметёной панели моста, Панчиков не мог ничего видеть из реально обступающих его предметов ни впереди себя, ни слева, ни справа, а, тем более, сверху. Миражи не попадали в поле зрения. И мысли покинули его.
— Петька, привет, — слышит он чей-то голос со стороны проезжей части моста чуть-чуть впереди себя.
Подняв голову со взглядом, он видит старенькие «Жигули» первого выпуска, полуоткрытую их дверцу, а в ней, вытянувшееся через правое сиденье, тело мужчины со впалыми щеками до костей, длинными верблюжьими веками над глазами, привычными к бессоннице, но в сей час заполненными здоровым блеском радости.
Пётр Васильевич тут же узнаёт в нём сокурсника по университету, хотя, вообще-то особой дружбы у них тогда не было. Но в момент узнавания как-то само собой сглатывается всё содержимое рта. Тот освобождается независимо, без участия головного мозга и создаёт открытую улыбку. А целиком Пётр Васильевич вместе с широко открытыми устами не прочь подойти к полуоткрытой дверце и к сидящему лицу за ней.
— Садись, Петя, куда направляешься? — вопросило лицо.
— Привет, Соломончик… Как тебя по батюшке-то?
— Какое там “по батюшке”, я и фамилию сегодня сменил.
— На красивую?
— Ого! Красота возведена до безукоризненности. Фамилия жены. Теперь я Старогорницкий. Садись, садись, тебе куда?
Панчиков помедлил чуть-чуть. Звук этой фамилии поверг его к торможению. Но он сумел опомниться, очертив памятью выкроенную цель.
— На Сергиевскую. В смысле, на Литейный.
— Ха, и мне туда же.
— Да? Работать едешь?
— Работать, работать. Следователем.
— Соломончик! С чего это? Когда же ты следователем заделался? Ведь ты учился на судью.
— Давно это было, Петенька. Не вышло из меня судьи. Да разве дозволено в наше время Соломону быть судьёй!
Они оба рассмеялись. Панчиков отвлёкся от терзавших его волнений и беспокойств. О сне и всенародных выборах в нём он вообще не вспомнил. Правда, новая фамилия старого приятеля отозвалась в его памяти неким резонансом. Но что с чем там совпало, он уточнять не стал. Утро складывалось удивительно удачно. Соломон Михоэлевич забыл, что спал несколько раз вовсе без сновидений, но не выспался. Ему эта встреча тоже припустила бодрости. Он дал газу. Вскоре старенькие «Жигули» первого выпуска по давнему обыкновению пристроились у подъезда следственного отдела на углу Сергиевской и Литейного.
Понятно, что по дороге Соломон Михоэлевич всё разузнал про Петра Васильевича. Сразу же повёл его к начальству. Устройство на работу содеялось быстро, словно чья-то властная рука управляла им.
Формальности вскоре закончились. Панчиков, выйдя на Литейный проспект, далее к одноимённому мосту не пошёл, а двинулся в сторону Невского проспекта, заставляя себя свыкаться с новым положением. Он теперь с приобретённым профессиональным, со свежим профессиональным вниманием выборочно вглядывался в лица и в походки граждан по обеим сторонам шумной городской магистрали. Завтра — первый рабочий день, а пока — надо немного побыть в переходном периоде. Лицо его начало покрываться новым одеянием, но без особого блеска, а даже напротив того — с некоторым туманцем. Однако прохожие и на сей раз не приметили решительных изменений на его лице. Никто не вздохнул ни с облегчением, ни с тяжестью.
ГЛАВА 24. О том, как начинает закручиваться дело
В недрах здания, выстроенного на фундаменте сломанной церкви Сергия Радонежского, давшей когда-то имя улице, пересекающей Литейный проспект, на стол начальника следственного отдела положили два новых заявления по двум разным делам. Одно — о попытке то ли кражи, то ли чего другого в квартире, точнее, в ванной, другое — о попытке убийства с применением огнестрельного оружия жителем Петербурга, но далеко за его пределами.
ГЛАВА 25. О том, как Нестор совершил странный поступок
Тьма по-прежнему заволакивала собой всю Ухту. И не только город с его ближайшим окружением. Сам Нестор, в силу своей чрезвычайной чувствительности, кажется, не на шутку заразился ею. Ловкая бацилла. Скользкая и липкая одновременно. Всюду проскользнёт, куда угодно прилипнет, не отодрать. И Полителипаракоймоменакис оказался для неё весьма удобным реципиентом. Так что, если бы даже совершенно по справедливости светило полуденное солнце, оно бы не пронзило настроения Нестора Геракловича ни единым лучиком. Столько в нём было неприступного, непрозрачного, удручающего мрака, что даже самым светлым словечком со стороны Принцева его не развеять. Но с той стороны таковского облучения ждать не приходится. Принцев не тот. Совсем наоборот, он ощущал вездесущую тьму обыденно, будто собственную привычную стихию, обнимал её собственным существом непосредственно, без участия зрительных нервов. Потому-то он и не пытался переменить тёмного эмоционального состояния своего товарища на ясность. Действительно, что касается света, мы не помним, случая, когда б его слова и глаза подёрнуло свечением. Нет у него к тому ни обычая, ни стремления. Мрак торжествовал обоюдно.
— Чёрт! — сказал Полителипаракоймоменакис, резко вытолкнув дыханием это слово, похожее на чих.
— Торик, ты хоть знаешь, куда идти-то? — вынув изо рта кубик, захваченный в студии Пациевича, спросил Борис Всеволодович, пересиливая себя, пробуя всё-таки отвлечь коллегу от приступа мрачности путём логической работы мозга.
— А я не хочу никуда идти! У-уу, какая б… большая дрянь, — Нестор взмахнул руками, больно ударился о небольшой металлический предмет на Принцеве, — что у тебя всякие железы по всем карманам понапиханы? — он мгновенно сменил тон с пылкого возмущения на холодное подозрение. Стал ощупывать спутника.
Принцев пытался оттянуть его руки от своего тела, но Гераклович полностью оправдывал отчество, ему данное, по-видимому, не зря.
— Да это же наган! Бориска! А ну-ка, дай его сюда, подлец ты мой. Где ты его достал к такой стати-то? Зачем он тебе?
Нестор выхватил металлическую смертоносную штуку из кармана Принцева, развернулся лицом к двери мастерской, возле которой во тьме Ухтинской ночи они стояли, хлопнув ею несколько секунд тому назад.
— Вот я его сейчас, ворюгу! — новая, заметно более мощная волна страсти подняла Нестора на необдуманный поступок, и кажется даже, — на предельно тяжкий.
Тело Полителипаракоймоменакиса двинулось к двери этак слишком целеустремлённо. Может быть, сгустилась сила давления здешней атмосферы на нём, а страсть Нестора прорвала там дыру, и давление выперло Нестора, как из тюбика в один, установленный им конец. Кто знает. А вдруг здешняя воздушная масса обладала незаурядным свойством, допускающим любые превращения себя, поддаваясь прихоти, пока неисследованной наукой. Однако и собственное природное могущество Нестора Геракловича очевидно. Нелегко сказать, чего тут оказалось больше. Но под натиском сложения этих слепых сил — дверь отпала в один миг, лишаясь при этом и замка, и петель. А возникший перед глазами Нестора интенсивный свет помещения тускнел в сравнении с его собственной ослепительной яростью, смешанной с дерзостью. Он вытянул вперёд, в жгучее сияние чужого света, — свою неловкую руку, держащую Принцево оружие. Он твёрдо наводил холодное дуло в отчётливый силуэт Пациевича. Пуля уже сидела в тесном заточении ствола, жаждала избавления от сжимающей её гильзы.
Но выстрел не содеялся. Культя указательного пальца не дотягивалась до спускового крючка, лишь нервно почёсывала бок нагана. — У-уу! Зараза! — Нестор отогнул кисть руки в рукоятке, силясь дотянуться культёй до железного язычка чёртового изобретения и, наконец, выстрелил.
Наденька вскрикнула. Пациевич ухватился за простреленное ухо. Принцев напряжённо стиснул веки. Во всех окнах Ухты зажегся свет.
ГЛАВА 26. О том, как Леночка разговаривала с Афанасием
Грузь дотронулся пальцем до прилетевшей пули. Она была холодной. Леночка вопросительно взглянула на Грузя.
— Издалека примчалась, — сказал Афанасий, разглядывая пулю, — вы не заметили, откуда она упала?
— По-моему, сверху.
— Да, если бы она прилетела со стороны известной, то мы, худо-бедно, знали бы, где тут живут люди.
— Стреляющие куда попало?
— Ну, стреляют не только с целью убийства. Я сам когда-то занимался в тире.
— А мне всё равно стало боязно.
— А скажите, Леночка, вы говорите, будто Иван сюда вас отослал. Приёму возвращения он тоже вас научил?
— Нет. Он сказал, что вы можете вернуть меня назад, если захотите. А ещё он дал мне маленькое колечко, звено цепочки. От бабкиной цепочки. Сказал, что пригодится, мол, на всякий случай.
Леночка достала из-за пазухи спичечный коробок, доселе несколько изменяющий деталь её фигуры, выдвинула из него ящичек. Грузь потянул ладонь навстречу коробку. Леночка подала его, отпустила за одно мгновенье до предположительной передачи. Ящичек упал на песок донышком кверху.
— Ой!
Они вместе схватились за коробок, оба стали копаться в песке. У них сосредоточенно заострился взгляд.
Золотое звено цепочки не отыскивалось. Оно с уверенной безнадёжностью ушло в песок, словно случайная здесь вода. Зато какая-то иная россыпь просвечивала сквозь песчинки. Но, ни Афанасий, ни Леночка в данный момент не считали себя учёными-исследователями, а были простыми людьми, занятыми поиском пропавшей вещицы. Поэтому не приспело им на ум взять, да подвергнуть сравнению эту мелькающую россыпь среди песка с деталями образцов ископаемого творчества, что покоятся в шкафах да на столах института. Есть ли у них идентичность?
— Надо было сито взять, — сказала бывшая обладательница колечка.
— Угу, — подтвердил Грузь. Вспомнил о белой ситообразной ткани, оставленной фотомоделью, им выкинутой и унесённой птицей.
Вот ещё одна, бездумно утраченная им полезная вещь, нарочно подаренная судьбой, но понапрасну.
— А вдруг этот всякий случай как раз настал? — Афанасий говорил, многозначительно глядя мимо Леночки, — а цепочка тю-тю. Иван другие объяснения вам не преподал?
— Да, он сказал о вещах так: они — сущая ерунда, бессмысленность, пока не стали символами.
— Понятно. Звено цепочки — символ сплошной связи. Кто его хранит, тот хранит и связь. А кто потеряет его, тот обрывает ход сообщений. Тогда надо выстраивать связи сначала. Но где это начало?.. Я не могу отослать вас назад. У меня нет здесь Ивановой бабки с её символами. Чёрных книг тоже нет. Правда, есть одно кольцо, — Афанасий вытянул средний палец левой руки. Там красовалось его новое янтарное колечко, — но оно звеном цепи не значится, оно само склеено из кусочков…
И он мысленно сказал себе: «не из кусочков, а из разделённых пространством и временем чьих-то капель слёз».
— Остаётся искать аэропорт, — Афанасий вернулся к разговору вслух.
Леночка посмотрела на белёсое небо.
— Вообще, если тут летают пули, то, по логике вещей, могут быть самолёты.
Грузь встал и, предположив, будто Леночка последовала его примеру, поскакал дальше по округлым покатистым камням.
В голове у него, словно в пробирке с одной, вложенной в питательную среду бактерией, слово «символ» стало делиться и множиться, заполняя оба полушария мозга. Он снова вспомнил консервную банку, сетчатую тряпку, птицу, фотомодель. А ещё вот камни. А вон пирамиды. Что всё это? Если они — символы, тогда что означают? А Леночка, какой она символ?
Грузь обернулся. Он увидел её, занятою прежним делом — раскопками в мелкозернистом песке. Хотел, вроде, позвать её, набрал воздуха в лёгкие для работы голосовых связок. А в то же время Леночка подпрыгнула от радости, вскинула руку вверх с найденным звеном цепочки, показывая его Афанасию, и мгновенно исчезла, то ли в перспективе, то ли просто так.
Вздох застыл. Проблема поиска воздушной гавани отпала сама собой.
Афанасий возвратился, озираясь по сторонам и топчась на песке, недавно хранящем пропажу. Наладил дыхание и повторил собственное измышление: «звено цепочки»… ну, и так далее.
— Она просто снова нашла потерянный символ, — произнёс он вслух, — и нужное действие по сцеплению мест произвелось без дополнительных усилий. Оно, по-видимому, сильнее притяжения к местам здешним. Перетянуло, — Грузь обвёл рукой область вокруг себя, — даже без помощи Ивана.
Он пока не догадывался, что золотое звено цепочки ни при чём, это не оно образовало связь. Оно — просто некое сопровождение, некий аккомпанемент совсем иного символа, пока утаённого от его понимания. Природа заведомо нехитрого взаимопроникновения вещей не даётся уму столь же заведомо легко. Даже интеллекту продвинутому, как у Афанасия. Он не мог додуматься до естества простейшего действия. А простейшее действие таково: он сам, хоть неосознанно, отправил Леночку назад, как предполагал Иван: “Иван сказал, что вы можете вернуть меня домой, когда захотите”. Не удержать и отправить назад — по сути одно и то же. Угу. И время, течения которого вполне достаточно для догадки о простоте вещей, прошло в глубоком ущелье молчания, заполненном кромешным неведеньем. Потом Грузь снова вспомнил случайные встречи здесь, на белом географическом пятне. Все, ещё немногие пересечения короткого его пути с предметами неодушевлёнными, впрочем, и с телами одушевлёнными, предстали перед его воображением в облачении каких-то особых знаков. «Тоже ведь цепочка, — попробовал он войти в курс таинственных дел. — И Леночка вполне осмысленно оказалась в окружении этой каменной аллегории. Она же пыталась мне объяснить природу мотивов и влияний на её перемещения. Сюда и обратно. Пыталась. А я? Не замечал. Донезамечался. Вовсе потерял её, утратил очевидное звено в неведомой цепочке, — подумал он, посетовал не без грусти. Что-то внутри его обожгло. — А пуля? Ей-то чего надобно? Она-то, она — какую ниточку прервала, чьим посланием явилась прямо с неба»?
Там, где недавно упала пуля, осталась небольшая выемка. В неё потихоньку ссыпались белые и почти белые зёрнышки песка.
ГЛАВА 27. О том, как Панчиков стал следователем
Бывший отставной заведующий отделом райисполкома Пётр Васильевич Панчиков в переходном периоде побывал недолго. Ему без промедления случилось погрузиться в новую должность обычного следователя. И он уже пускался в служебную командировку. Его ждал приполярный город Ухта.
ГЛАВА 28. О Несторе Геракловиче как об арестанте
— У Печоры, у реки, ты-ты-ты-ты, пироги. Ух, ты, ах ты, бухты-барахты, — гнусаво пел Нестор Гераклович хорошо поставленным густым тенором, сидя на нарах следственного изолятора. Вместе с ним тут отсиживало ещё с дюжину его сокамерников. Они все притихли. Песня полностью соответствовала обстановке.
— Грек! На выход. Фамилию твою выговорить-то невозможно. За такие фамилии нужно и без суда лет семь давать. Как там тебя? Политмакакис! — дежурный милиционер был явно не в настроении, и его дурное душевное состояние сказывалось на интонации, то есть придавало ей оттенки, предусматривающие непечатную концовку.
Нестор не откликался. Он сдвигал руками обе щеки вперёд, из-за чего рот сжался в вертикальную щель. Оттуда продолжала звучать тарабарская песенка.
— Нестор Гераклович! — догадался добавить после проглоченного ругательства дежурный милиционер, напуская порцию издевки в прежнюю интонацию, снова проглатывая непечатную присказку, — к следователю!
Некоторые свежие заключённые проснулись.
— Геркулес, тебя кличут, — послышалось недовольное ворчание соседа.
— А?
— Ага. Руки за спину. Пошли.
Нестор необычайно покорно сошёл с нар и, сделав, как велели, вышел впереди милиционера.
(Вскоре после того)
— Ну-с, — почти с французским прононсом вымолвил Панчиков, сидя за пустым столом, но, делая руками движения, будто расправлял на нём невидимые листы бумаги.
Полителепаракоймоменакис на Панчикова не глядел и, не допуская фальши, продолжал гнусавить песенку про Печору-реку, потому-то ни французского прононса, ни выправления несуществующих бумаг не заметил. Как у человека, чей внутренний мир постоянно свободен, мысль его простиралась далеко за пределами всякого помещения: каморки, тюрьмы, приполярного поселения, а может быть, вообще, вселенной, стен которой никто не видал. Мысль ничем не удерживается, не заключается. Ей нет нужды пользоваться ни давлением, наведённым на избранную сторону, ни перспективой влечения в полюбившуюся точку, ни фокусами с несть конца измерениями. Она беспрепятственно проникает одновременно в любые места любых слоев — пространственных, временных, страстных, всяких. Попурри из песен, исполняемых, Нестором, тоже включало в себя нотки вольности.
Панчиков, не производя нового вдоха, а прямо на продолжении звука «с», хотя с малозаметной паузой, повышая тон, выпустил из себя:
— Давайте знакомиться, — и закашлялся.
— Политмакакис, — мгновенно перестав петь, но, начав ковырять ногтем левой руки между зубами, сказал Нестор и протянул следователю правую руку, шевеля культёй.
— Кхо-кхо, не на… кхо, шутить будем, кхо, потом, кхо-кхо.
— А шучу не я, лейтенантик здешний меня в шутку так величает. Он сейчас как раз внимательно подслушивает за дверью ваш музыкальный кашель.
— Ладно. К делу, — при сих словах Пётр Васильевич достал из тумбочки папку с надписью «Дело».
— Полителипаракоймоменакис Нестор Гераклович, — прочитал он на папке. А номер дела, кстати сказать, выражался единицей с несколькими крупными нулями.
— Кругленькое дело, — заметив нули, пробурчал Нестор.
— Хм, кхо, — ничего не сказал следователь, коротко взглянув на круглую серьгу в ухе Нестора.
Состоялось затянутое молчание. В нём оба мужчины рассматривали магическое число на папке с несуществующим делом.
— Ладно, — Панчиков положил ладонь на папку, закрыв на ней все знаки, — давайте немного побеседуем. Получается любопытно: почти в одно и то же время, ну, в течение десяти-пятнадцати минут вы были одновременно здесь, в Ухте и там, в Петербурге. В Ухте — в ателье Пациевича, а в Петербурге — в ванной Розы Давидовны…
— Точно, Роза! А я сразу не узнал. Ну, да, наша Раздавитовна. Хе, вот это компот, так компот. Значит, она заслоняла Грузя. В пеньюаре. Ха-ха, ничего не понимаю.
— Я тоже, — сказал следователь, — поэтому нам необходимо всё точно и ясно вспомнить, расставить по своим местам. А то ведь, что выходит: у вас прекрасное алиби — в Пациевича вы не могли стрелять, поскольку примерно в то же время вы, по материалам заявления петербургской потерпевшей, были в её ванной с нехорошими намерениями. Но и в ванной вы не могли быть, у вас, опять же, есть прекрасное алиби. Ибо со слов свидетелей из Ухты, то есть отсюда, где мы с вами находимся, вы точно в то самое время, вот, как и теперь, были не в Петербурге, а в Ухте. Стреляли в человека.
— А кого больше?
— Которого кого?
— Ну, тех, кто в Ухте или кто в Петербурге?
— Кого — кто?
— Свидетелей. Свидетелей и пострадавших. Если у меня две штуки алиби, могу я, чёрт, побери, взять из них наиболее мне подходящее? Хотя, этот Пациевич, уф!.. Дрянь он, хоть об умерших нужно говорить только хорошее, «de mortuis nihil nisi bene» (о мёртвых ничего или хорошее (лат.), проклятая латынь!
С последними словами Нестор сжал кулаки, припоминая свою историческую родину, однажды попранную римлянами. Она представлялась ему в виде светлого каменистого берега спокойной бухты: места, куда возвращаются корабли из дальних странствий, гладким порогом родительского дома. Хоть он там никогда не был, но при каждом удобном случае мог встать на её защиту перед любым насильником, даже историческим.
— Занятно, занятно, — Панчиков отодвинул папку, облокотился за столом, — вы со мной советуетесь, что ли? Как с адвокатом? Но ведь из ваших слов следует любопытный факт: вы на самом деле были там и тут, да к тому же прихлопнули Пациевича. Это ведь, кроме подтверждения двух преступлений, связанных в одном случае с покушением на неприкосновенность частного жилища, а в другом вообще с убийством, вы признаётесь в третьем преступлении — в использовании чертовщины.
— Вот и хорошо. Признание, так признание. Можете закрывать дело. Хотя вы его ещё не открывали, — Нестор покосился на отодвинутую папку с обилием нулей.
— Этого как раз нельзя. Дело закрывается, когда в нём всё исчерпано. А тут пока сплошные нули… то есть противоречия. Сделаем тайм-аут. Мне подумать надо. Три преступления в один момент. Идите. Вот вам пачка бумаги, ручка, — Панчиков, не глядя, выставлял из тумбочки на стол называемые вещи, — тоже подумайте, попишите до завтра. Всё с самого начала. С самого начала. И разрешено поговорить с адвокатом. Если он есть. Должен быть.
Нестора увели, а Панчиков, скользнув локтями по столу, снова пал на него лицом. Думать ни о чём не хотелось. Нулевое состояние дела только утвердилось после встречи с подследственным.
ГЛАВА 29. О возвращении Леночки в институт и о таинственной её догадке
Леночка оказалась в институте, в комнате похожей на просторный гроб с окном, возле карты природы земного шара. Время сталось нерабочим и слишком пасмурным, аж почти до сумеречного состояния. Вроде как случился внезапный выходной. Или какая-то незапланированная ночь. Ну, да, на город упала тень. Сотрудники, понятно, скорее всего, были тому рады, о чём свидетельствовало их полное отсутствие. Нет, они, надо полагать, усердно трудились в других местах. За окном свинцово блистала Мойка, а чуть наискосок — Полицейский мост принимал на себя редких одиночных автомобилей. Народу на Невском тоже почти нечего было делать. Вот один мужчина с большой сумкой на плече быстро свернул с него на набережную Мойки, скрылся в подворотне. На противоположном углу возле дома Грибоедова, стояла одинокая женщина, курила. Но и она вскоре, видимо, нехотя, ушла за поворот.
(А тем временем)
В том доме, лишь в его середине, поближе к углу, в единственном окне загорелся свет, временами становясь ярче, а временами — тусклее.
(Вместе с тем)
Леночка, огибая туловищем косяк двери, ладошками похлопывала стенку с противоположных сторон. Выйдя в смежную комнату, она тихо прошлась по ней. Для полноценного отдыха помещение не приспособлено. Только стулья разного калибра и столы, заваленные бумагами, папками, научной литературой да образцами ископаемого творчества, — стояли в очевидной негодности для спанья. Но сон к Леночке без того не приближался ни на шаг.
Включив одну из настольных ламп, учёная навела свет сквозь дверной проём на карту Грузя. Сперва чтоб обозначить недавнее происшествие. А потом ей почему-то захотелось определить координаты белого географического пятна. Подошла к плоскостному изображению Земли и пальцем провела от нового острова до края карты справа и до края снизу. Оказалось — пятно было расположено в области пересечения 32-х градусов южной широты и 145-ти градусов западной долготы.
— Любопытно, — прошептала исследовательница, — это же… по крайней мере, широта на самом деле та, о которой поговаривал наш Нестор. Там тень от предметов в полдень равноденствия падает в «золотом» отношении, — она замерла в предвкушении догадки, скользнула взглядом по диагонали карты вверх, остановив его на одном из «кульков».
Надо бы поправить карту. Ей негоже висеть лоскутами. Леночка, пока искала кнопки — тут и там — в обеих смежных комнатах, продолжала развивать догадку. Ей не терпелось точно увидеть расположение на земле только лишь одной Палестины и более ничего. Неотлагательно восстановив единую плоскость карты, она уточнила для себя координаты искомой земли — 32 градуса северной широты и 35 градусов восточной долготы.
— Точно, положение нового острова совпадает с концом диаметра земли, если его провести через центр от Палестины… Загадочка. К тому же тут ещё какая-то инверсия. Угу. Странные пирамиды вдалеке — тамошний вывернутый Египет, что ли? Этак и перелицованный Вавилон должен быть неподалёку в другой стороне… А события? Нет, события, они свои. Широта особая и события на ней особые.
Продолжая думать, по её пониманию, об исторических параллелях и географических перпендикулярах, то, приходя в восторг от внезапных красивых догадок по поводу места возникновения Острова, то, сокрушаясь из-за ничтожности всеобщего человеческого знания, Леночка стала незаметно для себя коротать северную российскую непогоду. Потуг и стремлений впадать здесь в полноценный отдых вовсе не предвиделось.
(Вскоре после того)
А тут вдруг на работу, один за другим, явились научные сотрудники, неожиданно ставшие собранными, чрезвычайно озабоченными делами, творящимися в институте непрерывно. Они увидели свою коллегу, сидящую за столом временно выбывшего Бориса Всеволодовича Принцева. Та читала одновременно две книги, но одного и того же очень популярного теперешнего сочинителя, специализирующегося на самобытной и, по-видимому, любимой им теме. Первая книга называлась «В Египетском плену», вторая, соответственно, «В Вавилонском плену». С краю, зависая над полом, лежала третья, книга, закрытая с конца, и с торчащими из неё закладками, по-видимому, недавно прочитанная хозяином стола. Если присядете и поглядите на неё снизу, то разберёте название: «История Беломоро-Балтийского канала». Ещё, как известно, у модного писателя есть иные книги: «Невольничьи рынки в Крыму», «Татарский полон», «Колымские лагеря». А в настоящий час он находился в Ухте, в творческой командировке по сбору материалов о Коми-лагерях и Печорских колониях общего режима. Это известный писатель Иодокланников.
Пучок света, падающий от настольной лампы на раскрытые книги, казался вошедшим сотрудникам слишком жёлтым из-за обилия естественного освещения, прорывающегося в комнату сквозь низко посаженное окно. Они тихо разошлись по рабочим уголкам, углубились там в неинтересную тему вещевого творчества, до того разобрав посылку с образцами этого ископаемого.
Роза Давидовна остановилась у стола с Леночкой. Её занимала иная проблема.
ГЛАВА 30. О том, как писатель беседовал со следователем
Писатель Иодокланников сидел в коридоре следственного отдела следственного же изолятора, ожидая очереди как раз к следователю. В момент выхода из открывшейся двери Нестора Геракловича, а за ним — дежурного милиционера, писатель, не дожидаясь, пока она захлопнется, тут же проник в «предбанник». Оттуда он увидел полуоткрытую дверь другого помещения, где сидел Панчиков. Писатель, оставив зафиксированной щель в том дверном проёме, бочком пролез через неё внутрь. После достижения им первой цели, он с улыбкой, присущей исключительно знаменитостям, стал ждать, когда хозяин кабинета поднимет от стола уставшую голову, полную противоречивых версий по поводу поступков Полителипаракоймоменакиса, и ответит ему хотя бы протокольным приветствием.
Пётр Васильевич взвёл от стола брови, сдвинул веки, оставляя всё остальное лицо почти в прежнем положении.
— Я вас вызывал? — глухо произнесли его губы, преодолевая трудности, связанные с трением их о стол, давно утративший зеркальную полировку и, более того, изрядно покрытый глубокими царапинами да трещинами.
— Нет, я сам напросился, — ответил писатель также с улыбкой, но не на устах, а в интонации.
— Угу, — Панчиков опустил брови, сомкнул веки, но поднял вместе с ними всё остальное лицо на сто восемьдесят градусов, доведя его до параллельности грязно побеленному потолку. — Угу.
Иодокланников мельком взглянул туда же, проговорил с некоторым ускорением:
— Я собираю материалы для новой книги, да вот посмел отвлечь вас на предмет небольшой беседы о ярких личностях в этой зоне. Среди следователей, среди заключённых.
— Вы писатель.
— Да, я был уверен, что вы меня узнаете.
— Хорошо, — Панчиков встал, продолжая удерживать голову с лицом параллельно потолку, будто он оказался тут заезжим китайским циркачом, и у него постоянно стоит на лбу тоненькая бамбуковая палочка с вертящейся глиняной тарелочкой наверху, — хорошо, я вас тут кое с кем познакомлю. Только не теперь. Приходите попозже, вечером или завтра. Или… или оставьте ваш адрес и телефон, я вам обязательно сообщу об удобном времени вашего мероприятия.
— Ну, почему? Вот сейчас, перед моим приходом, от вас вышел замечательный субъект. Ну, просто классический персонаж отрицательного характера, настоящая звезда преступного мира. Какой у него был взгляд! Абсолютная ненависть к обществу и абсолютное противопоставление себя ему.
— Себя или ему? Я не понял, — прервал писателя следователь, продолжая удерживать на лбу вертящуюся китайскую тарелочку.
— Я говорю о противопоставлении: на одном полюсе весь мир, на другом — этот человек, у него яркая поляризация прямо из взгляда выплёскивалась, вернее, брызгала или, точнее, он ею словно выстреливал.
— Вы хотите сказать, что подследственный стрельнул в вас глазами? — медленно и пристально спросил Пётр Васильевич с оттенком профессиональной интонации следователя.
Одновременно с вопросом тарелочка то ли упала и разбилась, то ли перелетела к невидимому ассистенту за кулисами. Панчиков исследовал теперь что-то на полу (наверное, тарелочка всё же разбилась на невидимые осколки).
— Такое же утверждение исходит от потерпевшей, — сказал он после паузы.
Потом, видимо, забыв о цирковой атрибутике, он продолжил речь уже чисто по следственной методике:
— Она пишет следующее: он делал ей глазки в её ванной ночью, при этом замышлял недоброе. Тогда же, секунда в секунду, он, по утверждению других, тоже стрелял, но не глазами, а из настоящего нагана настоящими пулями, но уже тут, и тоже в мужчину.
— Простите, вы сказали, что там была потерпевшая, то есть, как я понимаю, женщина, а глазки он делал мужчине?
— Ей, ей он делал глазки в её ванной, а тут стрелял в мужчину, «тоже» — означает, что и в вас. Вы мужчина?
— Я, да. Но он был без револьвера.
— Но вы же сами сказали: он в вас выстрелил.
— Ничего такого я не говорил. Я просто высказался образно, применил художественную, литературную гиперболу, а вы своими следовательскими штучками выставили всё буквально. Эдак вы способны без оглядки обвинить кого угодно в чём угодно.
— А я это и делаю. Специальность у меня такая. И методика тоже.
Оба мгновенно окунулись на малое время в думы о личных ремеслах и ноу-хау. Некоторые мотивы в них, наверное, были общие.
А на подоконнике наружной стороны окна едва удерживался на цепких лапках голубь в очень неудобной для себя позе и затаённо ворковал, погрузив пуховую голову с птичьими раздумьями в нахохленное тело, переполненное птичьей чувственностью.
ГЛАВА 31. О том, как Нестор стал писателем
Нестора поселили в более тесную камеру, где с трудом ютилось одно как бы спальное место и предмет, похожий на столик. Вроде полукупе спального вагона. Он сидел на некоем подобии кровати, одной рукой облокотившись о подобие столика, а другой рукой держал перьевую авторучку. На отложенном первом листе было красиво и крупно выписано: «С чего есть пошла русская земля».
— С самого начала, значит, с самого начала, — бурчал Нестор, глядя на первую строчку. Дальше пока дело не шло.
ГЛАВА 32. О том, какими сложными бывают перетекания чувств, о том, как могут соединяться разные стороны планеты, а ещё о том, как принимаются неожиданные, но единственно правильные решения умными людьми
— Ленка! — Роза Давидовна остановилась возле лампы с жёлтым светом. Она классически всплеснула руками, сделала таинственное выражение лица, то есть приоткрыла рот и округлила глаза, не фокусируя взгляда ни на чём. — А я ведь тебя во сне видела, с Афанасием, ещё до того, как меня смертельно перепугал этот бандит Нестор Гераклович.
— Ты спишь теперь на работе?
— Дома, почему? Нестор у меня дома залез в ванную, там разбудил меня.
— Значит, ты спала в ванной.
— Ой, Ленка, ну зачем ты меня всё щиплешь, цепляешься за слова? Он меня там совсем, окончательно разбудил, понимаешь? Я в полудрёме зашла туда глянуть на свои щёки, это Соломон решил, будто они у меня в точности похожи на кафель в нашей ванной. Ну, ты что, ничего не знаешь? Нестор же действительно впотьмах залез в мою квартиру. И я, несмотря на давнишнее наше знакомство, заявила в милицию. Имею же я право на неприкосновенность жилища. Имею право. А как мне иначе показать обладание своим замечательным правом? Знаешь, Леночка, осознание права — нечто сладкое и упоительное, оно придаёт тебе уверенность, значимость в жизни. Вес придаёт, понимаешь? А когда мне мог бы представиться ещё один удобный случай для проявления моего же права? Кто, какой дурак полезет в наш дом, где нет ни шиша, кроме этого шикарного кафеля в ванной? Только такие грубияны вроде Нестора могут залезть. Вот повод и нашёлся. А его, Нестора нашего скоро выпустят, если уже не выпустили. Надо полагать — ему не особо плохо, а мне достойное удовлетворение.
— А я слышал, что он в Ухте, — вставился в разговор Иван.
— Как?! Слишком быстро и безотлагательно в лагеря? — воскликнула Роза Давидовна, показав неожиданно эрудицию в области исторических и географических наук одновременно. — Да разве за пустяки так наказывают? Вот ведь я дура, ну и дура. На кой мне это право неприкосновенности! Чего стоящего в никчёмном праве, если оно губит ни в чём не повинного человека?
— Да нет, там дело иное. Говорят, он человека нарочно убил, тоже ни в чём не повинного. Пациевича. А может быть, повинного. Из револьвера. Как он культёй-то до курка дотянулся?
— О чём ты? Нестор? Человека? Пациевича? — Роза Давидовна испугалась ещё сильнее, чем тогда в ванной.
— Ну, надеюсь, не убил. Врут, небось. Конечно же, не убил. А вот пулю-то не нашли. Ни в Пациевиче, ни в помещении, где вся драма происходила.
В тот же момент Леночка грудью ощутила тяжесть взятой с острова, пули. Та покоилась у неё как раз в нагрудном кармане. Свежее ощущение веса тяжёлого металла беспрепятственно перешло в её нутро, заняло место на дне сердца. Она крепко сжала губы, мысленно простонав, что означало полное отчуждение от дальнейшей беседы и погружение в глухое молчание
— Надо бы снова собрать энтээс (научно-технический совет), — с безупречной дикцией учёного секретаря, объявила Роза.
Остальные не произнесли ни звука. Леночка — потому что успела окунуться в безмолвие до слов Розы; Иван — потому что догадался, для чего нужен НТС при, казалось бы, отсутствии основного докладчика по ведущей институтской теме.
Роза выждала минутку, необходимую для самой запоздалой реакции, с обидой спросила:
— Ну почему же вы молчите? Разве не следует характеристику Нестору давать? Официальную, от института?
— Я так и понял, — сказал Иван, — думаю, неужто мы сумеем дать ему положительную характеристику, если он из-за низменно-корыстных побуждений, грабительски проник в ванную своей же коллеги, с целью содрать там кафель или наделать ещё чего похуже. Ночью.
— Во-первых, я могу отозвать заявление, а во-вторых, я думаю, грабежа тут не было, а возобладала вообще, тайная страсть, романтическая любовь. Нестор сам тоже большой. Ну, не выдержал человек пылкого влечения к тайно любимой женщине, проник в её квартиру, воспользовавшись тёмным временем суток. Но не для того чтобы чего-то там, а чтобы хоть одним глазком поглядеть на предмет безмерного обожания.
— А ты бы чаще появлялась на работе. У него и не побудилась бы охота глазеть на тебя преступным способом, да ещё в потёмках. Тоже мне, кот, — вынырнув из молчания, тихо, но с напором, почти не раскрывая уст, сказала Леночка, подчёркнуто измеряя взглядом необъятные габариты «Раздавитовны».
— Роль героя-любовника Нестору очень и очень подходит. И в Пациевича он стрелял, конечно же, из ревности или, лучше сказать, за честь дамы сердца. Скольких мужиков ты успела загубить, а? — с этими словами Иван растопырил руки, показывая намерение обнять Розу, во что бы то ни стало войти в клуб её воздыхателей, — но сжалься надо мной, ведь я совсем ещё молод! Хотя, впрочем, жизнь моя без тебя, подобно жизни многих, может быть, и Пациевича, в том числе — не жизнь вовсе, а так, одна бездушная мёртвая наука.
— Ладно, хватит шуточки шутить. Спасать надо человека. Я теперь за Торика всё мыслимое и немыслимое сделать могу, — глаза Розы повлажнели, а всё остальное лицо приняло выражение безоговорочной готовности к стойкому, последовательному делу спасения Нестора. Она, к великому сожалению, сама не поверила собственным словам о любовной страсти сотрудника, но не важно, этому верить не надо, слова сами по себе приятны, в любом случае, Нестор приходил, конечно же, из добрых побуждений, хоть и таинственных. Несомненно — он хороший человек, нуждается в помощи. В её помощи.
Все трое надолго замолчали.
Наконец, Иван, будто его тут и не было, будто ничего до того не слышал, не говорил, подошёл к Леночке, пальчиком потянул её за локоть, приглашая пройти чуть поодаль в уголок.
— Точно попала?
— Точно. Прямо у него за спиной оказалась. И, хм… — Леночка покосилась на Розу Давидовну, сдерживая внезапный спазм смеха.
— У людей горе, а они хихикают, — укоризненно промолвила Роза, выходя из помещения с покачиванием головой наподобие фаянсового китайца, раздувая ноздри вширь и оттягивая верхнюю губу книзу. Наверное, она пошла к начальству, насчёт проведения совета.
(Вскоре после того)
Едва шелест ног Розы угас за поворотом кулис, смех Леночки вырвался наружу. Сквозь поток хохота она редко успевала вставлять слова:
— Там и Раздавитовна была… (смех). Представляешь?.. (смех). Летала в воздухе… (смех)… вместе с птицей, хм.
— Да?
— Да! Она там была во сне.
— Хм!
— Да, но недолго. Она потом исчезла. Проснулась, значит.
— Угу, так и должно быть. Нет, не именно, чтоб она там должна оказаться во сне, а вообще. То, что произошло с Афанасием, я думаю, вполне допускает проникновение во многие точки пространства, подобно тому, как это происходит с нами во сне. Значит, одновременно с проникновением вероятны пересечения с иными людьми, теми, кто перемещаются там же, но в обычных сновидениях, — Иван излагал мысль уверенно, словно зная сугубо научно разработанную и экспериментально подтверждённую теорию по данному поводу.
— Да, Афанасий мне говорил о символах. А сны ведь и есть чистые символы, только…
— Только они обросли нашими повседневными неразберихами, проникающими туда без спроса.
— Иван, а ты сам не хочешь туда?
— Туда в сон?
— Нет, туда в карту.
— У меня не получится.
— Почему? Меня же ты смог закинуть.
— У тебя тяга была, тебя туда вело. А у меня ничего подобного нет, поэтому не получится. Я умею только усиливать влечение, видоизменять его форму и направление, то есть построить точную перспективу. Но создавать силу из ничего — нет, мне это недоступно.
— Иван, скажи, ты это обо всех сотрудниках всё знаешь? И о том, куда кого ведёт какая сила? — Леночка сладко, но незаметно улыбнулась, — даже знаешь в каждом из нас все потаенности друг от друга? Я ведь никому не признавалась во влечении к Афанасию, даже от себя утаивала, не хотела верить. А ты знаешь. Оф. Да, была, была некая тяга, теперь её скрывать бесполезно, коли она уже… самой наукой подтверждена.
После убедительного закрепления правоты Ивана Леночка помолчала, отвернув от него взгляд. А потом продолжила тему вопросом, обращённым куда-то вбок:
— Значит, Афанасию помогла неизвестная нам сила влечения, некой тяги в момент его ухода в перспективу?
— Конечно, именно, влечение, волечение, движение, подталкиваемое проявленной волей. Недюжинно действенная штука! Если я смог не в себе, а в тебе разогнать его, то Афанасий, владея собственным существом, выделывает движение куда легче. Только стесняться не надо, как ты говоришь, некой тяги.
— Стесняться? — её взгляд сдвинулся вниз под приподнятыми бровями.
— Да. Стеснение губит много хороших чувств. И оно легко перерастает в цинизм. Есть люди, которые стесняются благодатным прибытком и, опасаясь вдруг случайно выдать себя, всячески скрывают его под разными масками. А цинизм — наилучшая из многих, веками наработанных, масок. Однако потом, к сожалению, приобретённая таким образом внешняя личина уже навечно заменяет настоящее лицо.
— А я?
— Что ты?
— У меня маска есть?
— Нет. Маски нет. А тайна есть. Но она прозрачна.
— Видимо, прозрачна. А правильно ли?
— Правильно. Если есть тайна, содержащая свет, она должна быть прозрачной. Но единственно для посвящённых. Иначе, по нашему обыкновению, цинизм её захлестнёт и затмит.
— А кто они — посвящённые?
— Те, кто принимают условие о том, что предмет посвящения остаётся тайной и разглашению не подлежит.
— Их должно быть мало?
— Почему? Да хоть вообще все. Главное, чтобы люди в тайну именно посвящались и чтобы её не разглашали. Тогда тайна остаётся тайной. Той, в которой свет. Ведь цинизм — бездумное обращение тайны в пошлость, где свет её заменяется так называемым разоблачением.
— Иван, я думаю, тебе такое не угрожает.
— Тебе тоже. Думаю, ха-ха. Тем более, оно совсем недавно подтверждено самой наукой.
Леночка вспомнила недавнее рассуждение на острове о претензии науки на истину. Её губы сначала выдали усмешку, а затем расплылись в открытую улыбку.
Иван тоже улыбнулся. Он ведь не только умный, но и отзывчивый.
— Да… любопытно, что там сейчас, — Леночка глядела на карту, в то место, где сияло белое географическое пятно, — а ведь там сейчас должна быть ночь.
— Не обязательно. Течение времени не надо путать с вращением земли, это не одно и то же. Каждому своё.
— Да, я знаю, о природе времени уже говорили. И потом — кругом ничего нет, кроме символов.
— Угу, они повсеместны.
— А это что? — Леночка достала из кармашка пулю.
— Кажется, пуля.
— Она там с неба упала.
— Дай-ка. Угу. Семь с половиной миллиметров, точнее, семь, шестьдесят два. Трёхлинейный калибр. Автоматная или револьверная. Остренькая. Значит, она никого не убила или прошла навылет сквозь очень тонкое вещество, допустим, сквозь ухо. Ухо, Ухта. В Ухту надо ехать, Ленка. Наверняка, она прилетела туда из Ухты. С неба, говоришь?
— С неба.
— Да… В общем, надо ехать. Пуля нам должна много чего рассказать.
— Нам ехать вместе? А кто будет создавать кворум на совете, кто проголосует за положительную характеристику для Нестора?
— Характеристика успеет. А там вовсю идёт следствие. Пулю не нашли. А у нас есть пуля. Понимаешь?
— Нет.
— Пациевич ведь там занимается той же проблемой, что и мы с Афанасием, но у него другой подход. Он с техникой балуется. Ухта ему понадобилась из-за открытых там недавно аномалий в земной коре или ещё из-за чего, что позволяет ему легче проходить в иные пространства, лучше сказать, в определённое одно, куда он охотно проникает. Вполне возможно, оно вот здесь и есть, — Иван ткнул пальцем в карту, — «Terra Pacifica».
— И Нестор его там достал?
— Вот обо всём таком и прочем нам предстоит узнать.
— А следователю?
— Следователь подождёт. Все подождут: и следователь подождёт, и характеристика подождёт.
— Совет отменяется, — упреждающе сказала Леночка входящей в комнату Розе Давидовне, — Мы с Иваном едем в срочную командировку.
Роза никак не отреагировала. Она прижала к талии маленькую папочку и снова удалилась куда-то за пределы дверного проёма.
ГЛАВА 33. О том, как Афанасий Грузь гулял по камню
Грузь стоял на коленях у еле заметной воронки от пули.
— Так.
Потом он резко отогнулся назад. Кроме пирамид вдалеке, ничего приметно выступающего над булыжной равниной не рисовалось в его усталых очах.
— Угу.
Недалеко плескалось море.
— Искупнусь, пожалуй. Один поплаваю.
И пошёл Афанасий к большой воде. Поверхность океана лениво набегала на спрессованный мокрый песочек длинными, очень широкими покатистыми языками. Один из очередных языков коснулся ног остановившегося тут Афанасия. А следующая прибойная волна прошла ещё выше по берегу, искупав эти ноги да смыв штук пять-шесть следов будущего купальщика. Вода обладала умеренной прохладой.
Сняв с себя одежды, закинув подальше, чтоб их не достал прибой, Афанасий, не имея на себе никаких пляжных приспособлений, с разбега плюхнулся на пологий горб штилевой океанской волны. Резво, дилетантским брассом поплыл наискосок от берега, видеть который устали его глаза.
— Чудненько, — произносил он перед каждым вдохом, шумно выпуская воздух чуть-чуть ниже уровня воды, производил перед собой пучки мелких брызг.
Потом он уложил себя на спину и, расслабив руки, продолжал движение одними ногами, глядел в белёсую бирюзу неба. Несколько раз он закрывал глаза на долгое время и чувствовал себя будто в невесомости и будто почти в небытии. И впрямь чудненько. Вода тёплая, купаться не возбраняется сколь угодно долго, пока полностью не надоест. Он купался в воде и в наслаждении. Оно длилось и длилось, вплотную касаясь того, что в научном простонародии называют бесконечностью.
Перед очередным сеансом погружения в небытие, взглянув на воздушную глубину, он увидел возникшую там знакомую птицу.
— Так, угу, — сказала она.
Он вспомнил о существовании берега, повернул голову набок по линии предполагаемой суши, полагая определить расстояние до неё и, пожалуй, вернуться. Ему не то, чтобы поднадоело плавать, просто, птица обратила его к идее возвращаться. Что, если пернатый абориген именно это имел в виду, может быть, он как раз напоминал о возвращении, подавая ему знак своим появлением над ним. Купальщик кинул взгляд в сторону суши, но там его взору ничего похожего не выявилось. Грузь перевернулся в воде, огляделся вокруг, надеясь на факт путаницы меж ориентиров после слишком долгого плаванья на спине. Однако везде стлалась вода, вода, вода. Величина океана откровенно и непосредственно предстала перед ним исконно полновесным натуральным масштабом. Одновременно образ бесконечности обрёл сугубо материальную сущность воды. А собственная жизнь Грузя скукожилась в комок, обречённо теряя связь со вселенским пространственным измерением жизненности. Острейшая коса, ещё недавно обитающая лишь в байке Ивана, уже вполне достижимо изготовилась к решающему взмаху.
«Неужели остров взял, да пропал, кто-то его стёр»? — с ужасом подумал человек, висящий посреди вод великих с чувством невесомости, но испытывая внутри тела иную тяжесть. Она быстро полнилась до поверхности кожи. Вот-вот произведёт недвусмысленное действие — хладно оторвёт комочек жизни от питающей её всеобъемлющей жизненности. Бесконечность надломилась, и, казалось, нет и толики надежды удержаться самому важному пространственному измерению в пространстве тела Грузя.
Далеко, из-за горизонта, над водой возвышались едва различимые пирамиды. Они как бы тоже плавали, не опираясь ни на что.
«Течение», — догадался Афанасий при виде знакомых предметов и облегчённо повис в воде без движения. Тяжесть кошмара страстей и блеск лезвия времени ослабли. Пуповина, связывающая Афанасия с мировой жизненностью, окрепла. Ожившие глаза его с жадностью уставились в пирамиды, пытаясь хоть с их помощью узнать, куда его относит. Но сие мероприятие оказалось бесполезным, поскольку, увы, пирамиды подобно любым крупным предметам, скажем, горам или луне, удалённым почти на бесконечность, имеют скверную привычку двигаться вместе с наблюдателем в одном и том же направлении. Куда он, туда они.
Оставалось одно — плыть к ним, к отдалённым предметам, символизирующим незыблемость. Настала пора стремиться к бесконечности, ибо только она — гарант обретения полноценного бытия. Наверное, слишком долго доведётся плыть, то есть одолевать столь далёкий путь не самым скоростным приёмом. Но делать нечего. Ни бегом, ни просто пешком тут не продвинешься. И наука бессильна. Ни перспектива, ни наведённое движение под давлением, ни способность мысли, ни, тем более, оптические фокусы, — всё множество блестящих наработок покорения пространства оказалось неприменимым для достижения требуемой цели — выживания. Афанасий поступил сообразно собственному потенциалу обычной человеческой природы: набрал воздуху до предела, одновременно как бы воспрянул духом. Начал он заведомо изнурительный заплыв дилетантским кролем. Птица, редко взмахивая крыльями, парила над ним.
«Значит, я не слишком далеко от суши, коль тут птица, она ведь не водоплавающая, насколько мне помнится», — подумал Грузь, примерно оценивая свои небогатые ресурсы пловца, заодно утешая себя. Весь воздух вышел из груди, сопровождая облечённую, а то и обманчивую мысль. Затем он поплыл дилетантским брасом, наладив ритмичное дыхание. Но, увы, его уверенность в благополучном выходе на сушу пока не налаживалась. Ему казалось, будто все стремления двигаться к цели перекрываются течением, против которого он плывёт. Пространственное небытие, испытанное им недавно, дополняется небытием во времени — поток жизни с потоком времени взаимно уничтожаются в мировом океане. Желание жить, желание вселенского масштаба обращается в давление отчаяния, переходящее в тривиальную тяжесть осознания себя окончательно пропащим.
(Между прочим)
Сделаем перерыв, не будем смаковать несчастье, описывая муки Афанасия. Он выплыл. Полностью независимо, или спасение произошло с чьей-то посторонней помощью, мы того не знаем. Допустим, он чисто случайно, благодаря везучести выскользнул из неблагоприятных для него потоков океанических завихрений, вошёл в иные, удобные струи. Добрался-таки до берега. Но не обязательно иметь выигрышное течение. Мало ли запасных причин таит в себе наш белый свет? Что, если произошло совсем иное, совсем необычайное событие? Кто знает, вдруг сам остров придвинулся к нему? Почему бы, действительно, этому замечательному острову не спасти замечательного учёного? Ему стоило лишь чуть-чуть изменить координаты своих очертаний. А? Пусть. Всего на две-три угловых минуты отклониться в сторону терпящего бедствие человека и те же две-три минуты времени потратить на, в общем-то, скромный поступок. Да. Нельзя не сказать, что именно поступок острова даёт наиболее исчерпывающее объяснение чудесного выживания Афанасия. Наверное, наш камень в океане уже избрал его собственным обитателем, потому и спас.
А что же теперь поделывает убережённый человек?
(Далее)
Конечно, человек в море тоже усердствовал во спасение себя, силился сблизиться с островом и в том устремлении полностью исчерпал себя. Он израсходовал мышечные силы, у него под конец пути, что правда, то правда, совсем не было мочи выбраться на рядом лежащий берег. То есть, на твёрдую сушу он выплыл уж точно не сам. Завершила движение наиболее высокая волна, вышвырнув его обессиленное тело на утрамбованный песок. Собрав ничтожно малые порции мускульной энергии, вяло вырабатываемые почти погубленным организмом, он смог ещё на десяток метров проползти вперёд, подталкиваемый прибоем, и дотянуть до сухого места. Раскинув на тёплом покрывале берега исхудавшее тело и, позволив себе окончательно расслабиться, он единственным чувством, чудом хранящимся в нём, а именно осязанием ощутил и осознал крупное везение.
Белая птица по-прежнему парила неподалёку.
— Не ты ли мой ангел-хранитель? — шепнул Грузь, и совсем малый остаток его силушки окончательно иссяк. Даже веки не удерживались в открытом положении: они упали, не замыкаясь до конца. Сквозь узкие щели Грузь обозревал бескрайний белый свет.
(Вскоре после того)
Кожа Грузя обсохла, он ощутил собственное тело полноценно живым, невзирая на отсутствие соответствующего органа чувств. Тем же ощущением организма он почувствовал в себе силы встать без внешней помощи, используя внутреннюю опору. И, не поддаваясь нашим колкостям, с резвой неотложностью претворил предчувствие в деятельное событие. Ноги поначалу слегка подкосились в коленях, но устояли.
— Да, но где остались мои одежды? — спросил он себя вслух, глядя влево и вправо вдоль берега после восстановления законного человеческого положения, то есть вертикального.
Он повторял ход взгляда в обе стороны, всматривался туда и туда всё пристальнее, дольше. Потом взобрался на самый высокий и широкий камень, надеясь увеличить свою возрождённую вертикальную составляющую, а с ней и дальность обзора. Одежды по-прежнему не показывались ни вблизи, ни вдали.
Афанасий Григорьевич пытался вспомнить хоть что-либо приметное неподалёку от оставленного одеяния. Но особых примет места, где он вошёл в океанскую воду, просто не было нужды тогда запоминать. Кто же догадывался о тайных течениях и о необходимом спасении? Но их, особых признаков, наверное, не существовало. По обе стороны линии берега уходила узкая полоска пляжа, окантованная похожими друг на друга покатыми камнями с упругими очертаниями, и более ничего. Грузь стоял на одном из камней, линиями изгибов отдалённо напоминающих различные выпуклости бескрайне протяжённого женского тела. И, кажется, нечаянно он упирался ногами в середину раскрытой ладони. Он стоял на каменной аллегории ладони. Вот он весь тут на ней и предстал, голенький, в полный рост. И нечем укрыться от любого наблюдателя, а то и от исследователя человеческой натуры. Давайте и мы воспользоваться таким удобным случаем. Но нам кое-что о нём уже известно. Мы помним, кажется, галерею его женских портретов прошлого. Его “Эрмитаж”. Мы помним о том, что ни одна из тех женщин не проникла в его судьбу. Крепкий, значит, у него характер. А вот, справедливости ради, скажем: на явленной нам его фигуре та крепость различимо не воссоздаётся. Даже совсем отсутствует у него телесная выразительность крепкой натуры, если не считать отдельных деталей, обычно скрытых от глаз людских. Но нельзя сказать, что общим видом он предстал перед нами жалким хлюпиком. Нет, он хилым никогда не был. И теперь, несмотря на то, что случилось ему оказаться на ладони, обозримым отовсюду, достоинства своего он тоже не скрывает. Наверное, виновником тому служит всё тот же крепкий нрав. Но, если не ограничиваться единственной чертой всего увиденного нами на ладони, то не возбраняется обозначить и другие штришки. Видна его сущая незлобивость, решительное отсутствие суетности. Редкое качество. Ещё, независимо от очевидной крепости духа, в нём постоянно клокочет авантюрность. Он легко поддаётся порождаемым собою тяготениям, не испытанным на прочность и вовсе не обещающим сколько-нибудь заметного успеха. Поэтому ни одно из произведённых дел он не доводит до обязательного конца. Нет, он не бросает дела на половине. Он лишь отпускает его на волю поиска собственного выбора цели, тотчас, как только дело обретает самостоятельную форму. Никакому занятию не позволяет он поглотить его с головой. Наверное, так он открывает для себя наивысочайшую цену состояние души — свободы. И сейчас его изначальная, неограниченная вольная воля — налицо.
Однако снова к нему пробирались уже знакомые неловкие ощущения вездесущей каменной аллегории женщины, они становились ещё более жгучими из-за теперешней собственной наготы. «Буридан мог бы добавить к пресловутому ослу и меня. Попробуй, догадайся, куда из одинаковых сторон ласкового океанского берега идти, дабы получить утерянную одёжку», — подумал голый учёный, отвлекая себя от сконфуженного состояния чувств, уселся на одну из обогретых выпуклостей камня. Им оказался “венерин бугор”, обтекаемый “линией жизни”.
Он глядел на ту линию, вертел на пальце янтарное колечко — единственный предмет, окутывающий хоть частичку его тела, собирался с мыслями. Он потихоньку начал осознавать своё положение в пространстве вообще. Одновременно с тем начал понимать, что, если даже захочет, то собственными силами не покинет столь реальное белое пятно, образованное на карте природы. Что-то ему подсказывало прийти к такому выводу. Везение не бесконечно. Да и неудобно в неприличном виде появиться пред очами коллег. Ему стало ясно: он без чьей-либо посторонней воли устроил над собой очередной неподготовленный, необдуманный эксперимент, увлёк себя ничем не подтверждённой авантюрой, совершил новейшую, совершенно неповторимую глупость. Действительно, кому ж по плечу подобный подвиг? Истая неоправданность, никчёмное легкомыслие, — подтвердились конкретным случаем, а именно, иронией с купанием, благодаря которой он остался теперь вовсе ни с чем. Впрочем, не будем сетовать на жизнь. Ей виднее. Она ведь шире нашего “объёмного” представления вещей. Как вышло, так вышло. Теперь, хоти, не хоти, а давай, продлевай выбранный самим или случаем подкинутый путь, иди непроторёнными, вообще отсутствующими дорожками совсем новой, пока не обкатанной науки, оставаясь без одежды, без надежды. Но глянь, ты по-настоящему жив, опасности для твоего существования свежеявленная земля готовить не торопится. Пока вроде наоборот — она покровительствует жизни. Малозаметно. Вода чуть было не погубила да весьма показательно сработала, но и она тоже, потом, под конец помогла спасению. Однако в океан пока входить повременим.
— Кто бы подсказал, куда идти, где оно, верное направление? — снова вслух спросил он кого-то. Ответил сам:
— По меньшей мере, пятьдесят процентов путей уже отпадают, я там был и чуть не сгинул, — он обвёл взглядом полукруг видимого очертания земного шара, занятого водой.
— А остальное…
Он вдруг припомнил и вообразил фотомодель (Граню), Розу Давидовну, Леночку и тут же, поддаваясь закону простой логической цепочки, обратил внимание на растущие поблизости деревья. Листочки на них, цвета рефлекса золота в тени, величиною явно маловаты для его цели. Обрывать их не поднималась рука. Иного подручного материала для покрытия стыда не отыскивалось.
— Так, — услышал он голос над головой.
Подняв эту наиболее уставшую часть тела и доминанту сознания, увидел он всё ту же знакомую птицу, цепко держащую в куцых лапах давешнюю белую драпировку фотомодели, Грани, как та велела себя называть. Сделав почётный круг, птица намеренно выпустила ношу. Материя гладенько расстелилась у его ног.
— Ну, ты и умница, — тихо, но с восхищением сказал обнажённый, — а она не скатерть ли самобранка?
Он притих на неопределённый срок, ожидая продолжения волшебства, но видимых яств на драпировке не возникло. Ещё повременил немного, но теперь для утверждения желаемой независимости от услуг птицы. Потом застенчиво поднял ткань. Многократно обмотал ею уже до того измотанное плаваньем тело.
— Умница, — сказала птица-пересмешник. И улетела прочь.
А Грузь, приняв облик странствующего античного героя, теперь бодрой походкой кинулся в направлении пирамид. У него остался, пока что, единственный вариант осмысленного пути.
(вскоре после того)
Афанасий Григорьевич на ходу отломал у одного из деревьев сухую палку и, очистив её от мелких сучьев, пошёл увереннее, то опираясь на неё, то ею же сшибая возникающие на пути колючки. В целом, его босым, ещё неокрепшим после долгого плаванья ногам стало комфортнее, он, без сомнения надеялся пройти много, даже добраться до человеческого пристанища, если таковое имеет здесь место. Драпировка не стесняла его движений.
Заметим, что равнина, по которой он шёл, оказалась не столь уж ровной. Чем дальше он уходил от океана, тем круче становились подъёмы и спуски. Уже давно кончились отдельные округлые камни. Вся суша под ногами Афанасия теперь оказалась одним единственным огромным камнем с местными выпуклостями, вогнутостями, рёбрами, плоскостями, трещинами, наростами. А что в целом напоминали его линии изгибов — каждый представит в силу собственного воображения.
Путник остановился у одной из широковатых трещин. Её не так-то легко перескочить, даже с помощью палки. К тому же основательная трещина сужаться не спешила во всей глубине, сокрытой тенью. Зияла пропасть.
— Приехали, — сказал Грузь, привыкнув толковать события вслух, не предполагая наличия собеседников. Он сел на краешек, свесил ноги в ущелье. Конец естественно-природной помехе также не прослеживался и в длину: ни влево, ни вправо не видать заметного сужения.
Из глубины щели послышались голоса:
— А я те гооррю.
— А я тя не слушша.
— А я те горрю же, дура.
— Не слышш.
— Не слыш, а я рю.
— Ну-ну.
— Ну, гоорри, гоорри.
— А чё я гоорю?
— А чё я не слышш?
— Угу.
Один из голосов был хриплый и раскатистый, тот, что «гооррю», другой — певучий, но на коротком дыхании (“не слышш”).
Грузь насторожился, делая попытку найти на слух то место, откуда пробивалась человеческая речь. Но источники звуков именно в тот же миг умолкли. Тогда он попытался это же сделать глазами. Он фокусировал их на каждом различимом предмете. И вскоре увидел. Но вовсе не то, что ожидал. Не так уж глубоко, хоть в тени, на древесном побеге, одном единственном, торчащем из камня, сидела небольшая птица, величиной с ворону. А выдал её броский цвет — сочно красный.
— Не слышш, — сказала она, а потом:
— Рю.
«Ещё один пересмешник. Великолепная земля. Но кого он копирует? Может быть, меня, если вдруг я бредил там, на песочке после роскошного купания, — подумал Афанасий, — попробуем узнать». С этой думой он запустил в красную ворону камешком, что оказался под рукой. Птица встрепенулась, хоть камешек в неё не попал, полетела вдоль трещины. Грузь побежал за ней краем, постепенно поднимаясь по рельефу. Очень даже скоро и неожиданно подъём окончился, показалась небольшая рощица на плоской вершине, а на её опушке — палатка. Возле неё, от каменного кольца исходил сизый дымок. Прозрачная дымовая завеса стелилась в сторону трещины, а она, кстати, здесь прерывалась, чтоб чуть поодаль начаться опять, но уже оврагом с журчащим ручейком на его дне.
Так, — Афанасий, не стесняясь, теперь и думал вслух, — занятно, занятно.
И он с любопытством, но без уверенности подошёл к источнику дыма. Несколько хворостинок без открытого пламени тлели по краям кострища, издавая тонкое благовоние.
— Салют, аборигены! — крикнул античный герой в направлении палатки. Уставился в щель её брезентовой двери, ожидая появления кого угодно, хоть ещё одной птицы, теперь, желательно, синей. Это он о счастье, что ли, подумал? Хм. Зачем оно ему здесь? Или иная какая символика из трёх цветных птиц пробежала в лучах его мысли?
Там внутри кто-то шелохнулся, задевая борта, но снаружи не показался. Потом, певуче, но с коротким дыханием, оттуда произнеслось одно слово:
— Заххди.
Грузь подошёл, наклонился, опираясь на одно колено, отогнул дверь палатки. Оттуда и впрямь выбежала да быстро улетела синяя птица. Или путнику она померещилась. Но его взгляд невольно проделал движение назад, словно кого-то провожая, а затем воротился назад. Внутри помещения, в углах по диагонали сидели в позе лотоса двое: старик и юноша.
— Присаживайся, чужеземец, в середину, — старик сказал хрипло и раскатисто, будто проворчал, одновременно выпрямляя ноги. Опустил тело с рук на пол.
Грузь покорно вошёл, сел в центре палатки. Оглядел собственную одежонку и задал вопрос:
— А почему вы сочли меня за чужеземца?
— Во-первых, тут, на этой земле никто не живёт в обычном вашем понимании, она для привычного обитания людей непригодна, и по этой одной причине все тут чужеземцы, даже мы с Проней, а во-вторых, достаточно и первого.
Грузю понравилось объяснение старика, вовсе не затрагивающее вид его драпировки, напоминающей иные страны и времена. Старик судил не по одежде, не по происхождению, не по временам, а глядел в корень.
— Верно, верно, я тут новичок, — сказал он, — да земля эта в виде камня появилась недавно, не так ли? Не далее, чем вчера, здесь плескались одинёшенькие волны морские, а от них до тверди земной — все три тысячи миль под водой.
Прохор кончил упражняться в йоге и, выпрямив конечности, улёгся ничком в торце палатки, закрывая собой узкий треугольный входной проём.
— Не-е, — пропел он, — насчёт волн, может быть, правда, что они тут гуляли, а вот про землю-камень — не надо. Старая она, давным-давно была и есть. Непреходящий земля-камень
Афанасий вопросительно поднял брови, но не стал задавать вслух вопросов о вечном камне посередине океана.
— Мы у тебя не спрашиваем, откуда ты, знаем, сказок начитавши, поначалу вот, поешь, — сказал старик, доставая из-под одеяла чугунок с кашей, — и кто ты по происхождению, тоже не любопытствуем. Угощайся, — он вытянул из-за спины термос, — а мы поглядим на тебя, порадуемся гостю. Так, Проня?
— А я и радуюсь, — сказал паренёк.
— И в баньку его своди.
— И в баньку свожу.
Афанасий послушался. Мы ведь знаем, что он давно, как с поезда, не поев, не попив. Даже здешним ручейком не сумел воспользоваться. А если чем полон его организм, так это большим числом острых, сладких, терпких да прочих впечатлений, одним словом — разносолов, выпадающих ему от изобилия стечений обстоятельств, причиной которым служит неведомая нам затея неведомых умов. Грузь сам являл собой один из тех затейливых умов, и о нём нам кое-что известно. Однако тот в данный момент отдыхал, добровольно позволяя организму самостоятельно отдавать предпочтение действию пищеводных и пищеварительных процессов.
(А тем временем)
В доме Грибоедова на углу Невского и Мойки наблюдалось глубокое спокойствие. А окно в середине фасада кто-то заставил высокой ширмой. Видимо, занавеску заклинило непоправимо и навсегда.
ГЛАВА 34. О том, как в городе Ухте встретилось много незнакомых людей и о том, как много, оказывается, есть вещей, их связывающих
На рейсы в Ухту лихорадочного спроса не отмечалось, поэтому, купив билеты прямо в аэропорту за час до вылета, и ещё два часа пролетев, Иван и Леночка приземлились в искомом пространстве. А следственный изолятор или, по слову местных жителей, тюрьму, показал им первый встречный. Это и произошло подле тюрьмы. И первый встречный тотчас же не преминул спросить новых гостей:
— А что, господа, у вас там родственник или знакомый? Знаете, я только сейчас оттуда вышел. В смысле, побывал там в гостях у следователя. Могу вам подсказать, куда обратиться. Там есть очень занятный следователь. Я с ним объяснялся. Вам нужен следователь? Ну, да, сие меня не касается. Но тот, с которым я толковал, хорош. Я просил его познакомить меня с кем-нибудь из недр этого заведения. Он пообещал. Очень милый человек. Я, видите ли, собираю материал для новой книги. Он мгновенно меня понял, даже охотно обещал помочь, вошёл, так сказать, в положение. Ой, простите, я с ходу вас успел заболтать, будто мы давно знакомы.
— Вы писатель, — догадался Иван.
— Меня тут все узнают, вы не один. Я не думал, что стал популярным. Хотя, действительно, меня, по-видимому, многие читают, и заметно — моих книг на прилавках не найти.
— Угу. Вы, случаем, не из Питера? — спросил Иван, одновременно останавливая фонтан писателя.
— Случаем, случаем. Подметили точно. Я там прописан, а больше скитаюсь по командировкам. В Крыму, на Колыме, на Беломорканале, даже в Египте и Месопотамии. Хотя, Вавилон-то нынче Ирак, но там и теперь Вавилон, не правда ли, этот Саддам, ну прямо — Ашшурбанипал какой-нибудь вместе с Навуходоносором.
— Вавилон, Египет, Колыма, Беломорканал, — повторила вдумчиво Леночка, тоже полагая остановить писательский фонтан. Она припомнила последнее двойное чтение Принцевых книг ночью на работе.
— Вы писатель Иодокланников, — она заключила перечень слов.
— Он, он, милочка, я ж говорю, меня все тут узнают.
— И можно будет с вами покалякать? Меня, знаете, занимает история Палестины и всего, вокруг неё связанного, — стала напрашиваться Леночка на знакомство, забыв о своём сюда прибытии, и не обращала внимания на то, что Иван легонько подталкивает её в локоть.
— Со мной всё можно, — ответил писатель.
— Извините, — вставился Иван, — а вам этот хороший следователь пообещал конкретно кого-нибудь найти да представить в качестве будущего вашего героя?
— Нет, но я сам его видел. Преотличный персонаж. Он прошёл мимо меня, когда я поджидал своей очереди. Ну, знаете, настоящий, генетический злоумышленник, просто красавец. Огромный, глазастый, с серьгой, без одного пальца, указательного. Я сразу всё подмечаю, господа.
— Вы с ним успели побеседовать?
— Не удалось. Наверное, завтра.
Иван с Леночкой переглянулись, поняв или пока ещё заподозрив, кто именно произвёл ёмкое впечатление на их первого встречного. Хотя, почему не быть тут множеству людей огромных и глазастых генетических преступников, кто знает, вдруг в этих местах особый климат, условия особые, годящиеся исключительно и специально для тюрьмы, порода исключительная здесь выращивается или заводится. Но догадка прочно засела в обе головы.
— Леночка, давай пока не пойдём в тюрьму, давай сразу в больницу, к Пациевичу.
— К убитому? — испугалась Леночка.
Писатель тоже насторожился.
— А позвольте и мне с вами, — робко молвил он, — вы мне сразу понравились, да потом, как я понял, земляки мы. И, кажется, интересы у нас близки. А?
Леночка мгновенно закивала головой, а Иван смутился.
— Я уверен, я найду тут преотличный материал. Даже, наверное, смогу провести замечательное, хм, писательское расследование. Это для книги вообще, я думаю, было бы основным делом, — продолжал писатель Иодокланников, с аппетитом заглядывая Леночке в глаза, словно в кастрюлю с вот-вот уже готовым наваристым супом.
— Мне вас послало само вдохновение, муза, я уверен, — продолжил он, отводя взгляд к небу, — у меня интуиция. Давайте познакомимся. Иодокланников.
— Лена.
— Иван.
— Преотлично. Вы уже остановились?
— Пока нет.
— Напрасно. Надо сначала устроиться. Первым делом. Особенно в чужом городе. Я по опыту знаю: сколько ведь наездился по свету доброму! А то время пробежит, а оно в чужих местах быстро бежит, хвать, а ночевать негде. Позвольте, я вас провожу в гостиницу, где сам поселился. Она тут недалеко. Ужасная ночлежка. Вы тоже там сумеете устроиться.
— У нас, вообще-то, нет времени, — стала отнекиваться Леночка, чувствуя себя чем-то виноватой перед Иваном, показывала ему возникшую вдруг виноватость искровым взглядом на него, — а может быть, правда, сначала определиться с ночлегом, а?
— Да, — сказал Иван.
Все пошли в гостиницу, которая, действительно, оказалась рядом, «за углом».
Свободные места, как и в самолёте, нашлись без предварительного бронирования, постояльцы оказались довольны. По предложению Леночки зашли в буфет, радуясь тому, что времени почти не потеряли. Теперь много чего успеют. Почти целый день у них впереди.
— Я ни в коем разе не хочу влезать в ваши тайны, — сказал писатель, — поэтому лучше сам кое-что вам расскажу. Надеюсь, вы не опередите меня публикацией, хе-хе…
Тут в буфет вошёл Пётр Васильевич Панчиков.
— О! Пётр Васильевич, — переключился писатель на вошедшего, — присоединяйтесь, пожалуйста, к нашей компании, — и шепнул на ухо Ивану: «следователь». — Мы не станем вам мешать, то есть не будем мучить вас профессиональными делами. Просто посидим, как знакомые.
Панчиков кивнул головой, взял компот с бутербродами, потом отодвинул стул от другого стола, подсел к приглашающим, завершив собой комплектование столика на четверых.
— Прошу прощения, — обратился он к Ивану и Леночке одновременно, то есть, перебегая взглядом с глаз одного в глаза другой с интервалом около секунды, — вы тоже из писательской братии?
— Нет, у нас другой монастырь, — ответил Иван.
— Мы из братии-сестричества научного поприща, — добавила Леночка.
— Учёные, значит. Везёт мне сегодня на учёных, — следователь глотнул компот.
— А скажите, — Леночка осмелела, наверное, после удачи с предыдущей фразой, прогнула спину, рельефно обозначив противоположную ей сторону тела, — вы ведь следователь, да?
Панчиков покосился на Иодокланникова. Тот пожал плечами.
— Вы, наверное, много любопытных историй знаете, — продолжила единственная женщина за столом.
Панчиков молчал. Он был занят оценкой вкусовых качеств напитка и, видимо, скоро оценил, потому что заметно морщился после короткого глотка.
— Это я, Леночка, много историй знаю, — успел ответить за Панчикова Иодокланников, — про следователей в том числе, хе-хе, они все… кроме Петра Васильевича… заядлые зануды, очень скучные люди. У них одно на уме — исхитриться обвинить кого-нибудь в чём-нибудь. Не просто обвинить, а поймать, понимаете, поймать за язык.
— Ну, только при прямой беседе с подозреваемыми, — продолжая морщиться по поводу компота, сказал Панчиков, — но есть ведущая работа — строго аналитическая.
— А не подозреваемые вам попадаются? — спросил Иван, глядя в стакан следователя.
Панчиков подозрительно глянул на вопрошающего учёного и ничего ему не ответил.
Наверное, он вспомнил своё исполкомовское прошлое, где общение с людьми было пропитано чистейшей подозрительностью, правда, со специфическим оттенком — страховочным. Но продолжалась пауза, и он её завершил глубокомысленным взглядом в потолок, одновременно сказав:
— Любой профессионал склонен к подозрениям. Склонность к ним — одна из отличительных черт профессионализма. Вот вы, занимаясь науками, обходитесь без подозрений?
Теперь Иван молчал. Наверное, он не думал о науках, выстроенных вообще на подозрении, а просто вспомнил, что и он в обычной жизни заподозрил Пациевича и, не далеко ходить, совсем недавно без повода заподозрил Иодокланникова. Только ловля себя на подозрительности не вовсе подтверждала её происхождения от профессионализма, она — обычное проявление человеческой слабости. Именно слабости, ибо сила не нуждается в подозрительности.
— Слабость, — Иван завершил и обозначил следующий отрезок тишины.
— Слабость? — переспросил писатель, не оставляя шансов для следующей паузы.
— Да, слабость порождает подозрение.
Иодокланников воскликнул:
— Преотлично. Значит, профессионализм происходит от слабости. Этот, полученный мною, синтез каждого из ваших замечаний достоин внесения в записную книжку.
— Да, глубокая мысль, — со вдохом и расслаблением спины сказала Леночка.
При этом часть волос упала ей на половину лица. Она подчёркнуто женственно, убирая одной рукой волосы с лица и, поддерживая другой рукой всю голову со всеми остальными волосами, продолжила:
— А ведь, правда. Например, все женщины как слабый пол, тоже профессиональны. Даже бывают общества всякие — водителей, географов, угольщиков… и женщин. Профессиональное общество. Потому что женщина — человек-профессионал. Женщина — вообще наглядный пример того, как профессия создаёт самый облик человека. Слабость создаёт. Есть просто человек, сам по себе, а есть человек-женщина, абсолютный профессионал. И тот профессионализм выказан, заметно выявлен в формах её тела. А в складе характера он ещё выразительнее смотрится. Женщина — уже профессия. — Леночка вспомнила параллельный её словам штришок из рассказа о Марии из Магдалы.
— Спасибо за компанию, ребятки, — сказал Панчиков, не допивая компота. Он тоже вспомнил некоторые штришки, но из личной жизни, и внутренне тоже поморщился, — я пойду.
— Извините, пожалуйста, Пётр Васильевич, да? — Леночка решила остановить его.
— Да.
— Говорят, там по одному интересному делу пулю не нашли, верно?
— Есть много дел, по которым не удаётся найти пуль. И простая причина многих неудач в том, что нет необходимости искать подобные предметы.
— Ладно, когда появится повод, мы вам поможем, — сказала Леночка, держа ладонь на груди, постукивала пальчиком по нагрудному карману.
Пётр Васильевич улыбнулся, глядя на Леночкины пальцы и на ту деталь профессионализма, что под ними.
— Идет, я всегда рад вас видеть. Даже без повода, — сказал он. И с нарочитой поспешностью вышел из буфета.
«Зря ты», — глазами показал Леночке Иван. А писатель Иодокланников, подняв брови, отрешённо глядел в окно, выходящее на пустырь, заваленный голыми катушками от кабеля, что-то слабо предвкушал по поводу сбора материалов. Не одни лишь подсобные вещи для книги мерещились ему, но грезилась ит пища для глубоких мыслей. Ему действительно казалось, будто с данной встречей пришло долгожданное везение.
Леночка продолжила постукивать пальчиком по коробку в нагрудном кармане, а мысль её пустилась в области, окружающие белый остров посредине океана.
ГЛАВА 35. О том, как Афанасий наконец-то поел и поспал
Выев горшочек горячей каши, а, затем испив термос ледяного лимонада, Афанасий отвалился на спину. Он как-то сразу измаялся, ему захотелось уснуть.
— И ладно, — сказал Старик, — поспи, тут мягко, тепло, и мух нет.
Афанасий подчинился.
«Интересно, — подумал он, подрёмывая, — а что мне тут покажут во сне? Лепестка ли на энтээсе»?
Он заснул, а старик, приставив палец к губам, шепнул, но всё равно хрипловато и раскатисто:
— Проня, пошли, пусть он отдохнёт, а мы погуляем.
И они выползли из палатки. Кострище перестало дымить, а красная ворона улетела.
— А куда пойдём, а, Старик?
— А на гору.
Неподалёку, на самом деле, возвышалось некое подобие горы, которого Афанасий, увлекшись бегом за птицей, не заметил. Старик впереди, Прохор за ним, на четвереньках забрались до верхушки.
— Хорошо тут, — сказал юноша, потягиваясь и криво задирая вверх руки, по локоть вылезшие из широких рукавов рубахи.
— Только ты сядь. Сидя, оно лучше. Вот так, посидишь на горе, поглядишь в далёкое далеко, оно и душе сразу покойнее делается.
— Ты ж говорил, погуляем.
— А мы гуляем. До горы погуляли, а потом с горы погуляем. Посиди.
— Посидеть и помолчать?
— Лучше помолчать. Всю чуткость жизненных чувств переведи в зрение. Только гляди, больше ничего не делай. Слышь, что я говорю?
— Не слышу.
— Но я же говорю.
— А я не слышу.
— Но я же тебе говорю.
— Не слышу, сам велел только смотреть.
— Ну-ну.
Они сидели, помалкивали. А в то же время Афанасию снился сон.
(А тем временем)
Люди заполнили весь город. Вообще-то, уместно лишь условно назвать городом красивое место, где размещались дома людей. Они тоже с большой степенью условности похожи на дома в обычном понимании. То есть, у них не было стен, пола, потолка. Не было ничего, их ограничивающего. Однако явное ощущение жилища настойчиво присутствовало, хотя неизвестно, чем это оно давало о себе знать. Город лежал на холмах, имеющих затейливую кривизну разновеликих выпуклостей. А домами он обстроен, подобно украшениям себе. Условно домами, как мы успели отметить. Меж собой непохожими. А вот один из них нам нарочно поддался хоть какому описанию. Он состоял из обычных брёвен в два этажа. Нижний и, соответственно, низкий этаж всем видом приглашал прохожих в гости, а верхний и, соответственно, высокий этаж, на который вело причудливое крыльцо, и который у всех был на виду, говорил скорее о некой неприступности, обособленности. Там обитала домашняя тайна.
Грузь бродил по улицам сна, дивясь проявлению фантазии их жителей. Интересно, что с каждого места видны известные пирамиды. Они либо отстояли от города в стороне, либо находились в его центре. Сон не позволял этого уточнить. Хотя о каких улицах мы говорим? Улиц, привычных для Грузя, тут не было, потому что не существовало ничего, напоминающего дороги. В путевых услугах, по-видимому, никто не нуждался. Каждый из людей ходил на открытых пространствах собственным путём, и тот, хранил собственную дорожную тайну. А если здешние люди разговаривали между собой, то уж всегда нараспев. Афанасий вписался в местность естественным образом, ему казалось, будто он видит вообще свой родной город, только вот слишком давно им покинутый.
Солнечный свет ярко озарял ближние пространства с их окрестностями без теней, забегая, между прочим, в широкие окна первого этажа знакомого нам дома, высвечивая там некие намеренные приготовления для самозабвенного веселья, а то и для занятия трудами.
Но в небе при этом столь же ярко светили звёзды. Грузя такое видение не удивляло. Свет солнца и свет звёзд одновременно — правильно. Теней нет — тоже нормально. Число звёзд заметно росло, занимая всё большую и большую поверхность небесной сферы, оставляя лишь незначительные промежутки между собой. Небо превращалось в почти сплошную золотистую завесу.
Потом видение куда-то провалилось, а сохранились маленькие чёрные пятнышки, похожие на кляксы — прозоры между звёздами. Они расширялись и сливались между собой, заполняя всё поле зрения Грузя, в конце концов, обняли всецело его самого чёрной густотой. Он провалился в крепчайший сон и более ничего не различал.
ГЛАВА 36. О том, как Иван и Леночка собирались накрыть Пациевича, а заодно спасти Нестора Геракловича
Пока Иодокланников мечтательно глядел в окно, предвкушая успех в сборе материалов для, наверняка, лучшей будущей книги, Иван глазами намекнул Леночке: надо бы как-нибудь необидно от него отвязаться. Леночка понимающе кивнула головой и, опустив веки, сказала:
— Кхо… господин писатель… кху, простите… хотя, я думаю, это неудобно…
— Со мной всё удобно, пожалуйста, не утруждайте себя излишней обходительностью.
— Можно, я вам свидание назначу? Ну, скажем, сегодня, часа через два, здесь же, в буфете.
— Какие проблемы? Конечно. Я очень даже рад.
— Спасибо. Мне стало удобно. Тогда я пойду, отдохну немного. Иван, ты меня проводишь до номера?
— Ладно, провожу. И тоже займусь кое-чем. Надо обдумать предложение уважаемого писателя о сотрудничестве. Я попробую прикинуть, чем в меру собственных способностей смогу быть полезным в неожиданных для меня делах. А впрочем, позже, если, конечно, Леночка не возражает, мы все втроём встретимся. В буфете или ещё где, обсудим разные вероятные, а то и невероятные решения. Годится?
— Преотлично. А я займусь пока записной книжкой.
Иван и Леночка вышли из буфета, быстро покинув гостиницу, направляясь в сторону больницы, притом не забыли поздравить друг друга с удачным трюком избавления от писателя.
(Вскоре после того)
Таким уж везучим у них оказался день. К Пациевичу они проникли без особых усилий. Сам визит упростился тем, что больной случился ходящим. Он прохаживался по холлу, смотрел телевизор. Там шла передача по поводу спорных островов в Тихом океане. В момент появления в холле наших удачливых героев японцы что-то убедительно вкручивали из телевизора насчёт личных понятий о справедливости. Пациевич ходил да усмехался. Правда, видна была только половина его усмешки, вторую половину скрывала пышная повязка, обнимающая голову. В области уха она красовалась ещё значительно пышнее.
Раньше они между собой, может быть, не встречались. А если попадались друг дружке, то Пациевич всё равно их не узнал. Но Иван сразу догадался: перед ним именно Пациевич, несмотря на повязку, скрывающую его пол-лица. Вернее, сама повязка помогла ему догадаться. Предыдущая догадка, связанная с пулей на далёком острове в Тихом океане, слилась с теперешней, по случаю повязанной головы больного, и порождала мгновенно затвердевающую уверенность.
— Разрешите вас отвлечь от телевизора на одну-две минутки, — ласково обратилась к больному Леночка в момент, когда Иван глазами, вместе с еле заметным утвердительным покачиванием головы обратил её внимание на ходящего телезрителя.
— Да, пожалуйста, — притворно слабым голосом ответил больной, встал к экрану спиной, продолжая одним ухом слушать текст интересующей его передачи.
— Когда Нестор в вас выстрелил, ваш аппарат ещё действовал? — прямо, «быка за рога» спросил Иван.
Пациевич не только не вздрогнул, но вообще не отреагировал на слова пришельца, ни эмоциями, ни звуками.
На экране телевизора в то же время всей неприступной величиной двигался один из Курильских островов. Пациевич оглянулся на экран, потом быстро взглянул на Ивана. И, похоже, случилось положение, подобное сцене в мастерской, когда Пациевич оказался между Нестором и дырой проницателезатора, а теперь между Иваном и телевизором с островом. Некий импульс памяти на мгновенье оттенился в его взгляде, что не осталось незамеченным для пытливого, догадливого взгляда Ивана. Прозорливому испытателю было достаточно этой тени.
— Спасибо, — сказал он.
— А вы кто? Почему задаёте странные вопросы? — запоздало отреагировал-таки больной тихим, но не без раздражения голосом.
— Мы коллеги Афанасия, работаем вместе.
— А. Вы тоже хотите, чтоб я вернул вам вашего лидера из вами же придуманной земли. Но теперь совсем не получится. Теперь… меня подлечат и начнут крутить такое следствие, что Нестор и Афанасий окажутся на самых второстепенных ролях. Следователь-то, я слышал, уже здесь, Нестора пытал. И мастерская опечатана.
Леночка глядела через плечо Пациевича на экран телевизора и представляла, как пуля из нагана Нестора, прошивая ухо чуть повыше этого плеча, влетает в экран. В тот же момент телевизионная панорама острова завершилась, на экране появилось лицо нашего чиновника, доказывающего правоту нашего же суверенитета над спорными островами.
— Нет, мы больше о Несторе беспокоимся, — тоже тихо, как и Пациевич, с интонацией похожей на его, сказала коллега Грузя.
— Угу, если аппарат работал, то пуля улетела на объект, — сказал другой сотрудник Афанасия.
— Угу, а если на том объекте кто-нибудь пулю, раз, нашёл? — спросила первая коллега.
— Угу, — сказал второй коллега.
— Да бросьте вы, ребята, какой объект? Какая пуля? — вопросом ответил Пациевич.
— Ну, извините, мы вас беспокоить больше не будем.
— И стрелять. Боже, упаси.
— И передача ваша ещё не кончилась, сейчас самое интересное начнётся.
— Выздоравливайте.
Иван с Леночкой, говоря эти слова, проходили мимо телевизора, в котором снова показался остров, но другой и теперь с высоты птичьего полёта. Пациевич проводил взглядом внезапных посетителей, продолжил усмехаться. Но он не был уверен, над чем именно теперь усмехается — по-прежнему над передачей или уже над посетителями.
(Вскоре после того)
— Что же, ты уверен в траектории пули? Аппарат действительно работал тогда?
— Да. Он взглядом мне о том сказал. Сомнений нет.
— А теперь? Что нам делать?
— Пока не знаю. Со следователем мы с тобой познакомились. Про пулю ты ему намекнула. Остаётся одно. Если мы хотим накрыть Пациевича, то пуля пусть работает. Только затею нашу надо правильно выстроить.
— А если не хотим?
— Тогда уедем домой. Нам ведь всё ясно, а следствие пусть разбирается само. Накроем мы Пациевича или не накроем, а Нестор своё отсидит. Ухо останется с дыркой, а Нестор с револьвером. И, наверняка, были свидетели выстрела.
— Тогда надо немедленно выручать Нестора. Права наша Раздавитовна. Такое делать существеннее, чем накрывать Пациевича.
— Да, оно важнее.
— Но вот, хоть ты самый умный у нас, а не заметил исчезновения целого человека, — Леночка округлила глаза.
— Принцева, — догадался Иван.
— Да, его. Они же с Нестором всегда вместе. Ты хоть один случай помнишь, чтобы Нестор появился без Принцева?
— Нестора без Принцева помню, а вот Принцева без Нестора — никогда. Только раньше я внимания не обращал. Что если его без Нестора вообще не может никогда существовать. Вдруг, он — его тень, и отдельно от него превращается в невидимку, — Иван попробовал пошутить.
— Или в сон, — рассмеялась Леночка, — и отдельно от него просто улетучивается. Значит, есть ещё тайна Принцева. Это ведь тайна, правда?
— Есть.
— Ты о ней ничего не знаешь? Ты в неё не посвящён?
— Тёмная она, Леночка, тёмная. Надо самому стать тенью, чтобы посвятиться ею. Иначе она просто исчезнет, как тьма при включении света.
— Значит, лишь светлой тайной можно посвятиться, а тёмной — поглотиться, — подытожила Леночка.
— Да, точно сказано.
— Будем искать Принцева, а тайну его раскрывать нам не надо. А?
— Будем, — Иван проявил в голосе твёрдость.
— Ночью?
— Ночью тоже. Он уже видится мной. Обретает черты.
— В каком образе видится? Нет, я сама скажу. Вместе с Нестором-учёным он вроде учёный, а вместе с ним же, но в роли импровизированного злоумышленника, он тоже злоумышленник. Он повторяет поведение Нестора, но с перегибами. Его своеобычность состоит в перегибах поведения Нестора. Он собой оттеняет поступки своего напарника. Неправда?
— Предполагать, я думаю, можно. А вот настаивать на том — навряд ли.
— Да? Но и в твоём воображении он обретает какие-то черты. Сам ведь сказал, что он видится тобой.
— Пока слишком обобщённо. А всё конкретное настраивает на подозрения. Хм, как у следователя.
— У меня такое впечатление, словно мы стали настоящими сыщиками, — Леночка явно сожалела о том.
— Учёный везде учёный. Он сыщик и есть — исследователь.
— Ах-ах-ах. Как много нам нужно: Пациевича накрыть, Принцева найти, Нестора Геракловича, родненького, спасать.
— С писателем балакать.
— Писатель теперь пусть немного подождёт. Иван, ты обязан закинуть Нестора куда-нибудь в безопасное место. Меня закинул, и его, а? Правда, он потяжелее будет, — Леночка усмехнулась, но не обидно.
— Так просто, нет. Не выйдет. И потом, нужен контакт.
— Всё-таки, ну, всё-таки. Мог бы ты его забросить в карту? Ну, придумай способ этого розыгрыша, Иван.
— Карта далеко. Но я, кажется, придумал. Желательно, чтоб всё получилось безупречно, чтобы каждая цепочка выполнила назначенную работу без помех. И, знаешь, ты в нашем спектакле сыграешь почти главную роль. Похоже, писатель Иодокланников нам поможет, сам того не зная. Одним словом, не бросай писателя, а наоборот, пригрей его. Есть ещё запасной вариант. О нём Нестор лучше нас знает. Он же массой занимается, энергией давления. Если он использует приём трансформации давления, то сумеет самим собой перемещаться в любой материи: в воде, воздухе, даже в твёрдом веществе. Давлением пронизана вся вселенная. Его надо лишь перенаправить в нужную сторону, — Иван снова говорил с уверенностью, будто он явился соразработчиком оригинальной теории, видел её подтверждение в действии. Впрочем, почему бы нет? Он, как мы знаем, работает одновременно во всех отделах института, всюду вносит недостающую умную лепту.
Леночка хотела тут же выспросить у Ивана о подробностях его намерения, но, взглянув на его лицо, она увидела там редчайшую, ему почти несвойственную маску неприступности. Пришлось ей просто покориться не высказанной им придумке, не докучать умнице лишними вопросами.
ГЛАВА 37. О том, как Нестор готовится написать настоящую сенсацию
Нестор пытался вспомнить тот крошечный эпизод, когда он в Пациевичеву гляделку приметил Афанасия. То есть, доподлинно ли там был Афанасий и, взаправду ли он сидел на белом географическом пятне в Тихом океане к югу от островов Россиян, где Пациевич ворует водку? А если правда, то, батюшки мои, картинка проступает выдающимся показом. Нет — потрясающим. Нет, нет, нет, никто ещё в такой театр не ходил никогда.
«Ладно, — подумал он, — если уж столь остроумно раскрутился наш сюжет, я ужо им, таким, сяким хватателям-арестателям отпишу, я им хорошо отпишу. Давно хотел настрочить. Нацарапаю всяким арестателям-не-аристотелям, следователям с их апологетским проводницко-кондукторским умишком, кукарекушечки-петрушечки. Они у меня все остановки знать будут, расписание своё заучат наизусть, как стишки. Я им такой график сейчас тут распишу, они у меня потанцуют — вона бумаги сколько». Он придвинул к себе всю стопку, выданную следователем, с любовью взглянул на первый лист с первой фразой о начале русской земли.
— Поехали, — сказал он вслух. А надзиратель тут же открыл форточку в двери, показал в ней синеватое лицо, подпорченное оспинами или прыщами.
— Поехали, — пристально глядя на портрет неизвестного в рамочке, повторил Нестор-писатель.
— Езжай, езжай, но далеко не уедешь, — сказал надзирательский портрет. Форточка с шумом затворилась, пару-тройку раз лязгнув на прощание.
ГЛАВА 38. О тройственном заговоре
Вскоре все три договаривающиеся стороны снова встретились в буфете. Правда, в нём уже давно сидели писатель с Леночкой. У них происходило свидание, назначенное часа два тому назад. Они проводили его, похоже, не без веселья.
— Приятно побеседовали? — спросил Иван одновременно Леночку и Иодокланникова, при этом глядя в основном на стол, сервированный лучшими яствами города Ухты.
— Ты можешь продолжить с нами, — сказала Леночка, ухватив его взгляд. — Садись. — Она дотронулась до свободного стула, пододвинула к нему свободный бокал и тарелку, но с горкой фруктов.
— Вы, наверное, принесли с собой привлекательные предложения, — сказал писатель, доставал записную книжку из широкого и глубокого бокового кармана то ли долгополого пиджака, то ли короткого пальтишка, одновременно вливая в бокал Афанасия итальянское шампанское.
— Да, принёс. Вы очень даже проницательны.
— Такова моя профессия, увы.
— Слабость, — добавила Леночка.
Иван усмехнулся.
— Вы днём, помнится, между прочим, обмолвились о некоем писательском расследовании, — обратился он снова к Иодокланникову, причмокивая губами после глотка шампанского. — Так вот, я предлагаю вам свою помощь в нелёгком творческом деле. У меня даже появился простецкий набросок плана. Вернее, представление о действии.
— Замечательно. Я надеюсь, что и моя очаровательная собеседница будет участницей?
— Обязательно. Более того, у неё будет заглавная роль. Она у нас будет звездой.
— Ну, Иван, я не ожидала такой крутой карьеры.
— А вот поглядим.
И трое заговорщиков по наброску Ивана составили, по их мнению, достойно чёткий план действий. Иодокланников не пытал приобретённых друзей об их основной цели операции. Он ведь был человеком интеллигентным, довольствовался той ролью, которая вполне умещалась в его собственную цель.
ГЛАВА 39. О роковой встрече Нестора с Иодокланниковым
Писатель Иодокланников, опередив многих людей, интересующихся Нестором, появился в его камере.
— Ещё одно последнее сказанье… — сидя на кроватке, бурчал Полителипаракоймоменакис, — о, новый следователь, — тут же переключился он, увидев гостя.
— Да, своего рода, следователь, но только не новый, хе-хе.
— Видно, что немолодой.
— Вы позволите поспрошать у вас кое о чём?
— А я уже вам ответил. Вот, — Нестор дописал завершающую фразу: «в том есть истина». Отдалив этот последний лист от глаз на расстояние вытянутых рук, он удовлетворённо прищурился, а затем аккуратно вставил его на место, протянул посетителю всю пачку бумаги, выданную ему Панчиковым. Там всё, до последнего листочка исписано значительно более мелким почерком, чем первая фраза на лицевой странице.
Листы бумаги изрядно поизмялись, было видно, что использованы они с обеих сторон.
Иодокланников взял рукопись, пробежался взглядом по верху пачки с недоумением.
— Я что-то не пойму, — сказал он, исподлобья глядя на Нестора, — тут не совсем по-русски. Буквы непонятные встречаются. Почерк такой, что ли? Оттого всех слов не разобрать.
— А вот не правы вы… Вы. Хоть и следователь. Тут именно по-русски. Знаете, Кирилл и Мефодий, когда придумывали славянскую азбуку, не совсем прониклись в наш звук, потому они одну букву пропустили, хотя насовали туда своих греческих букв излишек. Они забыли букву «Ст». Ну, вы, наверное, образованный, у вас вид вполне подходящий тому, что можно вправду предположить маломальскую образованность, знаете, что в греческом алфавите имеются буквы «кси» и «пси». Но это в их языке звукосочетания такие часто встречаются, в греческом. А в славянской азбуке им делать нечего, у нас редко такое встретишь. Но они к нам вставили ненужные буквы, а вот настоящего подобного, тоже двойного звука, но славянского — не заметили, буквы для него не придумали. Для звука «Ст». Для очень даже непростого звука. Он в некотором роде — основа. Не зря его сочетание в азбуке рядышком стоит. Помните, «О», «Пэ», «Рэ», «Сэ», «Тэ»? Сэ-тэ. Да. Вот я и сочинил для хорошего звука хорошую букву, завершил великий труд святителей. Ещё мягкие согласные и двойные гласные надо бы подправить. Но потом. Потом, в другой подходящий для того момент.
— Угу. Ну… Надо привыкнуть.
— А вы забирайте, привыкайте. Ну, а я, давайте договоримся, посплю, а? Люди спали как люди, а я писал. Всё с самого начала, по велению вашего вчерашнего коллеги-проводника, извините, следователя.
— Но я хотел с вами побеседовать. У меня даже составлен конспект последовательных вопросов.
— А вот когда вы меня в свой кабинетик в свой последовательный разочек вызовите, там как раз побеседуем. У следователя и последовательно. А сейчас — нет. Сил у меня нет. Глаза слипаются. Поймите же, человек, можно сказать, умучился, трудился, истину искал. Ну. Мы ведь уже договорились, я отдохну, а?
Иодокланникову пришлось уступить натиску искателя истины, он вышел, зажав рукопись подмышкой, внутри свободного верхнего одеяния.
(Вскоре после того)
На улице писателя поджидала женская часть сообщников.
— Быстренько вы обернулись.
— Он сунул мне какое-то рукописное сочинение и выставил.
— Следователь?
— Да нет, наоборот, подследственный. Мне Пётр Васильевич разрешил пройти прямо в камеру, потому что у него самого не было времени снимать его бесполезные показания. Он занялся ещё одним новым делом. Он сказал, что у него есть слишком даже неотложное дело, покруче и более раскрываемое, чем наше. Вот я оказался с арестантом один на один.
— Значит, он и есть. Он, он. Тот самый, тот наш достопочтенный «дорогостоящий телохранитель или стерегущий драгоценные сны» (беглый перевод фамилии Нестора с греческого на русский ). Точно. Его повадки.
— Да, но он принял меня за следователя и, думается мне, эта рукопись — его письменные показания, — сказал писатель, не требуя уточнить, о каком там телохранителе идёт речь, а также кому и где снятся драгоценные сны.
«Ну, точно, абсолютный Нестор, ха-ха-ха», — ещё более утвердительно подумала про себя Леночка.
— Ладно, — сказала она вслух с ноткой уверенности в голосе, — будем надеяться, что нам даже повезло: мы возьмём, почитаем его откровения. А потом вы извинитесь перед Петром Васильевичем, отдадите рукопись.
— А, знаете, мне самому любопытно. Только слишком много тут всего написано.
ГЛАВА 40. О том, как Пётр Васильевич запараллеливает дела
Панчиков вдруг вспомнил телефонный разговор с дочкой о её полёте неизвестно куда. А потом все ночные видения во сне предстали перед ним ясно, свежо. Пусть они были не слишком явные, то есть произошедшие не наяву, но тоже события. И любопытно — ведь впрямь удивительно связанными оказались между собой происшествия тут и там. Линии связи незаметны, однако их присутствие ощущается почти несомненно.
«И названия городов сходятся», — подумал он.
«Она здесь, — Пётр Васильевич быстро свыкался с этой мыслью, — пускай, то был сон, где указывалось наименование того же города. Но кто его знает, сны бывают и вещими», — глаза устремили пытливый взгляд вверх, будто искали там ещё пока невидимое дополнение для без того очевидного резюме.
Теперь неожиданно появилось у него новое, параллельное дело, оно оказалось чисто сыскным: найти свою дочку в многотысячном городе. Вот ведь что получается: то он оказался без причины круглым бездельником, хоть вынужденным, а то — вон, сколько подвернулось возможностей проверить себя в новой, но позабытой старой профессии.
Панчиков сразу же счёл возникшее дело основным, стал припоминать эффективные приёмы розыскной работы. Припомнил. Или вовсе заново придумал. Его уже вело творческое вдохновение. Действительно, скука им прорывается легко. Теперь она же будет двигать его в нужном направлении.
ГЛАВА 41. О коллективном чтении сенсационной рукописи Нестора
Листы рукописи переходили из рук в руки. Первым читал Иодокланников. Он работал профессионально быстро, успевая ещё что-то записывать в блокнот и покусывать карандаш. Затем — Леночка. Замыкал экспертизу Иван. Леночка читала медленно, одновременно подолгу и задумчиво исследовала пространство поверх себя, опускала руки с листом бумаги долу, как бы давая себе отдохнуть от тяжести написанного. Оттого Ивану доставалось забегать при чтении вперёд. Он брал очередные листы из стопки, прочитанной писателем, опуская то, что продолжала прочитывать или просто задерживать предыдущая читательница. Каждый в разный момент хмыкал, дёргал головой, подражал задумчивому Леночкиному исследованию горнего пространства, заглядывал в глаза другому читателю, постукивал пальцами по деревянным поверхностям попадающейся под руку мебели. Иногда приходилось потягиваться или только прогибать спину, а иногда вставать на ноги. Чаще всех поднимался Иван. Такое движение происходило в те моменты, когда ему в чтении надоедало забегать вперёд, он дожидался предыдущего листочка из рук Леночки. Потом вовсе перестал садиться.
Комната, где происходило действо, принадлежала ещё одному, четвёртому лицу, но оно чтением не занималось, а находилось на кухне в занятиях более полезным трудом.
— Можете освободить стол, — раздался голос оттуда, со стороны кухни, — через минутку будет свежий чай разных сортов.
А ко времени чаепития лишь одна Леночка заканчивала чтение. На край стола не слишком аккуратно складывались отдельные страницы без особой последовательности. Там образовалась пухлая стопка с растопыренными во все стороны углами. Некоторые манускрипты всё же упали на пол, незамеченными, и мы кой-какие словечки там полюбопытствуем прочесть. Издалека. Всего четыре листочка, исписанные с обеих сторон, однако нам удастся прочитать только одну сторону. Переворачивать некому.
Кой-какие словечки, прочитанные нами на полу, в оригинальном изложении
(По-видимому, один из первых листочков).
С чего всё началось. Началось-то всё как раз из ничего. На то оно и начало. Если бы оно началось с чего-то, значит это чего-то в свою очередь должно с чего-то начаться. А то — ещё с чего-то. И так далее, то е;ь, глубже (звукосочетания «ст» у Нестора написаны особой им придуманной буквой; она похожа на перевёрнутую «Т»). Начало, причина, — один чёрт. Они должны ;аться из ничего. Это доказано нашей повседневно;ью. Ведь всегда причина возникает вдруг, и — пошло-поехало. Заколебалось всё вокруг. А я напишу о начале, но о другом. Не о начале бытия, из качения которого образуются формы, а о начале по;упков. По;упки наши тоже — следы колебаний, но уже наших чув;в. Начало у них — чув;во. Оно тоже ;ановятся из ничего. Тоже доказано. Вдруг возникает чув;во ни с того, ни с сего, и понеслось. По;упки под;ать геометрии: вертикальные, то е;ь, возвышенные, и горизонтальные, то е;ь, низменные, широкие и узкие, тонкие и тол;ые, о;рые и тупые, округлые и прямолинейные, открытые и замкнутые, долгие и короткие, параллельные, то е;ь, согласные, и перпендикулярные, то е;ь, проте;ные. Когда отношения в вибрации чи;ые, без о;атка, красивые, золотые, одним словом, тогда формы и по;упки тоже золотые. Музыка, одним словом. А если уродливо;ь вдруг закрадётся в ;ан колебаний, то формы и по;упки пере;ают быть красивыми. Тогда начинаются всяческие пре;упления. Диссонанс. Да что я вам тут ра;олкоываю? Вы же следователи, проводники, посред;венно;ь. Вам такого никогда не по;ичь...
(Вверх ногами, читать не очень удобно, поэтому выкладываем лишь фрагмент)
Лично;ь — вот оплот. А она непро;а. В ней, по меньшей мере, три её штуки. Лично;ей, то бишь. Ха-ха, матрёшка, понимаете ли, интересненькая. Лично;ь, она е;ь рождена от про;ран;ва, это раз, она же происходит от времени, это два, по;оянно изменяется от чув;в, это три. Чув;веная лично;ь здесь совершенно особенная. О ней первостепенная речь. Она проявляется как бы дыханием соб;венной точки притяжения. Распро;раняется по всем возможным направлениям. Она-то и проявляется по;упками лично;и в про;ран;венном и временном образе. То е;ь, — в сча;ии да ;радании. Вот где по;упки зарыты. Чув;венная лично;ь суще;вует, покуда е;ь дыхание этого чув;ва. Дыхание, вибрация, колыхание, колебание, качение, — оно всё едино, оно — трепет суще;вования. Аминь. Опрометчивые по;упки происходят тогда, когда это самое дыхание чув;венной лично;и поперхнулось. Да что там говорить — оно по;оянно кашляет, оттого по;упки всегда опрометчивы…
(Чернила плохо легли. Много клякс)
Вы даже не знаете, чем является ночь. Темень, то е;ь. А она и е;ь время ваше. Всё, что ;роится во времени, осуще;вляется в ночи. Время — одна сплошная ночь. «Был вечер и было утро, — день один». Это в Библии написано о времени, которое ;ало от ночи. Оно окутывает вас запутанным клубком, тянет вас куда-то за ниточку без спросу, будто слепца от рождения. Вы разве не ощущали никогда, что живёте в потёмках? Разве не произносите вы чаще всего слова: не знаю, что будет. Или: нам не дано предугадать. И так далее, и тому подобное. Потёмки бытия — оно и е;ь обыденная жизнь во времени. Нет, вы планируете, вы рассчитываете, вы надеетесь. Проливаете этакий свет наперёд той ниточки, за которую вас тянет время без единой о;ановки. Вы следуете за ней, потому что вы — следователи. Или вы, так сказать, анализируете прои;екшее, даёте оценку, тоже вроде бы пытаетесь получить отблеск того, что сзади, что спряталось в запутанно;ях клубка. Следуете по следам. ;упаете по ;упам. А время смеётся над вами да от;ёгивает оплеухи. Оно либо спутает ваши планы и расчёты, за;опорит, обогнёт вашу надежду на крутом повороте, либо настолько закрутит всё прошлое, что и чёрт не разберёт. Ночь, одним словом. А порой подкинет вам на пути какой-нибудь пу;ячок для радо;и вашей. Так, поиздеваться чтобы. У неё нет ни ;ыда, ни сове;и. Вот Бог и назвал тьму ночью, да запихал туда все ваши по;упки. Сами знаете, каковы они у вас…
(Наверное, последняя страничка, потому что исписана более мелким почерком. Но лежит боком. Ничего. Голову тоже склоним набок)
…В преданиях многих народов сохранилось изве;ие о суще;вовании ;раны, где не заходит солнце. О ней помнят европейцы на западе, индусы на во;оке. ;рану ту помещают на высоком севере, но там тепло, люди там живут в добре и веселии. Почему солнце не заходит в той ;ране, мы не знаем. Вероятно;ей много. Е;ь самое примитивное: за полярным кругом летом, дей;вительно, солнце не заходит. Но то — летом. А ведь предание говорит о вообще незаходящем солнце. Получается, что физика и а;рономия тут не приживаются. Е;ь другие версии, не примитивные, но слишком поэтические или сказочные. Там всегда полдень, потому что люди живут в добре. Но я скажу вам по секрету. Не слишком уж на крайнем севере суще;вовала та земля. Конкретно — на 58-й параллели. Это северная золотая параллель. Именно там все формы, создаваемые бесконечно бы;рыми колебаниями геометрической точки, и по;упки, создаваемые бесконечно бы;рыми колебаниями людских чув;в соотносятся в вибрации своей чи;о, без о;атка, красиво, золотые они там, поэтому и присут;вует вечный полдень с вечным весельем. Там было на;оящее начало, от которого пошла е;ь русская земля. Но исчезла та с;рана, не о;авив по себе никакой и;ории.
А в седую с;арину та мифическая земля располагалась в районе 32 градусов северной широты. Это южная золотая параллель. Изве;но, что она исчезла давным-давно. Ещё ищут некую Атлантиду, тоже мифическую ;рану, за Гибралтаровыми ;олбами, на дне, а найти не могут. Правильно — и не найдут. Да и искать не надо, поскольку она совершенно тут ни при чём. О;ались они только в памяти, в мечтах, а в и;ории следов не имеют. Это понятно: про;ое событие, полуденное — не замечается.
А вообще-то я вам доложу вот что: на;оящее Ме;о, давшее начало описанному мной его мифическому подобию, появилось на ВО;ОКЕ. Тоже в районе 32 градусов северной широты. Это вообще было в самом начале, когда людей-то жило всего ничего — раз, два и обчёлся…
Далее слова густо зачёркнуты, а над ними написано:
«Звукосочетание СТ, которому дана буква ; это и е;ь символ сущно;и. Её начертание символизирует восхождение, во;ок.
Не;ор».
(Между прочим)
Однако придётся закончить наше тайное чтение. И комментарий почти нет возможности вставить. Не проглядеть бы дальнейшие детали происходящего события с оригинальными поступками наших героев. Лишь заметим кое-что. Нестор знает жизнь человечества не понаслышке и не поначитке. У него личное к тому отношение. Сформированное, отточенное. А о его исследовании мотивов собственного преступления мы ничего не прочитали. Жаль. Даже не знаем, есть ли в стопке хоть один листочек с научным обоснованием его поведения по отношению к Пациевичу. Общие соображения довольно ясно очерчены, а по данному случаю прочитанные нами фрагменты документов умалчивают. Можем только предположить, что на самом деле как раз именно его «чувственная» личность при написании сего документа всё время покашливала, покашливала, да выдала вообще некий спазм. Или… Нет, уже вроде бы совсем пропали обстоятельства для обсуждения рукописи, вместе с её автором, потому что вот хозяйка не без торжественности входит в комнату.
(Далее)
Шагов ее никто не слышит, но легкое дребезжание чайной посуды на передвижном столике привлекает внимание наших читателей к раскрытому дверному проёму. А там, словно в багетной раме, образовалась картина с непросохшими красками. Молоденькая девушка, сжав губы кружочком, улыбается в нос так, что этот самый нос и его ближайшее окружение покрыты маленькими острыми морщинками, коим отзываются другие, искристые морщинки, идущие от уголков глаз. Перед ней — низенький двухэтажный столик на колёсиках. Верхний этаж занимают подрагивающие голубые чашки на беленьких блюдечках тонкого фарфора, там же едва заметно скользит по поверхности массивная лиловая стеклянная конфетница, полная разноцветных предметов своего назначения, а на нижнем этаже уверено покоятся чайники, штуки три или четыре, металлические и фарфоровые. От всего представленного портрета с натюрмортом веет природным теплом. Так что нам теперь не до листочков, ни отдельных на полу, ни в стопке на столе, тем более что хозяйка успела как раз выйти из рамы, приблизиться к месту заседания наших героев. Увидев упавшие бумажки, она подобрала их, положила на возвышающийся рядом подоконник — в самый раз между горшками с диковинными комнатными растениями. Скажем в скобках, что лишь в наших краях они считаются комнатными, а на иных континентах — растут себе вольно по солнечным долинам и тёплым склонам холмов.
Леночка, стоящая у подоконника, добавила к листам, поднятым с пола, свои: прочитанные и непрочитанные фрагменты показаний узника Ухтинского следственного изолятора. А потом она взглянула в окно. Её взгляд скользил по немытым окнам противоположного дома сверху вниз, не стараясь что-либо в них разглядеть. А затем он вовсе упал на слегка благоустроенную землю без особого внимания. В тот же час именно там, в самом низу, на разбитом асфальтовом покрытии земли оказался Пётр Васильевич Панчиков, тут же начав шарить пытливым взором по крупнопанельному фасаду, где лишь единственно заметной деталью было наше окно с Леночкой за ним.
— Кажется, появляется ещё один любитель чая, — сказала она, глядя на готовую сервировку стола с неровной стопкой рукописи Нестора во главе. сосчитывала чашки поимённо, в соответствии с носителями этих имён. Носители также рассматривали содержимое стола с не меньшим интересом, чем при чтении записок Полителипаракоймоменакиса. Чашек было ровно столько же. Это пока, на малый срок число их соответствовало количеству носителей имён. Однако скоро, наверное, приведётся ещё раз сходить на кухню за недостающей посудой для нового посетителя. Но одного ли? Не знаем. Кто-нибудь ещё возьмёт да переступит порог…
ГЛАВА 42. О том, как всё смешалось в одном из ухтинских домов
Стук в дверь раздался тогда, когда хозяйка подняла с нижнего этажа передвижного столика чайник с кипятком.
— Точно. — Это Леночка подтвердила недавнее предположение, граничащее с предсказанием.
— Кто бы это мог быть? — проговорила хозяйка почему-то шёпотом, ставя чайник на стол, да как-то не очень ловко — задела им край стола.
Чайник накренился, уронил крышку с себя. И вылил на стопку Несторовой бумаги почти половину содержимого.
— Ой, что я наделала!
Кипяток быстро просочился в кипу. Её уже не спасти. Иодокланников пытался, правда, это сделать, но только обжёгся и ускорил процесс промокания всей необычайной повести.
Стук повторился. Хозяйка избавилась от полегчавшего чайника, который горячим дыханием, свободным от крышки, до боли жёг её руку, то есть просто разжала пальцы, уронив его на пол. Пошла к двери.
— Ой, папка! Ты? Из-за тебя, значит, я испортила чьё-то сочинение.
— Привет, Наденька, — Пётр Васильевич излучал радость всеми деталями лица, на миг откинув с него профессиональное одеяние.
— Проходи, проходи, мы как раз собирались чаю попить, познакомьтесь пока. — Наденька подняла чайник, бегом скрылась на кухне.
— Здрасьте, — низко кланяясь и делая «фермата» на звуке «сь», произнёс Панчиков, увидев знакомые всё лица, — а во мне, я вижу, растёт уверенность в том, что не одна единственная моя персона является тут следователем. И не самым лучшим следователем, коль уж столько честного народа (и, наверное, уважаемого) меня опередило.
Все присутствующие в комнате лица улыбались одинаковой улыбкой смущения вместе удивлением. Мимика, физиономии в целом, вообще их фигуры на минутку-другую подзастыли в неподвижности.
— Вот вам образец настоящей судьбы, — первым сокрушая перерыв, сказал Иодокланников, продолжая задерживать на лице прежнюю улыбку, сопровождал движение губ косящим взглядом на свои ноги, стоящие в центре небольшой лужицы.
— Не думал, что до того вас напугаю, — заметив направление взгляда писателя, сказал следователь.
Иодокланников переступил на сухое место, открыв взору вновь пришедшего посетителя стол, с которого капал бывший кипяток.
— А, вот какое дело ты имела в виду под порчей, — сказал Панчиков в сторону кухни, подошёл к столу неравными шагами, стараясь не вступить на мокрые места пола.
Он приподнял один листок. Бумага успела остыть, пальцев не обжигала, хоть от неё ещё исходил пар.
— Да, слов не разобрать, каша сплошная. Мудрёная была бы задачка для экспертизы, если бы сей документик оказался относящимся к непростому, запутанному делу. Непростому и запутанному. Так что вы там насчёт судьбы?
Иодокланников, будучи сбитым с широкомасштабной мысли, сначала пошлым подобием шутки, а потом никчёмными узкопрофессиональными замечаниями Панчикова, сразу расхотел распространяться о судьбе. Отошёл к подоконнику, где, оттопырив нижнюю губу, мелко, почти дрожью потряхивая головой, с нежностью глядел на уцелевшие между горшками тощие остатки плодов вдохновения Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса в его бессонную ночь и в его же звёздный час.
Вошла Наденька с чашкой иного фасона, чем недавно так торжественно въезжающая сюда посуда на верхнем этаже столика. Новая чашка была глиняной, крупной, с толстой ручкой, но не без изысканного изящества, свойственного толстякам.
— Вот видите, как меня угораздило, а? Сама же напросилась, сама привела вас сюда, сама же всё вам испортила.
— А что сварилось в кипятке? Ваш новый роман-исследование? — спросил писателя Панчиков, повернув голову к окну, — но странно, правда? Я считал, например, будто современные писатели давно пользуются пишущими машинками или всякой там оргтехникой, а тут — простая перьевая ручка. Архаизм какой-то, — следователь мерил взглядом одежду писателя, одновременно медленно поворачивал лицо против часовой стрелки, — да и одёжка у вас, вроде несовременная. На вас что, сюртук, камзол или лапсердак какой?
— Это судьба, — сказал Иодокланников, возвращаясь мыслями к первоначальному, хоть неясному открытию, упираясь разведёнными руками в простенки окна.
Он, в общем-то, не пробовал оценивать словесной издевки следователя. Он её попросту не воспринимал сквозь густой каркас переплетений сюжетных линий, выстраиваемых внутри творческого воображения, где мерцали живописные картины и шуршали художественные звуки.
— Папа, но как ты меня отыскал? И вообще — ты здесь. Кто из нас теперь во сне? Может быть, ты на работу сюда приехал устраиваться после… после, ну, не буду тебя расстраивать, — Наденька на вытянутой руке ставила чайник с новым кипятком на передвижной столик.
— Уже устроился, дочка. В данный момент я именно есть на работе. Я следователь по делу об инциденте в мастерской твоего патрона Пациевича.
— А я, значит, свидетель по твоему делу.
— А остальные, значит, — Пётр Васильевич провёл в воздухе рукой, вверх ладонью, — значит, свидетели следствия?
Тут отошла от стола и выступила вперёд Леночка, почти упираясь грудью о Панчикову руку, застывшую в положении, похожем на выспрашивание подаяния.
— Нет, — сказала она, с ловкостью фокусника вынула из нагрудного кармана пулю. Держа ее на открытой ладони, она передразнила движение руки Панчикова, приблизив вещественное доказательство к его подбородку, водила им в воздухе туда-сюда.
— Я, например, скорее свидетель по вашему же делу, как вы говорите, об инциденте.
— Что там у вас? — двигая головой и глазами, подобно зрителю игры в пинг-понг, спросил следователь.
— Пуля. Она побывала по пути следования транзитом в ухе Пациевича.
— М… да, — Панчиков опустил руку и глаза, — вот город. Все обо всём знают. Но тут, конечно же, вероятное совпадение. Только вот пуль у нас, на земле нашей грешной, милочка моя, целый миллиард. И всё требует непременную необходимость в доказательствах, то есть квалифицированное экспертное заключение по вашему замечанию насчёт, как вы остроумно выразились, транзита в ухе.
— Вот и добудьте доказательства. Следователь же вы.
— Угу, ну, ладно. А вы позволите предварительный вопрос?
— Пусть будет предварительный, один.
— Где вы её нашли?
— Э, вопрос ваш не предварительный, а основной, даже лобовой. Но я отвечу: на Пасифике.
— Где?
— Терра Пасифика, остров такой есть в Тихом океане.
— Есть, — прошептал Панчиков и поискал глазами какое-нибудь сидение.
Заметив мягкий пуфик возле окна, он сел на него прямо у ног Иодокланникова.
— Что же… — сказал он, снова обретая мысли при помощи сосредоточения взгляда на писательском башмаке и на запекшейся в кипятке пылью на нём. (Обувка оказалась тоже, кстати, совершенно несовременной колодки).
— Что же, — повторил Пётр Васильевич, — там, на вашем острове такие вот сокровища закопаны? Здесь просто пуля, а там — настоящий амулет. Или на подобные вещи молятся тамошние аборигены?
— Наверное, на каждом острове могут быть свои сокровища и свои аборигены. А вас давно они интересуют? Вы, насколько верно я услышала ваше слово, подтверждаете существование Терра Пасифики?
— Ну… хи-хи… у меня… я просто нашёл карту сего острова. Вернее, бутылку нашёл. В Мойке. А карта сидела в бутылке. Но крестика с обозначением клада я, к сожалению, пока не отыскал.
— И у него карта…
— Почему «и»?
Теперь Леночке захотелось сесть на что-нибудь мягкое. В углу стоял диван, заставленный коробками из-под чего-то импортного. Леночка села, но не на диван, а подле него на коврик, прислонила к дивану лопатки, положила на него затылок.
Иодокланников достал из кармана то ли камзола, то ли сюртука, то ли вообще какого-то лапсердака толстую писательскую записную книжку, раскрыл её на чистой странице.
Иван подошёл к следователю, тихо прошептал ему на ухо:
— Вот вам насчёт судьбы.
Панчиков не успел высказать ни едкой, ни благосклонной мысли на сей счёт, ибо в разговор спасительно вмешалась Наденька. успев прибрать на столе следы аварии, постелить скатерть.
— Давайте всё-таки сядем за стол, — сказала она.
Гости быстро переключились на предложение хозяйки, они уселись на места, что оказались каждому ближе.
— А хорошая квартирка, правда? — продолжила Наденька с искусственной оживлённостью, — хозяева тоже хорошие, всем разрешили пользоваться: мебелью, посудой, всякой техникой. Они на юг уехали отдыхать. А вот Пациевичу досталось жильё похуже, там вон, наискосок через двор, маленькая комнатка. Но она ему не понадобилась, вы знаете, он в больнице живёт, — девушка вздохнула, замолчав.
Пока все, каждый с неповторимыми впечатлениями от происходящего, рассаживались вокруг стола, в комнату, никем не замеченный, вошёл Борис Всеволодович Принцев.
— Приятного аппетита, — сказал он, — я стучал, но…
— А, и вы нас нашли, — Наденька первая откликнулась на новый голос, но без радости, — тогда присаживайтесь к нам.
Компания удивлённо посмотрела на дополнительного гостя, не проронив ни слова. Иван и Леночка мгновенно перекинулись взглядами. Оба их взгляда затем переметнулись на рукопись Нестора. О чём думала в данный момент Леночка, пожалуй, не столь существенно. А вот Иван внезапно вспомнил её слова о Принцеве подобном Несторову сну, пусть сказанные в шутку, но… Рукопись, отдельная от Нестора и сон, отдельный от Нестора… Одним словом, Иван что-то заподозрил, что-то увязал между собой. Он совершил очередной грех, поддаваясь всё тому же профессионализму, а, иначе говоря, слабости.
Принцев, не найдя для себя свободного стула, наклонился, пробуя взять левою рукой пуфик из-под недавно сидящего на нём Панчикова и продолжающего ещё хранить тепло следователя, но взгляд его ухватил знакомый почерк на листках между горшков с растениями на подоконнике. Он что-то существенное отметил про себя. Будто успокоился, что ли? Но чувства такого его лицо присутствующим не выдало. Задержка в движении почти не обозначилась. Взял пуфик, придвинул к столу, за которым очутился ниже всех ростом. И без чашки.
(вскоре после того)
Вообще, Принцев не ожидал увидеть тут большую компанию, тем более Ивана. Ему подсказывало предчувствие, будто умный сотрудник непременно испортит всю его задумку, тщательно выверенную по всем действующим лицам. Принцев начал переживать воображаемую неудачу, а тут спасительно зазвонил телефон.
Подняла трубку Наденька.
— Борис Всеволодович? — удивлённо, по-видимому, переспросила она в трубку, — здесь, — Наденька взглянула вниз на Принцева, — вам звонят.
Борис Всеволодович охотно подошёл к телефону. Он, вероятно, ждал именно того звонка, может быть, даже ради него пришёл сюда, а не чаю попить, не общаться с коварными людьми, тем более что ему почти сразу надоело сидеть в приниженном положении за столом. Он долго слушал голос в телефоне, повернув компании спину, держал трубку обеими руками. Притом он помогал удерживать её плечом, словно в руках у него была не телефонная трубка, а некое хрупкое живое существо.
— Ты давно с ним знакома? — спросил свою дочку следователь.
— Нет, не очень. А, по правде сказать, давно. Мы познакомились с ним в библиотеке, быстро поладили. Именно он посоветовал мне ходить на лекции Пациевича, помогал усваивать его теорию. А мне в самом деле было интересно.
— Ну, оно заметно. Иначе, зачем тебе, сломя голову, бросать отца да лететь сюда. Вообще-то, мне придётся с тобой подробней поговорить о твоём Пациевиче. А другой, как его…
— Борис Всеволодович.
— Да. Борис Всеволодович тебе не пара, стар он для тебя, вдобавок не очень симпатичен. Даже совсем не очень.
— Ну, папа.
— Что «ну»? Смотри у меня. Отдельная квартира в отдельном городе, отдельно от отца. Он свободно сюда входит. А что если даже ключ у него имеется?
— Да ну, просто я не защёлкнула после тебя.
Принцев перестал слушать голос хрупкого живого существа и сказал ему:
— Ясно, я уже иду.
— Наденька, — продолжил он ласково, при этом, почти выронив трубку, словно совершенно ненужный неодушевлённый предмет, — ты меня прости, давай отойдём на кухню.
Панчикова передёрнуло при том произнесении слов на «ты» с поддельной отеческой интонацией. Им сразу овладело нехорошее чувство: то ли ревности, то ли профессиональной подозрительности.
— Пётр Васильевич, а я предлагаю вам провести следственный эксперимент, — прервала Леночка течение чувства следователя, ставя допитую голубую чашечку на беленькое блюдце, — вот и господин Иодокланников готов помочь вам.
Писатель кивнул.
— Ну, позвольте, позвольте, — Панчиков хлопнул обеими руками по своим коленкам, — я вас ещё не приглашал для сотрудничества. А засим, и мне пора. Я тоже, как и господин, э…
— Принцев, — подсказала Леночка.
— Принцев? И вы его знаете? Ладно, я как и господин Принцев-Ловелас, «уже иду». Но только дочку дождусь.
А на кухне шёл иной диалог.
— Видишь, у меня есть прибор для фокусирования ближних пространств. Его мне дал Пациевич для усовершенствования, — Принцев показывает кубик Наденьке, тот самый, что он вынес тогда из мастерской, закинув его в рот, будто кусочек еды с противня.
— И что?
— Ты пойдёшь со мной.
— И что?
— Мы переналадим проницателезатор, чтоб никто не смог им воспользоваться, пока Пациевич в больнице. Без тебя я такого сделать не смогу. Нужна твоя помощь, то есть обычное твоё занятие при совместной работе с Пациевичем. Ты же знаешь, к чему может привести любопытство следователей при отсутствии в нашей стране эффективной защиты авторских прав. При всём уважении к твоему отцу, я говорю вообще о следователях, других. А то, чем занимается Пациевич, знаешь, обнародовать ещё рано и вредно.
Наденька смотрела на кубик. Он завораживающим образом подкреплял доверие к Принцеву.
— Но там опечатано, — оттягивая согласие, сказала она и быстро заморгала.
— Пустяки. Мы распечатаем, снова опечатаем. Комар, даже здешний, северный, как говорится, носу не подточит.
— Мы?
— Да. У Пациевича тут есть специалисты. Он мне их недавно отрекомендовывал.
— Боюсь я.
— Сейчас не до страха — науку надо спасать. Следствие, когда оно раскрутится… плохо будет, понимаешь, я и тебя хочу выручить. Ведь здешние дела не вписываются в наши законы. А ты уже глубоко в них замешана. Лучше никого не пускать в ещё сырые разработки. Переналадить и всё. Ну, скажем, пусть там будут обычные, но не без оригинальности эксперименты по изучению земных недр. Такое дозволительно.
— Я ещё больше боюсь.
— Ну, договорились. У мастерской через час.
Наденька вышла из кухни первой, снова села за стол, стараясь скрыть на лице озабоченность, перемешанную со следами страха. Потом Принцев, делая галантную улыбку, особенно в адрес Панчикова, не останавливаясь, прошёл мимо стола.
— Прошу простить за вторжение, — слегка нараспев сказал он, учтиво раскланиваясь, особенно перед Панчиковым, вышел из квартиры так же бесшумно, как некогда вошёл в неё.
Торжественность чаепития непоправимо скомкалась и раскисла, подобно рукописи Нестора под действием кипятка. Каждый неловко молчал, придумывая наиболее вежливую причину, чтоб выйти.
(вскоре после того)
Ещё некоторое время спустя, остальные заседатели почти одновременно покинули явочную квартиру. Всеми ими владело одинаковое настроение смущения.
Последней вышла Наденька. Она двигалась вместе с растерянностью, робостью, отчасти с сожалением об участии в этих несветлых, однозначно скверных делах.
“Ах, папка, папка”, — думала она. И лишь по интонации произнесённого про себя признания попробуем догадаться о сложности её чувства.
ГЛАВА 43. О том, как далеко может увести человека мысль
Следователь Пётр Васильевич Панчиков стоял у переезда через железную дорогу. Шлагбаум ещё торчал тонким концом вверх, многозначительно указывая на невидимый в небе предмет, но звонок неуверенно и прерывисто начал оповещать всех, кто движется по шоссе, о приближающейся к ним опасности со стороны транспортных гигантов рельсового семейства. Однако ни справа, ни слева не слышалось ни стука колёс, ни гудков, ни других признаков передвижения металлического транспорта. Пётр Васильевич невольно вообразил тут мост, позволяющий всем жителям окрестных поселений беспрепятственно проезжать и проходить над железными путями, над всеми иными железными изделиями, которые по ним временно двигаются. Мысленно он уже пошёл потихоньку возведённым собой мостом вверх и ближе к его середине мысль без усилия перескочила на воспоминания. Наверное, встреча с дочерью, хоть и после недолгой разлуки, но разлуки жгучей, навеяла картинки тех дней, когда она была ещё маленькой девочкой. Давние, давние деньки. Чем они более давние, тем отчётливее их милые очертания. Там исключительно всё хорошее, счастливое. Их нельзя вернуть наяву, но можно вообразить в воспоминаниях, не утративших свежесть. Сцены, одна за другой, мелькали в его памяти без каких-либо усилий, не придерживаясь ни последовательности, ни связи. Долой хронологию. Ничто вокруг не препятствовало его проникновению в глубины времени, ничто не становилось поперёк свободному там хождению. Никто не мешал ему столь же вольно воспроизводить в пространстве любые из минувших событий, непременно заполненных радостью даже восторгом, а то и грустью или делами, возможно, достойными сожаления…
Панчиков остановился точно над рельсами. Их прямые линии прочерчивались отвесно горизонту, но, не доходя до него и полпути, перспективно сливались в одну линию. Далее они постепенно растворялись в не слишком прозрачном воздухе промышленной волости, размывая фокусировку, пробивались в качестве иных линий в иные области вселенной…
ГЛАВА 44. О том, как Соломон Михоэлевич и Роза Давидовна у себя дома разговаривают
Соломон Михоэлевич на кухне без удовольствия потягивал тёплый чай, опустив веки так низко, что они почти достигали края стакана, и причмокивал на одну щёку.
— Начальство всегда право, — он тихо, непринуждённо убеждал себя самого, но, благодаря планировочным и конструктивным свойствам жилища, его одностороннее причмокивание и попытки убедить себя — почти непосредственно касались слуха Розы Давидовны, сидящей в спальне у телевизора. Она не могла не помолчать:
— Ты бы поменьше ворчал насчёт начальства. Ему теперь непомерно тяжело. Вон, посмотри, что делается, Силаева показывают, говорит уверенно, а ведь сам-то не знает, что делать со всеми нами, как управиться. (Силаев Иван — первый глава правительства России в 1991 г.).
— Зато наше начальство знает, что делать, и не только со всеми нами, но с отдельно взятой личностью, то есть со мной, поэтому отправляет меня в Ухту.
— Ух, ты! Зачем тебя туда, за что? Это же наказание бестелесное. Все тянутся в Ухту. Пуп земли! — Роза начала возмущаться, но её настроение быстро переменилось, она проговорила почти строгим тоном:
— Я с тобой, Моня. Я тут одна не останусь. Я за тобой, как за декабристом, хоть на рудники, хоть на лесоповал.
— Да нельзя тебе на лесоповал, Роза, ты же там меж деревьев не протиснешься, застрянешь…
— И он надо мной посмеивается. Сам чего-то наглупил, а смешная почему-то получилась я.
— Да ничего я не наглупил. Просто начальство меня посылает на помощь Петьке. Оно говорит, что, мол, ты неопытного Панчикова привёл на работу, так ты ему и помоги в работе. Поезжай в Ухту, мол, а то дело там сложноватое. Сами его неопытного туда послали, а почему неопытного посылать, не подумали, теперь вот поезжай, помогай. Но начальство всегда право, — Соломон поставил стакан мимо блюдечка, сотворил недолгое, но замкнутое молчание на устах, но не только: и мысли помалкивали, созерцая суть золотой каёмки блюдца.
Потом, вставая и сгребая пиджак со спинки стула, он сказал направленно и громко в сторону жены:
— Пойду за билетом.
Роза, не далее, как минуту назад воспылавшая страстью следовать за мужем на каторгу подобно жёнам декабристов, ничего не сказала насчёт обязательной покупки билетика и для неё. Такого в её голову не пришло, и она с готовностью сказала обычное:
— А я пока обед сварю. Там очередь, наверное, вот я вовремя успею.
— Успеешь, успеешь. Мне и машину в гараж отогнать надо.
Соломон вышел на лестничную площадку и сразу почувствовал себя там совершенно одиноким. Словно черта невидимая и магическая пролегла между ним и дверью в дом. Но он только покачал головой, вздохнул и побежал вниз по ступенькам.
(Вскоре после того)
Соломон Михоэлевич вышел из дома, проделывая неловкие движения. И действия иные пошли бестолково, по-дурацки, будто все исключительно ему нарочно мешали. Но билет он купил, а сваренный обед остался им несъеденным. У Соломона уже не было на то времени, о чём он уведомил свою Розу по телефону из аэропорта: ну, кубарем всё пошло — либо лети через два часа, либо спустя неделю. Значит, через два часа. А у Розы, конечно же, пропал аппетит из-за очередного сильного страдания — как же так, ничего с собой не взял, а дорога дальняя, к тому же Север, как-никак.
ГЛАВА 45. О том, как Леночка встретилась с Панчиковым, и они немного поговорили об умном
— Пётр Васильевич! Вот хорошо, что я вас нечаянно увидела, — воскликнула неожиданно появившаяся Леночка.
Панчиков, мы помним, довольно длительное время, правда, мысленно стоял на воображаемой эстакаде, но над вполне достоверными железнодорожными рельсами. Он вздрогнул от внезапного звука и, подобно лунатику, разбуженному на карнизе высокого дома, потерял равновесие и вообще опору под ногами. Он ощутил себя в полёте свободного падения и, не дай Бог, на самом деле разбился бы об железо, но вовремя подошедшая, Леночка неожиданно крепкими объятьями удержала его в вертикальном положении.
— Пётр Васильевич, неужели вам стало плохо?
Панчиков тут же вернулся в очевидный мир. Возвращение произошло, вероятно, из-за ощущения на себе женского тепла.
— Нет, напротив, — с ходу спохватился он и пропел, вложив в интонацию игривую нотку, — мне впрямь даже хорошо.
Леночка определила игривость неуместной, мгновенно отняла свои руки от тела Панчикова.
Она даже невольно будто бы с них что-то отряхнула, обозначив тем самым, несколько иную действительность, а не ту, которую он позволил себе вообразить.
— Необходимо ваше срочное вмешательство, — сказала она.
Её голос тут же затерялся в нарастающем грохоте, создаваемом товарным поездом, состоящим из порожних вагонов. Он подошёл сюда из-за вялого поворота боковой ветки. Шлагбаум запоздало упал.
— А вот это и впрямь ни к чему, — сказал следователь в ухо Леночке и, взяв её под руку, отвёл подальше от путей, — вот идёт поезд, видите? Вагоны пусты, видите? А вот среди них есть не порожний, в нём определённый груз. Попробуйте вмешаться в это не совсем чисто составленное действие.
— Ну, тут ни вы, ни я не вправе. Мы здесь не участники, мы зрители. А я совсем о другом деле, о другом вмешательстве говорю.
— О другом тоже. Я следователь. Не вмешиватель. Вы понимаете?
— А, кондуктор, проводник! — заключила Леночка.
Только у неё получилось собственное заключение, очень похожее на игру слов Нестора Геракловича, вовсе не из неприязни, но оттого, что поезд уже прошёл, и на его последней площадке она увидела настоящего кондуктора. Поезд удалялся, замедляя движение, а на площадке последнего вагона, оттягиваясь в бок, стоял железнодорожный работник, держа в вытянутой руке жёлтый флажок, свёрнутый на древке.
— Ну, я дозволяю вам и пообиднее сказать, — глядя на того же работника с краю вагона, проворчал Панчиков, — например, ищейка, собака, то есть.
— Я таких сравнений не разделяю. Мы же люди, а не скоты и прочее.
— Кстати, Леночка, — в общем-то, совсем не держа обиды, сказал Пётр Васильевич, — а как вы думаете, почему люди пренебрежительно относятся к скотине? Почему они само слово сделали обидным, даже оскорбляют им друг друга?
— Ну, наверное, просто: скотина же безвольная, склонная к принуждению.
— Возможно, возможно. Однако есть тому иной повод. Ведь люди же убивают её, скотину, то есть, и едят. Пренебрежительное отношение к скотине снимает с людей моральные последствия убийства. Она, мол, достойна того. Впрочем, и человека ничего не стоит убить без моральных переживаний, если тот ничтожен, или вовсе приговорён к смертной казни. Палач тоже морально чист, хоть сам вызывает к себе пренебрежение. Он выполняет полезную для общества работу. Но, вот, уважаемое тобой существо ты никогда не убьёшь. А если убьёшь его случайно или в пылу душевного бессилия, то будешь потом всю жизнь мучиться и переживать. Так скотина стала пренебрегаемой. Из-за удобства. Иначе же изойдёшь в терзаниях мук, ощущая себя убийцей.
— Но съесть можно, — почти перебила его Леночка, — я не понимаю, вы разговор ведёте профессиональный? Следовательский? Вы незаметно хотите из меня выудить признание в не содеянном мной преступлении?
— Точно, выудить. Профессия замотала вконец. Да, вы сказали “можно съесть”. Кого?
— Хорошего человека. Ведь поедали же дикари-каннибалы своих стариков, убивая заодно, простите за каламбур, двух зайцев. Они избавляли старика от тяготящих его дум по поводу собственной общественной непригодности, но и сами избавлялись от лишнего рта для племени. А заодно они считали, будто обретают накопленную мудрость старика, поедая его мясо. Тут мораль, похоже, наивысшего качества. С их точки зрения. Что-то вроде общественного жертвоприношения.
— Эко вы умеете увёртываться.
— Умею. Я и сейчас увильну от вашей морально-кулинарной темы, заинтригую совсем чем-то иным, не менее интересным. А?
— Вот-вот. Интрига, это другое дело. В ней, родимой, в её царстве-государстве и располагается наш следовательский стан. А то — «вмешиваться», — довольным и одобрительным тоном сказал следователь, выпуская, наконец, руку Леночки на свободу.
— Отлично, принимайте. Нестор сбежал, — эдак прямо, без классических интрижных введений и полунамёков заявила юридическому работнику представительница братии-сестричества научной обители.
— Кхе-кхе, кхе, — Панчиков будто подавизся и синхронно с покашливанием замигал веками, закачал руками, как бы ударяя ими о невидимую твердь в воздухе, — это же надо, так заинтриговать. А что у вас тогда идёт под названием «огорошить» или «дать поддых»? Наверное, с ходу наехать вон тем поездом порожних вагонов, один из которых груженый.
Поезд, к тому времени виднелся далековато, и вроде бы остановился. Его облик или что другое, глазом невидимое, вдруг привели Панчикова в полное равновесие.
— Кхе, а откуда у вас, милая сестричка, достоверные сведения? Или вы, небось, на карауле стояли в тот момент, когда он убегал?
— Вот-вот-вот. Всё те же песни, игры в подозрение.
— Слаб-с. Ведь так изволили вывести ваш братец-учёный в нашей недавней беседе. Однако если у вас, действительно, ко мне дело, то пойдёмте куда-нибудь. Вы и расскажите поподробнее. А?
— Вот и я вам говорю, пойдёмте, — теперь она взяла его под руку, повела к мастерской Пациевича, — только не куда-нибудь, а конкретно, прямо туда, где требуется ваше… ну, наверное, по меньшей мере, участие.
ГЛАВА 46. О рассеянности Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса
Ещё когда писатель Иодокланников покинул Нестора Геракловича, прихватив его эссе на сладкую историческую тему про славянско-русские растекания по равнинам и далее до краёв этого света, ещё куда-то далее, надзирающий милиционер чего-то позабыл. Он, то ли по халатности, то ли отвлекшись на любопытную вещь в образе отличной от здешней публики фигуры знаменитого писателя, то ли убедившись, что подследственный мертвецки спит, а впрочем, не будем гадать, чем был занят ум надзирающего, но руки его не заперли дверь камеры на ключ. Потом он вовсе отошёл «на минуточку». А Нестора прямо-таки будто вдруг невидимый кто в бок толкнул. Он, хоть во сне, спустя многие часы после визита к нему Иодокланникова, догадался, что сунул рукопись не тому человеку. Именно такая мысль пронеслась у него в голове, затем, по-видимому, она же толкнулась в бок. Он открыл глаза на полное отверстие, то есть сделал их совершенно круглыми, вроде не спал вовсе. С бойкой мыслью «а если вовсе не следователь маячил у меня только что, а бесчестный проходимец», вскочил с места, ринулся к двери. Та, как и должно, отворилась без всякого усилия. Вмиг Нестор оказался в безукоризненно пустом коридоре. Нет, не всецело было пустым длинное пространство, напоминающее тоннель: в его конце медленно двигался некий силуэт господина с пачкой бумаги. Нестор, не помня, что он проспал полдня, к тому же с преувеличенно расширенным теперь зрением, не отличал ни вещи, ни отрезки времени по нюансам. После выхода в коридор, он в момент догнал того господина, приняв его за Иодокланникова. Выхватив у него пачку бумаги, считающуюся непременно своей, двинулся почему-то не назад в камеру, а дальше, по той же линии, по инерции значительно обогнав обезбумаженного, в то же время обескураженного человека. При большой скорости, но не бегом достиг он выхода из тюремного помещения. На пути попался мрачный вестибюль без окон. Там его остановили, требуя пропуск. Нестор сунул к носу проверяющего присвоенную им в коридоре кипу бумаги. С неё слетела маленькая бумажка, оказавшаяся требуемым пропуском. А поскольку Нестор успел на неё наступить и замарать, фамилию выпускаемого нелегко было разобрать. Милиционер сам поднял пропуск. Прочитал:
— Полит… полит…
— Политмакакис, — подсказал милиционеру Полителипаракоймоменакис.
— Угу, ладно, уж такие неуклюжие и косолапые тут ходят, всю работу нам портят.
Нестора удачно смыло невероятное обстоятельство.
— Э! А паспорт!
— Вот, вот паспорт, — сказал тут подоспевший господин, у которого Нестор отобрал бумаги.
— А почему это его паспорт у вас?
— Чей, его? Это мой паспорт.
— А зачем мне ваш?
— Да я же выйти должен.
— А пропуск?
— Да он у вас в руках.
— Это же тот мне дал его, как там, Полит… постойте, да не сбивайте меня с толку… а где же тот? Исчез? Фу, ты, ну и чёрт с ним, надоели. Вам-то что?
— Вот мой паспорт.
— Я же говорю — пропуск.
— Он же у вас в руках.
— Слушайте, не морочьте мне голову, — милиционер, опомнясь, нажал коленом потайную кнопку, — фу, чёрт, заклинило. Эй! В дверях! Задержите там косматого беспаспортного!
— Ну что вы тут со своим паспортом тычетесь, — обрушился он на несчастного господина, — идите к следователю, возьмите у него пропуск, если слишком забывчивы! Прямо сумасшедший дом, а не тюрьма! — проверяющий снова, но без должной конспирации, кулаком поддал кнопку. Та сработала. Где-то раздался звонок. Он звенел и не переставал звенеть, сколько бы дежурный не усердствовал, пытаясь дать отбой.
(Между прочим)
Говорят, будто он и в нынешние времена там позванивает, но на него давно не обращают внимания.
(Далее)
Подошли ещё два милиционера с оружием.
— Да вот же, в руках ваших мой пропуск, — продолжал настаивать на своём утверждении пострадавший господин, — Полищукавичус я.
Милиционер взглянул на бумажку:
— Полит… полит…
— Полищукавичус.
— А, чёрта здесь разберёшь, всё в грязи.
— Ну, таки вот и паспорт.
— Да отстаньте от меня! Эй, которые в дверях! — крикнул он туда, но глаза его глядели на подошедших к нему двух вооружённых милиционеров, — задержали?
От входа отошёл ещё один вооружённый и сказал:
— Выходил косматый. Но мигом пропал, не видать нигде.
— Ну всё. Это я пропал. Но помогите мне отвязаться от этого Полит… полит…
— Полищукавичус.
— Вот именно.
Все трое отвели начинающего трястись от раздражения бедолагу в сторону для выяснения. Тот вынул из подмышки соломенную шляпу, надел на голову. Поля шляпы слегка подрагивали.
К тому часу в дверях появился Соломон. Но на возникшее перед его появлением замешательство он внимания не обратил, а только спросил, где заседает начальство. Получив сумбурное объяснение, он осмелился на первый подвиг в новых для него местах. Ему ничего не оставалось делать, кроме самостоятельных поисков местных вершителей власти.
(а тем временем)
Тем временем Нестор Гераклович, движимый древними инстинктами, что накопили его давние и многочисленные предки, просто удирал. Бегом он добрался до гостиницы, подле которой в ту же пору приостановился Борис Всеволодович, явно кого-то поджидая.
— Во! Бориска!
— Нестор?!
— У меня спёрли мою золотую рукопись. Понимаешь?
— В ней, конечно, свежеиспечённые открытия, связанные с «золотым сечением»?
— Ерунда. Золотая, значит, ценная.
— И ты из-за неё вышел из тюрьмы сквозь стену?
— Почему сквозь? В дверь я вышел. В дверь.
— А это что?
— Что?
— Это.
— А, не знаю, бумаги-бумаженции. Чужие, — Нестор, повертев головой, сунул удачно схваченный пакет Полищукавичуса здесь же, прямо в ближайшую урну.
— Пойдём, я тебя спрячу, — Борис Всеволодович вполне прозрачно догадывался, что Нестор неожиданно ловко, неизвестно с чьей помощью, но явно сбежал.
— А зачем меня прятать? Наоборот, мне надо найти того длиннополого, кто следователем прикинулся да отнял у меня всенощное моё откровение. Вернее, сам я ему отдал, сдуру.
— А ты разве не беглец?
— Откуда?
— Из тюрьмы.
— Вообще-то… — Нестор огляделся по сторонам, что-то начиная подозревать. Инстинкт постепенно заменялся разумом.
— Ха-ха-ха! Действительно. А я не знал. Вот комедия! Ха-ха-ха! Ухтинская комедия.
— Не до смеху сейчас, милый Торик. Вот-вот, небось, погоня организуется, весь город трясти будут сквозь сито допросов, дороги на выезде перекроют. Ну, Нестор, как ты некстати мне побег свой учинил. Как некстати, а! Надо же — чудом дерзко удрать из тюрьмы. И совершенно некстати, ты даже представить не сможешь.
— Кстати, некстати, таратати… А мне что-то и, правда, неохота возвращаться в ту малюсенькую келию. Хоть и вдохновенное место. Знаешь, как там пишется, как там пишется! Ну, я тебе скажу, Боря, хоть и тюрьма, а обстановка — лучше, чем в доме писателя на каком-нибудь паршивом Капри или мокрой Усть-Нарве. Тьфу.
— Ладно, понадеемся, что всё утрясётся. Заодно. Пошли вместе, придётся теперь и тебя в долю брать. Надо же, вот судьба, так судьба, что правда, то правда, нас с тобой ничто не разлучает, даже тюрьма, — Борис Всеволодович потащил Нестора к мастерской Пациевича.
(Вскоре после того)
Наденька была уже на месте.
— Ну, — сказала она, — этот, что ли ваш мастер по секретным замкам?.. Боже! Так вы же… — Наденька не сразу опознала Нестора: по-видимому, слишком взволновалась предстоящим делом или Нестор слегка преобразился.
— Нет, я, пожалуй, уйду. Я уйду отсюда, вообще убегу, не знаю куда, — она ещё больше растерялась.
— Не надо, Наденька, — тихо сказал Принцев.
— Ненадонадоненько, — подколол его Нестор, одновременно сочиняя скороговорку.
— А ты, вместо занятия дразниловкой, продолжи-ка подвиги своего папаши. Или повтори тот ночной подвиг здесь же, только не до конца, оружия теперь ты не получишь, — обратился к нему Борис Всеволодович с лёгкой издевкой.
— Ох, эту рыночную гирю ты называешь оружием. Ну, ладно, я догадываюсь, куда ты заныкать меня надумал. Но ты же не умеешь это делать. Тут голова светлая нужна, глобальная голова, Пациевичева, — Нестор подмигнул Наденьке, — правда?
— Э, — продолжил он затем, — а не хочешь ли ты сказать, что стоящее рядом с нами очаровательное создание тоже умеет фокусничать? Тогда я согласен. Давай. Мы вместе с ней укатим. Если так, согласен я, поехали. Ждать никого не надо. Тем более, Пациевича. Пусть лучше он нас подождёт. Там подождёт.
Незаметно для них сюда же подошёл человек с повязанной головой. А рядом с ним оказалась Леночка.
Препирание улеглось. Те трое надолго уставились на этих двоих.
ГЛАВА 47. Об одной идее и о том, как Пациевич ещё раз всё понял, и о том, как снова события переплелись
Ещё когда наши герои разошлись из дома, где происходило известное чаепитие, Леночка договорилась с Иваном, что сама пойдёт к Пациевичу, ещё раз поговорит с ним насчёт пули, насчёт острова. И про Афанасия скажет. Пусть скажет всё, что знает о разных известных ей землях, внушающих любопытство. А ещё пусть сделает намёк о его собственной судьбе, которая откровенно готовит ему не самое приятное будущее из-за не самого удачного поступка в жизни. Использование блестящего изобретения для сомнительных житейских экспериментов — жалковато выглядит. Недостойно. Даже преступно. Одним словом, необходима его помощь для спасения Нестора, а заодно репутации своей мастерской вместе с собой. Кроме того, мало ли чего ещё удастся выручить попутно. Сам пусть покумекает, сделает предварительные выводы в сторону безусловного принятия её предложения. А Иван должен был поговорить с Иодокланниковым, убедить его в свою очередь подстроить ситуацию, вынуждающую Панчикова пойти на следственный эксперимент. Пусть он поднесёт идею эксперимента в свете никчёмности для следствия, но необходимости для него, для писателя. То есть пусть имеется в виду чисто литературный его смысл: ну, ради искусства надо попробовать произвести замечательное дельце. Молодым людям снова показалось, будто следователь всё-таки питает слабую симпатию к искусствам, особенно к художественной литературе. И во время опыта пусть произойдёт нужный поворот в сюжете.
(Вскоре после того)
Не будем долго описывать, о чём и сколько беседовали Пациевич и Леночка. Мы уже знаем об одной уникальной и бесподобной способности Пациевича: всем телом обращаться в заострённый ум. Подскажем только читателю о природе его уникального умения. Этот неистовый изобретатель придумал новый способ для ускорения вообще любых соображений. Он научился принуждать к участию в умственном процессе вообще все до единой нервные клетки организма. Действие велось за чрезвычайно малый срок в виде импульса. И, благодаря такому приёму, он почти мгновенно приходил к пониманию любых сложнейших проблем.
— Я, кажется, понял, — сказал он, проделав ранее описанный нами, привычный приём с мобилизацией всех нервных клеток организма, — надо спасать мастерскую, а с ней много чего… немедленно теперь, а то поздно будет. Я тут от вынужденного безделья прогуливался и заметил путь, на котором нет препятствий для незаметного выхода за пределы здешней тихой обители. По нему пойдём. Но выйдем отдельно. Сначала вы, потом я, — Пациевич указал рукой старт примеченного им маршрута, — а по дороге к цели встретимся опять. Дорогу вы знаете.
Леночка согласилась.
— Я только схожу, возьму пальто, — собираясь, было, покинуть больницу, опомнился больной, на этот раз, прибегнув к обыкновенному, как у всех людей, умственному процессу.
Пока он бегал за гражданской одеждой, Леночка вышла за пределы больницы первой, как договаривались.
(А тем временем)
Так, одновременно, почти одновременно все пятеро оказались в одном назначенном месте. Но данное число недолго оставалось незыблемым.
— А! Вот и хозяин, — сказал Нестор, узнав Пациевича в больничных брюках, — живой, — после всеобщего замирания он развёл руками, будто производя дополнительное восклицание «Ба»!
— Оно верно, что хозяин, — послышалось сбоку от мастерской, словно эхо.
Все обернулись.
В шагах пятидесяти от них, быстро сокращая отмеченное количество шагов, двигалась ватага вооружённых милиционеров.
— Да, Нестор, вот, наконец, твой хозяин за тобой пришли, — сказал Принцев то ли с сожалением, то ли с издевкой, то ли просто пошутил.
— Дурак. Ключ. Ключ, скорее, — первая часть восклицания Нестора назначалась Принцеву, вторая — к Пациевичу.
— Фу, ты, я ж его там, в больнице оставил, — расстроился Пациевич.
— Значит, и ты тоже дурак. Эх! Подвиг, так подвиг! — Нестор с разбегу вышиб своим телом дверь — повторил то же, что в первый раз. Возможно, снова был им использован ещё самим неосознанный приём перераспределения силы воздушного давления в городе Ухте. Пожалуй, снова сгустилось давление здешней атмосферы, и неизменной страстью Нестора оно перенаправилось в сторону его желания. Кто знает, вдруг действительно не только местная земная кора, но и местная воздушная масса обладала своеобразной аномалией, допускающей разные проникновения внутри себя. Хотя, мы знаем, собственных сил внутри Нестора Геракловича тоже не занимать.
Милиционеры, тем временем, почти добежали до мастерской, когда Полителипаракоймоменакис изловчился и успел той же дверью забаррикадироваться изнутри, придавив её ко всему периметру проёма, а собственным телом создав надёжный для неё распор.
— Внимание. Всем гражданам оставаться на местах, — скомандовал один из них.
Но всех граждан оставалось лишь трое, за исключением Нестора. Он заперся внутри своего нового убежища, сам не собирался сходить со спасительного для него места. Пациевичу снова пришлось неистово соображать о теперешнем положении, о необходимости что-то предпринять для всеобщего спасения. Принцев застыл в ожидании счастливого для него случая.
Леночка успела убежать незамеченной.
(Вскоре после того)
— Необходимо ваше срочное вмешательство, — сказала она, завидев следователя Панчикова у переезда.
Леночка и следователь приближались к мастерской. Она высказывала на ходу идею, которая мелькнула у неё при виде вооружённых милиционеров и которая заставила её незаметно улизнуть, с целью срочно найти Панчикова. Основа идеи была не нова для неё. Но она переходила в чистую импровизацию, отличаясь от подготовленного плана, детально разработанного во главе с Иваном. Удивительно, что ей на самом деле выпала главная роль в розыгрыше. Неспроста Иван ей это предрекал. Вот розыгрыш, видимо, уже начался, однако заметно отступая от плана, задуманного в тиши гостиницы. Теперь Леночка — лидер.
— Пётр Васильевич, а давайте всю прискорбную историю с побегом обратим в следственный эксперимент. Вроде он был вами нарочно задуман. Для поиска истины. Узник сбежал не по собственной инициативе, а по заранее спланированному сценарию следственного эксперимента. В выигрыше окажутся все, — так прямо она ему и сказала.
Панчиков погрузился в раздумья. Но о чём именно он задумался, мы пока не знаем.
ГЛАВА 48. О том, как продолжилось претворение идеи в жизнь
Иван, после уговора с Леночкой о раздельной деятельности, оказался наедине с писателем. Так случилось, потому что Леночка удалилась тогда к Пациевичу в больницу, где тот гонял мысль по всему телу. А Иван и писатель Иодокланников направились в сторону гостиницы или ночлежки, по определению писателя. Тот, конечно же, расстроился при возникшем раскладе вещей.
— Не нравится мне, что Леночка пошла к Пациевичу, — сказал он, не обращаясь ни к кому, закатывал глаза, подобно усердно молящемуся католику.
— Действительно, — делая вид, будто не слышит писателя, молвил Иван, — зачем обдумывать одно и тоже, надо сразу идти к следователю. Жалко, мы его тогда упустили. Чего тянуть? Ведь всё ясно как Божий день. Ну, абсолютно просто и ясно.
— Да, — писательское ухо восприняло только последнее слово Ивана, — удивительный вы человек, Ваня. Можно, я буду иногда вас так называть? Вы очень удивительный. Как вы говорите? «Ясно». В вас никогда не заходит солнце. Это я сразу приметил. В том смысле ясно, что и светло, ну, подобно присказке: «ясно, как день». Бывают ещё ясные ночи — когда отчётливо сияют звёзды. Ясные звёздные ночи. Но у вас именно день. Солнце в вас не заходит. Мне даже видится, словно вообще оно там только восходит, пока ещё не поднялось до зенита. Значит, я не прав. Не день, а утро. Да, утро. Ясное утро. Теперь определённо точно. А я вот всё на ощупь да на ощупь. Что-то всё исследую, да исследую. Исследователь. Ха! Он следователь, а я исследователь.
При завершении, неожиданно для себя, меткого заключения писатель вдруг вернулся мыслями к плану, задуманному ими всеми троими, и, молча, но с выражением вопроса на лице, повернулся к Ивану.
Тот, по свойственной ему привычке, понял и кивнул головой, сопровождая короткое движение мягкой улыбкой. Иодокланников при этом улыбнулся значительно шире, покачивая головой в стороны, то есть, иначе говоря, выражал профессиональный писательский восторг от чрезвычайно тонкой чувствительности Ивана.
— Вы меня, пожалуй, заразили вашей манерой сразу понимать, — сказал он, — до меня теперь ясно доходит: надо немедленно поговорить с Петром Васильевичем. Совершенно понятно, о чём. Ведь оно ясно! Ха-ха! Поразительный вы человек! Изумительно всё ясно!
— Ну, да, оно очевидно, очень хорошо, если нам обоим понятна мысль о необходимости идти прямо в местную тюрьму. Только, знаете, я ещё кое-что хочу вам сказать…
— Говорите, говорите. Три слова — и ваша мысль будет моей.
— Ну, да. Я думаю, надо наше дело обстроить так, чтобы Пётр Васильевич не подумал, будто мы ему предлагаем настоящий, то есть, в его профессиональном понимании, следственный эксперимент. Пусть он ощутит это в качестве некой просьбы. Просьбы писателя. Пусть вердикт следователя станет похожим на жертву ради искусства, понимаете? Мне кажется, что он к искусству питает…
— Слабость.
— Нет. Ха-ха. Слабость обретается в профессии. Вы же, наверное, помните момент, когда согласились с таким удачным утверждением на посиделках в буфете. Он, скорее, не любит искусство. Но, подобно людям чёрствого рода, наверняка относится к нему, скажем, безревностно. Мне кажется, будто ему всё равно — согласиться или отмахнуться.
— Ваня, вы дважды сказали слова «мне кажется». Неужели вас обволокло густым туманом или чёрные тучки наползли на ваше ясное утреннее небо? Ну, хорошо, это я сказал для… ну не для чего. Отмахнуться, значит, или согласиться. Отмахнуться, по-моему, легче.
— А вот это от вас зависит — создать ситуацию, в которой будет ему легче.
Иодокланников помолчал. Наверное, он временно вылечился от Ивановой заразы яснопонимания. Только чуть пошевелились его брови. Трудно сказать, что происходило за ними.
— Хорошо сказано, — медленно-медленно произнёс он.
Тем временем их ноги сами привели к тюрьме. Она оказалась ближе гостиницы.
— От тюрьмы, да от сумы… — попробовал скаламбурить писатель, но быстро осёкся, увидев возле неё бурную деятельность милиционеров. Они бегали среди машин. Те, начиная двигаться, тут же тормозили. Открывались и закрывались дверцы машин. Кто-то туда влезал, кто-то вылезал. Часть из автомобилей отъехала подальше, но тоже вдруг остановилась. Потом внезапно поехала дальше. Опять застопорилась одна из них. Из неё выбежали трое, вернулись в здание тюрьмы. Затем оттуда они выволокли гражданина в соломенной шляпе, все вчетвером обратно втиснулись в машину. Некоторое время что-то ехало, а что-то стояло. Трое снова потащили гражданина, держащегося за шляпу, в здание тюрьмы. Да там остались. Далее картина обрела некий порядок, штук пять-шесть экипажей, полных милиционерами, друг за дружкой поехали, не останавливаясь. Но в их движении утвердилась этакая рыхлая неуверенность.
Иодокланников, почуяв позыв, известный лишь истинному писательскому сердцу и, не отдавая отчёта умственной части сознания, устремился вслед за милицейскими автомобилями. Сначала быстрым шагом, а затем бегом. Иван был вынужден сделать то же самое.
(Вскоре после того)
Когда писатель, а за ним Иван, чуть было не перегнавшие механизированную милицию, оказались у мастерской Пациевича, в тот же момент на подходе к ней были Панчиков с Леночкой.
Иодокланников немедля кинулся навстречу следователю.
— Пётр Васильевич! Дорогой! У меня же до вас огромная просьба!
— Вот, — обратился Пётр Васильевич к Леночке, — он сейчас мне произнесёт в точности ваши слова. Я же знаю — у вас против меня сговор.
— Ну, так неинтересно. Пётр Васильевич, — писатель придал своему лицу выражение умиротворённости, наподобие того, что делают знаменитости на приёме у врача, — нам надо бы переговорить двадцать секунд в стороночке.
— Ладно, однако не более.
— Не более, не более. Ровно двадцать секунд.
По прошествии четырёх секунд на то, чтобы отойти в «стороночку», за остальные шестнадцать, писатель успел высказать следующее:
— Здесь не юридическая сторона дела, поймите. Юридически всё просто — ну, стрелял человек, свидетели есть. О чём разговор. Но за всем происшествием стоит неразгаданная тайна человеческой души, она тут раскрывается, понимаете? А мне подобного случая не представится никогда. Из разговоров я не получу ни полушки. Мне поведение видеть надо. В поведении весь человек. Вы устроите формальный следственный эксперимент. Ну, потратите полчаса для себя совершенно зря. А для меня ваши полчаса — дыхание жизни. Вам же всё равно, а? Ну, сделайте небрежность, отмахнитесь от меня вашим согласием.
— Точно, — сказал Панчиков, глядя на секундную стрелку наручных часов.
— То есть, вы согласны?
— Нет, я говорю — точно двадцать секунд. Но теперь уже подолее.
Тут подошёл к ним один из милиционеров. Он узнал в Панчикове следователя.
— Тю-тю-тю, — Пачиков звуком и жестом, таким жестом, знаете, когда музыкант делает серию мощных аккордов на рояле обеими руками, не дал открыть рта милиционеру, и, обратившись к Иодокланникову, продолжил:
— Ваш человеческий материал там, за сломанной дверью. Ступайте туда и следите себе за его поведением. без нужды в мероприятиях, формальных и неформальных.
Милиционер, тот, который узнал следователя, воспользовался паузой, кою начал отсчитывать в уме писатель, протиснулся между собеседниками. Там он вытащил из кармана рацию и, протянув её по лапсердаку писателя, срывая попутно пуговицы, довёл её прямо под нос Панчикова.
— Вот рация, не новая, но работает — сказал он, — есть способ связаться с начальником следственного изолятора.
— Угу, такая вещица, кстати, мне и нужна, давайте, — Панчиков, оставив писателя с милиционером, но без пуговиц, отошёл с неновой рацией поближе к двери мастерской, громко, явно с целью быть услышанным человеком, удерживающим эту дверь изнутри, начал беседу с «тюрьмой».
— Алло, у аппарата Панчиков, с кем я говорю? Приём.
— Петя? Отлично. Это же я, как ты говоришь, Соломончик. Приём.
— О, и ты здесь. Прямо с неба, что ли? Приём.
— Точно. Прямо с трапа самолёта. Начальство прислало, тебе на подмогу. Оказалось, своевременно. Приём.
— Да, не говори. Подмога мне тут прибывает одна за другой. И, знаешь, бесплатно — всё добровольцы. Вообще все тут мне помогают, всё за меня придумывают. И представляешь, ха-ха, кстати, придумали твоё решение, «соломоново». Ты вообще в курсе тут всего красиво произошедшего?
— В курсе, причём с ходу: едва вошёл в коридор нашего ведомственного учреждения, тотчас оказался в курсе. Если тамошний кавардак можно так обозначить. Поэтому вышел с тобой на связь. Но я никакого постановления пока не принимал. Приём.
— Ага. Слушай. «Соломоново» решение заключается в следующем: пусть, якобы, всё случившееся тут по этим двум моим делам, пусть будет считаться следственным экспериментом. Вернее, не будет считаться, а на самом деле проводится настоящий эксперимент по заранее обдуманному плану. Будто бы я привёз в глубинку такую новейшую технологию с новейшими приёмами. Приём.
— Ха-ха. Ничего. Понял. И догадываюсь: ты предлагаешь действительно, «соломоново» решение, ибо оно единственное. Приём.
— Ну, вот и отлично. Пусть на то будет именно твоя резолюция. Ты приехал помочь? Смотри, уже помог, сделал свой профессиональный, окончательный вывод. Всех выручил. А? Приём.
— Что? Приём.
— Принимай решение. Приём.
— Какое решение принимать? Приём.
— Какое. Ты же согласился с тем, что оно «соломоново». Приём.
— Это насчёт следственного эксперимента? Ну, да, есть в нём изюминка. Приём.
— Так ты Соломон или не Соломон? Приём.
— Угу. Приём.
— Вот и все дела. Думай. Приём.
— Думать нет времени. Приём.
— Правильно, мудрый человек не думает. Его дело — премудроствовать. Приём.
— Валяй, валяй. Только присваивать чужие идеи — не подобает мудрому человеку. Делать сие, значит заниматься элементарным плагиатом. Приём.
— Не надо присваивать идею. Надо взять ответственность. А ответственность — она разве не признак мудрости? Приём.
— Уговорил, я согласен подставиться. Хе-хе. Не впервой. Бывало, и не раз — выпутывались. Благополучно. Попробуем и теперь. Думаю, не оплошаем. Возьмём, да оформим данное «соломоново» решение задним числом. Оказывается, не было побега узника. Охрана вела себя по уставу. А производился следственный эксперимент. Всё заранее запланировано. Данное решение всех устроит. Тебя, меня, начальство, справедливость. Жди. Конец связи.
Соломон сунул рацию в боковой карман и, провожая взглядом аппарат, увидел трёх милиционеров, держащих под локотки перепуганного человека в соломенной шляпе.
— С этим что делать? — спрашивает блюститель порядка у старшего следователя.
— С кем?
— Полищукавичус я, — ответил подконвойный человек в подрагивающей соломенной шляпе.
И Соломон тут же оформил Полищукавичуса одним из понятых.
Часть вторая. ЖИЗНЬ НА КАМНЕ
ГЛАВА 1 (49). О том, как Афанасий Грузь обживается
Там, в жутком далеке, на каменном острове, преимущественно белого цвета, есть небольшая рощица, венчающая плоскую возвышенность. На её опушке виднеется палатка. Внутри этого временного сооружения отдыхает чужеземец Афанасий после приключений в волнах океана, омывающего тот Камень. Он уже выбирается из тягучих глубин целительного сна и вот, оказавшись на его поверхности у берега, постепенно осознаёт себя просыпающимся. А затем он, без чьей-либо подсказки, наконец, понимает, что лежит на твёрдой почве. Когда глаза его отворились, они, кроме собственного присутствия в полотняном жилище, никого не углядели. Сквозь матерчатую крышу по-прежнему пробивался полуденный свет. А желудок чужеземца источал чувство голода.
Грузь высунул голову из палатки. Знакомое ему кострище, от которого раньше исходил сизый дымок, бойко рождало прозрачное пламя. Над костром висели кастрюля и чайник. Подле костра также знакомо сидели старик и юноша в позе лотоса.
«Парня, кажется, зовут Прохором, — вспоминал Грузь, — а что за имя у старика»?
— Старик, — громко сказал Прохор, переходя из позы лотоса в обыкновениое сидение, и обнял колени руками, — кажись, кипит.
— Тогда заваривай.
— Да нет, суп кипит.
— Ну, тогда сыпь туда луку.
— Угу, — Прохор откинулся к продовольственнуму ящику возле палатки. Там его взгляд наткнулся на торчащую голову Грузя, — о! Странник наш выспался.
Голова закивала и улыбнулась.
— С добрым утром, — сказала она.
Прохор взглянул на небо и зажмурился. Яркое солнце висело высоко над горизонтом. Хотя, его положение нельзя оценивать относительно горизонта, потому что наше светило скорее находилось просто заметно сбоку от зенита, и оттуда щедро, с ласковостью отдавало светлые с теплотой дары.
— А то и утро, — пожав плечами, сказал он и тоже закивал головой, украшенной улыбкой не без простодушия.
Старик тщательно вышел из позы лотоса, передвинулся к небольшому брёвнышку, затем присел на его краешек, но основную тяжесть тела отдал всё же ногам, вернее, одной из них, согнутой в полу-лотос.
— Ну что, — сказал он, не глядя в сторону Грузя, поглаживал коленную чашечку другой ноги, почти выпрямленной и расслабленной, — может быть, ты ещё скажешь, какое сегодня число?
— Кажется, равноденствие. Двадцать третье сентября.
— Ага, значит, день зачатия Иоанна Предтечи. Крестителя.
— Так то по новому стилю, Старик, — вмешался Прохор, — оно у католиков.
— Точно, по новому?
— По новому, — отозвался Афанасий, — по календарю.
— Ну, календари да прочие измерительные штуки вообще тут не нужны. На ту пору случилось равноденствие. Самое обыкновенное. День с ночью одинаково разделили круг земной. Благовещенье произошло тоже на равноденствие, только на другое. А на каком числе оно сходится у вас на календарях — то неважно. Календарь — документ условный. Условились, договорились, успокоились. Верно говорю, чужеземец? — Старик хихикнул, — тут дело, скорее, привычки да обычая, что само по себе, конечно же, немалого уважения требует. А размолвки учинять на почве удостоверений — оно даже неприлично.
— Да, солнцу не прикажешь, — снова охотно отозвался пришелец.
— Угу, угу. Далеко не каждому дано ему приказать, — Старик мельком взглянул в сторону полуденного стояния светила, повернулся лицом к Афанасию, — а ты, коль выспался, значит, выходи, присоединяйся к развитию приготовления пищи.
Афанасий вылез из палатки и, не привыкнув ещё к новой одежде, потому оттенив на лице некую смесь неловкости с уверенностью, подошёл к костру.
— Будешь у нас дровишки в огонь подкидывать, — сказал Старик, перекладывая потихоньку тяжесть своего тела на пятую точку, улаженную на краешке бревна, — только чтоб в меру, а главное — старайся.
Кроме той деревяшки, на которой сидел Старик, иных дров поблизости не валялось. Грузь подвигал головой туда-сюда, всякий раз останавливая взгляд на стариковом сиденье. Не найдя ничего другого, похожего на горючий материал, пошёл наугад в одну из сторон, продолжая кидать острые взгляды окрест себя.
— Левее бери, там хворост есть, — участливо сказал Прохор, — и дерево сухое увидишь.
Афанасий взял левее. Вскоре заметил то, о чём говорил Прохор.
— Только дерево не тронь, слышь! — донёсся в этот момент хрипловатый голос человека по имени Старик.
Но он сам догадался, что увиденное им дерево непростое. Кроме вековой иссушенности оно отличалось от окружающих собратьев собственной величиной и породой. Похожих деревьев, с листьями и без листьев, Афанасию раньше не встречалось на всём пути по Камню. Камень — именно сим именем он в мыслях совершенно случайно пробовал называть новый белый остров после прогулки по нему ещё до сна.
От дерева исходила таинственность, сравнимая с загадочностью, исходящей от знаменитого египетского Большого Сфинкса. Не без труда отрывая от него взгляд, Грузь подобрал несколько сухих веток под другими деревьями. Каждый раз, наклоняясь или приседая, с целью взять очередную хворостинку, он едва останавливал упорно овладевающее им языческое желание свалить охапку дров, сложить руки в молитвенном положении, а затем лбом удариться оземь.
Когда он вернулся к новому для себя обществу и выронил из рук набранные дрова, юноша при взгляде на него усмехнулся, а Старик, не глядя, дважды кашлянул и спросил:
— Видал дерево?
Афанасий кивнул головой, скинул несколько последних веточек. Потом добавил немного дров поверх пламени. Подождал, когда оно временно исчезло под свежей порцией подкормки, а затем занялось вновь с большей силой. Спросил в свою очередь:
— А вам не показалось это дерево странным? Сила в нём хранится немыслимая, а? Хоть сухое оно.
— Ты вот что, — сказал Старик без предварительного покашливания, — поначалу расскажешь ты. Кто таков, откуда и куда путь держишь. А потом и мы с Проней поведаем тебе обо всём, о чём захочешь.
Афанасий хаотично двигался вокруг костра, уклоняясь от дыма, но тот в точности повторял его направления, норовил по возможности более удачно залезть в глаза. Сделав обманное движение и неожиданно отпрянув на спину, Грузь ушёл от преследования дыма. Пальцами вытирая выступившие слёзы у переносицы, без раздумий дал ответ:
— Из Петербурга.
Туземцы внимательно осмотрели его одежду, цокнули языками, но ничего не сказали.
— Я этот остров случайно сделал, — продолжил петербуржец в облике античного героя, не собираясь разъяснять себе их немую реакцию, — скотч слишком сильный был. Свежий. Отодрался вместе с красочным слоем на карте. Есть у меня замечательная карта — Природы Земного Шара. Получился остров. Белый.
Туземцы огляделись вокруг. Белого, действительно, было много, но других цветов тоже хватало. Они понимающе опустили веки. Прохор не стал настаивать на том, что земля эта всегда была и есть. Он сделал. Ну и пусть обманывается.
— А потом я проник в полученную землю на карте Природы Земного Шара с помощью перспективы. Зашёл будто в бумагу. И вот я здесь, только не на бумаге, а на природе, которую она представляет. Гуляю по естеству. Ещё искупнулся немного, лишился всей одежды без остатка. А это, — Грузь оттопырил от себя часть драпировки, — это Граня оставила.
— Во! Я же тебе, Старик, толковал о дамочке. Тут внизу бегала да пропала, — оживился Прохор, — а ты всё: «мерещится тебе, мерещится, бесы, бесы».
— Погодь ты, не перебивай гостя из Санкт-Петербурга, — цыкнул на него Старик, — точно я говорю, Санкт?
— Санкт.
— Ну, давай дальше.
— Дальше на вас наткнулся.
— Короткое чой-то у тебя повествование. Дорога ой, длинная-предлинная, а рассказ об ней у тебя вышел куцый. Ты хоть знаешь, что до Петербурга, считающимся Санктом, отсель тыщ двадцать вёрст?
— Догадываюсь. Но карта была в масштабе один к пятнадцати миллионам. То есть всего чуть больше метра получается. Или полтора.
— Масштаб, — сказал Старик, — слышь, Прошка, мы с тобой у него в масштабе. Хитроватое словечко. А как же ты нас видишь? Ведь в нём ничего тут неразличимо, — делая винт лицом, съязвил Старик Афанасию.
— Ну, тут мы все в одном масштабе.
— Молодец, сразу видно, человек ты учёный, сметливый, всё правильно усвоил, — Старик съехал с брёвнышка на землю, постукал по нему костяшками пальцев (а кожа на них была гладкая-гладкая) и тоном председательствующего на собрании произнёс далее:
— Заслушав сообщение незнакомца… Да, кстати, а имена у вас там, в Санкте раздают какие-нибудь?
— Раздают. Мне вот Афанасия подкинули, — подделываясь под тон Старика, ответил незнакомец.
— Заслушав сообщение незнакомца Афанасия, делаем перерыв для завершения приготовления пищи.
Они оба с Прохором стали сыпать в кастрюлю и чайник всякие снадобья. Афанасий исправно выполнял порученную ему работу по поддержанию постоянного пламени в костре.
Еда, вроде, поспела. Старик сказал юноше:
— Пока у нас тут дело настаивается, своди гостя в баньку.
— Угу.
Афанасий сначала подумал, а не поскромничать ли да отказаться, потом оставил пытливую мысль без претворения её в жизнь, поднялся вслед за Прохором. Они вместе спустились в овражек. В его крутом откосе оказалась небольшая пещерка или грот, заставленный камнем. Оттуда вытекала вода с облачком пара.
Прохор отодвинул булыжную дверь. Афанасий увидел там каменный бассейн, а над ним — бьющий из стены гейзер. Из толстой щели за стеной исходил жаркий сухой пар.
— Там парилка, а тут купальня. Располагайся, — Прохор сделал жест приглашения. А когда Афанасий вошёл в грот, он снова завалил отверстие камнем.
— Когда закончишь, крикни, — громко сказал он в щель, — я тебе открою.
— Да, а зачем это Старик об Иоанне Крестителе вспомнил? — гулко раздалось изнутри.
— Не знаю. У него всегда всё с намёком, — ответил Прохор, — не думай, а просто купайся.
Пребывая в природной баньке, Грузь почувствовал себя заправским античным героем в настоящих античных термах. Полученное настроение придало его купанию особое наслаждение. Но он ещё мог подумать о некоем таинственном крещении, памятуя о намёке Старика.
— Хм, намёк, — пробурчал он в нос.
(Вскоре после того)
— Ну, снимай пробу, — обратился к чистому Афанасию Старик, тыча ему в колено ложкой. Тот хотел и на этот раз немножко поломаться, но мгновенно справился с неуместным желанием, принял в руку ложку. Отведал супчику, приготовленного с его скромным участием.
— Ну, как, не жмёт?
— В самую пору.
— Хе-хе, — ты впрямь отличник, всё понимаешь.
У Афанасия действительно пропала неловкость, а вместе с ней и уверенность. Взамен появилась простота.
— А ведь не зря я взял запасную ложку, а, Старик, — довольный собой, сказал Прохор, доставая из ящика названную вещь.
— И ты молодец, — поддакнул тот.
Все принялись хлебать из кастрюльки. Первым окунал туда ложку Старик, затем Афанасию уступал очередь юноша, а за гостем сам закруглял цикл.
ГЛАВА 2 (50). О том, как Старик рассказывает разные мудрости, а Грузь его перебивает, а может быть, даже пытается немного его подковырнуть. Здесь начинаются с одной стороны дерзкие, с другой стороны сомнительные, а с третьей стороны вполне обычные разговоры
— Ну, хорошо, — сказал Старик после употребления похлёбки, облизывая ложку, — коль ты человек учёный, значит, Книгу ты читал. И, кажись, не забыл из того писания, как Господь занимался Своими творениями, что Он сотворил сначала, что потом, с какой последовательностью. Ты знаешь: Он ничего ни во что не превращал, а просто создавал новое и новое. Что оное означает? А оное означает следующее: всё созданное Им ранее оставалось неизменным при создании более позднего. Таким же осталось до сих пор. А что именно? Тьма над бездной, именно. Затем — отделённый свет от тьмы, ещё без существования солнца и звёзд, именно. Потом растения всякие на суше меж водами, опять же без солнца, всяких звёздочек и туманностей, именно. И только после того, на четвёртый день, когда свет и тьма, земля и вода, деревья и травы всякие существовали сами по себе, появились на небе солнце с месяцем для управления. А для управления чего? А для того именно, что должно появиться ещё позже. Ибо настоящее управление неизменно возводится до создания того, чем нужно управлять. Господь ведь Сам — начальный Управитель. Он есть прежде всех вещей. И ещё одного Он создал управителя.
— Ты хочешь сказать…
— Не перебивай. В тот же день шестой, ещё до почивания Своего, насадил Господь сад на востоке. Зри. Как свет он отделил от тьмы, так и рай отделил от земли. Сад на востоке, на восходе. Здесь вроде о стороне света идёт речь, но не только. Восток — сторона света, он же — состояние материи. У материи есть разные состояния — падение, восхождение, то есть запад, восток. Человек должен был управлять садом в его восхождении. Наверное, после почивания Бога. Весь вечный восьмой день. Отдельно от земли. А?! Солнце с месяцем управляют тем, что на земле, то есть днями и ночами, а человек — тем, что восходит к небу, то есть, одним вечным днём, наполненным духом. Ты понял, какую тебе должность уготовил Господь? Но восхождения нынче нет. Нет изумительного состояния материи, оно другое. А почему? А потому, что уготовленный управитель устранён, удалён в длительную ссылку за нарушение запрета Божия.
— Но ты же с остатков творения начал, об их присутствии здесь, среди нас.
— Об них речь. Ты смекалистый, но слишком торопливый. Об них. Тьма, от которой Господь отделил свет, осталась? Осталась. Бездна осталась, свет сам по себе, не имея источника, остался. Вода, растения. Все они есть без так называемых небесных тел. Ты должен усвоить происшедшее положение вещей. Это раз. Дальше. Всем земным управляет солнце. Солнце (ну, месяц тоже), а не человек. Он ничем земным не должен управлять. Это два. Человек должен управлять раем. Это три. Ты понял? Управлять вещами в состоянии восхождения. Управлять одухотворением материи, сводить её в вечность. Адам и раздал имена, а имя — оно есть начало вечности. Как Бог вдунул в уста человека жизнь особую, так и человек должен в природу райскую вдыхать восхождение, поддерживать в нём возвышенное состояние, управлять им. Ты понял? Но для нелёгкого управления он сам должен стать восходящим от земли к небу. А чего нет, того, извините, нет. И пока он сам не преобразился, нет отделённого от земли сада на востоке. Есть рай, но он в мире ином. И есть в нём души. А люди ни при чём. Хоть они вроде бы ступают по земле в отвесном состоянии, хоть внешним видом, действительно могут показаться восходящими от земли к небу. Но это позвоночник у них такой, отвесный — спинной мозг. А головной — нет, он всё в землю целится, в земное благо. Ха-ха-ха! Земное благо! Червяки! Ха-ха-ха!
— Не хочешь ли ты сказать, что вы тут делаете попытку стать восходящими?
— Хе, это, брат, как любят говорить у вас там, в умных городах, вопрос некорректный.
— Ну, ладно. А почему ты сказал тогда, будто здесь никто не живёт? Кстати, а это какой вопрос?
— Обычный. Но скажи, вот ты — умер?
— Нет.
— А ты здесь живёшь?
— Нет.
— Вот, видишь? Ты сам ответил на собственный обычный вопрос. И мы тут не живём. Как в далёкое время на своей земле не жил ни Авраам, ни Моисей. Они только шли к земле обетованной, той, обещанной им тоже для управления. Но не дошли. А те их потомки, наконец, дошедшие до Палестины, те, кто живут на ней нынче, они прилипли к той земле. Земля их прибрала к рукам. Они там управляются ею, землёй, забыв о завете Господнем. Земля их возделала, вспахала, заборонила до того, что они щедро отдают ей страданиями выращенные плоды…
— А вы, стало быть, помните.
— Экий ты крючкастый. Одно могу сказать тебе: стараемся помнить. Этот камень тоже подсказывает.
— Не понял.
— Каждый идёт к своей земле обетованной. Мы с Проней тоже идём. Двигаемся потихоньку в основное наше место. А на пути встречаются разные камни. Бывает камень преткновения, бывает камень указующий, бывает камень, предназначенный стать во главе угла. Не обмануться бы, да вовремя распознать его.
— А этот, какой?
— Хм. Для разного человека — разный. Для тебя тоже.
— Угу, — Грузь огляделся по круглому пространству. — Тогда подскажи, почему он посреди океана оказался?
— Вот тебе на! Сказал, что сам его сделал, а спрашиваешь, откуда и почему он тут взялся.
— Ну, то на карте.
— Ладно, подскажу. Когда мы плохо тут работаем, плохо его возделываем надлежащим образом, земля притягивает нас, когда хорошо — земля остаётся при своём.
— Значит, сейчас плохо?
— Значит, сейчас плохо.
— А сухое дерево? В нём тоже есть особый смысл.
— Потому-то оно сухое.
— Угу. Ему, наверное, эта вода не вода. Не та вода, не живая.
— В корень смотришь, молодец. Но ты, видно, ещё не совсем знаешь о неживом.
— О котором?
— Правильно спрашиваешь — их много. Но я имею в виду главное. То, из чего состоит весь мир земной. Жизнь-то на земле — чудесна. Есть она и нет её. Бог дал, Бог взял. Чудо. А мы, живя-поживая (думая, что, живя), всячески поддерживаем в себе эту жизнь (думаем, что жизнь). А чем подкармливаем то, что называем жизнью? Смертью подкармливаем. Посмотрите: вся живность тому подчиняется. Стараясь подкрепить живым собственное существование, мы омертвляем существо другое. Будь то животное, будь то растение. Ты понимаешь? Мы потребляем сквозь одну мертвечину. Всё якобы живое — потребляет в пищу исключительно мертвечину. А разве мертвечина способна стать пищей жизни? Нет. Пищей жизни бывает опять же чудесное. Оно хранится в самой жизни. Что оно за чудо, каков его состав, мы не знаем. Но нам ведомо его наличие. А эта еда, — Старик ткнул ложкой в кастрюлю, — это еда неживого, того неживого, где мы обитаем. Мы — явленное чудо жизни, а пребываем в мире, насквозь пронизанном омертвлением. Теперь ты понял о неживом? Для неживого и пища неживая. А для жизни и пища — жизнь.
— Ну, это просто — «не хлебом единым»…
— …«Но каждым словом Божьим». Верно говоришь, то есть, не ты говоришь, а Он сказал. Но понял ли ты о главном? Если здесь жизнь есть чудо, значит, где-то она есть в виде совершенно естественного состояния. Ну, скажем, цветок заморский у вас там, в Санкте, в горшке почитай за чудо, ведь в окружении естественном этот цветок там не растёт, да расти не может, замёрзнет даже летом. А здесь подобных цветков — пруд пруди, никто за ними не ухаживает, никакого чуда они тут собой не являют. И с жизнью то же происходит, понимаешь? Она в каждом теле как бы в горшке, в теплице. Забыл за ней поухаживать, и нет её. А где-то в другом месте она сама по себе, из неё хоть пруд пруди, ничего от неё не убудет.
Афанасий промолчал. Согласился он или его ум не произвёл возражений более красивых, чем слова у Старика? Скорее всего, к этому времени, беседа, позволим себе догадаться, исчерпала себя, подобно супу. Старик, облизав губы, тоже углубился в безмолвие, вроде не замечая Афанасия. Прохор слил оставшиеся капли супа из кастрюльки прямо себе в рот. Отошёл с ней в низок до ручья. Афанасий тоже встал, сказал громко, будто для всеуслышания: «по-ка», слово, нарочно обозначающее забытый первичный смысл «до поры, до времени».
Не очень уверенно он двинулся неведомой дорогой.
ГЛАВА 3 (51). О сторонних наблюдателях
Думается нам, что помимо Старика с Прохором, а ещё и немногих говорящих птиц, на острове ощутимо некоего рода присутствие постоянного населения. Хотя бы виденного Панчиковым со спины после выполнения своего гражданского долга на избирательном участке. Делает же кто-то банки из-под огурцов тихоокеанских пряного посола. Стало быть, и огурчики выращивает да засаливает. И бутылки из-под «Пацифичной» тоже. Вместе с её содержимым. М-да. Нормальное население. Обычное.
Люд сей пусть будет у нас неким сторонним наблюдателем по отношению к действующим лицам. Вроде массовки. Безымянное население. Хотя, конечно, у каждого его представителя есть имя, а то и отчество вместе с фамилией. Разные они все. Непохожие. Как в любой массовке. Чем непохоже они друг на друга, тем ярче массовка. Это мы понимаем. Пусть. А, памятуя о кратком объяснении Стариком обитания здешних людей в качестве чужеземцев, так их и назовём: местные чужеземцы.
— Новенького чужеземца видел, — сказал один из них.
— И как? — вопросил другой.
— Наверное, приживётся.
— Есть на то примета? — поинтересовался третий.
— Угу. Спасло его что-то от неминучей гибели.
— Что-то? — обнаружил себя четвёртый.
— Может быть, остров спас.
— Это верно. Он оставляет здесь тех, кого сам спасает, — сказал пятый.
— И тебя?
— Не помню.
— Откуда же твоё утверждение?
— То не утверждение, то догадка.
Все пятеро принялись вспоминать о своём случае появления здесь. Догадываться.
— Я пошёл, — сказал первый.
— Хочешь понаблюдать за другими новенькими?
— Ну, не нарочно, не нарочно. А если увижу кого, расскажу.
— Угу. Не нарочно.
Сторонние наблюдатели, они же местные чужеземцы, неспешно разошлись.
ГЛАВА 4 (52). О том, как Старик заразил Грузя
Что-то заставило Грузя остановиться и сесть на камешек. Он огляделся вокруг, увидел невдалеке знакомое ему сухое дерево. Оно абсолютно спокойно, непоколебимо возвышалось над трепещущими и волнующимися ветками с листьями зелёных своих молодых собратьев на расстоянии от Грузя, ну, как сказали бы в старину, пушечного выстрела. Наподобие того же пушечного выстрела произвелась у Афанасия в голове догадка: «Ах! А не знаменитое ли — это дерево, плод которого оказался слишком эдак поворотным? Не оно ли тут засохло, себя высушило по причине настоящих бедствий, изошедших от него на первых людей, а потом и на всё человечество? Старик намекал, намекал, но ничего не досказал. Зато занимательно он истолковывал сотворение мира. Теперь не отделаться от его своеобразных выводов. И дерево заставляет вспомнить оригинальный текст да известные толкования авторитетных исследователей»…
Спорить со Стариком Афанасий не собирался. Диспута не могло состояться по одному простому поводу: Старик его не услышит. Но и мысленная полемика мало кому пригодна, тоже по нехитрой причине: надобности тому нет. Поэтому он, видимо, заразившись от Старика неординарным взглядом, отважился на подвиг независимого объяснения древних загадок. Кто запретит ему снискать редкостный для нашего времени взгляд на подлинный текст, на его многие толкования? Сей подвиг предполагался, наверное, сродни тому поступку возле карты с белым пятном: уйти в перспективу. Пытливая черта характера Афанасия, увиденная нами, когда он стоял голеньким на каменной ладони, стала светиться ярче остальных известных и неизвестных его черт и чёрточек. Он снова устремился в область перспектив, не опасаясь её недоступности.
Впрочем, если бы вблизи оказался Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис, он, конечно же, расценил бы нынешний поступок Афанасия правильно: обыкновенный прорыв творчества сквозь скуку. Где-то в плотном окружении этого давящего уныния создалась прореха. Туда низвергся размышленческий талант Афанасия.
Потекла мысль в голове Афанасия, расшатывая, расталкивая, сметая на ходу возникающие там недоумения с недопониманиями. Она, хоть и крутилась водоворотами, низвергалась водопадами, взмётывалась гейзерами, неизбежно удерживалась некой неосознанной основой любого размышления. Чем? Возможно, верой, той, робко предложенной ему Леночкой. Ох, сколько было там, в мысли несметных богатств! Однако не хватает у человека средства за неё зацепиться. Вот и слова, не столь искристо подытоживающие неистовое течение мысли (тоже робко оформляемое собственной верой), складывались в голове наитривиальнейшим манером. По-видимому, Грузю недоставало ясности мысли из-за слишком долгих научных исследований природы творчества в стенах государственного НИИ. Или возникали ёмкие трудности из-за перевода мысли с языка непосредственных ощущений на язык обычных слов. Или вера его была недостаточно высокого качества. Или не достало мудрости, которой надлежит испытать всё, что делается под небом, но, тем не менее, это тяжкое занятие не даёт покоя. В нём необходимо упражняться, как написал Экклезиаст.
(«...И предал я сердце моё тому, чтоб исследовать и испытать мудростью всё, что делается под небом: это тяжкое занятие дал Бог сынам человеческим, чтоб они упражнялись в нём» (Екклес, 1, 13.)).
А, скорее всего, мы почти не умеем проникать в закрома, залежи и кладези чужих дум, часто заменяя их массивы собственными редкими проростками, охотно произносимыми вслух. Потому-то никому не избежать испытания уровня личной веры при подобном занятии.
Что ни говорить, но мы снова, забираясь на недосягаемые выси, рискуем получить обвинение от учёных, от богословов, от простых критиков — за наше дерзкое представление, хоть чисто художественное. Но, изготовившись к опасному испытанию, натянув кожу на спине в согласии принять удары палкой со множества сторон, подглядим течение мысли в голове у Афанасия Грузя.
«Бог ничего ни во что не превращает. Он создаёт новое»… — повторил он в уме слова Старика.
Далее последует заумная фантазия Грузя. Пожалуй, при особом неприятии, не обидно её перелистать, не читая.
Фантазия Афанасия Григорьевича Грузя
Да, Бог не фокусник и не волшебник. Он именно Создатель. А для любого создания необходимо иметь его начало. А что оно — начало? Ну, скажем, я сам в себе имею некое начало по воле Божьей. Иначе не стало бы меня. И уже оттуда, из моего начала я обозреваю дела Творца. Для пытливого ума уже одно это дело означает основу: я имею Богом данную собственную сущность, нечуждую дальнейшему воплощению. Она, моя сущность и есть начало. Вот оно как. А далее — творчество образов. Я создаю представление о не-веществе и веществе, мысленно вижу мир горний и мир дольний. Зрением и воображением создаю среду для тамошних обитателей и самого себя. Я просто пользуюсь возможностью, данной мне Богом, создавать образы Его творений.
На вопрос — из чего же я сотворяю в уме и воплощаю в зрении своём всякие предметы, имея в себе лишь сущность, — есть классический ответ: из ничего, поскольку я сам — исключительное ничто, кроме сущности. Но, примеряя на себя любой творческий акт, например, искусства, каждый сознаёт, что, творя, он изготовляет продукт непосредственно собственно собой, а для воплощения его использует необходимые тому внешние инструменты. У определённого вида искусства — орудия тоже вполне определённые. Хотя, бывают произведения вовсе без внешних приспособлений: скажем, пение и пляска, иное творчество устное и телесное, или художественное слово и выражение лица. Здесь собственное тело является орудием. Но иной вопрос терзает: из чего составлены те накопления, запас, потенциал, так сказать, производящий творение? Что это за кладезь неведомый? Придётся предполагать.
Предположим, подобный акт видится нам излиянием излишества внутренних жизненных сил. Есть в личности силы, нужные для подкрепления собственного здания жизни во всём её многообразии. А есть ещё некий избыток, запас. Избыточность порой фонтанирует до безобразия, иной раз вовсе её не обуздать. А что касается искусства, оно, действительно вроде бы украшение жизненного сооружения, оно впрямь излишество. Дополнительная радость. Кое-кто из исследователей мне подтвердят, поспешно покивают головою, поскольку сами считают это своими выводами.
Но нельзя возразить и против другой догадки. В ней присутствует почти явное видение творческого делания как жертвоприношения. И на алтарь выкладывается то, что едва-едва подкрепляет собственную жизнь, удерживает её архитектуру. Это жертвоприношение не от избытка сил организма. Их-то, небось, только-только хватает, что для поддержания того хрупкого сооружения. Здесь уже иной поворот мысли о творчестве. Из этого второго предположения получается, будто мы, творя что-либо, одновременно жертвуем частью собственной жизни. Но не частью времени этой жизни, нет, вовсе не временем её. Мы жертвуем, наверное, каплей невидимого измерения невидимого мира, жизненностью, открытой Иваном. Не совсем понятно, однако похоже на правду. Тут больше родственных связей с истинным творчеством. Творчество — жертвоприношение. Так считают иные исследователи. Они могут подтвердить сию мысль немедленно, и крепко пожать мою руку.
И если вернуться к началу, классически ответить на вопрос, из чего же сотворяются, чем олицетворяются всякие объекты да существа, то получается, будто любой творец и есть именно то самое ничто, если, конечно, он творит мир из себя. Ничто оно и есть ничто. Кстати, многие исследователи тоже так и считают, дабы не мучиться вообще мыслью даже о существовании Бога. Тогда излияние излишеств или принесение жертвы здесь тотчас же теряют смысл, поскольку и того, и другого из ничего не бывает. Это мнение остальных исследователей, отворачивающих от нас физиономию с горькой ухмылкой.
(Небольшой перерывчик)
Мысль Афанасия тоже возникала из какого-то ничего. Он, без всякого сомнения, именно так оценил происходящее действие в недрах мозга. Экое оно, знаете, ничего. Скользкое. Не ухватиться за него. Тяжкое поприще — думать.
Сочинитель данной фантазии пытливо оглядывал окружающий его белый остров. Глядите, он тоже вроде бы по сути ничто. Ведь нет его нигде в Божьем мире. На карте есть? Но то был пустяк из пустяков. Сквозняк унёс изображение фотомодели, Нестор поднял изображение, приклеил его куском скотча к Тихому океану южнее островов Россиян. Оставалось лишь отодрать картинку вместе с частью океана и, таким образом, получить белое пятно — невиданное доселе другое изображение — новую землю. Но допустимо совсем иное: ни фотомодель, ни ветер, ни Нестор, ни скотч, — не были врозь самими по себе. Ими одновременно управлял некий неведомый творческий акт. А далее — творение зажило хоть признанной, хоть непризнанной, но своей жизнью. Оно теперь очевидно. От излишества? От жертвоприношения? Или всё-таки от ничего? Хм.
Однако, нельзя сказать, будто старший научный сотрудник НИИ «Притвор», оглядывая остров, будто несуществующий и смекая о творчестве, занимался праздным ничегонеделанием. Нельзя, потому что о какой праздности может идти речь, если тема, им опрометчиво поднятая, непосредственно касалась основного профиля института — исследования природы творчества. Учёный везде учёный, рабочее место у него — собственная голова, сдобренная увесистым мозгом. Вот и не отпускает его профессиональная деятельность от себя, куда бы эта бедная головушка ни скрылась от глаз людских, даже в невиданную никем дотоле перспективу. Жалко, что образцы ископаемого творчества остались там, на столах да в шкафах, а кой-какие, особо авторитетные, упрятаны даже в специальных сейфах, из которых не слишком просто их выкопать вновь. Не на что сослаться, нечем подтвердить очередное исследование. Но основное ископаемое всегда при нём.
Работа этого артефакта интенсивно производила узкопрофессиональную мысль профильной отрасли.
(Фантазия продвинулась дальше)
Есмь. Аз есмь. Да, могу ли я повторить за Богом сие утверждение? Ведь так Он ответил на вопрос Моисея об имени Его. И я как образ и подобие Творца мог бы счесть себя тоже сущим. Однако Сущий — владелец сути, подобно тому, как имущий — владелец имущества. Но суть-то я принял от Бога, взял её в аренду. И я отождествляю себя с этой сутью. Моя личность и суть, данная Богом — одно. Выходит круговорот. Да, я арендатор сути, а не владелец. Но могу её использовать. Приложить для творчества. Ведь, любое творение происходит именно от сущности и, вместе с тем, из ничего. Здесь первые и вторые наши исследователи возвращаются, могут поспорить между собой, поскольку при таком раскладе приемлемо излияние излишеств и принесение жертвы. Хотя, упущен ещё один вариант, наиболее распространённый. Арендатор сути может творить всё из чего-то внешнего. Пожалуйста. Примем и этот материал. Но тогда возникает вопрос: допустимо ли подобное действо называть творчеством? Оно, по всей видимости — заурядный, хоть чрезвычайно мастеровитый труд подённого наёмного работника, а не творчество или даже ремесло. Изготавливать вещи из чего-то внешнего по отношению к себе как арендатору сути — лишь изнурительная поделочная работа. Ну, да, художник тоже, на первый взгляд, творит картины не из себя, где есть и жертвенность, и излишества, а из внешнего материала, из красок да холста. Но сей художник вовсе не творец, а именно подённый работник, поделочник. А подлинный живописец, называемый творцом, по мнению большинства людей, творит именно из себя: он душу наносит на холст, обращая краски в ничто. Да, в ничто. И выходит творчество действительно из ничего, то есть из уже несуществующего. Сначала средство обращается в ничто, а затем из него возникает образ. Там, в этой вершине творчества нет уже красок и нет холста, а есть образ, иначе говоря, опять же суть. Творить можно лишь образ. Всякие иные произведения к творчеству не имеют никакого отношения. Поделки, они и есть поделки.
Вышел поворот мысли.
Творчество — оно приближено к рождению, однако не рождение по существу. Между творчеством и рождением остаётся, может быть, всего-то одна грань, однако — именно грань, граница. Потому что рождение происходит ещё до творения. Обязательно так. До начала — рождение, а затем само начало, то есть творчество. Я тоже родился до своего начала. Родился в объятиях Божьей мысли. Во мне, как в любом человеке ещё до его творческого начала рождается художник. Это основа. Художник рождается до творчества, а не наоборот, не обретает себя в творчестве. А краска у художника, арендатора сути Божьей, выступает всего лишь средством, орудием. Краска — некий помощник живописца. Необходимый материал, но не источник. Как и звук — средство для певца, глина — средство для ваятеля, слово — средство для писателя, пространство — средство для зодчего. Источник же творчества — бессмертная душа создателя, рождённая до него самого, до появления художника. Она одолевает внешний для него материал, одолевает средство, делая его ничем. Вот. Видите? Важнейшее в нашем изложении состоит в том, что средство у творца обращается в ничто. Художник, дарованным ему талантом, сводит явственно существующую материальную вещь в совершенно ничего не существующее до того. Это абсолютно необходимо для настоящего творческого акта. В итоге действительно нет красок и холста, а есть живопись, нет звука и нот, а есть музыка, нет глины и стека, а есть изваяние, нет слова и бумаги, а есть словесность, нет пространства и стен, а есть зодчество. И во всех случаях — образ. То есть истинное произведение творчества появляется уже воистину из ничего. Выходит, художник просто обязан сделать материал, средство — несуществующим. И только тогда, уже из абсолютного ничего получится у него произведение стоящее и настоящее. Но нельзя забывать, что художник — арендатор сути, данной Богом, а не владелец её.
(Заметим в скобках)
Афанасию понравилось его представление творчества. Он широко улыбнулся, будто высказался в стенах своего института на последнем этаже исторического здания, украшающего Невский проспект вместе с Мойкой. Заслужил первую порцию аплодисментов особо развитых сотрудников, повергая в изумление учёного секретаря. Ему даже захотелось поставить смачную точку в собственном размышлении, но точка без его воли всколыхнулась, продолжая собой линию внутреннего собеседования.
(Линия)
Если Бог творит из ничего, значит, не пользуется материалом как средством. Он в средствах не нуждается. Ничто ведь ничто, синонимов не имеет. Оно отвечает на вопрос: что? Ничто. Однако человека он создал всё-таки, используя землю, прах.
Да, почему я, сотворяясь Богом, не создался непосредственно, а обрёл себя из созданной Им земли, взят от неё? Наверное, для того, дабы я, хоть и тоже творец, не зазнавался и помнил, откуда взят. Но земля-то, из которой я вышел, то земляное средство творения, оно, конечно же, в тот же миг обращено в абсолютное ничто. Как только случилась вершина творения — образ человеческий, так земляное средство тут же обратилось в ничто подобно краске у художника, звуку у музыканта, камню у ваятеля, слову у писателя, пространству у зодчего. Но до поры. Наступает час, и моё тело снова обращается в землю. Бывшее ничто становится прахом.
(Небольшой перерывчик)
Мыслитель не то, чтобы подустал и уже собрался закругляться; он лишь позволил себе подумать о том. Слегка отвёл думу от поспокоения к издевательству над собой, а заодно теперь поставил совершенную точку. Но она обернулась многоточием, стремящимся к бесконечности.
Подкралось ничто. Афанасий остался один.
Тем не менее, поставленная им точка в голове, продолжала стремиться к бесконечности. Вот она приблизилась к его порогу. И возник вопрос.
(Следующее продолжение фантазии со знаком вопроса)
Как же выглядит рождение, в отличие от творчества, если и то, и другое делается «от себя», «собой», где тут грань, о которой шла речь до перерыва? Ответ, конечно же, есть. Рождённое имеет в себе те же свойства, что рождающее. Если рождающее творит, значит и рождённое наделено даром творчества. То есть, художник может родить художника. Но вот картине, сотворённой художником, далеко не уготовано содеять никакую живопись.
Да, но мы забываем: ведь человек есть результат усилий Божьего творчества, детище Его, и он же умеет творить. Ах, мы и другое забыли — он детище в том смысле, что он образ и подобие Творца. Он даже обязан творить. Но, почему тогда само творение человека не умеет творить? Ведь, исходя из простой логики, необходимо ответить, что, мол, умеет. И такое частенько бывает. Потом, когда художник закончил произведение, когда нет уже самого автора, и его творение отделено от него, оно обретает навык создавать себе цену. Оно творит себе цену потом — всё время существования на земле. Таков образ и подобие человека-творца. А цена — уже есть образ и подобие вещи… ну да, тему цены ведь мы развиваем всем нашим институтом теории творчества. Она — единственная наша общая тема, подкинутая государственным заказом.
Мы чуточку прошлись по образу и подобию. Но посмотрите: если цена вещи — абсолютно ничтожна по отношению к самой вещи, то есть попросту неощутима ни единым из наших органов чувств, не приводит ли это наблюдение к выводу, что и человек столь же неощутим в сравнении с Богом?
Таковыми у нас вышли образы и подобия.
(Отвлечение в сторону)
Афанасий вздохнул и закрыл глаза. Он плотно сжал их, а затем резко отворил на полную ширину и начал вглядываться в предметы, лежащие у его ног. Внезапно Афанасию показалось, будто разлёгшиеся здесь округлые камни, несущие собой уже давно нам известный устойчивый образ в его сознании, чуточку дрогнули. Вразнобой этак шевельнулись.
Мысль обратилась в молчание, туда покрапали капельки воспоминаний о беседе с Леночкой.
— К рождению мы ещё вернёмся, коли тут прояснилось, — осторожно молвил он, останавливая течение фантазии своей и потупив сверкающий взгляд. Он теперь обратил внутренний взор в себя и далее вглубь, обозревая этот образ и подобие. Он пронзал настоящий, неподдельный подлинник, пронзал его насквозь, устремляя заострённое воззрение в его суть.
(Опять продолжение фантазии)
И мы видим следующий поток его мысли. Или возвращаемся к начальному эвристическому настрою. Сущий творит от собственного источника, без средств, путём «ничего». А, возвращаясь к вопросу о запасах, потенциалу, так сказать, извергающему творение, то, конечно же, излияниям излишеств тут нет места, поскольку творец, подобный Богу, обязан быть абсолютно простым. Понимаете? Простым. А у простоты нет излишеств. И у нас остаётся одно — жертвенность при акте творения. Наверное, так. Жертвенность. Чем жертвуем? Жизненностью. В ней запас, в ней потенциал.
Страшно или отрадно?
И Бог проявляется вещественно именно в образе человека и более никак. Но для чего? Чтобы показать людям, как производится истинное творение? Но в чём его истинность? Наверное, оно — произведение не просто жизни, а жизни вечной. И как оно создаётся? Жертвенностью. Но Кого Он приносит в жертву? Себя. Да, но Кого именно Себя Он принёс в жертву? Известно — рождённого Себя. Рождение происходит ещё до творения.
А что же человек? Он тоже одновременно творец, родитель, рождённый. Правда, эти человеческие свойства далеко не всегда в нём реализуются. Нечасто человек рождает не детей, а самого себя. Даже исключительно редко подобное происходит.
(Отвлечение в сторону)
Мыслитель покачал головой, пытаясь примерить на себя непостижимый подвиг собственного рождения самим собой. У него ещё не случалась проба сего деяния или он того не замечал, но никакая сила не сдерживала слов о возможном акте.
— Да! — воскликнул он. — Мы ничтожны в сравнении с Ним, и мы до восхищения похожи. Но сумеем ли мы рождённого самим себя принести в жертву ради своей же вечной жизни? Вот замечательный вопрос, на который мы, по сути, отвечаем всем безрассудным течением жизни, о том не ведая.
Тяжко, тяжко, ой как нелегко поддержать человека, думающего о том, чего никогда ранее не совершал и даже не подглядывал у других.
(Небольшой перерывчик)
Афанасий ухватился за голову локтями вперёд, обнимая ладонями затылок. Опять вспомнилась беседа с Леночкой. Всплыл в памяти её пересказ о Марии из Магдалы. Стал в уме его проявляться образ той свидетельницы создания Богом Воскресения. Мария из Магдалы в его воображении, несомненно, обретала черты, похожие на Леночку. Будто она сестра её. Скорее — подобие. Леночка — подобие Марии из Магдалы. Таков ещё неясный образ. Она пробовала явиться перед ним в будто восьмой день семидневного нашего повторяющегося бытия, в день создания Воскресения. Она пыталась провозгласить ему знание, не очень-то укладывающееся в бороздки ума. Она исчезла.
Вместе с ней начал пропадать в небытии едва забрезживший Восьмой день.
Блудное дитя Создателя скинуло руки с головы, чуть ли не застонало.
Вокруг было и впрямь безлюдно. Афанасий один сидел на камешке, даже Евы его не видать. Правда, в её принципиальном существовании совершенно нет сомнений. Её нет лишь сейчас, она просто отошла на минутку. Мало ли для чего отдалилась. Человек — существо свободное. Афанасий сбросил с себя одеяние фотомодели. Адам, так Адам. Дерево над камешком построило для него тень. А пониже сверкал ручей, возможно, сотворённый из того источника, что оказался недосягаемым родничком в начале его пути. И вот повсюду занялся сиянием свет — не только от солнца, но и так просто, ни из чего. В голове Афанасия мысленное пространство тоже осветилось.
Свет. Дадим волю и о нём поразмышлять? Потом? Ладно, потом. А пока отдохнём в тени.
Но ассоциативная цепочка в голове Афанасия уже натянулась, поднимая якорь, и пошло, и пошло. Нет, нам его не остановить.
(следующее продолжение фантазии)
«И сказал Бог: да будет свет. И стал свет».
Сам по себе.
(А тем временем)
Да, нам его не остановить. Но можно отойти подальше, там подождать. Пусть себе фантазирует. Вот мы удалились. Ждём.
А там, и повсюду над островом-камнем действительно стоит ясный день. По-отечески стоит. И нам кажется, что не уступит он своего места никакому иному покровителю. Нам видится это намерение бесповоротным, не требующим разъяснений на сей счёт. Пожалуй, снова мерещится некое подобие чего-то всем известного, но непостижимого. Ну, никуда не деться от устойчивой навязчивости этой повадки ума и воображения. Мы как воплощённое подобие, размышляем, представляем всё в подобиеобразном виде. Проникает в нас некая особенность отражённого в нас мира. Она возникает ниоткуда, вторгается независимо от нашей воли. И что теперь? Мы не мешали Афанасию, отошли от него подальше. Не станем вывешивать помехи и себе. Смотрим на объятья дня, думаем: в чём, в каком из наших ощущений бытия возникает та особенность подобиеобразного восприятия? Нет, она явно не в виду вообще пространства, этой безмерной обширности. Никак не отзывается в испытании всемирной тяжести, проникающей во все уголки пространства. И, тем более, она совершенно не угадывается в отслеживании путей времени, погоняющего всё и вся в бездну небытия. Хм. Наверное, всё-таки жизненность тому виной. Только она способна создавать подобия. Угу. Она-то и похожа чем-то на свет, на свет, исходящий из отеческих объятий. Однако она пока не отделена Творцом от смерти. Она сама пока не обрела подобия этого замечательного отделения света от тьмы. Вот ведь чего мы ждём, оказывается. Наверное, в восьмой день оно случится: и отделил Бог жизнь от смерти…
(Окончание фантазии)
А тут и Афанасий развёл руками, обозначив завершение своей фантазии, принялся новым взором оглядывать окружение на каких-то вновь приобретённых правах.
ГЛАВА 5 (53). О том, как начались определённые перемены
Назвав Камнем белый остров, Грузь начал придумывать слова для имён предметов, на нём находящихся. Новое занятие он сыскал для себя, хоть, скажем, не совсем законным, но исчерпывающе оправданным. При этом белый «застывший вздох души» будто бы замещался белой Адамовой костью ребра. Или они взаимно заменялись. Но затем то и другое, сливались они в некое цельное существо, но пока не принятое к осмыслению. Однако, благодаря содеянной подвижке образов, недавнее смущение, навеянное почти навязанными его сознанию женственными видами отдельных камней, прошло само собой.
(А тем временем)
Тут рядом с Афанасием появился исторический писатель Иодокланников. Он стоял спиной к учёному, в устарелом «лапсердаке», пыльных немодных ботинках, тоже выдающих нечто из прошедшего. Афанасий, было, удивился тому явлению, не сразу давая названия увиденному, но одновременно его отвлекло от удивления вновь подмеченное наблюдение. Недавнее царство женщин, “Амазония”, складно переросло в царство мужчин. Если раньше попадались на его пути лишь женщины, вместе с их каменной аллегорией, то теперь — сплошь мужчины, а каменная аллегория, как известно, слилась во что-то, пока им не усвоенное. Но не слишком ли много образов сошлось на одну голову?
Афанасий снова повесил на себя одеяние античного героя, попутно создав некий театральный образчик, уже ему привычный. Одновременно он пытался угадать о профессиональных пристрастиях нового посетителя белой страны, готовил ему наиболее выразительное название, хотя и утратил образ Адама. Писатель обернулся, сделал удивлёнными глаза, вонзившие взор в человека, одетого даже не только во что-то устарелое, но, прямо скажем, наидревнейшее.
(Вместе с тем)
Юноша Прохор вернулся из низка с начищенной кастрюлей из-под супа. Он поводил головой туда-сюда, заостряя взгляд на затенённых местах полянки, не замечая притихшего старика возле затухшего костра. Тот ухватился за уголёк, обжёгся, закинул в серединку очага. Там ненадолго завязалось коротенькое пламя.
— Ушёл иноземец, — раскатисто пробурчал он, сощурив один глаз.
— Жалко, Старик, — певуче промолвил Прохор, — а как ты думаешь, этот наш незнакомец ещё вернётся, пока мы тут обитаемся?
— Понравился, что ли?
— Угу.
— Значит, ещё увидишься. А пока помолчи.
— А слушать можно?
— Кого?
— Тебя.
— Так я же молчу.
— А-а.
И они оба приняли позу лотоса. Но вскоре Прохор, будто припомнив о главном, освободился от позы, полез в палатку, начал рыться в мешке.
ГЛАВА 6 (54). О неожиданной встрече
— Excusati me, carus… ego Homo slavicus est, то есть русикус… ноли этрусикус… Эго литератор целебер эст (Извините меня сердечно… я человек славянский, то есть русский… не этрусский… я известный писатель), — на ломаной латыни обратился писатель Иодокланников к Афанасию, по-видимому из-за драпировки фотомодели приняв его за античного римлянина. Он мог бы принять его и за античного грека. Родившийся взгляд и возможное определение оказались бы даже вернее, потому что замеченный им климат ощущается явно поюжнее итальянского. И общий вид природы здесь похож, скорее, на аттический или критский в их низменных местах. А, по правде сказать, здесь больше сходства с округой Египетской Александрии — гор не видать даже в отдалении. Апеннинских пейзажей ничего не напоминало. Но древнегреческого языка писатель не знал совсем, тем более древнеегипетского, вот он и продолжил на древнеримском:
— Хэс инсула беллус эст… альбус, мундус, пульхериссима! (Этот остров красивый. Белый, чистый. Великолепный).
Грузь смотрел на него теперь с двойным удивлением. На секунду у него образовалась даже подозрительная мысль: не смешались ли тут времена? Однако одежда писателя, хоть старомодная, но явно относящаяся ко второй половине двадцатого века после Рождества Христова, с иными эпохами явно не спутывалась. А если она без пуговиц, ничего странного в том нет. Тёплый климат диктует соответствующую моду. Грузь отбросил мысль о перемешивании исторических периодов. Потом он подумал, что здесь обитают не одни лишь русские, но другие многие народы, и по необходимости латынь у них является языком межнационального общения. Сам Афанасий знал это мёртвое международное средство серьёзных людей не лучше писателя. Но если тот настаивает на латыни, то, пожалуй, он тоже сформулировал бы несложную фразу на неживом древнеримском языке. Он даже пробовал в уме исхитриться в подобном упражнении, но мгновенно выяснил, что думать на нём не умеет. Придётся прежде какую-нибудь простенькую фразу составить на живом русском языке, а потом перевести на латынь. Однако и по-русски у него слова меж собой не торопились выстраиваться. Афанасий молчал, громко проглатывал слюну. К счастью, замешательство оказалось недолгим.
Из низка овражка вынырнул Прохор, подбежал к Афанасию. В руках его была тканая вещь средней величины, свёрнутая в рулон.
— Вот, возьми штаны, они у меня запасные.
Афанасий улыбнулся, припомнив случай, когда у Прохора запасной оказалась ложка. Теперь вот штаны. Любопытно увидеть следующий предмет, если нарастание величины сохранит установленную интенсивность. И если, конечно, подарки продолжат поступать.
Иодокланников, то ли от удивления, то ли от радости, чуть было не выронил глаза из орбит.
— Это как же понимать, дружок, у вас тут по-нашему, что ли изъясняются, — сходу переметнул он внимание на Прохора, вбирая глаза вспять и переводя речь с латинского языка на родной.
Прохор обернулся на звук, заметил говорящего писателя. Но удивления у него не произвелось. Он ответил просто:
— Ну, конечно, по-нашему, а то, по какому же, — при этом юноша продолжал совать свои запасные брюки Афанасию.
Тут и Грузь вспомнил правила связывания слов «по-нашему», удачно составил из них вполне грамотное предложение, хоть какое-то слишком искусственное, натянутое:
— Прохор, а вы не будете возражать против того, если бы нам троим, без обиняков побеседовать меж собой, обменяться впечатлениями, порассказать любопытные байки, а?
Возможно, Грузь увидел в Прохоре поддержку не только в качестве дарителя повседневной одежды, но и в образовании более укреплённого общества, поскольку в одиночку он не надеялся справиться с присутствием словоохотливого писателя.
— А почему только нам? Давай четверым. Старик будет доволен, если ты вернёшься со своим дружком, — тем самым Прохор немедля предложил Афанасию ещё более тесное собрание.
— С дружком, — повторил Афанасий старательно отчётливо, и пытливо посмотрел на Иодокланникова.
Тот улыбнулся, по-прежнему так же, как обычно улыбаются знаменитости, развёл руками, словно конферансье, объявляющий новый номер программы. Афанасий проделал то же самое, но, то ли с подлинной улыбкой знаменитости не получилось и конферансье из него никудышный, то ли он в тот же момент опомнился, заметив себе, что начал вдруг не тем заниматься — попугайничать и обезьянничать. Он моментально остановил начатую, было, неумелую жестикуляцию, покачал головой в разные стороны, отвернулся, засунув руки в воображаемые карманы не надетых пока на него Прониных штанов.
— Я тоже буду рад поговорить со Стариком, — сказал писатель. И сделал галантный жест готовности следовать за Прохором.
Грузь не возражал и не соглашался. Он, то ли покачал головой, то ли покивал.
Три человека гуськом (впереди Прохор, за ним Иодокланников, позади Грузь) потянулись к уже знакомой нам полянке.
(Вскоре после того)
— О! — воскликнул Старик, завидев новичка, — ещё один. Тоже, не из Санкта ли?
Иодокланников из услышанной фразы выловил узким уголком внимания одно лишь слово: «санкт». По-видимому, его латинский звук сыграл провокационную роль. Ведь недавно он переживал напрасный труд изъяснения на античном диалекте, а тут опять латиноязычное слово, да ещё с иронией. Не заподозрил ли в нём этот мудрый человек чего-то неуместного с его стороны? Излишнее легкомыслие, или, чего хуже, позёрство? Или совсем уж обидное: скудность ума? Писатель, решительно забыв о своей неизвестной здесь никому знаменитости, но, не преминув отдать интеллигентный поклон, сконфуженно ответил Старику:
— Из Ухты.
— Чего, «ух, ты». Понравилось уже у нас или страшновато?
— Да нет, — Иодокланников, благодаря простодушию старика, тотчас вернулся в удобное обличие человека знаменитого. Охотно выкидывая прочь уже довольно развитый, было, перед тем конфуз, ответил мягко и ласково — не «ух, ты», а из Ухты. Ухта, город такой у нас есть. На Севере дальнем.
— Ага, значит, ссыпаетесь понемножечку отовсюду. Занятно. Давай, Проня, корми его чем-нибудь из холодных закусок, ведь супчик мы недавно весь доели. Хороший был супец.
— Да я сыт, — пытался скромничать писатель, имея в виду про себя недавнее чаепитие у Наденьки.
— А этого мы не видали, когда ты сыт стал. Вот увидим, как ты поешь, тогда на самом деле будешь сытым, хе-хе, —Старик снова уселся на единственное брёвнышко рядом с угасшим костром.
Юноша вынул из ящика банку с отварным горохом домашнего приготовления, пару яблок.
— А не сводить ли поначалу и этого чужеземца в баньку, — спросил он Старика, крутя яблоко на ладони.
— Вот и чай уже остыл, — продолжил юноша, потрогав кистью руки закопчённый чайник, висящий над чёрными угольями, — надо бы подогреть.
Испачканную руку он ловко обтёр о свои основные штаны.
— Своди, своди в баньку, а незнакомец Афанасий подогреет чай, он это уже умеет.
— В баньку? Интересно. Я бы с радостью. А далеко идти?
— Рядышком, — Прохор отвёл Иодокланникова до известного нам грота.
С полчаса они оба оставались подле грота, не имея возможности войти в него. Писатель туда не попал. Камень, что ли заклинило? Прохор и так и эдак пробовал его отвалить, но тот не счёл нужным даже шевельнуться. Пришлось без особого удовольствия посидеть над тёплым ручейком, вытекающим из грота. Не грех было хотя бы умыться, но Иодокланников отказался. Они просто недолго помолчали, сидя на камнях, болтая в воздухе свисающими ногами. Юноша несколько раз соскакивал, без особой уверенности налаживал попытку справиться с каменной дверью, но та оказалась настоящей упрямицей. Не желала она поддаваться. Казалось, она даже изъявляла ответное давление на Прохора. Но скучать им не довелось. Зная словоохотливость писателя, попробуем догадаться: молчалось там недолго, состоялась пусть вялая, но беседа. О чём это мужики любят говорить в бане? Ясно — о женщинах или о политике. Но, бывает, и об искусстве. Хотя, какая баня? Они же ею не воспользовались. Ну, возле бани тоже бывают мужские толки.
(Вскоре после того)
Новый чай был готов. Холодные закуски аккуратно вскрыты.
— Спасибо, — радостно сказал писатель, — но как же мне трапезничать? Неловко в одиночку-то.
— А мы с тобой чаю попьём. И соплеменник твой, он совсем без повода недавно убежал от нас, а про чай позабыл. Вот нынче вернулся, значит, успеет попить. Так ведь? — Старик повернулся лицом к Афанасию.
О баньке он спрашивать не стал. То ли догадался о неудачном походе, то ли, просто не имел к тому внимания.
— Попьём, — ответил Афанасий, усаживаясь на травку, бережно положив подле себя рулон запасных штанов Прохора, несколько раз оттуда стряхнув мизинцем упавшие хлопья золы от костра.
Все дружно занялись вкушением наслаждения. При этом, поглядывая на Афанасия, а более, на его одежды, Старик неназойливо говорил:
— А знаете, почему всегда мы, люди одеваемся в тряпки всякие? Если знаете, то знаете неправильно. А вот почему: одежда, кроме лица, пока единственно заметная вещь, убедительно делающая человека непохожим на животное. Первейшее предназначение одёжки — прикрывать стыд. А ведь чем объяснить стыд? А стыд — у нас есть сходство с животным. Человек стыдится быть похожим на зверя. Поэтому он прикрывает на себе то, что в первую очередь выдаёт в нём такое сходство. А именно — признаки переработки пищи, признаки деторождения. А ещё попутно и шерсть. Человеку страшно, если, не ровён час, его срам обнаруживается. Он смятенно боится именно разоблачения. Он и всякие поступки, схожие с поведением животных, считает постыдными. Человек ведёт себя зазорно или человеку стыдно за своё поведение, если за деянием стоит не человеческий позыв, а звериный. Иначе говоря, низменный, что и зовётся постыдным. Эти дела мы тоже прикрываем одеждами, но другими, не тканными из волокон льна, шёлка или хлопка, а сшитыми из волокон потаённости или оправдания. Одна одежонка у человека из ткани, другая — из представлений о себе. Потерять то и другое, значит, обнаружить стыд. А сохранить — значит соблюсти приличие. Ну, приличие — когда ты находишься при лицах других людей. Или, в редких случаях, когда ты вспоминаешь о присутствии у тебя человеческого лица, то есть единственного природного несходства с животным. А при таком отличительном положении человеческой особы среди природы, соответственно, всё другое в его облике должно быть несхожим с животным. Лицо ведь есть вообще единственный человеческий признак, единственное место, никогда не укрываемое одеждой. А если оно укрыто, значит, опять же стыдно человеку — само лицо превращается в стыд, то есть перестаёт быть человеческим признаком. У животных, и оно известно, лица вовсе нет, у них морда. Бывает случай, когда ты полагаешь, будто тебя никто, никакое другое лицо не видит. Вот тогда ты допускаешь уже ничем не прикрывать свой стыд. Ни одной, ни другой одеждой. Однако ты забываешь, что всегда находишься пред лицом Того, по образу и подобию Которого ты сотворён. Бедные мы, бедные, нам некуда деться от стыда. Пытаясь выкрутиться, мы создаём мир и себя в нём из внешних облачений. Мы создали мир чинов, где все оттенки в поведении и в одежде имеют каждый заданный смысл. В чинах нет места стыду. При нём особый вид поведения. Вот, почему господин из «ух, ты» отказался отобедать в одиночку? Да ему стыдно просто поедать, то есть выдавать принадлежность себя к животному миру. А если вместе — тут уже чин чином — общий стол, трапеза. Стыд пропал. Или вот, скажем, драка, просто драка. После неё становится стыдно. А когда это состязание, поединок или война, тут снова чин, снова нет места стыду. Торжество одно есть. Когда просто кого-то раздели догола, то голого прожигает стыд. А если баня или природное приволье на берегу, то опять чин, опять же о стыде никто не помнит. Во всяком людском поведении, по-настоящему стыдном, незаметно порой теряется именно стыд. Когда теряется? А в том случае, когда поведение окунается в нарисованный нами чин. Сломал ветку дерева — стыдно, а поучаствовал в лесозаготовках — нет стыда — чин чином. Побил слабого — стыдно, а выпорол ребёнка — чин чином. Выходит, чин, он есть самая лучшая одежда. И другое слово применимо — обряд. Оно похоже на слово наряд. Так ли, Афанасий? Что об этом говорит твоя наука, и какие обряды она предписывает тебе? Ведь, наверное, предписывает? Да. А вот одежонка у тебя не совсем обрядовая. Не знатное, хоть удобное облаченье. Хотя, в нём ты не решился бы показаться запросто у себя в Санкте на Невском проспекте. А почему?
Афанасий, с увлечением и пониманием усваивающий речь Старика, всё-таки ему возразил:
— Нет, — он встал, — если больше не во что одеться, то решился бы. Может быть, оно и неловко, но не стыдно.
Иодокланников, успев уже поесть и попить, тоже встал с земли и сказал, поднимая ногу для шага, но оставаясь на месте:
— А я вот не знаю, стыдиться мне или не стыдиться за недавний поступок? Хм, хорош он или плох, но он, собственно, привёл меня сюда, правда, косвенно.
— То, что поступок привёл тебя сюда, за это замечательное дело стыдно не должно быть, даже косвенно, — сказал Старик, — но ты расскажи. Мы тебе, конечно же, подсказывать не будем насчёт стыдности, судить тоже не будем. Нам просто любопытно послушать. Ведь когда слушаешь, то судишь не рассказчика, а себя, невольно подставляешь собственную особу на его место, думаешь: а как я сам бы повёл себя в подобной обстановке или как уже поступил в похожем случае? Поэтому, когда ты уже поел, изволь рассказывать всё, любую правду и неправду. Даже о том, почему ты решил к нам забрести из этой «ух, ты».
Писатель передумал шагнуть, хоть он к тому уже давно изготовился, опустил ногу, снова сел. Потом огляделся вокруг, посмотрел на собеседников, отмечая про себя уникальность всего тут и каждого предмета в отдельности, опустил веки. Начал рассказ.
ГЛАВА 7 (55). Писатель Иодокланников
— Хе-хе. Чудная командировка. Она не предполагалась мной вообще никогда. Забраться в Южное полушарие. Я понял, мы действительно в Южном полушарии. Здесь тень движется в обратную сторону. Только не знаю, по своей ли воле я тут. Хотя подспудное писательское чутьё подсказывает мне: есть здесь некая колония. Она совершенно уникальная. Подобных искусственных поселений мир ещё не видывал. Даже моя писательская фантазия не видывала. Но о колониях потом. Вы мне сами погодя расскажете, когда настанет ваш черёд, если захотите. И если в том нет тайны. А поскольку говорить пристало мне, то, не желая мучить вас моей биографией, я просто объясню, что привело меня сюда, в этот вроде бы рай, а вроде бы… Интуиция мне подсказывает занятную встречу. Здесь обитает всё-таки потрясающая несусветная колония… Да. Но, ближе к делу. Знаете, вообще-то я приехал в Ухту. Идея у меня была — написать про Печорско-Воркутинские лагеря. Хоть матерьяльчик, не столь богатенький, уже подобрал раньше. Я в Питере со многими их бывшими обитателями познакомился. Ну, я вам скажу, фантастические люди. Таисия… да. Много мучений пришлось ей перетерпеть, всё в жизни потерять… уйму иметь чуткости ощущений…
Писатель зашторил глаза веками, там задвинул их вверх. Всякую всячину он перебрал средь взволнованного ума, представляя фантастических людей с невероятными их способностями. Затем он снова отворил глаза. Стал повествовать по делу:
— Вчера я прилетел в Ухту. Ещё на пути туда, в самолёте заметил двух странных мужчин. Сразу не сказать, в чём их странность заключалась. Наверное, в том (вы не поверите), что они, совершенно не имея видимой похожести меж собой, были в то же время удивительно одинаковы. Они и в летах различны — один другого заметно старше. Комплекция совсем несхожа — один щупленький, другой тучный. Лица разные: у одного узкое с тонкими чертами, к тому же он блондин, у другого — мордатое, он кудрявый брюнет. Но вот неуловимое веянье, невидимый эдакой штришок убеждал меня в странном выводе: родственники они, чуть ли не братья-двойняшки. Недоразумение, но, ей-богу, братья и всё тут. А на другой ден, я познакомился с двумя очаровательными людьми. Сегодня. Иван и Леночка. Молодые, очень симпатичные учёные. Шустро смекают. Да, ещё следователь здешний, Пётр Васильевич. Но лучшие — те двое, из самолёта. Я их потом поодиночке встречал. Поэтому сразу не узнал. Поодиночке они другие. Особенно тот, вихрастый здоровяк. Типичный профессиональный злоумышленник. А в самолёте он был похож на работника в области точных наук или даже на философа. Одним словом, он убил здешнего изобретателя. Хм, да нет, не убил, это здесь утку придумали и запустили. Провинция. В тюрьме-то он мне и встретился. Хорош. Очень мне понравился. Вот хоть прямо сейчас готов писать его портрет художественным словом. Но вы меня понимаете, художественное слово бывает тогда, когда оно пишется. А я вот просто говорю, рассказываю, но не пишу рассказа, поэтому уж извините, устного художественного слова я не буду сочинять, ладно? Я же не Ираклий Андроников. Одним словом, простым словом, он показался мне отличным прототипом для повести. Я даже следователя попросил, чтоб меня с ним познакомить. Следователь согласился. Премилый человек, хоть крючкотвор, — писатель сощурился. — Но вот не получилось мне с ним познакомиться, не повезло. Он поспешно отдал мне рукопись, а потом взял, да сбежал. На глазах у стражи
— Взял обратно, что ли, рукопись, говоришь? — хихикнул Старик.
Писатель поднял брови, тоже хихикнул, но затем проговорил дальше:
— Это верно, за языком надо следить. Есть в языке универсальные слова. Взял, в смысле взял да сбежал. Это не означает, словно он чего-то там схватил, предмет или мысль. Здесь обозначение внезапности. Конечно, профессиональному писателю, непростительны обороты двусмысленного свойства. Спасибо за урок. Да. Ну, профессионал, он всегда профессионал. Хоть учёный, хоть рецидивист. И вообще, я вам доложу, господа, события в Ухте разыгрались неожиданные. Знаете, этот второй, ну, попутчик и брат-двойняшка нашему злоумышленнику — он оказался тоже незаурядным профессионалом на подкинутом ему поприще. Да там в самом деле образовалось несколько мощных преступных группировок. Место, наверное, значимое. Точнее, не место, а люди, не по своей воле туда прибывающие. Каждая команда действует там с отдельными, сугубо шкурными намерениями, но цель у всех вдруг оказалась одинаковой. Вернее, вообще одна, сугубо единственная цель их единовременно привлекла к себе. Но она, скорее всего, оказалась чистой приманкой. Чьей — не знаю. Ведь, в конце концов, я сам, хоть случайно, да попался на неё. Это ещё предстоит выяснить. Если хотите, я расскажу всё по порядку.
Слушатели молчали. Писатель проговорил:
— Один вихрастый господин, местный он или приезжий — не знаю, изобрёл хитроумную машинку. Он использовал её для проникновения в некую диковинную страну. Ездил он туда уже, наверное, давно. Дело дошло до того, что там он стал добиваться власти. Хотел быть всенародно избранным, занимался там избирательной кампанией за себя. Кажется, метил в верховные судьи. Скромное у него намерение. Наверное, страна покладистая оказалась. Пожалуй, у него получилось бы достичь не столь притязательной цели, но вмешалась её величество случайность. Про машинку, видимо, давно знал другой господин — интеллигентного вида коллега моего любимца. Власть ему тоже, что ли, оказалась необходимой? Наверное, заразное это дело. Я-то знаю о таких штучках уже давно и довольно хорошо: сколько исторических романов написал! Итак, он-то, человек с тонкими чертами лица, устроил захват механизма для проникновения в страну своей мечты или, лучше сказать, для осуществления мечты стать начальником крупного масштаба, а именно — руководителем настоящей страны, желательно вот-вот рождённой, тёпленькой, так сказать. Захват устроил столь же тонко. Представляете? Нанял для достижения своей замечательной цели тамошнюю милицию. В смысле, ухтинскую. Я бы сказал, пожалуй, оно не слишком изысканно. Да. И вот что получилось…
— Простите, — Афанасий перебил устную речь писателя, — а как звали этих господ?
— Ах, да. Ну, о вихрастом я только слышал, но не видел, его, кажется, звали Пациевич, но это фамилия, а имени его никто не называл. Другой — Принцев Борис Всеволодович. Его я видел, когда мы пили чай у Наденьки. Он, кажется, её давнишний знакомый. Не просто знакомый, а своего рода наставник. Даже не столько наставник, сколько законный хозяин, — писатель уже невольно поддался творческому процессу, — в самолёте был именно он, тот самый, который летел вместе с моим преступником и был ему вроде братом-двойняшкой. Несмотря на то, что глаза его были скрыты за тёмными очками и не позволяли узнать себя, другой признак убеждал меня: тот и тот — одно лицо, он левша, и это заметно.
Афанасий опустил голову, ничего не сказал, хотя внутри неё начались завязываться многоступенчатые ассоциативные цепочки.
— Да. Я вообще-то могу всех персонажей называть по именам. Вы их не знаете, но мне, кстати, оно будет удобнее.
— Угу, не знаем, — соврал Грузь. Но в интонации его прозвучала слабая ироническая нотка. Один лишь Прохор заметил её. Он, понимающе, опустил веки, подогнул внутрь губы.
Писатель продолжил рассказ.
— Этот Принцев — менее всего понятный человек. Тайна, не тайна, а скрытность есть. Хотя, как ни странно, историю его последних лет нетрудно описать. Я это попробую сделать прямо у вас на глазах. Если позволите. История, может быть, не столь оригинальная, но достаточно правдивая. Угу. Будучи ещё аспирантом, его руководитель украл у него одну замечательную идею. Выдал за собственную.
— Идею, говоришь, — Старик хихикнул в сторону, приостановив писателя, — занятный замысел или полезный?
Иодокланников соображал скоро, легко, поэтому без труда уточнил, о каком-таком замысле идёт речь, убедительно изложил суть.
— То и другое. Принцев хотел достичь успеха в горной инженерии. Он разработал технологию углубления Финского залива. И Петербургский порт притом получил бы статус международного глубоководного. Вообще, глубокая вода множество других преимуществ имеет. Технология проста, но требует тщательных расчётов. Надо точно поместить под дном хорошенькую атомную бомбу, там взорвать. Получится полость. А затем существующее дно аккуратно опустить на дно полученной полости. Вот вам углубление. Притом радиоактивность надёжно захоранивается. Такая идея. Почти детально разработанная. А руководитель её развил, задумал эту технологию для сооружения канала между Каспийским морем и Персидским заливом. Досконально рассчитанная цепочка ядерных взрывов под пустыней Ирана, искусная работа при опускании грунтов на дно искусственных полостей, и нате вам. Разом решается проблема выхода России к Индийскому океану, заодно ликвидируются все запасы ядерного оружия. Его работа так и называлась: «Волга впадает в Индийский океан при всеобщем ядерном разоружении». Хе-хе. А Принцев уже не смог придумать ничего иного, с целью проявить себя, прославиться. Новых удачных идей у него не появлялось. Но жажда известности постоянно снедала его. Тем более, эта боль утраты собственности на идею сама по себе никогда не затухала, даже, наоборот, зажигалась с новой и новой силой в тех случаях, когда ум его проявлял наибольшую скудность. Была, правда, у него ещё одна целая серия идей, но уже на военную тему. Хе-хе. Но её никто не украл. Хе-хе. Тоже грандиозная. Покорение разных земель, а то и вместе нескольких, постоянно занимало его ум. Причём — без единого выстрела. Знаете, его однажды поразило сообщение по радио о небывалых объёмах выплавки чугуна и стали в печах нашей страны. Он вообразил себе новую картину: а что, если на просторах пустынь Средней Азии нарисовать в натуральную величину любую враждебную страну и залить всю эту плоскость чугуном и сталью? Затем — поднять всей нашей авиацией полученную плиту да аккуратно так свалить на ту страну точно по её контуру. Никакая ПВО не достанет авиацию на подлёте, поскольку она защищена той же самой плитой как бронёй. А можно употребить чугун и сталь иначе. Изготовить, скажем, огромные катки, наподобие асфальтоуплотнителя, и спустить их с Карпатских гор, с Высоких Татр, соединив притом их между собой цепями и прочими тросами. Всю Западную Европу снесут эти катки к чёртовой матери. Более того, при падении их в Атлантический океан поднимется гигантская волна да смоет ненавистную капиталистическую цивилизацию по обе стороны океана. Или ещё есть применение чугуна и стали… Да ладно, Принцев не надеялся внедрить ни один из своих новых проектов. А бывший руководитель его, наверное, давно уже позабыл о случайном воровстве вместе с идеей «Каспийско-Персидского канала». Задумка была, хоть полезная, но плохо уживалась меж остальных, не менее, так сказать, актуальных задач времени. Руководитель стал почитаемым и знаменитым без того. Умница есть умница. Не всегда исключительно бездари пробиваются в руководство. Но Принцев так не думал. Он считал иначе: именно благодаря его идее тот получил славу, известность, публичность, а он остался навеки заурядным научным сотрудником в заурядном НИИ. Ощущение несправедливости с годами лишь разрасталось. Однажды, он окольным путём узнаёт об успешных опытах по проникновению сквозь объём, то есть трёхмерное пространство, как если бы оно оказалось абсолютно плоским и сквозистым, то есть двухмерным. То есть он обретает весть о попустительстве проткнуть землю в любом месте и внезапно там оказаться. И победить. Без ядерного оружия, без небывалых объёмов чугуна вперемешку со сталью. Принципы разработок его мало интересуют. А использование — другое дело. Когда-то что-то украли у него, теперь он что-то украдёт у других. Это будет в его понимании справедливо. Его логическое представление о справедливости — естественно для многих, особенно, для обиженных. Кто знает, Бог ли их обделил, чёрт ли подставил? Чем бы то ни оказалось, он вдохновился. Его делом жизни стало обладание результатами тех разработок. Он превратил себя в ревностного наблюдателя. Подобно хищнику, издалека надзирающему за ростом своей будущей жертвы, он, сам не принимая участия в деле, ждал воплощения чужой идеи. Но не бесхитростно он выжидал, не бездеятельно. Придумал удобный способ своего наилучшего внедрения в процесс интеллектуального строительства: использовать большую публичную библиотеку. Там достаточно, исследователей разных. Он зачастил туда ходить, принялся знакомиться с молодыми людьми, преимущественно с девушками. Им он подсказывал наиболее перспективные направления в их исследованиях, советовал ей, с кем из ныне активно действующих учёных лучше всего найти контакт, попытаться сотрудничать. Так он однажды встретил в Публичке (Публичная, ныне — Национальная Российская библиотека в Петербурге), встретил Наденьку, девушку пытливого ума и горячего сердца. Он угадал в ней лучшего агента в недалёком будущем. Та доверилась ему. По его подсказке она стала ходить на безобидные лекции учёного Пациевича. Потом Наденька ближе познакомилась с ним, а следом действительно стала его ученицей и сотрудником. Принцев точно угадал в ней помощника в будущем реванше на поприще стяжания справедливости. Пришла пора его заключительных действий. Он приехал в Ухту под видом поиска будто бы коллеги, чудесным образом где-то пропавшего. Приехал не один, а с неразлучным спутником, тем, знаете, кто в той же Ухте оказался моим любимчиком. Маскировка удалась изумительно. Они вдвоём спокойно проникли в мастерскую нашего известного изобретателя. И всё было бы хорошо для него, если бы не тот злосчастный выстрел. Оказывается, Принцев уже заранее тщательно подготовил будущую операцию, в успехе не сомневался. На самом деле, он давно работал здесь, в Ухте, с местной милицией, с местными военными. Ему удалось создать целое воинское подразделение из людей, подобных себе, однажды обманутых, обворованных начальством. Хе-хе, таких людей особо искать не надо. Однако не одни лишь местные вооружённые люди составили его команду. Наверняка часть из них прибыла сюда из других мест. Всюду есть почва для недовольства. Потихоньку, не спеша готовилось теперь уже чуть ли не дело жизни нашего Бориса Всеволодовича Принцева. Но мой здоровяк нечаянно помешал. Стрелял-то он в Пациевича, со вполне определённым намерением, по обусловленной причине, хоть, прямо скажем, сгоряча. Но помешал делу Принцева нечаянно. Окольно. Тем не менее, кто его знает, вдруг не помешал. Возможно, наоборот. Интуиция мне подсказывает. Из-за стрельбы дело обернулось удачей для Принцева. Ибо началось разбирательство этого дела. И, как обычно, всё запуталось до такой степени, что привело вообще к иному роду событий. А они, события, выставили всех искателей к воротам счастья. И Принцев со всей командой проник туда, куда хотел, да при помощи именно той машинки, за которой он упрямо охотился. Её величество случайность возымела неожиданное действие. Кто знает, вдруг вот в сей час, наряду с нашей беседой на той, неизвестной мне пока земле, происходит осуществление его основного замысла — стать выше всех, на белом коне войти в историю. А заодно — отомстить бывшему руководителю за похищенную идею. Точнее, компенсировать, так сказать, моральный ущерб.
Писатель застопорил повесть, обводя слушателей слегка разгорячённым взглядом. Привычка не смешивать себя с событиями, им же описываемыми, обыкновение находиться в стороне от освещаемых им исторических персонажей не позволили ему кое о чём догадаться: а сам-то он как тут оказался, и что такое это самое «тут»? Однако у него всегда в виду его собственного ума есть лишь «та страна» или «те края», а он там и там никогда не был, и быть пока не охоч. Он живёт, как нам известно, где-то в обширной, непредсказуемой области истории. А та, посмеем предположить, никогда не будет иметь чётких границ: ни земельных, ни временных.
— Да, — старик поковырял сучком в земле, — что же это за эдакая земля, которую он задумал пленить без единого взрыва? Покладистая, говоришь?
Никто ничего не ответил. Но каждый чувствовал вялое неудовлетворение рассказом писателя. Подобных историй уже много насочиняли.
— А ты же хотел рассказать, что за сила тебя привела сюда, в совсем не знакомое тебе место, — Прохор, в роли наиболее активного слушателя и собеседника, решил перенаправить русло повествования писателя, — ведь это наше место для тебя вроде бы незнакомо?
— Вообще, да. Но я с вами успел свыкнуться, мне ваша земля становится пригожей. Пожалуй, здесь, — писатель потянулся, — здесь приятно пожить. Просто пожить, — Иодокланников, по-видимому, всё же догадывался о существовании просто жизни без привязки к полю истории.
— И еда вкусная, — добавил он в продолжение мысли о просто жизни, — а где вы её находите, кстати?
— Да на рынке находим, — ответил Прохор.
— А далеко ли рынок?
— Нет, вон там, под горкой. И вон там, подальше тоже есть.
— Да? Недорого торгуют?
— Торгуют? Нет, мы так берём.
— Хм, — писатель недоумённо поднял голову, — бесплатно, что ли?
— Бесплатно? Как это? — теперь Прохор недоумённо поднял голову.
— Ну, вы за еду ничего не платите?
— Кому?
— Ну, тому, кто продаёт.
— Не, не продаёт.
— Ну, кто-то же носит на рынок вещи?
— Носят. Все носят. И мы носим. Положим, потолкуем, уходим. Или не болтаем, кладём молча. Каждый чего-нибудь даёт. Каждый чего-нибудь берёт. Если надо. Даёт, уходит. Берёт, уходит. Кто — вещи, кто — известия, кто — искусство. Рынок же, понятно? Все знают, куда что приносить, где что брать.
— В общем-то, да, рынок, — согласился писатель, — приносят, берут. Да, рынок. А если не берут? Или если наоборот, не хватает?
— Так о том скажут.
— Кто и кому?
— Те, кто вести разносят, они скажут.
Писатель промолчал, что-то соображая про себя. Наверное, он вспомнил о таинственной Таисии. Но она пока не подала повода объявиться ни писателю, ни нам. Никто из нас не знает, чего ей надо, чего не хватает для каждого дня. Поэтому трудно её в книгу вставить. Вспомнив о Таисии, возможно, вдохновительнице своей, возбудительнице, так сказать, вообще рулю его творческими потугами, он пошевелил бровями, живо поинтересовался близким ему предметом сбыта на рынке.
— А книги? Книги на рынке тоже есть? А если есть, то кто их туда приносит?
— Есть. Отдельно рукописи, напечатанные тоже отдельно. Кто пишет, тот и приносит, а кто читает, тот берёт. Прочитанные тоже приносят.
Писатель снова смолк, натужено соображая про себя. На сей раз его молчаливое рассуждение длилось немного подольше. Чего-то его мысль не схватывала сходу. На помощь не шла ни таинственная Таисия, ни писательская интуиция. Вероятно, он тщетно пытался выстроить конструкцию этого странного местного рынка без торговли. «Есть ли предпосылки для возникновения неторговой цивилизации? — спрашивал он себя — есть ли? Достоверно ли такое»? Но, поскольку в делах обмена и посредничества он не чувствовал себя профессионалом, интерес его не превзошёл простого любопытства. В то же время у него возник ещё один вопрос, всецело относящийся именно к его собственным особенностям профессии писателя исторического:
— А архивы? Архивы есть у вас? Не там ли они, а, на рынке вашем?
— Архивы? — Юноша недоумённо перевёл взгляд на Старика, ожидая помощи с его стороны.
Старик хихикнул.
— Есть, — сказал он. Каждый из нас, он и есть отмеченное тобой хранилище. Всяк волен рассказать о себе, о вещах, знаемых лично, а не понаслышке. Хоть устно, хоть письменно, как пожелаете.
— А друг о друге?
— Чего «друг о друге»?
— Рассказывать друг о друге?
— А зачем? Каждый из собственных уст о себе рассказывает. Другие обязательно соврут. А хранилище, оно, чай, как ты понимаешь, точности требует.
— Да. А если кто умер?
— Умер, говоришь? А это как понимать прикажете?
— Обыкновенно. Умер, помер, преставился. Ушёл из жизни. Чего тут непонятного?
— Если умер или, как ты говоришь, ушёл из жизни, то сам виноват. Никто его из жизни не гонит. Нет такого правила. Небытие, оно знаешь, никого не прельщает. Но если кто с чего-то вдруг затеял дурную задумку, готовится умирать, тот собственной рукой о себе пишет. Сказали же тебе — книги у нас есть.
Писателю неожиданно понравилось объяснение Прохора. Он даже не стал проникаться в предполагаемый глубинный смысл, просто оживился, свидетельством чего явился его кручёный взгляд в орбитах глаз. Затем, прежде чем вернуться к прежнему повествованию, канва которого не могла прерваться ни при каких обстоятельствах, он, всё-таки, задал вопрос, поддавший жару его ненасытному любопытству:
— А всё-таки. Что же у вас за цивилизация без торговли? Её же не бывает. Где и в чём тут двигатель прогресса?
— Цивилизация? Ну, ты придумал! — Старик ещё раз хихикнул, — погляди на наш быт. Палатка, костёр. Даже дорог нет. Но ты не обращай внимания. Лучше расскажи о себе, о том, что обещал — о попадании сюда, в места, где кое-чего тебе дюже недостаёт.
— Но чего там недостаёт. Вроде не знаю, в чём дефицит. Будто не видать явной нужды. А если была, то пропала. Спокойно у вас.
— Нетушки, есть нужда. Неспокойно тебе. Ты не лукавь. У тебя внутри буравчик крутится. Ведь рассказать-то ой, как хочется о чём-нибудь. А? — Старик подтвердил наше предположение о том, что желание повествовать не только не покидает писателя, но даже мучает его.
— Если вам действительно нужно, я с удовольствием расскажу, — Иодокланников снова оживился, но взглядом не вертел, а лишь прищурился чуть заметно, — мне всегда хочется рассказывать, это правда. О том расскажу, что же всё-таки переместило меня сюда, — писатель, а также вынужденный устный рассказчик ещё разок потянулся, забывая о двигателе прогресса, незамедлительно принялся повествовать, не дожидаясь подтверждения заинтересованности слушателей.
(А тем временем)
Сначала он говорил медленно, с остановками, подчёркивая переходное состояние между предыдущим диалогом и собственным монологом, но потом взял разгону, увлёкся вновь рождающейся речью:
— Леночка с Иваном, я о них уже говорил, это мои новые знакомые, замечательные люди, науками занимаются, так вот они посоветовали мне уговорить следователя, чтоб тот устроил следственный эксперимент. Очень правильная идея. Какую пользу от неё могли извлечь мои друзья, не могу знать, в чужие дела не вмешиваюсь, хоть я вроде бы «инженер человеческих душ», хе-хе. Вообще, я бы мог рассказать о них. Леночка, например, без труда уже готова стать неплохой героиней моей повести. Она такая, знаете, с виду неказистенькая слегка: в плечах, может быть, широковата, а в бёдрах узковата. Но, то совершенно не мешает ей выглядеть по-своему элегантной. А профиль всей её фигуры вообще весьма выразителен… да. В жизни её случались горестные события. Глаза выдают. Знаете, глаза — такая штука, они всё помнят, в них печать памяти. Хм. Иван тоже нескладен, однако обаяния от него исходит неисчерпаемо. Обид с ним случалось — полная коробушка, но память о них мягкая, что ли, совсем незлобивая. Иван и Леночка — с виду вместе, но между ними нет предмета, их объединяющего. Они явно из разных пар. Точнее, только Леночка. Иван, тот вроде один-одинёшенек. Не знаю. Но в сравнении с Принцевым оба они, правда, совсем даже не таинственны. Однако внимания не убавляется, и я… Но…
Писатель остановился в речах, уже готовых распространиться о жизни Леночки да Ивана; благо, их биографии пышут жизнью, они полны вдохновенного писательского накала. Он прервал ещё не начатый рассказ, наверное, из-за того, что одновременно успел положительно оценить собственную позицию невмешательства в чужие души. Он мысленно похвалил себя. Не забыл о подсказке Старика по поводу местного принципа истинного разглашения знаний о людях. Поэтому писатель остановил речь. А затем продолжил:
— Нет. Они, пожалуй, при необходимости смогут поведать о себе и без моего вмешательства. Я вправе отметить лишь то-иное внешнее впечатление, уже отметил. Мне, вообще, знаете, нравятся мои внешние впечатления. Они зажигают, придают импульс творчеству. Однако пока о них достаточно. О впечатлениях. Да. Но то, что предложили мне молодые люди — воистину клад. Благодаря эксперименту я бы сэкономил массу времени, то есть, увидел бы воочию сцену, которую моя писательская фантазия рождала бы долго, в муках. И счастье — встретился бы со своим любимцем… но вот имени его не знаю. Я без обиняков обратился к Петру Васильевичу с таким предложением при первом же попавшемся случае. А происходило наше свидание возле мастерской того учёного, Пациевича. Действительно случайно. Туда много всякого люда стеклось. И мы с Иваном прибежали. Едва я изложил следователю наболевшую просьбу, тотчас появились милиционеры, целая рота. Принцев, этот фигляр, быстро к ним подходит, энергично что-то шепчет. Я плохо расслышал его речь, но смысл уловил. Слух-то у меня профессиональный. Он им сказал, якобы всё теперь срывается, что, будто, заезжий грек залез в мастерскую, всё испортил, да полно всяких людей и лишних милиционеров. Я сразу понял: его милиционеры не вместе с другими, они сами по себе, они с Принцевым затевают собственный опыт. Мне же полфактика, полнамёка достаточно, чтоб ситуацию понять. Писательская интуиция. Они раньше хотели в мастерскую попасть, а нате вам, грек залез туда, милиционеры не его подоспели, ничего у них не получается. Принцев мне ещё тогда, кстати, у Наденьки, тоже не понравился. Ушлый больно. Скрытный. Ну да, я же о нём уже вам рассказывал. Вся его биография у меня, как на ладони. Потом следователь толковал по рации с темницей, после чего, к моей бесконечной радости, согласился на эксперимент. Вот оно, счастье писательское! Правда, попросил немного подождать. Должен приехать его начальник. Мы ждём, а я радоваться-то радуюсь, но краешком глаза наблюдаю за Принцевым. Тот, видно, забеспокоился, нервничает, милиционерам своим снова шепчет. Нет, не решились они уходить. Тоже чего-то ждут. Появляется начальник с каким-то нервным господином, держащимся за соломенную шляпу на голове. Недолго ждали, хоть без всякого терпения. Усталый такой начальник, веки всё тянет вниз, а глаза под ними закатывает. Веки у него роскошные. Покивали головами, подошли к двери. Принцев со своей командой произвели то же самое. Может быть, для кого-то незаметно, а я-то обратил внимание на их передислокацию. Начальник сначала обратился ко мне, сказал: “Будете понятым вместе с этим господином”. Указал на того, нервного. Тот радостно припал ко мне. “Полищукавичус”, — кричит почему-то на ухо, сует мне руку вниз кистью. Даже шляпа у него упала, но он поймал её налету. Потом начальник стал громко говорить в мегафон: «Отоприте, мы вам не причиним насилия. Будем проводить следственный эксперимент». А из-за двери послышался будто знакомый мне голос, но из-за толщины перегородки, хе-хе, из-за того, что речь его была коротка, я не до конца распознал, кто бы мог там быть: «Ни насилия, ни высилия, ни выселения вашим населением вы не осилите выдуманными вами причинно-следственными уловками. А делайте опыты себе на здоровье где-нибудь без меня, на крысах ваших любимых, желательно, подальше, я мешать вам не буду». Убедительно он сказал, и всё. Вышла пауза. Потом одна из милицейских машин куда-то уехала. Остальные замерли — машины, люди. Я стал ждать, что же дальше? Задуманный приёмчик пропадает вместе с радостью, так не заменится ли он чем-нибудь полюбопытнее. Интересно ведь… А от скуки хотел перекинуться несколькими словами с другим понятым. Но тот лишь махнул рукой.
— А впрочем, — рассказчик изменил интонацию, впав в лёгкое подозрение или догадку, оглядел слушателей, — оно, кажется, произвелось. Однако ж мне надо немного освоиться с происшедшим, оценить его.
(Вскоре после того)
Писатель Иодокланников ещё раз прервал устное повествование. Оно застряло в момент, когда писательский взгляд неожиданно для себя или под натиском таинственной догадки сфокусировался на бесконечности. А там, вдали, из-за горизонта, как известно, вырастали пирамиды. Между пирамидами и писателем покачивалась голова Прохора.
— Пирамиды те, вдалеке, что они изображают? — спросил писатель у юноши просто потому, что их взгляды пересеклись.
Прохор повернул голову в ту сторону, куда обратил зрение Иодокланников, улыбаясь, ответил:
— А ничего не изображают, они сами по себе.
— Но кто-то их сотворил?
— Если складирование можно назвать творением, то его мы все и сотворили.
— Так это склад?
— Склад, самый настоящий.
— А склад чего?
— А драгоценностей.
— Как?
— Как. Кладёшь драгоценности, уходишь. Вот как.
— Значит, это вовсе не склад, а клад. Настоящий.
— Ну, клад. Пусть.
— Выходит, я попал на самый натуральный остров сокровищ?
— Нет.
— Как нет?
— А так. Сокровищем называют сокрытое, спрятанное. А здесь всё наоборот — его видать отовсюду. Это остров откровищ.
— Понятно, и что? Там каждому не возбраняется взять себе любые драгоценности в любом количестве.
— Экий ты невнимательный. Драгоценности не берут, а отдают, понимаешь? Если я отдаю драгоценность тебе, значит, я один отдаю. А ты при этом берёшь. Если ты отдаёшь мне, значит, снова один отдаёт, а другой берёт. Но чтобы отдавать по настоящему, значит отдавать, чтобы никто не брал. Понял? Вот высокие пирамиды и образовались. Все отдают драгоценности, никто их не берёт, но они у всех на виду. Ведь они должны быть на виду, не правда ли? На то драгоценности бывают, чтоб их могло видеть большое число людей, неужто не так? Одни лишь дураки их прячут. Сами не видят и другим не дают. Дикари. Такие же дикари, как природа, как дикая природа. Она ведь тоже золотишко да алмазы глубоко в земле держит, никому свои запасы не показывает.
— Теперь я понял. Значит, смысл драгоценностей в том, чтоб их отдавать… — писатель от такого необычного понимания то ли осчастливился, то ли пригорюнился.
— Правильно понял. Причём, лишь отдавать, и не только драгоценности. И первейший смысл в том, чтобы никого не совращать на соблазн что-либо взять.
— Угу. Трудноватая задачка.
— Почему? Для людей это обычно. Если отдаёшь чего, то приобретаешь наслаждение, особенно если отдаёшь особо ценное. Ты разве не замечал? Когда в тебе накапливаются новые знания, тем более, ценные знания, тебя же зуд разбирает, в тебе растёт жажда поскорее отдать их все первому же попавшемуся. Ты обретаешь колоссальное удовольствие, когда твои ценные мысли приняты за достояние человечества. Приняты, а не присвоены. И чем твоя мысль дороже тебе, тем с большей радостью ты отдаёшь её. Правда, если ты не дикарь. Только дикий человек лучше помрёт, чем отдаст кому-нибудь ценную мысль. Да и какие могут быть ценные мысли у дикаря? Их у него не бывает, потому что он их не умеет отдавать, — Прохор явно вошёл в состояние вдохновения.
— Верно, — сказал Грузь, желая поддержать мысль юноши, — вот и остроумный человек щедр на остроты, он сыплет ими безудержно, доставляя радость и веселье многим людям.
— Насчёт остроумия ты попал в точку. Разве это не остроумно — возводить пирамиды из драгоценностей? Чрезвычайно остроумно. И сам радуешься, и всем весело, — поддакнул Прохор.
— Угу. А брать? — писатель прищурился.
— Вот тебе и угу. А брать — это на рынке. Тебе ж о том говорили. Там бери. Сам себя на то соблазняй, коли нужда заставляет, — Прохор слегка подскочил.
— Это чего, обмен?
— Ха. Нет. Ты не понимаешь. Вот ты принёс на рынок свой роман. Это не означает, что ты взамен можешь взять бочку масла. Принёс и принёс, а дальше не твоя забота.
— Также взял, да взял?
— Да. Но тут уже на свою заботу, коли ты нищий.
— Нищий?
— Нищий. Берут нищие. А здесь, у нас их много. Особенно тех, кто новенькие. Они того не знают.
— Угу. Но нищим быть нехорошо. Они же ничего не дают.
— Потому и несчастливы.
— Ну да, радости у них нет, коли ничего не дают.
— Вот-вот. И твой земляк из Санкта писал в известной книженции. Помнишь? «Бедность не порок, а нищета — порок». Тоже умный был мужик. В пороках знал толк.
— А разбойники, они у вас кем числятся?
— Не понимаем. Разбойников не попадалось пока. Чего они делают?
— Ну, они обычно отнимают. Берут, так сказать, без спросу. Воруют.
— Хм, и на рынке все без спросу берут. Мы со Стариком тоже балуемся. Значит, мы разбойники?
— Нет, ты не понял. Вот пришли они, схватили палатку твою, запасы твои прибрали и убежали.
— Это какие-то чокнутые нищие. Куда бежать-то? И, спрашивается, зачем? Старик, ты слышишь, что писатель наговорил?
Старик помалкивал, похихикивая.
Писатель потрогал свой нос и прищурился, глядя за горизонт.
— Да, но пирамиды велики, сказал он, — видимо, они больше древнеегипетских будут. Похоже, там накоплено безумное количество драгоценностей. Тут все разбойники мира поживиться могут. Откуда их столько? — писатель снова подошёл к поднятому им вопросу с позиции пытливого исследователя.
— Так и нас немало. Ты подумай: семь с половиной тысяч лет минуло от сотворения мира. Сколько людей успело родиться и пожить, кто длинную, кто короткую жизнь! Каждый по горсти — вот и пирамида не хуже твоей египетской… но у тебя, я вижу, нет их ни горсти, ни полгорсти. У тебя, небось, ничего нет кроме слов. Ты же человек творческий. Одни мысли ценные у тебя есть. Они — твоя драгоценность. А ты, кстати, с мыслями, вообще, легко расстаёшься?
— Расстаться с мыслями — значит отказаться от них или забыть. Разве они могут быть ценными? — писатель решил не отставать от Прохора в многозначительности рассуждений.
— Правильно. Вот и мы не расстаёмся со всеми драгоценностями. Они всегда в поле нашего зрения, — Прохор поводил рукой по воздуху.
— Да. Это я уже давно понял. Вы их отдаёте на всеобщее обозрение. Оттого-то вы богаты. Хоть не говорите, будто богаты, но я это решил сам. И рынок странный, необычный: без цен. Исключительно богатые, очень богатые люди могут позволить себе не замечать цены. Так ведь? А чем выстроена здешняя история? Что вас привело к такой жизни? Похоже, здесь недавно настал тот… извините, я бы не хотел вас обидеть… настало… ну, счастливое будущее всего человечества в отдельно взятой стране, а? Его по-разному называют, кто как. Наверное, каждый в меру своей просвещённости. Некоторые — даже коммунизмом.
— Чего, чего? — заговорил Старик, до сей поры кивающий головой в знак одобрения слов юноши, — не надо сюда за уши тянуть свою, как ты сказал, меру просвещённости. Это в Ухте, да в Колыме, ещё в разном-всяком заключенческом царстве вы ладили вашу «историю» всеобщего благоденствия для пленников. Словечко «история» — означает относящееся не к жизни, а к чему-то, обоснованному наукой, притянутой за уши. И ваше желание пленить человека, а затем дать ему всё потребное за счёт общества — чистая ерундень. Ведь всякому рядовому человеку известно: за счёт общества живут немощные люди да злоумышленники, разбойники твои, то есть люд по сути больной. Таково правило общества — содержать тех, кто как бы вне, от кого следует отгородиться. Но представь: всё общество без исключения состоит из отгороженных людей. Кто их кормить будет? Подумал? Благоденствие, вами желанное, оно, милок, с «историей» твоей ничуточки не связано. Наоборот, оно именно без неё существует, оно ведь — благое денствие.
— А здесь такое занятие происходит прямо у всех на виду, да? Вы живёте в благих днях? — писатель осклабился, наслаждаясь незлобивой язвительностью. — И, без сомнения, даже торговля вам чужда? То есть вы нисколько не занимаетесь оценкой трудов праведных и неправедных? Вы не нуждаетесь в посредниках? И история у вас гибнет в небытии? Вы её ничем не кормите? — писатель как бы задавался, одновременно задумывался, даже не попробовав обидеться на незаслуженные обвинения в его адрес, — а за счёт чего же у вас происходит развитие, совершенствование, в конце концов?
— У них на всё есть запасы, — тихо вставился Афанасий.
— Иногда случается так пожить, — молвил Старик, не обращая внимания на слова Грузя, — правда, иногда. И примета есть тому. Тень. Она в тот день исчезает. А пока, видишь, тени прямо-таки сыплются отовсюду. Но и теперь последствия трудов у нас оцениваются. Почему же не оцениваются? Очень даже оцениваются. Однако не нами, а… я думаю, ты сам понимаешь, Кем. И насчёт торговли всё довольно просто. Беседа. Тебе как писателю, я думаю, знакома эта замечательная сделка. Она у тебя называется диалогом. Она и есть — обычная торговля. Она состоит из поступков и дел. В беседе выясняется, кто что умеет, кто в чём нуждается. Беседой обретается всё необходимое, ею же отметается много чего лишнего, а ключевое, основополагающее накапливается про запас. Афанасий правильно сказал. И заметь: посредники в нём не нужны. Ведь при естественной беседе такой необходимый посредник всегда находится и пребывает среди людей. Я думаю, о Нём ты сам догадаешься.
— Догадался. Конечно же, догадался, — обрадовался Иодокланников, — писательская интуиция. Или, или. Ведь есть международная примета: не везёт в карты, то есть в игру на деньги, везёт в любви. А если везёт в
любви, то не везёт в карты. Либо деньги, либо любовь. Ясно: если то посредники, значит, один исключает другого. Одна ценность исключает другую. И что замечательно: драгоценность, именуемую любовью, в отличие от денег, неосуществимо взять, грабануть, так сказать. Или выторговать. Её можно, точнее, должно только отдать… — писатель и это последнее слово, «отдать», скорее, не произнёс, а так, отпустил. Он действительно догадался. И добавил к догадке уже про себя: “Спаситель ведь изгнал из храма торгующих”…
— Но ты, дорогой, отвлёкся, не рассказал до конца. — Прохор напомнил писателю об его основном занятии, на миг спрятал улыбку (по-видимому, в знак неодобрения разглагольствования писателя о посетившей его догадке; догадался, мол, да промолчал бы). — и что же происходило дальше?
— Дальше? Ах, да, я впрямь отвлёкся, — Иодокланников мелко покивал головой. — Но предмет отвлечения, согласитесь, не мал. Не мал. Да, — писатель зорко вглядывался в отдалённые запасы драгоценностей, всё ещё пытаясь углубиться в стержневой смысл высказывания Старика, а заодно в собственную догадку.
(Вскоре после того)
Остановка оказалась недолгой, профессиональная страсть, иначе говоря, слабость, возымела заметное превосходство над смысловыми глубинами. Монолог продолжился:
— А что дальше. А дальше я пока ничего не понял. Вернулась машина. Под дверь подложили динамит и подорвали. Потом ни с того, ни с сего, тоже вроде взрыва, все метнулись внутрь. И ваш покорный слуга не отстал. Я, видите ли, быстро умею овладевать ситуацией. Тот, которого называли беглым греком, лежал ничком на полу близко от выгородки круглого очертания. Я не понял, кто он: ведь прямо на глазах пол под этим человеком разрыхлялся, создавая много пыли, а тот погружался туда и скоро исчез под ним. Думаю, это взрывная волна его туда занесла. А та круглая выгородка стала высвечиваться, делаться сквозистой. Наверное, из-за взрыва сработал неизвестный механизм той таинственной машинки. Я о ней вам говорил в начале. «Проницателезатор», кажется, именно так называл сочинитель необычайное изобретение, ставшее разом необходимым всем приезжим,. Первым, не глядя на тонущего в полу человека, в этакий прозрачный омут «Проницателезатора» махнул Принцев, а за ним все остальные. И я успел. Мне же любопытно, чем все, начатые при мне ухтинские события, закончатся. Правда, несколько мгновений мне довелось подумать: прыгать с большинством или присоединиться к беглецу, вернее, успеть подать ему руку, пока его пол не поглотил. Меня в тот же момент словно ошпарило: а вдруг там исчезает мой любимец? Нелепая, наверное догадка. Кто знает, не оттого ли она промелькнула, что я слишком рьяно стремился к желанному свиданию с ним. Но выбрал первое. Рядом с тонущей неизвестностью шагнул в сторону, с целью самому утонуть в неведомом омуте хитроумнейшей машинки. Меня туда ещё подтолкнул кто-то, дабы я не создавал пробку в общем потоке. Опрометчиво поступил, не опрометчиво, но вот — калякаю теперь с вами. И то неплохо. М, да. Возможно, при выходе в крутую неизвестность я мгновенно заплутался, растерял замечательно снисканных приятелей. Немножко не повезло. Ухтинско-Воркутинские лагеря накрылись, новое слово о новых заключённых тоже пока удалилось от меня. Но нет худа без добра. Сдаётся мне, что именно здесь я наберу бесценный материал для самой лучшей книги. И вообще, я думаю, следственный эксперимент, которого мы все ждали, требовали от Петра Васильевича, всё-таки удался. Кажется, на славу. Никто, правда, подобного события не предполагал, но получилось оно просто изумительно. Я не знаю, что скажут на то профессиональные юристы, но мой писательский профессионализм обогатился. Результат, я думаю, не за горами.
— Вы говорите, все туда махнули. А поимённо вы не затруднитесь их перечислить? — Афанасий не поддержал самовосторженности Иодокланникова, делал вид, будто он просто хотел заострить память писателя на деталях.
— Ну, такую статистику будет проделать трудновато. Поимённо. Знал бы я все их имена и то бы не успел за всеми проследить. Однако я скажу. Принцев, да. С ним его доблестный полк. Тюремная милиция вся со своими следователями. Кажется, Пациевич тоже.
— А молодые люди?
— Молодые?
— Да, вы давеча тепло о них отозвались.
— Ага. Та, угостившая нас чаем, она, за отцом своим устремилась, я видел её. А вот прекрасные Леночка с Иваном…
— Да, Леночка. Именно, — тут Афанасий не скрыл подлинной озабоченности. Его лицо даже чуть-чуть окаменело.
— Не видел. Иван, да, он был там. Угу, точно был. А Елены прекрасной не было. Она, кажется, осталась вообще на улице. Другой понятой тоже там оставался, дрожал. Она его успокаивала, а тот ринулся за мной. Кажется, это он меня подтолкнул. Да, Елена осталась на улице, — писатель со свежим подозрением посмотрел на Грузя, интуитивно предполагая имеющееся у него знакомство с кое-кем из той ухтинской компании. Но взаимными вопросами писатель заниматься не стал, найдя их неуместными. Тем более что он ещё продолжал убеждать себя в блистательно начатом следственном эксперименте.
— Удался эксперимент, удался, — повторял он с восхищением, уводя на второй план вопрос Афанасия, — по крайней мере, начало хорошее. Наверняка все участники оказались на своих истинных местах. Или на пути к исконным местам. Судьба по неосторожности помогла им сделать выбор. Судьба спиной отворила вход её величеству случайности, дело свершилось. Недаром я остро почувствовал близкое присутствие судьбы, даже чуткость. Ещё тогда, после порчи рукописи моего любимца…
Афанасий прервал складное художественное выражение восторга писателя, перевёл собственную озабоченность местом нахождения Леночки на иное лицо. Он будто отчасти пригасил внезапно разгоревшееся в нём переживание. Хотя волнение, совершенно новое для него, разрасталось независимо от хозяина и не имело ничего общего с восторгом Иодокланникова.
— А беглец, тот, который тонул в полу, с ним-то что произошло? — спросил он рассказчика, попутно отвлекая и его от собственного восхищения переживаниями обнадёживающего свойства.
— Знаете, — Иодокланников, действительно, оставил восторг, увеличил орбиты глаз, — он стал сразу слишком быстро тонуть, не полагая спасаться. Да. То действие даже нельзя назвать погружением. Скорее, было настоящее падение. Он попросту падал в неведомую, бездонную яму. Наверное, взрыв что-то ещё натворил в том здании. В нём содеялся жуткий провал. Грек угодил туда. Трудно представить, где он оказался. Смог ли он оттуда вылезти. Никому не пришло в голову спасать его. Бесполезно. Разве можно спасти человека, падающего с крыши, людьми, уцелевшими на той же крыше? Поэтому я правильно сделал, что вовремя переметнулся на проницателезатор…
— Проницателезатор, говоришь, — перебил его Старик, — экое словечко выдумали. И что он проницает?
— Пространство.
— Луч, значит. У вас там болезнь, что ль, какая лучевая? Умом вы пользуетесь неправильно. Не знаете вы способа привлечения его к нужным для вас вещам. «Пространство», — передразнил Старик писателя, — не умеете вы приложить знание, накопленное собой и вашими предшественниками к повсеместной жизни, вот и проделываете дыры, где попало вокруг себя. По-настоящему умный человек в жизнь проницает, а не в пространство. Непосредственно он туда проницает, легко. Думаешь, ум нужен для всякого там вашего разбирательства? Глупо. Ум — он всего-навсего слух. Чем тоньше человек умеет слушать, тем он умнее. Вот ты умеешь слушать жизнь?
Писатель только удивился, обозначил на лице выражение “стоп-кадра”.
— То-то же, а ещё, уверенно именуешь себя «инженером человеческих душ».
(Вскоре после того)
Писатель Иодокланников, кажется, не мог более ничего рассказывать. Он продолжил удивлённое молчание. Но никто из окружения на тот момент не стал требовать от него дальнейшего повествования недавних происшествий в городе Ухте.
Старик встал, пошёл к палатке. То ли он тем самым подтвердил окончание беседы, то ли просто захотел размяться. Постояв возле неё, он потом влез внутрь, улёгся там на бочок. Афанасий тоже встал, но дальнейшего движения пока не определил. Прохор вместе со своей простодушной улыбкой остался, где был и лишь отпрянул на спину, упираясь руками о землю. Писатель вовсе не начал двигаться. Он замер от неожиданной порции материала для размышлений. Но записную книжку почему-то пока не доставал.
“Слушать жизнь”, — умом повторил он слова Старика.
Не знаем, в какой мере писатель умел слушать вообще. Музыку, например. Видимо, умел. Кто научил? Писательская интуиция? Возможно. Однако не прочь предположить, что наставницей оказалась та его недавняя знакомая Таисия. Фантастическая женщина, сберегающая чуткость ощущений. Она могла, наверное, слиться с музыкой в едином образовании. Впрочем, не станем гадать. Просто, писатель не пытался скрывать своего благостного впечатления от знакомства с Таисией. Редкая женщина.
(Между прочим)
Хм. Действительно. Совершеннее музыки искусства нет. Она звуковыми средствами создаёт собственный мир со множеством измерений, понятный нам непосредственно. Он как бы наш сугубо собственный. Звуки состоят из переплетения колебаний воздуха — того, чем мы дышим, чем поддерживаем жизнь. А всё наше существо — дух жизни, вложенного в нас в день нашего творения Богом. И тело наше — суть колебания изначального ничего, если верить объяснениям Ивана и исследованиям Нестора. Так что, «слушать жизнь» — фраза не пустая.
ГЛАВА 8 (56). О том, как растерялся Борис Всеволодович Принцев
Борис Всеволодович Принцев умеренно живо, приблизительно со скоростью парашютиста, сползал с макушки пирамиды. Движение по наклонной плоскости предполагало законное ускорение, но оно отсутствовало по причине рыхлости данной поверхности. Пальцы Принцева цеплялись за что-то твёрдое, даже слишком твёрдое, но всё оно либо легко выскальзывало, либо недолго удерживалось в руках, в связи с чем особо не сопротивлялось движению тела, которое, при сложении всех перечисленных внешних сил, сползало почти равномерно.
— Эй, господин хороший, ты чего лазаешь там? — прозвучал звонкий голосок с далёкого, почти недосягаемого низа.
Принцев не знал, чего он тут лазает. Он вообще не знал, где очутился. Под ногами и руками струились нити из золота, серебра, платины, кристаллики алмазные шуршали между ними, агаты, изумруды, гранаты, шарики жемчужные, янтарные… Принцев, оказывается, в полном смысле слов — купался в роскоши. Такого ощущения не испытывал, наверное, никто и никогда. Роскошь завораживала и собственно его взор, а тот упирался в неё вплотную. Глаза, бегающие по кругу своих орбит, видели одни лишь драгоценности и больше ничего. Даже тёмные очки не спасали его от ослепления богатством. Но поскольку состав предметов роскоши был значительно тяжелее состава предметов человеческого тела, то, в соответствие с законом Архимеда, драгоценности выталкивали его на поверхность, не позволяя утонуть в себе. И человек скользил по богатству, лёжа ничком и шевеля всеми конечностями, но, не погружаясь в глубину ни на миллиметр. Скольжение как по смазанному, но слегка вязкому материалу протекало хоть умеренно скоро, но долго. А закончилось это волшебное опускание само собой, спустя добрых полчаса, и только у подножья пирамиды, где начинался горизонтальный подиум из белого камня. Борис Всеволодович, остановив сползание, позволил себе ещё полежать на животе без движения, уткнув лицо в бриллиантовую россыпь, разбавленную гранатами, изумрудами, жемчугами, яхонтами, золотом, платиной и прочим, и прочим, и всяким иным. Он максимально распростёр конечности, обратив их исключительно в орган осязания так, что стороннему наблюдателю могло показаться, будто он старательно пытается обнять великую пирамиду целиком у самого её основания. И тот же сторонний наблюдатель повторил звонкий вопрос, но уже сверху, над пришельцем, которому ниже сползать было некуда:
— Господин хороший, ты чего здесь умудрился потерять?
Принцев не отвечал, но не потому, что был потрясён обилием драгоценностей. Потрясён-то он, конечно, потрясён. Кого такое оставит равнодушным? Но учёная мысль никогда не покидала его, поэтому сквозь подвергнутое шоком, чрезвычайно поражённое сознание — пробивалось осмысление причины и природы того, что видят глаза. Маковка пирамиды уходила в поднебесье, основание простиралось влево и вправо далеко-далеко по обе стороны горизонта. «Слишком большая вещь, — думал он, — но такого не должно быть никогда». Потом его сердце обожгла другая мысль: «А вдруг вещь-то вполне обычных, небольших габаритов, соответствующих тому, что называется драгоценностями, но я сам уменьшился, подобно Афанасию тогда на карте природы Земного Шара»? Принцев, ожидая подтверждения догадке, подогнул под себя руки, отжался, опрокинулся навзничь, одновременно придя в положение «сидя», зажмурил глаза. Потом он решительно, резко их отомкнул, готовясь отчаянно расплакаться. Но перед собой он увидел обыкновенного человека. Руки-ноги у него величиной совпадали с такими же частями тела Принцева. Он снова закрыл глаза, развернулся и, с надеждой, пополам опасливо открыл их. Пирамида подле него осталась такой же гигантской, без перемен. Он ещё несколько раз менял поле зрения туда-сюда, пока не убедился в едином масштабе всех вещей, представших пред его истерзанными очами.
— Помочь тебе найти пропажу-то? — сочувственно сказал сторонний наблюдатель, провожая взглядом его неуверенные, суетливые движения всех конечностей.
Принцев не мог прийти в себя. Шёпотом ответил, на вдохе, с явной потерянностью самого себя:
— Себя я потерял, милый человек, себя. Где я? Что такое всё вокруг? Что за царство-государство?
Ответа не последовало, но Принцев его не ждал. Он пошевелил ноздрями, внюхиваясь в окружение. «Похоже на запах серы», — подумал он. Резко несколько раз вдохнул.
— Серой пахнет, — снова шепнул он, не меняя потерянной интонации, — что это может пахнуть серой?
— Так сера и пахнет серой, чем же ей ещё пахнуть, — ответил ему наблюдатель.
— А где она, сера-то?
— Ты сидишь подле неё.
— Эта гора серная?
— Угу. Кристаллическая.
— Так она же из драгоценностей состоит.
— Состоит, верно, из драгоценностей. Но только сверху, снаружи. А основание — сплошная сера.
Принцев почти остервенело проделал внушительную яму в алмазах и увидел на дне её блестящую плоскость жёлтого кристалла.
— Да, — промолвил он, — сооруженьеце. Кто же надумал его возвести?
— А никто не придумал, оно само растёт.
— Всё это растёт?
— Пирамида растёт. Она же — кристалл. А драгоценности люди приносят. Чем больше приносят и кладут, тем больше прирастает пирамида. Или наоборот. Я не знаю.
— Значит, это пирамида.
— Угу. Ещё две есть. Одна немного побольше этой, а другая примерно вдвое поменьше. Тебе удастся разглядеть, если встанешь и отойдёшь подальше.
— Угу, угу. А сфинкс?
— С чего?
— Да не с чего. Сфинкс, зверь с человеческим лицом, есть такой среди пирамид?
— Нет. Зверей у нас тут вообще нет никаких. Только люди с человеческими лицами есть. А у тебя, я погляжу, лицо вроде позабытое, не совсем человеческое, — сказал наблюдатель, — его ты, наверное, где-то на самом деле потерял без надежды сыскать. Или у тебя никогда его не было по-настоящему. Забыли выдать.
— Да, милый незнакомец, будь ты на моём месте, поглядел бы я, что от тебя осталось.
«Сера, пирамиды, — мелькало у него в голове, — кристаллы серы. Они растут из земли».
— Это что за чудное местечко? — промолвил он вслух. — Здесь, наверное, когда-то были Содом с Гоморрой. На них Господь серу пролил и Мёртвым морем потом затопил. Нынче море внезапно высохло. А третий кристалл, он из какой почвы растёт? Третьего города не было. Он ещё в будущем.
— Не знаю, сам я в этих твоих городах не жил, — сказал сторонний наблюдатель, — может быть, третий тоже был, если ты сам решил. И море не высохло. Вон там оно, видишь, плещется вдали.
Борис Всеволодович встал на ноги, взглянул в сторону пока ещё не засохшего океана, стряхнул о колени прилипшие к ладоням мелкие кристаллики алмазов, топазов, прочих ископаемых, прошёл мимо здешнего человека, будто никого вправду не существовало возле него. Или движение внезапного пришельца оказалось похожим на поведение инвалида, незрячего от рождения. Так, неуверенной походкой, с полностью открытыми, но ничего не видящими глазами, слишком ускоренно, хоть по слабозаметной наклонной плоскости, Принцев начал удаляться от пирамид в сторону океана. Путь его пролегал действительно по небольшому уклону вниз, отчего ускорение перешло на лёгкую трусцу. Затем он мощно устремился дальше с быстротой, на зависть профессиональному стайеру и чемпиону.
ГЛАВА 9 (57). О мыслях
Несмотря на то, что собеседники на полянке разошлись друг от друга, но недалеко, у них в каждой голове появились почти одинаковые мысли. Они думали о самих мыслях.
— Но, обычно люди, хоть они и семь пядей во лбу, выражают исключительно глупые мысли, — молвил Старик из чрева палатки, — если они, между прочим, придуманы по собственной воле.
При этом сам собой подломился сучок под осиротевшим бревном, на котором Старик некогда сидел. Оно импульсивно подкатилось ближе к огню.
— Только ли? — полюбопытствовал Афанасий, сразу начиная верить Старику. Припоминая свою узкую специализацию в общественном хозяйстве на полянке, оттащил ожившее бревно снова подальше, опасаясь его случайного возгорания.
Дровами оно у него не числилось.
— Конечно, — охотно отозвался голос из палатки, — ваши учёные тоже так делают, потому что науки одними лишь глупостями занимаются. Ну, разве высчитывать да рассчитывать — не глупое занятие? А доказательства. О них вообще речи нет. Бывает ли что глупее доказательств? «Американские учёные посчитали». «Наши учёные доказали». Аргументами оперируют. Слово-то какое — аргумент — прямо оружие зверское. Артиллерия. У кого их побольше выставлено, чем они помощнее да половчее, тот и прав. Тьфу. Это же верное насилие над людьми, военное действие. Они, видите ли, убеждают, побеждают. Разве не глупое занятие — убеждать? Производить беду, обеднять. Сеять вражду, одним словом. Вы же знаете, что ещё самые первые люди попробовали выказать первые своевольные мысли. Что за собственные мысли они показали сразу? Глупые сразу. Сначала они придумали утаиться от Бога — просто изумительная выдумка. Первое обеднение себя. Потом — изобрели убийство, ну, вообще беду настоящую. Кого первого убили? Брата первого. И пошло, пошло, поехало. Глупость за глупостью, ничего, кроме глупости. А когда научились считать да спорить, да взялись высчитывать всё вокруг, доказывать всем кругом, — одни лишь несчастья произвели. Наверное, научились они этой полезной науке исключительно для важнейшего, по их мнению, занятия, — высчитывать потом убытки трудов своих. Да не единственно собственных трудов, но Божиих. Им ремесло доказывания нужно весьма, чтобы пограмотнее оправдать собственное неумение жить. Но перед кем оправдать? Кого они хотят убедить и обеднить?
— И лучше — пусть ничего не записывают, правда? — с надеждой в голосе сказал Прохор.
— Само собой. Собственные мысли записывать — последнее дело. Вот наш автор, например, тоже хотел, было, запечатлеть просто исходящие из него мысли (глупые, конечно), почти перехитрил тех, кто будет книгу читать. Он взял, да эти глупости в наши уста вставил. Как бы записал, и как бы не своё.
— Получается, мы ничего сами не измыслили? — попробовал возмутиться Иодокланников. Нет, я решительно против несправедливого суждения. Вот я, например, совсем тогда неуместен. Что же мне делать прикажете? Я ведь профессиональный писатель.
— Измыслили, измыслили. Конечно, и мы всякое навыдумывали. Без нас он мало чего сочинил бы, — Старик успокаивал писателя. Одновременно глубоко задумывался.
— Возможно, — подтвердил Афанасий, тоже впадая в себя, а там с опаской поглядывал на вероятный прорыв нерадостных дум.
Все другие обитатели полянки проникли в глубины существа личности.
Грузь незаметно для нас всё же наткнулся на собственные опасные раздумья. Он, как мы знаем, уже имел опыт размышлений на недосягаемо высокую тему. Опыт, наверное, горький. Тот породил теперь догадку о цене размышлений как таковых. Правда, ещё раньше ему Леночка подсказала, но вот он сам понял: осмыслил цену мысли: «Цена, вес мысли, — раздумывал он, — зависит исключительно от качества веры, от её состояния. В конце концов, именно она создаёт свидетельство существования любой мысли. Если нет веры, то нет места и размышлениям. Мы верим тому, что произносим, верим тому, о чём думаем, верим чужим словам, кто-то верит нашим словам. Но суть-то, суть — в природе самой веры. Где она? Что отслеживает, куда нацелена? В чём её предмет и степень приближения к истинному пониманию вещей? Там, в мыслях конечно, и глупость обширно размещается. Но допуском для оценки любой мысли, хоть великой, хоть малой, у нас всё-таки является осознание веры, проникновение в её природу, понимание того, сколь сильна прочность её. Ежечасно случается верить во что угодно и с любой силой: в человека, в науку, в деньги, в гадания, в космические силы, в духов… Но такая вера, скорее всего, далека от настоящей высоты, от настоящей крепости. Возможно, она и впрямь глупа. Выходит, вправду всё просто на этом свете: чем выше степень простой веры в простого Бога, тем любая мысль более верна, ценна, важна. Верное решение — простое, от искренней веры. Потому оно и называется верным»…
Остальные обитатели полянки немного загрустили.
— Жалко, — это вслух подумал Прохор.
— Чего жалко? — слово в слово прервали молчание остальные собеседники.
— Того жалко, что и наши глупости записаны, — юноша вдруг заметно посерьёзнел, вспоминая о диспуте с писателем.
— Ну, этого не жалко, — успокоил его Старик сквозь занавес палатки, — ты, наверное, забыл, нам ведь с тобой ничего не жалко. Мысль приходит, мысль уходит. Вольному — воля, — Старик придерживался, по-видимому, такого мнения: мысль живёт сама по себе, к ней надо относиться не более ревностно, чем к любому внешнему подарку. Но он ещё что-то чувствовал. Из него даже начало исходить этакое облегчающее душу кряхтение, похожее на задумчивый стон. А собственный слух его начал улавливать идущие со всех сторон отчётливые шорохи. Будто собираются оркестранты и настраивают свои инструменты.
— Угу, — дав себе минуту-две для усвоения слов Старика, молвил Прохор. Он снова простодушно заулыбался, поднимая взор в белёсые небеса.
Далее заметного движения на полянке не последовало. Каждый островитянин оставался на прежнем месте, и, думается нам, при полном отсутствии подарочного набора мыслей. Выражения их лиц тоже оставались без особо заметного возбуждения. Но постепенно из неопознанных ими глубин сознания, в порожних ныне умах возникало, настраивалось, крепло неведомое им до того чувство. Отыскивало оно там некий слух, незнакомый им доселе, но крайне важный. Неужели сейчас они все припомнили смысл недавних слов Старика о правильном назначении человеческого ума, начали пробовать учиться вслушиванию просто в жизнь? Остров, что ли слегка дрогнул, побудил в них такую потребность?
А жизнь уже сама проступала из каждого предмета невидимым соком. Это никем не замечаемая жизненность пронизывала дотоле холостяцкую пространственную сущность. Всякое вещество под её воздействием прямо на глазах преодолевало порог бесконечности, обретая в полной мере совершенное состояние. Её трепет настолько проникал в существо окружения, что не услышать его живому человеку нельзя. Вот и дошли до слуха наших обитателей Камня эти особенные для них колебания, отдалённо напоминающие музыку. Но даже та необычайно глубинная музыка, что рождается у гениев, меркнет перед ними, подобно тому, как меркнет лунный свет в солнечном сиянии, растворённом в небесной синеве.
И Остров слегка покачивался подобно колыбельке, погружая своих обитателей в столь же необычный и несравненный сон.
ГЛАВА 10 (58). О том, как очнулся Нестор Гераклович
Нестор Гераклович ощутил боль в спине.
«Пытка, что ли надо мной чудовищная произошла, поистязали, что ль меня в застенках местного правосудия аж до бессознательного состояния»? — подумал он, представляя себя вновь не по своей воле пребывающим в следственном изоляторе, а, попросту говоря, в темнице. И с тяжёлым ожиданием отомкнул глаза.
Наверху он увидел чистое голубое, чуть белёсое небо, которое начинало противоречить мимолётному представлению о расположении вещей, известных ему в пространстве бытия.
Потом он попробовал повертеть головой и глазами. Немного трудновато, но получилось. Только при этом серьга ненадолго зацепилась за что-то основательное, не больно оттянула ухо. Ещё что-то крепкое, но мягкое коснулось шеи, несильно её подавливая.
Глаза стали действовать исправно. Предстали виды, ранее непознанные наяву. Слева плескался океан, справа восседали пирамиды. Снизу, на малом удалении от кончиков ног плотно улеглись округлые белые камни. Кроме того, он заметил: с его телом происходит лёгкое, почти незаметное покачивание. Сочетание сдавливания шеи, вида земли пониже ног и едва ощутимого покачивания всего тела повергло Нестора в ещё более жуткую мысль.
«Уже повесили», — украдкой продолжилось течение мрачных его догадок, но, памятуя о немеркнущем своём духе истинного, неугомонного исследователя, Нестор не преминул пошевелить пальцами обеих рук.
Левой рукой он нащупал ветку, правой — что-то мягкое, а в нём что-то гладкое. Пришлось придать голове необходимое положение для осмотра остального туловища. Приподняв её, повертев ещё раз, но более непринуждённо, он увидел собственное туловище лежащим на небольшом деревце, с распростёртыми дланями, одна из которых окунулась в птичье гнездо, под энергичным углом к горизонтальной плоскости. Шею обвивала нежная лиана.
«Ага, оказывается, я вольноотпущенный, как птица», — мрак у него в мыслях рассеялся, а жизнь воротилась во все клетки организма, ручейками увлажняя гены и хромосомы.
— У-лю-лю-лю! — выдал он вопль, однако не с радостью, а, скорее, с осторожностью, поскольку не сразу поверил многообещающему выводу, подоспевшему от наблюдения себя вроде бы со стороны.
Потом, окончательно придя в сознательное состояние, он соскочил с дерева, внезапно обретая пришедшую к нему ловкость, будто он ещё с детства всегда делал такие упражнения. Его тело без внешней помощи приняло вертикальное положение на твёрдой земле, подобно гимнасту после соскока со спортивного снаряда.
Опираясь на большой белый пологий камень широко расставленными ногами, Нестор снова огляделся вокруг, то есть по всей области внутренней поверхности сферы. Небо голубело от дали до дали. Океан синел от дали до берега. Камни белели от берега до ног. Пирамиды сверкали вдали между небом, океаном и камнями. Всюду торчали маленькие, но крепенькие деревца, похожие на то, с которого недавно соскочил Нестор. По мере оглядывания всего окружения, в голове у Нестора Геракловича одновременно восстанавливалась память и проявлялась способность к суждениям.
— Здесь есть места, чем-то напоминающие картинку Пациевича в его давешней машинке. Цвет. И отдельные вещи тоже. Я же помню, Афанасий тут был… Там, я видел. А Роза его заслонила собой, будто это её мы искали, зараза. Теперь снова приехали, значит. Но Афанасия не видать. И хозяина машинки нет. Один я, что ли, нажал на газ? Чего сдуру не сделаешь. Но так просто, кажись, вернуться назад невозможно. Всё дело в фокусе. Фокус где-то должен быть. Он, чёртов хозяин, о фокусе матрёшкином молвил тогда, когда вдруг чего-то понял. Он говорил о нём как о входе в иное пространство. Но ведь надо же фокус-покус этот найти, если возникнет охота убраться отсюда. А где его искать, склад матрёшкин? Ну, Пациевич, хоть бы объяснил, какие приметы у него, мгновенного перекакивателя, что напоминает эта матрёшка снаружи. Вход? Ну, у него самого вход в мастерской не столь уж заметен. Был, правда. А вдруг, всеобщее попустительство выкинуло всех матрёшек друг из дружки, они разбежались на волю-волюшку по разным весям. Попробуй, собери всё назад, тем более, не ведая их подлинного изображения. Да, ребята, всем известно, любые вычуры ни к чему хорошему не приводят. Ну, фокусник-покусник, я тебя снова достану, если ты здесь. И нагана мне не надо — шею сверну, — новый посетитель Камня энергично повертел головой. — Хотя, братцы, чего я ругаю нашего замечательного Пациевича? Я же с его помощью ушёл от милиции, скрылся здесь. Вот это фокус, так фокус. Ха-ха! Или нет… машинка сработала, оно верно, а вот я, помню, в неё не залезал. Не входил я в неё. Точно, точно. Взорвала же какая-то сволочь всё к чёртовой матери. Взрыв больно сильным был. Меня аж об пол ударило. А потом? Нет, в машинку я не попал, не попал. Сила меня повела вниз. Я же проваливаться начал…
У Нестора в сознании мелькнула тонкая искра, он вспомнил, как сила великая объяла его тело вместе с прилегающим к нему слоем воздуха. Она же раздвигала впереди него твердь земную. А он вместе с воздушным коконом, его окружающим вроде собственной атмосферы, стремительно понёсся вглубь с ускорением свободного падения. Сначала он перестал воспринимать свой вес, у него просто застыло дыхание. Оно, кстати, и хорошо, а то бы воздуху не хватило в коконе. Потом, когда наоборот, началось сумасшедшее торможение, он ощутил в себе чуть ли не двойную тяжесть да потерял всяческие чувства.
— Очнулся я уже здесь, на дереве. Вытолкнули меня тут, значит, — упруго выдохнул он сии слова. — Неужели мой принцип использования давления среды по определённой линии тоже сработал? Вот это бабах. Но что за линию я выбрал прямо сквозь землю? Или за меня кто-то выбрал? Кто»?
И другая мысль посетила его:
— А вдруг исполнился мой проект, и ось земная отвильнула. Пока я пребывал в бессознательности, здесь, в Ухте успели вырасти новые деревья в новом климате…
Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис без дальнейшего любопытства закончил несвойственное ему слишком робкое толкование, снова окинул взором окружение. Но не энергичным, а, скорее, опасливым.
Тотчас взгляд его круглых от природы глаз попал на высокий белый камень, особо выставленный неподалёку меж плосковатых собратьев. И на человека в серой амуниции, отделившегося от него. С другой боковины камня показались ещё два милиционера. Они тоже круглыми глазами глядели на Нестора, но не столько естественного природного происхождения, сколько по причине ещё никогда дотоле не испытываемого поражающего действия от силы неведомого удивления. Нелегко сказать, что именно изумляло блюстителей закона. А впрочем, это могли быть не обязательно блюстители закона, а переодетые сподвижники Принцева. Версия писателя Иодокланникова имеет право на жизнь. Но для Нестора в ту пору не было разницы в любых версиях, тем более, он повести писателя не слышал. У него попросту отошла былая мыль о состоянии свободы, подобно птичьей. В его представлении случился неожиданный грабёж среди бела дня. Такая уж особенность милиции. Милиционеры своим появлением, где бы то ни было, всегда провоцируют ощущение пропажи свободы.
Но бежать ему никуда не хотелось. «Правильно, — думал он, — куда бежать, зачем? Ну, возьмут они меня. А дальше что? Куда им меня вести? Они же не знают, где сами оказались. Ха-ха-ха»!
— Ха-ха-ха! — вслух рассмеялся он, показывая в них пальцем. — Ха-ха-ха! Сами, небось, попались, а? Бедненькие, давайте, я вам подсоблю, а? Ну, нет, вам помогать я не стану. В моём положении — мне — потворствовать милиции? Последнее дело. Но давайте-ка, не раздражайте меня тут форменными одежонками, а! И вооружениями. Не мешайте человеку наслаждаться волюшкой, ну, сгиньте хоть куда-нибудь подальше. Земли вона сколько. И там тоже много. Ну, ладно, хоть пройдите пониже туда, наискосок, искупайтесь, что ли в тёпленьком море. В Ухте такого удовольствия нет, и никогда не будет. Хотите, я даже вашу форменную амуницию постерегу? — Нестор уже не знал, как поиздеваться над бывшими в Ухте представителями власти, а тут просто затерянными в камнях иностранными туристами.
— Куда же мне теперь-то деваться-то? А! — тихонько, но горько прозвучало сбоку от Нестора. — Далась мне эта игра в понятые. Навязали на мою несчастную голову обязанность. А где второй понятой? Где вообще старший следователь, этот зачинщик неумного опыта? Зачем, зачем… зачем… — кто-то к кому-то понапрасну взывал.
Нестор обернулся в сторону отчаянных, но еле слышных воплей. Неподалёку от него, в расщелине между крупными камнями на корточках сидел человек в соломенной шляпе, вертел ею вместе с головой туда-сюда, размахивая руками снизу вверх.
— Ха! Это ещё кто? — Полителипаракоймоменакис изменил интонацию почти на ласковую.
— Полищукавичус, Полищукавичус я. Меня записали в понятые для следственного эксперимента. Хороши у них опыты, — Полищукавичус продолжал колебать в пространстве меж камней несчастную голову, укрытую соломенной шляпой, а ладонями опёрся об эти природные вещества причудливого вида.
— А, ты хочешь навязать мне мысль, будто мы тут с тобой спектакли разыгрываем? Нетушки, уважаемый артист, и проводнику твоему, кондуктору, скажем нетушки. Приехали.
Полищукавичус теперь взглянул на Нестора Геракловича, узнал в нём того, кто в коридоре темницы отнял у него ценные документы, и тотчас же испугался совсем по-настоящему. Он выскочил из расщелины, припустился подальше от бывшего преследователя-отымщика, и, пробежав несколько шагов по направлению к милиционерам, непонятным способом запропал. То ли в кустах, то ли за камнем, то ли просто так. От столкновения с укрытием, с него слетела соломенная шляпа. Она уселась на небольшом камешке, величиной с голову.
— Уф, — тяжело сказал Нестор, подняв натруженную голову и сощуриваясь. Сгинули бы вы все.
Потом он, не мудрствуя лукаво, повернулся спиной к пропаже, к милиционерам. Стал разглядывать красоты новых для него мест. И ёкнуло у него что-то в области сердца. Здешние виды будто издалека напомнили ему историческую родину, где он никогда не был, но представлял её такой же светлой каменистой бухтой со спокойной водой, куда возвращаются корабли из дальних походов. Он зажмурился и вновь открыл глаза. “В баню фокусы с матрёшками, — подумал он, — рановато возвращаться в Ухту. Поживём тут”. Он пытливо взглянул вверх, в сторону солнца, а потом на тени, падающие от вертикальных предметов, в том числе от него самого. Вспомнив о том, что сегодня равноденствие, он обратил внимание на соотношение длины тени к высоте предметов, их отбрасывающих. Оно было «золотым». Глаз у Нестора к «золотой» пропорции давно приловчился.
«Если теперь полдень, то уже интересно», — подумал он. Ещё раз у него ёкнуло в области сердца. Но на этот раз не из-за оценки облика сей земли, а по случаю совпадения давнишних его мыслей с теперешней действительностью.
«Это земля моей мечты», — с опаской подумал он.
Давнишние его мысли о земле мечты обычно пробивались из подкорки в минуты особо тщательного исследования случайно предпочтённых образцов ископаемого творчества из коллекции НИИ «Притвор». Нестор более других коллег посвящал обдумыванию природной составляющей творчества, тому обязывало неоднозначное название его отдела: важности. И тогда, в пылу тюремных откровений он кое-что из собственных выводов положил на бумагу в качестве прелюдии к письменным показаниям собственного преступления. «Остров, где все формы, создаваемые бесконечно быстрыми колебаниями геометрической точки, и поступки, создаваемые бесконечно быстрыми колебаниями людских чувств, соотносятся в вибрации своей чисто, без остатка, красиво, золотые они там, поэтому и присутствует вечный полдень с вечным весельем»…
ГЛАВА 11 (59). О том, как Пётр Васильевич сравнивает сны
Море за мягким песчаным пляжем по-прежнему лениво поднимало и опускало гладкие волны. Солнце продолжало светить не слишком далеко от зенита, но со стороны северной половины неба. Только бутылка из-под «Столичной» уже не стояла вверх дном, а откатилась от стенда, лежала на песчаном бугорке, глядя горлышком в упор на Петра Васильевича.
«Опять полдень, он у них, наверное, всегда, — подумал Панчиков, полагая, будто видит картину перед собой непременно во сне, — хоть на более занятный вид успели бы заменить».
— Папа, — слышит он из-за спины, — папа, ты цел? у тебя полный порядок?
— Угу. А кудрявый куда подевался?
— Кудрявый?
— Ну да, «историк, философ, инженер, проповедник». Твой кандидат в верховные судьи, вычеркнутый мной на выборах. Куда он подевался?
— Наверное, он попал в другое место на острове. Это же был незапланированный сеанс.
— В другой сон, что ли? — Панчиков устало усмехнулся. Лишь немного погодя обернулся в сторону дочери. Лицо её выражало откровенную растерянность.
— Нет, это не обязательно сон, — раздался голос Ивана с другой стороны. Он вышел из-за каменного стенда.
— Хотя могло быть сном, — продолжил он, — лучше, если нам такое на самом деле бы только приснилось, — в интонации Ивана проглядывал ещё недосказанный дополнительный смысл.
Панчиков обернулся в его сторону, взгляд его выдал заинтересованность.
— А, я вас помню, — кивком головы поддакивая самому себе, промолвил он, — вы тоже были на квартире у моей дочери в Ухте. Днём. Много народу там неожиданно совпало.
— Верно. Мы неожиданно совпадаем снова, но не точно в одном месте. Так получилось, наверное, из-за взрыва. Вы помните, когда там рвануло? Из-за того сбилась фокусировка проницателезатора. Каждый из нас немного отклонился от центрального места наподобие брызг. Мы вот втроём — на десять-пятнадцать метров развеялись, а кто иные могли разлететься куда подалее.
— Угу, пожалуй, не сон, а похоже, — задумчиво сказал Панчиков, оглядываясь вокруг. А потом он слегка заузил глаза, глядя на поверженную бутылку.
— Ничего не скажешь, правда. — продолжил он. — Был взрыв. И бутылку взрывной волной снесло. Прошлый раз она стояла тут на горлышке вверх дном, а сегодня вон куда улетела, бугорок её задержал. Без него она бы ускочила подальше, возможно даже прямо в гости к нам в Ухту, хе-хе, — Панчиков намеренно говорил с иронией, избавляя себя от погружения в действительность.
Ивану чувствовалось неловко. Здесь отец и дочь. Это естественно, что они вместе. А ему, чужаку, что возле них делать?
— Я пойду, — сказал он.
— Угу, — ответил Панчиков. Наденька промолчала.
Иван и пошёл.
А Пётр Васильевич и Наденька обнялись, наконец-то, по-родственному. Дочка даже всхлипнула.
— Нам тоже надо куда-то идти, — сказал отец. Я здешние места частично знаю. Один лишь избирательный участок. А где он, кстати? — Панчиков повертел головой, не находя того здания, в котором он дисциплинированно выражал своё право избирателя, — уж не снесли ли его за ненадобностью? Или его тоже взрывной волной унесло?
— Но скамейка осталась, — заметила дочь, — давай посидим пока, подумаем, что делать дальше.
— Подумаем, — сразу договорился отец. Они сели на чрезвычайно удобную для сидения скамейку.
Перед ними уже вдалеке виднелась спина Ивана, слегка подпрыгивающая. Она сокращалась в перспективе геометрической и размывалась изобразительно в перспективе воздушной.
— А этот юноша, он кто? Ты его раньше встречала? Не похож он ни на кого из той компании. Хотя там каждый не похож ни на кого. Но он особенно не похож. Чем-то он мне нравится… Вот. И что там была за компания? А? Откуда они взялись да явились к тебе тогда на квартиру?
— Папа, ты слишком глубоко погрузился в роль следователя. Тебе не кажется? Давай, не будем сейчас о них думать.
— Давай, — снова договорился с дочерью отец. — Хотя, знаешь, родители по отношению к детям почти всегда своего рода следователи, хоть непрофессиональные.
Потом они молчали. Может быть, оттого родилось помалкивание, что некоторые отцы, не замечая плодов течения независимого времени, внезапно теряют контакт с дочерями, когда они также без предупреждения становятся взрослыми, тоже независимыми. А с иной стороны, сейчас уже настало время, когда надо сосредоточиться, переосмыслить пережитое, выстроить новые миры взаимоотношений уже не взрослого и ребёнка, а подобных людей, то есть обоих достаточно взрослых, способных не безответственно возражать друг другу, вполне осознанно обмениваться мнениями.
— Вообще-то мне удобнее полагать, что окружает меня сновидение, — сказал Панчиков тихо, но уверенно. — Так проще объяснить происходящее. Чем недурны сны? А в них нет причин действия. Потому что нет времени. Во сне события происходят беспричинно, безвременно. Когда ты пребываешь там, не задаёшься вопросом о способе попадания туда или сюда, не выясняешь подоплёки происходящих с тобой событий. Ты не анализируешь. Ты принимаешь виденное тобой естественной данностью, не полемизируешь с ней. Вот и теперь я не хочу исследовать, спорить. Единственно, что я могу — сопоставлять разные сны об одних и тех же местах, предаваться разной силы изумлениям, поражающим меня. Я не теряю здесь ни одного из ощущений: ни физических, ни эмоциональных. Но я не берусь за оценку причин всего ощущаемого мною. Мне достаточно просто отметить происходящее вокруг и со мной с точки зрения личного восприятия: приятно или неприятно, остро или тупо, сильно или слабо, ярко или тускло, быстро или медленно, весело или скучно. Но ты, дочка, можешь думать иначе. Пожалуйста, считай всё здесь виденное за действительность, за происходящее наяву. Если хочешь, исследуй, сомневайся, ищи причины виденных событий, смейся над ними или плачь. Впрочем, частенько бывают сны, где осознаёшь себя именно наяву. Даже утверждаешь о том про себя, говоря: “вот понимаешь, раньше я видел это во сне, а теперь лицезрю наяву и получаю неописуемое удовольствие”.
Наденька не спорила с отцом.
(Вскоре после того)
Иван был уже далеко от Панчикова и Наденьки. Но чисто геометрического направления пути у него, кажется, не предполагалось. Иван двигался без выбора, но немножко призадумался. А там, где-то в глубинах сознания он лишь догадывался о месте, окружающем его всеми присущими ему измерениями пространства. Но одновременно эта земля вселяла в него уверенность незыблемого будущего. Единственного будущего, где если что меняется, то исключительно к лучшему. Неизбежно, по логике вещей получается — направление у него теперь единственно одно, совсем не геометрическое. Оно — в будущее, едва ли не всегда ожидаемое. Но он ещё ни разу не встречался с ним настолько близко и столь явственно. Он припоминал недавние события и чётко различал их нелепость. А своё пребывание в том, отсюда неблизком научном институте, он теперь видел чуть ли не чем-то абсолютно противоестественным. Жалкие бесвдохновенные исследования чего-то несуществующего в жизни людей, недостойное, недейственное прозябание в подделанном мире. А вот он — подлинник! Иван развёл руки в стороны и, подпрыгивая, пробежался несколькими кругами.
«А как же Наденька? — вдруг в течение секундного отрыва от земли обеими ногами он словно бы опомнился, одновременно сделал в себе открытие. — Она же здесь потеряется, назад не вернётся». Его эта мысль обожгла вдвойне. С одной стороны — простое человеческое сочувствие, а с другой — особое неравнодушие именно к Наденьке. После соприкосновения с землёй он остановился в кружении, снова призадумался.
— Надо её взять с собой, — сказал он вслух, — и отца её возьмём.
Куда именно вознамерился он их взять, сказать трудно. Возможно — в открытое им будущее.
ГЛАВА 12 (60). О том, как не удалось одному беглецу попасть на Камень при помощи самолёта
Ранним утром самолёт австралийской авиакомпании резво прокатился по бетонке аэропорта в Сиднее и, поджав под себя шасси, устремился ввысь и на восток с целью приземлиться на берегу Южной Америки. Под ним час за часом простирался сплошной океан. Тринадцать часов с НЕИЗМЕННЫМ видом из окна решилось провести несколько десятков австралийцев, несколько десятков чилийцев, пяток-другой иных обитателей Латинской Америки, столько же американцев и немцев. Меж всяких таких иноземцев был один русский. Командированный. Он сидел в крайнем правом кресле у иллюминатора, вмонтированного в аварийный выход, а крыло почти не мешало глядеть вниз. Ему не смотрелось, не спалось. Он равнодушно читал надпись на аварийном люке, глаголюую о правильном его использовании. И не читалось. Голова тоже была пуста. Командировки утомляют людей особым образом. Чувствуешь себя не совсем собственно своим. Оттого мыслей нет никаких. Одно сплошное ожидание. Бросить бы всё, да предаться хоть какой-никакой затее исключительно своей и более ничьей. Ох-ох-ох! Мечта закрутила его в петлях вальса в паре с этой исключительно собственной затеей. Ненадолго. Забота об исполнении возложенного на него задания остановило это его лёгкое движение, фалды фрака поникли. Но одно личное удовольствие он, всё-таки надеялся заполучить в формальной командировке. К полудню этот пассажир заволновался. Он готовился с высоты одиннадцати тысяч метров разглядеть в ультрамарине, перемешанном с индиго, знаменитые для него острова Россиян. Чем для него привлекательна горстка островов, сказать не берёмся. Но заметим: сам факт пролёта над чем-то, отдалённо напоминающем о родном доме, столь же далёком от него в пространстве, во времени, в переживаниях, этот факт определённо волнующий. Однако они, острова — должны были показаться именно с левого борта воздушного корабля. Но тот был занят коренными индейцами американского континента. Русский командированный привстал, ловил взглядом по всем иллюминаторам противоположной стороны признаки иного цвета среди ультрамаринно-индигового фона. Но тут произошла ощутимая встряска, случающаяся при попадании в воздушную яму. Самолёт пошёл на резкое снижение. Взволнованный пассажир присел, взглянул в круглое окошко, что в аварийном выходе. Впереди и справа стелилась огромная белая земля с вкраплениями из других цветов, будто полотенце с изысканным орнаментом. А на ней красовались три искрящиеся пирамиды. Самолёт уверенно снижался да снижался. Проделав полпути до поверхности планеты, он промчался почти вплотную прямо над самой высокой пирамидой. Хорошо, что ещё в Австралии поджал под себя колёсики, иначе обязательно задел бы ими за неё и рухнул. Пройдя пирамиды, судно вообще нырнуло в крутое пике, почти достигло земли, где на минуточку замерло. А затем, подобно гигантскому, но проворному фристайлисту, самолёт ловко выпрыгнул из воздушной ямы на сумасшедшую высоту, сделал виртуозные сальто с пируэтами, дал дёру в прежде выбранном направлении.
Взволнованный пассажир, лишь с набором самолётом прежней высоты, обратил внимание на то, что сидит у аварийного выхода, с интересом прочитал памятку о его использовании, мысленно проделывая все действия предусмотренные тем наставлением. Однако, по-видимому, опоздал с исполнением полученного знания.
Остальные обитатели лайнера мирно спали.
(Вместе с тем)
Тот человек на острове, который, в соответствии с нашим уговором, стал сторонним наблюдателем по отношению к ошарашенному Принцеву, спокойно удалялся от пирамид. Он взглянул вверх, не слишком высоко, а несколько поверх собственной головы, увидел огромный самолёт, а за одним из его круглых окошек ясно разглядел прилипшее к нему изумлённое лицо. В других окошках никого не показывалось.
«Что-то сегодня с погодой, — подумал он, — всякие вещи с неба падают».
Чудище земной цивилизации ненадолго задержалось, зависая над камнями где-то в рост человека, а затем с ускорением взвилось вверх. И вскоре силой перспективы обратилось в насекомое, а сторонний наблюдатель приблизился к одному из местных рынков. Ему в данную пору понадобился диалог с другими сторонними наблюдателями.
(Вскоре после того)
Вот и рынок. Рынок, он же диалог. Здесь выясняются любые задачи да незадачи, а попутно — возникает счастливый случай отдать имеющийся у тебя ценный предмет. Мы уже слышали от Прохора: обычно радость в жизни случается от отдачи. Кто больше всех отдал, тот и всех радостнее. Ну, ценность, она, конечно, мы понимаем, выпадает разная. Случается к месту и ко времени, а бывает вечной, то есть, всегда к месту, всегда ко времени. Единственная тут небывальщина — ценность общечеловеческая. Почему? Да потому что на острове не принято навязывать условия. Ничего подобного и в голову не приходит. А общечеловеческая ценность, к сожалению всего человечества, возникает обычно при активном навязывании кому попало своего взгляда на ценность вообще. В свою очередь, принуждение блюсти сомнительные ценности, сами понимаете, сопрягается с насилием, ведущим к разрушению. Чем эти ценности кажутся для их носителей выше остальных, тем разрушения бывают грандиознее, чудовищнее. Прямые столкновения, пересечения, с насилием открытым, с насилием скрытным, — ведут к аннигиляции, взаимному исчезновению. Добра нет. Есть наипростейшее преступление. Наиглупейшее. Наистрашнейшее. Всем известно, что самым крупным преступлением считается поползновение на чужую ценность, невзирая на умысел, повод и причину. А навязанная ценность? Ну, накладная. Пришитая. Вкопанная. Она что? Да ничто. Она ведь перестаёт быть ценностью в тот миг, когда всучивается, накладывается, вшивается, вкапывается и прочая. Ценность по принуждению — изначально пуста. Ростков не даёт, побегами не простирается. Поэтому позвольте считать любое навязывание не меньшим преступлением, чем воровство, поскольку ценность как таковая, гибнет в обоих случаях.
Наши сторонние наблюдатели носят на рынок лишь то, что является ценным лично каждому, что укладывается в его настрой души. Не посягают они на ценность ближнего, не навязывают ему ценность личную. Дают, берут. Потому-то преступность отсутствует.
Каждый здешний поселенец — сам по себе ценность, не редкая, а неповторимая, исключительно единственная. На рынок не выставляется
Таков местный рынок.
ГЛАВА 13 (61). О том, как снова появляется Граня
Нестор Гераклович развернулся назад. Потирал двумя пальцами глазные веки. Он это делал довольно продолжительно, старательно. Оттого, когда зрение набралось резкости и снова устремилось к высокому камню, от милиционеров подле него уже и след простыл. По-видимому, они, подобно Полищукавичусу, испугались Полителипаракоймоменакиса. Но фуражек на камешках не оставили. М, да. То ли его вид оказался для них устрашающим, то ли речь — уничтожающей. Или они кого-то постеснялись.
Было, кого. На фоне матовой белизны с кремоватостью теперь стояла столь же матовая, с теми же оттенками — фотомодель. Она тоже достаточно сияла белизной, настолько достаточно, чтобы лишь едва-едва можно было различить её на фоне камня. Она выглядела почти его рельефом. Нестор зажмурился, коснулся закрытых глаз кулаками, стал тереть их значительно быстрее, часто освобождая взгляд на краткое время. На камне выдавался всё тот же рельеф. Более того, он слегка отделился от фона. Светотень свободно разлилась по всей фигуре фотомодели.
— Галатея! — воскликнул Нестор.
— Она, — произнесла фигура, — мне всё равно, кто как меня зовёт. Пусть для тебя я именуюсь Галатеей. Хотя кто-то до того уже назвал меня фотографией, а я сама сократила то имя, получилось — Граня. Тебе не нравится такое имя?
Полителипаракоймоменакис не стал более тереть очи. Он решительно снял с себя рубаху, пошёл на сближение с Галатеей. Та, не понимая намерений незнакомца или, наоборот, понимая их по-своему, снова прижалась к поверхности камня, обретаясь там скульптурной деталью. Бежать она, впрочем, не пыталась, наверное, подобное занятие казалось ей немыслимым, унизительным. Она застыла. Готовилась к самому худшему. Но Полителипаракоймоменакис, не дойдя до неё шагов пяти-шести, остановился, кинул вперёд свою обширную одежду. Рубаха мигом накрыла женщину от плеч до пят.
— А я Нестор. Мои коллеги зовут меня Торик. Хочешь, и ты зови Ториком, — мужчина успел проделать остальные пять-шесть шагов и оказаться стоящим почти рядом с ней и тоже притиснулся к камню. Пожалуй, и он, будучи в подобном положении стал готовиться к самому худшему.
Граня-Галатея молча приняла подарок и без слов усвоила новое знакомство.
Нестор косо поглядывал на нее, что-то припоминал, но не нашёл сил окончательно вспомнить. Где-то он уже её видел, не просто видел, а принял участие в её судьбе. Сквозило в голове что-то неуловимое. Но вот где и когда, трудновато увидеть в недрах его памяти. К тому же недавнее присутствие милиционеров слишком сильно отпечаталось у него на клетчатке. Оно отвлекало от сосредоточения на нужном воспоминании.
— А тут было три милиционера, на этом же месте, но до тебя. Ты не знаешь, куда они подевались? Может быть, они тебя испугались? — спросил Нестор.
— Были. Но они именно подевались — отбежали в сторонку, там исчезли. Я сама видела, как они мигом улетучились. От испуга это у них произошло или ещё от чего, я не знаю. Провалились, наверное, в дыру, да так быстро, я не успела заметить. Прямо, фокус настоящий. Знаешь, туда, за камень лучше не ходить, — она рукой указала на то место, где исчезли милиционеры.
В воздухе вокруг того места особого ничего не высвечивалось, не притемнялось, но пытливый учёный всё же углядел там для себя некую аномалию. И незаметно хмыкнул со значением.
— Угу, наверное, именно фокус, — Нестор ещё что-то приметил возле камня, тоже не особенное, но постарался хорошенько запомнить, — не пойдём. Туда мы не пойдём. Нам милиционеры не компания. Посидим пока немного, оклемаемся.
Они сели, где стояли. Но им обоим долго не покоилось. Нестор беспросветно не знал, о чём говорить с красавицей-незнакомкой. Впервые подобие робости или неловкости овладело им в уединении с женщиной. Состояние растерянности лишь будило в нём жгучее нетерпение, стремление куда-нибудь скрыться. Граня также не стала отличаться от него наигранной болтливостью, искусственным компанейством. И нею овладела незнакомая доселе робость. Или объял трепет. В таком обоюдно разобщённом положении — кой толк просто сидеть, непонятно чего ждать?
— Ладно, — сказал Нестор, придумав повод для размежевания, — ты, как хочешь, а мне пора в путь. У меня тут есть дело.
— Дело, говоришь? Тогда возьми меня в долю, — Граня-Галатея сразу воодушевилась, но робость ещё не покинула её, — а то я совсем без пользы оказалась. Профессия моя здесь неинтересна, всё равно, надо менять. Я согласна пойти на любую другую работу в этой будто бы заграничной стране. От любого твоего предложения будет мне хорошо. Хорошо?
— Хорошо-то оно всегда хорошо, однако ж, поди, угадай, что именно станется хорошим, тем более, как ты говоришь, в настоящей загранице, — Нестор изучающим оком бегал по, возможно, будущей попутчице. — Только любопытно: ты сама по себе хороша. Хороша, и всё тут.
— Ну вот, видишь, уже угадал, что становится хорошим, хоть в загранице.
— Значит, если ты просто будешь со мной, то уже будет хорошо? Достаточно и того? Хорошо. Убедила. Пошли тогда вдвоём.
Они, точно старые приятели, взялись за руки, встали, двинулись туда, куда глаза глядят. Сама собой отпала необходимость в любых разговорах по налаживанию взаимосвязи. Неловкость вместе с робостью улетучились. На их место пришло взаимное доверие. Однако пришедшее недавно лёгкое трепетное состояние в груди не угасло. Оно удерживалось ровно, без докучного упрямства, будто намереваясь не пугать людей, но приучить их к себе, сделать себя привычной. Люди привыкали. Ничего не мешает им спокойно помолчать. Вместе без труда молчать, вместе без труда идти. У них теперь есть одно общее дело. Но где оно припрятано? Они оба вместе пока ничего о нём не знали. Но точное знание о деле, которое общее — второстепенно.
ГЛАВА 14 (62). О том, как Афанасий Григорьевич встречается с Еленой Анатольевной
— А я всё-таки пойду, — сказал Афанасий, крепко хлопнув ладонями о колени. Выпрямился.
Он внутренне оценил явную простоту необыкновенно скорого решения. Переживание, начатое, после невнятного ответа писателя о судьбе одной сотрудницы, жгло и ширилось в нём, стремясь к бесконечности. Не было сил сдерживать его законного перехода в некое другое измерение. Передвижение тела ему показалось вполне уместным.
Прохор же погрустнел, но улыбка его не покинула. Остальные собеседники ничем не выдали проросшего нового настроения. Старика, правда, не видать никому сквозь полотнище палатки. А писатель подспудно в чём-то попробовал усомниться, но, поскольку, сидел ко всем спиной, с опущенным взглядом, его реакции никто не мог обнаружить. Он, по своему обыкновению, может быть, предполагал навязаться в попутчики Афанасию. Движение в неизвестность — любимое занятие писателя. А тут из палатки вылез Старик, собираясь взглядом проводить уходящего. Он так и сделал. Его взгляд не возражал намерению Грузя, по-видимому, соблюдая принцип свободы для всех. Не поворачивая головы в сторону Иодокланникова, старик обратился к нему словом, возможно, лестным для писательского сердца:
— Он пусть идёт, он уже привык уходить. А ты бы другую занятную повесть рассказал, сочинительскую, конечно, если не хочешь правдоподобно развить предыдущий рассказ, а? Поведай художественную правду из неизвестного нам, ведь коли ты писатель, значит, и деятель в своём деле. А мы с Проней очень даже любим слушать. Правда, Проня?
Прохор ничего не ответил Старику, быстро поморгал.
Иодокланников охотно поддался лести, коротко махнул кистью руки в знак согласия с идеей Старика. А Грузь, будучи уже поодаль от компании, покивал головой в знак одобрения идеи Старика, вяло помахал всем рукой. Затем он твёрдо, не оглядываясь, пошагал дальше, прежней дорогой продвинутого учёного.
— Штаны не забудь надеть, — крикнул ему вдогонку Прохор.
«И вправду надену их, даже немедленно», — подумал учёный. Не канителясь, за поворотом он оделся. Брюки пришлись почти впору, то есть не жали. Прохор и Афанасий, по-видимому, оказались меж собой примерно одного роста, хоть разной полноты. Граниной драпировкой он окутал торс. Кроме того, длины её хватило и для пояса, что стало, как нельзя, кстати: благодаря опоясанию, брюки не спадали. Ещё добавилось что-то символическое, а именно: собранность. Так, в новом облачении Афанасий двинулся по направлению к открывающимся для него просторам нового мира. А провожать его вызвалось новое переживание, которое уже почти достигло порога бесконечности, оно вот-вот само перерастёт в другое, неведомое никому измерение, казалось бы, самого обычного пространства бытия.
(Вскоре после того)
Путник не совсем понимал, куда он идёт конкретно. К пирамидам? Кажется, раньше он шёл именно туда, правда, не уповая до них дойти, так же как никто не имеет надежды выйти на пограничную линию между небом и землёй. Но теперь он уже знал, какого рода сооружения там повырастали, что они содержат в себе. Он знаком с принципом их происхождения. Прохор объяснил. Но собственно знанием приблизить он их не мог. А надо ли? Драгоценности особенно хороши, когда они вдалеке. Вместе с тем, искреннего любопытства, а с ним физического стремления к известным предметам заметно поубавилось в сравнении с теми временами, когда он увидел их впервые, когда усердно выплывал из тёплых вод, растерявших берега. Однако иной определённой цели пока не возникло. Как не крутись, ничего иного, чем-либо выдающегося, более не попадалось на глаза. «Пирамиды, пусть пирамиды», — учёному пока не хотелось будоражить мысли. Наверное, от него ушла охота прибегать к мысленному процессу. Они, мысли, всё равно глупые, как точно заметил Старик. А может быть, по обычаю появилась, принялась хозяйничать у него в уме вездесущая лень. Или невидимые помехи свили тут себе надёжное гнездо. Нет. Любые наши предположения о состоянии его дум в данный момент неуместны. Они всецело и определённо тонут в раскалённом безбрежном океане его бесконечно желанного переживания о судьбе Леночки, переживания, помимо его воли незаметно перешедшего в другое измерение. А о природе чудного переходника мы уже имеем почти внятные сведения.
Думать о чём бы то ни было, действительно ни к чему, а идти куда-нибудь надо. Если мысль не движется, то пусть поработают хотя бы ноги. Без ходьбы в таком состоянии пребывать нельзя. Застаиваться вообще на чём угодно, к тому же на одном и том же месте — совершенно пагубно.
(А тем временем)
Леночка тоже двигалась по камню. В силу чего она здесь очутилась, мы описывать не берёмся. Знаем лишь, что она не воспользовалась ни приёмом Афанасия — уходить в перспективу, ни проницателезатором Пациевича, ни, тем более, направленным давлением земных недр, которое внезапно охватило да понесло Нестора Геракловича. О звене цепочки было успешно забыто. Она просто и сразу увидела себя недалеко от своего первого посещения уже известных мест, без страха, без удивления, словно их знаток, не раздумывая. Поддаваясь нехитрой логике, решила идти по направлению к пирамидам. В дополнение к решимости Леночку тянула туда ещё одна сила, пока не доступная сознанию. Описывать этот позыв мы тоже не берёмся. Смелость у нас, конечно же, есть. Мы не боялись палок и оплеух, даже когда робко пытались описать некое толкование, по большому счёту, недоступного никому Божественного положения вещей. Ничто не мешает забраться на запредельные высоты и теперь, выплеснуть очередную порцию дерзости. А вот не станем. Не будем замахиваться на грандиозное построение, знаем, оно крайне опасно для жизни наших героев. Скажем одно: к природной решимости Леночки добавилась та запредельная сила. Они обе сложились между собой, вместе придали её походке раскованную лёгкость.
Путь Леночки пролегал иначе, нежели у Грузя, она ведь не бегала за алой вороной, вот её дорога и велась вдалеке от той полянки, где беседовали трое, а затем четверо мужчин. Но в данный час Афанасий и Леночка под острым углом приближались друг к другу в одной определённой точке на небольшом ровном пятачке. Грузь вышел на него из низка овражка, Леночка соскочила туда с каменного порожка.
— Вот и здрасьте, — почти в унисон сказали они друг другу. Столь же дружно рассмеялись.
— Елена Анатольевна, — с весёлой почтительностью сказал Грузь, — вы, никак, освоили новый, пока неизвестный никому вид беспредметного транспорта, без труда позволяете себе разъезжать туда-сюда?
— Не знаю, кто кого освоил — я его или он меня — но факт есть факт: катаюсь, Афанасий Григорьевич, — Леночка поддалась тону Грузя, — а вы, мне кажется или это на самом деле, вполне акклиматизировались в новой, мало кому известной стране, даже внешний облик поменяли.
Афанасий Григорьевич хмыкнул, поднимая плечи вместе с грудной клеткой. Он попробовал оглядеть себя снаружи, насколько такое возможно без участия зеркала.
— Я тоже не знаю, — сказал он, переводя взгляд на Елену Анатольевну, — точно не знаю, кто с кем свыкся — я со страной или она со мной. Но факт остаётся фактом: внешность у меня впрямь иная. Не та, что была в институте.
— И, ой-ой-ой, одна ли внешность? — Леночка, внимательно смотрела в глаза Афанасия, различила там новое, раньше не замечаемое выражение в их взгляде.
— Заметно? — Грузь усилил приобретённые здесь новые оттенки или, правильнее сказать, отсветы в глазах, глядя поверх её головы, но не вдаль, а наоборот, скорее, на себя самого, то есть внутрь себя.
Леночка едва покачала головой, не отрывая испытующего взгляда от его глаз. Её взор становился всё более и более серьёзным, может быть, слишком быстро теплел. Однако её негласный ответ не мог тянуться долго. Она опустила веки. Сохраняя прямизну спины, присела на край того невысокого порожка, откуда ранее соскочила перед Афанасием. Тот не замедлил оказаться пониже. Он чуть-чуть развернулся, давая ногам без усилия согнуться в коленях вдоль крутого берега овражка. Состоялось некое пространственное творчество. Предстали два человека в окружении естества. Если бы в этот момент случайно невдалеке проходил мимо известный знаток различных видов художественной композиции, то он уж не сдержал бы себя отметить весьма удачное взаиморасположение Леночки и Афанасия. Художник-монументалист увидел бы, что с любой точки обозрения их фигуры создавали безупречно выполненное произведение круглой скульптуры по всем законам жанра. Кинорежиссёр начал бы восторгаться выразительностью кадра, позволяющего вдобавок обогатить себя, допустить ловкую обработку грамотным операторским объездом и накатом. Живописец или теоретик-специалист по технике цвета, линии и тона сразу бы нашёл в картине счастливое для себя сочетание изгиба контуров, тонкое сопоставление сдержанного цвета, в меру контрастной светотени. Хореограф сам бы застыл от обнаруженного в себе удивления.
(А тем временем)
Красота исходила от всех существ и предметов, видимых и невидимых. Она вроде прорастала изнутри этих вещей, создавая их внешность, облекая будто одеянием. Ближайшим от Грузя существом была Елена. Эта красота более всего остального вводила в трепет опытное сердце. Она без движения сидела на белом каменном порожке напротив него, будто царица на престоле, а от её лица и рук тоже исходила некая белизна, только чем-то скрытая или прозрачная.
— А знаете, о чём ещё мне сказал Иван? — почти неподвижными губами произнесла Красота.
Грузь только глядел на неё с улыбкой. И молчал.
— Все виды мгновенного проникновения в иные пространства сродни сну. Так он сказал. Исключительно все, в том числе матрёшка Пациевича, непонятный мне способ, освоенный Иваном. Обычно мы осознаём себя совершенно уверенно именно в том месте, куда попали. Новое окружение для нас очевидно. Мы чуть задремали, оказались там. Во всех приёмах мгновенного перемещения происходит то же самое: мы оцениваем новое для нас окружение очевидным. Почему? Вокруг нас пребывает некая независимая природа, порождением которой в частности является сон. Там, в той природе много чего другого порождено, кроме сна. Особая природа. А сон в ней, в природе, ну, как бы один из видов овощей на едином огородном участке, скажем, капуста рядом с кабачками, клубникой, прочим… Пусть это сравнение грубовато. Но, по-видимому, та область слишком тонкая, хрупкая. Боюсь, что по-настоящему, подлинно я просто сплю где-то у себя дома. А то, Боже упаси, у кого-то в плену, о нём художественно пропишет наш знакомый знаменитый писатель. Я не знаю, где сплю, оно не важно. Но мне страшно оттого, что всё, виденное мной сейчас, не более чем сон. Оно слишком крепко мне снится после трудов, как у нормальных людей. Оторваться от него не хочется. А в обычной нашей действительности нет ни белизны камней, ни высоты белёсого неба, ни широты океана с белыми барашками, ни простого присутствия тебя со светлой улыбкой и обновлённым выражением во взгляде. По-настоящему есть лишь белая постель, а над ней висит белый полог, слабо удерживающий моё сновидение в этом “временно-жизненном континууме”…
Афанасий молчал, мысленно соглашаясь с Леночкой, потому что он тоже ощутил себя в состоянии боязни. Но, в отличие от Леночки, его настораживало возникшее вокруг слишком отчётливое виденье изумительной красоты, пронизывающей и покрывающей все предметы. Вдруг, и она, эта красота является порождением той, для нас таинственной природы, о которой Иван обмолвился Леночке. Это, по-видимому, её мимолётное цветение, её недолговечные цветы, они одним разом раскрыли все чистейшие лепестки. Боязнь состояла в том, что виденью также дозволительно куда-нибудь пропасть без спросу, оставить здесь представляемые предметы брошенными, пустыми внутри, всецело обнажёнными снаружи. Не важно, чем назвать виденье — сном или явью. Несущественно, что за природа у него — обычная, порождающая привычное для нас окружение с детства, или иная, производящая много чего неизвестного нам, а в том числе и сны. Важно другое: всё, теперь увиденное, лишь пока есть, оно вот-вот проявилось на радость от частички неуёмного великодушия, однако жаль, если оно пребывает чьим-то капризом, и в любой миг улетучится.
Афанасием больше и больше овладевал страх из-за вероятной в любой момент потери неожиданного, но дорогого подарка неизвестного дарителя. Но при всём при том он не пропустил мимо внимания перехода Леночки на «ты», уяснил новое положение в её глазах вполне естественным, само собой разумеющимся. Также непринуждённым произошёл его осознанно готовый переход от произнесения легкомысленного слова «Леночка» к значительному и полному глубокого смысла словосочетанию «Елена Анатольевна», которым он, тогда ещё непроизвольно, совершенно не нарочно, встретил её здесь, на пятачке.
Но Афанасий вообще боялся чего-либо произнести вслух. И не только из-за вероятного попрания красоты внезапным, неуместным словом. Да оно поистине вздорно — восторгаться всеобщей красотой, не замечая высказанного опасения сидящего рядом человека? Или зачем надо, например, заводить диалог, вспомнить, скажем, Раздавитовну, висящую недавно во сне здесь в воздухе, что, впрочем, превосходно подтверждает речи Ивана о некой природе, производящей различные предметы, в том числе сны? Или не хватает ещё начать неумело успокаивать Елену Анатольевну, неубедительно отговаривать её от невесёлых мыслей? Нет, любое из всех возможных действий однозначно нарушит созданное не ими благоговейное состояние. И страх, не медля, оправдает себя, выплёскиваясь наружу вместе с досадой и отчаянием. Нет, Афанасий просто закончил думать, решил изменить художественную композицию (правда, тоже не без риска для особого состояния окружающих предметов), переместил свою фигуру ближе к фигуре другой, а там почти незаметно склонился перед ней. Но нет, знаете, ничего тривиального, шаблонного сейчас не происходит. Слишком уж заезжены подобные сцены разными произведениями искусств и литературы, оттого, описанное словами происшествие на далёком от всех нас Камне, вовсе не соответствует напечатанным словам. А происходит там даже вовсе не то, что для кого-нибудь чем-то напоминает, ну, скажем, сказку о спящей красавице. Пусть даже напоминает, но совсем не то. В сказке, там вообще иначе, там царевна мертва, поцелуй оживляет её, возвращает из небытия. Здесь же ситуация ещё никем не опробованная. Речь не идёт о волшебстве спасения. Все живы. Скорее, тут вышло наоборот — как бы не погубилось всё виденное, ощутимое ими окружение из-за откровенно типового поступка. Слишком тонкий, хрупкий тот мир, где они оказались, — Леночка, наверное, права. Или… нет, нет, мы не будем возводить никакой губительной архитектуры мысли по этому поводу. Поэтому, опять выручая наших героев от грандиозности рассуждения, скажем: когда Афанасий Григорьевич пальцами коснулся рук Елены Анатольевны, а губами коснулся её губ, и они оба вполне естественно почувствовали друг друга, произошло не волшебство, а чудо. Подобного дива ещё никто не описывал.
Во-первых, не исчезла красота, пронизывающая, покрывающая видимые и невидимые предметы. Поступок местной природы поистине замечательный. Во-вторых, та земля, на которую они угодили благодаря обособленным приёмам, были здесь, возможно, в разделённых снах (пусть снах, нам всё равно, как называется то, о чём умалчивает наша грандиозность), та бесподобная земля не ушла из-под их ног. Опять просматривается немалое достижение. А главное — теперь они оказались вместе. Без обиняков, просто, что проще быть не бывает, легко они совпали. Поцелуй слил отдельные доселе их дыхания в единое действо, а в том и состоит, наверное, первоначальный его смысл. Оба дыхания стали одним. Символ преобразился в живую действительность. Заметно. Он и она оказались безукоризненно слитными между собой, невзирая на их собственные противоположные друг другу оценки простирающейся повсюду очевидности, вообще пренебрегая различием восприятия самого вида той очевидности. Они оказались вдвоём до безупречности наглядно по всем видимым и невидимым признакам окружающего и внутреннего пространства, где его бесчисленные измерения переплелись никому неведомым образом. Ну что вы наблюдали чудеснее? Оказаться в окружении красоты, при этом неразлучно. Такое само по себе не лишено красоты.
«Я проснулась, — про себя произнесла Елена, — я, правда, проснулась»?
«Правда, — ответил мысленно Афанасий, — я тоже проснулся; нас ничего теперь не разделяет».
Та недавняя, случаем созданная, художественная композиция из двух фигур сама собой переросла в живое воплощение, позволим допустить, того небывалого во вселенной совершенства, что ли, которого никто никогда не видал, а если кто догадывался о нём, то оказывался избранным счастливчиком. Или та красота, бесхитростная красота, родившаяся по всей округе сама собой, уже полностью овладела обоими людьми. Она стала всепроникающей. Теперь уже любое изменение их взаимного расположения не нарушит созданного ранее воплощения. Никакие перемены в их оптическом сближении, удалении друг от друга, никакие различия потоков и теней времени, их обволакивающих, никакие непохожести сил притяжения, увлекающих в разные стороны, ничто другое, пока неизведанное множество иных представлений сотворённого мира не способно повлиять на родившееся воплощение. На сей раз, тоже случайно проходящий мимо профессиональный знаток или теоретик-специалист, но не какого-либо вида искусств, а некоего сплава представлений о самой жизни, да будто в её чистом виде, остановится он вдруг при виде двух фигур, сделает самое важное открытие. Он, оказывается, был знатоком или теоретиком чего-то совсем другого, неизвестно, чего. Возможно, — Леночкиного «временно-жизненного континуума». А сейчас непосредственно на его глазах, наконец, впервые предстал перед ним и окружающим его миром истинный предмет его долгого исследования, да небывало близко. И знаток собственно жизни тоже назовёт увиденное чудом. Не скрывая слёз то ли отчаяния, то ли счастья, побежит он скорее в тихий свой кабинетик, попробует положить невероятное открытие на бумагу. И мы посочувствуем ему в том безнадёжном предприятии.
— Я проснулась, — теперь вслух сказала Елена Анатольевна, желая окончательно удостовериться в пробуждении, — это правда? — повторила она вопрос, обращаясь к Афанасию.
— Правда, — без уверенности ответил Афанасий.
— Ты здесь?
— Здесь.
— Спал?
— Нет, скорее, находился без чувств. И всё вокруг нас было в онемении. Но одного чувства я не терял — боялся исчезновения наркоза во мне. И всюду. Но вот он прошёл, но сотворённая им картина осталась.
— А грудь у тебя, случайно, не болит?
— Болит. Сбоку. Сладко ноет. Наверное, от красоты.
— Значит, правильно то, о чём я подумала. Если я тоже здесь, и непонятно, что сюда меня доставило, стало быть, мыслим всего лишь один вывод: я — из твоего ребра.
Афанасий, может статься, не думал склоняться к слишком прямой метафоре, но, похоже, что его настроением завладели те же движения неосознанного чувства. Это «вздох души» и «кость груди» начали занимать уже уготованную нишу в его представлениях о строении мира.
ГЛАВА 15 (63). О местных знатоках
Рынок — самое радостное место на Камне для местных чужеземцев. Замечательно то, что здесь нет ни обмена, ни торга, ни вообще любого посредника. Здесь непосредственная радость с полной отдачей.
Кроме того, на рынках рассказываются байки очевидцев.
— Самолёт чуть не упал, — сказал один из них.
— Любопытно, — высказал внимание к происшествию очевидец иного события, готовящегося в свою очередь для опубликования.
— Да. А в нём я видел всего одного человека. В окошке. Но помимо красочного удивления он никакой иной хлопотливости не проявил. А мог бы остаться здесь. Если бы захотел.
— Как некоторые другие.
— Угу.
— Этот остров по-разному попадается людям, — присоединился к беседе ещё один сторонний наблюдатель из местных чужеземцев, — он предстаёт перед глазами каждого человека в зависимости от его приверженности к представлениям. В том числе с борта, как ты говоришь, самолёта. А может, хе-хе, образоваться у кого-нибудь на географической карте. Он позволяет себя посетить разными манерами. Тоже — в зависимости от подготовленности определённого человека. Порой кто-то даже не ведает о том, перемещается незаметно для себя. А иной, наоборот, упрямо добивается поставленной цели, изобретая хитроумные приспособления для точного проникновения сюда. Кому-то остров позволяет остаться погостить. Ворота прибытия вскоре забываются. Как забывается собственное рождение на земле от собственной матери. Но силой никто не привязан. Любой из нас, когда захочет, тогда и вернётся в исходную точку отправления. Как только ему это вздумается, мгновенно вспомнится и собственный приёмчик. Не обязательно им самим вспомнится. Всплывёт вообще, возникнет, так сказать, из ничего. Силу же остров проявляет исключительно при спасении кого-нибудь от верной погибели по недосмотру.
Похоже, этот местный житель побывал в гиблом состоянии здесь неподалёку, подобно Афанасию, или видел издалека происшествие с нашим выдающимся научным сотрудником. Тут все очевидцы, а не выдумщики. Ещё, наверняка, он составил бы конкуренцию нашему Старику в объяснении мира Камня.
— А кой-кому он почему-то не позволяет остаться? По какой-такой причине? — вопрошал очевидец то ли несостоявшегося крушения, то ли бесполезной посадки самолёта.
— Бывает. Но причина тут не работает, — ответил до того помалкивающий собеседник.
— Ты сам-то видел?
— Нет, не видел пока. Увижу — расскажу.
ГЛАВА 16 (64). О том, как Пациевич первым из всех прибывших на Камень и умеющий проникать во властные структуры, вдруг растворяется в пространстве.
Бывший «историк, философ, инженер, проповедник» немного поистрепался. Он будто вырвался из гущи толпы, неподвижно стоял один-одинёшенек в открытом пространстве огромного каменного острова. Белая повязка Пациевича размоталась и висела у него на голове наподобие длинной шали. Клок ваты, не так давно оберегающий его больное ухо, теперь лежал поверх разорванного пальто, сливаясь с обнажённым, всклоченным ватным плечиком. Сквозь дыру в оголённом оттопыренном ухе просвечивала белизна окружающего ландшафта, и, казалось, будто там вырос у него вдруг третий глаз да закатил зрачок вверх от самостоятельного удивления. Впрочем, остальные два глаза тоже закатили зрачки, но не от удивления или восхищения чему-нибудь, а от реакции на ощущение ужаса. Зная о способности Пациевича быстро соображать с использованием всех нервных клеток собственного организма, мы можем догадаться о его оценке происшедшего. А суждение, нечего сказать, до кошмара проста. Вся его подготовительная работа пошла псу под хвост. Здешние выборы, основа его наиболее крупных ставок, теперь могут выдать самые фантастические результаты. Да что там выборы? Они уже не его. Вообще всё, всё, всё, сделанное им в жизни, превратилось в тончайший прах, граничащий с прозрачностью. Суть даже не в обширности его дел в жизни, а в том, что собственно жизнь, да, жизнь полностью вошла в полосу исчезновения, превращаясь в тривиальный сон, могущий присниться любому посредственному юнцу, преступно мечтающему о мировой славе. Да. Вовсе не обязательно кому-либо мечтать, тем более, преступно. Мечтается наяву, в романтическом настроении. А сон более будничен, чем грёзы. И заметим, он, хоть не явь, но там есть достоверное переживание. Оказывается, и тут приключился обычный сон. Просто приснилось Бог весть что, Бог весть кому, а наутро позабылось. Это что-то кому-то приснившееся, оно-то и есть теперешняя, сиюминутная жизнь Пациевича! Приснилась она кому-то да позабылась кем-то. Такой поворот. Ну, разве тут не придёшь в состояние ужаса исключительно крупных размеров? Ведь любой виденный сон, пусть самый кошмарный и цепко удерживающий вас в объятьях, однажды заканчивается. И пробуждённый вздох облегчения завершает его существование. А у нас всё наоборот — собственного пробуждения не предвидится. У нас натурально сон вроде жизни. Нет ничего, кроме сна. Здесь ты сам — одно сплошное сновидение. Ты целиком зависишь от того, кто видит этот сон, этого тебя. Благо, если попадёшься какому-нибудь засоне и бездельнику, не предполагающему и мысли торопиться встать пораньше, а то вовсе более того — заводить будильник. Но хуже всего, если этот сон принадлежит вполне трезвому человеку, у которого дел по горло, забот полон рот. Такого, чего доброго, посреди ночи приспичит проснуться. Вот и прощай тогда жизнь в любой час. Хотя, какая разница — скончаться от скоропостижного ухода из жизни посреди ночи или после сладких потягиваний да зевоты около полудня. Всё равно, осознаёшь себя теперь определённо эфемерным существом, несмотря на недюжинные навыки быстро соображать и придумывать матрёшки из фокусов. Что из того, если ты изобрёл способ пронизывать любые пространства, проникать в любой мир? Какого рожна даст тебе гениальное изобретение в тот момент, когда ты застрял аккурат внутри самого средства проникновения куда-то там? Если недавно мы едва догадывались, что любой мгновенный переход в иные пространства идентичен засыпанию (тому было подтверждение при встрече с Панчиковым в его сне), то теперь эта похожесть стала слишком даже очевидной. У Пациевича достаточно ума и прочих нервных клеток, чтобы понять, где он оказался. Оно и так заметно: он попал точно в процесс чьего-то сна. Доигрался с фокусами. Но заметим для себя: обычно спящий человек рано или поздно проснётся и, без сожаления о пережитом, благополучно вернётся в прежний реальный мир, где он лежит в своей умятой под себя кроватке. А ты не сделаешь того же, ты остался полностью там или, вернее, тут, и нет силы и помощи вернуться в очевидную жизнь. Ты — не в кроватке, ты весь во сне, к тому же — в чужом сне.
Вот объяснение того ужаса, тесно, беспощадно облёкшего Пациевича после импульса соображения всем телом. Мы не знаем, в какой час он сподобится исчезнуть без всякой подготовки. Мы не знаем, у кого во сне он оказался. Но глядите. Уже начинается. Или кончается. Шалевидная повязка падает на камень, сворачивается в бухту подобно канату. Клок ваты распухает, слетает в сторону. Только мы не ведаем, с чего именно падает повязка и слетает вата. Потому что прежнего предмета нашего внимания, этого удивительного, изобретательного персонажа, который ещё до того слишком слабо удерживал на себе, в общем-то, лишние для него белые вещи, его уже нет с нами, нет нигде. Нет его. Ни в действительности вкупе со временем, ни во сне, временем обделённом.
Кто-то уже, по-видимому, проснулся у себя в кроватке, сон стряхнулся с него, словно прах, в небытие.
— Хм, — сказал сторонний наблюдатель из местных чужеземцев.
ГЛАВА 17 (65). О том, как Соломон стал судьёй
Соломона Михоэлевича Старогорницкого (это он сегодня утром как раз взял фамилию своей жены), Соломона пригласили в избирательную комиссию, вручили удостоверение всенародно избранного верховного судьи. Он, конечно, был удивлён, всячески оправдывался, отнекивался, поскольку знал: в избирательных кампаниях не участвовал никогда и нигде, не говоря уж о вовсе не знакомой ему стране. Но с результатами голосования спорить нельзя. Пожалуйте видеть список кандидатов, обратите внимание на распределение голосов, убедитесь в утверждении победителя. Закон соблюдён. Протестное голосование выдало феноменальную шутку. Все кандидаты были вычеркнуты местным населением, но никто из них не вписал заслуживающего того иного кандидата. Кроме одного, попавшего сюда во сне.
Затем предполагалась его встреча с остальными избранниками властных структур. Однако бездетного царя народ тоже сместил, всех боярских думателей тот же народ отправил на поиски наследника по сопредельным странам вокруг острова, а глава госуправы не набрал нужного числа голосов, то есть ни одного. Протокольной встречи не состоялось. Более того, в данную минуту Соломон представлял все властные структуры в одном единственном числе. Как говорил наш несравненный писатель, её величество случайность предстала верховным властелином, оставаясь невидимой, и потому обрела абсолютную беспрекословность. А время не ждёт. Пора судить, коль в том произошла необходимость крайней степени. Крайняя степень, как знать, и спровоцировала явление самодержавной случайности.
Соломон Михоэлевич отправился в здание суда, где получил мантию в торжественной обстановке. Первое заседание должно состояться уже через пару часов. Искатели правосудия потихоньку начали стекаться к площади перед зданием суда, а верховному судье пока предстояло ознакомиться с письменными жалобами островитян.
Придётся смириться с аномалией, коли она признана законной.
Работать, работать, работать.
В письменных жалобах содержалась одна и та же исковая линия. Все как один, обращают внимание на поразительный, по их мнению, случай. А происшествие сводится к тому, что появились чужие, неизвестные люди, обязательно в серой форме, заставляют местное население чужеземцев собираться либо у пирамид, либо у рынка для обучения новому порядку. Есть даже длинная жалоба, где рассказывается о предписаниях серых людей населению по поводу иной жизни. К жалобе приложено краткое содержание документа, ими распространяемого. В данном приложении написано примерно следующее:
«Каждый житель страны обязан получать за проделанную работу соответствующий эквивалент в виде части драгоценностей, хранящихся на пирамидах. Для её выдачи новой властью учреждаются специальные подразделения под условным названием «банки». Труженики этих подразделений также получают за работу часть драгоценностей. На полученное средство в виде драгоценностей каждый должен покупать на рынке необходимые ему вещи в специальных подразделениях под условным названием «лавки». Работники второго рода подразделений тоже получают за работу часть драгоценностей. Количество эквивалента за определённый труд исчисляется тем, сколько за него согласятся дать в системе лавок. Все, кто работает и получает заслуженную часть драгоценностей, обязаны определённую долю тех драгоценностей выдавать представителям новой власти, которая за хорошую плату обязуется всех охранять».
Новый верховный судья пригорюнился. Чем же ему ответить на бесчисленные письменные жалобы? Он представил что-либо подобное у себя дома. Ответить нечем. Можно лишь войти в их положение, присоединиться к их жалобе, развив её до грамотного юридического документа в тиши кабинета. Но все жители планеты сочтут полученный документ за бред. Бывает ли иное устройство бытия? Разве станет кто жаловаться на устройство собственного организма? Да, печень, да сердечко, да, аорты там всякие вместе с венами. Впрочем, почему бы не посетовать. Изменить нельзя. Но то касается организма. А жители страны оценивают готовящуюся акцию, вкратце изложенную в документе, поразительным вывертом. Значит, не организм. Значит, иное состояние материи. Как быть? А вот-вот устные жалобы начнут поступать. Надо принимать правильные решения. Судья — профессионал в области принятия решений. Но Соломон тогда не присутствовал при беседе учёных и писателя на тему о профессиях, поэтому не знал, что они — обычные человеческие слабости. Знал бы, особо не расстраивался.
До начала первого судебного заседания остаётся всего несколько минут. Есть время лишь для процедуры приведения себя в порядок внешне.
(Вскоре после того)
Зал быстро заполнился. Там почти всюду раздавалось тихое перешёптывание. Помощники судьи уже стояли в дверях, ожидая Соломона. Он появился перед людьми, ещё не до конца скинув с себя вид растерянности.
— Суд идёт!
Судья и его помощники воссели за большим длинным столом на высоких стульях с узкими спинками. В зале, по всем правилам поведения, воцарилась тишина.
ГЛАВА 18 (66). О том, как Принцев, внезапно став князьком, растворяется то ли в пространстве, то ли во времени
В целом пирамида понравилась Борису Всеволодовичу. А вместе с ней приглянулся весь остров. Именно такое ощущение остановило его в беге. Он даже согласился бы стать главой нового государства. В то время, когда Принцев давал оценки острову и себе, ноги его всё ещё по инерции уводили в сторону от пирамид. Он и шёл как-то полу-бочком, полу-задом, не теряя из виду горы драгоценностей. Ещё один местный чужеземец, он же другой сторонний наблюдатель, стоял поодаль, тоже не спускал глаз, но не с пирамид, а с Принцева.
— Мил человек, — сказал он, — тебе ноги, что ль неправильно пришили?
Тот махнул обеими руками, тоже пришитыми не совсем аккуратно, и, ничего не ответив, вновь ускорил шаг своей косной походочкой.
Когда исследователь горнего мира творчества удалился на достаточно большое расстояние, сторонний наблюдатель потерял всякий интерес к пришельцу, пошёл прежним путём, ненадолго прерванным вынужденной болтовнёй с непрошеным гостем. Путь его определялся вырастающей необходимостью идти к зданию суда.
А Принцев остановился и, сощурив взор, оглядывал силуэты всех трёх пирамид в широком ракурсе, панорамно двигая голову.
«Бессмыслица невиданная, — думал он про себя, — владеть огромным запасом, который не снился даже самому богатому шейху или финансовому магнату, и не использовать его никак. Да здесь залежи цены всей Солнечной системы. Нет, здесь цена всей Вселенной! На это же можно купить вообще всё. Только вот у кого»?..
Издалека показался сгусток серых тел, жучков каких-то в сравнении с пирамидами. То был отряд его вооружённых сподручников. Милиционеры и военные подошли поближе к Принцеву. Одновременно сели на землю, хотя команды на то он не давал и не слышал.
— Что это? — спросил у Принцева один из них, указывая рукой на пирамиды.
— Это наш стратегический запас, — ответил Борис Всеволодович, сам, не замечая удачного содержания произнесённых слов.
Несколько человек в сером встали, побежали к ближайшей из пирамид. Остальные, вместе с Принцевым продолжали сидеть. Разговоры не клеились. Напряжение вырастало. По истечению недолгого срока те несколько вернулись назад усталыми, но с полными горстями бриллиантов. С вытаращенными глазами.
— Я же сказал: это стратегический запас, — тоном начальствующего сказал Принцев.
— Но… — попробовал кто-то возразить.
— Да, много. Но и стратегия у нас немалая. Всё впереди, ребята. У нас впереди всё.
Те снова, но теперь отчаянно сдерживая неохоту, побежали к пирамиде, пожимая плечами.
Принцев тем временем выстраивал в уме устойчивое представление о характере здешнего населения, обдумывал новую систему управления подброшенной ему страны. Он ясно представил её будущее и себя в этом будущем. Лицо его ещё более вытянулось, а тёмные очки плотнее прижались к глазам. Он вынул из кармана лист бумаги. Приставив её к колену, достал левой рукой карандаш, той же рукой принялся записывать, по его мнению, главные на сей момент слова.
Бывшие охотники за бриллиантами вернулись, показали атаману пустые руки, для ясной убедительности отряхнув их ладонь о ладонь. А потом повалились на землю из-за пущей усталости.
— Считайте, мы уже взяли здешнее государство без единого выстрела, — удовлетворённо сказал Принцев, отнимая карандаш от бумаги. — Взяли вместе со всеми его богатствами. Местное население попросту не умеет сопротивляться. Меня принуждают прийти к такому выводу их повадки хранения собственности, — он произносил слова с подчёркнутой уверенностью в повеселевшем голосе.
Остальные молчали. Каждый из них, в меру сил, старался не глядеть на пирамиды.
А Принцев сначала припомнил свои давешние проекты покорения стран без единого выстрела при помощи правильного использования бесподобных выплавок чугуна и стали, а затем стал соблазнительно подумывать о делах по избавлению себя от никчёмной теперь ватаги. Без выстрела, значит, без выстрела. Зачем мне вооружённая шобла? «Хотя они сами не прочь друг друга перестрелять. Ведь болезнь обретения сокровищ передаётся мгновенно. А вирус её развивается, размножается беспредельно», — заключил он мысль, по-прежнему почти не замечая данного собой слишком точного определения тяги к богатству. А что и он уже давно полностью отдан на растерзание вирусам той же болезни, сего личного перевоплощения Принцев не только не заметил, но и не предположил.
— Но спешить не будем, — сказал он, то ли в ответ на собственное замечание в уме, то ли преданным вооружённым людям.
— Не будем, — согласились они вразнобой. Пирамиды жгли их затылки, не позволяя вообще о чём-либо размышлять.
— Да, — Принцев уже овладел новой для него ролью лидера, — сейчас нам необходимо просочиться во все населённые пункты, вести там необходимую для нас пропаганду. А пропаганда состоит в том, что мы объявляем себя властью, что они, то есть население, должны нам подчиняться. Пока будем действовать исключительно словом. Убеждением, так сказать. Будем терпеливо разъяснять преимущества будущей для них жизни. Угрожать запрещено. Угроза физическим насилием — последний аргумент. Его мы прибережём для крайнего случая, то есть, применим тогда, когда появится именно угроза с их стороны по отношению к нашей власти. Насилие пригодно вообще исключительно в соответствии с опасным случаем. А для начала конкретных основных действий в данной стране, нам необходимо овладеть местными средствами массовой информации, если они вообще тут есть. По меньшей мере, нам понадобится типография или другое здешнее учреждение, способное произвести крупный тираж наших разъяснений в письменном виде.
— У них всё есть, — проговорил один из одетых в серое, — сходите на рынок, увидите.
— Хорошо, — сказал лидер, — ступайте тогда, напечатайте первое воззвание, — он подошёл к человеку, знающему о рынке, протянул ему смятый лист бумаги, исписанный с двух сторон его мелким, но ровным разборчивым почерком.
— Остальные, ступайте по городам, объявляйте о новой власти пока устно. Говорите любую чушь, не мне вас учить, все грамотные, историю проходили, знаете, как удаются дела пропаганды.
Войско Принцева охотно разошлось во все стороны, словно пузыри в воде, падающей на горизонтальную поверхность.
— Будем считать данное место нашим опорным пунктом, чтоб долго не сговариваться о возможных других вариантах, — крикнул он им вдогонку, а сам сел на землю, охватил голову руками. По-видимому, голова его уже пошла кругом от неожиданного успеха, от предполагаемого развития событий исключительно в его пользу. Последствия успеха представлялись ему ясными, будто он уже прочитал о них в будущих учебниках истории.
— Трон мне! Трон!!! — крикнул он в пустоту.
(Вскоре после того)
Принцев сидел по отношению к пирамидам с драгоценностями примерно в той же точке, подобно Большому Сфинксу по отношению к пирамидам египетским. Его поза тоже отдалённо напоминала положение тела сфинкса. Особенно — взор. Он смотрел в открытое пространство, таинственно что-то там видел. Но вот величие у них меж собой слишком сильно разнилось.
Стали возвращаться гонцы.
— Народ ничего не понимает из наших разъяснений, — сказал один, — но открытых возражений не проявляется.
— Нас приняли за идиотов, — сказал другой, — ласково поддакивали, гладили головы, а потом слушать перестали.
— Листовки напечатаны и разосланы во все отделы рынков по информации, — сказал третий, — но никто их не разбирает.
— Ладно, — остановил Принцев четвёртого, едва начинающего говорить о своём впечатлении, — всё нормально. Теперь послушайте о дальнейшем деле. Мы не будем терять времени. Иначе, история нас не поймёт.
Все приготовились слушать вожака. Или, что вероятно, они уже относились к нему в роли настоящего главы государства. По крайней мере, сам Принцев вполне чувствовал себя перед ними не просто лидером, а, по меньшей мере, верховным главнокомандующим или, иначе говоря, князем, если бы речь шла об ином отрезке истории.
— Разделимся на три части, — сказал он тоном полководца, — одна часть будет охранять пирамиды, другая будет охранять рынки, третья будет охранять меня, а по совместительству выдавать различные позволения населению. Те, кто будут охранять рынки, не должны допускать к товарам никого без денег. А деньги — вот они, — Принцев указал пальцем на пирамиды, — те же, кто будут охранять пирамиды, не должны допускать к ним никого без санкции власти. А власть — вот она, — Принцев указал на всех присутствующих и на себя, — те же, кто уполномочен выдавать дозволения, не должны их выдавать тем, кто не признает новой власти. Группа банкиров будет выдавать населению драгоценности по дозволениям. Но поначалу надо отпускать наименее драгоценные предметы. Группа продавцов будет выдавать товары населению за драгоценности, но за наиболее дорогие, а принимать товары за наименее дорогие. То есть — не будем спорить с основным законом экономики. Делопроизводители будут выдавать разрешения на получение благ, исходя из степени лояльности каждого местного обитателя к новой власти. Кто более лоялен, тому больший куш. Так мы разделим общество на социальные слои, которые потом будут сами управлять собой под нашим присмотром. Пока драгоценности будут ходить в обороте, напечатаем бумажные деньги; с их помощью изымем потом из оборота драгоценности. Построим настоящие банки, настоящие магазины, настоящие здания для власти. Везде будут одни лишь наши люди. Надо позаботиться о потомстве. Это если кому на самом деле необходимо потомство. Пожалуйста, берите себе в жёны местных девушек, но торопиться не обязательно. Необходимо выждать, когда общество успеет расслоиться, когда из него выделятся наиболее лояльные к нам семьи. Из таких семей берите себе жён. А теперь — за дело. Начнём разделяться на группы. Видите, слова «дело» и «деление» имеют один и тот же корень. Разделение труда и разделение капитала — вот основа настоящего дела. Мы — люди дела.
Принцев ненадолго остановил речь, придумывая наиболее эффектную, в то же время изящную концовку.
— Народ собрался в здании суда, все требуют твоего там появления, — наконец, сказал тот четвёртый, которому не дал слова Принцев.
— У них есть здание суда? — удивился и одновременно рассмеялся Принцев, перестав придумывать любую концовку блестящей речи, — значит, некий прогресс в тутошнем обществе всё-таки существует.
Принцев слегка призадумался, но не о блестящем финале речи, а о том, как полноценней и достойней отреагировать на слова четвёртого, не уронив чести своего нового мундира.
— Сходим, сходим, — решился он, предложенный поступок показался ему наиболее достойным главы государства — сразу выйти в народ, представиться людям в качестве их законного правителя.
— Один пойдёшь? — спросил самый пожилой из офицеров-пришельцев.
— Да нет, не один. Я же не знаю, где этот суд обитает. Пусть меня проводят те, кто знают.
Вышло из рядов несколько человек. Они выразили согласие, а то и рвение сопровождать прирождённого командира. Принцев обследовал их вооружённость, определил её в меру достаточной, дал добро.
— В суд, значит, в суд. Но не они будут судить меня, а я их, — сказал он весело, с уверенностью.
— Вообще-то, у них уже есть там судья, — снова заговорил четвёртый, — верховный судья у них есть, и зовут его Соломон.
— Как? — снова удивился и снова рассмеялся Борис Всеволодович, — настоящий Соломон?
— Не знаю, — ответил тот, — на подлинность я его не проверял, портретов не имеем, но работает грамотно. Я ведь сам юрфак заканчивал, сразу могу определить профессионала.
— Да, — Принцев продолжал посмеиваться, — интересно, может быть, и он, этот Соломон тоже юрфак местной академии заканчивал. Забавная страна. Судья есть, а законов нет.
(Вместе с тем)
Полищукавичус выскочил из действующего на полную мощность “проницателезатора” в помещение мастерской Пациевича в городе Ухте. От радости ещё раз подпрыгнул сам. А после приземления опять угодил на “Пацифику”.
— Нет! — воскликнул он, завидев Нестора и Граню со спины, однако совсем рядом.
Из-за машинального попятного движения он коснулся невидимой мембраны. Снова пропал.
(Вскоре после того)
Когда Принцев с вооружёнными военными людьми появился в зале суда, там разбиралось очередное дело. Никто не обратил внимания на вновь вошедших. Принцеву такой холодный приём, конечно же, не полюбился. Он жаждал триумфа сейчас и немедленно. Поэтому, не задерживая шагов, он, вместе со свитой прямо прошли к длинному столу, встали перед ним, пренебрежительно обратив к верховному судье свои спины.
Принцев поднял худую левую руку, и провозгласил:
— Внимание всем! Тот, кого ждали вы и ваши предки на протяжении всех жизней, теперь здесь! Это я! Со мной мои клевреты. Нас достаточно, чтоб организовать и построить долгожданное общество. Мы будем вами руководить для вашего же блага. Мы победим неразбериху, наладим тут наш стройный порядок. Надейтесь на нас! Мы принесли с собой дух творчества. Мы превратим этот полумёртвый край в благодатную почву для всеобщего творческого состояния. Вы все знаете: человек — подобие Бога. Бог дал человеку творческое начало. Значит, человек способен делать то же самое — давать творческое начало своим произведениям. Мы займёмся справедливой раздачей. Любая, сделанная нами вещь будет нести в себе высшее качество твари, товара, то есть, заниматься творчеством независимо от нас, их создавших. Суть проста. Любая вещь, созданная человеком, одномоментно обретает стоимость. Вы, допустим, об этом не знаете, но мы сей предмет хорошо изучили в специальном институте, и вас просветим в наших новых школах. Стоимость — она и есть творческий потенциал созданной нами вещи. Талант, он всюду талант. То есть — каждый из вас как творческая личность, создаёт вещи, тоже обладающие творческим началом. Дальше уже вещь сама решает дела. Она как образ и подобие человека, создавшего её, имеет свою потенцию творить. И она это делает. Она творит известную нам стоимость. Стоимость как образ и подобие вещи, то есть её эквивалент, создаёт рынок. Рынок, в свою очередь творит потенциальную потребность человеческого творчества. Он может творить всё. Он — поле созидания. Благодатное поле, щедро удобренное капиталом. Рынок возвращает человеку плоды его творчества с избытком. Он словно уже создаёт потенцию человека производить вещи. Всё замыкается на человеке. У него теперь возможности неисчерпаемы. А далее всё идёт по новому кругу. Севооборот прекрасно отлажен. Жизнь обретает верчение, она пронизывается насквозь духом творчества. Этот дух накапливается и накапливается. Он поднимает нас на невиданную высоту духовного совершенства. Так вы с нашей помощью достигните невиданных высот человеческого духа, о коих не мечтал ни один из живущих на этой земле.
Принцев, после, по его оценке, хоть недолгой, но блистательной речи, справедливо претендующей на концовку его предыдущего ораторствования, крутанулся, подался уходить. Он решил так поступить, поскольку из истории знал: самый главный человек должен появляться на публике неожиданно и столь же внезапно уходить, окончив короткие мудрые слова.
Раздался несильный грохот. В зал влетел Полищукавичус. Он поглаживал голову, как это обычно делают люди, потерявшие шляпу, продолжал двигаться спиной к суду. Затем развернулся и, увидев Соломона, чрезвычайно обрадовался.
— Ох, — молвил он облегчённо, — хоть на этот раз попал удачно. Отпустите меня, ради Бога, возьмите в понятые кого-нибудь другого. Вон сколько народу.
Соломон узнал его, но решил уточнить.
— Вы кто?
— Полищукавичус я, вы меня понятым назначили. Для следственного эксперимента. А теперь отпустите, пожалуйста. Не хочу больше опытов. Намучился я с ними. Домой бы, а?
И тут Соломон вмешался в откровения Принцева.
— Подождите, — сказал он ему, — вы ведь тоже тогда были около мастерской Пациевича.
Око следователя и судьи, наверное, нелегко обмануть. Оно запоминает всех, кого встречает от и до, особенно в следственных экспериментах. Соломон был готов дальше развить заданный вопрос, дав понять всем об истинном происхождении явленного перед ними будто бы на самом деле блистательного оратора.
— Был он там, был, — Полищукавичус поддакнул. И убежал прочь.
Борис Всеволодович не ожидал такого поворота дела. Откуда взялся этот понятой? Кто его просил являться из никчёмной тут Ухты, напортить исторический ход событий! Обитатели острова, эти местные поселенцы, пришельцы и чужеземцы, вся тутошняя публика не должны знать его происхождения. Не должны. Вернее, они именно обязаны знать, что он появился здесь, по меньшей мере, волей вышних сил, но уж никак не волей подвернувшегося глупого случая. А судья, с подачи непрошенного свидетеля, ни к месту навязывал ему правильное объяснение, каким образом он здесь.
Принцев осёкся, оказался вынужденным обратить внимание на собственную персону, где сразу увидел человека не столь уж смелого, коим представлялся перед своими «клевретами». Внезапность, силу которой он уже блестяще проявил, как бы отскочила от невидимой стены, рикошетом ударила по нему самому. Он оказался вдруг жалким, беззащитным, заметно сник, растерялся, не мог придумать ничего, достойного верховного главнокомандующего. Этого замешательства, ещё более короткого, чем речь, но не менее выразительного, было достаточно, чтоб немедленно снялся с него ореол величественной власти. Пустяк, а насколько силён. Грозные, надёжные доспехи из дорогих сплавов обратились в грубую пластмассу, папье-маше какое-нибудь или вовсе в дешёвую, изношенную мешковину, свалились наземь, даже не подняв пыли. Голому королю, наверное, было значительно уютнее в момент известного возгласа из толпы. Но это не последний ужас, постигший Бориса Всеволодовича. Другая беда приспела, навалилась на него ещё неожиданней. Глядите: его тело в мгновенье ока становится невесомым и, подобно простыне привидения, сначала волнообразно мечется вдоль стола, потом оседает, оседает. И обмякает. Невиданное происшествие. «Клевреты» кинулись, было, выручать предводителя, но каждый по-отдельности слегка пообмяк. А Принцев уже распластался на полу, вернее, над полом. Колыхание аморфного тела принялось медленно заглушаться. Нет, ещё не конец. Неизвестно с чьей помощью, на короткий миг Борис Всеволодович обрёл прежний облик, возымел вертикальное положение. Он даже попробовал приосаниться, собраться со спасительными мыслями, могущими обезоружить законно избранного верховного судью, задавшего неуместный вопрос. Казалось, есть у него шанс на возрождение царственного облика. Но, не успев дать оценки очередному успеху, прямо в воздухе он, также с неизвестной помощью, оказался чистой тенью. Ничтожной тенью и более ничем. В каком обличии проявлялась её природа, мы не видим. Как знать, не обозначился ли здесь след неведомого нам многомерного мира времени, рассказанного Иваном на энтээсе? Оно, в борьбе с пространством, победило его, полностью пожрало. Да схлопнулось. И Нестор своей спасительной страстью притяжения не помог ему, не отвёл Принцева от полной аннигиляции, той о которой догадывался Иван. Или… или сама первичная тьма показала себя при отделении от неё света? Возможно. Случившийся переполох подтвердил нашу догадку, возымев дальнейшее странное стечение событий. Вся эта Принцева тьма сгустилась в его известных нам светозащитных очках, пала пред изумлёнными клевретами. Один из них поспешно упрятал очки в своём кармане, удалился неведомо куда.
(А тем временем)
Но тот, кто решительным образом дал повод исчезновению Принцева — верховный судья Соломон Михоэлевич — не видел недавней потрясающей воображение сцены. Он почему-то вышел прочь ещё до того. Сила внешняя, но им неопознанная, хоть не хуже силы любого закона, вытянула его оттуда. Будто внезапная востребованность совсем в другой части вселенной подняла его со стула, имеющего узкую, но высокую спинку, заставила покинуть зал. У него создалось впечатление взрывного наступления конца, мгновенной развязки захватывающего представления, а то и всей короткой жизни здесь, на замечательной земле, где запросто, но не без обоснований позволено стать верховным судьёй, славно поработать в этой должности. Соломон стоял минуту-другую за сценой. На его лице почти незаметно пробивалась улыбка. Веки потеряли тяжесть и, — словно крылышки миниатюрного орла, начали упруго вздыматься, обнажая острый мудрый взгляд, скрашенный лёгким удовлетворением. Он руками обхватил голову сзади. Мантия тоже приготовилась ко взмаху, изображая могучее настоящее крыло, взаправду способное поднять этого человека. Ещё мгновенье, взмах действительно произошёл. Судья уже где-то летит, куда-то возвращается. Туда, где, кажется, вот-вот возникнет нужда его действительного присутствия.
(Вместе с тем)
Сторонние наблюдатели, они же местные чужестранцы, каждый сам по себе, ощутили освобождение от неведомой тяжести. Тяжба, как таковая, по собственной инициативе куда-то улетучилась вместе с помещением суда, а люди потихоньку разошлись. Там, где возвышалось это величественное сооружение, образовалось чистое поле с единственным человеком, растерянно поглаживающим несчастную голову.
ГЛАВА 19 (67). О том, как писатель Иодокланников, пытающийся дать историческую оценку событиям на Камне, растворяется
Писатель Иодокланников достал из кармана своего то ли пальтишка, то ли пиджака, то ли какого-то лапсердака толстую записную книжку, стал чем-то её заполнять.
— Ты составляешь положения, что ли, для рассказика? — спросил его Старик. — Ладно, мы подождём, Мы с Проней ждать умеем. Скажи, Проня?
Прохор снова не издал ни одного звука.
Иодокланников попросту не слышал Старика, впервые утратив профессиональную писательскую чуткость. Он погрузился в размышления исторического характера. Там создавались правдивые версии событий, свидетелем коих случайно оказался, он сам, изначально преследуя совсем иные цели в этой творческой командировке. Он, будучи настоящим литератором, специализирующимся на художественно-историческом жанре, не мог равнодушно глядеть на эпизод незапланированной деятельности, наблюдать за случаем, казалось бы, посторонним для его основного дела. Нет. Он должен дать происшествию настоящую историческую оценку, руководствуясь безупречной писательской интуицией. Именно это он теперь и делал. А, по существу, Старик был прав: набрасывались тезисы. Писатель спешно выстраивал канву одновременно в голове и в книжке.
(Вскоре после того)
Прохор прутиком пошевелил уголья в кострище. От них потянулась тонкая струйка прозрачного дыма. Тот незаметно подкрался прямо к лицу Иодокланникова. Пишущий человек не сразу почувствовал едкость в глазах, не переставал трудиться. Дым тоже не собирался менять найденного направления. Наконец, они вступили во взаимодействие. Писатель зажмурился и помахал свободной рукой перед лицом. Дым в области глаз Иодокланникова из тонкой струйки превратился в разреженное облачко, и оно никуда не отлетало, продолжая получать подпитку от пытающегося разгореться костра. Тогда писатель сдался, встал с круглого плоского камня, напоминающего сплюснутый бочонок. Облачко дыма осталось на уровне его талии, по-хозяйски её опоясало, снова превращаясь в струйку, похожую на гибкий поясок. Оно по-своему давало понять, что никуда гостя не отпускает.
— Итак, — сказал писатель, — я могу рассказать вам историю, которую вы просили. Именно историю. Я уже знаю о дальнейших приключениях, кои отведали мои знакомые. У меня же опыт, у меня интуиция.
— Ну, если созрел, то давай, — согласился Старик.
— Давай, — поддакнул Прохор.
Иодокланников закрыл записную книжку, сунул её в знаменитый карман. Тот даже не оттопырился.
— Послушайте, — сказал он.
— Уже слушаем, — ласково и в унисон ответили Старик и Прохор.
Писатель отошёл на край полянки, там выдержал паузу для создания особой атмосферы, а заодно подготовил наиболее удачную первую фразу, после чего начал устный рассказ не совсем художественным словом:
— Возможно, где-нибудь существует некая чудесная неоткрытая страна, где господствуют почти забытые нами представления о жизни, полностью достойной человека. Например: совершить верный поступок, то есть поступок, основанный на вере; умение уважать жизнь, свою, чужую, общую; любовь к Возвышенному без ненависти к низменному. Наконец, там царит просто любовь по существу. Тот скрытый от глаз людских посредник в делах людей. Я догадался, о чём Старик намекал, когда говорил о нормальном диалоге. Без любви — человеческой беседы не случается. А ещё там наверняка безбедно сосуществуют щедрость с бережливостью, что мало кто полагает истинным добром, и другие заметные черты истинного богатства, более диковинные для нас приметы совершенства, о которых мы вообще не помним. Допустим, если такая страна существует, то она… она только ждёт суженного диктатора. Здесь нет парадокса. Она — подобна невесте, живущей в сладких грёзах. Но грёзы рано или поздно прерываются. Она или получит мужа-деспота, или грубый случай подбросит ей насильника. Потому что в земном мире нет участи находиться вне основных законов истории слишком долгое время. В данном случае наша гипотетическая страна именно теперь дождалась нормальной исторической участи. Жених явился. Этот Принцев с заводной командой уже создал основные структуры власти на той земле, где ещё недавно лишь мечтал побывать. В наше просвещённое время построить такое сооружение, хе-хе, не слишком трудно. А сломать его весьма накладно. Это как при освоении Америки, знаете? Надо первым делом захватить богатства туземцев, движимость и недвижимость, иначе говоря, золото и землю. Сие соделать — не велик труд. Ведь и теперь оно делается легко даже в самых развитых странах. А на девственной земле подобное мероприятие производится в два счёта. Незамедлительно создан там денежный банк, приспособленный к новой власти, где всё, что есть дорогое у граждан той страны, запущено в лоно рынка в качестве разменной монеты. Создан государственный аппарат, где готовность совершить возвышенный верный, поступок — преобразована в тривиальную угодливость. Создана лживая торговая сеть, где общительный человек обращается вороватым посредником, всегда лояльным реальной власти, позволяющей воровать безнаказанно. Более того, создан крепкий слой людей из местного населения, обученных подчинению, им розданы привилегии из их же бывших богатств, и они всегда поддержат капризные повеления власти. Созданы грубые законы, согласно коим любой вид прекращения подчинённости на любой срок, приравнен отходу от Бога. Создана иерархия внутри общества, где уважение к человеку прямо пропорционально его должностной высоте и его банковскому счёту. И, конечно же, создана тюрьма как составная часть общества, и величина её может варьироваться от границ небольшой каменной башни до границ всей страны. Словом, создано всё, рано или поздно производимое историей, согласно законам её развития. А в ответ на государственное вмешательство в жизнь, конечно же, появились бунтовщики разного характера. Они тоже создали структуры иерархии, выстроили никем непобедимую защиту. Так произросли основные части общества: простые люди, власть, бандиты. Всё. Дальше нечего додумывать…
— Старик, смотри, что делается с нашим рассказчиком, — сказал Прохор взволнованным шёпотом, даже привстал при этих словах, пристально вглядываясь в Иодокланникова.
Старик, до того опустив взор в землю и, ковыряя там палочкой, поднял голову и тоже уставился на писателя.
— Я бы сказал, не творится, а совсем наоборот, — тихим спокойным голосом проговорил Старик.
Затем они оба зажмурили глаза, отвернулись, как бы ни веря естественному зрению. Иодокланников, завидев обострённое внимание к себе со стороны слушателей, остановил занимательный рассказ, приступил к разглядыванию собственного тела, произведя сочные складки у подбородка. Особо ничего ужасающего на его взгляд не происходило. Ну, лапсердак стал более велик: вытянулся, наверное, из-за тёплого климата да огня в придачу. Заодно писатель хотел заглянуть в записную книжку, чтоб освежить продолжение повести. Но он не мог дотянуться до кармана. А когда с трудом удалось ему сделать это при помощи обеих рук, тяжёлая от истории записная книжка оказалась для него попросту неподъёмной. Она выскользнула из тонюсеньких ручонок на землю. Вскоре его верхняя одежда, так и не получившая определённого названия, полностью накрыла своего обладателя. Тот лишь успел прошептать: «Пропал я без тебя, Таисия, Таисия»...
Прохор обернулся, открыл вновь глаза, подошёл к брошенному кем-то старомодному одеянию, поднял его. Под ним ничего не оказалось.
— Где же писатель? — с удивлением проговорил он, — исчез что ли? Я не заметил, когда он бросал одежду, когда уходил. А ты, Старик, видел?
— Нет, Проня, я не заметил. Мы же с тобой отвернулись на чуток.
— А что делать с этим? — Прохор покачал в руке писательской одёжкой.
— А ничего не делать.
Прохор бережно опустил вещь на прежнее место, восстановив на ней все складки тоже в прежнем виде, но поднял с земли записную книжку.
— А с ней что делать?
— Оставь. Мы скоро сами уйдём. Отдохнули хорошо. А вещи пусть останутся. Они тут, с краю полянки никому не мешают. Не будем ворошить ни прошлое, — он ткнул палочкой в то ли короткое пальто, то ли долгополый пиджак, то ли вообще лапсердак какой-то, — ни возможное будущее, — он перебросил конец палочки на пухлую записную книжку с тезисами. — Там — умозаключения. Хе-хе. Ум там заключён в темнице. А стены темницы, ой какие толстые, даже подкапываться под них жизни не хватит. История, хм.
— А не будем ждать, когда он вернётся? Если он всего на минутку отошёл, а мы не заметили. Ему жарко стало.
— Незачем ждать. Он не будет возвращаться. Тоже незачем. Из истории не возвращаются.
— Так он просто ушёл в историю?
— Ну да, он же знаменитый писатель. Не токмо писатель, а «исторический романист». Для него история — страна родная.
— Ладно, отдохнём да уйдём, — согласился Прохор, — только не в историю. Туда мы не ходоки. Ты меня ею напугал.
— Ну, с тобой она ничего не сделает. Нет у тебя причины для боязни.
— Точно?
— Точно. Время, оно — тень в Божьем мире. Оно проявляет события, оно же скрывает их. Подобно тому, как обычная тень проявляет да скрывает складки вещей. Время-тень творит историческую канву. Бывает бытописание, дееписание, а ещё есть жития. И Евангелие. Бытописание и дееписание вплетаются в канву прошедших событий. Но жития, а, тем более, Евангелие, в канве не нуждаются. Они вне истории вообще. Почему? Потому что они сами — свет, ко времени-тени отношения не имеют.
— А мы к чему имеем отношение? — Прохор явно не нашёл своего места в картинке, описанной Стариком.
— Нам ещё предстоит определиться.
— Угу. Ну, пусть предстоит, — Прохор с улыбкой не возражал против любого будущего. — А писательским вещам что предстоит?
— Вещи писателя пусть станут музеем. Здешним. Ведь что есть музей? Он — собрание вещей, невозвратимых в жизнь. Как история не возвращается в жизнь, так и вещи музейные. Вот история и будет здесь храниться. Хе-хе. Это место на полянке подарило нам историю, кому любимую, кому нелюбимую, кому лишнюю. Вот он, её представитель. Ладно, мы отсюда уйдём. Похоже, отдохнули уже, — проговорил Старик.
Прохор всё-таки на всякий случай повертел головой во все стороны.
— Нету? — спросил Старик.
— Нету, — ответил юноша.
— Всё правильно, — Старик негромко хмыкнул, — писатель уходит в историю, в заменитель жизни, а мы, пожалуй, потихоньку выходим оттуда.
Прохор, мы знаем, человек впечатлительный, с воображением. Ему показалось, будто он в некоем зрительном зале, где сцена затянута занавесом. Занавес кем-то плотно исписан. “Вот она, история”, — подумал он. Затем занавес обеими половиками начал раскрывать содержимое сцены, оттуда повеяло невероятной свежестью, светом. “Ага, — сразу понял Прохор, — история вроде штор, она застилает истинную жизнь”. И он поддакнул Старику:
— История и шторы — они между собой близкая родня.
Старик поднял и опустил брови, но безмолвствовал.
ГЛАВА 20 (68). О том, как Нестор получил свою Галатею на вечное счастье
Поначалу Нестор думал, что его дело — найти Афанасия. Дело естественное, из-за него он приехал в Ухту. Но теперь настрой на предпочтение изменился. Отчего он стал иным, трудно сказать. Нестор вообще мало предсказуем. Возможно, его неким образом тяготило появление здесь себя без личной на то воли. Многие из последних впечатлений смешались: улёт Афанасия, неудачная попытка увидеть его в Пациевичеву гляделку, золотые теоремы, Роза Давидовна, тюрьма, собственная ночная повесть временных лет. Наконец, дерево, где он очнулся. Всё — словно дурной сон. Именно это Нестору определённо пришлось не по вкусу. Но любопытство тоже с не меньшей силой разгоралось в нём. Страсть познать всё, что теперь составляет предмет беспокойства, как внутреннего, то есть в душе, так и наружного, то есть в видимом окружении, начинала жечь сознание, терзать душу.
— Давай немного посидим, — сказал он.
Бывшая фотомодель послушно остановилась. Они вместе сели на уступчик длинного, довольно высокого камня. Пожалуй, сидячим это положение и назвать не приходится. Только чуть-чуть переместилось ощущение тяжести тела: с ног на более возвышенную его часть.
— А ты сама-то здесь давно живёшь? — спросил он у попутчицы и, не медля, ответил за неё:
— Ну, оно само собой заметно, что давно — одёжку-то поистрепала до одной сплошной дыры. И, наверное, однозначно свыклась с окружающей средой. Тебе эта заграница, как ты говоришь, уже не заграница, а дом родной?
Нестор оглядел область, заполненную белыми камнями упругих, покатых очертаний. «Да, — подумал он, — есть некоторое сходство их линий с линиями этой женщины». Он цокнул языком, покивал головой, определил, что бывшая фотомодель явно видится родственной именно этому естественному окружению. Камни, как и она — одной природы. Возможно, действительно камни ожили вместе с гибкими очертаниями, стали ею. Галатея.
— А я новенький. Круглый новичок… не вписываюсь в окружение...
Нестор действительно ощущал себя здесь чужаком, несмотря на недавнее сравнение сей земли со своей исторической родиной, аж до того, что ёкнуло у него сердце.
Бывшая фотомодель посмотрела на Нестора, на мир, его окружающий. Нет, жалости к нему не зародилось. Наоборот, в недрах её подсознания образовалось неведомое до того, но сразу ставшее прочным, иное чувство. Похоже, в ней созрело настоящее женское начало — похозяйничать над мужчиной. Законное чувство. Ведь мы знаем, она — его бессмертие. Только пока сама ещё не понимала, как приступить к делу, поэтому начала со слов.
— Нестор. Нестор… Можно, я буду тебя звать Нестором, потому что, хоть зовут тебя Ториком, не нравится мне это имя… А я не знаю, насколько давно я тут. Наверное, ты прав, давненько. Даже ещё с какого-то начала. То вообще. И много чего пришлось поистрепать. Но получается вроде бы, по-настоящему я родилась за один миг до того, когда ты запеленал меня единственно, чем мог. Рождаются обычно без одежды, Рождённую ты меня и нашёл. А раньше я не знаю, чем была. Наверно, чьим-то изображением. Я была многими показами. Это профессия такая — быть изображением. Меня до тебя не было, я целиком состояла из одной профессии показа. Наверное, когда человек сам становится профессией, его уже вправду нет в природе. Но при помощи чего доступно — из профессии вновь превратиться в человека, не знаю. Однако вот произошло чудо. Я действительно перешла некую границу.
Нестор не понимал, о чём идёт речь, но слушал.
— Произошло чудо, я стала местной гражданкой, хоть и заграничной. Законным гражданством я овладела, если родилась тут. А ещё и ты решил, будто я давно живу на этой земле. Прочь сомнения, — легализованная представительница островного царства отпрянула от камня, встала напротив Нестора, — любуйся, какое у нас тут интересное население.
— Хорошее, — сказал Нестор.
— Угу. А ты, значит, приезжий. Я — позволю себе сказать, почти коренная, а ты — гастролёр. Говори немедленно правду: хочется тебе домой или хочется остаться на моей земле? Только не ври, — хозяйка острова сомкнула веки, высоко подняла голову.
Нестор не знал, чего он хочет. Конечно, довольно вернуться домой, но на чём, а главное, зачем? Что теперь делать дома? Ведь Пациевич испортил ему там всю оставшуюся карьеру. Семья? Да разве то семья? Смех один. Вроде бы, если подумать, на самом деле нет нужды возвращаться домой, хоть некоторое подобие входа он приметил там, у высокого камня. А что вход? Он уже наверняка замурован. Точнее, не замурован, а, не глядя сметён прочь, как сметается в небытие состояние сна при насильственном пробуждении. А здесь? Здесь он вообще сам не сам, даже не чужеземец, а так, неизвестно кто, пролетающий невесть откуда и невесть куда над чужой страной без необходимости на неё приземлиться. Нет, он не знает, чего он хочет. Можно даже просто умереть.
Бывшая чистая профессия показа, а ныне новорождённая туземка, открыла глаза с решительным взглядом в упор на Нестора. Нестор тоже глядел на неё в упор, но в его взгляде проступила мольба. Он ждал подсказки.
— Всё, — голосом с интонацией телевизионного ведущего объявила будущая владычица Нестора, — будем посвящать тебя в члены местного племени. Ты знаком с ритуалом?
— Со здешним ритуалом я не в курсе. Наверное, он даже привлекателен. Но с обычным и законным приёмом получения прописки — вполне. Ты знаешь, как получают гражданство любой страны простейшим способом? Женятся там на ком-нибудь, и готовчик. Весь ритуал, хоть не слишком красивый.
— Женятся, говоришь? Но по тебе видно, ты женат. И уже давно, коль не считаешь женитьбу красивым ритуалом.
— Угадала. Женат. Всё равно, что ограблен, — Нестор сам изумился точностью формулировки, — оккупирован вражеским полчищем.
— А вдруг здесь никто не женится и не выходит замуж? Разве ты этого не представляешь? И тогда уж точно тебе не будет угрожать ни ограбление, ни оккупация, ни прописка.
— Да? Неужели я в царствии небесном?! — он мысленно вернулся на мгновение в недавнее прошлое, когда заподозрил себя повешенным, но мигом вернулся в настоящее. — А ведь у меня грехи. У меня много грехов. Вся моя жизнь — один сплошной промах, одни огрехи в ней и ничего другого. А то и хуже. Я человека чуть не убил, хоть и Пациевича. Казалось бы, не со зла, но почти преднамеренно. Я семью, оказывается, бросил, хоть не нужен я ей. Ох, не нужен. Аж до её истерического состояния. Правда, наверное, это именно обо всей моей семье сказано: «Полюби врага своего». Я и люблю их всех, по-видимому, как врагов. Я науками занимался до такой степени, что они в тягость мне. По-настоящему я не делал вообще ничего. Всего-то лишь по необходимости или из любопытства. Я по-настоящему никогда не любил ближнего, я не любил даже себя. Я наворотил кучу дел, но не сделал ничего хорошего.
— Ну вот, начальная стадия ритуала уже одолена, а говоришь, не в курсе. Ты признался в сомнительных делах, содеянных на прежней земле, — жрица, а может быть, ангел поднимает руки перед собой, — Задача была сложной, но ты справился. И теперь наступает вторая часть, которая окажется посложнее начальной.
— А сколько всего частей? — Нестор немного оправился от неопределённости, благодаря неожиданному успеху, начал потихоньку соглашаться с одолением ритуала, не смущаясь нарастанием сложности испытаний.
— Всё зависит от тебя. А пока приступаем ко второй части. Напоминаю. Она будет посложнее.
— Приступаем, — согласился Нестор, но не знал, с чем, потому погрузился в бездну молчания, то есть остался наедине с собой. И для уверенности плотно сжал веки.
Бездонную глубину его молчания, как и глубину глаз, не пронизал ни единый лучик света. Тьма, ничего, кроме тьмы. Единственно, где-то далеко и высоко парила сама по себе его собственная жизнь, его бессмертная душа. Он вглядывался в себя попеременно то оттуда, то отсюда, осознавал, насколько далеки они друг от друга — это ведь небо и земля. Никогда раньше Нестор так себя не разделял. Он вообще не размежёвывал себя никак. А здесь вот ясно увидел свои две совершенно непохожие меж собой половинки.
— Да, — сказал он, открыв глаза, одновременно жмурясь, не обращаясь ни к кому, — да, мы действительно далеки от жизни. Иван, пожалуй, прав. Два раза поведывал мне одну и ту же байку, а смысл её лишь недавно дошёл до меня.
— Иван? Что рассказал Иван?
— Когда я тебя с ним познакомлю, ты у него о том спросишь. Да, но где? Иван-то где? А вдруг и он здесь околачивается? У Пациевича была тогда невероятная свалка в мастерской, что не разобрать никого среди толпы, но, кажется, он там тоже мелькнул. Между милиционерами вроде мелькнул. А если милиционеры выпали, значит, и он здесь. Я даже его чувствую. Интересно, а кто Ваню посвящает в членство этого замечательного племени? Туземцев, вроде тебя, много?
— Нет, я одна туземка. Ожившая тут.
— Верно, ты единственный местный житель. А себя сейчас я видел двоих. Они такие разные — небо и земля, жизнь и ничто. Только жизнь очень далеко. А я — вот он.
Бывшая фотомодель покивала головой, памятуя о выверте собственной жизни. И ей показалось, будто она понимает Нестора.
— Не вот он, а уже совсем нигде, — она сказала тихо-тихо, затем, загадочно улыбнулась, — нигде. У тебя же на лице это написано. Поэтому открыт путь вообще куда угодно. Выбирай его. Вот тебе вторая часть ритуала. Я предупреждала — она будет посложнее первой. Тем более что выбрать можно один единственный раз.
— Больше не надо частей, ни третьих, ни четвёртых, никаких. Я выбрал. Я выбрал тебя. Если позволительно у вас предпочитать. Но ты безмерно далека от меня! Как жизнь, ты далека от меня.
— Да? Но здесь выбор невелик. А коли выбрал, и хорошо. Такое позволительно, — туземка повторила интонацию Нестора, — тогда я знаю, что делать будем для сближения. Конечно, если ты того захочешь.
— Что делать?
— Помнишь, ты назвал меня Галатеей?
— Назвал.
— Вот и зови дальше. Это самое удачное для меня имя. И для тебя тоже. Для тебя даже существеннее.
— Зову. А я кто? Ведь не я тебя создал из камня. Значит, мне переименовываться не надо?
— Хочешь, переименовывайся, но это не важно. Даже если ты Нестор, тоже не важно. А ты мне лучше скажи: земля, которую видишь, она тебе ничего не напоминает? Нет ли в ней чего давно знакомого?
Нестор не сразу понял, о чём речь, о какой «этой» земле вопрос? Но вскоре его воображение наладилось. Он снова двинулся в недавнее прошлое. Повторились в нём те первые впечатления об именно этой вроде твёрдой земле, на которой они теперь стояли. Ёкнуло у него тогда в области сердца при некоем отдалённом напоминании здешними видами его столь же далёкой во времени и пространстве давнишней родины. Теперь оно, то отдалённое стало приближаться. При помощи Галатеи. А ощущение себя чужаком вовсе пропало.
— Было знакомо, — он это произнёс необычно тихо для себя, — напоминает мою, исключительно мою, хоть всем известную, древнюю родину. Но здесь немного ближе к экватору. Хотя, может быть, мои предки слишком долгое время жили в Александрии. Они же колонисты. В начале — в Александрии, потом в Крыму, потом вообще в Петербурге. А нынче я колонист чего-то близкого к началу.
— Вот, — Галатея многозначительно сделала паузу, — Я же создалась из камней, что вокруг. И ты не отопрёшься. Я знаю, именно так ты представил моё появление.
— Не отопрусь.
— Вот и хорошо.
— Хорошо?
— Да, хорошо, даже превосходно хорошо! Значит, я и есть именно то, что напоминает тебе древнюю родину. Я — живое воплощение напоминания о твоём родном крае, о тех местах на земле, где начался твой род. Пусть это воплощение не столь близко тому, что в тебе вызывает чувство собственной принадлежности, пусть я даже совсем не имею к тебе отношения, но на кое-какую связь попробую понадеяться, и она сумеет наладиться.
— Уже наладилась, — Нестор, наконец, породил улыбку, а на ней сияло белозубое счастье.
А мы впрямь, его таким, отродясь, не видели.
Его состояние счастья спровоцировало появление иной одномоментной радости. Он вспомнил именно тот момент, когда почти из мусорной кучи там, в институтском коридоре поднял прилетевший туда в потоке сквозняка листок с изображением фотомодели и, сам не зная почему, приладил его к замечательной карте Афанасия. Тот порыв, отмеченный Леночкой в качестве поступка настоящего мужчины, был чисто инстинктивным. Нестор совсем не думал о спасении чего-то или кого-то. Просто ему почудилась в том справедливость. И только. А случилось настоящее спасение. И теперь, наконец, в живом воплощении он опознал то изображение на плоском листе. Недавняя неуловимая мысль, тоже вроде в потоке сквозняка вдруг сама влетела ему в руки. Галатея. Это она. Тогда он избавил от небытия лишь её изображение, не предполагая способности картинки стать подлинником, притом получить все необходимые пространственные измерения на белом острове. Теперь она, в виде полноценного существа, спасает его, почти совершенно потерянного человека. Нестор Гераклович определённо будто бы пробуждался от очень длинного глубокого будто бы сна. Он даже по-настоящему зевнул. Глубоко, аппетитно, с активным шевелением нижней челюсти. А потом сладко потянулся всем телом. Возможно, тут как раз, не ожидаемоо ни для кого произвелось что-то подобное той жертвенности, о которой рискованно думал Афанасий, подзадоренный высказываниями Старика. Человек оставил себя, одновременно себя же получил.
— Ну, всё, — сказал он, осматривая вокруг весь мир словно обновлёнными глазами, — дома ли мы?
— Дома, — согласилась Галатея, также облекая взгляд любопытством, но глядя на одного Нестора, — дома.
— Значит, я вправду проснулся, — Нестор уверенно утвердил себя в новом качестве, — ритуал сделал своё дело.
— А говорил, всю жизнь промахивался. Говорил, одни огрехи творил, — молвила Галатея, — А угодил ведь как раз точно. Умеешь иногда попадать целенаправленно, без отклонения, а, значит, без греха.
Нестор покивал головой, проникаясь в новый для себя собственный образ.
Одновременно, ставшее привычкой трепетное состояние в груди, начало перерастать само себя. Нестор чувствовал происходящие в нём перемены где-то на уровне глубинного нюха определённо необратимого свойства. Они попутно захватывали дух, в чрезвычайной степени успокаивали. Но учёному разуму не удавалось ни постичь, так сказать, рисунок тех перемен, ни проследить, куда они его уводят. Вокруг себя он также не обнаружил ничего особо приметного для глаза. Но внешний мир ему пробовал подсказать: куда-то исчезла его собственная тень, даже «золотая». Нет её совсем. Она его уже не преследует, но он того не осознаёт. Хотя, это, конечно же, пустяк, поэтому он остался незамеченным, неосознанным. А ведь на небе — ни облачка. То ли свет истекал теперь сразу отовсюду, то ли белые камни всё тёмное впитывали внутрь себя. То ли…
Часть третья. РАССТАВАНИЕ
ГЛАВА 1 (69). О том, как Афанасий и Леночка всё поняли и о том, как Иван всё знал, а Наденька удивилась
Там, в жутком далеке, на каменном острове, преимущественно белого цвета, Иван вернулся к удобной скамейке, где оставил недавно отца с дочерью. Но обнаружил одну Наденьку, всю в слезах.
— Ой, Иван, я не знаю, что мне делать. Мой отец, Пётр Васильевич Панчиков пропал куда-то.
— Пропал?
— Да, пропал. Он попросил меня тут его подождать, а сам пошёл искать свой дурацкий избирательный участок. Зачем? Вон туда пошёл, — Надя указала рукой направление сказанной стороны, — но там никаких домов нет. Я их не видела. Я, кажется, на секунду перестала смотреть ему в след, а когда снова глянула туда, — Наденька снова показала рукой в ту сторону, — его уже не было. На совершенно открытом месте. Посмотрите, там ведь негде спрятаться. Я уже и сбегала туда. Тщательно обследовала. Ничего нет — никаких ям, провалов, люков — сплошной цельный камень. А отец пропал. Где же его искать?
Иван сел рядом с дочерью куда-то подевавшегося отца. Надо бы успокоить её, одновременно объяснить причину исчезновения человека. Он медлил, покусывая губы. Она терпеливо смотрела на эти губы, ожидая появления оттуда обнадёживающих звуков, столь необходимых ей немедленно. Наконец, Иван перестал играть зубами и губами, посмотрел в заплаканные глаза Наденьки и произнёс:
— Я не могу истолковать достоверно это событие, но возможно, он вовсе не пропал. Ну, для нас он, похоже, как бы улетучился, это даже слишком правдоподобно, а на самом деле он жив и здоров. Я знаю о том без сомнения. Только среди этих мест его искать нет смысла. Уверен, и тоже без колебания.
— Но если не надо здесь искать отца, тогда что здесь делать?
— Пока, я думаю, не стоит мне бросать вас одну. На всякий случай.
— Спасибо и на том, — Наденька отёрла слёзы, вставая со скамейки, — но куда-то идти надо. Тут оставаться просто невыносимо.
— Есть один ориентир — пирамиды. Попробуем идти по направлению к ним.
— А зачем?
— Я думаю, они у нас — единственные вещи, заметные для всех, кто оказывается на острове. Каждому вынужденному путнику в голову может прийти одна и та же мысль — идти на него. Пирамиды отовсюду видны. Поэтому, я думаю, мы имеем определённые шансы встретить там, по крайней мере, кого-нибудь из наших знакомых. И они ведь затерялись на безвестной земле. Каждым из них, как и нами движет упование именно там встретить кого-нибудь из своих.
— Логично.
Они пошли в сторону треугольных силуэтов. Притом Наденька невольно продолжала оглядываться по всем открытым сторонам вокруг себя. Вдруг чудесным образом тут или там появится Пётр Васильевич Панчиков.
(Вскоре после того)
— А вот и новые пришельцы, — сказал Прохор, завидев Ивана с Наденькой на дальнем краю полянки.
— Как бы они тоже случайно здесь у нас не растворились, — озабоченно проговорил Старик, глядя на тот же край полянки и памятуя о странном исчезновении писателя Иодокланникова под старомодным одеянием.
Он стал поправлять брёвнышко, чтоб удобней сесть на него у костра. Брёвнышко его не слушалось, оно всё время выворачивалось концами вверх.
— Был тут маленький полезный сучок, да подломился, цельное полено стало негодным, — продолжил говорить Старик, но уже на другую тему, — теперь ему под стать с огнём сотрудничать.
— Ладно, — с грустинкой поддакнул Прохор, — опять же новая польза от него будет, — он ловко, без ощутимого промедления перетащил брёвнышко прямо на кострище.
Спустя малое время от новой пищи огня пошёл густоватый, клубящийся дымок. Его-то заметили новые пришельцы с дальнего края полянки.
— Глядите, — сказала Наденька, — дым от костра. Значит, люди есть. Вдруг туда забрёл кто-нибудь из наших?
— Конечно, — ответил Иван, — люди. А здесь они все наши.
Пришельцы двинулись к костру.
— Наши, наши, — в тон предыдущим словам юноши, то есть с лёгкой грустцой, поддакнул Старик, — присаживайтесь. Правда, брёвнышко мы в костёр уложили, но можно и на землю. Камешки тёплые.
Молодые люди подошли поближе, надеясь увидеть людей знакомых. Таковых на первый взгляд не обнаружилось, но Прохор, смахнув грустинку, сиял открытой, счастливой улыбкой. Его вид вполне заменял радость встречи со старыми друзьями. Наденька ответила ему радостью. Она улыбнулась, но губ не отомкнула. Иван поднял брови, глубоко вздохнул.
— К нам тут нынче гости зачастили. Кто-то даже по два раза, — Старик говорил, не глядя на Ивана и Наденьку.
Он примерял под себя подходящий камень для сидения, то есть, пересаживался с одного на другой. Потом, поёрзав на одном из них, по-видимому, оставаясь довольным выбором, поднял на пришельцев взгляд, продолжая говорить:
— А поскольку мы на сей земле вообще все гости, то, значитца, свои. Наши.
Наденька, действительно, без особых приготовлений, тотчас освоилась, подошла к кострищу, сноровисто подобрала по краям несколько головешек от хвороста, добытого Грузём, подкинула в его серёдку. Потом помахала над ними подолом юбки, те занялись огнём, помогая брёвнышку, превращённому в горючий материал, выдавить из себя с боков голубоватое пламя.
— Сразу видно, хозяйка очага, — одобрительным, одновременно довольным тоном, отметил Старик, — небось, ты ещё нам чайку оснуешь?
— Не откажусь, — ответила Наденька, правда, немного осеклась, припомнив досадный случай с испорченной рукописью так же досаждавшего её Нестора Геракловича Полителипаракоймоменакиса.
Иван с готовностью вызвался помогать ей в деле чаеготовки, бегал глазами вокруг кострища в поисках необходимых компонентов.
— Ну, поскольку общее дело завязалось весьма ладненько, недурно его беседой сдобрить, — сказал Старик, — А, Проня?
— Сдобрим, — охотно поддакнул юноша, немедленно принимая участие в приготовлении чая — он побежал с чайником за водой к ручью.
— Проня, — крикнул ему Старик, — а заварка-то у нас, поди, кончилась.
— Не, Старик, — откликнулся он из низка, — у меня есть запасная, под палаткой в углу.
Наденька взяла четыре кружки, последовала за Прохором, чтоб там их помыть. Иван расставил наиболее плоские бочкообразные камни полукольцом. Старик привстал с ещё не насиженного камня, а затем прилёг в направлении палатки, потянул руку к ближайшему её углу. Там он нащупал железную банку.
— Проня у нас просто золото, а не парень, у него всегда есть запас, — сказал он, открывая баночку. С наслаждением понюхал содержимое.
Устроители чайной церемонии возвратились. Они расставили по своим местам все необходимые тому предметы. Пустая посуда обосновалась на одном из камней, изображающим стол, а полный чайник — над бесспорно натуральным огнём. В полукольце, обнимающем пламя, воцарилось недолгое общее молчание. Старик незаметно приглядывался к новым гостям, отмечая про себя отдельные признаки, по которым он мог угадать их принадлежность. «Нет, эти не пропадут», — заключил он в уме.
Теперь первым высказался Прохор:
— А я знаю, вы друзья нашего незнакомца, чужестранца Афанасия.
— Афанасий? А кто это? — Наденька недоумённо подняла брови. Прохор мгновенно пригорюнился, поняв, что ещё рано ему без помех угадывать людей.
— Афанасий? — переспросил Иван, — вы его знаете?
— А как же! — радостно восстановил активность юноша, — он у нас тут дважды побывал. А вы, точно, его друзья?
— Да, да, коллеги, — Иван тоже преисполнился воодушевлением, — точнее, один я. А Наденька, она его не знает, это правда.
Прохор был удовлетворён и половиной успеха в прозорливости. Он благодушно улыбался, больше пока ничего не говорил. Зато Иван перехватил у него инициативу.
— Афанасий первым сюда проник, — сказал он, — Афанасий вообще у нас первый во всякого рода путешествиях.
— Да, это по нему было видать, — молвил Старик, — а вы, значит, тоже из Санкта.
— Как? — переспросил Иван, но сам же догадался без подсказки, — а, да, да, из Петербурга, верно.
— Это мы знаем, — старик улыбнулся с хитрецой, — Пётр — камень, вот и город каменный во всей деревянной округе. А у нас округа — вишь — каменная. Получается, мы, вроде как, единоверцы, хе-хе.
Старик прищурился, глядя в пространство между новыми гостями, послал туда вопрос:
— А любопытный это предмет, камень, а?
Иван едва заметно кивнул, выждал продолжения слов старика, поскольку, благодаря уму, а также тонкости воспитания, догадался о непременном продолжении, не стал перебивать хозяина.
— Крепкая вещь — камень, — действительно продолжил старик, — но не цельная. Часть это. Часть чего-то в мире немалого, цельного и крепкого. Вроде бы малое подобие его. А?
Иван ещё раз кивнул, но заметнее. Однако говорить Старику ничего не стал. По-видимому, снова догадался. Догадался о тайном смысле его слов. И Наденька молчала. А потом снова полюбопытствовала, кто это Афанасий.
— Незнакомец Афанасий для нас так и остался незнакомцем, хоть два раза посещал полянку, — сокрушённо сказал Прохор, — всё помалкивал. А вот второй, тот, который писатель, его, наоборот, нельзя было остановить в речах. Однако он скоропостижно сгинул на самом интересном месте, — юноша сморщил середину лба у переносицы.
— Тоже пропал? — Наденька провела несложную параллель между словами, услышанными от Прохора и очевидным исчезновением Петра Васильевича.
— Тоже, это как? — спросил Старик, — есть ещё пропавшие?
Иван с Наденькой молчали. Наверное, им пока не хотелось откровенничать.
— Ну, ничего. Ужасного ничего. Где-то пропал, а где-то появился, — Старик не обиделся на молодёжь за скрытность, он продолжил слова за Прохора, — хотя на писателя его поведение не похоже. Так ведь, Проня? Он, видать, больше нигде не появился. Я ещё раньше примечал похожую повадку исчезать, правда, Проне об этом не сказывал. Он-то, который писатель, обыкновенно исчез, как улетучивается видение, марево.
— Но мой отец не марево, — проговорилась Наденька, — не видение, даже не сон какой-нибудь. Мой отец вполне нормальный человек.
— Ах, ну, прости, милая, — Старик подошёл к девушке, присел подле неё, — мы не знали, что он твой отец.
— Нет, — сказал Иван, — её отец не писатель. Он следователь.
— И не следователь, не следователь, — почему-то расстроилась Наденька, — он просто отец, — она снова расплакалась, как и тогда, на скамейке.
Старик смотрел ей в глаза, что-то далёкое, хрупкое колыхнулось в его памяти. Давно не приходилось видеть ему живых слёз. Потом он обратился к Ивану:
— А ты, молодой человек, ты, видать, умный. Пойдём, я тебе кое-что поведаю.
Иван взглянул на Старика, а потом на плачущую девушку. И не пошевелился.
— Ничего, ничего, пусть поплачет. Зато радости больше будет, когда пропажа найдётся, — Старик с лёгкой настойчивостью, жестом руки и взглядом пригласил Ивана отойти в сторонку.
Умный молодой человек покорился. Они оба отошли от полянки на пару шагов.
— Её отец обычный человек, она сама сказала. А обыкновенные люди не пропадают. Верно? Писатель, тот неизвестно кто, хоть и знаменитость. А Афанасий твой тоже видать естественный. Тоже, значит, не пропадёт. И ты не пропадёшь. И она, которая плачет, она тоже не пропадёт. Вот печаль её исчезнет, улетучится. А сама — нет. Но, знаешь, поверь старику, ты её не покидай. Я, конечно, знаю, что и без моего совета не оставишь её. Но я знаю кое-то иное: ты и землю эту не хочешь покидать. Люди вроде тебя здесь легко приживаются. И мы с Прохором тебя полюбили. Поэтому надо тебе сначала их с отцом свести, а потом уж, как получится.
Наденька плакала и пребывала довольно глубоко в горьких переживаниях, но слова Старика слышала. Вскоре желание плакать внезапно кончилось.
Чай тем временем поспел.
Теперь Старик обратился к Наденьке:
— Ну, хозяюшка, ты обещала нас чайком попотчевать. Давай, начинай. Самое время.
Она улыбнулась и, не утирая слёз, стала разливать чай по кружкам.
Снова содеялась рассадка вокруг очага, чаепитие состоялось. Баньку то ли забыли предложить, то ли не стали предлагать намеренно. По-видимому, купание в такой час показалось неуместным. Или оно вовсе не предназначалось для них. Не было задачи у острова оставлять их тут навсегда. Прохор лишь поёрзал на месте, не скрывая неловкости из-за нарушенного обычая, хоть он ещё не успел укрепиться. Но, взглянув на заплаканное, но улыбающееся лицо Наденьки, он застыл. И его волнение улеглось.
— Старик, ты обещал чай беседой сдобрить, — сказал юноша, тоже повеселев, — давай, скажи ещё о чём-нибудь, но о пригожем.
— Знаешь, Проня, — ответил Старик, — беседа уже состоялась. Добавить к ней нечего. Мы друг друга поняли, а значит, основной итог беседы налицо. Пусть наши гости соберутся со своими силами, а также мыслями.
— Какими?
— Чего, какими?
— Мыслями какими? Ты же недавно установил, что за мысли бывают у человека.
— Ну, коли установил, а ты установление слышал, откуда взялась надобность спрашивать?
— А так. Ну, пусть соберутся.
Гости впрямь собирали мысли изо всех уголков ноосферы. Что они собой представляли, не нам судить. Вернее, мы знаем. Обыкновенные мысли. В данном случае ими владела забота о выборе пути. Они думали о том, куда идти дальше: продолжать ли хождение к пирамидам или правильнее спросить знающих людей, в которую сторону лучше направиться.
— А у вас тут какой-нибудь транспорт имеется? — робко проговорила Наденька, — ну, автобус, поезд, самолёт. Или кони, ослы какие-нибудь.
— Ну, вот! — воскликнул Прохор, — так и есть. Мысль как мысль: обыкновенная — человеческая.
Наденька поняла, что сказала глупость, немедля забыла о зряшном вопросе.
Молодые люди попрощались с гостеприимными островитянами, поднялись на ту слегка выдающуюся горку, где Старик с Прохором любили посиживать да помалкивать. Иван метал взгляд в разные стороны, будто нарочно выискивая вблизи и вдалеке всецело определённое изображение. Ему сейчас нужен был вполне установленный предмет. И тот вскоре отыскался. Цепкое движение взгляда застопорилось, заострилось на одной точке. Там Иван увидел фигуру Пациевича. Вернее, он догадался: в той фигуре содержался именно Пациевич, хотя лица невозможно было разглядеть. Далековато. Наверное, он определил того странного исследователя по силуэту или по головной повязке. В тот же момент, как нам уже известно, Пациевича не стало.
— Надо возвращаться домой, — сказал Иван, — твой отец дома.
— Правда? А как ты узнал?
— Я скорее догадался: он пребывал во сне, а уже проснулся. Прямо сию минуту. Я видел, как улетучился его навязчивый сон.
— Может быть, — Наденька не стала интересоваться, откуда, при помощи чего удаётся видеть чьи-нибудь чужие улетучивающиеся сновидения. — А если он проснулся, значит жив. Это уже хороший признак, правда?
— Хороший, — согласился Иван.
— Да, — Наденька снова погрустнела, — но ты не знаешь, где он проснулся.
— Да. Точно не знаю. Но я по отдельным приметам догадываюсь: дома, — Иван, сдаётся нам, даже соврал, но уверенно.
— Хорошо бы.
С минутку они стояли молча, разглядывали слегка вибрирующее пространство.
— Ты сказал, надо возвращаться домой. Но на чём? — Наденька припомнила почти в точности такой же вопрос, неудачно обращённый к Старику и Прохору, осеклась, подумав: ну вот, снова глупость.
— Вернёмся, — уверенно сказал Иван, — если сон улетучился, то и мы уйдём.
С противоположной стороны того места, где, недавно стоял Пациевич, приближались две человеческие фигуры.
— Глядите, — сказала Наденька, — ещё двое. Женщину я узнаю, она была тогда с нами, когда я испортила кипятком одно гениальное сочинение. А мужчина незнаком.
— Зато я знаю обоих, — сказал Иван, оборотясь в ту сторону, куда показывала его попутчица, — это Елена Анатольевна и Афанасий Григорьевич, мои коллеги.
А те, кто с ними сходились, узнали Ивана, приветливо помахали рукой. И вскоре все четверо обнялись на горе, подобно давнишним, близким друзьям.
— Вот, — сказал Иван, обращаясь к Наденьке, — вот перед вами Афанасий Григорьевич. Он у нас первопроходец. Он знает любые пути, а, значит, и путь домой. С ним вместе мы и вернёмся.
— Домой? — чуть ли не удивился Грузь, — а сейчас мы где? Неужто не дома? Вот он, дом. Наш. Настоящий. Прибыли весьма успешно. А тебе, Иван, я думаю, это место подходит более всех. Ты здесь доподлинно свой.
— Вы на самом деле не собираетесь назад? — совсем упавшим голосом произнесла Наденька.
— Нет, — ответил один.
— Нет, — ответила другая.
— А ты? — с лёгкой надеждой спросила она Ивана.
Иван взял её за руку и сказал Афанасию:
— У неё там отец. Он совсем один. Он такого не выдержит. Ей надо вернуться к отцу, она не может его оставить. И у меня она совсем одна, поэтому и я не могу её оставить. Я тоже такого не выдержу.
— Понятно, — сказал обосновавшийся переселенец.
— Это больше, чем понятно, — сказала примкнувшая к нему путешественница.
Наденька молча посмотрела в глаза Ивану, а он — в глаза ей.
«Да, теперь всё становится много больше, чем обыкновенное понимание», — одновременно согласились они вместе про себя.
ГЛАВА 2 (70). О том, как всё устроилось без лишних объяснений
Афанасий, будучи лицом, уже не первый раз прибывающим в места близ полянки с палаткой и костром, чувствовал себя уверенно, разглядывая предметы, им изведанные, названные определёнными именами после выдающихся размышлений о творчестве. Он глядел на каждую вещь, мысленно произносил её имя, закрепляя таким манером прежде принятое постановление о его назначении. Его взор дошёл до знакомого, но отнюдь не познаваемого, почти до окаменелости засохшего дерева, что заметно отличалось от непохожих между собой растительных собратьев, его окружающих. Более того, его отличие от родственников, снабжённых именами щедрой фантазией новоявленного островитянина, дополнялось особенным образом. Разница заключалась в одной неповторимой чёрточке: дерево не имело имени. Афанасию неотступно казалось, будто единственно, где заканчивается его право давать имена, так на этом дереве. Оно лишь навевало на него редкого рода впечатления вперемешку с не совсем определёнными ассоциациями, порождало необъяснимый трепет, пока тоже без чёткого названия. А взор его остановился на том дереве вовсе не по причине размышлений об именах различных видимых и невидимых предметов. Его внимание привлекла на безымянном существе одна чуть заметная иная чёрточка, иной штришок. Там, на сухом анонимном дереве появились будто бы живые ростки. Будто художник какой-то поддал в его портрет немного зеленцы. Или это освещение иначе подставилось, на безжизненные ветки упали чьи-то сопредельные отблески. Но почему бы и мху не вырасти вместе с лишайником? А то и заползло вьющееся растение, наконец. Оно в тёплых местах любит водиться. Мало ли какая соседняя жизнь могла именно тут, на нём облюбовать себе место.
Афанасий стал пристально вглядываться. Новое трепетное состояние овладело им. Оно явилось довольно объяснимым, давно имеющим словесное определение: этакое предчувствие радости вкупе с невероятными переменами, освещающими всё пространство его бытия. Там, на дереве — ни отблески, ни мох с лишайниками, ни вьюн. Там оживление своё. Потому что, кроме побегов, всюду виднелись набухшие почки. А юные ростки появились лишь на кончиках веток. Вьюн и мох заняли бы себе скорее ствол с крупными ветками. Всяческим отблескам тоже больше места на стволе, глянцевых его ответвлениях. Значит, оно именно ожило. А подобного рода событие не случается без особой на то причины.
— Если вам надо на землю, то медлить нельзя, — сказал он Ивану и Наденьке. С чего сорвалась его уверенность, сказать нелегко. Она родилась необычайно скоро, вот мы и не успели проследить за ассоциативной цепочкой, пробежавшей в голове у Афанасия. Наверное, там стало появляться какое-то достопримечательное знание. Камень в его рассудке отделился от земли. Он сказал “Если вам надо на землю”. Не просто домой, а на планету. Или на землю в библейском смысле этого слова. Или ещё иное любопытное значение слова “земля” мелькнуло в его словах?
В этот же момент, со стороны дерева, из-под его кроны раздалось пение хорошо отлаженного дуэта: густого тенора и воздушного сопрано. Пение проникалось чем-то почти неземным. Уж настолько оно вдохновенно, и не без благоговения, что к земному происхождению нельзя его ни примыслить, ни приписать. Но никто из людей, стоящих на горке, пока не мог ни разглядеть певцов, ни догадаться о принадлежности голосов кому-либо из прославленных исполнителей. Хотя нет, почему же? В тембре тенора проскакивали весьма характерные обертона, присущие только одному, очень легко узнаваемому человеку. Его неимоверный натиск подтверждал неоспоримое доказательство того, что певец кое-кому тут известен давно. Сопрано же оставалось полностью непостигаемым для всех невольных слушателей из-за не менее бесспорной её новизны.
Но та часть человечества, которая присутствовала близ полянки, до которой доносились почти ангельские голоса, на данный час прониклась исключительно собственными переживаниями по поводу готовящегося не совсем обычного происшествия. Таинственности и непредсказуемости в нём скрывалось не меньше, чем в голосах из-под кроны ожившего дерева. В этой связи, слышанное ими насыщенное пиететом, но в данном случае явно постороннее для них чьё-то пение невольно оценивалось, как, скажем, нечаянное сопровождение развитию их собственных теперешних эмоций. Оно образовало блистательный фон для достойного проявления, прямо скажем, не каждодневно возникающих чувств.
— Тогда будем прощаться, — сказал Иван, поддакивая Афанасию насчёт необходимой спешки. Голос его был наполнен привычным для нас пониманием, но звучал тихо, поэтому не слишком заглушал отдалённую песню.
— Прощайте, — сказала Наденька, по обыкновению, тихим голосом, не обнаруживая прибавочных оттенков. Доверие к Ивану естественно прижилось в её сердце. По-видимому, подобно дереву, дало оно там свежие ростки, подготавливая своё трепетное состояние совсем по другому поводу.
— Ещё увидимся. Или встретимся. Как правильно сказать? — продолжил Иван без положенной в таких случаях оптимистической грусти, без излишней многозначительности, а просто, пожалуй, с тем, что иногда ассоциируется с обыкновенной надеждой.
— Да, так обычно говорят. Встретимся, — согласился Грузь тоже без иносказательности, — встретимся и увидимся.
В силу искони принятых традиций, после слов прощания, прежде чем разойтись, они сотворили тишину.
Со стороны полянки показались ещё двое: Старик и юноша. В руках они держали посохи.
— Гляди-ка, Старик, наш незнакомец Афанасий вернулся, на гору твою поднялся, дружков захватил. Старых и новых, — Прохор выказал воодушевление, которому, в общем-то, никогда не было нужды где-либо укрываться.
— Дружков? Ну, молодец, — сказал Старик, не поднимая головы, — писателя пропащего тоже, что ли?
— Нет.
— Молодец.
Прохор взбежал на возвышенность, сказал Афанасию:
— Там, на полянке всё есть. Палатка, еда, свежая пока, и кострище. Эти вещи у меня запасные, можете ими пользоваться вдосталь. А мы в другое, основное наше место возвращаемся.
— И ты молодец, — крикнул снизу Старик.
Афанасий улыбнулся, припоминая недавно мелькнувшее нечаянное предположение получить в очередной раз подношение от Прохора из его запасов, предмет, величиной настолько же превосходящий запасные штаны, насколько те в свою очередь превзошли запасную ложку. Оно случилось. А если впереди ожидается ещё новый гостинец (кто знает, что у нас впереди), то величину его, пожалуй, не обнять одним взглядом. Слова благодарности начинали только складываться в уме у Грузя, но произнести их он уже не успел.
— Прощайте, — раньше Афанасия сказал Прохор, — ещё увидимся. Часто будем видеться, будем вас навещать, — он вприпрыжку сбежал с горки.
— Прощайте, — повторил он уже вместе со Стариком снизу.
А Старик добавил:
— Ты, Афанасий, про баньку-то не забудь. Сегодня банька в самый раз для твоих прибывших гостей.
— Прощайте, — отозвалось четыре голоса сверху.
Они вместе провожали взглядом людей, уходящих к основному для них краю.
— Прощайте, — прозвучало ещё раз, но звук состоял уже лишь из двух голосов.
Ставшие на наших глазах благополучно устроенными обитателями острова, поэтому невольно занятые последствиями нового обращения, Афанасий Григорьевич и Елена Анатольевна не сразу обернулись на голоса последнего прощания. Но когда Старик и юноша скрылись за пригорком, они, возымев намерение уже закончить остановленное предыдущее расставание с Иваном и Наденькой, никого на их месте не увидели. Но вместо удивления они оба встретились взглядами, пришли к успокоению. Значит, оно справедливо, поскольку сокрытие из виду обоих молодых людей содеялось как бы само, естественно. Правда, в баньку сходить они уже не сподобились. Жалко.
(Вскоре после того)
Поначалу, особо не раздумывая, наши новые колонисты удачно обосновались на полянке будто как у себя дома. Тем более, Афанасию это место многократно знакомо.
Елена Анатольевна, осматривая движимое и недвижимое имущество, оставленное им в наследство, тоже нашла что-то ей известное недалеко от палатки.
— И писатель знаменитый, оказывается, эти места посетил. Здесь его вещи. На память оставил или просто забыл, — сказала она, подойдя поближе к знакомым предметам, наклонилась над ними.
— Да, был тут писатель, — подтвердил Афанасий, — мы с ним даже толковали. Он рассказал нам повесть о ваших приключениях в Ухте. Обо всех рассказал: о Принцеве, о Несторе, о тебе, об Иване, о таинственном следователе. Но больше всего он потратился на Принцева: целое жизнеописание его поведал. Весьма правдоподобно, хоть совсем неожиданно. Я ничего похожего о нём не слышал, но то, что сказал писатель, вполне могло произойти с Борисом Всеволодовичем. Да, вполне, в натуральном виде. Но вот Нестор Гераклович вышел у него весьма противоречивым, непохожим на известного нам. Нисколько. Принцев — проявлен, а Нестор — смазан. Но не важно, я, благодаря писателю, много чего нового изведал о вас, о сотрудниках.
— Жалко, мы с ним не успели долго пообщаться, — Елена Анатольевна улыбнулась, припоминая тройственный заговор в Ухте, — поэтому только образ Принцева у него превзошёл другие, не менее примечательные лица в нашей компании. Вот и моего жизнеописания ему, наверное, довелось коснуться коротко. Хотя, причина не в том. Похоже, Принцева он вообще почти не видел. Борис Всеволодович тогда лишь промелькнул, подобно тени, у Наденьки на чаепитии. Человека не видел, а всё о нём знает. Писатель.
— Видел, несколько раз. В самолёте вместе с Нестором, но опять-таки мельком. Ещё подле мастерской Пациевича могло быть недолгое свидание. Из трёх мимолётных штрихов, действительно похожих на тени, он сотворил ему биографию, тоже, впрочем, похожую на тень, — так Афанасий попробовал объяснить правдоподобие и красноречие словесного деятеля в отношении постоянного спутника Нестора.
Елена Анатольевна в свою очередь попробовала добавить себе ещё порцию сожаления в связи с недолгим общением с писателем. Ведь беседа о Палестине, на которую она надеялась, чтобы поправить незаполненные пробелы в исторических знаниях, — не состоялась. Жалко. Но, по-видимому, теперь ей подобные беседы не нужны. Она только вздохнула, притом коротко выпустила воздух сквозь суженные губы, обозначив сбрасывание с себя всякой заботы, отвернулась от писательских экспонатов.
— А на тебя у него, возможно, как говорится, не было слов. Просто не было слов. Так что не горюй, а наоборот, гордись… — промолвил Афанасий Григорьевич по поводу неполного рассказа писателя о Леночке. О неказистости, замеченной писателем в Леночке он, конечно же, не сказал, да не успел. Он приостановился в речах, заслышав лёгкие шаги.
Тут на полянке снова показался Прохор. Он немного запыхался, но речь его звучала ровно:
— Ещё вот что я забыл сказать, но хорошо, Старик напомнил, что мы уходим в основное наше место. Берите весь остров. Он запасной у нас. А нынче у вас. Он всецело ваш. Делитесь им, с кем хотите, а его никогда не убудет. Где хотите, там живите. Никто вас не остановит, не выгонит.
Афанасий, как мы знаем, готов был ожидать впереди от Прохора чего-то очень значительного в очередной подарок, но до такого он вовсе не додумался. Оттого им овладело восторженное изумление, правда, затем само собой оно перешло в спокойную рассудительность.
«Оказывается, вообразимо, — подумал он про себя, — Камень. Этот неизвестный остров. Но его основной смысл состоит именно в запасе. Он — вроде запасного места вообще у всех, вернее, у каждого. Он как бы незримо служит нам по-настоящему запасным обиталищем, просто неким запасным пространством без особого определения назначенности. Но о таинственном существовании этого запаса, каждый из нас иногда по-своему догадывается, хоть не может представить его образ»…
— Берём, — сказал он вслух.
Елена стояла, разведя руки, счастливо улыбалась.
Прохор, видя отклик на подарок, только укрупнил на лице никогда не исчезающую добродушную улыбку.
— А вещи писателя видели? — пытливо молвил он, припомнив другую причину его кратковременного возвращения на горку, — если не видели, значит, ещё увидите. Только не трогайте этих вещей. Старик не велел. Он сказал, что в них след истории.
Афанасий вспомнил о сухом дереве, которое также не велено было трогать. В голове у него прошла короткая ассоциативная цепочка.
«Сухое дерево, наоборот, к истории вообще никакого отношения не имеет. Поэтому его слишком даже опасно трогать. Мало ли? Оно — некая особая память. Та, которая — вовсе не история, она — в неистребимом самосознании человека, потому внеисторическая. Иногда отдалённые ростки её появляются во сне. Это когда многократно мы видим некую картину: место, где никогда не доводилось нам бывать наяву, но это место всегда представляется нам пронзительно родным. Однако ж, внеисторические вещи могут в любой момент явить настоящую суть. И что-то нам подсказать. Но как явить? Никогда нам того не угадать. Надо быть просто готовым ко всему, что оттуда произведётся. Даже к тому, что дерево это может возродить в себе жизнь, и действительно, в любой момент. В истории такого не бывает, и быть не может. А здесь оно вот, ожило, пускает новые живые ростки. Стало быть, это растение, даже если бы существовало в истории, то сей же час из неё определённо выходит, отлучается от неё, перемещается в мир жизни, где никогда не угасает та особая память, её питающая, — подумал он. — его мысль возвратилась к неприкосновенным вещам словоохотливого человека, поведавшего ему, Старику и Прохору, подле костра, о некоторых исторических эпизодах недавнего времени. — А что может взойти когда-нибудь из памяти писателя? Если вообще она способна произвести листву»?..
Далее мысль о кладезе Мнемозины в недрах случайно встреченного исторического повествователя, хоть земного, хоть «каменного», у него оборвалась, не породив необходимого широкого поля для собственного развития. Наверное, интерес к тому испарился подобно самому Иодокланникову. Утерялся, не создав никакого волнения.
Прохор, тем временем, уже издали прощально помахал рукой, поспешил к Старику, с чёткой уверенностью продолжая путь, как было сказано, в некое основное их место обитания.
— Запасной, значит, этот остров. Камень, — сказала Елена Анатольевна. — А запасной для чего?
— По-видимому, у каждого своё, — ответил Афанасий Григорьевич, — кто что утратил, то и находит в этих запасах.
— Да? Именно утратил?
— Утратил. Да. Что-то ценное. Необходимое.
— Ладно. Будем считать пригожим это пространство. Или счастливым?
— Наверное, и счастливым тоже.
— Да. А ведь самая страшная потеря это потеря себя.
— Есть и пострашнее.
— Есть. — Елена Анатольевна глубоко вздохнула, будто пропустила через себя весьма ёмкую догадку.
Затем она искренне оживилась.
— Кто остаётся здесь, тот уже не боится утратить даже самое необходимое в жизни?
— Увидим. — Афанасий огляделся. — Восполнением утраты можно считать встречу навсегда.
— Я поняла. Сказки. Они полны занятными приключениями красивых героев, как правило, юноши и девушки. Там прописаны их поступки, всякие внешние силы, им подсобляющие или мешающие. Но действие заканчивается в момент их долгожданной встречи навсегда. Сам сказочник подчёркивает данную встречу собственным на ней радостным присутствием, огорчаясь лишь тем, что вино в рот не попало. Сказочные приключения призваны предварить необходимую встречу. Сказки ничьими жизнеописаниями не занимаются. Но в сказках определённо есть цель. А цель одна, единственная и непреходящая — встреча основных героев навсегда…
— …И она состоялась, — Елена Анатольевна для убедительности вопросительно взглянула в глаза одного из основных героев. Обнаружила в них согласие.
— Верно, — заключил в эту пору состоявшийся островитянин.
ГЛАВА 3 (71). О том, как Нестор нашёл себе настоящее дело
Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис и Граня-Галатея остановились на выбранном пути, а он, как известно, лежал в сторону пирамид. Те исполинские треугольники по-прежнему возвышались перед глазами людей, опираясь на горизонт. Путники внезапно замерли перед их перспективным изображением. Трудно сказать, что именно их остановило. Наверное, возникла необходимость оглядеться по другим сторонам. Но возможно, остановка произошла потому, что к этому времени у Нестора уже неутолимо чесались руки от неистового желания работать. Скука явно прорвалась, обозначив линию выхода творческой энергии. Всей сумасшедшей силой она выталкивала туда фонтаны беспрецедентного, но ещё не выявленного вида важных трудов Полителипаракоймоменакиса.
— Вот, — воскликнул он, завидев молодые деревья, произрастающие тут в изобилии, — вот о чём я всю жизнь мечтал.
Он с ходу, не медля начал, было, составлять рабочую программу возделывания сада из диких деревьев. “К лешему программу со всеми её науками”, — вскоре подумал он, оценочно обводя взглядом пока что неосвоенное им окружение. Затем он в упор изучал собственные руки, примеряя их к наиболее эффективному занятию. Ввиду явного отсутствия у него традиционного садоводческого инвентаря, всякая копка и окучивание сами собой не имели места быть. Поэтому Нестор всецело сосредоточился на организации общего рельефа. А поскольку все выпуклости, выемки и пологости состояли преимущественно из камней, то и работа заключалась в их правильном распределении по местам. Найдя опытным взглядом соотношения высот и уклонов, он с осознанием дела принялся приводить охватываемое им природное хозяйство в должный порядок. Округлые камни стали занимать новые места, каждый для себя, а вместе они складывались в назначенные Нестором оптимальные пропорции: по горизонтали, по вертикали.
Время от времени, оценивая происходящие перемены, он всё больше и больше увлекался назначенным себе благородным делом, совмещая физическую работу с интеллектуальным пением, хорошо поставленным голосом. Но в отличие от того напевания, что происходило на нарах ухтинской тюрьмы и в кабинете следователя, когда оно соответствовало обстановке, здесь не чувствовалось оттенков внешнего влияния. Если не считать, конечно, чистого вдохновения. А в образованных случаем промежутках между физическими и вокальными занятиями он упражнялся философией, по трудности вполне сопоставимой с ними. Граня-Галатея не только не стояла в стороне, но не уступала ему, ни в том, ни в другом. А что касается философии, то это занятие Нестора её только забавляло.
— Ты отдыхать-то будешь когда-нибудь? — спросила она, приостановив очередной любимый им опус о закономерностях соотношения вещей, которые здесь же на глазах производились и поправлялись.
— Отдыхают от изнурительной работы, а у нас тут занятие другое — обыкновенная жизнь. А от жизни разве отдыхают?
Граня-Галатея с удовлетворением повторила про себя его вдохновенные слова о жизни, а затем, с одобрением оглядев его обнажённый мускулистый торс, произнесла:
— Твоим словам о жизни можно свободно доверять.
— Угу, — Нестор покивал головой, а затем слегка озаботился, действительно присел, с виду отвлекаясь на передышку, — надо Афанасия всё-таки найти. Он же точно где-то здесь. Но вот в какой стороне-сторонушке?
Голова Нестора, на секундочку припомнив о принадлежности к науке, попыталась выстроить рабочую программу по организации поиска коллеги. Но там ничего умного не складывалось. Нет настоящей, аргументированной зацепки. Нет зерна. Снова сплошное ничто? Тогда надо отбросить всякие логические цепочки, полностью отдать себя во власть интуиции. Научной или творческой — всё равно. Лучше обоих в совместном управлении. Нестор опустил веки, затем приподнял их до упора.
— Пойдём сначала вон туда, — он указал рукой не прямо в сторону пирамид, а чуть-чуть наискосок.
Наверное, его синтетическая интуиция выказала ещё новую для себя пропорциональную зависимость в пространстве острова. Именно это найденное соотношение подсказало Нестору меткое направление.
— Пойдём, — согласилась Галатея, будто даже на чуточку лучше Нестора зная, куда и зачем надо им подаваться, — заодно место для нашего проживания, тоже ведь не мешает поискать. Кстати. Нельзя же быть бездомными. Участок найдём подходящий, построим там себе жилище, если вдруг не найдём готового, — она, будучи почти коренным чужеземцем и, одновременно, хозяйкой, имела особое чутьё в ориентации на Камне.
Они пошли, постепенно ускоряя шаг, а потом побежали. По пути каждый из них про себя что-то, наверное, то ли вспоминал, то ли представлял в будущем, поэтому иногда начинал смеяться. Одним словом, передвигались они легко, не без веселья, опираясь на неведомую для них помощь.
— Бедненький, — прошептала Галатея, останавливая бег.
— С чего это вдруг ты жалеть меня взялась? — Полителипаракоймоменакис даже резко притормозил.
— Да не тебя. Вон, погляди.
На небольшом пятачке, поросшем ромашками, сидел гражданин, поглаживая себя по голове, плакал, никого не стесняясь.
— Ты кем будешь-то, беднячёк? — Нестор обратился к нему, вкладывая в интонацию ласку необычайной степени.
Плачущий поднял взор. При виде Нестора поначалу испугался, мгновенно опознав бывшего похитителя, но затем наоборот, его осветила радость от встречи со знакомым человеком.
— Полищукавичус я. Спасите меня, отведите меня домой, — с тонкой надеждой молвил он, при этом побаиваясь, что она тут же оборвётся.
Галатея подошла к нему, опустилась на колени, прижала его измученную голову к груди.
— Нестор, — воскликнула она, — спаси его.
Тот подошёл, отодвинул Галатею, взял бедолагу на руки, огляделся вокруг. Увидев какое-то мерцание, шагах в трёх от себя, он закинул туда живую ношу.
— Ой! — раздалось в полёте, а затем уже из ничего раздалось, будто эхо: «спа-си-ба-а-а».
Оба уверенных в себе туземца взглянули друг на друга, сказали «угу», побежали дальше.
В результате их путь странным делом пересёкся приблизительно с тем же местом, куда недавно в свой первый раз, но с иной стороны явился Афанасий. Полянка пока скрывалась от их взора, но зато иной ориентир обратил на себя их внимание.
(Вскоре после того)
Нестор издалека увидел не совсем уже привычную здесь, на острове картину. Его взгляд с изумлением остановился на кроне гигантского засохшего дерева.
— Вот, — сказал он в пространство, — нам точно туда.
Трудно сказать, откуда, с чего пришло скорое решение. То, что именно там они найдут Афанасия, конечно же, Нестор не предполагал. Скорее всего, им двигало вновь приобретённое любимое занятие. По крайней мере, его спутница именно так подумала, поэтому сразу согласилась. Хотя согласие не нуждалось в анализе. Оно обреталось ими обоими обычным состоянием. Скорость передвижения у них только увеличилась. Но усталости не прибавлялось. Для неё вообще не было места в телах, исполненных лёгкостью.
Сухая крона дерева уже нависла у них над головой. Тут они остановились.
Увидев теперь уже близко явную несправедливость в местной растительной природе, они без всякого философствования, но в неизменном сопровождении собственного пения стали ухаживать за этим необычным деревом, несмотря на то, что оно было иссушено почти бесконечным временем.
Нестор продолжил умело пользоваться давлением скуки в нужном направлении творческой энергии. Область, окружающая дерево, постепенно преобразовывалась в несколько иное. По-видимому, в руках Нестора оно по форме и по возникшей необходимости силилось более соответствовать тем обязательным условиям, которые требуются именно такому дереву.
Возделыватель сада на миг вспомнил недавний разговор в институте исследования творчества:
«Хм, вещевое творчество стоимости. Да, вот где скука, так скука. В ней никогда не прорубить окошечка. Силища необыкновенная, а использовать, мечтай не мечтай, не используешь. Нечем в ней отверстия проделать. Нечем. Потому что нет рук, способных такое сотворить. Они заняты. Они всегда заняты. Их занятость возводится тоже в стоимость. Они повязаны ею, самой крепкой цепью, которая бывает на свете. А та ещё более крепнет от осознания возможной потери этого дарования. У стоимости — страх потерять накопленное давление. Она всегда поддерживает его, причём пускает в рост, без устали, до безумия».
— А нам не жалко потерять эту глупышку, — сказал он вслух, — пусть эта скука, вместе с бездумным, набухающим давлением, просто исчезнет навсегда.
Галатея, хоть никогда не ведала ни об институтской теме, ни о размышлении в Несторовой голове, приняла его заключение, подтвердила:
— Есть много чего без неё. Посмотри, наше дерево о чём-то хочет тебе поведать.
Нестор взглянул на крону, ожидая от неё хороших вестей.
И действительно. Уже прямо под взглядом учёного садовода на кончиках веток сухого дерева появились первые зелёно-золтистые ростки. Повсюду, почти на всех его ветках набухали почки. Не воды ли подземные иначе потекли после трудов Нестора и Грани-Галатеи, напитав собой его корни? Или совсем иной ход происшествий, не замечаемый нами, жителями иных земель, воздействовал на сухое растение. Не то ли непонятное науке измерение жизненности, открытое умнейшим сотрудником института исследований высот, возникло в нём? Не дрогнула ли внутри его толщи неведомая нами надежда, образовав это первостепенное пространственное измерение? А может быть, разорванные ранее вездесущие линии, брошенные судьбой, замкнулись вновь в некое единство, те линии, ловко придуманные Афанасием? Или… так или иначе, но возделыватели сада воочию обнаружили результат небесполезных трудов. Прямо ли, косвенно ли, судить не будем.
Нестору и Галатее очень понравилось их здешнее занятие. Поглядите, как быстро приносит оно свои плоды. И вокальное сопровождение возделывания сада наполнялось всё большей и большей уверенностью в правоте их выбора.
ГЛАВА 4 (72). О том, как Афанасий Григорьевич и Елена Анатольевна тоже нашли себе настоящее дело, но только предварительно
Афанасий Григорьевич с Еленой Анатольевной не стали проявлять неуместного любопытства к источнику вдохновенного пения. Они только искренне порадовались всему происшедшему: музыке, набуханию почек, их естественному сочетанию, хотя, казалось бы, разнородных процессов.
— Конечно, Прохору большое спасибо за подарки, но и нам самим надо предпринимать действия для полноценного здесь обитания. Не важно, в каком качестве, — сказал Афанасий, примеряя на себя позитивную позицию. — Хотя, в общем-то, пора определяться поконкретнее.
— Надо, — согласилась Елена, — наверное, бездельничать неприлично в этих местах. Стало быть, надо начинать с определения нашей работы.
— Пока мы оставим эту замечательную полянку. Оставим про запас, как Прохор. Поищем город, — Афанасий тёплым взглядом повёл туда-сюда, — город, не город, но определённое место, где встречаются больше людей, чем здесь, возле костра с палаткой.
— И подле дерева, — сказала Елена, продолжая прислушиваться к пению с той стороны, почти узнавая один из голосов, — попробуем. Только я сейчас, оставлю вещицу одну для здешнего музея, — она с этими словами отошла на край полянки, вынула из нагрудного кармашка пулю, положила её рядом с записной книжкой писателя.
“История, так история. Пусть все её предметы отлёживаются на законном месте”, — сказала она про себя.
А потом её взгляд упал на ручеёк в отдалении, на прозрачный пар, исходящий от него.
— Интересный ручеёк, — негромко крикнула она Афанасию.
Тот подошёл к ней, сказал:
— А. Правильно. Банька. Старик о той баньке нам намекал. Я в ней уже был. И ты можешь сходить.
— Обязательно?
— Нет. Но в самый раз, как пожелал Старик.
— Тогда схожу.
Афанасий проводил свою Елену до грота, отворил глыбу от его входа. Та поддалась легко.
— Там парилка, а тут купальня. Располагайся, — Афанасий наизусть повторил тогдашние слова Прохора. Но никакого жеста приглашения он не произвёл. Лишь отступил от баньки на пару шагов. А когда Елена прошла в грот, он завалил отверстие той же глыбой, пошевелил её для уверенности в устойчивости камня.
— Когда закончишь, крикни, — громко, снова нечаянно высказался он тогдашними словами Прохора в щель, — я тебе открою.
— Да, а почему это старик решил, что сегодня побывать в баньке в самый раз? — гулко раздалось изнутри.
— У него всегда всё с намёком, — Афанасий опять, будто по сговору, повторил подобный ответ Прохора на его подобный вопрос, — равноденствие. Но ты не думай, просто купайся.
Но Елена Анатольевна будто поняла, о чём намекал старик. Вернее, догадалась. А догадалась она о том, о чём ей в тот час хотелось.
Она обнажила гармонически отточенное тело. Писатель был, конечно, не прав по поводу её неказистости.
От гладкой поверхности воды исходило едва заметное свечение. Но и его хватило, чтоб проявить, отразить в себе, отпечатать сквозистой тенью на стене грота все достоинства её фигуры. Она глядела на отражение в воде, на прозрачную печать в стене, отстранённо оценивая красоту изображения. Ну, допустим, плечи действительно широковаты, угловаты, а бёдра как бы слегка прижаты. Вероятно, из-за того от фигуры веет чем-то древнеегипетским. Но оно улучшает её общий вид. Добавляет совершенства. О деталях говорить не будем. Это у нас Афанасий большой любитель изучения малых форм и мельчайших частичек женского тела. Но он остался по ту сторону булыжнообразной двери, которая, кстати, как все здешние камни, обладает образом и подобием тех самых деталей.
Елена Анатольевна опустила подлинное своё тело в воду, окунулась там с головой. Вода обняла её особенным образом, со многообещающим смыслом.
А когда она вышла из грота, глаза её хранили новые приобретения в оттенках, или правильнее сказать, отсветах.
(Вскоре после того)
— Пошли?
— Пошли.
Они оставили на бывшем запасном обиталище Старика с Прохором всё, как есть, только загасили костёр остатками чая, двинулись вперёд, наудачу. Отойдя на почтительное расстояние от полянки с палаткой, кострищем и музеем, а также от засохшего дерева, давшего ростки, принявшего гостей, обладающих неотразимым бельканто, они обернулись на минутку, помахали рукой в ту сторону, где теперь оставалось их запасное местечко.
(Вскоре после того)
Остановило путников нечто, похожее на человеческое поселение. Это место на острове оказалось довольно сильно похожим на то, что недавно снилось Грузю. Те же упруго покатистые холмы, те же на обычный взгляд странные обители среди них. Грузь, правда, не помнил того сна — слишком крепко, наверное, спал. Иначе бы он, конечно же, рассказал его Елене. Только отметил про себя, что всё увиденное сейчас почти определённым образом давно знакомо. Даже будто он однажды посещал сей уголок. Или вообще родился тут? Пробовал решить преподанную задачку. Но раздался иной вопрос. И уже из уст Елены.
— Может быть, поначалу попробуем себя в деле разносчиков новостей? — тихо спросила Елена, обращая взгляд на человеческое поселение.
— Поначалу? — переспросил Афанасий. — Давай, поначалу. Какая никакая, но работа. Продолжение впереди.
Завидев среди неброских обителей приметную, в их представлении, общественную постройку, они вошли туда. Их приняло непонятное сооружение с полным отсутствием хоть каких-либо приспособлений для чего-либо. А по ощущению — состояние свободной импровизации. Наверное, это один из разбросанных по Камню “рынков”, о наличии которых Прохор объяснял писателю Иодокланникову. Если догадка верна, значит, место для старта выбрано ими правильно.
В этом общественном учреждении, как нам известно, выясняются любые задачи да незадачи. Притом — реализуется горячая потребность отдать имеющийся у тебя ценный и полезный предмет. Пришельцы, поддаваясь данной закономерности, каждый для себя, искали среди множества предложенного добра свои интересы, те, что ко времени, к месту, иначе говоря, имеющие определённую пользу именно теперь. Елена Анатольевна имея заинтересованность в способах передачи информации, взялась разглядывать содержимое рынка здешних вестей. Она быстро освоилась в порядке их опознавания. Но к её удивлению, их разнообразию не было числа: всё, обо всём, обо всех. Эдакая исчерпывающая энциклопедия. Знаний — палата. “Любопытно, — подумала она, — а если есть в этом форуме невостребованные новости, то что с ними делают?”
Тут же на глаза ей попалась прокламация Принцева: лист бумаги был приколот к столбику. Лучше сказать, пригвождён. Или прикован. Столбик оказался новеньким, сделанным наскоро, по-видимому, до того в нём не было тут нужды. Прочитав содержимое листочка, приговорённого к позору, Елена Анатольевна тотчас взгрустнула и тут же засомневалась в выборе дела на острове. “Такие вести я бы не согласилась разносить”, — подумала она. И обратилась к Афанасию:
— Вести, оказывается, бывают разные.
— Что, есть плохие? — спросил тот, взглянул на листок, не думая прочитывать написанное. — Чёрные, что ли?
— Да нет, скорее, грязные. Серые.
— Значит, надо полагать, здесь побывали такие же немытые или просто сероватые разносчики вестей.
— А мы? Мы какие? — в интонации Елены Анатольевны промелькнула лёгкая тревога.
— Надо определяться, — повторил Афанасий недавно принятое решение, — вопрос нелёгкий.
Он почему-то вспомнил птицу-пересмешника с белыми крыльями, подобными парусам, с весёлостью произнёс после недолгого молчания:
— Думаю, нам тут помогут в правильном выборе основного направления некоторые аборигены. У меня есть знакомые, по-настоящему обученные вестники высокого полёта, давно обитающие здесь. Они, по-видимому, сотворились в здешних местах изначально, вкупе с островом.
— Да? А нам разве нечем тут поделиться?
— Есть, — Афанасия не покидала весёлость. — Мы немедленно сюда принесём поистине замечательные новости.
Первым делом, не прибегая к услугам редакции, они выпустили на свет того рынка самую свежую из всех наиболее ценных вестей, имеющихся в собственном наличии. Крупный заголовок провозглашал об оживлении вечно сухого дерева. Это сообщение и вправду оказалось воодушевляющим. Люди приняли его безо всякого сомнения в правдивости. В него попросту верилось. А вера, то чувство истины, ничем не укрываемое, немедленно сотворила достоверное знание. Случай с оживлением сухого дерева, подобного тому, ставшему когда-то причиной познания тягостного выбора между злом и добром, теперь преподнёс надежду на преодоление сути подобного выбора. Новое знание в каждом из людей могло теперь произвести нежданные ростки, с намерением ветвиться до тех пор, пока не достигнут порога бесконечности. А за ним, как нам известно — неиссякаемая жизненность.
Но и свежее появление в этом помещении новых вестников тоже не осталось без внимания других местных чужеземцев, обитающих на острове независимо от нашего вторжения. Они искали тут злободневный интерес, как всегда бывающий ко времени и к месту, то есть, кстати, а нашли, похоже, интерес вечный, пребывающий кстати всегда. Светящиеся лица новых людей-вестников сами собой несли примечательную весть, не затухающую даже на фоне ожившего дерева.
Дом для проживания новых поселенцев нашёлся скоро. Наверное, тоже тут числился запасным. Он состоял из обычных брёвен в два этажа. Нижний и, соответственно, низкий всем видом приглашал прохожих в гости, а верхний и, соответственно, высокий, на который вело причудливое крыльцо, который у всех был на виду, говорил скорее о некой неприступности, обособленности. В свою очередь в нём, также в запасе, оказались еда и одежда. А сквозь окна их дома, в той же мере, что и сквозь окна всех обителей поселения, виднелись уже издавна известные пирамиды на линии между небом и землёй.
Ничто не мешало спокойно обживаться в новом обиталище, привыкать к новому миру, больше не думать о прошлом всерьёз. Новые поселенцы стояли у окна, глядели в него, словно в уготованное им будущее.
— А давай всё-таки дойдём до пирамид, — сказала Елена. — Там наверняка нас кто-нибудь поджидает. Место заметное. К нему, непременно, всех тянет. Особенно, конечно же, манит новеньких.
Афанасий Грузь вроде бы никого не собирался ждать. Он дождался неотложного, успел привыкнуть к состоянию нашедшего себя. Его теперь полностью поглощала новая жизнь здесь, на Камне. Старые связи его не привлекали. Да кто из его знакомых мог туда забрести? Иван, возможно, теперь гуляет по Невскому, Старик с Прохором где-то в пути к основному их месту. Необнятный Лепесток, что ли анализирует эти пирамиды во сне? Или исчезнувшая фотомодель примеряет на себя частичку их содержимого взамен утерянной драпировки? Забавно. Грузь припомнил недавние представления, видения, ощущения, свидетельствующие о подобии образа острова образу женщины. Острота недавних ощущений прошла, но подобия сохранились, переросли в его сознании из аллегории в нечто иное. «В тайный смысл», — подскажем мы ему. Но с Еленой он всё-таки согласился.
— Сходим.
(Спустя немалое время)
Подойдя, наконец, к подножию одного из гигантских треугольных маяков, Афанасий Грузь поначалу убедился в правоте Прохора об их составе. Сплошные драгоценности, масштабом своим перекрывающие любое воображение. Тем не менее, хоть был он готов к восприятию сего величия, рот сам собой раскрылся от тяжести нижней челюсти. А в голове сразу выстроилась всегда готовая ассоциативная цепочка. Одним концом она зацепилась за привычную для него всеобщую тут каменную аллегорию сути женщины, переросшую в тайный смысл, а другим — за новое открытие. Безграничный объём драгоценностей тоже получил назначение. Это — вполне законное украшение каменной аллегории женщины. Одно достойнее другого. И женщина, и украшение. Дух, конечно же, захватывает. Да, да, да. Здесь даже не просто женщина и украшение, а своеобразная квинтэссенция женского образа нашей вселенной. Вернее — венец. Ох. Но тут же другие цепочки размышлений пронеслись у него в голове. Изменился их план. Из-за серы. В ней тоже ведь символ. Ад? Гнев Божий? Обыкновенный грех, в конце концов? Он произрастает, подпитываясь именно этим же островом-камнем. Угу. Новый образ. Более ёмкий. Квинтэссенция побогаче. Венец попышнее. Вот вам да-да-да, вот вам ох-ох-ох. Многовато, многовато. Нет. Эта слишком перегруженная ассоциативная цепочка целиком сдавливает образ женщины как “вздох души”. Нежелательно. Жалко. Обойдёмся-ка вообще без любых далеко уводящих аллегорий, а тем более, многослойных метафор вместе с подкрадывающимися колкими гротесками. Мы видим просто потрясающие воображение россыпи драгоценностей, покрывающие могущественный кристалл серы. А там уж, кто как понимает.
Елена Анатольевна, приблизившись к пирамиде, опустилась на колени. Её повергла сама щедрость по своей сути, абсолютная, в недосягаемой полноте. Щедрость. Елена, в отличие от Афанасия, заранее не знала ни о содержании пирамид, ни о различных аллегорических образах на Камне. Увиденную здесь картину, своими глазами она восприняла на удивление по-своему: щедрость. Без ассоциаций. Непосредственно.
ГЛАВА 5 (73). О том, как встретились старые знакомые и познакомились новые
— Гляди-ка, Нестор, а там кто-то жил! — это с пригорка воскликнула Граня-Галатея.
Нестор Гераклович напоследок окинул хозяйским взглядом ожившее дерево, тоже взобрался на известный нам пригорок, где ранее состоялось несколько бесед, встреч, расставаний.
— Где?
— А вон, видишь? Палатка.
— Не вижу.
— Но я-то вижу, поэтому говорю.
— А я не вижу. Я только тебя вижу, деревья вижу.
Тут на соседнем камешке раздался ещё один голос:
— Где?
Оба человека обернулись на новый звук. На камешке сидела алая птица, похожая на ворону, кажется, спала: одна из её ног небрежно задрана с вяло опущенными пальцами, а клюв воткнут подмышку. Но рядом с ней расположилась другая птица, на сей раз синяя, ни на кого не похожая. Её рот был разинут, она повторила:
— Где?
— Чего “где”? — невольно вступила с ней в диалог Граня-Галатея.
Птица помолчала и занялась чисткой исподнего оперения.
— Ворону вижу, — сказал Нестор, — спящую. Это ты о ней, что ли, говоришь, она, что ли, тут живёт?
— А я не вижу, — проговорила синяя птица, — я только тебя вижу, деревья вижу.
Затем она взмахнула чистыми небесными крыльями, полетела в сторону солнца, так что её невозможно стало разглядеть. За ней устремилась проснувшаяся алая ворона, однако сменила курс, быстро скрылась на уступе широкой и глубокой ближайшей трещины в камне. Проследив за её полётом, Нестор нечаянно увидел поодаль полянку с палаткой и кострищем.
— Теперь вижу, — сказал он, косясь на то место, где затаилась птица, — проверить надо бы, чьё это временное жилище. Заодно, с кем-нибудь из других туземцев познакомимся, кроме тебя.
— Думаешь, найдёшь кого получше? Не выйдет. Там нет никого. Знакомиться не с кем.
— Как ты догадалась? Или уже ревность в тебе проснулась?
— Погашенным кострищем пахнет, а не ревностью.
— Верно, пахнет, — Нестор пошевелил ноздрями, — но всё равно, пойдём, посмотрим хотя бы ради любопытства.
Палатка действительно была пуста, вокруг — ни одной души. Весь вид полянки свидетельствовал о том, что она вот-вот покинута людьми. То ли на недолгое время брошено обжитое местечко, то ли навсегда. Неизвестно.
— А эта вещица мне знакома, — сказал Нестор, останавливаясь у лежащего с края полянки на земле писательского лапсердака, — в неё был облачён тот следователь, кондуктор, проводник, тот, кто унёс мою драгоценную рукопись. А где же он сам? У него и здесь, что ли, следствие неотложное предпринимается?
— Ты о ком это? — спросила Граня, подходя к тому же концу полянки, где стоял Нестор, изыскивала глазами предмет, о котором тот молвил.
— Был случай.
— Давно?
— Очень.
— Тогда нечего вспоминать.
— Нечего-то, оно нечего, но пришлось. История, как-никак в этом пиджачке и в книжке записной.
Граня-Галатея нашла теперь предмет озабоченности Нестора.
— История? Жалко её. Пропадает она. Уходит, как вода в сито. Мне кажется, вокруг нас отовсюду веет одним только сплошным будущим, которое тут же сливается с тем, что происходит сейчас.
Как ни странно, у неё возникло ощущение, похожее на представление в глазах Прохора, когда он увидел себя в зрительном зале перед закрытым занавесом. Наверное, из-за схожести их простодушия.
— Нечего историей зашторивать живой мир, — сказала она.
— Интересно, ты, кажется, научилась не хуже меня увлекаться философией. А смеялась ведь надо мной.
— Заразилась. Только философия ни при чём… смотри, здесь пуля страшная лежит. Настоящая.
— Где? Не вижу.
— Да вот она. Вот блокнот, а вот пуля.
Нестор Гераклович Полителипаракоймоменакис вздрогнул, увидев кусок свинца обтекаемой формы.
— Точно, — сказал он с ноткой растерянности.
— Ты что испугался? Она больше не стрельнет.
— Нет, милая, то не испуг. То ещё одна история. Очень может быть, что именно из-за этой пули я в тюрьму Ухтинскую угодил, а в ней показания свои в виде ценной рукописи за одну ночь накатал, а этот унёс её, а сам даже вон где скрылся. Но как же моя пуля настигла его здесь? Стрелял в одного, а попал в другого, — Нестор хотел, было, поднять увесистый металл, уже присел для того на корточки.
— Давай, не будем ничего трогать, — остановила его Граня-Галатея.
— Не будем, — Нестор скрестил руки на груди.
— Оставь ты все эти истории.
— Правильно. Но… как-то странно лежат все эти вещи… будто не сложены, будто не брошены…
— Всегда странно всё то, что давно прошло и должно забыться, но заставляет напоминать о себе. Оно всегда не сложено, не брошено.
— История наша, что ли?
— Угу. Но не наша.
— А говоришь, философия ни при чём. Заразилась ведь накрепко. Сильная, небось, в ней микроба.
— Что делать. Не микроба. Ты сильный.
Нестор более ничего не сказал. Он поднялся от земли, обнял нового философа за плечи.
Ручеёк внизу, недавно привлекший внимание Елены Анатольевны, показался тоже интересным им обоим. Они, не сговариваясь, спрыгнули, двинулись к его истоку. А вскоре возник знакомый грот. Нестор легонько отодвинул входной камень.
— О! — воскликнул он, — да тут настоящие термы.
— Не термы, — поправила его Граня-Галатея, — купель.
— Угу. Понял. Вот она, последняя стадия посвящения по-настоящему в законное тут обитание! Для нас обоих! — Нестор Гераклович взял в охапку неразлучную спутницу. Вместе с ней, а также с искромётной уверенностью окунулся в воду, словно в отверстые врата одному лишь ему одному известного мира.
(Вскоре после того)
Мокрые и довольные они поднялись на пригорок с полянкой. Там, постояв немного, слегка покачиваясь с боку на бок, развернулись лицом к пирамидам, что по-прежнему стояли на горизонте. Треугольные гиганты сами подсказали путникам, куда надо идти. Необходимость в интуиции себя уже не проявляла. Если есть путь, есть маяк на пути, значит направление очевидно.
(Спустя немалое время)
Наконец, Нестор с Галатеей бегло добрались до подножия пирамид. Однако блеск от драгоценностей их не поразил. Не изумил столь действенно, сколь это случилось с Борисом Всеволодовичем Принцевым. Но их состав вместе с не охватываемой взором величиной привели их в достойное восхищение.
У Нестора появление восхищения оказалось даже двойным. Он подошёл вплотную к основанию, взглянул вверх. Прямо на вершине сияло солнце.
— Золотые пирамиды, — сказал он.
— Да, золотые. Но не только. Других, не меньших драгоценностей здесь тоже хватает.
— Золотые пропорции у них, понимаешь. Смотри: солнце в зените, в смысле, в наивысшей, полуденной точке. Сегодня равноденствие. Оно, солнце, скользит лучами точно по грани пирамиды. А широта здесь золотая, об этом я сразу догадался. Значит, и они золотые.
— Это верно, — послышался неподалёку женский голос, но не Грани, — здесь та же широта, что и в Палестине. Можете мне поверить, я тщательнейшим образом уточнила сходство их координат по карте, по той карте, что привела нас на эти поначалу странные, а теперь вполне обыкновенные места.
Нестор обернулся и, прежде чем заметить источник нового для него звука, увидел Афанасия.
— Нашёлся! — радостно вскричал Нестор. — Я же говорил, мы его обязательно найдём. Ну, молодец! Ну, умница ты. К тому же не один, — он увидел теперь и Леночку, до того рассказывающую о географической широте Палестины. — Тогда, значит, вдвойне молодец.
— Он тоже не один, слышь, — Нестор обратился к спутнице, спасительнице, и вдобавок, мыслительнице.
— А, так ты и есть Афанасий, — сказала бывшая фотография, не без доброй усмешки разглядывая коллегу Нестора.
— Они уже знакомы! Ну, дела! — снова радостно воскликнул бывший учёный и знаток многообразных соотношений между различными проявлениями форм, событий, чувств, нанизанных на вселенную.
— И тебя я видела, — обратилась Галатея к Елене. — Видела, как ты сидела на песочке с ним и какими глазами смотрела на него. Я тогда всё поняла. Если бы не ты, Нестору меня уж никогда не видать. А такая несправедливость непростительна. Выходит, мне надо благодарить тебя, а?
— А тебе, — она переметнулась на Афанасия, — тебе не уйти бы далеко от меня. Я следила за тобой, пока ты ходил недалеко от берега, не собиралась тебя упускать. Помнишь, ведь я оставила тебе в залог вообще всё, что имела? А ты выбросил. Потом снова обрёл. Ангел тебе его вернул. Я видела тебя на каменной ладони, такого одинокого и растерянного. Но потом появился Нестор. Вот, мил человек, тебе в свою очередь надо Нестора благодарить за спасение от меня.
— Ну, нельзя не помнить, — Афанасий, конечно же, тотчас узнал первую туземку, встреченную на Камне, — А Нестор вообще числится у нас за самого авторитетного спасателя. Правда? — он обратился к бывшей коллеге Леночке, напоминая об утреннем учёном разговоре и о почти чудесном спасении фотомодели Нестором. Та при этом тоже узнала фотомодель, хоть драпировка на ней теперь была совсем не той.
— А залог, вот он, — рука Афанасия нырнула за пазуху нового одеяния, взятого в новом доме, и вынула оттуда тонкую драпировку фотомодели. Ткань свободно развернулась и взволновалась на лёгком ветру.
Белая птица медленно опускалась прямо над ними, распрямив парусоподобные крылья и едва шевеля их кончиками.
— А залог, вот он! — громко воскликнула она, схватив лапками белую драпировку и, долго не задерживаясь, упруго взмыла в белёсую вышину.
Люди, не сговариваясь, тоже упруго изогнули шеи, взглядами провожая белый шлейф, что спиралью воздымался к небесам. И вскоре запропастился за вершинами пирамид.
(Вскоре после того)
Спустя непродолжительный срок, две из гигантских пирамидальных гор драгоценностей чуть-чуть подросли: одна за счёт маленького звена золотой цепочки и янтарного колечка, другая — благодаря серебряной серьге и браслету из неизвестного Афанасию камня. Третья застыла в ожидании.
ГЛАВА 6 (74). О том, как Панчиков сделал новое открытие на карте и в окнах
Панчиков проснулся на умятой под себя кроватке. Что он предпринял для получения ожидаемого благополучия, мы не знаем. Предположим, он не столь быстро, как Пациевич, соображал, поскольку не умел к этому делу подключать все нервные клетки организма, и вот — не попался на крючок излишнего умствования. Поэтому нормально проснулся. А может быть, он просто был прав, когда в разговоре с дочкой предпочёл обычному сну все необычные приключения, виденные на острове. Он действительно выбрался из столь занятного сна, будучи в кроватке у себя дома. А белый свет пробивался в окно, разливаясь по всей комнате.
Пётр Васильевич инстинктивно взглянул на часы. Их стрелки дружно сошлись слева вверху, показывали без двенадцати минут десять. Потом он помянул вчерашний телефонный разговор с дочкой: “Я не буду ночевать дома, но ты не волнуйся”. Он резко встал, подошёл к столу, на стеклянной плоскости которого лежала слегка скукоженная карта — содержимое недавней почти удачной его находки в водах Мойки. Он ловко разгладил её рёбрами ладоней, прижал уголки грузиками из полированных каменных кусочков и теперь уже с обострённым вниманием прошёлся по ней взглядом вдоль и поперёк, выискивая что-нибудь знакомое. Речки, ручейки, возвышенности, леса, полянки. Вот река впадает в море, а вот рядом с ней бухта, на берегу которой вверх дном стояла бутылка, а потом её отнесло взрывной волной на горку из песка.
Панчиков бегло отвёл взгляд от карты, повторно переживая недавние события, затем вернул его, продолжил исследование клочка бумаги. Карта, любая карта, по обычаю, многих завораживает. Не легко от неё отвернуться без должного усилия. Смотришь, смотришь, будто перед тобой шедевр изобразительного искусства или открытый кладезь. «А вот крестики, ими помечают клады, но я их раньше не заметил», — подумал он, увидев, наконец, эти три знака рядышком, помещённые в квадратики. Возникшее озарение напомнило ему беседу о картах, об островах в недавней компании нескольких из учёных людей и одного писателя на временном жилище Наденьки в Ухте. Знал бы он раньше о существовании этих крестиков, ох, удивил бы тогда тамошнюю публику себе на радость — он обладатель настоящей карты доподлинного острова сокровищ, где места хранения клада помечены традиционными крестикообразными условными обозначениями. Жалко, что не удивил. «Да, но подобными знаками могут быть показаны пирамиды… ну-ка, ну-ка… действительно, слишком большие они, судя по масштабу. Ведь диагональный крестик в квадрате — просто вид пирамиды сверху, а, вовсе не условные пометки закопанного клада», — вновь помыслил он. Отодвинул карту в сторону вместе с каменными грузиками. Но потом Панчиков, о чём-то внезапно вспомнил. Подогреваясь почти ясной догадкой при произнесении слова «пирамиды», он живо подался на кухню, взглянул там в окно. Белёсых парусов, недавно выдающихся на горизонте, не увидел. Также быстро шмыгнул в комнату напротив, там тоже взглянул в окно. Нет парусов и здесь. «Мираж есть мираж, — рассудил бывший следователь. — Появляется, исчезает». Он вспомнил, как сгинул и тот его знакомый избирательный участок, где население острова занималось никчёмным делом выбора во власть лиц меж людей. Впрочем, населения, занимающегося выборами, он там не видел. Выбирал только он. Один. «Правильно сделал, что вычеркнул их всех, — вновь рассудил он. — Слуги народа тоже вроде бы мираж».
Потом Пётр Васильевич вышел на холодную лоджию, ощущая себя в облике бывшего следователя. По крайней мере, такая стойкая мысль о себе не покидала его. Бывшего. А теперь которого? Наверное, стойкая мысль о себе уже незаметно перекатилась в образ человека, полностью потерянного на этом свете. Но, подобно эпизоду возле Полицейского моста, профессиональная инерция и на сей раз возымела действие. С лоджии он стал поднимать сколь потерянный, столь же уверенный взор вдоль висящего чужого куска провода, словно по неизвестно кем определённой направляющей линии. Его профессиональный взгляд продвигался от асфальта и камней набережной, носящей имя отечественного цареубийцы, через Неву вверх, на луковицы собора, выше, выше. Нежданно в небе показалось плоское белое облако. Конечно же, облака в Петербурге не бывают “нежданно”, скорее, наоборот. А нежданно он увидел то самое облако, очертанием, точь-в-точь повторяющим рисунок острова на его карте, но как бы зеркально. Ещё облако расчленялось на шматки двоящимся куском провода, вдоль которого двигался взгляд Петра Васильевича. Провод явно перечёркивал облако-остров, придавая увиденному особый смысл. Ещё, прямо на глазах его заметно относило ветром в сторону. Оно уменьшалось да уменьшалось. Делалось не просто маленьким из-за удаления, из-за обычного закона перспективы. Одновременно иной, мало кому ведомый закон, тоже подобный закону перспективы как бы сжимал его внутрь себя. Вскоре облако целиком растворилось в небесной голубизне, так и не дав себя подробно разглядеть. Направляющая линия куска провода окончательно утратила актуальность.
«Надо бы зайти к соседям наверху, да заставить его убрать», — пронеслась в голове у Панчикова мысль, относящаяся к явно здоровой, рассудительной стороне очевидной жизни. Ещё он поёжился от явно ощутимой прохлады.
«И лоджию застеклить, что ли», — развил он практические житейские рассуждения, порой мгновенно выручающие человека. Особенно в минуты, когда становится немного жутковато.
ГЛАВА 7 (75). О том, как необычное переплетается с обычным в старых домах и над ними
Иван с Наденькой, пока ещё не совсем слаженными между собой размерами шагов, двигались Невским проспектом по направлению к шпилю Адмиралтейства. Нельзя сказать, что именно это направление они выбрали сознательно в данный момент, но и трудно согласиться с тем, что оно оказалось чисто случайным. Лица молодых людей в равной степени выражали, может быть, невнятную оторопь. Но та растерянность разбавлялась устойчивыми потоками радости, пробивающимися из недр их сердец, растекающимися по всему сознанию, хотя пока ещё непонятно, по какому убедительному поводу. Не только эти два лица несли на себе высказанное нами несколько замысловатое выражение. Отдельные городские путники, мельком взглянув на них, будто заражаясь, на короткое время начинали светиться радостью, затмевая слабой улыбкой устойчивые, но потаённые заботы. Правда, свет у них быстро улетучивался уже после нескольких шагов..
Не доходя до Полицейского моста, бывшие островитяне остановились напротив дворца, когда-то относящегося к графам Строгановым. Наденька замерла, обратив острое внимание на что-то вверху, сжала рукой ладонь Ивана.
— Глядите, — воскликнула она, указывая поверх другого дома, что по ту сторону Мойки, того, где когда-то жил Грибоедов, а потом ещё много чего там происходило, по большей части, странного.
— Облако, — сказал Иван.
— А оно вам ничего не напоминает?
— Да. Напоминает. Напоминает белое географическое пятно на карте Природы Земного Шара. Её случайно порушили у Афанасия в закутке. Только оно там вывернуто наизнанку.
— А мне это облако напоминает мозаичную карту на декоративной стене, что стоит на песочке у берега океана. Правда, тоже наизнанку, — сказала Наденька. И тут же перешла на шёпот. — Мы совсем недавно там были, — на её звук наложилось воспоминание слов старика о камне как о части чего-то цельного и крепкого. — Осколок, — сказала она снова вслух, без шёпота.
Иван тоже вспомнил слова временных жителей Камня: «Мы уходим в основное наше место». Они собирались покинуть Камень, вернуться в это основное место, которое никаким человеческим творчеством не повторить, даже имея полезные его ископаемые и почти выстроенную о нём науку. Самый умный научный сотрудник понимал несостоятельность государственного института на поприще раскрытия тайн творчества. Раньше понимал, и теперь понимает. А работает он там просто потому, что надо где-нибудь заниматься.
Облако-осколок тем временем сносило к юго-западу, оно уже наполовину скрылось за линией карниза дома Грибоедова.
В окне, что посередине фасада, показалась фигура человека. Туловище, насколько позволяло чувство безопасности, высунулось наружу, задрало голову. Затем оно ловко юркнуло назад, притемнилось. Движение человеческой фигуры в окне произошло настолько скоро, что никто её не заметил.
Иван промолчал, делая вид, будто не слышит реплики попутчицы, несмотря на откровенную сакральность в её интонации. То ли он и теперь, как обычно, сразу всё понял в этом происходящем событии на небесах, то ли, наоборот, исчезающее зрелище повергло его в непривычное недоумение. Потом он, всё-таки догадываясь о природе случая или почуяв её, сказал:
— А давайте зайдём к нам в институт. Мы стоим возле него.
Наденька согласилась кивком головы. Оба перебежали Невский проспект, свободный от машин. Те одновременно застыли на отдалённых светофорах с обеих сторон. Далее они прошли сквозь булыжный двор с фонтаном, поднялись на последний этаж. Затем, особо не сговариваясь, молодые люди добрались до закутка Афанасия, похожего на просторный гроб с окном. Там все вещи были изысканно прибраны. Образцы ископаемого творчества в виде рудоносных пластов, собственно руд, а также всякого рода россыпей, упакованы для отправки в архив. На стене по-прежнему виднелась карта Природы Земного Шара. Она тщательно кем-то прикноплена. Возле неё на табуреточке сидела Роза Давидовна с букетом цветных карандашей в опущенной руке. Большей частью икебана состояла из карандашей синего, зелёного и голубого цветов. Другою рукой она истово заштриховывала одним из остро заточенных карандашей белое пятно в Тихом океане южнее островов Россиян. Цвет у неё подбирался так ловко, что ничуть не отличался от типографского, коим на карте показаны моря и океаны.
— О! Ванечка! Уже вернулся! Ну, как там Ухта, как наши, как Нестор? — воскликнула она, то ли радуясь возвращению незаменимого сотрудника, то ли пугаясь из-за того, что её застигли за не совсем научной работой.
Щёки её мгновенно зарумянились, усиливая изумрудную косметику вокруг глаз.
Наденька стояла за спиной Ивана, оставаясь невидимой для “Раздавитовны”, глядела в окно. С более высокой точки зрения небесная область значительно увеличилась, и облако, увиденное с земли и зашедшее за дом, вновь предстало над его крышей. Северо-восточный ветер незыблемо продолжал сносить небесное подобие острова в сторону линии слияния неба и земли. Но вот оно застыло. Остановилось на малое время, будто изготовилось для решительного поступка. Затем ветер снова погнал его, но и очертания того подобия сами стали заметно сокращаться, упруго сжимаясь внутрь себя неизменяемым рисунком. Могло показаться, будто оно таяло. И вот совсем оно исчезло, действительно растаяло, не успев снова спрятаться за домом, оставило после себя чистую, незапятнанную небесную твердь. Возможно, линии перспективы свели его к точке, к нулю. Но есть вероятность и того, что эта часть чего-то немалого, цельного, крепкого, этот осколок чего-то весьма твёрдого — слился с цельностью той тверди.
(А тем временем)
На крыше появился человек, похожий на ту фигуру в окне, долго вертел там задранной головой. Он что-то в небе выискивал и не находил. Затем человек тяжело опустил туловище на неуютное кровельное железо и сокрушённо обхватил голову руками.
(Вместе с тем)
Наденька шагнула ближе к окну, делая попытку более остро глянуть в то место, где исчез остров-облако.
“Раздавитовна”, заметив постороннего человека и попутно осмыслив, что на её собственное присутствие слишком слабовато реагируют, сказала с оправдательной интонацией в голосе:
— Вот, исправляю карту. Ты извини, я взяла твои карандаши. Но это белое пятно — подлинно живая рана. Я глядеть на неё не могу. Прямо сердце разрывается. Теперь ещё немного, и оно станет почти незаметным. Афанасию ведь будет приятно, когда он вернётся, правда?
Иван повернулся к окну, куда глядела Наденька.
— Оно исчезло, стаяло, — снова шёпотом сказала она.
— Да, — сказал Иван громко, — Афанасий будет счастлив.
Роза Давидовна что-то заподозрила в этих двух разных голосах, но постановила не обращать внимания на странности, не развивать подозрения, дабы совершенно некстати снова не расстроиться. И мгновенно последним штрихом она виртуозно закончила художественное деяние. Тихий океан заполучил себе законный облик. Осталась лишь научная надпись Грузя. Будем думать, для памяти.
— Теперь познакомимся с нашей новой сотрудницей, попьём чайку, — бесстрастно, как на собрании, сказала она, облегчённо вздыхая.
Молодые люди многозначительно улыбнулись при слове “чайку”, согласились с предложением.
— Или гостьей? — продолжила говорить многоопытная обитательница института проблем человеческого и иного творчества, застывая и взглядом, и остальным статным телом, облачённым в свободный брючный костюм, — или… Иван, ты уж не скрытничай, давай соберись с мыслями, без шуток, подробно, обстоятельно объясни мне всё в общих чертах и необходимых деталях. Наука не терпит нераскрытых тайн. Я ведь, как-никак, учёный секретарь, мне положено фиксировать все новые открытия наших сотрудников, — Роза уже вовсе призадорилась.
— Есть, есть немножко открытий, — сказал Иван, — а есть и существенные закрытия.
«Раздавитовна» подняла округлый взор к потолку. При этом и грудь её поднялась в глубоком вздохе. А румянец пропал с щёк, будто кто смахнул прилипший к ним порошок, потому косметика вокруг глаз утратила художественную выразительность.
ГЛАВА 8 (76). О том, как Соломон стал адвокатом
Соломон Михоэлевич проснулся тяжело. Розы рядом уже не было. Соломон отчасти даже растерялся. То ли он слишком долго спал, о чём свидетельствует тяжесть в глазах, то ли супруга слишком рано встала, о чём свидетельствует сам факт её отсутствия.
— Зоник! — слабо крикнул он, — Зоник, ты здесь?
Ни со стороны ванной, ни со стороны кухни человеческих звуков не последовало. Только в трубах соседней квартиры что-то просипело.
— Ну, ладно, — сказал он одинокому живому пространству, — вставать, вставать, вставать.
Он приподнялся в кровати и заметил, что вся пижама на нём перекручена. Нижняя часть в один бок, верхняя часть в другой. Штанины задрались выше колен, рукава совсем налезли на плечи. Соломон, то ли понимая причину происшедшего, то ли изумляясь поведению ночной одежды, натужено вздохнул в голос. Наконец, приняв вертикальное положение, расправив невероятно просторное одеяние, он, всё-таки, проверил все немногочисленные помещения квартиры на присутствие сколь-нибудь живой души. Но, не найдя нигде своей Розы, тут же согласился с вынужденным положением вещей. Права человека в семье соблюдались неукоснительно.
Тут на тумбочке зазвонил телефон.
— Ало.
— Моня, ты уже встал?
— Встал, встал. Хожу.
— Знаешь, ты поешь, там, на кухне всё приготовлено, и приезжай сюда, ко мне на работу. Ладно?
— Ну, если нужно.
— Очень даже нужно. Приедешь?
— Да.
После разговора по телефону Соломон вспомнил тяжкую прошедшую ночь. Ох, ох, ох. И не понять, что внезапное случилось с его супругой. Не спать, переживать, ходить по квартире, чуть ли не помирать. И после всего этого кошмара в такую рань уехать на работу. Да сам он устал очень. Но, по счастливому обстоятельству, ехать на профессиональную работу сегодня ему не к спеху. Там с утра намечено мероприятие, не для него. Поэтому не надо торопиться.
«Съезжу к Розе на Невский, узнаю, в чём у неё там нужное дело», — успокоил он себя.
До угла Мойки и Невского Соломон добрался быстро. Шустро вошёл во дворик. Там, на бордюре давно неработающего, сухого фонтана сидели Иван и Наденька. Роза Давидовна прохаживалась неподалёку, разглядывая желтеющие листочки на старом клёне.
— О! — воскликнула Роза, увидев мужа, — живо ты. Будто не на «Жигулях», а на самом настоящем сверхзвуковом самолёте.
— Ну, если ты зовёшь…
— Вот Иван, — кинулась она знакомить Соломона с молодыми людьми, — это наш самый умный сотрудник. И самый юный. А это Наденька — его девушка. Она дочка Пети Панчикова. Помнишь такого?
— Помню, — Соломон уже не знал, которого Панчикова вспоминать: того, с кем учился в университете, или того, с кем недавно пребывал в Ухте, отмывая безалаберность тамошних правоохранителей.
Роза возымела решительный вид, подбоченившись, подошла вплотную к преданному супругу.
— Наденька боится праведного гнева отца за то, что дома не ночевала, — сказала она, возобновляя независимо бесстрастную интонацию в голосе, будто выступает с отчётом на научно-техническом совете, — а Иван стесняется идти знакомиться с будущим тестем. Помоги им. Ты же юрист.
Молодые люди переглянулись, но не стали противиться внезапной, виртуозной импровизации Раздавитовны.
“Следователем работал, — вещал про себя Соломон, ещё не окончательно выпутавшись из замкнутых линий тяжёлого сна, поэтому, не поднимая высоко свои всегда тяжёлые верблюжьи веки, — судьёй работал… да, работал, хоть, пожалуй, в мечте. А теперь вот работу адвоката подкидывают. Тяжбы пока не распутывал. Но тоже вроде бы мечта была”.
— Поехали, — просто и ясно, как подобает настоящему юристу и отзывчивому человеку, — сказал Соломон, стряхивая со свежей памяти всякую тягость, легко поднял взор к небесам.
Иван и Наденька молчали. Они это делали и до того, не опровергая слов Раздавитовны, хоть смысл она вкладывала в них слишком прямой. Промолчали и теперь. А молчание, как известно, знак согласия.
Все четверо подошли к воротам дворика.
— Нет, Роза, ты не поедешь, — Соломон в данном случае не посягал на права человека, а наоборот, потворствовал им.
Он уже вошёл в новую должность, защищал молодых людей. В подобном деле не должно быть ничего лишнего, тем более, отягчающего.
Супруга, похоже, сама не думала никуда ехать. Она имела вид удовлетворённого человека, до конца проделавшего свою часть большого человеческого труда, в меру титанического, в меру филигранного.
Трое сели в машину, четвёртая помахала им приветливо рукой, этак вспорхнула ею, глубоко вздохнула. После того всё её могучее тело слегка обмякло.
— Соломон, — водитель, отъехав от барочного здания, испачканного выхлопными газами прочих машин, протянул руку к заднему сиденью.
— Надя.
— Иван.
Они оба подряд шлёпнули пальцами по его ладошке.
— Буду вашим адвокатом, с большим удовольствием. Знаете, о защите примерно такого рода я всегда мечтал. Правда, больше и чаще было желание стать судьёй, ха-ха, всегда была мечт. И вы не поверите, она сбылась прошедшей ночью. Потрясающе сбылась, — Соломон сам удивился своей необъяснимо рождающейся, не останавливающейся словоохотливости, укладывая руки на рулевом колесе. И, слегка сутулясь, надавил на газ.
— У нас тоже была тяжёлая ночь, — сказал Иван, пока что без явной непринуждённости, — и не без приключений.
— Или день, — сказала Надя.
— Да? Роза что-то напутала? — Соломон обернулся назад, на миг утратив водительскую внимательность, чуть было не проехал на красный свет.
Но чисто инстинктивно он почти вовремя резко затормозил, правда, на “зебре”. Пешеходы Невского проспекта тут же стали обволакивать старенькие “Жигули”, не проливая на них ни капли гнева.
— Немного напутала, — ответил Иван Соломону чуть ли не в ухо, потому что из-за резкой остановки машины он почти уткнулся головой в его затылок. — Нам надо поговорить с Петром Васильевичем о приключениях в Ухте и на острове, — Иван снова отвалился на спинку обшарпанного сиденья. — Необходимо объяснить ему всю природу приключений, вообще их происхождение. Надя хочет, чтобы именно я объяснил ему. Правда, почему именно я?
— Потому что никто, кроме тебя правильно истолковать этого не сумеет, — тихо, но с убедительностью в интонации промолвила Наденька.
Иван отчего-то глубоко вздохнул, но не возразил её мнению, хотя не и согласился с ним.
— Разговор на эту тему состоится, если отец находится в городе, — сказал он, — Надя, вообще-то больше обеспокоена его внезапным исчезновением, будто исчезновением, поэтому боится появляться дома одна. Хотя я, напротив, уверен, он обязательно должен быть дома, ибо иначе просто попахивает небывальщиной.
— Ухта… Хм…Да… Будто исчезновение… Остров… Будто ночь, будто день… Значит, и вы там были, — Соломон, увидев зелёный свет, поддал автомобиль вперёд. — Только, знаете, а вот мне, с точностью наоборот, не надо ничего истолковывать. Не надо, тем более, как вы говорите, “правильно”. Хорошо? А то ещё, чего доброго, спугнёте всё. Я, в общем-то, рад этим с виду ненормальным приключениям, весьма странным, считаю их, безусловно, собственными. Личными. У меня на них есть незыблемое право. Сбылась мечта, и всё. Сбылась она, обратилась в чистые воспоминания. Полное отсутствие причин и кругленький нуль последствий.
— Хорошо, вам объяснять не станем, — согласился Иван, по обыкновению, сразу ухватив суть.
— А папе? — Надя взглянула на Ивана почти круглыми глазами, — объяснить папе?
— Наверное, тоже не надо, — медленно и тихо проговорил Иван, одновременно задумываясь о ясности.
— Так зачем тогда мы едем! — как бы охнула Надя.
— Я знаю, зачем, — ответил ей Соломон, — Роза моя права. Может быть, она впрямь что-то такое перепутала, но в главном права. — Нога вдавила педаль газу в пол.
Одновременно он осознал непогрешимость той неведомой силы, которая подняла его там, на Камне, понесла прочь и доставила сюда. Понял её цель.
Пассажиров прижало к спинкам сиденья.
ГЛАВА 9 (77). О том, как встретились отец и дочь
Панчиков всё ещё продолжал вглядываться сквозь висящий провод в ту часть неба, где растаял изнаночный вид его карты. Других облаков пока ниоткуда не возникало. Только слабая, чуть заметная белёсая вуаль еле-еле надвигалась из-за горизонта. «Вот и хорошо, — подумал он, перемешивая в параллельных чувствах сожаление с удовлетворением, — улетучилось, так улетучилось. Могло даже не появляться вовсе». Далее, подобно исчезнувшим новым облакам на небе, его параллельные чувства отпали, не успев проявиться. Насчёт провода, ладно, это потом. К соседям наверху зайдём по случаю попозже. Лоджию стеклить хоть надо, но хлопотно. Тоже потом. Потихоньку, чуть ли не в подсознании зарождался у него жгучий вопрос о теперешнем местонахождении дочери. Панчиков отвёл взгляд от места растворения острова ещё выше, где небо оставалось в полной ясности. Он одновременно отгонял и сам вопрос, не предполагающий здравого ответа. Телефонный звонок, Ухта, остров… ещё это облако…
«Нет, ерунда, не надо ничего путать, не надо ничего путать», — сразу начал он убеждать самого себя, шаря глазами по пустому небу.
А жгучий вопрос, тем не менее, становился всё напористее, начал остро подпирать прямо к горлу. Панчиков невольно вцепился в свой кадык, а он тут же выпрыгнул из-за непроизвольного глотательного движения. Наступал момент, когда человек уже не находит себе места, начинает куда-то собираться, лишь бы найти хоть слабенькое внешнее событие, способное заглушить избыток тяжких мыслей и предчувствий, окутывающих сознание и настроение. Мысли о житейском уже перестали спасать. Ну, хоть что-нибудь! Молния, там, затмение…
Снизу раздался противный сигнал автомобиля “Жигули” первого выпуска, оповещая бывшего заведующего отделом райисполкома и недавнего вроде бы следователя о всё ещё творящейся действительности именно на этом свете. А, вероятно, по воплю Панчикова и случилось то остро ожидаемое внешнее событие, которое он пробовал искать меж окружающей его стихии. Пётр Васильевич опустил взгляд на звук, подобно тому, как он это делал недавно с помощью куска провода, увидел машину Соломона. Тот высунулся из открытой двери и, с трудом поднимая веки, подобные верблюжьим, глядел вверх. Их взгляды встретились. Автомобильный сигнал разок повторился.
— Петька!
— Соломончик!
— Ну что, поедем на Сергиевскую?
— Нет.
— Правильно. Вот, лучше получай своих.
Открылись задние двери, оттуда вышли Наденька и Иван. Они улыбались и махали Панчикову рукой. Пётр Васильевич, увидев чудесную картину, тоже заулыбался, легонько помахал рукой. «Этот лучше Пациевича и, безусловно, лучше Принцева, — подумал он, породив новую параллельную мысль, и отогнал все прочие тяжёлые думы и чувства, так бурно, без надобности тут возникшие, — ну, слава Богу».
Это первое и, надо полагать, последнее участие Соломона в должности адвоката при раскручивании весьма сложного, невероятного дела, оказалось и самым недолгим, но при том чрезвычайно результативным. Его заключительная речь в защиту состояла всего из одной фразы, и той издалека: «Вот, получай своих». Она решила дело.
Ивану и Наденьке ничего объяснять не довелось. Пётр Васильевич радушно отворил дверь, обнял обоих прямо на пороге, не давая им промолвить ни слова. Он смачно чмокал попеременно во все четыре щеки.
— Вот и слава Богу, — повторял он теперь вслух между поцелуями неожиданно вовремя пришедшую облегчительную мысль, — вот и слава Богу.
А затем он широко отступил внутрь, затащил туда же изумлённую парочку.
«Соломон тоже молодец, — подумал Панчиков, на мгновенье отвлекаясь от нечаянно полученной радости, — выкрутился ведь. Я всегда знал, что он хитрец. И тут не пропал. Вернулся. Молодец».
Заслышав снаружи звук с натугой заводящегося двигателя, Пётр Васильевич решительно выбежал на лоджию, крикнул оттуда вниз:
— Ты куда?
— Не знаю, — ответил Соломон, высовываясь из полуоткрытой дверцы, но, не поднимая век.
— Зато я знаю, — почти таким же тоном, как чуть раньше него говорил Соломон молодым людям, — заходи, скажу.
ГЛАВА 10 (78). О том, как новое семейство с друзьями отправляются на отдых
После того, как Иван и Наденька поженились, а столь определённое событие случилось в то же утро, без неестественности. Просто бывший заведующий отделом исполкома использовал старые служебные связи, а Соломон проявил резвость в вождении машины. И по прошествии сего наистремительного, наиважнейшего мероприятия по заключению брака, счастливый отец настоял, чтобы они жили здесь. Квартира большая. Незачем вообще Ивану ездить на Воронью гору. Бабка благодатную роль уже сыграла до конца, теперь пусть отдохнёт. Так думал и говорил Панчиков.
Но непозволительно оставить в неведении мнение бабки по поводу времяпрепровождения постояльца.
Иван, человек, умеющий вживлять в себя всеобщее понимание, не мог поступить иначе, как позвонить хозяйке домика на Вороньей горе. Он подошёл к телефону, набрал номер. Долго никто не отзывался. Пётр Васильевич перестал говорить. Остальные тоже безмолвствовали в ожидании. Наконец, Воронья гора ответила почти прозрачным голосом. Иван представился, объявил об изменении своего статуса в гражданском обществе. Затем, прослушав короткое напутствие, обратился к Наденьке:
— Тебя.
Девушка, также ощущающая себя неким обновлённым человеком, приняла эстафету напутствий. Она слушала, высоко подняв брови, плотно поджав губы. Но улыбка пробивалась и сквозь напряжённое выражение лица.
Молчание продолжилось и по окончании телефонного разговора. Никто не мешал Надежде Петровне в уме прояснять основную мысль старинного человека, основателя и недолгого главы тайного общества по воскрешению.
Что там — эти лекции Пациевича, его курсы “духовного совершенствования”, всякие пространственные проникновения через хоть немыслимо сложные, но безжизненные, посредственные фокусы! До чего приземлёнными, ничтожными представились они ей после таинственного напутствия бабки. Наверное, она услышала слова, никак не предназначенные мужчинам, в том числе Ивану, потому-то он, в свою очередь не мог это пересказать Леночке из-за простейшего неимения того. И мы, наверняка, не услышим тех слов. Телефон — для одного уха. Тайное общество — оно тоже не для всех ушей. Несмотря на отсутствие закрытости.
— Кстати, об отдыхе, — продолжил говорить Пётр Васильевич после недолгой остановки в убедительной речи о решении жилищного вопроса. — Не только древней старушке предстоит отдых на Вороньей горе, но нам тоже. Где-нибудь. Ха, а давайте-ка поедем в нашу старую деревню под Новгородом. Домик, я думаю, ещё цел, — он косо поднял взор к потолку, по-видимому, пытался там вообразить целостность деревенской дачи.
— Правда, и Соломону следовало бы отдохнуть. От вождения, — Панчиков снова остановил здоровую мысль, — он уже умучился с вами. На поезде, или на автобусе?.. Но я расписания не знаю…
— Радость не мучает, — мудро заметил водитель стареньких “Жигулей”. И вопросительно взглянул на новую семью.
Молодые согласились и с бывшим следователем, и с бывшим судьёй. Удачно сбитая компания, не медля, разместилась в машине. Соломон, правда, сначала подумал, а не завернуть ли за Розой? Но, мысленно соизмерив её объём к предполагаемой величине свободного места в автомобиле, и ещё прикинув необходимый крюк для заезда, отказался от возникшей справедливой идеи, решил обязательно потом при удобном случае оправдаться перед женой. Он уже уверенно чувствовал себя в профессии адвоката. Краткая речь в состязательном суде закончилась бы примерно так: «Я лишь поставил точку в твоём небывало роскошном предприятии. А точка, согласись, тоже должна быть шикарной».
(Вскоре после того)
К деревне они подъехали ровно в тот час, когда солнце поднялось до высшей точки восхождения над горизонтом. Домик в самом деле оказался целым. К тому же не просто целым, а кем-то ухоженным. Его опрятность бросалась в глаза.
— Да здесь живут! — воскликнул Панчиков.
— Живут, живут, — услышал он как бы знакомый, но почти давным-давно забытый женский голос.
Возле трёх рядышком стоящих берёз, листья на которых уже подкрасила осень, стояла женщина совсем не деревенской внешности. Цвет листьев был ни зелёным и ни жёлтым, а удивительно похожим на рефлекс золота в тени. Женщина, одетая в длинный лиловый плащ, удачно подчёркивающий золото листвы, улыбалась, и в этой улыбке, может быть, вместились долгие годы ожидания именно этой встречи.
— Мама?.. — робко и неуверенно спросила Наденька неизвестно у кого.
— Конечно, мама, — отозвалась местная, но не деревенская жительница, — я давно вас всех тут жду, потому что знала: мы обязательно увидимся в самый радостный день.
Пётр Васильевич только взмахнул руками, будто сбрасывая с себя удивление, накрывшее его с ног до головы, и утвердительно проговорил:
— Вот и дождалась.
Вы не постигнете представлением своим встречу людей в самый радостный день. Никто не постигнет. Особенно Панчиков. Несмотря на отсутствие уз удивления.
Все вошли в дом.
Внутри действительно царил дух ожидания. Наверное, это царство порождалось атмосферой свежести, исходящей отовсюду. Свежевымытый пол, свежевыстиранные занавески, постели, скатерть, свежесобранные полевые цветы. И горящая лампадка, полная масла, в Красном углу.
Гости, а отчасти, хозяева разбрелись по просторной горнице, каждый занялся исследованием разных вещей да изображений.
На стенах висели различные изображения: репродукции знаменитой живописи, фото близких людей, но больше — подлинные акварели, по-видимому, замечательного местного автора-самородка. Была и точная штабная карта Новгородской местности, где фиолетовым кружком обведено положение села на берегу Ильмень-озера. И стрелочка около неё. Соломон начал изучать акварели, приникая к ним вплотную, откидываясь назад, качая головой, вбирая внутрь губы. Пётр Васильевич нарочно отодвинулся от карты, опасаясь чего-нибудь там углядеть для себя негодного, с удовольствием разглядывал фотографии, меж них узнавал себя.
Приятно, что ни скажи. Затем он стал оглядывать в окне окрестности, состоящие из скромной красоты сложившегося тут естества. Иван и Наденька попросту стояли посредине комнаты, обнявшись меж собой за талию, слегка раскачивались из бока в бок, вертя глазами по стенам комнаты. Взгляд Наденьки упал на карту, что-то её остановило. Она внезапно произвела открытие, когда увидела изображение линии берега, очерченного фиолетовым кружком со стрелочкой, на лице у неё отразилось изумление, похожее на то, когда она увидела плоское облако над домом Грибоедова. Линия берега оказалась точь-в-точь похожей на ту, что обрисовывала бухту на декоративной карте у песчаного океанского пляжа, где стрелочкой было указано место их свидания с отцом, тогда, возле удобной скамеечки под тёплым полуденным солнцем, глядящим с северной половины белёсого неба. Та же река, впадающая в водоём, та же извилистая бухта. Наденька глядела на карту, не моргая, не переставая раскачиваться. Она безмолвно радовалась такому изумительному совпадению линий в разных мирах, ещё до конца не понимая, случайное ли тут совпадение, или что-то замечательным образом о чём-то намеренно подсказывает. Восхищение от увиденных знаках на карте усвоилась бы ею куда сильнее, вообще сильнее всего, когда бы уже не посетили и не переполнили её другие радости, в небывалом изобилии выданные сегодня от щедрот неизвестного дарителя. Самый радостный день грозил оказаться и самым не переживаемым. Поэтому инстинкт самосохранения на миг сгладил явно излишнее тут изумление от вида очертания берега, но затем для неё оно оказалось как бы отдельным. Дух свежести в доме заметно усилился. А поскольку свежесть вместе с изумлением и ожидание вместе с радостью — понятия родственные, то они вперемежку, но отчётливо как раз отразились в глазах Наденьки.
Иван поймал взгляд юной жены. Увидев знакомые контуры на изображении Новгородской местности, тоже повторно ощутил впечатление, произошедшее от появления образа-облака над городом. И у него невольно всплыло во внутреннем зрении тогдашнее белое пятно на карте Афанасия, тот стенд с картой, недалеко от которого он виделся с отцом ещё будущей жены, а вскоре там же нашёл её в слезах. Что теперь он понял, нам не сказать. Жена о том не спрашивала, по-видимому, не силясь нарушать возникшую красоту неразгаданного происшествия. Однако, отметим, наконец, способность Ивана понимать вообще. В отличие от ассоциативных цепочек Афанасия и в отличие от мобилизации всех нервных клеток организма Пациевича, Иван просто обращается к той особой области восприятия, что «внеисторическая». Он проникает в основу самосознания. Там он черпает ясность и понимание. Без усилий ума. Просто.
Пётр Васильевич оглянулся на них, широко улыбнулся. Наверное, выражение лиц молодых людей подсказывало ему о присутствии тут необыкновенной радости. Он отошёл от окна, отправился за перегородку, где слышался шум последнего приготовления к празднику: позванивала посуда в руках у хозяйки деревенского дома.
Иван в свою очередь отделился от Наденьки, подошёл к окну, откуда сквозь разреженную изгородь был виден край озера. От плетня на землю падала тень, составляя длину, подтверждающую местоположение данного предмета необыкновенно точно на северной “золотой” параллели по теории Нестора. Будь он сейчас вместе с нашей доброй компанией, так непременно бы всем объявил о том, где мы находимся на самом деле.
Но не слишком ли много случайных совпадений набирается при одном единственном событии? Не витает ли в деревенском доме и вокруг него действительно угроза невозможности всё это пережить?
Иван переживёт. За его спиной — неповторимая, плоть от плоти, жена, хранящая его бессмертие. Чуть поодаль — новые и совсем неожиданные родственники, давшие жену. Наличествует универсальный правовед, правозащитник, правоисполнитель, не позволяющий усомниться в правоте события. И повсюду — невидимое измерение пространства, излучающее свежесть будущего. Мало того. Вокруг бухточки удивительного живого очертания, далеко впереди, слева, справа простирается почти бескрайняя земля бескрайней страны, которая, возможно, кто знает, вдруг именно теперь, у всех на глазах уподобляется огромному белому географическому пятну, где уместилась бы добрая тысяча островов, подобных тому, что зовётся «Terra Pacifica». Такой вот случай, господа.
ГЛАВА 11 (79). О том, как земля украсилась
Стол наладили быстро. Из погреба достали необходимые закуски, томящиеся ожиданием своего звёздного часа. Из машины принесли заготовленные на всякий случай разные напитки. Среди них бутылку «Столичной»
— Ну, молодцы, — сказал Пётр Васильевич, вертя головой и заостряя внимание на «Столичной», — всё необходимое у вас, наверное, постоянно готово, только ожидает подходящего случая в жизни, а? И талоны на крепкие спиртные напитки тоже вовремя успели отоварить. Не то, что я.
— Молодцы, молодцы, У тебя тоже, милый мой Пётр, много чего уготовано для ожидания. Кроме злосчастных талонов. Но оно тебе неведомо, — сказала его вновь приобретённая жена. — Хотя сам ты у нас и есть вообще одно сплошное ожидание. Ты целиком из него сделан. Подумать только, одной мне, пришлось тебя ждать почти сто лет.
Панчиков словно что-то проглотил и оное действие засвидетельствовал энергичным движением кадыка. Проглоченное не имело ни вкуса, ни запаха, ни объёма, вообще никаких пространственных характеристик со всеми их измерениями, но обладало явной массой, и немалой, создавая прочный и, надо сказать, многомерный осадок тяжести на дне груди. Пётр Васильевич отчётливо, уверенно помнил: жена сама от него ушла. Решительно. Окончательно. Так и сказала: «Меня не жди, никогда не жди». С этим прямолинейным, ничем не изменяемым пониманием случившегося разъезда он и прожил последние те одинокие почти сто лет. Но теперь он как гром среди ясного неба уразумел некие добавочные, а может быть, самые первостепенные штрихи к обновлённому пониманию конфликта ещё и по ту сторону обыкновенной прямолинейности. Ведь любое слово имеет не только единственный смысл. Почти любое. Особенно то, что сказано женщиной. “Меня не жди. Ты не жди. Меня”. Панчиков до ослепительной остроты вдруг обозначил для себя иное осознание столь длительного раздельного житья. Ощущение чего-то проглоченного постепенно растекалось теперь по всему объёму груди, а потом пошло далее. Оно достигло лица, удлинило его, а затем окрасило в дополнительные цвета. Отяжелели руки и ноги, обратившись в намокшую вату. Сесть бы. Нет. Исчезнуть. Многие ощущения запараллелились между собой, не давая проявить друг друга в слове. Пётр Васильевич и не пытался набирать воздуха в лёгкие для произнесения слов. Вот так, бездыханным и остаться бы навсегда. «Тоже глупо», — промелькнуло у него в голове. Он смачно вздохнул. Одновременно все будто бы прошедшие ныне события собрались в нём в единый импульс обновлённого ощущения жизни, направленного вперёд и только вперёд. Этого ощущения никакое былое его состояние уже не смеет ухватить.
Однако снова, подобно тому, когда не проглатывались капустные шницеля неожиданно бросившей его дочки, ему потребовалось какое-нибудь спасение извне. Землетрясение, торнадо, цунами, гроза, наконец.
Надежда Петровна обняла обоих родителей, сказала:
— Вот и хорошо. Надо, чтоб ожидание никогда не оказывалось полностью безнадёжным, чтоб не превращалось оно в прошлое.
А Соломон, возведя верблюжьи ресницы, задумал добавить объёмности в её простенькую реплику, стал подыскивать нужные для того слова. Процесс подбора точных слов происходил на фоне впечатления о событии прошедшей ночи. А ночное происшествие в его сознании пока не предполагало отступать на заранее уготованные позиции всесильного завоевателя, именуемого поистине страшным словом — прошлое. Он и теперь его переживал, Событие просто удерживалось, не обращая никакого внимания на течение времени.
(Между прочим)
Да. Что-что, а прошлое, как ни странно, стойко удерживает в себе позиции вроде бы самого надёжного хранилища. Так нам кажется. Мы считаем, будто прошлое сохраняет в себе все наши дела, и никому их оттуда не достать. Не достать, это верно. А вот насчёт хранения — чудовищное заблуждение! Прошлому ничего не дано хранить. Потому что оно — абсолютный воришка, абсолютный мот. А надёжность его лишь в недопущении для себя сослагательного наклонения. Да, ничего не пропустит оно мимо себя. Схапает, промотает. Опять схапает. Опять промотает. Именно промотает, а не сохранит. И всегда — безнаказанно. Поэтому и не достать.
(Далее)
Соломон так и думал. Его профессионализм, тот, который — слабость (по определению умного Ивана), там-сям дал начало прибавке слабостям уже иных собственных накоплений. Короткий эпизод жизни на Камне подсказывал работнику права о существовании чего-то убедительно правого, с чем любое прошлое вообще не имеет никакого контакта. История до тех краёв, по-видимому, не достаёт.
— Ожидание небезнадёжно тогда, когда у нас есть такие красивые молодые люди, особенно твоя любящая Надежда Петровна… — подобрал слова Соломон после почти незаметного касания мыслью о сакральное значение прошлого, никогда не задевающего Белый Камень. Он укреплялся в уверенности высказывания, разводя перед собой руки ладонями вверх, полагал что-то выразить более точными словами.
— Да, — остановил его речь Пётр Васильевич, теперь уже и умом поняв итог своего давнишнего безмерно логичного поведения по отношению к уходу жены. У него где-то сбоку памяти пронеслись многие иные сопутствующие события. Запараллеленные ощущения их воздействия на его несчастный организм беспричинно сошлись где-то в единой точке, а затем вообще сомкнулись в круг, создавая очередное новое качество осознания личного положения во вселенной.
— Да, — продолжил он, увидев явленную суть бесконечности, касающейся красоты во всей своей правоте, — ты, в отличие от меня, всегда был мудрым человеком. Природа красоты, о которой ты затеял речь, она, конечно же, совсем особого порядка, её не под силу объяснить простому человеку.
— Ну, это само собой, — согласились все присутствующие.
— Само собой, оно верно, — сказал Соломон, — а вот насчёт моей мудрости ты у нас тут перемудрил. Мы с тобой одного поля ягоды.
Мать, жена и тёща тоже изготовилась высказаться достаточно твёрдой интонацией по поводу мужской мудрости, но лишь метнула насмешливый взгляд на перемудрившего Петра Васильевича.
Иван же пробовал угадать некий потайной смысл ныне творящегося события, касающегося его судьбы, связанной с женой. Попробуем догадаться и мы. Ощущение этой потаённости частично или целиком совпадало с тем небывалым открытием, испытанным Афанасием на Камне, где он увидел остров в образе вездесущего «вздоха души». Чем дышит душа? Обязательно чем-то предельно чистым, без единой примеси. А Старик молвил о том Камне как о подобии некой цельной тверди, ничем не разбавляемой. И вот оно, его живое воплощение. Рядышком. Мы уверены, что Иван догадывался именно о том же. Он глядел на новоявленную жену, глядел в её глубины и постигал новое для себя собрание знаний не из-за аллегорий, совпадений, значений, ощущений, всякого прочего и тому подобного, а просто потому, что он самый умный. К тому же, он ведь уже когда-то слышал, причём из первых уст слышал от старушки-хозяйки о некоем былом тайном женском обществе воскрешения, которое, правда, распалось по обыкновению. Но не навсегда же распалось. Нельзя слишком прямолинейно понимать любой распад. Вот и Панчиков ведь, наконец, хоть поздновато, но понял о существовании неких пересечений параллельных событий и чувств по ту сторону прямолинейности. Такому обществу не грех снова появиться, немедленно приступить к делу, дабы снова не распасться. Или оно где-то сей же час как раз возникло, и не где-то, а поблизости. И не отдельно, а как одна плоть.
— Но всё равно горько, — после недолгой передышки традиционно произнесла женщина, способная дождаться.
(вскоре после того)
Оставшись наедине, молодые люди, полные ощущения нескончаемого будущего, долго вместе смотрели сначала на обычную, рассекреченную штабную карту Новгородской местности, где есть точно прорисованная, очень знакомая им линия берега, а потом в окно, где та же линия берега предстаёт в натуральном виде. Потом их взгляды устремились в сторону водного горизонта, где размещается тоже обычный земной восток. А потом их взоры утонули в огромном таинственном пространстве над ним. Там Камень уже столь высоко поднялся в своём востоке, что мало, кто силён его отыскать простым, невооружённым зрением.
(Между прочим)
И нет в природе воображения, могущего приблизить чьё-либо исчезновение собственным усилием. Подобное дело, наверное, схоже с попыткой воображения приблизить, казалось бы, обычное окончание земной жизни. Ведь всё всегда впереди, осмелимся мы подтвердить мысль исчезнувшего Пациевича. Ничто из наших средств не подсобит попасть наперёд просто так. Ни звенья цепочек связи, всегда имеющие тягу воссоединения, ни линии перспектив, стремящихся к единой точке схода, ни линии сопряжения, нигде не прерывающиеся, ни матрёшки из фокусов, где сообщаются различные пространства, ни всемирное давление, готовое доставить вас куда угодно без ваших собственных усилий. Ни ещё многое другое, пока не упомянутое сотрудниками института проблем человеческого и прочего творчества, — ничто не добавит преимущества вооружённости нашего ума. А, тем не менее, никто не заметил, как ещё одно, новое белое географическое пятно, вместе с достатком и утратой того, что на нём пребывает, в это же самое время, с этого же самого места, почти незаметно, однако разрастается и разрастается оно до бескрайних величин. Ему тесно в границах острова, случаем подстроенного на карте Природы Земного Шара в Тихом океане южнее островов Россиян. Оно увеличивается, принимает иные формы. Видимо, когда-нибудь оно займёт границы того же великого пространства большущей страны, представленной Иваном перед собой, отметив, что в её пределах уместится добрая тысяча немалых островов, как “Terra Pacifica”. Намёк совпадения очертаний двух бухточек тут и там, — тоже кое-что да означают. Всюду символы, это мы помним. Кто знает, вдруг, то белое пятно, столь широкое, что почти бескрайнее, а оно и в действительности белое (правда, только в зимний период), окажется следующим подарком. То есть, вдруг оно окажется эдаким подношением собственного свойства жизни, свойства, исчезнувшего из памяти бытия, непривычного для вселенского разума, свойства, пожалуй, совершенно внеисторического. Ведь открытый Прохором закон нарастания подарочной величины запасной вещи последовательно продолжает невидимую работу.
Есть в мире огромная запасная страна. Что утратил, то и находишь в этих запасах.
Но и это не всё.
Огромная запасная страна имеет ещё один смысл. Она не просто символ бескрайности. Она стремится к действительной бескрайности. Все её края по всему периметру уходят во внешнюю перспективу. Они тают в собственной размытости, достигают порога бесконечности. А там, за ним, уже мы знаем, там возникает совершенно новое ощущение пространства и всего, что в нём…
ГЛАВА 12 (80). Бог дал, Бог взял
Старик с юношей, перед тем, как покинуть Камень и отправиться в основное их место, задержались возле изображения острова на декоративном стенде у берега океана.
— Старик, — сказал Прохор, в интонации его прозвучал некий мотив, будто он чего-то вспомнил, но до конца не осознал, но за то, что не осознал, как бы упрекал Старика. То есть, лёгкая усмешка промелькнула в этом звуке. Прохор умолк.
— Проня, ты не тяни, скажи, чего хотел сказать, — Старик поднимал глаза ввысь, что-то там высматривал.
— Я про еду вспомнил.
— Аппетит что ли взыграл?
— Нет, не аппетит. Ведь ты говорил, мы потребляем мертвечину всякую, а не настоящую еду. И не живём вовсе, а так, обманываем себя, будто живём.
— Когда говорил?
— А тогда, незнакомцу Афанасию говорил. На полянке.
— А, учёному что ли?
— Ага, чужеземцу.
— Ну, тогда я тебе на их языке доскажу. Тебе же понравился Афанасий, правда? И речи его понравились, думается мне.
— Правда.
— Органика потребляет в пищу органику, чтоб выжить во времени. При этом органика, употреблённая в пищу, уходит в смерть. Органика сохраняет жизнь, и она же погибает. Сохраняется во времени, там же исчезает. Уравнение забавное возникает: органика минус органика, равно, продолжительность жизни во времени; также органика минус органика, равно, смерть. Значит, следствие уравнения суть: продолжительность жизни во времени равно смерти. Получается, мы, живя, находимся в ожидании смерти. Потому что пища умершая. Сказал ведь Бог Адаму, что тот смертию умрёт, если ослушается Его. Оно и случилось по слову. Неосознанные смертные влечения, возникшие у нас ещё в раю, затем увлекли нас во смерть вообще без оглядки. Так-то будет по-учёному. И еда. Настоящая, необходимая человеку еда жизни, той, что не во времени, а в вечности, нам не принадлежит. Ни по закону людей, ни природы. Бог даёт её. Бог дал, Бог взял.
Прохор довольно закивал головой.
Стояние подле берега океана протянулось в обоюдном помалкивании. Пронзительное затишье было сходным с тем же безмолвием, царившим на пригорке, при стоянии Афанасия с Еленой и Ивана с Надеждой перед прощанием.
— Проня, ты же у нас художник хороший, — сказал Старик, отвлекая взгляд на стенд у берега океана, — нарисуй-ка вот эту карту на бумаге. Бумага у меня есть. Хорошая. Тонкая, но прочная.
— Давай, — Прохор взял у Старика бумагу, ловко нарисовал на ней весь остров со всем, что на нём, не затратив особо много времени. Старик даже не успел притомиться.
Получилась точная уменьшенная копия. Не забыта и координатная сетка параллелей с меридианами.
— Да. Красиво нарисовал. Молодец. И название давай, напиши. Также красиво напиши. Хочешь, даже сооруди это по-учёному. Валяй. У тебя получится. Ты же с учёными людьми тут успел вдоволь набеседоваться.
— По-учёному? — Прохор приосанился, — хорошо. Значит, по-учёному карта будет у нас называться… она будет называться, ну просто “Терра Пасифика”. Или Пацифика? Да. Латинскими буквами написать?
— Пиши латинскими, коль слова такие для карты придумал. Да, наука, она, вещь красивая. Но бесполезная… да… ну что, написал уже?
— Написал, — Прохор указал на красиво прописанный им латинский шрифт.
— А я проще бы название дал, по-нашему: “Земля Покоя”.
— Сам ведь велел, по-учёному.
— Ну, велел, так велел. А ты бы не слушал.
— Но ты же говорил. И по-учёному тоже сам говорил.
— А ты бы не слышал.
— А я же слушал.
— Ну, тогда не говори.
— Чего?
— Ничего не говори. Жди. А карту давай сюда.
Прохор выдал изрисованную, надписанную бумагу Старику. Тот аккуратно сложил её ввосьмеро, свернул в трубочку. А потом ещё скатал её между ладонями для придания дополнительной миниатюрности, после чего сказал:
— Видишь, вон склянка пустая лежит на песочке?
— Вижу.
— Вот мы сейчас твою карту в неё и сунем, — Старик с этими словами прошёл к пляжу, взял бутылку, похожую на нашу из-под “Столичной”.
— Гляди-ка, — сказал он оттуда, — как раз в горлышко вошло. Оно, правда, изнутри немного надколото. Ударился, наверное, сосудик под чьим-то воздействием о камешек морской или береговой, но востренький.
— И что? — Прохор не двигался, ожидал проявления дальнейших его намерений.
— Запечатать надо, — сказал Старик, возвращаясь на прежнее место.
— Так запечатай, — Прохор сунул руку в карман, — вот у меня пробка в кармане есть. На. Хорошая. Мягкая, но прочная.
— Запасная, что ли?
— Да так, осталась.
— Вот молодец. У тебя всё есть необходимое всему, — ласково сказал Старик. И плотно закупорил бутылку.
Сделанная работа ему привиделась достаточно добротной. Надколотость тому не навредила.
— Подержи пока, — ещё сказал Старик, оценив коротким взглядом запечатанную бутылку с картой внутри. Он отдал её Прохору, теперь глядя перед собой в бесконечность, как это обычно делают люди, когда чего-нибудь ждут, чего-то важного и непременно обязательного, а прочие занятия уже иссякли.
(вскоре после того)
— Что-то, наверное, опять произошло правильное у нас на Камне, — сказал Старик, указывая на небо, где кроме солнца высыпали звёзды.
Они продолжали высыпать да учащаться, сливаясь между собой пронзительным сиянием. Вскоре их скопилось такое множество, что они создали общую золотистую завесу, у которой будто краёв не видать. Остров-камень уверенно обзаводился новой, безграничной одеждой нового пространства. А солнце ушло как бы на задний план, потихонечку бледнело на фоне всеохватывающего света. Впрочем, в этом космическом светиле, наверное, уже особой нужды-то нет. Свет непосредственно сам по себе исходил из окружающего пространства, но для нас, по привычке он был похожим на солнечный.
— Произошло, — отозвался Прохор, глядя на стремительно уходящую в перспективу черту, разделяющую небо и землю, не находя между берегом и исчезающим горизонтом ни океана, ни вообще чего-нибудь.
Затем он посмотрел на бутылку с вытянутой руки.
— А с бутылкой что делать? — спросил он, то ли Старика, то ли просто так.
— А швыряй её туда, за берег.
Прохор отступил несколькими шагами назад, потом разбежался и на пике ускорения швырнул бутылку за кромку берега. Она только сверкнула несколько раз в плавном верчении своём. И бесследно исчезла в бездне.
Свидетельство о публикации №216060401136