Татхагата

Татхагата («пришедший-ушедший») – не имя, не кличка, не термин. Скорей характеристика. Так в буддийской древности обозначался архат, чья одинокая фигура маячила где-нибудь на фоне водопадов и скал. Выполнив в нашем неподлинном мире ему одному понятную задачу, он готов вернуться в небытие так же тихо и неслышно, как появился здесь…

В университетские времена, на истфаке, нас часто видели вчетвером: я, моя сестра Катя, её подруга Эллина и примкнувший к нам на четвёртом курсе Стас Герасимов. Эллина – для неё Стас был несостоявшейся любовью – попросила меня написать о нём очерк, чтобы хоть что-то осталось в мире от этого человека. Да, но что же о нём писать? О делах? Но сделать-то он так ничего и не успел. О странностях? Тоже не просто, ибо Стас Герасимов – одна сплошная странность.
Представьте себе херувима без крыльев, но с толстыми – 12 диоптрий – очками. Линзы очков то загораживают, то увеличивают неестественно-светлые, чуть серые, отчасти же васильковые радужки глаз… И нежный льняной пух на огромной голове. Представили? Вот это он и есть, Стас Герасимов. В общении – неловок, диковат, может сначала показаться, что и туповат – но это ошибка невнимательного взгляда. Те, кто пытался изображать перед ним интеллектуальное превосходство, очень быстро обнаруживали себя круглыми дураками… Опасно было с ним играть в эти игры. Он знал достаточно много, больше, чем любой из нас. И лучше всех соображал, если речь не шла об элементарных житейских проблемах. Интеллектуальный Маугли. Не так-то просто писать о человеке, который всё вам расскажет об энтелехии Аристотеля, но способен серьёзно заблудиться в квартале от дома, в котором прожил всю жизнь.
Странный – но на особый манер. Нас смущало нечто неуловимое в его облике, нездешнее, даже, не побоюсь сказать, не вполне человеческое… Слишком белая, неестественно гладкая кожа, на которой – шаром покати! – ни одного прыща. Уже одна только эта неправдоподобная кожа лично на меня почему-то производила тревожное впечатление. Настоящий ли он, или, чем чёрт не шутит, из папье-маше? Слишком изящные и тоже белые пальцы рук. Время от времени они шевелились, как у пианиста перед концертом, независимо от его воли, как если бы жили самостоятельной жизнью. Привычка держаться неестественно прямо во время разговора, почти не менять интонацию – также настораживала… Да мало ли что ещё. Например, странная манера беседовать: он или эпически вещал, словно произносил речь, или бросал короткие фразы, некоторые не заканчивал, рассчитывая, вероятно, что собеседник уже понял его.
Факультетское начальство возлагало на него большие надежды: несколько его статей были напечатаны в иностранных журналах. Возможно, он был гениален… Жаль, что широкой публике так и не суждено было узнать об этом.
Он по-своему был красив. Женщин  эта красота привлекала издали, но отталкивала вблизи. Виною всему была его какая-то очень нездешняя, неотмирная холодность… Он себя вёл как случайный гость в мире, который приходится вынужденно терпеть.
О нём было известно немногое: сын матери-одиночки, всесторонне ею опекаемый. Ежедневным его пропитанием, помимо домашних котлет, была мировая культура. Лучше, чем кто-либо из нашего курса, он знал литературу, музыку, архитектуру, живопись чуть ли не всех классических эпох Истории. Это говорило не только о его уникальной памяти, но ещё и о том, к сожалению, что этот человек вёл жизнь книжного рака-отшельника, покидая библиотечный мир лишь по крайней необходимости.
Друзей не было у него. С нами тремя он охотно общался просто потому, что чувствовал нашу к нему симпатию: Катюша его жалела, Эллина  была ещё с первого куса влюблена в него, ну а у меня был к нему чисто исследовательский, познавательный интерес. Забавно было видеть его в компании этих девочек, которые, словно пара рыбок-лоцманов, плыли по коридору по обе стороны от его большого корпуса: рыхлая белокурая Эллина – мелкая мягкая поступь, светлая зелень глаз – и тёмноголовая, тонкостанная Катерина с неподходящим её комариной фигуре размашистым шагом. В ответ на резвое их щебетание Стас монументально молчал.
Следовало бы отдельно сказать о его матери – о ней мы, конечно, до поры ничего не знали. Многое прояснилось потом, когда я смог побеседовать с нею, её сослуживцами, соседкой и отцом Стаса. Стас называл мать только по имени: София (мамой никогда).
Будучи глубоким интровертом, она, как впоследствии сын, страдала в школе от дурного обращения с нею. В отрочестве её пытался изнасиловать отчим. История в нашем диком отечестве почти банальная… На психику девушки-подростка этот случай произвёл страшное действие. Мать, приревновавшая её к подонку-мужу, также не добавляла радости в повседневную жизнь, лишённую даже родственного тепла. Ненависть к предательству и жестокости обернулась, в конце концов, стойкой мизантропией и упрямой, презрительной к окружающим замкнутостью…
Едва кончила школу, в ДТП погибли мать и отчим. В огромной квартире – совершенно одна. Что дальше? Почти ничего: 12 долгих лет угрюмого одиночества… Но в замкнутом этом существе таилась недюжинная воля к жизни. Кончила с отличием экономфак, сумела устроиться на хорошо оплачиваемую работу, заранее готовя себя к задуманной цели.
Целью был – ребёнок.
С зачатием сына уникальная произошла история. Стасу не суждено было стать плодом любви – ни счастливой, ни несчастной. Никакой. Для Софии эта стезя была навеки закрытой. Ребёнок был нужен ей для её собственного, отдельного, тайного для всех других счастья…
29-летняя девственница долго выбирала будущего отца для своего дитяти. Предполагалось, что с подходящим мужчиной-кандидатом ей будет легко договориться о том, что он необходим лишь для выполнения некой функции… Нашла – не представляю, как. Также с трудом представляю, как она вела «деловые переговоры», испуганно-дерзкая, ни дать ни взять ныряльщик, плавать не умеющий, и всё же решивший прыгнуть со скалы в бурное море. По-настоящему-то смущалась не она – смущался тот самый кандидат в отцы, рослый, солидный, видавший виды сорокалетний холостяк. Он долго не мог уразуметь, чего, собственно, от него добивается льноволосая субтильная барышня. Прямым текстом она долго не решалась обо всём сказать. Какие-то неловкие намёки… Наконец заявила, отчаянно зажмурившись: «Если хотите, я вам заплач;». Мужик вовсе опешил, на неё глядючи. Нимфоманка? Не похоже. О плотских радостях она не помышляла. После-то он осознал, что имеет дело, совсем наоборот, с фригидным существом. Странная гостья была, оказывается, одержима идеей заполучить ребёнка. Всего-то навсего! И выбрала его, вероятно, по внешней стати – довольно эффектной, надо сказать. Что, безусловно, ему польстило.
Договорились, наконец. Вечером он её привёл в какую-то полутёмную, плохо убранную холостяцкую нору, которую весьма условно можно было назвать квартирой. Она пришла с цветами. Это ещё больше смутило его и пожалуй, впервые заставило по-доброму взглянуть на тихое существо с безумно-светлыми глазами…
– Сначала расскажите, что я должна делать.
– Давай для начала так: чего НЕ должна… Не нужно во время этого дела болтать. Понятно? И не нужно смотреть мне в лицо. Ложную страсть изображать тоже… Веди себя естественно.
– Мне теперь надо раздеться?
– Желательно.
Полчаса спустя:
– Теперь всё?
– Нет, будем это делать день за днём, пока не забеременеешь.
Услышав это, она поморщилась, как от приглашения дантиста к повторному сверлению зуба.
Беременность переносила стоически. Ставила на проигрыватель классическую музыку, читала вслух стихи, чтоб малышу уже во чреве были доступны шедевры мировой культуры… Любила беседовать с ним, ещё не родившимся. Так же стоически перенесла роды. Сердобольная соседка помогала ей на первых порах.
Ребёнка купала – с таким восторгом! Вытирая, в постели целовала его тельце. Младенческий лепет, все эти «ма-ма» и «гу-гу» воспринимала не как доязыковые позывы бессознательного, а как настоящую, полную смысла речь и отвечала столь же осмысленным, столь же радостным лепетом. Ребёнок ликовал! Он рос, она продолжала ласкать его. Продолжала до взрослого состояния, до того момента, когда заметила, что сын становится мужчиной… С этих пор ласка перешла целиком в жесты и речь.
Главное – эмпатия в общении! Этим искусством она овладела самоучкой, ни разу не консультируясь у психологов. Не столько словами она с ним общалась, сколько интонацями, красками слов, музыкой пауз между словами, мгновенной реакцией на его посыл, ответными сигналами внешне маловразумительных фраз и междометий, которые только для них двоих были внятными посланиями взаимной любви.
В сущности, она нашла ключ к утерянной в далёкой древности манере общения, принадлежащей той сказочной эпохе, что зовётся в легендах «Золотым веком» человечества.
Теперь-то, наконец, она справилась с одиночеством!
Несмотря на уйму забот, находила время и для самообразования. Они вдвоём подолгу обсуждали книги, фильмы, музыку, биографии знаменитых учёных, приключения путешественников… Мать изучала это всё наравне с сыном, стараясь быть ему достойной собеседницей.
Раз в год они выезжали к морю – и здесь было счастье! Нашли уединённое место, оба купались, чувствуя воду как разумную стихию. С тех, очевидно, пор Стас начал воспринимать громаду волн и немолчный шум океана как Начало жизни, пучину, откуда он некогда был рождён и куда его – с каждым годом явственней и неудержимей – влекло назад…
И волшебное это существо, его мать!
Он был так переполнен Ею, открытиями, сделанными с Её помощью, морем, где смеялась Она! Ничего подобного он не мог и ожидать от встреч с другими людьми. Мать могла быть спокойна, она всё сделала для того, чтобы проснувшийся инстинкт не утянул сына прочь, в объятия чужой женщины… Им было хорошо только друг с другом. Это был, конечно, всенаполняющий, оглушительный, непобедимо мощный материнский эгоизм, о последствиях которого София просто не хотела думать.
Их  нельзя было даже назвать «парой», они составляли единый сплав, нечто андрогиноподобное. Конечно, это была взаимная любовь, но для такой любви не существовало названия на языке людей. Нерасторжимый симбиоз. В нём нельзя было различить пресловутые ИНЬ и ЯН, мужское и женское, северный и южный полюс… Они и мыслить научились синхронно, без труда угадывая желания и фантазии друг друга. Чужая зависть не имела доступа к их счастью. Среди шумного городского базара, втайне от людей, обитал некий самодостаточный организм, в слепоте блаженства ничего не замечавший окрест себя… Замкнутый корабль жизни – сокровенной жизни! – плывущий в море враждебной суеты.
Какие только истории она для него не придумывала! Он не мог бы всё пересказать. Напечатать – получился бы роскошный том сказок, и пользовался бы, вероятно, бешеным спросом… Но это богатство существовало только для сына.
Дома у них было всё, что необходимо для души: книги, репродукции картин, музыка, настенный телевизор, компьютер с выходом в Интернет. Кубики. Из них Стас мастерил сказочные замки, которыми играл до взрослых лет. Можно лишь поражаться, с каким тщанием, с какой изобретательностью мать устроила ему искусственный самодостаточный мир. Но увы, своего мальчика она не могла запереть внутри этого мира так же прочно, как некогда родители царевича Сиддхарты – на территории царского дворца. Он вынужден был ходить в школу, затем в университет, чтобы приобрести специальность. Кроме того, мать не могла вовсе лишить Стаса общения с кем бы то ни было – страстная любовь к сыну всё-таки не лишила её каких-то основ здравого смысла…
Итак, во внешний мир он был допущен. Но, естественным образом, получилось так, что с раннего детства он начал воспринимать этот мир как нечто враждебное и злое. Началось уже с младших классов школы. Его оскорбляли соклассники, унижали учителя, на переменках не бил только ленивый… В волчьей стае пацанов-соклассников он, не способный даже в малой степени за себя постоять, был на положении «омеги». С холодным омерзением он выдерживал неизбежный кошмар «социализации», чтобы затем возвратиться в ласке и уюту домашнего очага. Нечто похожее происходило и с матерью: надо было зарабатывать на жизнь, в будни она вынуждена была просиживать в стройтрестовской конторе, выслушивая матерные разборки бригадиров и женские похабные сплетни.
Да. Так, к сожалению, получилось… С миром внешним ничего путного, ничего доброго не вышло у них обоих. Этот мир – реальный мир – оставался враждебным. Сыну, даже в малейшей степени лишённому инстинкта агрессии, было поначалу особенно трудно. Однажды он пришёл домой окровавленный. В больнице обнаружили опасный ушиб головы.
София пошла к директору школы. «Приёма» дожидаться не стала, просто ворвалась в кабинет. Директор, оторвав слепое пенсне от настольных бумаг, сутуло встал. Слава Богу, он был один.
– Вам, гражданка, что?
– Моему сыну в вашей школе сегодня едва не проломили голову.
– Хорошо. С этим разберёмся.
– Что значит хорошо? Что значит разберёмся?
– Накажем виновных. У вас что-то ещё?
София подошла вплотную к директорскому столу.
– Что ж, я повторю, если вы плохо слышите. Ученику вверенной вам школы чуть не проломили голову. Сегодня. Среди бела дня. При бездействии учителей. Вы понимаете?
– Этим меня как раз нельзя удивить. Не первый случай, гражданочка. Чуть не проломили… Ха! Радуйтесь, что не проломили на самом деле. «Чуть» не считается! Сочувствую, но…
– Слушай, сволочь. Если что-то подобное ещё повторится, я тебя убью. Клянусь. Убью, себя не пожалею! ПОНЯЛ?!!
Он понял. Достаточно было одного взгляда ей в лицо.
Вероятно, какое-то время ушло у директора на тяжкие размышления. Безусловно, от этой особы всего можно было ждать. Веки жмурились от одного лишь воспоминания об огне светлых безумных глаз, его ошпарившем… Психопатка чёртова. Но что делать, не приставлять же специальную охрану к этому её подслеповатому увальню?
Порешили, в конце концов, на том, что Стасу будет разрешено сдать всё оставшееся экстерном… Решение было мудрым и единственно верным в тех обстоятельствах. С задачей Стас справился довольно легко.
В вузе он себя чувствовал куда комфортнее. Окружающие были по-прежнему чужды ему, но там хоть не унижали, не били. На своём курсе он даже симпатией пользовался, за незлобивость и ум. Но друзей, тем более закадычных; уж подавно любовей – не было никогда. Их и не могло быть: всё пространство любви занимала мать.
Единственный был опасный случай – но не с ним самим, а с Софией, когда она возвращалась с работы. Поздним октябрьским вечером, уже у самого дома, на неё напали трое подонков. Повалили наземь, потащили в кусты. Она закричала. Стас, к счастью, услышал её крик.
Никто не понял, КАК это могло произойти… Каким образом юноша, который отродясь не умел драться и без очков терял ориентацию, не только сумел разметать насильников во все стороны, но сломать одному руку, а другому полдюжины рёбер? Впрочем, он физически был довольно силён – София не зря позаботилась о подходящей для сына генетике.
С этих пор Стас ежедневно шёл её встречать с работы, и тихую их взаимную радость ничто более не могло нарушить.
Ещё три года всё шло так, как хотелось им обоим. София чувствовала себя настолько счастливой, что выглядела невероятно молодой, намного моложе своего возраста. Претендентов на её руку было хоть отбавляй… Но никто чужой не был ей нужен.
Благодаря воле, упрямству и творческой энергии этой невероятной женщины в отдельно взятой квартире отдельно взятого города возник особый мир: мир без боли, обмана, предательства, агрессии, потерь и катастроф, мир ВОПРЕКИ порядку, существующему на Земле. Возможно, втайне София гордилась этим.
Но расплата уже поджидала её.

В один не слишком уютный день мы заметили следы слёз на пухлом лице Стаса. Он казался гораздо более рассеянным, чем обычно. Думали – временная досада у него… пройдёт. Не проходило. Стас начал пропускать занятия – раньше такое за ним не водилось – и, похоже, вообще забыл об учёбе. Хуже того, он стал появляться на людях неприбранным, неухоженным… Это был тревожный сигнал. Мы с девушками договорились, что кто-нибудь из них, кому повезёт, выведает у Стаса, что же стряслось-то с ним? Повезло Эллине. Информация оказалась убийственной: София больна, лежит в онкологической клинике. Операция, облучение, походы к местным знахарям – всё это уже было, и теперь надеяться совсем не на что, близка финальная стадия… Каждый свой день Стас проводит или в стенах этой клиники или около, слоняясь по больничному скверу.
Конечно, мы втроём ринулись на помощь. И только тут София узнала о нашем существовании! По её настоянию, Стас пригласил нас посидеть с нею в скверике. В то время она ещё могла позволить себе небольшие вылазки на вольный воздух. Помню, как она отослала сына якобы по какому-то неотложному делу и как, прожекторно нас по очереди высвечивая лучами неправдоподобно огромных глаз, просила, умоляла, заклинала – не оставлять в беде её сына! У нас пока поживите, всем место найдётся… Пусть он, пожалуйста, научится готовить… Гладить, пожалуйста, себе рубашки… Покупать продукты на рынке… Были ещё просьбы, из которых явствовало: Стасика следовало научить столь многому, что без малого это означало – научить его жить.
Мы внимательно слушали – и перед нами внезапно обнажилась страшная трагедия этой женщины. Речь шла, конечно, не о личной перспективе расставания с жизнью. Себя-то ей не было жаль. Накануне последней черты, она – отчётливо только теперь – осознала и спохватилась: для сына это будет катастрофа. Никогда раньше к такой мысли она не готовила себя. Баловень сотворённого с таким трудом счастья, не могла она и помыслить о таком подлом ударе со стороны судьбы, над которой вроде бы одержала верх! У неё было достаточно упорства и воли, она с очень многим могла бы справиться… Но не с этим. Гордый, надмирный духовный взлёт уступил теперь место горькому материнскому отчаянию.
…Рассказать ли о кошмаре последних дней, кошмаре не только для самого Стаса, но и для нас, бывших всему свидетелями?
Перед финальной стадией он забрал её домой, в последнем отчаянии надеясь, что его уход спасёт её. София уже не могла сама вставать с постели, но когда он ненадолго куда-то вышел, возможно, купить лекарств или хлеба, по возвращении – нашёл её на полу, на коленях, осеняющей себя крестом. Пялясь в пустое пространство (в котором, возможно, мерещилась ей икона, отсутствующая в квартире), она бормотала:
– Господи, я преступница! Я преступница! Меня покарай! Меня! Пожалуйста! Меня! ОН НЕВИНОВЕН!
Чтобы искупать её, Стас позвал на помощь обеих девочек. Сперва они решили, что он эту процедуру хочет поручить только им, по соображениям приличия… Какие уж тут «соображения»! Он их позвал лишь как помощниц: боялся, по неловкости, случайно уронить её. Мыли втроём. Эллина потом рассказывала, что никак не ожидала такой ласковой нежности в каждом движении увальня Стаса, что у неё аж дыхание спёрло от изумления, когда она увидела, как, перенесённую на кровать, он вытирал Софию полотенцем – так нежно, словно роли переменились и теперь она была его кровным ребёнком. София нашла ещё в себе силы прошептать: «Какой ты у меня волшебник!». «Подожди-подожди, вот сделаю укол, тебе полегче будет», – отозвался Стас.

…Рассказывать ли и о нашем посещении этой квартиры на следующее утро? Позвонили, никто не отозвался. Дверь была не заперта, мы вошли на цыпочках. На кровати, под одеялом, в полумраке были едва различимы два тела: сын прижимался к матери, к спине её, обняв крепко обеими руками, пытаясь согреть. Но согревал он окоченевший труп. С усилиями мы его оторвали от тела Софии, с усилиями одели его почти деревянное тело (это было так же трудно, как потом одевать тело мёртвой). Организацию похорон, конечно, взяли на себя.

…Рассказать ли ещё, какой нелёгкой стала наша жизнь сразу после этих памятных похорон? Началось с того, что в конце поминальной трапезы, где Стас ни к чему не притронулся – просто сидел, глядя куда-то в одну точку, – он незаметно для всех исчез… Не доглядели. Естественная в данных обстоятельствах догадка, испугавшая нас, оказалась ложной: Катюша, умница-сестрёнка, тихий тёмный омут, в котором водятся загадочные черти, владеющая колдовским даром, или, как нынче принято выражаться, даром экстрасенса, уверенно твердила нам все дни, когда его искали: живой! Потом, на карте города, она показала примерно место, где следует его искать: это была небольшая железнодорожная станция рядом с тем самым кладбищем. Ну конечно! Мне самому следовало бы догадаться. Дни он проводил у неё, а ночами отсыпался на вокзальной скамье. Там мы его и подобрали. Привели назад. Будучи уже почти без сил, он не сопротивлялся. Первое время мне пришлось жить в его квартире, мы боялись, что втихаря Стас что-нибудь с собой сотворит. Позже-то мы узнали, что он дал клятву матери не делать попыток уйти из жизни вслед за нею. Были, не раз, такие случаи с сыновьями матерей-одиночек, София знала об этом… и позаботилась.
Оно-то так. Да клятва ни от чего не спасала в данном случае. Довольно скоро это нам стало понятно. Стас угасал на глазах. Худоба, хищно съедающая когда-то нежно цветущую плоть, делала облик этого юноши ещё более далёким от человеческого, ещё более чуждым привычной земной жизни. Однажды Катюша – так больно ей было на него смотреть – начала его уговаривать жить:
– Ну, Стасик, пожалуйста, ну потерпи! Пожалуйста, не поддавайся, не страдай уж так… Вот, живут же люди, которым руку или ногу ампутировали, какое-то время она у них болит, ампутированная… Фантомная боль это называется, понимаешь? Но ведь проходит!
Стас, вопреки своему обыкновению скользить взглядом мимо говорящего, теперь повернулся и резанул ей прямо в лицо блеском линз, за которыми не видно было глаз.
– Руку, говоришь? Ногу? А если у тебя ампутировали душу? ТАКУЮ боль ты можешь себе представить?
Катя заплакала.
Наконец мы трое, собравшись в свободной от занятий аудитории, решили устроить «военный совет»: что делать? Ясно же: при таком раскладе Стас долго не протянет. Мне, как на грех, вспоминались в подробностях описания кончины Александра Блока и Петра Чаадаева. Оба умерли не от того, что чем-нибудь были серьёзно больны, а просто потому, что исчезло желание жить. Вот и тут…
Нельзя это так оставлять, нельзя. Нужна какая-то духотерапия… Что-то срочно придумать бы. Но что?
Грешным делом, я даже на авантюру пошёл, разыскал его отца – хитроумные были поиски, но мне удалось! Задумка была – организовать Стасику нечто вроде новой семьи, вдруг получится? Но с первого взгляда на испитую, помятую физиономию пожилого верзилы, не имеющего отношения ни к каким наукам и ни к какому искусству – понял, что дал маху. Мы побеседовали у него дома за кружкой пива. Тут он, посмеиваясь, рассказал историю зачатия того существа, с которым – чувствовалось – он не хотел бы и в дальнейшем иметь ничего общего. Когда я об этом поведал девчонкам, на них мой рассказ подействовал удручающе. 
– Вернуть бы ему Софию! Хоть спиритический сеанс устраивай, честное слово, – размечталась Катя.
Вспомнили затем о его квартире, о странностях, которые говорили только о том, что оба – мать и сын – осознавали себя существами какого-то невероятного, нездешнего мира… На стенах не было никаких портретов, ни рисованных, ни фотографических, не было даже земных пейзажей – всё какие-то фантазии, космические восходы и закаты, птицы с роскошными женскими лицами – Сирин, Алконост, Гамаюн, – всяческая новогодняя мишура, не снимаемая, вероятно, с какого-то давнего праздника… Оконные стёкла были почти все матовыми. Они пропускали солнечный свет, но не позволяли видеть ни деревянные заборы возле гаражей, ни пошлые коробки хрущёвок, ни скорбные мусорные баки. Стекло было прозрачным лишь на одной створке узенького оконца, находившегося в аккурат над кустом сирени – подозреваю, что и открывали-то его лишь на время цветения этого самого кустика. А бархатное тряпьё, оленьи шкуры, пуховые подушки, которыми всё было почти сплошь устлано и утыкано! «Значит, им в доме нравилось лежать где захочется и гулять босиком», – догадалась Эллина.
Она ещё добавила:
– Шарики… Звёздочки… Бабы с птичьими крыльями… да почему он живёт-то всё время в мире вымысла? Ни с одной нормальной девчонкой не дружит. Это ж болезнь. Вот ей-Богу, знала бы, что поможет – разделась бы перед ним прям как перед ангелом Господним… Хоть увидел бы, какое это чудо – женщина!
Я спросил:
– А вдруг он захочет продолжения?
Эллина, запальчиво:
– Ну и пусть, пусть захочет! – Опустив голову, еле слышно она добавила: – Я бы ему дала.
Не подумайте, что добрая девушка была такой уж циничной. С трогательной простотой – так было принято между нами троими – она искренне высказала именно то, о чём мечтала.
– Ты, может и дала бы, да только он бы не взял, – не смолчала Катя.
– Ты-то откуда знаешь?..
Подружки готовы были повздорить.
– Давайте не будем отвлекаться, девочки, – вернул я беседу в намеченное русло. – Ситуация на самом деле пиковая. Что делать-то будем?
Тут произошло то, чего никто из нас не ожидал: в дверях пустой аудитории нарисовался Стас. Он был торжественно-спокоен. Льняной пух на его большой голове был аккуратно прибран. Мучениями приобретённая худоба придавала нашему другу черты незнакомого величия. Он вошел, как школьный педагог входит в класс для плановой беседы с подопечными ему детьми. Подойдя вплотную к преподавательскому столу, перед нами, сидящими, – остановился.
– Ребята, вы зря теряете время.
Это было первое, что он сказал. В некотором обалдении находясь, мы трое на него молча глядели.
– Хотя, конечно, спасибо вам, что так переживаете. Что хотите поддержать. Спасибо. Вы… Ну, просто, вы очень хорошие люди.
Ладно, с этим мы не стали спорить… Что дальше?
– Мне жаль вашего времени, – продолжал Стас. – Караулить меня, ухаживать за мной… Ничего этого больше не нужно. В петлю я всё равно не полезу, тут вы можете быть спокойны. Но и задерживаться здесь долго я не намерен… И воплощаться вновь. Как уйду? Не знаю. Уйду всё равно.
«Задерживаться здесь»! Меня передёрнуло от этих слов. Это кто говорит? Гималайский гуру? Апостол Павел? Командир звездолёта?
Выйдя из транса, мы начали с ним общаться.
– Стасик, что ты говоришь! – возмутилась Катя. – Мы все когда-нибудь уйдём… Мы все кого-то теряем… Этого никому не избежать! Ну и что же, пока ты жив – надо жить!
– В жизни ещё столько замечательного, Стасик, если б ты знал! – прозвучал, сорвавшись на писк, голос Эллины.
Я прибавил к этому:
– Или ты знаешь что-нибудь замечательнее жизни?
Стас, голову наклонив, помедлил. Затем спокойно, с расстановкой, принялся нам объяснять:
– Ребята, я хочу, чтоб вы поняли. Это моя единственная к вам просьба. Поймите, подумайте. Жизнь, вы говорите. Хорошо. Что вы называете жизнью? Например ты, Константин. Мы с тобой под одной крышей уже не один день живём. Я помню каждый твой шаг. Вот ты просыпаешься…
Тут он перечислил все мои ежедневные занятия, включая поход в туалет, чистку зубов, заваривание чая и потуги заниматься зарядкой.
– Где тут жизнь?
– Да вот… Всё это… – ответил я неуверенно. – Это она и есть.
– И она-то, по-твоему, стоит того, чтобы за неё бороться?
– Согласен. В такой жизни ничего нет героического, ничего сверх-необычного. Просто сумма маленьких радостей. Но это лучше, чем ничего… Ежу понятно. Или тебе известно иное, единственное, что достойно называться жизнью?
– Известно.
– Поделись…
– Со стороны трудно это понять. Это, видишь ли, не потребление жизни – сотворение жизни. (В этот момент Стас увёл взгляд куда-то в далёкую даль). Да. Сотворение жизни… Когда ты для другого каждую его минуту делаешь счастливым событием, так же, как этот другой – каждую твою минуту – для тебя. У неё (мы поняли: он имел в виду покойную мать) был этот дар… Я не знаю больше никого, кто умел бы делать это. Или хотя бы знал о такой возможности.
Он перевёл дыхание, обративши взор к заросшему зеленью окну:
– Люди-то озабочены совсем другим. Не только люди – всё, что может двигаться. Вот, вспомните хоть телепередачи о животных… Чем эти твари, как правило, занимаются? Гоняются друг за другом. Жрут друг друга. Или...
Стас сделал паузу, отыскивая слово.
– Трахаются, – подсказала Эллина грустно.
– Вот. Кстати, для этого ведь надо тоже кого-то догнать, с кем-то подраться… Рыбы, насекомые, птицы, звери – все делают то же самое. Что значит для них жизнь? Главным образом, погоня или спасение от погони. Зазевался – твои кости уже хрустят в чьей-то вонючей пасти… То же самое у людей: война всех со всеми. Плюс ещё жестокость, алчность, зависть, свойственные именно человеку.
– Но ведь ты совсем не такой! И мы не такие! – попробовал я возразить, но Стас не слушая, продолжал:
– Земля изнемогает… Её тошнит от людей. Очень скоро – может, уже завтра – она выплюнет, выблюет всех нас. Надеюсь, у неё на это ещё хватит сил… Были, конечно, люди – герои, – которые вопреки Богу пытались устроить рай на земле, ну да мы-то знаем сейчас, чем это кончилось. Страдание – альфа и омега жизни, Будда был прав. Он первый понял, что жизнь, та, что появилась на Земле, – тупиковая затея. Он не призывал её изменить, что было бы глупо. Он призывал – поймите это! – навсегда уйти от неё. И был прав. Да разве только Будда. А христиане, которые цепляются за жизнь, но боятся жизни, – каким образом пытаются уйти от её гадких законов? Молитвы. Монастыри. Аскеза… Тоже уход от жизни, только на свой манер. А у кого не хватает на это мужества, кто пляшет на палубе тонущего Корабля Дураков, тем ничего не остаётся другого, как постараться забыть о главном…
– О чём главном?
– О своей обречённости. Или вовсе о ней не знать. Так вот, я вас спрашиваю: видя всё это, зная обо всём этом – КАКУЮ жизнь вы меня призываете ценить, для КАКОЙ жизни мы должны здесь остаться, можете ли вы объяснить хотя бы сами себе?
Мы подавленно молчали. Девчонки – растерянно, я же чувствовал себя обозлённым. Подумаешь, какой мировой судья нашёлся! Шопенгауэр какой! Идейный противник жизни! Учитель мудрости, чума его забери!
Я сказал ему:
– Стас, ты нам не сообщил ничего нового. О ситуации на Земле знали многие до тебя, начиная с Экклезиаста. Томление духа, суета сует, безумный, безумный, безумный мир… Прочее в том же духе… Но знаешь, ни Шопенгауэр, ни Экклезиаст, ни сам Будда из жизни уйти как-то не спешили. Хоть она ужасна. Хоть она абсурдна. Почему, как ты думаешь?
– Потому что они не представляли себе ничего другого.
– А ты представляешь?
– Да, я представляю.
Это опять был намёк на его прежнюю жизнь с Софией... Я невольно подумал: батюшки светы, что же такое особенное делала для него мать? Но, конечно, ничего конкретного представить себе не мог.
– Послушай, но ведь жизнь, в конце концов, зависит от людей. От меня, от них, от тебя… Люди растут. Люди учатся. Собственно говоря, они как раз и занимаются тем, что ты называешь «сотворением жизни». Разве ты не должен в этом участвовать?
– «Растут»… – Стас усмехнулся. – То есть, духовно растут, ты хочешь сказать? Покажи мне этих людей. Единственный такой человек, которого я знал… – он сделал паузу, чтобы проглотить ком, подкативший к горлу. – Этого человека уже нет. Остальные – кто? Не знаю, не видел. Человек не меняется вот уже много тысяч лет. Мамонтов истребляли абсолютно те же люди, что теперь уничтожают всю природу. Я не верю, когда говорят, что человек посылается на Землю затем, чтоб чему-то научиться, повысить свой – как бишь его? – вибрационный уровень, перескочить куда-то в шестую расу… Полный бред. Потому что для учёбы кто в первую голову нужен? Учителя нужны, правильно? Где эти учителя, скажите? Кто из вас может вспомнить хотя бы одного, достойного? Разве УЧИТЕЛЯ нас учили? Нас учили люди, сдавшие на тройки дипломы в вузах. Если бы земная жизнь была задумана как школа Духа – дети не отдавались бы на произвол улицы, родителей, глупых школьных программ. Нет, ребятки, Земля не школа. Земля – театр. Ещё точней – амфитеатр, сродни гладиаторскому. Этому римскому цирку нужны не только праведники, но и предатели, не только принцы, но и нищие, не только гении, но и дураки. Я хорошо помню школу, и не просто потому, что там надо мной издевались… Там я увидел, во множестве, готовые характеры детей, моих сверстников. Заранее можно было сказать: вот этот будет подонком (уже подонок), этот – вором (уже вор), этот – деспотом (уже деспот), а вот этот будет жертвой любого из них (уже жертва). Каждый несёт свою карму. То есть, готов к своему амплуа, к жалкой роли, которая к росту Духа отношения аб-со-лют-но не имеет! Она нужна для спектакля, где ежедневно льются слёзы и кровь. Где не сбывается ни одна мечта. Где рано умирают самые любимые люди. Хотел бы я видеть настоящего зрителя этого спектакля!
Он это сказал, – почти крикнул – сжав конвульсивно кулаки.
Ого! Лишь теперь я заметил, что Стас, пожалуй, на свой лад темпераментен… Но он быстро погас.
Странное, пожалуй, зрелище представляли сейчас мы трое, мечтавшие о спасении Стаса Герасимова. Спасаемый убеждал нас не только в безнадёжности подобных попыток, но ещё и сомнение закрадывалось: вдруг именно он прав, а мы все идиоты? Мне тут, кстати, вспомнился старый английский анекдот: полисмен видит самоубийцу, готового кинуться с моста в реку. Подходит к нему. Вежливо эдак, как у англичан принято, спрашивает: «Сэр, зачем Вы это делаете?» Тот ему что-то обстоятельно объясняет… после чего с моста прыгают оба.
– Хорошо. Но, Стасик: всё равно ведь были на свете люди, которыми можно восхищаться! Ты этого не можешь отрицать. Сколько прекрасного создали! Музыку, стихи, картины, дворцы, храмы! Разве не стоит жить хотя бы для того, чтобы наслаждаться красотой? – этот вопрос задала умница Катюша. Она не хотела сдаваться.
– Я занимался этим всю сознательную жизнь, – ответил Стас с ледяным спокойствием. – Слушал, читал, смотрел. Да, музыка. Да, стихи. Да, картины. Творения дней минувших. Примерно до середины прошедшего века у человечества на всё на это ещё хватало душевных сил. А дальше? Дальше – ничего. Эти самые люди, которыми, как ты думаешь, можно восхищаться, сейчас хором твердят, что творческий дух человека иссяк, и ни к чему принципиально новому он не способен. Конец музыки. Конец поэзии. Конец науки. Конец философии… Эпоха конца. Последний взлёт творческой мысли был в искусстве авангарда… Но пропал и тот. А дальше? Ну, дальше пошли сплошные «нео»: неоархаика, неоклассицизм, неоромантизм… Искусство стало передразнивать себя. Наконец, всё это выродилось в постмодерн – эстетику распада. Итог закономерный, удивляться нечему. Творческий дух умирает синхронно с природой. Какое восхищение, какое преклонение перед красотой природы в бетховенской «Пасторальной симфонии» звучит, вы помните? Так ведь в его эпоху не было ни отравленных рек, ни вонючих свалок.
Снова он замолчал, наклонив лобастую голову к барабанящим по столу пальцам. И мы молчали. Потом добавил – печально, задумчиво:
– А красотой этой я себя долго тешил. Но пора уж признаться: сыт ею по горло. Невозможно в десятый раз слушать «Дон Жуана» Моцарта или в сотый раз любоваться «Сикстинской мадонной» Рафаэля. Главное же – человеческие страсти, сомнения, страдания, пороки – всё это так знакомо, так грустно, так старо, так надоело! Я не могу больше наслаждаться искусством, которое столетиями всем этим питалось. Другого хочется…
– Вот ты и займись этим другим! Сотвори! Начни новую эпоху! – крикнул я, не рассчитывая, разумеется, ни на какой положительный отклик.
Стас едва заметно помотал головой и наклонил её ещё ниже. Он еле слышно пробормотал несколько фраз, из которых я лишь мог разобрать:
– Я не боец… Другая матрица.

Тут естественно было бы написать о нашем окончательном унынии и разочаровании… Однако нас поджидал сюрприз.
Зная о пристрастии Стаса к аудиоплееру, я достал для него несколько дисков, записанных кустарным способом специально для любителей современной музыки. Искушённый эстет, он эти диски, едва начав слушать, начал отсеивать один за другим. Но вдруг какой-то из них задержал его внимание. Причём – надолго. Он то и дело помещал его в плеер, и так, сидя молча в кресле с наушниками, проводил всё свободное время. По некоторым моим наблюдениям, у него даже настроение улучшилось.
Мы были близки к ликованию: Стас увлёкся! Стас не нянчится больше  со своим отчаянием! Жизнь всё-таки берёт своё!! Это была ободряющая новость. Втайне от нашего друга мы готовились теперь достойным образом отметить 23-й день его рождения…
Но не сбылось.
…Мне на всю жизнь запомнилась наша с ним беседа тихим июньским вечером, при свете позднего солнца, чей багрянец, тяжело пробиваясь сквозь матовые стёкла, малевал стены пятнами уходящего пожара. Я спросил Стаса о музыке, которая так его увлекла. Он протянул мне наушники. Музыка в самом деле не была похожа ни на что, слышанное мною раньше.
– Что ты здесь услышал? – В его вопросе мне послышалась интонация интереса к собеседнику (с ним это бывало настолько редко, что всегда вызывало удивление).
– Трудно, Стас, это толком определить… Стихия какая-то. Не наша, не земная… Симфонизация морского прибоя…
Он бросил на меня значительный взгляд:
– Ага… Надо же… Что-то и ты здесь уловил, причём с первого раза.
– Но далеко не главное?
– Нет, не главное. Надо погрузиться в эту музыку целиком. Она… видишь ли, Константин… – он наклонился к моему уху. – Она стопроцентно нечеловеческая.
Последнее слово он произнёс, не побоюсь этого слова, с откровенным наслаждением. И я подумал: «Он всё-таки безнадёжен».
Мою досаду Стас довольно хорошо уловил.
– Вот видишь, у тебя на это слово совершенно стандартная реакция: нечеловеческий – значит дикий, тёмный, враждебный… А ты попробуй-ка представить себе, что нечеловеческим может быть что-то светлое и мирное, например, благодать… Не думал об этом?
Я почёл за лучшее промолчать, ибо возразить было нечего.
– Возможна и нечеловеческая нежность, – продолжал Стас, – и нечеловеческая любовь. И нечеловеческое блаженство… Если, конечно, не считать, что всё прекрасное свойственно только одному человеку.
Дальше последовал монолог, который – каюсь до сих пор! – я не позаботился записать по свежей памяти. Это могла бы быть великолепная статья, если б, конечно, нашёлся журнал, отважившийся её напечатать.
– Вот эта музыка – он показал на диск – означает подлинный переворот в современном искусстве… Но боюсь, что этого никто из критиков даже не заметит… Валентин Сильвестров – ты слышал такое имя?
– Нет.
– До чего докатилась наша эпоха… И я-то раньше о нём ничего не знал. А ведь это гений. Ты можешь себе представить, чтобы в позапрошлом веке никто бы не знал, например, имя Бетховена? Какой-нибудь Свиридов у всех на слуху, а этот… чуть не сказал «титан», но и не назовёшь его титаном: скромный житель скромной хрущёвки на киевской улице, примерный семьянин, добрый незаметный человек – я о нём узнал всё, что можно, из интернетного фильма – так вот, этот тихий провинциал вдруг понял и сумел сделать то, что до него никому не удавалось. «Морской прибой», говоришь? Маринисты в музыке ведь были и раньше… Но ты подумай, куда этот человек сумел шагнуть: морской пейзаж как таковой его не интересует, художник не изображает море – он СТАНОВИТСЯ морем. Мыслящий океан! Здесь нет и не может быть ничего человеческого.
Как бы заново потрясённый собственным открытием, он внезапно замолчал. Этой задумчивости я не стал мешать, ждал продолжения.
– Об искусстве Новейшего времени много ругани было высказано: декадентство, заумь, вырождение и всё такое прочее. Возможно, в чём-то критики правы. Но главного они так и не смогли понять: художник новейшего мира – он что делает? Он пытается вырваться – притом отчаянно! – за пределы человеческой природы. Помню, София повела меня однажды к кому-то в художественную мастерскую… Да, да, не удивляйся, мы с нею не только в домашнем уюте нежились, мы и в театре, и на концертах бывали… Так вот, в этой мастерской кое-где стояли полотна художника, о котором хозяин мастерской говорил с сожалением, что вот, дескать, человек отказался писать картины, бросил краски, кисти, все полотна и ушёл в монастырь. Отказался – после того как написал вот эту вещь… Тут он её показывает. Мы с Софией перед этим полотном просто обалдели оба. Представляешь – там была полоса горизонта, зыбкая тёмная линия, и над ней – нежное такое серафическое сияние… Ничего больше. Но от этого нельзя было глаз оторвать. Картина называлась: «Фаворский свет». Человек создал нечто, непосильное человеку. И понял, что все его дальнейшие усилия не имеют смысла, что прежняя его жизнь тоже не будет иметь смысла. Понял – и ушёл в монастырь.
 – Но не всем же светит такая творческая удача? Иначе наши монастыри были бы сплошь заселены ушедшими из мира гениями.
– Конечно, не всем. Художников уходящей эпохи вообще нельзя не пожалеть… Большинство их попыток преодолеть человеческую природу были отчаянными, бурными и – бесплодными. Куда кинулись они? От античного «ничего сверх предела» – в авантюру всевозможных «пределов»: за пределы слов, за пределы образов, за пределы звуков. «Дыр бул щил» – лозунг дерзаний! Сумасбродство в личном поведении. Страх, отчаяние – в области чувств. Абсурд – в области мысли. Внешне это напоминает поиски новых форм, да ведь на самом-то деле это судороги змеи, сбрасывающей кожу. Доводя искусство до пределов напряжения, человек готовится к уходу от себя.
Вечер тем временем догорал. Мы со Стасом, лёжа на бархате и звериных шкурах, вели разговор, созвучный с гаснущей багровостью стен, шкафов, плафонов,  висящих на стенах изображений сказочных садов, замков и птиц с колдовскими женскими лицами.
– Последние полвека много пишут о космосе, – продолжал Стас. – Пытаются даже его изобразить, предполагая, что это сплошь царство огня, льда, каменной пыли… Мало кому приходит в голову, что космос не нужно «живописать», выйдет только пародия… Надо проникнуться мыслью, что он – живой даже на самой окраине Вселенной, что космос есть мысль, мыслящая себя, творящая мыслящие миры! Скрябин это понял. Вот почему его космос – не иллюстрация, а дыхание неземной жизни. Он все последние годы рвался к нечеловеческому. Рванул, под занавес, аж в стратосферу! И вышел к «Поэме Экстаза». Мало ему – понёсся выше, ещё дальше, к своей «Поэме огня»… Получилось опять. Да ещё как! Но будучи уже там, в космосе, он забыл оставить за порогом съедающее его человеческую душу вполне человеческое свойство – гордыню. Все эти дерзновенные порывы, «высшая грандиозность»… Потуги самолюбивой дерзости. Вполне в духе оккультных идей, которыми он тогда увлекался. Стихию, где нет человека, он понял и изобразил. Ему всего один шаг оставалось сделать: стать самому этой стихией! Навсегда оставить идею мистерии, очевидный этот вздор… Тогда за бортом осталась бы и пресловутая его «тема самоутверждения», люциферическая мечта… И был бы он спокойным, уверенным в себе обитателем Мира Иного, не «сверхчеловеком» отнюдь, а просто другим мыслящим существом.
– Хорошо, допустим, что сегодня творческий человек, как ты считаешь, мечтает перестать быть человеком. Но для чего ему это? – спросил я, наконец.
– Человек – ошибка Бога… Или, что ещё хуже, подневольный актёр гнусного спектакля… Поэты античности это хорошо понимали. Для них в рабстве у судьбы пребывает не только человек, но даже сами великие боги. И нет ни у кого шансов избежать уготованной участи. Единственный шанс остаётся человеку для оправдания его жизни: сотворение красоты, тяга к совершенству! Совершенство – уже область сверхчеловеческого. Парфенон – посол Иного Мира… Моцарт почти целиком космичен.
– Несовершенный – но может создать совершенное? – спросил я Стаса, в тайном желании подловить его на противоречии.
– Не сам… Подсказка Свыше.
Он, очевидно, устал. Его речь становилась всё более отрывистой.
Я спросил:
– Совершенная жизнь… Как ты думаешь, она где-то существует?
Стас показал мне тот самый диск.
– Мыслящий океан! Чем тебе не жизнь?
– Солярис?
– Не в названии дело. Этот организм всё в самом себе сотворит по-иному: там каждая капля будет наслаждаться бытием, а испытав наслаждение, просто мягко растворится, без сожалений о минувшем, уступив место другим живым существам, которые, будучи созданы исключительно для блаженства, ни боли, ни страха не знают!
– Любопытно, любопытно… Дай, я хоть название посмотрю…
Я взял у него компакт-диск и прочёл название, начертанное от руки синим фломастером:
Валентин Сильвестров. Симфония № 5
– Ну что, будем спать? Завтра, однако, зачёт, – напомнил я Стасу.
– Иди. Я посижу немного, ещё послушаю… ещё побуду в том мире…
Это было последнее, что я от него услышал.

Наутро я застал его сидящим, откинувшимся в кресле, с наушниками, оседлавшими крупную белесую голову. Так всю ночь и просидел, понял я. Ну ладно, охота пуще неволи. Имея дело со Стасом, лучше вообще ничему не удивляться… Я тронул его за плечо. Стас не реагировал.
– Эй. Ты спишь, что ли?
Тряхнув его ещё раз, я зашёл с другой стороны кресла и опешил:  мне предстало абсолютно безжизненное лицо с отпавшей челюстью.
Чёрт побери!!!
Пришлось вызывать «скорую». Врачи определили кому. Откуда, как, почему? В клинике, куда его отвезли, медики констатировали «низший балл по шкале Глазго». И абсолютно загадочной была причина комы: отечности мозга нет, диабетического шока нет, отравления нет, инсульта нет…
В чём же дело-то, наконец?! Стас оставался загадкой.
Те дни, что он лежал в больнице, мы трое его частенько навещали. Катюша однажды сказала, сквозь обильные слёзы:
 – Стасик уходит, уходит от нас. Он не встанет, я это вижу. Он где-то сейчас очень-очень далеко. Ниточка серебряная одна лишь осталась… Она всё тоньше становится… Оборвётся скоро.
*      *     *
Вселенная и на сей раз, как всегда, началась с сотворения. Сотворение – с борьбы. Ибо хаос – не груда кирпичей, ожидающая крепких рук и ванночки с цементным раствором. Хаос – антижизнь. Хаос – монстр. Хаос – чудище Тиамат, готовое пожрать неосторожного Мастера.
Итак, начало Симфонии: сражение с хаосом. В грохоте этой битвы постепенно высвобождается, высвечивается бездна первобытного Океана с его тяжкими, пока ещё чёрными валами, и – так уж после Девятой Бетховена повелось – с поблескивающими на поверхности этих валов очертаниями главной Темы. Вслушиваясь в начало симфонии, Стас, как бывало и раньше, с первых же звуков вообразил себе, будто сам участвует в созидании нового мира.
Как это там сказано? «Дух Божий носился над водами»… Океан, беременный жизнью. Миллиарды лет пройдут, пока в зелёной пучине загорятся чьи-то глаза, заплещется мощная плоть, раскроются алчущие друг друга пасти…
Повторение земного сюжета? Зачем, для чего? Не лучше ли творению остановиться на безмятежной ещё стадии пустынной глади и ряби под юным солнцем? Сделать Океан всевидящим, всеслышащим, вседышащим Единым, творящим мир в себе, из себя, для себя, подобно индийскому Брахману, себе самому поющему небесные песни…
В Симфонии всё так и происходит: он это уже знал и, закрыв глаза, ждал блаженной минуты начала этих песен – хрупкого соло скрипки, затем мощного унисона смычковых, возносящего божественную песнь высоко над Океаном… Солнечное золото над лазурью.
И – волны, волны, волны…
В каждом набеге волны свой собственный звуковой мир. Крошечные эти миры неисчерпаемы. Они уникальны. Но есть и нечто общее: с ними всякий раз он мог окунуться в фоническое очарование, вплоть до полного исчезновения разницы между консонирующими и диссонирующими созвучиями… В этой Симфонии благозвучно абсолютно всё. Как если б Мировой Разум, увлекшись игрой, специально вздумал позабавиться сотворением уникальной красоты для каждой отдельной волны, для глубины каждой такой волны, мало того – для каждой капли на поверхности каждой волны!
Кропотливый, должно быть, труд… Мастер работал над своей музыкой подробно, тщательно, как некогда, в чаду буден, трудились над своими тканями средневековые кружевницы.
Поющие верхушки волн!
Любая «верхняя» нота наполнена сложным смыслом, богатейшими красками и соками, она будто живёт сама по себе – вне горизонтальных связей. Смысл рассыпан именно по вертикали: десятки, сотни отзвуков, мелких и мельчайших узоров, микрокосм крошечных музыкальных брызг украшают её, словно вязь солнечных бликов – раскалённую солнцем спину Океана.
Погружаясь в эти волны, он ещё раз испытал острое тактильное блаженство, просто реально ощущал своё тело в волнах!.. Рядом с Софией, в Крыму, на Чёрном море – когда-то было точно так. Каким-то образом эти звуки он мог чувствовать всею кожей – как свежесть, нежность, осторожный вздох грандиозной силы, которая баюкает, но не  разрушает.
Океан никогда не пуст. Он жив и полон многими блаженствами… Здесь никто ничего не боится, никто не думает о спасении: только глоток влаги и света – и вновь растворение в лучезарной бездне…
А вслед за этим – ах! он так ждал этого момента! – могучие вздохи пошли, героический накат каждой волны – всего четыре ноты – но какая божественная сила и какое счастье в упоении этой силой! Единственное место в Симфонии, где он мог уловить какие-то следы ранее бывшей музыки – может, что-то от Бетховена, но в героике Бетховена всё – слишком человеческое… Напротив, здесь, на просторах всепланетного Океана, нигде не найдёшь театральных подмостков, на которых кто бы то ни было мог ощущать себя героем. Упоение силой – беспредметно, бессобытийно, бескорыстно.
Дальнейшая музыка – космическая пастораль – продолжала радовать слух, но одновременно чем-то и разочаровывала. Энергия жизни тут явно шла на убыль, она растворялась в «замерзающем времени», вся вторая половина Симфонии превращалась в постлюдию… Не рано ли? Можно примириться с отказом от событийного ряда (драматургия и созерцание – вещи несовместные), но к чему оно здесь, это красивое увядание, этот добровольный упадок сил? Разве мыслящий Океан – нежизнеспособен?!
Нет, музыка тут должна пойти по другому руслу. Просто обязана.
Взять бы всё в свои руки!
Тут он сделал мысленное усилие – охватить весь звуковой поток, взять над ним верх силой сознания… Ещё усилие и ещё…
До сих пор он не пытался делать это. Но вдруг получится?
Получилось!
Почувствовал: да, поток начал подчиняться его воле. Теперь он уже не видел себя объятым волнами, он сам был Океаном, он обнимал сознанием свои порождения: тысячи мельчайших искр других сознаний, то загорающихся, то гаснущих в его пучине.
«Как удивительно это вышло!» – подумал он, наблюдая за игрой порождённых им эфемерных существ. Вот, наконец, – мир, о котором он втайне мечтал. Теперь он – хозяин этого мира! Он в ответе за каждую искорку жизни в нём. И он-то ни за что не даст этому миру погаснуть…
…Время он как-то перестал замечать, но краем сознания – тем краем, что остался ещё от прошлой жизни, – отметил, что времени прошло уже очень много, много больше, чем длится музыка этого диска. «А ема абы комтон увол…» – подумал он и с удивлением отметил, что начинает забывать человеческую речь, что мозг вместо слов воспроизводит какие-то ничего не значащие звуки…
Как это вышло? Почему?
Блаженство кончилось. Теперь он испытал чудовищный накат страха.
Значит, всё. Значит, доигрался. Значит, пора отключать наушники… Что такое? Нет, не выходит. Смотри-ка! И опять, и опять не выходит. Ещё какое-то время прошло в мысленных конвульсиях, прежде чем он понял: никаких наушников на нём уже нет! Нет даже рук, которыми их можно было бы сорвать с головы… которой тоже нет. Он стал мыслящим океаном, изолированным от всего остального пространства. Он хозяин лишь внутри этого мира волн, штилей и ураганов, он управляет бесконечной музыкой прибоя, сложностью брызг, капель, бликов внутри этих брызг. Но он не властен над путями своей Планеты. И он не знает, куда его уносит…


Рецензии