Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Романтики. Глава 5. Встань, ешь, долгая дорога пер
К полудню, качаясь, Гришка выполз на кухню. Там, как ни странно, сидел отец.
- Ты чего дома?
- Простудился, - и отец убедительно покашлял. – Хороший у тебя друг.
- Сашка?
- Да, познакомились вчера.
- Не помню.
- Конечно не помнишь, ты едва до койки дошёл.
- Да. - Гришка налил себе холодной заварки, сел, уставясь в пол. В голове было пусто, так пусто как никогда раньше. И вообще всё было пусто.
- Ты на стройку идёшь сегодня?
- Не знаю.
- А рисунок у тебя сегодня или завтра?
- Не помню.
Отец мягко похлопал Гришку по плечу.
- Сиди, пей чай. Яичницу будешь?
- Не знаю.
- Не знаешь, значит будешь, - и отец поставил на плиту сковородку, не забывая натурально кашлять.
- Ты бы выпил чего-нибудь от кашля.
- Да, мама мне целый список оставила. Сейчас пойду горло полоскать.
- Иди, дожарю, - и Гришка механически встал к плите, потыкал ножом в яичницу, выключил, снял, разложил на две тарелки. Из ванной доносились звуки полоскания – отец предписания выполнял.
Отец вернулся в кухню. Гришка ел, и двигающиеся челюсти казались единственной живой его частью. Отец сел за стол, придвинул тарелку. Глянул на сына.
- «Встань, ешь, долгая дорога перед тобою!»
- Чего? – не понял Гришка.
- Когда пророк Элияху истребил пророков Ваала, его преследовали, он скрывался, очень устал, почувствовал свое бессилие в борьбе, и просил бога забрать его душу, решив что недостоин жить дальше. Пока он спал, к нему явился ангел и сказал: «Встань, ешь, долгая дорога перед тобою!», в смысле – много ещё сделать надо. Элияху проснулся – а рядом кувшин воды и лепешка. Ну он поел и пошёл дальше, и много ещё чего полезного сделал.
- Ну и что?
- Это мне бабушка твоя рассказывала, когда объясняла, как выжила в блокаду, пока я в эвакуации прохлаждался. «Как, говорит соберусь лечь да помереть - так сразу представляю, как все, кто на отца стучал обрадуются, и все мои опыты пропадут, и от злости сразу жить снова решаю. Так до 44-го и дотянула». Гриш, моменты, когда не хочется жить, бывают почти у всех. Что случилось? Вы со Светой поссорились?
Ответа не было.
- Всерьёз?
- Навсегда. Что там Сашка наговорил? – Голос был будто проеден ржавчиной.
- Ничего. Он, похоже, не из болтливых. Но, в общем, видно было что ты не просто так напился.
Отец помолчал, ожидая Гришкиной реплики. Потом заговорил снова:
- Гриш, тебе сейчас очень плохо и ты наверное думаешь что так будет всегда. Это не так. К счастью, это не так. Я тебе это не как теоретик говорю, я это знаю.
Гришка взглянул на отца исподлобья, но ничего не сказал.
- Я не люблю этого вспоминать, но так получилось – мы жили рядом с железной дорогой – и я всё время думал о том, как это просто – подойти в темноте, и лечь на рельсы, и всё пройдёт. Учёбу забросил, из ЛГУ вылетел, в Москву вот уехал, от себя сбежать пытался.
Гришка вновь поднял глаза. В них был вопрос, проблеск интереса, и чуть-чуть, тенью, надежда.
- Сбежать не вышло, но постепенно, понемногу, стало можно дышать. Ну а потом с матерью твоей познакомился. Тогда зажило как на собаке. Самое трудное было поверить что может стать легче. Ты поверь, пожалуйста.
Гришка молчал, повесив голову. Отец тяжело поднялся, подошёл к сыну, положил тёплую ладонь ему на голову:
- И не забудь что и мы с матерью, и бабка с дедом, и Катюнька тебя очень любим. Мать говорит, Катя дышит легче, когда ты ей читаешь.
Он наклонился, вздохнул, поцеловал сына в макушку. Забрал тарелку, поставил в раковину, снова обернулся к Гришке. Тот вдруг увидел, какое у отца серое, провисшее лицо, а вокруг глаз легли чёрные тени.
- Пап, ты в порядке?
- Пойду лягу, нехорошо мне. Чёртова простуда. Ты не уходишь никуда? Может вычитаешь статью? Её сдавать вот-вот, а я расклеился.
Гришка помог отцу улечься, принёс сладкого чаю. Сел вычитывать статью. Отец всё ворочался, ему было неудобно. Наконец он устроился, позвал Гришку. Тот присел на край дивана.
- Гришань, я хочу тебе вот что сказать. Психолог я хреновый, сложные тонкие речи говорить не умею. Я не знаю что ты задумал. Я боюсь, самое худшее.
Гришка взглянул отцу в глаза и увидел в них страх и боль.
- Ты о чём-нибудь конкретном задумывался? – Отец с трудом подбирал слова. – В смысле, о способах?
Сказать? Соврать?
- Думать я как раз разучился.
- Я тебя очень прошу, не делай этого. Даже не ради нас с матерью, деда с бабкой, хотя страшнее, чем пережить ребёнка, нет ничего. – Отец помолчал. Он дышал тяжело, как будто ему не хватало воздуха. - Ради себя. У тебя впереди прекрасная жизнь, ты творческий человек, талантливый – и это я тебе не как отец говорю, это мнение тех кто видел твои работы. Причём тех, кто понимает. Тебе будет интересно жить, не сдавайся сейчас. У тебя отличные друзья, далеко не всем так везёт. Саша этот... три минуты я его видел – редкой пробы человек. Станет легче, потерпи чуть-чуть, пожалуйста. Ты будешь счастлив, только переживи это, прорвись. Главное скажи, чем помочь.
Отцовская рука легла Гришке на плечо. Гришка чувствовал, как подрагивают пальцы.
- Я очень хотел бы от тебя обещания что ты ничего непоправимого не сделаешь. Но тебе сейчас и так хватает, без соцобязательств. Просто прошу тебя – выдержи. Понемногу, день за днём, по чуть-чуть. Ладно, сынок?
Гришка накрыл руку отца ладонью, но ответить не мог. Чёрная муть по-прежнему обволакивала сознание, в груди пульсировал сгусток боли и отчаяния, и понятие «будущее» было полной абстракцией.
- Гриш, ты главное не молчи. Давай сейчас съездим к врачу, к психологу, он тебе выпишет какое-нибудь сильное успокоительное, станет легче.
- Нет. Пойду статью читать. Лежи, пап, отдыхай.
Он исправлял опечатки и повторы, но не воспринимал ни слова из написанного хорошим русским языком текста. В мозгу его стучали всё те же слова, что отрезали, напрочь перечеркнули всё хорошее в жизни. Прошлое было черно. Настоящее не трогало. Завтра не существовало.
Гришки хватило ненадолго. Похмельная голова не работала, он закемарил в кресле и не слышал, как тяжело поднялся с дивана отец, и пошёл к младшему ребёнку выполнять страшную своей безнадёжностью ежедневную рутину – кормить, менять постель, проверять температуру, гладить недвижные худые руки, причёсывать низачем растущие волосы, уверять беспомощного человека в том, что его любят... И тихо-тихо, не в силах держать это в себе, горько жаловаться дочке на красивого, здорового старшего брата, будто прося совета.
Вернулась с работы мать, бодро сообщила, что всем на завтра дали отгулы за работу на овощебазе, накормила Гришку пирамидоном, а вечером сунула ему таблетку новомодного феназепама – и он даже не успел вспомнить про стройку, как его поглотил глухой, тяжёлый, без сновидений сон. Он не знал, что немедленно был уложен спать и отец, чтобы в четыре утра заступить на дежурство. Он не слышал, как ходила, пантерой в клетке, по кухне мать, как курила в форточку вытащенные из Гришкиного кармана сигареты, и как тренькнул телефон, и полушёпотом она доложила Саше - Гришка никуда не рыпался, он спит, накормленный таблетками, и она завтра дома. Саша сказал, что стройку он прикроет.
Гришка встал поздно, голова была мутной, а все эмоции как будто атрофировались, как у тряпичной куклы. Отец всё ещё болел, но был рад что Гришка занялся текстом, и когда тот кончил правку, стал рассказывать неканонические байки о декабристах, и вспомнил про свежую идею какого-то психа про то, что декабристов финансировали агенты западных разведок.
Мать победила синюю птицу курицу, сунув её запекаться, и вовремя - в прихожей раздался звонок, и скрип протезов возвестил о приходе дяди Матвея. Он был старше отца на одиннадцать лет и ниже на голову, называл брата «Мелкий», курил сигареты без фильтра, пил много, но напивался лишь изредка, и это бывало серьёзно – на его запои выезжала вся семья. За год в пехоте он каким-то чудом словил лишь пару осколков в мякоть да одно сквозное в бедро. Перейдя в артиллерию, был очень доволен – никаких тебе рукопашных – и, глядишь, довоевал бы до Берлина, но шальной Хейнкель, до того как воткнуться носом в землю, успел сбросить бомбу на позицию, где засел дядькин взвод. «А что, я ж везучий!» - заявлял он сестричкам в госпитале, которые жалостливо глядели на молодца с отнятыми выше колен ногами. – «Мущинское при мне, руки почти целы, глаз один лучше чем ноль, а фашиста того зенитчики сняли!»
- Здорово ребятки! Как вы тут? Марусь, водочки-то налей, а? – дядькин голос сразу заполнил всю квартиру.
- Сейчас, Матюш, сейчас, родной, салата вот только зарежу! – звонко откликнулась мать из кухни. Дядька считал Марию Сергеевну своей младшей сестрой – данной ему взамен той, которая не пережила блокады. Мать, алкоголиков не переносящая, этого – любила нежно. Дядька прислонил к стене толстую палку с резиновым наконечником. Гришка знал, что три минуты от метро для Матвея превращались в двадцать.
- Ну, помянем ребят из Варшавского гетто! – дядька плеснул себе и брату, покосился на Гришку и тоже налил ему полную стограммовку. Отец было возразил, но дядька только усмехнулся - Ничего, Мелкий, пора ему уже!
Выпили, и Гришку повело – старые дрожжи, водка, горе, - всё смешалось, и туман в голове мешал чувствовать остро, чего-то хотеть. Он рассеянно слушал дядьку, теребя угол скатерти, и видел Светино лицо с извиняющейся полуулыбкой. Занозой сидело в мозгу бессмысленное, ненужное «Давай останемся друзьями», а об стенки черепа стучало всё то же безнадёжное «не люблю», когда ухо поймало кусок дядькиного рассказа:
- И вот она так – пардон, Марусь, - ****овала, пока его в госпиталь не привезли – руки по локоть укоротили, зрения чутка в одном глазу осталось, нос срезан чуть не начисто, как у вора, морда – один сплошной ожог. Только он вставать стал, побежал смерти искать. Медсестра там у нас была, махонькая, слабая, как чахоточная, так она его откуда только не вылавливала – то он своими обрубками, сослепу-то, возьмётся петлю ладить, то к полынье дорогу ищет, то хлорку какую-то чуть не выпил. Она его стерегла, стерегла, а тут Оля наша приезжает – как из американского кина вся. Стоит она в дверях палаты, смотрит, молчит, молчит, губы прыгают, слёзы градом по щекам – я-то близко лежал, видел. Села на свой чемоданчик, колотит её, слезами давится. Палата аж затихла вся, - такой спектакль - а Степан лежит на койке, и не замечает ничего. Ну Оля посидела на чемоданчике-то, затем гляжу – встала, глаза вытерла, юбку одёрнула, локоны эдак одним движением пальчиков поправила – и к нему. Обнимает, целует, жениться просит. А он её послал. Иди, говорит, своей дорогой. Из госпиталя вместе с той сестричкой мелкой, Надей, уехал, детей завёл, даже почти вырастить успел, помер, правда, уж лет пятнадцать назад, но говорил – ни на минуту не пожалел, что Оле отлуп дал. От Нади, говорил, ни слова, ни звука обманного за всю жизнь не услышал. А уж ему, когда зрения не стало, слух всё заменил. К чему я это? А! Конечно! Выпить за Марусю пора! За настоящую нашу, прекрасную нашу, смелую, умную, стойкую, гордую Марусю! С днём рождения! Стоя, господа офицеры! – Дядька поднялся легко, как на своих.
- Спасибо, дорогой ты мой! Но он завтра только! – Мать обняла Матвея.
Сквозь пелену отчаяния пробился стыд – Гришка забыл про материн день рождения.
- Ну так мы с Варшавы и начали, в календарном порядке! Я ж не приеду к вам завтра-то, сколько ж можно по лестницам.
- А ты-то Матюш, долго тогда в госпитале пробыл?
- Да, валялся ещё пару месяцев после того. Там хорошо было, компания отличная подобралась, когда стало ясно что от гангрены бог уберёг – совсем полегчало: жить буду. Там же, Марусь, не стреляли уже. А девчонки какие! Мы все, кто хоть как на человека похож был, вспомнили - мы мужики! А ноги – что ноги? За родину сколько людей жизни отдали, чего тут о ногах говорить? Опять же, на ботинках экономия. Я ж не пахарь, не балерун, можно и без ног прожить. Я ж везучий!
Гришка слушал дядьку, и, как впервые видя, поражался его умению найти во всём позитив. Он знал, впрочем - такой же была и бабушка, мать по отцу. После посадки мужа, блокады, и гибели дочери её ничто уже не могло напугать.
- Везучий, ага! Я помню как ты матерился, привыкая к этим протезам, - отец легонько ткнул в бок старшего брата, уже вошедшего в то состояние лёгкой бравады, которое – Гришка знал – теперь поможет ему добраться до дому. От них он в запои не уходил.
- Ну так плохо на них, на протезах-то, уж очень они дерьмовые. Кожа на ляжках уж вроде как кирза, а походишь на них день – чуть не в кровь стираешь. Но знаешь, как я матерился ты помнишь, а как я радовался – не знаешь, ты уже здесь, в Москве учился. Когда выслали всех наших питерских утюгов в одну ночь, тут-то я и порадовался что хоть криво, да хожу.
- Каких утюгов куда сослали? – вопрос вырвался у Гришки сам собой, он не понимал о чём речь.
- Ну таких, на тележках. У кого ноги высоко ампутированы, они не могут на протезах. Говно, а не протезы – прости, Марусь. Ну вот они ездили на тележках, колодками деревянными в форме утюгов отталкивались от земли.
- А, видел. На Трёх вокзалах их много.
- Есть ещё, да? Ну да, я же не бываю там. Ну так вот их отлавливали, как собак бездомных, и высылали - на Валаам, в Горицы.
- Много их, особенно на Казанском и Ярославском. На Ярославском у них под табло присиженное место.
- Увидишь – милостину кинуть не забудь. Им хуже, чем всем нам вместе взятым досталось.
Мать сунула Гришке ещё одну феназепамину, приговаривая – это чтоб похмелье не так мучало, и он проглотил её, даже не обратив внимания. Как он дошёл до своей кровати он не помнил.
* * *
Саша приехал с рюкзаком, заставил Гришку собрать всё необходимое, и потащил в лес. Забравшись в глухой ельник, они развели костёр, поставили палатку, и немедленно разлили. Гришка хотел тут же добавить, но Саша убрал бутылку - предстоял серьёзный трезвый разговор.
- Ну теперь к делу. Слушай. Спрашивай по ходу, если непонятно. У меня есть цель. Цель эта – уничтожить советскую власть.
Гришка поперхнулся. Чего-чего, а этого он не ждал.
- Но пока еще это нереально. Объясняю. Диссидентское движение умирает, оно уже почти умерло. Ковалёв мотает десятку, Щаранский – тринадцать, причём его то и дело суют в карцер. Григоренко лишён гражданства. Буковский выслан. Абрамкин под следствием. Сахаров в ссылке, Боннэр заявила что выходит из игры.
- Откуда ты всё это знаешь? – Гришкины мозги работали туго.
- У меня есть надёжные источники. Диссидентство очень ослабло. Уже даже они не верят. Нет настоящей, идеологической поддержки снизу. Есть возмущения, но с экономической, бытовой подложкой. Движения – за права и свободы – в СССР сейчас нет, просто нет. Я имею в виду, организованного, масштабного. Прослойка и так тонка, а лучших выбивают, изгоняют, запугивают. Это съедает душу. Даже самые стойкие отпадают, не видя перспектив. Те, кто сдались, чувствуют себя предателями, поэтому не высовываются, не помогают – стыдно. Люди не видят лидеров. Новым лидерам взяться неоткуда, некому их вырастить. Народ воспитывать некому. Сейчас не наскребёшь отчаянных даже на семёрку, как в шестьдесят восьмом. Тупик, внутренний тупик.
Саша остановился, посмотрел на Гришку. Тот вроде слушал – кивал головой.
- Кроме того, КГБ сильно укрепилось в последнее время. Стукачей вербуют уже не прицельно, а массово. Стало практически невозможно работать – информация обязательно дойдёт до Лубянки. Пора браться за дело. Пора создать реальную, активную подпольную организацию, разветвлённую, с членами по всей стране - проводить просветительскую работу, читать труды борцов за демократию, обучать людей радиотехнике на элементарном уровне чтоб слушали голоса. Нужно распространять самиздат. И, в идеале, главное - постепенно готовить восстание. Желательно, хорошо вооружённое. Но об этом я сейчас даже не думаю.
Саша замолчал, потом кивнул головой, споря с какими-то своими мыслями.
- Григоренко против подпольной борьбы, он даже книгу назвал - «В подполье можно встретить только крыс». Но я не думаю что он прав, он мужик увлекающийся, к тому же очень храбрый, боевой генерал. Нельзя такого уровня смелости требовать ото всех, а совести и мышления – можно. Поэтому я думаю подпольная работа – это нормально. На самом-то деле мощных ячеек должно быть около 10 – Москва, Ленинград, Киев, Минск, Самара, Свердловск, Новосибирск, Омск, Томск, Иркутск, Владивосток.
- И и что дальше?
- После того как ячейки заработают, когда появится мощный слой поддержки, пора будет переходить ко второй части Барбизонского балета – нужно будет убрать протухшую верхушку. Рыба гниет с головы, вот я и хочу эту голову оторвать. Я подумал – мне кажется, у тебя и с мозгами и с совестью всё в порядке, может, ты включишься в мирную, скажем так, часть?
Гришка посмотрел на Сашу больными глазами:
- Саш... Вот ты говоришь, и я вроде бы тебя понимаю, и на всё готов, хоть завтра, и со всем согласен,- кроме того что у меня мозги в порядке. Я на самом деле ничего не соображаю, ничего сейчас не вижу, даже тебя. Вот здесь – он поднял к лицу ладонь – вот прямо здесь она стоит, и говорит мне, - всё...
- Терпи. Терпи, ты мужик. Это нужно переждать, станет легче. Если ты сейчас..., - он сглотнул, - она будет этим гордиться.
- Ну и? Мне уже всё равно. Мне правда всё равно.
- «Окончательное решение еврейского вопроса» от тебя никуда не уйдёт, подумай об этом. Это тот выход, та свобода которую у тебя никто отнять не может, - он усмехнулся. – Хоть что-то, да? Поставь себе срок – ну скажем год. Хорошая цифра. А лучше два. Но год – уже нормально. Ты же не слабак, ты сможешь вытерпеть год даже если будет очень плохо. Сжаться, сказать себе «Прорвёмся!» и прожить этот срок, делая что-то, двигаясь куда-то.
- Да, а потом «...войти в тот сад и повторить обет»?
- Именно. Я тоже Гумилёва вспоминал, когда нембутал прятал. Мы не имеем права вот так, сразу, при первом же ударе падать как пешки. Не для этого мы здесь появились.
- Тебе точно в раввины надо, - попытался пошутить Гришка. Вышло вяло, но Саша обрадовался и этому малому шажку обратно в жизнь.
- Ну было бы таких как ты шизиков побольше вокруг, так точно пришлось бы. Глядишь, и до смысла жизни допёр бы. И ещё, - продолжал он, - мы уже не дети, а родители стареют. Твоим сколько?
- Сорок пять и сорок шесть.
- Мои старше. Я забыл, у тебя брат или сестра есть?
- Есть. Катя, восемь лет. Лежит в дальней комнате. Я даже не знаю соображает ли она хоть что-нибудь.
- Это как? А что она может делать?
- Вообще ничего. Даже пальцами почти не шевелит. Чуть-чуть только, иногда. Мать считает что понимает её, а я совсем нет.
- Ну ты хоть как-то с ней можешь общаться?
- Как? Она же ни слова сказать не может, только мычит иногда. Мать раньше часто просила Кате почитать, но что? То ли «Войну и мир», то ли сказку про репку. Я решил, стихи будет хорошо – звуки ритмичные, силлаботоника – и я всё по школьной программе наизусть учил у неё в комнате. Но она лежит как лежала. Правда, иногда будто чуть-чуть пальцами своими бессильными меня погладить пытается, буквально на секунду. И снова ничего, никакой реакции. Рот открыт, глаза в разные стороны.
- Может она всё-таки что-то чувствует?
- Мать считает, Катя радуется, когда я прихожу – уж не знаю, как она это определяет. А я к ней ничего не чувствую, кроме жалости, и прежде всего даже не к ней, к матери. Я когда слышу как она с Катей разговаривает, мне... мне так мать жалко, что я злюсь на Катю. Потом на себя. Она же не виновата.
- А врачи что говорят?
- Да её уже редко врачам показывают. Толку-то? Восемь лет, и никаких, вообще никаких изменений. Говорят, постепенно всё хужать будет, нервы там какие-то должны будут отмереть. Тогда конец.
- Ты её рисовал?
- Нет конечно!
- Нарисуй. И представь, на минуту, себя на месте родителей. Знаешь, ты раньше о сестре не рассказывал, а сейчас – Саша снял зачем-то очки, протёр их полой штормовки, - я тебе честно скажу и мне плевать если ты обидишься – он выпрямился, глядя Гришке прямо в глаза, - я считаю, что кончать с собой было бы такой силы беспредельной подлостью по отношению к твоим... – Саша помолчал, подбирая слова, – такой гнусной, невозможной, неописуемо сучьей подлостью, которую простить нельзя вообще. Ты понимаешь что ты их убьёшь? Эгоист дерьмовый. Причём не быстро и гуманно, а самой страшной казнью казнишь. На медленном огне своими руками поджаришь. Только дешёвка, сопляк, недостойный звания мужчины, человека может так поступить.
Гришка налил себе водки, протянул бутылку Саше. Тот плеснул себе немного, выпил одним глотком, и продолжил:
- Поставь себе цель. Простую, реальную, не требующую душевных усилий. Механическую, мозговую. Физику твою чёртову доучить, наконец, и усвоить, что удар в спину заставляет двигаться - вперед. Алгебру довести до уровня гарантии пятёрки. Не знаю как у тебя с художественными делами...
- Нормально. Но можно лучше.
- Значит - сделать лучше. Поступить в следующем году, обязательно.
- А потом «сказать что я его исполнил».
- Потом будет потом. Может она вообще к тебе вернётся. Девушки, они знаешь... не понять их, чего им надо.
- Саш, я пойду пробегусь немного.
И Гришка, не дожидаясь Сашиного ответа, растворился в вечернем лесу. Над рекой еще таяли оранжевые краски заката, но восток уже был синь и тёмен. В густеющих сумерках Саша, подперев голову рукой и глядя в костёр, думал о себе, о своей потерянной любви, о Гришке, и на его почти ещё детском лице отражалась двухтысячелетняя скорбь везде чужого, во всём виноватого народа-изгнанника.
Часа через два, когда уже совсем стемнело, Гришка вышел к костру. Сел, нашёл кружку, бутылку, где было на донышке, протянул бутылку Саше. Тот помотал головой – «Мне хватит». Гришка вылил себе остатки.
- Ты прав. Я… обязан выжить. Я наверное прорвусь. Если будет совсем невыносимо – тогда потом... решу всё сразу.
Саша кивнул головой.
- Только не забывай, что у тебя есть с кем выпить.
- «А с кем я завтра выпью из тех, с которыми я пил вчера».
- Вот-вот. А у тебя и вопроса такого нет. И «Три минуты молчания» почитай.
- Давай рассказывай, что ты там придумал...
Свидетельство о публикации №216060600566