Три повести

      Трилогия    

Повесть первая (отрывки из этой повести напечатаны в журнале "Волга" (№№ 7-8, 2009 г.)

 ОТ ПЯТИ ДО ДВАДЦАТИ ДВУХ

                Девочка Вова

  Я лежал на тёплой земле за кустами ночной красавицы и, разведя большой и указательный пальцы, медленно и незаметно подводил их с тыла к большому синему коромысику.  Вот уже пальцы у самого его хвоста, осталось только резким движением сжать их – и коромысик, изгибаясь в дугу, начнёт  яростно, но не больно и очень щекотно грызть ладонь... Тут зашуршало, коромысик снялся с ветки, пальцы  схватили пустоту, и за кустом появилась Лидка Воробьёва. Она воровато оглянулась и, никого не заметив, мгновенно стянула с себя трусы, присела в полноги, и в землю ударила тугая струя… Я перестал дышать и,  вытаращив глаза, впервые смотрел, как девчонки отправляют акт мочеиспускания. То, что я увидел, поразило меня – у Лидки не было письки! Лидка была в полутора метрах от меня, по другую сторону куста, струя била не вперёд, как следовало бы ожидать, а назад… Струя дробилась о землю в мокрую пыль, отдельные брызги долетали до меня, но я боялся пошевелиться и фотографировал памятью каждое мгновение… Потом струя стала сбоить, как будто кто-то наступал на шланг, сделалась вялой и, наконец, иссякла. Выпрямляясь, Лидка сделала пару твистовых движений, уже степенно натянула трусы и исчезла с глаз. Через несколько секунд в отдалении раздавался её радостный визг… Я лежал ошарашенный, забыв про охоту на коромысиков. Тогда же я сделал глобальное открытие: мальчики сикают письками, а девочки – попками…
  Когда нянечка Вера позвала к ужину, и все расселись на игрушечных стульчиках за низенькими столиками, чтобы  под строгим надзором воспитательницы впихнуть в себя ненавистную манную кашку и с наслаждением выпить бокальчик горячего какао, которое разливала из огромного медного чайника всё та же нянечка Вера, – я стал пристально разглядывать Лидку, сидящую напротив. Она перехватила мой взгляд и показала язык… Лидка ещё долго гримасничала, но я, не обращая внимания на её ужимки, совсем по-взрослому разглядывал её загорелое до черноты худенькое тело, засохшие ссадины на коленках, торчавших над низким столиком, толстенькие косички выгоревших на солнце пепельно-пегих волос, туго схваченных грязно-голубыми ленточками, и её глаза, которые невероятно быстро менялись в цвете от глубокого серого,  как осенняя Волга, до бледно-голубого,  как летнее астраханское небо, и бирюзового – такого яркого, что было больно смотреть… Тогда я сделал второе глобальное открытие: я люблю Лидку…
   Когда вечером меня пришла забирать бабушка, о первом глобальном открытии я благоразумно умолчал, но рассказал о втором, на что бабушка изрекла что-то вроде: у тебя таких Лидков будет… Надо сказать, что бабушка часто говорила непонятные слова. Когда я выбегал играть на улицу и на бабушкин вопрос: «куда опять побёг?», – отвечал: «играть с Алёной», – бабушка неизменно ворчала: «С Алёной – худой дырёной…»
   Да! Я играл и с Алёной, и с Людой, и с Таней, но продолжал любить Лидку Воробьёву. И любил её до самой школы… Лидка это чувствовала, хоть я и не признавался ей никогда. Девочки всегда чувствуют, когда их любят, а Лидка почувствовала это в тот самый день, в ту самую минуту, когда я сделал для себя второе глобальное открытие. Во всяком случае, языков она мне больше не показывала. И в одних трусах не бегала, а надевала всякие там сарафанчики.
  Я даже страдал! Когда в саду готовились к утренникам и начинали разучивать танцы – всех мальчиков и девочек разбивали по парам. Но мне всегда доставались другие девочки, а я хотел Лидку Воробьёву, и потому танцевал без настроения: в ладошки хлопал не в такт и невпопад топал ножкой, и с завистью смотрел на других счастливчиков, вокруг которых отплясывала Лидка, кокетливо приподнимая ручкой краешек своей юбки.
  А однажды…
  Это было почти перед самой школой, летом. Наша детсадовская группа играла в прятки. Я увидел, что Лидка убежала прятаться за летний душ. Конструкция этого сооружения очень проста. На крышу деревянного сарая втаскивается большая железная бочка, которую непременно нужно выкрасить в чёрный цвет, к ней приваривается лейка с краном и наливается вода. За несколько часов под палящим астраханским солнцем вода нагревается почти до кипятка. И пожалуйста – мойся. Наш душ стоял почти у самого забора. Почти… Только узенькая щель отделяла  душ от забора – настолько узенькая, что не каждый ребёнок мог в неё протиснуться. Но Лидка была очень худенькая, и она могла, а я был чемпионом по худобе и тоже мог.
  Так вот. Увидев, что Лидка нырнула в эту щель, я, не мешкая, нырнул за ней. После яркого света там было почти темно, и мы сразу оказались с Лидкой  совсем-совсем близко, глаза в глаза. Лидка молчала, и я молчал. И видел только, как разгораются необыкновенные Лидкины глаза… Так разгораются, так разгораются, что вокруг всё зажглось бирюзовым светом. Я притиснулся ещё ближе – и Лидка не отодвинулась, потому что и отодвигаться-то  ей было некуда. Она только вдруг закрыла глаза и потянулась ко мне… И я стал её целовать… В щёки, в лоб, в волосы, в шею, в нос. И она меня  стала целовать, и за руки мы взялись, а от неё шёл одуряющий запах степи, полыни, каких-то знакомых и незнакомых трав, цветов… Больше я такого запаха не чувствовал никогда. Даже сейчас, на склоне лет, став заядлым курильщиком, я узнаю этот сладостный запах моего детства из миллионов других. Помню, как Лидка открыла глаза, и они были уже тёмными и глубокими. Мы не сказали друг другу ни единого слова, разъединили руки и по одному выбрались на белый свет. А ещё через две или три недели Лидку увезли в другой город. По-моему, отец у неё был военным. Больше я Лидку никогда не видел.

  Как хорошо было в детском саду – была у меня одна Лидка Воробьёва. Если бы я умер тогда, выскочив из-за летнего душа, – душа моя  была бы чистой и светлой и, наверное, бирюзовой... Ан, нет! Угораздило же меня прожить столько лет... И все эти годы, начиная с девятого класса, при общении с симпатичными девушками, дамами, тётками я преимущественно думал о том, как бы половчее залезть в трусы ко всем этим аллочкам, галочкам, ларочкам, манечкам, танечкам, ирочкам, олечкам, яночкам и, конечно же, к полинам поликарповнам… Ошиблась моя любимая бабушка – «Лидков» у меня больше не было…

  За неумение драться и за непомерно длинные ресницы меня дразнили девочкой Вовой. При довольно высоком росте я был хилым и слабым, и меня легко одолевали даже пацаны младше и много ниже меня. Я рос ущербным, как мне тогда казалось, ребёнком – не мог ударить человека по лицу. Ну не мог – и всё тут… Пытался бороться, но почти всегда оказывался внизу. Из-за этого я больше любил играть с девочками. А ресницы – это отдельная тема. Когда  я шёл куда-нибудь со своими родителями и встречалась какая-нибудь очередная знакомая тётка – она обязательно противным неестественным голосом начинала причитать: ой, да чья же это такая хорошенькая девочка? Хотя прекрасно знала, чей я и что я – мальчик И это повторялось почти до самой школы. Кроме того, ресницы постоянно лезли мне в глаза, отчего начинались  жуткие рези. Тогда бабушка или мама промывали мне глаза крепкой холодной заваркой. Однажды я решил избавиться хотя бы от одного порока и состричь ресницы… Втихомолку взял ножницы, встал перед зеркалом и, разволновавшись от значимости принятого решения, нечаянно ткнул остриём себе в веко. Прибежавшая на мой истошный вопль бабушка всыпала мне по первое число… Уже позже, лет в двенадцать – тринадцать, я прочитал какую-то книжку, в которой одна девчонка, очень гордившаяся своими ресницами, укладывала и держала на них по три спички. Я решил повторить этот трюк и уложил на каждый глаз по пять спичек… Лишился я ресниц, когда служил в армии. Будучи санинструктором, обрабатывал солдатскую баню каким-то ядрёным дезраствором. Залив очередную порцию в гидропульт, стал рукояткой накачивать давление, прокладка на крышке лопнула, и мощная струя брызнула прямо мне в лицо. Я успел закрыть глаза, тут же бросился промывать лицо холодной водой, но через несколько дней кожа на лице и веках всё же облезла, а вместе с ней вылезли брови и ресницы. Потом они выросли, но уже не такие, как были… Обыкновенные. К тому времени я, хоть и с трудом, но всё же кое-как преодолел свою «ущербность» и головой разбивал хрупкие носовые перегородки старослужащих однополчан, которые пытались заставить меня «встать раком...» Но драться я всё-таки не люблю.

                Кошачий рай

  В то время не было другого такого города на земле, где было бы столько бездомных кошек. Вернее, у всех у них был дом, и этим домом был целый город – Астрахань. Интересно, как вы себе представляете бездомную кошку? Худая, голодная, шерсть клочьями, всего боится? Так? Дудки! Астраханские кошки были упитанными, наглыми, с лоснящейся шерстью, чрезвычайно плодовитыми и голосистыми… Не было такого уголка в городе, где бы каждую ночь не звучали кошачьи концерты. Не было такого местечка, где бы не разгуливали барской походкой разномастные коты, не грели  бы на жарком астраханском солнышке беременные свои животы их многочисленные жёны, не шмыгали бы взад-вперёд стайки котят. И все находили пропитание и жильё.
  До сравнительно недавнего времени Астрахань была в основном деревянной и одноэтажной. Только в центре да в двух-трёх микрорайонах стояли многоэтажные каменные дома. А все деревянные дома имели чердаки или,  как их называют в Астрахани, – «подловки» (с ударением на первом слоге).  Слово «подловка» произошло не от подлости, а от предназначения помещения: «под лов», потому что там висели гирлянды вялящейся пойманной рыбы. Не было на свете и уже, наверное, не будет, другого такого места, которое изобиловало бы таким количеством первосортной рыбы, рыбацкими традициями и,  конечно же, рыбаками. Кто не ловил сам, всегда мог купить практически всё по бросовым ценам. Не только рыбные рынки, садки и магазины были переполнены всевозможной рыбой – около каждого гастронома сидели рыбаки и за бесценок предлагали только что пойманных судаков, сазанов, лещей, воблу. За бутылку водки насыпали мешок судаков или давали осетра, а до 70–75-го года – и литровую банку чёрной икры. И это в городе, а по рыбацким сёлам всё это было втрое – впятеро дешевле. Практически каждая семья солила, вялила, коптила от воблы до залома, от белорыбицы до осетра и белуги. В каждом доме, в каждом дворе почти ежедневно чистили, потрошили, жарили, фаршировали, тушили лещей, сазанов, судаков, миногу, воблу, стерлядок. Щука – на любителя, в основном свежая щучья икра, иногда – котлеты. У сомов готовили только плёс (заднюю, хвостовую часть). Варили двойную, тройную уху…
  А знаете ли вы, как готовится тройная уха? Я расскажу. Сначала варятся нечищеные, но потрошёные, с вынутыми жабрами, окуньки. По готовности они просто-напросто выбрасываются. Полученный бульон процеживается через марлю или частое сито, а потом в него запускают уже чищеных и порезанных судаков, сазанчиков и лещей, которые варятся не более получаса. Каждый раз перед закипанием рыбы удаляют накипь. За десять минут до окончания варки кладётся соль и горошки чёрного перца. Готовая рыба выкладывается на блюдо, а в бульон запускают подготовленную и порезанную на порции стерлядь и очищенные головки репчатого лука, через пять-десять минут добавляют картошку, лавровый лист и варят ещё двадцать – двадцать пять минут. За пять минут до окончания варки извлекают и выбрасывают варёный лук, а за несколько секунд до снятия с огня в готовую уху вливают треть стакана водки. Затем вынимают и раскладывают по тарелкам стерлядь и заливают горячей, крепчайшей, прозрачной ухой. Такую уху ещё называют «царской». Правда, были ещё нюансы, но они потеряли свою актуальность в связи с полным отсутствием «ингредиентов». Например, для получения ухи особой крепости и абсолютной прозрачности делалась оттяжка юшки сырой чёрной икрой… Каково?
 Краснопёрку, тарань, сапу за рыбу не считали – вернее, считали за сорную рыбу. Не всякая астраханская кошка её ела. Подловки, в зависимости от сезона, ломились от вывешенных на просушку и вяление воблы, селёдки, жереха, леща, судака, провесных  и копчёных балыков из красной рыбы – и кошки, Боже упаси, эту рыбу  не трогали, хотя и жили на этих же самых подловках: им и так хватало. Воистину – статус Рыбной Столицы Мира Астрахань заслужила по праву!
  А осенью и весной армия охотников наводняла город битыми утками, гусями, кашкалдаками , которых тоже беловали , потрошили, разнообразя меню тех же кошек… При таком изобилии особенным, редким шиком для уважающей себя астраханской кошки являлось поймать мышку или крысёночка… Почему в Астраханском крае, несмотря на такое обилие кошек, множество грызунов? Да потому, что кошки зажрались!

  Вот так в то время жили в Астрахани кошки. Да и люди тоже неплохо жили, но не так, и не все… Всё-таки у людей и потребности повыше, и спросу с них больше. Да ещё за людьми глаз да глаз нужен, мало ли… Это вам не кошки, которые живут себе и живут…
  И мне довелось в то время пожить в этом кошачьем раю…

  В самые отчаянные голодные годы в Астрахани с голоду не умер ни один человек. Ну, может, один или двое самых уж отъявленных бездельников. Изобильная астраханская Волга кормила всех. Не было хлеба – грузили лодки, барки рыбой и шли вверх, меняли рыбу на хлеб. Представьте: у вас дома – шаром покати, есть нечего… Идти просить милостыню? Ни в коем случае! Что делает астраханец в такой безвыходной, казалось бы, ситуации? Астраханец берёт какую-нибудь палку метра два – два с половиной длиной, привязывает к одному из концов суровую нитку (если есть леска – ещё лучше), делает из обыкновенного веника поплавок и к концу нитки привязывает крючок. Всё! Дальше – дело техники: нарыть с десяток червей и прогуляться до Кутума (рукав Волги, протекающий через весь город). Посидели час с такой удочкой – ведро рыбы наловили… В шесть-семь-восемь лет я сам ходил на Кутум, который был рядом с домом, точно с такой удочкой. Просто так ходил, а не потому, что есть нечего было. За час-полтора ловил ведро сазанчиков-лопушков (самые вкусные, по 700-800г) и приволакивал домой, а бабушка меня сильно ругала:
- Ну зачем ты опять рыбу припёр? Куда мне её девать? 
- Бабуль, ты её пожарь.
- Да кто ж её будет есть? Ты, что ль? Ты же не ешь ничего, худющий вон, как живодрист... Иди кошкам отдай.
 Я покорно выходил со своим уловом во двор, намётанным глазом примечал  с десятка полтора сонных и ленивых кошек, там и сям прячущихся в тени, шёл к месту, где обычно во дворе чистили и потрошили рыбу (такое место было оборудовано в каждом дворе), вываливал свою рыбу и начинал навязывать им внеплановую трапезу:
-  Кс, кс, кс, кс, кс, кс…. – Через пятнадцать минут этого беспрерывного «Кс, кс…» неторопливо подходили две-три кошки, нюхали свежайшую, полчаса как пойманную рыбу и, смерив меня презрительным взглядом, отваливали на прежние места… С тех самых пор охота к рыбалке у меня отбита начисто.

  А насчёт «живодриста» бабушка была права. Я действительно был худ, но не от недоедания, а от конституции… Утро обычно начиналось так. Бабушка меня будила, и я бежал умываться. По радио, которое не выключалось никогда, какая-то голосистая певица исполняла «Соловья» Алябьева…  Где-то с полминуты бабушка вслушивалась в звонкие рулады и произносила: «Эка её надирает!»
Или после объявления диктора:
 «…а теперь послушайте в исполнении Павла Лисициана «Эпиталаму» Рубинштейна», –
Павел Герасимович начинал петь:
«Пою тебе, бог Гименей…» – бабушка произносила те же слова, но только: «Эка ЕГО надирает»…
А мне нравился и «Соловей» и «Эпиталама». На столе, между тем,  лежала нарезанная ломтиками в палец толщиной паюсная икра, сливочное масло и хлеб. Бабушка наливала здоровенный бокал горячего калмыцкого чая, с которым я и уминал бутерброд с чёрной икрой. Кроме того, бабушка предлагала скушать яички или сырку, но я категорически отказывался и бежал гулять. Вы, наверное, подумали, что мы жили зажиточно? Отнюдь. Жили средне. А икрой в то время в Астрахани можно было удивить разве что какого-нибудь приезжего... Калмыцкий же чай там готовят не реже, чем в Элисте. Мало кто знает, какой это вкусный и сытный напиток.
   Кстати, русский чай в Астрахани всегда был в особом почёте. «Астраханский чаёвник» – когда-то это выражение было укоренившимся и не подвергавшимся сомнению. Объяснить это несложно – основной пищей была рыба, а после рыбы люди отпивались чаем…

  Астрахань удивительна и самобытна. В этой самой низкой точке на планете веками селились русские, татары, калмыки, казахи... Да кого там только не было... И каждый приносил с собой своё и всё отдавал в общий котёл. И такая в этом котле получилась уха, равной которой по вкусу нет нигде в мире.

   Немногие знают про бабайку, которого я перестал бояться лет с трёх. А ведь каждый астраханский ребёнок знает бабайку… Бабай по-татарски – старик, дед. И родители пугают непослушных детей: смотри, будешь шалить – заберёт бабайка. Вообще татарских слов в астраханской речи много, и они настолько гармонично вплелись в русский язык, что слушать коренного астраханца – одно удовольствие: вон идёт старуха с зимбилём – и все понимают, что старуха – это старуха, а зимбиль – это плетёная из чакана сумка.
Астраханец не скажет, что идёт на рынок – он идёт НА БАЗАР.
А знаете ли вы, как отличить астраханца от неастраханца?  Дайте ему в руки воблу и посмотрите, как он её будет чистить. Неастраханец потратит на это простейшее дело неопределённо долгое время. Астраханец чистит воблу за 10 секунд, молниеносно выполняя два последовательных действия:
1. отрывается голова;
2. резким движением отрывается брюшко от спинки.
Всё! Шкурка надорвана со всех сторон и убрать её – секундное дело. И вот у вас в руках – полупрозрачная, слезящаяся жиром спинка и рёбрышки, раздутые нежнейшими семядолями икры. Такая виртуозность  объясняется тем, что астраханцы едят воблу с пивом, а весь остальной мир пьёт пиво с воблой. Кстати, я ещё захватил время, когда вобелья икра продавалась в Астрахани бочками.
 Да что там говорить… Когда-то маринованные сазаньи языки – тумаки (изысканный деликатес) – бочками  же поставлялись к царскому столу. В астраханской области есть такое село – Тумак. Так вот, промыслом этим занимались как раз тумакчане.
Да что там говорить… Когда-то знаменитая каспийская сельдь шла по Волге на нерест такими плотными косяками, спина к спине, косяк к косяку, что, выплыв на середину реки, можно было воткнуть весло вертикально в воду и весло это несколько метров шло вертикально же против течения… В это время во всех прибрежных сёлах даже в большие церковные праздники не звонили в колокола. Правда, потом целых семьдесят лет колокола не звонили уже вне связи с ходом селёдки, но это – совсем другая история… К слову, в двадцать первом веке большинство астраханцев каспийской селёдки вообще не пробовало, да и поголовье кошек резко сократилось…
  Да что там говорить…
               
                Уроки английского

  С английским в школе мне не повезло. До самого института я считал, что No smoking переводится как «без пиджаков». За четыре года у нас сменилось три учителя, вернее учительницы, пока наконец в самом начале девятого класса не появилась Алла Арнольдовна. Она выгодно отличалась от своих предшественниц. Не могу сказать, что знанием языка – я в этом совсем не разбирался, да и сейчас, честно говоря, разбираюсь не больше. Но в остальном…
  Алла Арнольдовна! Надо было видеть, как Она входила в класс в плотно облегающей Её стройные бёдра, клином суживающейся к коленям строгой юбке. Как в классе стояла гробовая тишина, пока Она шла от двери к учительскому столу, и было слышно только: шур…, шур…, шур…, шур…, – так шуршали затянутые в чулочный капрон,  скованные узостью юбки, тёршиеся друг о друга внутренние поверхности Её бёдер. Как Она, повернувшись к нам, вытягивала в поцелуе свои красиво очерченные, пухлые, накрашенные губы и произносила с какой-то далеко не школьной интонацией: How do you do!
В то время я, например, уже знал, что означает How do you do! Но, глядя на Её тянущиеся ко мне (так мне казалось), призывно шевелящиеся губы, вслушиваясь в их интимнейшую интонацию, я переводил эту фразу совсем-совсем по-другому…
  Когда Она поворачивалась к доске – у редкого мальчишки не начинало прыгать сердце при виде чётко контурирующихся на безупречно гладкой и натянутой выпуклостями ягодиц юбке – линий пояса, трусов и задних подвязок.
  Никто и никогда не видел ни единой морщинки на Её чулках – а Её пристально обсматривали и изучали со всех допустимых ракурсов сорок пар внимательных глаз, включая глаза наших девчонок, для которых Она была эталоном женственности, изящества и элегантности.  Это был единственный предмет, на котором я жалел, что мы с Колькой сидим на последней, а не на первой парте.
  Любую часть Её тела, начиная от маленькой, с изящным подъёмом и точёной лодыжкой, стопы и заканчивая нежно-розовыми прозрачными мочками ушей, медно-рыжей копной волос, малахитовых, редких по красоте и форме глаз, можно было с многократной прибылью использовать для рекламы обуви, чулок, дамского белья и купальников, серёг и ожерелий, браслетов и колец, зубных паст и жевательных резинок, губных помад, теней и туши для ресниц, кремов для лица и шампуней для волос. Ну а уж в самых состоятельных изданиях – и для рекламы мыла. Самый модный, самый изысканный женский западный журнал (а в то время, кроме «Работницы» и «Крестьянки», у нас таких журналов не было) купил бы Её всю, целиком, оптом или в розницу, в зависимости от того, насколько бы им позволил сделать такое приобретение их собственный бюджет.

  Неудивительно, что даже прежние скудные познания в английском языке я окончательно утратил к концу первого полугодия.
  До Её появления мне нравилась Наташка со второй парты нашего ряда, самую малость я сох по Таньке из параллельного класса. Всё это улетучилось в один миг. Наташка показалась мне тощей и сутулой, а Танька, занимавшаяся художественной гимнастикой, – прыщеватой и кривоногой. Тогда я ещё не понимал, что за Танькой и Наташкой – будущее, меня же, как магнитом, тянуло к настоящему... Да что я мог понимать тогда – ни разу толком  не целовавшийся мальчишка? Нет! Ни в коем случае я не любил Её. Я восхищался Ею! Так восхищаются породистыми призовыми лошадьми, наперёд зная, что никогда не сможешь владеть ими. Или элитными антуражными борзыми, которых никогда не спустишь со смычки в погоню за зверем. Я впитывал в память Её походку, Её голос, Её взгляд, Её манеру одеваться, Её причёски, Её умение садиться и вставать.
  Конечно же, Танька с Наташкой безнадёжно проигрывали Ей по всем статьям. Они это чувствовали и реагировали: одна стала передавать мне глупые записочки, на которые я не обращал никакого внимания, другая подкарауливала меня на пути к дому и безыскусно изображала «случайную встречу».
  Все мои попытки, все усилия сосредоточиться на изучении  языка Шекспира оказывались провальными. На других уроках я чувствовал себя вполне нормально. Но стоило мне увидеть Её или взяться за учебник английского языка – я снова заболевал Ею. Дома я тупо смотрел в учебник, не видя ничего, кроме Её весёлых, с изумрудной искоркой,  глаз и Её чувственного рта, приближающегося к моему лицу: How do you do!
На уроках я слушал, как она рассказывала о каких-то формах глаголов, но слышал лишь: шур…, шур…, шур…, шур…
  Она почти никогда не повторялась: то подкалывала волосы, открывая нежную шею, то распускала их, заставляя струиться коротким, но мощным золотым червонным водопадом до самых плеч. Она меняла блузки и юбки, серьги и чулки, цвета помад и туфель, но никогда, ни разу, ни единым штрихом не показалась мне вульгарной или безвкусной.
   Так прошло полугодие. Начались каникулы. Потом – ещё месяц, ещё… Закончилась четверть…

  Где-то в самом начале апреля, когда под астраханским солнцем земля уже полностью просохла и мы с одноклассниками после уроков гоняли в футбол на заднем дворе школы, подошёл физрук.
Несколько минут он скептически смотрел на нашу бестолковую игру, потом захлопал в ладоши:
- Всё, всё, ребята, … Давайте мяч сюда.
- Ну, Анатолий Иваныч, ну, пожалуйста, ну, можно мы ещё поиграем… Ну, пожалуйста… Мы принесём…
Поколебавшись, физрук милостиво разрешил и ушёл. В тренировочном костюме, в редких тогда кроссовках, он – бывший гимнаст – в свои сорок с небольшим выглядел очень моложавым и подтянутым.
А мы продолжили игру и заигрались до самых сумерек. Под завязку я очень сильно и неудачно ударил по мячу, и он улетел через забор школы, на соседний двор. Пришлось лезть за ним. Ребята, крикнув мне, сидящему на заборе:
 - Пока, Вовка. Мяч оттащи…, – разошлись.
Мяч я нашёл, таким же макаром перелез на школьный двор, разыскал лежавший за воротами портфель и пошёл в здание школы. Мяч я хотел оставить в классе, но, проходя мимо физкультурного зала, увидел полоску света под дверью каморки физрука. Кроме света из неё вырывались негромкие звуки: как будто вантузом чистили засорившуюся раковину.
«Анатолий Иваныч мячи накачивает…», – подумал я и распахнул дверь…
Поперёк учительского стола, в позе, напоминающей букву… Нет. В английском алфавите таких букв нет. Русскую букву «Г» напоминала Алла Арнольдовна Её несильно раздвинутые ноги стояли на полу, а сама она горизонтально лежала животом поперёк стола, вцепившись руками в край столешницы. Юбка её была задрана к самой спине, трусы вместе с поясом и чулками спущены до колен. Сзади стоял физрук в тренировочном костюме с едва приспущенным трико Он-то и чистил раковину…

… Увидев меня, растерянный физрук резко отстранился от англичанки, открыв её всю, и отвернулся, поддёргивая трико.  Алла Арнольдовна тоже повернула голову и смотрела на меня расширенными от ужаса зрачками. Вся сцена продолжалась секунд пять. Я попятился и побежал…
  Во времени и пространстве я осознал себя, оказавшись на берегу Кутума. Было уже темно. Ко мне подошёл знакомый десятиклассник из нашей школы, поздоровался, спросил, почему я с мячом, не дождавшись ответа, внимательно меня оглядел, вынул папироску и закурил.
- Дай закурить? – попросил я.
- А ты разве куришь?
- Нет, пробую.
Закурив, я сразу закашлялся, но папиросы не выбросил, а стал постепенно проталкивать в себя дым маленькими глоточками. Закружилась голова, и я присел на корточки.
- Ты чё с мячом-то?
- Да-а, в футбол играли допоздна.
Я уже окончательно пришёл в себя.
- Ладно, я пошёл. Пока.
- Пока.

  Надо признать, что и до, и после этого случая мне частенько везло оказываться в нужное время в нужном месте…

  Недели две я не посещал ни физкультуры, ни английского.
Сначала я приносил справки из медпункта, потом просто прогуливал… Физрук моего отсутствия упорно не замечал, как потом не замечал и моего присутствия. С английским было сложнее. В журнале накапливались «нб», классная руководительница грозилась вызвать в школу родителей. Тогда я решил наплевать на всё, и на англичанку в первую очередь, и пошёл на урок.
  Когда Аллочка (так у нас звали англичанку) вошла в класс, и, произнося своё фирменное How do you do!, увидела меня, в лице её ничего не изменилось, разве что губы слегка запоздали возвратиться в нормальное положение… Я демонстрировал абсолютное равнодушие.
Но Аллочка, как только мы сели, назвала меня по имени, хотя раньше звала только по фамилии, и спросила совершенно естественным тоном:
- Володя! Ты почему столько уроков пропустил?
Это было уже откровенной провокацией.
- Болел, – буркнул я.
- Понимаю, но и ты должен понять, что тебе для того, чтобы наверстать пропуски, нужно усиленно заниматься. Иначе я тебе больше двойки за четверть не выставлю. Сегодня после уроков останешься. Я тебе дам задание.
Я понял, что мне пришла хана. Английского мне не одолеть.
Слишком велико было моё незнание этого предмета. Никакими усилиями ни за месяц, ни за два, ни даже за год, я не смогу его ликвидировать. И англичанка, судя по всему, отыграется на мне по полной программе.
  После уроков я нашёл Аллочку в учительской.
- Подожди меня, я сейчас выйду. Или нет, лучше иди в пятьдесят первый кабинет и жди там. Вот ключ. Возьми пока этот текст и переводи. Словарь есть?
Словаря у меня не было.
- Возьми словарь, – она протянула мне англо-русский словарь.
  После класса с тесными партами кабинет казался целой аудиторией. На стенах висели портреты Байрона, Шекспира  и ещё двух-трёх мужиков, которых я не знал в лицо. Вместо парт стояли столы с нормальными стульями.
  Я уже больше получаса сидел там и, тупо уставившись в незнакомые слова, которые не только перевести, но и прочесть-то не мог, теребил бесполезный словарь. За это время я выписал всего пять или шесть слов и мучался над тем, чтобы склеить из них более или менее складное предложение.
  Вошла Аллочка. Она встала у двери и спросила:
- Перевёл?
- Нет, не могу я. У меня словарный запас очень маленький, – я чувствовал себя полным идиотом.
- Да, я заметила. Тогда чем же ты, интересно, так покорил русачку с историчкой?
- Я имел в виду запас английских слов…
- Понятно. Тогда читай текст.
Тяжело вздохнув, я начал читать: «Оне э литл гёрл…»
- Достаточно, – остановила меня англичанка. Она слегка нахмурилась, медленно прошлась по кабинету и села за стол у противоположной стены.
- Возьми текст и иди сюда.
Я послушно подошёл и сел рядом…
  Нас разделяли сантиметры. Никогда я к ней так не приближался. Со мной стало твориться что-то невообразимое. Я вспомнил каморку физрука… Всё, до мельчайших подробностей… Никакой ревности – только жуткую притягательность момента…
Передо мной лежал текст, которого я не видел, а она, наклонившись к тексту и ко мне, по-моему, что-то  объясняла, вроде: Не оне, а уван – одна. При этом её волосы касались моей щеки, и я чувствовал её запах, её дыхание.
 Я не помню как, но моя рука оказалась у неё между колен…
  Она не отстранилась, нет. Не откинула руку. Не ударила. Она только повернула ко мне лицо и пожрала меня глазами. Зрачки её расширились, как тогда, в каморке, и Она спросила:
- Ты понял? Уван – одна.
Я молчал. Я летел в пучину счастья.
- Я тебе нравлюсь? – Она спросила медленно, на выдохе. Я смог только кивнуть. Тогда Она вдруг резко встала и пошла к двери. Дважды в замке повернулся ключ, и Она снова подошла ко мне, но продолжала стоять. Теперь перед моими глазами находился Её живот… Я обхватил Её и уткнулся губами в юбку, покрывая поцелуями серую ткань. Она сжала мне голову руками и заставила встать, потом приблизила к себе лицо и поцеловала в губы так, что я стал терять рассудок. Одну руку я запустил Ей в волосы, а другой судорожно шарил по юбке, пытаясь поднять её. Отчасти мне это удалось, но узкая юбка поддавалась плохо.
- Я сама, – прохрипела Она в неожиданно низкой тональности. Отстранившись, Она, стоя передо мной, медленно и бесстыже подняла юбку, обнажая чулки, сливочные бёдра с кремовыми полосками подвязок и выше…, выше…, до самого пупка. Трусов на ней не было, а был только бежевый пояс… Медной ярью мелко завитых волос горела выпуклая раковина лобка… Она сделала шаг ко мне, и я сел, потом бережно, как драгоценную китайскую вазу, взял Её за бёдра и опустил себе на колени…

  На следующий же день после этого события, которое я и спустя сорок лет помню в мельчайших деталях, Она перестала меня замечать. Двадцать раз на дню я старался попасться Ей на глаза, или, улучив момент, хотя бы минуту поговорить с Нею. Тщетно. Она скользила по мне равнодушным взглядом и пресекала малейшую возможность хотя бы на секунду остаться со мной наедине. За две недели я прошёл полный курс науки, которую приходится постигать отвергнутым влюблённым: от написания стихов, иступлённого отчаяния и придушенных подушкой ночных рыданий до приступов ненависти и бешенства. Я вспоминал слова, которые Она говорила при расставании, слизывая следы помады с моего лица.
- Смотри, Володя, веди себя естественно и не делай глупостей.
На мой вопрос, когда мы увидимся снова, Она ответила, что не знает и ничего не хочет загадывать наперёд, после чего открыла дверь и выпроводила меня из кабинета.
 Глупостей я всё же наделал… Измученный вконец, я подошёл к Ней после окончания очередного урока, протянул тетрадь и как можно более небрежным тоном сказал:
- Я сделал упражнения, которые Вы мне задали…
- Хорошо, я проверю, – при этом Она даже не посмотрела в мою сторону.
В тетради было несколько стихотворений, посвящённых Ей,
сумбурно написанное письмо, в котором я рассказывал о своих чувствах и умолял прийти вечером на свидание. Конечно же, Она не пришла. И никак не отреагировала на сделанные мною «упражнения».
  Тогда я решил принудительно переключить внимание на какой-нибудь другой объект… Таковой не заставил себя ждать: возвращаясь из школы, я увидел «случайно оказавшуюся» у моего дома Наташку. Сделав обрадованное лицо, я сказал:
- Натали, как хорошо, что я тебя встретил. Помоги перевести текст, Аллочка меня совсем доконала… – Я почти не соврал. – Если время есть – зайдём ко мне?
Время у Наташки было. И дома никого не было…
После традиционного астраханского чая вместо переводов я развязно подошёл к Наташке, в напряжённой позе сидевшей на диване, обхватил её голову руками и заставил встать. Прижав её к себе, поцеловал и рукой задрал ей юбку. Юбка была короткой и широкой и я сразу добрался до трусов… Наташка оттолкнула меня и заплакала, повторяя сквозь слёзы:
 - Дурак, ненавижу тебя! Ненавижу! Выпусти меня. – Она выбежала, обернулась и крикнула:
- Не подходи ко мне больше. Никогда!
  Следующий день был днём моего рождения. И сразу же – Первомай! Жить дальше не хотелось. На демонстрацию идти – тоже. Под натиском родителей я всё же отправился к школе – месту сбора праздничной колонны. У школы и по всем улицам, ведущим к центру, бушевала цветущая акация. Она-то и была главной составляющей праздничного убранства города.
 «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…», – неслось отовсюду…  Играли многочисленные духовые оркестры, гармонисты, доморощенные гитаристы. Люди веселились, пели и танцевали. Я всё видел, слышал, отмечал, но в душе была пустота. После пережитого за этот месяц сердце как-то сразу зачерствело. Мы ещё около часа толклись у школы – учителя распределяли очерёдность прохождения классов, транспаранты, лозунги и флаги.
  Я увидел нарядную Аллочку с парой больших воздушных шаров. Около неё мелким бесом увивался физрук. Я смотрел на них спокойно и отрешённо. При виде Наташки поначалу почувствовал боль и стыд, но и это быстро прошло.
 Я нашёл знакомого десятиклассника, с которым курил когда-то на Кутуме, и стрельнул у него папиросу. Зайдя во двор напротив школы, с наслаждением закурил и присел на корточки.
- После демонстрации выбирайся из центра, садись на «тройку» и доезжай до остановки «Дачи» перед Казачьим ериком, – раздался за спиной её опостылевший голос. – Знаешь, где?
 Я знал.
- Я буду ждать на остановке, но ты ко мне не подходи, дай мне отойти и иди за мной.
Когда я обернулся, никого не было.
«Ну и пусть ждёт, а я не пойду», – решил я.
Но спокойствие и отрешённость, которые мне даже понравились, сразу сменились душевной смутой. Всю демонстрацию я принимал и перепринимал решения. «Нет, пойду и выскажу ей всё…» На этом я и остановился.

  Только к двум часам мне удалось вырваться из многочисленных оцеплений, дождаться нужного трамвая и доехать до «дач». Аллочка уже ждала на остановке. Её шары заметно спустили и морщинились, однако она не бросила их, и шарики почти что волочились за ней у самой земли. Увидев меня ещё в вагоне, она развернулась и неторопливо пошла к дачному массиву. Соблюдая дистанцию и помня данные инструкции, я последовал за ней, вынашивая речь, которую приготовил специально по этому случаю.
  Все дачи примерно походили одна на другую. Свои законные шесть соток люди обустраивали  с одинаковым нищенским уютом. Лёгкие дощатые домики с верандами, у кого-то засеченными от комаров, у кого – открытыми. Умные хозяева на зиму домиков не запирали, а оставляли небольшой запас еды и бутылку водки. Таких хозяев грабители дач уважали и не причиняли им большого ущерба. Зато у тех, кто думал, что хитроумными замками убережётся от грабителей, – уродовали мебель, а то и сжигали дома. У моих родителей была дача, поэтому я знаю.
  Пройдя несколько дачных улиц, Аллочка свернула в одну из них и, дойдя до очередной калитки, обернулась, удостоверившись, что я иду за ней. Через несколько минут и я сквозанул  в эту же калитку… Вокруг всё цвело и зеленело. Лучший в мире сорт яблок – яндыковский – уже отцвёл и дал завязь. Зеленел виноград на вешалах, отцветала вишня, цвёл персик. На кольях поднимались знаменитые астраханские помидоры. Дача была ухоженной. Под раскидистой черешней стоял плетёный шезлонг, а между орехом и грушей – натянут гамак.
  Аллочка ждала меня на веранде. Чтобы собраться с мыслями, я опустился в шезлонг, но она громким шёпотом позвала: «Иди сюда. Соседи могут увидеть». Я поднялся на веранду, и она схватила меня за руку и потащила в домик. В одной комнатке стоял стол со стульями, посудный шкаф и холодильник «Саратов», в другой – железная кровать, кушетка и тумбочка между ними. В доме было душно, даже жарко. Я хотел было начать приуготовленную речь, но Аллочка, не давая сказать ни единого слова, закрыла мне рот рукой, содрала с меня пиджак, в мгновенье ока стянула через голову своё платье и, оставшись в трусах и бюстгальтере,  потянула меня к кровати. И тут я почему-то вспомнил Наташку, её наполненный болью и разочарованьем тогдашний взгляд – и презрительный сегодняшний, и, глотая рвущиеся наружу слёзы, оттолкнул её так, что она отлетела и упала на кровать. Наружу вырвалось моё слабое, неприспособленное к жизни,  юное нутро. Со мной случилась истерика:
- Вы… Вы… Знайте… Вы – гадина. Я только за этим сюда и пришёл, чтобы сказать… это… – Я уже не мог сдерживать слёз и выбежал на веранду. Моя выверенная, изысканная речь сократилась, как шагреневая кожа, до обыкновенного хамства. Вытирая слёзы, я уже спускался по ступенькам, но вспомнил, что пиджак остался там, в комнате. Подогреваемый собственной злобой, я вернулся и застал Её лежащей на нераскрытой постели в той же позе, в какой и оставил. Она лежала навзничь и рыдала. Рыдала по-детски, безутешно. Увидев меня, Она заголосила:
- Прости. Прости меня, Вовочка. Беспутная я. Прости, милый, хороший, мальчик мой…
И опять во мне всё перевернулось. Удушливая волна жалости и нежности накрыла меня. Я подошёл к ней, присел, обнял её за голову и ломающимся голосом забормотал:
- Ну, что ты, любимая моя. Это ты меня прости. Пожалуйста. Аллочка. Сердечко моё…
Я убирал со лба её влажные волосы, целовал ей виски, мокрые,  потемневшие зелёные глаза; уши, плечи.
Я посадил её на кровати и Она, устыдившись вдруг своей наготы, попросила меня отвернуться, надела платье и сказала:
- Пойдём, умоемся. Тут где-то должна быть вода.
- Разве это не твоя дача?
- Что ты. У подруги ключ одолжила…
У домика мы нашли бочку с водой и по очереди, сливая друг другу воду банкой, умылись. Она вынула из сумочки пачку «Веги», предложила мне:
- Я сегодня видела, как ты куришь. Хочешь?
Мы закурили и успокоились.
- Я сюда вчера на разведку приезжала, шампанского привезла и икры. Тебя хотела позвать. Ты умеешь открывать шампанское?
- Наверное, смогу. Я видел, как открывают.
- Возьми в холодильнике, ты ведь у меня – мужчина.
На удивление, шампанское я открыл, разлил его по чашкам, достал банку икры, нарезал хлеб, и мы уселись с ней на полу веранды. Мы выпили, и выпили ещё. Наполовину опорожнили пол-литровую банку белужьей икры.
И она рассказала мне, как совсем ещё девчонкой, студенткой первого курса пединститута, без памяти влюбилась в одного преподавателя и забеременела… И что этот педагог, узнав о беременности, потребовал сделать аборт, пообещав, что женится, как только она освободится от ребёнка. Она сделала всё, как он требовал, но учитель сразу же бросил её. И что теперь она никогда не сможет иметь детей. Два года она провела в академических отпусках, оклемалась помаленьку, закончила институт, и вот теперь живёт как живёт…
Рассказывая, Она почти заплакала, но справилась с собой и сказала:
- А стихи твои мне очень понравились. Мне никто и никогда не писал стихов…
Мы снова выпили, и я рассказал о том, как мне дались эти две недели… 
И про Наташку…
- Видишь, Вова, как странно устроена жизнь. Один подлец когда-то заставил плакать меня, а я через тебя заставила плакать Наташку…
И ещё:
- Мы с тобой встречаться больше не будем. Не обижайся. Ты знаешь, что с нами будет, если нас застукают? Со мной что будет?
Я не знал, но догадывался.
- Этот год я доведу и уволюсь... Вова! Почитай мне что-нибудь. Я знаю, Людмила Ивановна говорила, что ты знаешь много стихов…
Я вырос среди книг, многое знал наизусть, опережая школьную программу по литературе года на два, а то и – навсегда.
Я начал с Татьяничевой:

Гордым легче – гордые не плачут,
Ни от ран, ни от душевной боли.
На чужих дорогах не маячат,
О любви, как нищие, не молят…

Широко раскрылены их плечи,
Не гнетёт их зависти короста.
Это – правда: гордым в жизни легче.
Только гордым сделаться не просто…

Перешёл на Маяковского:

…«В четыре приду», – сказала Мария…
Восемь… девять… десять…
Вот и вечер в ночную жуть
Ушёл от окон – хмурый, декабрый…
В дряхлую спину хохочут, ржут
Канделябры…

Ведь для себя неважно:
И то, что – бронзовый,
И то, что сердце – холодной железкою…
Ночью хочется звон свой
Спрятать… В мягкое… В женское…

Моя Богиня, моя Первая Женщина – слушала и плакала, не сдерживая слёз.
Мой голос набирал силу, я читал Ахматову и Цветаеву.
Потом я выдохся и подполз к Ней. Уложил её на пол и стал целовать, но она вырвалась, оправила платье и сказала.
- Прости, Вовка, но у нас тобой больше ничего не будет… Иначе всё это плохо кончится… Уходи! Я здесь сама всё приберу.
- Можно, я хоть увижу тебя всю? Однажды. И навсегда.
- Дай мне слово, что не будешь ко мне даже приближаться…
Слово я дал.
И она разделась… Вся! И, поворачиваясь передо мной в вечернем солнце, повторяла:
- Не подходи ко мне, Вовка… Ты дал слово…
Слово я нарушил… И подошёл… И она не сопротивлялась…

  Я ушёл. И уходя, впервые в жизни ощутил себя настоящим мужчиной…

  Она и вправду уволилась. Я не видел её несколько лет.
Как-то, уже будучи студентом, я увидел её в знаменитом на всю Россию кинотеатре «Октябрь». Я был с друзьями, а она – с каким-то номенклатурным хлыщом. Увидев меня, она улыбнулась украдкой и шаловливо лизнула мороженое так, что у меня тут же отпала охота смотреть итальянский фильм…

                Трудовой семестр

  Первые три курса института, начиная с августа, студентов отправляли в колхозы на уборку арбузов. В конце сентября нам щедро прощали заработанные за два месяца трудового семестра долги (мы редко расходились с колхозом в ноль, почти всегда оставались должны) и отпускали на учёбу. Колхоз «Большевик» был флагманом Лиманского района по сдаче бахчевых государству. Жили мы на бригадах, в длинных саманных бараках. Электричества не было, зато каждый день в молочных флягах привозили воду. Был свой студенческий бригадир – из наших, и бригадир с учётчицей – из колхозных. Эти наведывались в бригаду раз в два-три дня. Работали в алгоритме: сбор-погрузка. До обеда – собираем арбузы в поле и складываем в кучи, после обеда – грузим их в машины. Средний арбуз весил двенадцать килограммов, но были и за двадцать. При погрузке бригада вставала цепью и перебрасывала арбузы от кучи к машине.
  На наших девчонок жалко было смотреть: с туго перебинтованными запястьями, охая и кряхтя, они «ловили» и «кидали» крупнокалиберные полосатые ядра, которые, разворачивая их вокруг оси, сбивали с ног. Арбузный бой был страшным. Там, где мы проходили, земля окрашивалась арбузной кровью…
  Но проходила пара недель – и самая тщедушная девчонка начинала лихо швыряться зелёными громадинами на три-четыре метра.
  Первые два-три дня, поужинав, бригада понуро расползалась по нарам, забиралась под полога… и вырубалась.
  Но очень скоро народ потянулся на токовище. Зазвенели гитары и полились песни. Мы всё время были неразлучны со Славкой – моим одноклассником, с которым вместе поступили в мединститут и учились в одной группе. Славка был гитаристом от Бога и имел замечательный слух. Он мог и солировать, и аккомпанировать. Гитара, схваченная длинными и сильными Славкиными пальцами, пела то цыганскими переборами, то испанским фламенко. То звучала банжо, то контрабасом, а то – гавайской гитарой.
Со школьных лет, со школьных вечеров у нас со Славкой накопился обширнейший репертуар. За сильный, чистый и звонкий голос мне дали в бригаде кликуху: поющий Вова. Устраивались концерты, за пять километров приходили люди из соседних бригад, начиналось токовище…
Теперь уже никто не ложился спать раньше полуночи. А многие ложились только под утро…
  Сколько романов начиналось на астраханских арбузных полях! Сколько свадеб было сыграно после трудового семестра! Сколько абортов было сделано в первые месяцы учёбы… Кому – радость, а кому – слёзы.
  Среди нас был Коля Кукушкин. Кликуха – Никсон. Представьте двухметрового гиганта, весящего пятьдесят пять кг. Он был добродушнейшим и остроумным парнем, но имел два недостатка. Стоило Никсону выпить стакан – и он преображался. Его тянуло раздеться полностью и выйти в широкие массы. Вторым недостатком был его детородный орган. Всё то мясо, которого так не хватало на Колиных костях, в избытке наросло на этом органе.
Однажды, в любимом студентами ресторане «Поплавок» Никсон в конце застолья расстегнул штаны и, не вставая с места, сильно постучал им по столу:
- Официант. Счёт.
Излишне говорить, что его рассчитали мгновенно…
  Мы обхохатывались, когда на токовище какая-нибудь облапленная его гигантскими клешнями, неосведомлённая второкурсница из соседней бригады, затаив дыхание слушавшая, как он мурлыкал ей на ушко всякие нежности, отстранялась вдруг  на секунду и вопрошала:
- А почему вас все называют Никсон? Как вас зовут по-настоящему?
Коля, не задумываясь, отвечал:
- Ричард.
И как потом все жалели ту же самую девочку, лежавшую у нас на бригаде с приоткрытым ртом и сведёнными к переносице глазами, после того как…, и давали ей возможность отлёживаться неделю-две…
И сострадающий Никсон первым хлопотал за неё у обоих бригадиров из соседней бригады…

  Пока оставались валютные резервы в виде спиртного,  предусмотрительно привезённые из дома опытными коллегами, пока были деньги, на которые шофёры привозили нам сельповские портвейн и водку – жить было можно. Много не пили, но на токовищах всегда пускали по кругу бутылку вина «для дам» и бутылку водки «для кавалеров». Но когда кончилось и то и другое – надо было что-то думать… И мы придумали.
  В четырёх километрах от бригады был железнодорожный разъезд. В двенадцатом часу ночи на нём останавливался на две-три минуты московский поезд. К нему-то мы и повадились выносить отборные арбузы, которые проводницы скупали в драку, оптом. Арбузы улетали за минуту.
  Выходили за два часа. Каждый нёс в обеих руках не менее тридцати кг. Шли только мужчины, прижимая ношу к груди.  Человек десять. Только бы успеть! Только бы успеть…
   За сто метров до платформы ноги подкашивались, руки тряслись. Потоки пота заливали глаза, и нельзя было их утереть. Зато потом…
 Мы полчаса отдыхали у вокзальной водопроводной колонки и отпивались, как верблюды.
И неспешным шагом шли по ночной астраханской степи, впитывая в себя всю её красоту: от полыни до звёзд…

  «Пусть она-а-а светит всеем,
Как волшебная лампа в ночи-и-и,
Пусть её-о -о ясный свеет
Освеща-а-ает влюблённым пути…»

Звенел акапелла над степью мой голос…
 И токовище радовалось: Успели!

  А наутро нужно было вставать в шесть – и мы вставали.
Многие умывались недозревшими, белыми внутри арбузами. А потом подходили к двадцатикилограммовому гиганту, приподнимали его сантиметров на двадцать и отпускали. Арбуз лопался с треском и разваливался. Размером с футбольный мяч  внутри его сверкала инеем сладчайшая сердцевина. Ею мы  завтракали.
А вечером – снова концерты, посиделки, ночные прогулки по степи с хорошенькими студентками…

  Поглаживая белую ножку студенточки и неуклонно подбираясь к её голубеньким трусикам, я неизменно слышал:
- Ну, не надо, Володя… Ты ведь такой непостоянный…
Тогда я выдавал:

«… Рад послушать песню былую,
Но не лай ты, не лай… Не лай!
Хочешь, пёс, я тебя поцелую
За пробуженный в сердце май?
Поцелую, прижмусь к тебе телом
И, как друга, введу к себе в дом…
Да, мне нравилась девушка в белом,
Но теперь я люблю в голубом…»

Припечатанная то ли стихами Есенина, то ли моей настойчивой рукой, девочка затихала…
Однажды, заигравшись таким образом, я что-то упустил из-под контроля…
  И через два месяца женился. А ещё через семь месяцев у меня родился сын. 3500!

                В медовый месяц

  Не прошло ещё и месяца, как я женился. И каждую ночь на законных основаниях я занимался тем, чем прежде, да и потом спустя какое-то время, занимался – на незаконных… Внезапно, среди ночной тишины, нарушаемой только частым и шумным дыханием моей жены, раздался императивный стук во входную дверь… Стук стремительно нарастал по громкости и амплитуде.
 Сразу сделалось как-то тоскливо и захотелось поскорее сжечь какие-нибудь бумаги... Но в доме, кроме двух-трёх экземпляров газеты «Волга», которую нам приносили по подписке, никаких бумаг не было. Так по ночам раньше забирали в НКВД. Но было начало семидесятых, а КГБ в то время уже так не работал. А тем временем в коридоре со звоном стали одно за другим биться стёкла, что ещё больше укрепило меня в мысли: Нет! Это – не КГБ!
  Я уже успел натянуть штаны и шёл открывать, но жена судорожно вцепилась в меня и голая повисла на мне, горячечно шепча: «Вовочка! Родненький! Не пущу! Не пущу!»
Во дворе между тем переполошились соседи, битьё стёкол прекратилось, и я, кое-как успокоив жену и отцепив её от себя, открыл…

  За дверью в одних трусах стоял мой сосед по двору, здоровенный отставной майор Федя. Он как котёнка  держал за шкирку пьяного в дым моего закадычного друга Вовку, который, в свою очередь, держал в руке бутылку водки… В таком висячем положении котята всегда молчат, но Вовка висел и лопотал:
- Однако к тебе не достучаться… Скажи этому х…, чтоб он меня отпустил…
- Отпусти его, Федя. – И Федя, предварительно отобрав бутылку, отпустил… Вовка мягко шмякнулся к фединым стопам, мы снова подняли его и завели в дом. Судя по всему, двигательное и речевое Вовкино возбуждение заканчивалось… Полопотав ещё с полминуты, Вовка отключился, и мы уложили его на диван в другой комнате. Федя, продолжая удерживать бутылку, переминался с ноги на ногу, и я догадался налить ему стакан.
- А ты?
- Не, не хочу, – и налил ему второй…
- Я Вовке на похмелье оставлю немного? – попросил я Федю.
- Конечно, конечно, святое дело… Спасибо тебе.
- За что? Вовке спасибо…
- А, ну да… Ну да… – И он, довольный, ушёл.
 В байковом халатике появилась жена. Мы вышли с ней в холодный, теперь уже только наполовину застеклённый коридор, посчитали количество разбитых окошек, поглядели на пол, усеянный битым стеклом и, не сговариваясь, отправились в постель – у нас  был медовый месяц, всё-таки…
  Днём, когда мы проснулись, Вовки уже не было. Под пустой бутылкой водки лежала записка: Не помню ничего, но на всякий случай прошу прощения.
- А ты окна стеклить умеешь? – спросила меня жена.
Я не умел. Как всегда в таких случаях – выручил Колька…
  Колька умел всё: заменить электропроводку; смотать назад счётчик; спроектировать  промышленную криогенную установку; перебрать любой движок; смастерить катер; нырнуть вниз головой со спардека рыбоморозильного траулера; перевести киловатты в лошадиные силы; дать кому-нибудь в глаз; построить дом; поймать сложный мизер; перенырнуть Кутум; приготовить балык; открыть бутылку пива головой вяленой воблы; свистеть оглушительней, чем Соловей-разбойник; положить дуплетом влёт сразу четырёх уток.  Ничего из того, что умел Колька, мне было недоступно, кроме, пожалуй, ловли сложных мизеров. Я восхищался его умением, иногда пытался что-то повторить, например, свистнуть или открыть пиво, но, увы, безуспешно…
  Занимаясь фехтованием, я однажды посетовал Кольке на то, что гайки на пистолетных рукоятках шпаг и рапир от ударов клинков быстро развинчиваются и рукоятки с гардами  рассыпаются. Колька только взглянул и тут же произнёс таинственное для меня слово: ГРОВЕР! Уже через час он принёс какие-то шайбочки и перемонтировал всё моё оружие. Теперь я мог сражаться, не опасаясь, что в самый ответственный момент оно рассыплется.
   Окна стеклить Колька тоже умел. Он, как и Вовка, был моим лучшим другом с самого первого класса. Поэтому по первому же звонку Колька пришёл и застеклил веранду.
К вечеру подтянулся и Вовка. Гад! Он помнил всё (ну, почти всё) и смылся… Потому что тоже не умел вставлять стёкла. Пока Колька работал, мы с Вовкой  сгоняли за пивом – это мы умели. Потом мы втроём торжественно стали отмечать окончание моего медового месяца. Через два дня медовый месяц заканчивался, и я, с лёгким сердцем и с чувством хорошо исполненного долга, собирался уезжать с Колькой и Вовкой на открытие охоты, вниз, на раскаты.
- А чего тянуть-то целых два дня? Раз всё так славненько получилось – так и поехали сегодня в ночь, – предложил Вовка.
- Славненько – в смысле стёкол? – уточнил я.
- Ты что, теперь свои стёкла будешь до конца дней моих вспоминать? Я, между прочим, в письменной форме прощения попросил…
- Наглец ты, Вова. Суток ещё не прошло после твоего ночного кошмара. Если б не Колька – хоть «караул» кричи. Ладно, озвучивай дальше своё предложение… Аргументированно озвучивай. Колька, а ты слушай внимательно.
- Я – аргументированно… Нет, я дело предлагаю. Пока до открытия дойдёт – мы ухи наварим, водки попьём, в преферанс поиграем…
Охотиться Вовка не любил, зато любил нас с Колькой и иногда ездил с нами за компанию. В отличие от нас, которые не пропускали ни одной утрянки , ни одной вечерянки , а, облачившись в химзащиту, разбредались по дальним колкам, Вовка ходил только в шерстяных носках и только по кокпиту. Он оставался за кашевара и к нашему возвращению, когда мы, измученные дальними переходами, с обоих бортов налегали на лодку, не в силах забраться в неё, Вовка подносил каждому «по лампадочке», а потом потчевал нас то ухой, то супом из кашкалдаков, то жарким из лебяжьих пупков. Готовил он отменно, искренне любил застолье и обладал обострённым чувством юмора.
- Ну, и как тебе его аргументы, Коля?
- Железные аргументы! Вообще-то он прав – можно и сегодня, – согласился Колька. – Только ночью по главному банку  идти опасно.
Выйдем на Волгу и ткнёмся «под борт» к какому-нибудь баркасу.
- Ну, что я могу сказать? Раз так – поехали. Вот умеете вы уговаривать, черти…
Мы были молоды и дружны, в нашей крови бродило пиво, поэтому и решение было принято быстрее, чем Колька успел открыть очередную бутылку…
- Не открывай – ночью наверстаем, – в один голос воскликнули мы с Вовкой.
  Через два часа мы уже рассекали Волжские просторы, а ещё через четверть часа догнали одинокий баркас, идущий вниз. С одного борта к нему уже была зачалена какая-то лодка – Колька, с согласия капитана, встал у другого.
  В маленькой каюте, куда нас проводили, двое охотников, которым, как и нам, не сиделось дома, уже приканчивали вторую бутылку водки. Познакомившись, присоединились и мы. Надо заметить, что на открытие охоты выезжают в основном не пострелять, а «пообщаться с природой», и для этого почему-то берут водку ящиками.
  Один из наших новых знакомых настроен был весьма серьёзно. После первого же тоста он обратился ко мне и назидательным тоном произнёс:
- Сынок, а ты почему пьёшь такими маленькими стаканчиками? Смотри… Ты так никогда не будешь пьяным…
При этом он значительно поднял вверх палец, мол, вот как надо, и осушил эмалированную кружку одним духом…
  Через полчаса  его показательные выступления закончились, он кулём отвалился от стола и затих... Зато второй оказался крепким… Правда, он постоянно путал Колькино имя, называя его Толькой…
- Вот я и говорю, Толя: чего мужику дома сидеть? А? Мужик – он охотник, он – добывать должен… Нет, правильно я говорю, а? Толя? Правильно? – он обращался исключительно к Николаю, по-видимому сразу распознав в нас с Вовкой никчёмных добытчиков.
- Правильно, правильно. Только я – не Толя, а Коля. Сколько раз тебе можно повторять? – Колька стал слегка раздражаться. – Николай Николаевич меня зовут, понял?
- Так вот я и говорю, Анатолий Анатольевич…, – не задумываясь, схохмил Вовка, подражая интонации Колькиного собеседника…

                Раскаты

  Чувствуя близкие объятия Каспия и завершение своей вольной жизни, Волга у Астрахани начинает дробиться на рукава, каждый из которых находит свой путь к морю; на сотни больших и малых рукавов, охватывающих пространство, сравнимое по площади с небольшим европейским государством. Вся громада воды, собранная  чуть ли не с половины России,  причудливо растекается по многочисленным рекам, речкам, ерикам, протокам и составляет великое волжское приданое – знаменитую каспийскую дельту. Как прекрасная песня потрясает слушателей пронизывающим финальным аккордом, так и Волга, соприкасаясь с Каспием, дарит напоследок окружающему её миру всю себя, без остатка…
   И Каспий отступает, отдавая дань этому последнему величественному разливу. Вроде бы и Волги уже нет как реки, потому что на сотню километров вокруг – сплошное водное пространство, поросшее камышом и чаканом, где земли не встретишь; но и морем  его назвать нельзя, потому что вода волжская, пресная и глубины: где – по колено, а где – по грудь. Это уникальное место называется раскатами. Как же красив и точен русский язык! Раскаты! Лучшего слова не найти. Раскатилась Волга – не остановить…
   В августе на раскатах расцветает лотос. Представьте километровые поля на водной глади, сплошь покрытые густо-розовыми крупными цветами редкой красоты… Это – единственное место в России и одно из единичных мест на планете, где можно увидеть цветущие лотосные поля. Рука не поднимается сорвать такое великолепие… Подарить букет лотоса нельзя. Можно подарить только всё цветущее поле, и тот, кому оно подарено, сохранит его в памяти до конца дней своих…
   Из-за малых глубин вода на раскатах хорошо прогрета, здесь – изобилие корма для рыбы и водоплавающей дичи. Весной и осенью мириады уток, гусей, лебедей, кашкалдаков, куликов, бакланов, серых и белых чапур  жируют в этих местах, накапливая силы для дальних перелётов. Весной – к северу, осенью – к югу. С утра на чистинах с гомоном, гоготаньем, кряканьем собирается на кормёжку весь этот птичий базар. И ломится раскатный стол от многочисленных яств: гуси лакомятся созревшими семенами из лотосных коробочек и водяным орехом – чилимом, утки и кашкалдаки – водорослями, цапли и бакланы – рыбой. А вечером, рассыпавшись на стайки и парочки, все они возвращаются на ночлег в многочисленные камышовые колки, в чаканные кундраки, в скрытые от нескромных глаз свои уютные ложа. И уж совсем затемно пролетит, призывно крякая, потерявший свою подругу переливчатый селезень, и парочка гусей, найдя укромное местечко, плюхнется где-то совсем рядом, плеснёт хвостом загулявшая рыба, и смолкнут раскаты…
   А ты лежишь в лодке, слушаешь шуршанье камыша, смотришь в отражённое от раскатов чёрное астраханское небо со своими стаями и стайками вечно летящих куда-то звёздных птиц, и никак не можешь заснуть…

                Колька

  Колька знал раскаты с детства. Его отец и полный тёзка – Николай Николаевич-старший, охотник и рыбак, жизнелюб и знаток Астраханского края, был лучшим в городе преподавателем физики. Уж на что я не был любителем этого предмета, но Николая Николаевича слушал во все уши:
- Ребята, сегодня мы начинаем новую тему: Сила трения. Помните, у Пушкина?

«На красных лапках гусь тяжёлый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лёд –
Скользит и падает…»

А почему, ребята, он скользит? И падает? Да потому, что сила трения очень мала…
  Ведомый своим отцом, Колька с детства впитал любовь к раскатам, ведал все тонкости и премудрости охоты и рыбалки, безошибочно находил в камышах нужные жилки и прокосы. Он всегда знал, где набить кашкалдаков на котёл, а где добыть престижных крякашей  и гусей, где взять рыбы для ухи, а где руками насобирать отборного рака к пиву.
  Оба Николая Николаевича рассчитали и своими руками смастерили из бакфанеры клеёный катер. Имея обводы «прогресса», он был быстроходнее, длиннее и шире, и имел при этом более мелкую осадку. Только «казанка» под «вихрём» могла обойти его, да и то с трудом.
   Раскаты очень чутко реагируют на розу ветров. Устойчивая сильная моряна – юго-юго-восточный ветер – может нагнать воду за ночь-другую до двух метров. И наоборот, ветер с севера сгоняет воду так, что за одну ночь можно полностью обсохнуть: с вечера ложились спать – за бортом вода плескалась, утром встали – лодка на сухом стоит. Бывало, что нам с Колькой приходилось по нескольку километров тянуть на себе лодку, добираясь до большой воды. На поздней осенней охоте можно было запросто обмёрзнуть: на малой воде даже при небольшом морозе просыпаешься утром, а вокруг – сплошной лёд. Много охотников каждый год бесследно исчезало в этих местах, где до ближайшей суши иногда – несколько десятков километров. Поэтому Колька был всегда предусмотрителен. На его лодке было всё для автономного двухнедельного обитания двоих-троих людей: запас тёплых вещей, одеял и спальных мешков; провизия и спирт; сменные газовые баллончики с плитой; посуда; компас, бинокль и термометр; брезентовый тент; набор блёсен, крючков и лесок; паяльная и керосиновая лампы; котёл и чайник и, конечно же, колода карт. Был даже парус, который легко крепился на лодочном шесте. Для экстренных ситуаций была ракетница с ракетами. Для судов её класса лодка эта имела максимум комфорта. Когда останавливались на ночёвку, Колька первым делом втыкал шест в дно и делал на нём заметки для контроля над уровнем воды. Мы любили забираться в самую что ни на есть глухомань, где по нескольку дней не только не видели ни единого человека, ни одной лодки, но и не слышали даже отдалённого эха выстрелов. Только в таком безлюдье и только с Колькой я чувствовал себя абсолютно счастливым.
  Раскаты обладают ещё одним удивительным свойством – они затягивают сердечные раны и врачуют душу. Никакой санаторий, никакая Евпатория не могут сравниться по своему целебному действию с раскатами: выпиваешь, как правило, немного, телевизор не смотришь, в карты играешь не на деньги, забываешь о женщинах, о работе, о наличии денег или отсутствии таковых.
  В лунную ночь, когда, несмотря на усталость, сон не приходил, Колька ставил парус, и мы в полной тишине, не заводя «вихря», шли по многокилометровой чистине, уходя всё дальше и дальше от людей:

«Мне мало надо –
Краюху хлеба
Да каплю молока,
Да это небо,
Да эти облака…» 

   На охоту уезжали на несколько дней, а то и – на неделю, и всё это время местом обитания, твоим домом была лодка – Колькина лодка. На ней готовили, ели, пили, спали, играли в карты, щипали и потрошили битую дичь. Затемно вставали на утрянку и затемно же возвращались с вечерянки. В поисках особо убойного местечка, в котором можно было, хорошо замаскировавшись, удачно отохотиться, уходили по воде далеко от лодки. В химзащите идти по пояс, а то и по грудь в воде, да ещё и по илистому дну, довольно трудно. Зато как здорово, замаскировавшись в удобной колочке  или в кундрачке  , выставив подсадных, с замиранием сердца ждать начала утреннего или вечернего лёта… Едва только чернота ночи начинает мешаться с серым – слышится свист крыльев. Ещё ничего не видно, но дичь уже пошла на дневную кормёжку. Всё светлее и светлее небо… и начинается охота. Там и сям налетают на тебя стаи уток, повезёт – и гусей. Чувство времени теряется, патронташ тает… И вот из-за дальней чистины появляется малиновый краешек солнца. Остыв за ночь в холодной воде, солнце, выходя из неё, постепенно наливается золотом, разгорается. И вот уже покатился по сверкающей глади, взлетел над стеной камыша его пламенный диск. Всё! Утрянка кончилась.

  Двумя лодками выезжали редко. Я не любил на раскатах шумные компании. По-моему, и Колька тоже. Но иногда случались и казусы…

               

                Лихобабин и Дрозд
 
   Однажды мы поехали с Колькой на охоту. По дороге он предупредил меня, что по пути, в одном понизовском селе, заберём его товарища. Товарищ этот – Володя Дроздов, или просто – Дрозд, – пойдёт на своём катере. Заберём – так заберём. Мы подошли к лодочному причалу, Колька, привстав в лодке, свистнул так, что всполошились все деревенские собаки, а из прибрежных домов повыскакивали люди. Услыхал и Дрозд.
- Слушай, Николай, ты предупреждай…, – начал было я, но не услышал своих слов… Уши заложило до глухоты.
- Кури пока. Сейчас он подойдёт, – понял я исключительно по выражению Колькиного лица.
  Через десять минут я наблюдал странную картину: к берегу подходили двое. Один нёс ружьё и сумку. Второй был без ружья, но с баяном в руках. Плечи его оттягивал здоровенный рюкзак, из которого на треть высовывалась двадцатилитровая бутыль с брагой… Мы поздоровались и познакомились. Дрозд был с ружьём, с баяном – Лихобабин.
  Назвав себя, Лихобабин засмеялся. Как вскоре выяснилось, он улыбался и смеялся всё время. Даже во сне…
   Бережно опустив свой рюкзак в катер, Лихобабин первым делом достал эмалированную кружку, нацедил браги, выпил и удовлетворённо крякнул:
- Получилась, зараза… Будете?
Мы отказались. Тогда Лихобабин уселся на самый нос катера, прижался спиной к ветровому стеклу, растопырил ноги и взял первый аккорд…
- Заводи, – крикнул он и заиграл.
Мы завелись и поехали. Дрозд вёл «казанку» в метре от нас.
Лихобабин, перекрывая рёв двух «вихрей», исполнял «Есть на Волге утёс…»

  Почти все понизовские охотники знают друг друга в лицо, издалека узнают знакомые лодки и катера. Многие, как и мы, шли на охоту. Нас обгонял кто-то, мы догоняли кого-то, но, поравнявшись с нами, все кричали:
- Дрозд! Вы в какое место?
- На Макаркины,– кричал в ответ Дрозд.
Охотники матерились и уходили в первый же попавшийся ерик… Очень скоро я догадался, и догадка моя блестяще подтвердилась:  узнав, куда мы едем, другие мужики жгли бензин, делали громадные крюки, только бы не оказаться в районе, где «охотится» Лихобабин…
  А Лихобабин тем временем доканчивал Стеньку Разина:
«И за борт её бросает
В набежавшую волну».
   Когда мы наконец добрались до места, я с грустью констатировал, что стал хуже слышать: Колькин свист, рёв двух моторов и пение Лихобабина меня доконали. Да что там говорить – один Лихобабин производил шума больше, чем вся деревенская свадьба. Он пел беспрерывно, ревел его баян, а ногами он выколачивал ритм по дюралевому корпусу катера…
Надо отдать ему должное – песен он знал множество, но ещё больше – частушек…

   Мы пришли  вечером, воткнулись в большую колку и встали борт в борт. Кроме двух бушлатов, в «казанке» тёплых вещей не было. Колька перебросил туда одеяло и спальный мешок. Треть бутыли Лихобабин уже успел выпить и его слегка сморило. Он улыбнулся, накрылся одеялом и прикорнул в обнимку с баяном.
  Конечно же, никакой охоты на следующий день не было. Недаром матерились и разбегались охотники, не зря сжигали нелишний бензин – они знали Лихобабина как облупленного…

  Я, было, отправился на утрянку, но, простояв час и прослушав серию частушек про Семёновну, поплёлся обратно к лодке.

«Семёновна, Семёновна,
А ну, давай… Потом пляши, пляши…»

«Семёновна, голосистая!
Жопа белая и мясистая…»

Далеко разносилось по раскатной глади.

Да… Лихобабин смотрелся на раскатах, как фурункул на щеке у Джоконды.

Когда я подошёл к лодке, там уже пили…
- Вовуша! Ну, как поохотился? – смеялся Лихобабин.
- Налей водки, Коля, – попросил я. Ну и началось…
Поскольку ничего другого делать не оставалось, стали пить… И петь…  К полудню смылись все, кто находился в радиусе десяти километров, включая дичь…
  Таяла водка, уровень браги стремительно падал. У Джоконды на щеках созрело ещё три фурункула:
«Ой, сват, сват, сват,
Не хватай меня за зад,
Хватай меня за перёд –
Так скорее заберёт…»

Орали мы в четыре глотки.

  Венчала концерт цыганочка с выходом. На коленях…
В одном катере на коленях, с баяном в руках выступал к центру Лихобабин; навстречу ему, дёргая плечами и шлёпая себя по голым пяткам, на коленях же выступал Дрозд.
Лихобабин задушевно начинал:

«Цыгане в озере купались,
Цыганятки плавали…
Цыган хреном болтанул –
Цыганёнок утонул…»

«Ах, ах, ах, ах…», – вторили мы с Колькой из соседней лодки, тоже продвигаясь навстречу друг к другу…

Дальше пелось совсем уж непотребное…
  Песня и пляска оборвались внезапно, как в таборе. Лихобабин, улыбнувшись, упал на спину и мгновенно уснул… За ним попадали и мы.

  Зашевелились все, когда уже стало темнеть, и над колкой вызолачивалась почти полная луна. Первым делом Лихобабин ощупал баян, потом потянулся к бутыли… Опохмелились и мы. Лихобабин уже приготовился растянуть мехи, но Дрозд негромко, но властно прошептал:
- Тихо!
Надо сказать, что Дрозд был вообще немногословен, но Лихобабин слушался его безоговорочно. Все притихли, а Дрозд вдруг громко издал горлом отрывистый звук, один в один похожий на гогот гуся-одиночки. И вот в ночном небе откликнулся гусь. Ничего более захватывающего я не видел никогда в жизни. Кричал Дрозд – отзывался гусь. Теперь все слышали, как он закладывает круг и идёт на нас. Между тем, Дрозд нащупал ружьё, безо всякой суеты зарядил его и взял в руку, наперевес. Гусь гоготнул совсем рядом, и Дрозд откликнулся негромким погогатываньем. В следующий момент над колкой, на фоне луны появился гусак. Увидев лодку, он раскинулся крестом, пытаясь затормозить, и упал замертво в трёх метрах от нас. Дрозд не промахнулся. Все, включая Лихобабина, сидели, поражённые жуткой красотой происходящего.
- Теперь можно и выпить, – только и сказал Дрозд, подтянув шестом здоровенного гусака. И Лихобабин тут же развернул баян…
 
                «Звезда»
   
   Я никогда не любил стоять в одной шеренге, да ещё и при команде «равняйсь» видеть грудь четвёртого человека. Однако постоять всё-таки пришлось – после четвёртого курса мединститута я загремел в армию…  Мои командиры, от младших до старших, как-то сразу меня невзлюбили: «Ты что, сильно грамотный? А ну, боец, быстро отжался двести раз; а ну, быстро сто раз присел…; а ну…»  Благоволил ко мне только один командир – замполит. Но если бы он знал, что я о нём думаю, – он бы меня сгноил… Замполит заходился от восторга от того, что уже за две недели службы я знал наизусть все пять уставов (выручала хорошая память). На политзанятиях я мог близко к тексту рассказать «Апрельские тезисы», запросто указать на семь ошибок Розы Люксембург, пройтись по материалам 24 съезда КПСС и свободно разглагольствовал обо всей этой муре, подкрепляя своё словоблудие цитатами из первоисточников… (ценности, приобретённые на кафедре МЛФ в Alma Mater). Помимо этого замполит узнал, что на «гражданке» я занимался бальными танцами и поручил ответственное задание: к седьмому ноября, в срочном порядке, за четыре дня создать в гарнизоне ансамбль бального танца, который бы с блеском выступил на торжественном концерте, посвящённом… и т.д.  Не больше, не меньше. Название ансамблю замполит уже придумал – «Звезда». Для выполнения этого ответственнейшего задания мне придавался гармонист из соседней роты, меня освободили от строевой и физической подготовки и предложили набрать труппу из бойцов личного состава и жён офицеров и прапорщиков, которые, по словам замполита, «большей  своей частью не работали и от скуки подыхали». Это усилило антипатию ко мне со стороны других моих командиров. Некоторые из них, томимые смутным предчувствием, никак не хотели отдавать своих жён в руки чёрт его знает откуда взявшегося танцора и пытались роптать, но замполит был непреклонен.
  По приказу всё того же замполита был выстроен личный состав и после короткого вступительного слова:
«Товарищи бойцы! Вся страна готовится достойно отметить канун Великого Октября, готовимся и мы – наша часть. И мы не можем и не должны в этот канун ударить в грязь лицом перед коммунистической партией, вооружёнными силами и перед нашими гостями из штаба округа», – мне было предложено начать отбор. Я спросил, не занимался ли кто-нибудь танцами, на что из строя вышел только один человек, цыган Коля – виноват, рядовой Вишневский. Тогда я спросил, умеет ли кто танцевать вальс? После некоторого молчания снова заговорил замполит:
- Ну что, ё… ? Вальсов никогда не плясали? Мне что, б… , маршбросок вам устроить на десять километров с полной боевой выкладкой? Я, б… , устрою. Вы у меня, б… , из противогазов поту нахлебаетесь… Вы у меня, б…, так напляшетесь… Я, ё… , пока добровольно спрашиваю…
После этой сильной речи выяснилось, что, в принципе, из всего личного состава вальсировало  человек двенадцать. Их-то я и увёл в клуб на просмотр, где уже томилась ожиданием женская половина труппы. Как выяснилось часом позже, рядовой Вишневский танцами занимался только на улицах, да и то в детстве, но был весьма хореографичен и даже неплохо бил степ. После четырёх дней и вечеров напряжённых репетиций остались только четыре пары. Остальные так и не смогли освоить позиций, шагов, дорожек, верёвочек, окошек и пр. Подготовлено было три танца: большой фигурный вальс, сударушка и солдатская полечка. И ещё рядовой Вишневский сольно исполнял цыганочку. Вечером четвёртого дня замполит лично посмотрел и одобрил репертуар,  сказав напутственное слово:
 - Хочу высказать надежду, чтобы всё было как надо. – Думаю, что более чётко сформулировать свою мысль ему помешали присутствующие на генеральной репетиции дамы.
   Я танцевал в паре с молодой женой прапорщика Будыго, Галей – плохо объезженной, стройной и симпатичной хохлушечкой вороной масти с огненно-чёрным глазом, которая умудрялась галопировать, стоя на месте, из-за чего её нужно было всё время осаживать и оглаживать. Зал был забит до отказа, многим бойцам пришлось принести из казарм табуретки и оборудовать в проходах микшеровские кресла. После продолжительной торжественной части и вручения почётных грамот начался концерт. Танцоры ансамбля «Звезда» выступали в парадном обмундировании, с аксельбантами и со значками «1 класс» (почти все дембеля украшали себя такими значками, а что означает этот «1 класс» – для меня до сих пор остаётся загадкой). Дамы были одеты «белый верх – чёрный низ». За полчаса до выхода мы ещё раз прошли все номера, и я остался доволен.

  В первом ряду располагалось высокое армейское начальство в чине генерал-майора в окружении свиты из двух полковников. Рядом сидел наш командир части полковник Сафонов вместе с замполитом. Лица всех полыхали кумачом – видимо, «канун» начали отмечать достойно…
  Сударушку приняли хорошо, Коля поймал кураж и сорвал бешеные  аплодисменты на цыганочке, но чего я никак не ожидал, что вальс, а особенно заключительная полечка, произведут фурор. Сначала я горделиво думал:
«Надо же, как получилось. Ценят прекрасное… »
Но потом, несмотря на овации, у меня появилось ощущение, что что-то не так; я никак не мог понять: что? Овации и смех. А почему смеются? Я не успел додумать до конца эту мысль, а за кулисы уже бежал замполит. Его красная рожа коптилась гаденькой ухмылкой.
- Ну, б…, доктор, ты даёшь! С Галиной ты придумал?
 – Что придумал? – И тут я всё понял. Хриплым голосом я скомандовал Галке: «А ну-ка, покрутись верёвочкой одна». Разгорячённая Галка понеслась по кругу верёвочкой с подкруткой – и я обомлел…
   Юбка её взвилась до самых бёдер… Чулки, пояс с подвязками и чёрные трусы так оттенили все Галкины прелести, что я только и смог выдохнуть про себя и почему-то на неродном мне языке: «Гарна дивчина!»  Что там канкан? За кулисами никто не сводил с Галки восхищённо-вожделенных глаз. Да! Промахнулась Галка с юбкой. Ну, конечно же! Сударушка – плавный, медленный танец, на вальсе я всё сдерживал Галку, которая пыталась взвинтить темп. А перед полечкой скомандовал всем: «огня дайте!» А Галке шепнул:
- Вот теперь – шуруй! Только с ритма не сбивайся.
  Тем временем замполит пришёл в себя от Галкиных курбетов, подошёл вплотную ко мне  и вполголоса произнёс:
- Ты вот что, доктор… После концерта давай, веди всех своих в офицерскую столовую  и… полечку…, полечку выдай – генерал просит! В санинструкторы тебя переведу…
   Замполит сдержал слово: сразу же после принятия присяги десятого ноября я был приказом переведён в лазарет санинструктором. А ещё через день в лазарет пришла рыдающая Галка в тёмных очках и с разбитыми губами. Прикладывая бодягу, я долго отпаивал её водой и утешал, как мог. Тяжёлая рука была у прапорщика Будыги…

                Слава КПСС!

   После казармы лазарет казался райской обителью. Приёмная, процедурная, две палаты на четырнадцать коек, которые, за редким исключением, всегда пустовали, комнаты фельдшера и санинструктора. Был ещё начальник лазарета – молодой и неопытный лейтенант Куличков, пару месяцев как  заступивший на службу после окончания лечебного факультета иркутского медицинского. У него был свой кабинет, и он ставил только два диагноза: «ОРЗ» и  «Сотрясение головного мозга средней степени тяжести». Первый – в случае повышения температуры свыше 37,5, второй – когда в лазарет обращались бойцы-первогодки, избитые «дедами». Во всех остальных случаях, не подходивших под эти  два шаблона, он писал: «острый аппендицит?», «острая пневмония?», «острое отравление?», «ушиб головного мозга?» – нуждается в консультации в окружном военном госпитале…» И самолично сопровождал всех «непонятных» больных в этот самый госпиталь на медицинском «УАЗике». Мы почти сразу перешли с ним на «ты». Хороший был парень – Мишка Куличков. Должность фельдшера занимал старшина-сверхсрочник, молдаванин Гроссу. У него была комната в гарнизонном общежитии, и в лазарете он появлялся каждый день на час-полтора исключительно с целью пополнения запасов спирта, которые у него очень быстро заканчивались. Старшина Гроссу всегда был под хмельком, но при этом – всегда мрачен. С ним отношения не заладились сразу, в первый же день.
- Сюда слушай, сынок. Ты чё думаешь? Попал в лазарет и х… на службу забил? А? Ты так думаешь?
- Никак нет, товарищ старшина. Я не думаю забивать х… на службу…
-А? Ты чё, артист? Совсем оборзел? Ты как стоишь перед командиром? Смирно!
Я выполнил команду и встал по стойке «смирно».
- Чё, сынок? Служба мёдом показалась? Ты у меня своей зубной щёткой сортир будешь чистить…
- Товарищ старшина, своей зубной щёткой я буду чистить зубы.
Гроссу сощурил глаза и сжал кулаки. Знакомое с детства гадливенькое чувство страха ожило внутри, но его вдруг, словно ведром ледяной воды, сразу погасила холодная ненависть. Я навытяжку стоял перед старшиной, готовый среагировать на малейшее движение его кулака и улыбался. Недобро улыбался… В это время вошёл лейтенант Куличков и, не заметив ничего, спросил:
- Ну что, Володя? Осваиваешься? Обязанности свои уяснил?
- Так точно, товарищ лейтенант, – ответил я, поворачиваясь к нему.
- Ладно, ладно, субординацию здесь соблюдать не будем. Георгий, а ты чего сегодня в обед пробу не снимал? Мне дежурный доложил – пришлось самому идти.
- Пусть теперь санинструктор пробы снимает, – процедил Гроссу и, забрав свёрток с флаконом спирта, ушёл.
В мои обязанности входило:
поддержание общего порядка в лазарете; выполнение назначенных процедур стационарным больным (если таковые имелись), подготовка и ведение приёма амбулаторных больных вместе с лейтенантом (обязанность Гроссу, от которой он с моим появлением сразу  самоустранился); раздача дезсредств старшинам рот для обработки казарменных санузлов; присутствие на стрельбище во время проведения стрельб, подготовка и проведение плановых вакцинаций; санобработка солдатской бани и трёхразовое снятие пробы на пищеблоке. В 21:00 я запирал лазарет изнутри и оставался – о, счастье! – совершенно один. Заваривал себе чайку и заваливался на кровать с томиком Шекспира или Хэмингуэя, которые брал в клубной библиотеке. Как же приятно было просыпаться утром не от вопля дневального: «Рота, подъём!», а по мелодичному звонку будильника, купленного в офицерском магазинчике, куда меня пускали беспрепятственно. Кроме того, плясунья Галка затеяла с Будыгой бракоразводный процесс и устроилась поварихой в офицерскую столовую. Она жила теперь в общежитии и раза два в неделю по ночам ныряла ко мне в лазарет… Личико её пришло в норму, об остальном я уж и не говорю… Частенько вечерами с одним-двумя офицерами в лазарет заглядывал Мишка, и мы расписывали пулечку, поэтому я всегда был при деньгах – преферанс  являлся главным источником моих доходов в мединституте. В общем, не служба, а сказка…
  Портил жизнь всё тот же замполит…  Сначала – по мелочам: ко дню Конституции, который тогда праздновали пятого декабря, в часть приезжала некая партийная комиссия. Замполит удумал устроить показательные политзанятия, в которых и мне приказал участвовать. Пришлось около часа солировать перед какими-то военно-партийными бонзами…
  Следует сказать, что командиру части полковнику Сафонову оставалось до пенсии меньше года, и он, что называется, дослуживал до дембеля безо всякого рвения и надежд на повышение. Замполит же, напротив, находился в чиноповышательном возрасте и карьерной струе и фактически командовал всем. За картами от офицеров я узнал, что он резко пошёл в рост после «чехословацких событий», в которых принимал участие, по-видимому, не только своим «партийным словом»…  Войдя в них новоиспечённым капитаном, он, за изуродованную советскими танками Пражскую Весну, к осени получил майора. А незадолго до описываемых событий – и подполковника.
   После нового года замполит вызвал к себе. Я шёл и гадал: по какому случаю? Ближайший праздник – двадцать третье февраля – ещё далеко. Таких отдалённых планов на мероприятия замполит строить не любил – не в его характере. Он всё делал ударными темпами… Слово опережало мысль, а действие – слово… За это его, видимо, и ценили.
  Войдя в кабинет, я отдал честь, прищёлкнул каблуками, как в венгерском «Чардаше», и бойко отрапортовал:
- Товарищ подполковник! Рядовой  … по вашему приказанию прибыл.
- Вольно. Садись, садись, доктор. Рассказывай, как служба?
- По уставу, товарищ подполковник.
- Ну-ну… Как в лазарете?
- Всё нормально.
- Я тебя вот зачем вызвал. Парень ты политически грамотный, способный. Комсомолец. Пиши-ка вот заявление о приёме кандидатом в члены партии. Рекомендацию я тебе дам. Через год будешь коммунистом.
  От такого предложения меня взяла оторопь. Я, мягко говоря, недолюбливал социализм, в котором прожил всю свою жизнь, о коммунизме мог судить только из учебников новейшей истории, где он преподносился с определением – военный. Те же партийно-комсомольские лидеры, которых я знал по институту, вызывали у меня отвращение. Кроме того, я не забыл своего деда, репрессированного и ослепшего в сталинских лагерях. Он прожил совсем немного после освобождения, слепой – виртуозно играл на скрипке, а я обожал его и был ему поводырём... Но всего этого сказать замполиту я не мог.
  В то время многие стремились попасть в партию – только она создавала режим наибольшего благоприятствования в карьере. На гражданке это было сделать намного сложнее, чем в армии, где существовали свои расширенные разнарядки для вербовки новых членов. Но я о карьере не помышлял и хотел одного: интересной работы с хорошей зарплатой.
   Однако пауза затягивалась, а я знал, как замполит реагирует на затянувшиеся паузы… Мямлить про то, что я недостоин…, не готов…, не подхожу…, – бессмысленно (чего доброго – выпрет из лазарета обратно в казарму), но и заявление писать было никак невозможно. Замполит суровел на глазах. И тогда я, сам не знаю почему, брякнул экспромт:
- Товарищ подполковник! Не хотел говорить, но от вас скрывать не могу.
- В чём дело?
- У меня последние две недели очень сильно болит сердце, так болит, что кажется – вот-вот сознание потеряю… Я сейчас больше ни о чём думать не могу…
- Сердце? Ни х… себе… Какое ещё, на х…, сердце? Ты же пляшешь, как конь…
- Плясал, товарищ подполковник.
- Ты это брось. Мне ко дню советской армии чтоб танцы были… А Куличкову говорил?
- Никак нет. Всё думал – пройдёт, а оно никак не проходит. А последние дни так зажимает, что мочи нет.
- Ты же сам доктор, мать твою, хоть и недоучка… Сам-то что можешь сказать?
- Без анализов, без ЭКГ сложно говорить…
- Так поезжай с Куличковым в госпиталь и сдай анализы. Завтра же поезжай.
- Машина послезавтра идёт.
- Ну, послезавтра. А почему из института выгнали?
- За неуспеваемость.
- Двоечник, что ли? А так не скажешь…
- Так точно, двоечник. Не сдал факультетскую терапию, – не стану же я рассказывать замполиту про то, что к тому времени я уже был женат и у меня был полуторагодовалый сын, и что все каникулы я совершал «полосатые рейсы» из Астрахани в промышленные центры нашей Родины. То есть приходилось подрабатывать проводником на баржах – возить арбузы в Москву, в Ярославль, а последний рейс – в Пермь, где уже в начале сентября выпал снег и был мороз, и меня разгружали вместо положенных трёх дней целый месяц, и пока разгружали – разворовали полбаржи. А когда в начальных числах октября я наконец-то появился в институте, там уже висел приказ об отчислении, а в моём почтовом ящике лежало несколько повесток в военкомат.
  И ещё через несколько дней я уже катил вместе с другими новобранцами к месту службы…
  А в заготконторе между тем ещё долго разбирались, почему из отгруженных двухсот шестидесяти тонн замечательных астраханских арбузов по накладным принято в пункте назначения только сто десять… И уже ОБХСС, хищно пощёлкивая зубами, шьёт дело «о хищении социалистической собственности в особо крупных размерах», но узнав, что подозреваемый, помимо накладных, привёз ещё и по всей форме составленный и подписанный комиссией акт о том, что после разгрузки в трюмах была обнаружена замёрзшая жидкость в количестве ста двадцати тонн, по анализу схожая с арбузным соком (акт, за который пришлось выложить кругленькую сумму, да ещё и всю ночь закачивать в трюмы воду помпой), а остальная недостача входит в нормы естественной убыли, да к тому же в настоящее время подозреваемый честно служит Родине в вооружённых силах, – дело закрыли. Всего этого я, конечно же, замполиту не рассказал…

  В лазарете меня уже встречал Мишка:
 - Слушай, что за дела? Мне сейчас замполит звонил, орал, что у себя под носом больных не вижу, что у тебя сердце останавливается, чтоб я тебя в госпиталь срочно вёз? Я не понял?
Зато я понял, что стал заложником своего глупого экспромта…
- Знаешь, Миш, у меня что-то с мотором. Я тебе не говорил, думал – пройдёт. Возьми меня послезавтра в госпиталь ЭКГ сделать.
- Поедем. Я сейчас на обед. Потом приду – послушаю тебя.

  Да! Положеньице – хуже губернаторского. Что же делать? А что если и впрямь закосить на сердце? Жёстко так закосить! Под комиссию! Но как? Ишемическая болезнь? – отпадает: ЭКГ ничего не покажет. Гипертония? Не пойдёт. У меня 110 на 60. Я стал внимательно прислушиваться к своему сердцу, посчитал пульс – 64. Никогда у меня не было проблем с сердцем. Занимался спортом – был кандидатом в мастера спорта по фехтованию, занимался танцами, ночами подрабатывал фельдшером на скорой помощи – правда, курил, но мне это не мешало. Бегал – как лось. Подтягивался свободно двенадцать раз. Да! Дела! Чёрт меня дёрнул ляпнуть про сердце… Сволочь замполит! Хрен тебе, а не в партию. Накрайняк – опять пойду в казарму. Жалко, конечно. Жил как у Христа за пазухой… Сейчас ещё Мишка придёт, будет фонендоскопом тыкать… Эскулап хренов…
   Думай, Вова! Думай! И я стал вспоминать сердечную патологию из курса факультетской терапии, которую сдал в июне на «хорошо» (дезинформировал я замполита). Для начала неплохо бы шумок какой организовать на митральном, скажем, клапане. А? Опа! А ведь это можно…  Я бросился в свою комнату, вытащил из тумбочки пачку индийского чаю со слонами, высыпал её всю в эмалированную кружку и заварил чефир…
Горечь была неимоверная, и я плюхнул в кружку три столовые ложки сахара. По глотку, по глотку я добивал кружку до самой распаренной чайной гущи. И тут почувствовал, что мне дурно как-то… И весело… И пот меня прошиб… Сердце застучало в ушах, в голове, в ногах так, что, казалось, его сейчас услышит из своего кабинета Мишка, который уже пришёл с обеда и надевал халат.
- Что-то ты действительно неважно выглядишь…, – сказал он, беря меня за запястье… Мишка дважды пересчитал пульс и глаза его округлились…
- Бешеная тахикардия … 140 ударов в минуту… Артериальное давление – 120 на 80. Он взял фонендоскоп и долго сопел, прикладывая его к различным точкам на моей грудной клетке. Испуг отразился в его глазах и он посмотрел на меня с нескрываемой жалостью…
- Вова, ты давай, выпей корвалолу и ложись. Полежи, полежи…
- Ну, что там, Миша?
- Я, конечно, до конца не уверен, но такое впечатление, что у тебя травят все клапана… Срочно на консультацию, срочно на консультацию…
 Есть! Что и требовалось доказать! Первый тайм я выиграл.
- Ну, чего горячку-то пороть. Выпью корвалолу, полегче будет. А послезавтра и поедем… А, Миш? – сказал я, закуривая.
- Кончай курить, кончай курить, какие сигареты…, – заверещал Мишка.
- Ладно, ладно, не буду… Ты иди, Миш. Я полежу, больных всё равно нет… Ну, что? Договорились? Послезавтра едем?
- Ну, договорились… Но ты, если что, звони мне, я дома буду.
- Спасибо тебе, Миш!
   Теперь, когда я остался один, нужно было привести в порядок мысли. Но они у меня прыгали от возбуждения. Чефир, что ли, так действовал? Прежде всего, я взял фонендоскоп и стал слушать сердце. Самому себя слушать не очень сподручно, но я сразу же услышал на митральном и на аортальном клапанах звук, похожий на: ДУК – пшш… ДУК – пшш… ДУК – пшш…
Особенно меня обрадовало «пшш…»
Это и был шум, причём – грубый. На фонокардиограмме он наверняка будет виден. Тахикардия не унималась – пульс 132. Интересно, сколько продержатся шум и тахикардия? Может, я перестарался с заваркой? Ладно, количество за завтрашний день выверим. Послезавтра перед отъездом в госпиталь приму ударную дозу. Так! Ну, хорошо,  тахикардию и шум я изобразить смогу… А дальше что? Этого мало. Подо что подгонять клинику?
Я опять начал вспоминать сердечную патологию. Ревматизм. Порок сердца. Недостаточность кровообращения… Миндалины и аденоиды удалены в детстве – ну и что? Ревмокардит! Панкардит! Формирующийся или уже сформированный порок сердца, а лучше – два… Лихорадка – 38 градусов и выше. Одышка. Боли в сердце. Сердцебиение. Общий анализ крови – РОЭ – ускоренная. Лейкоцитоз. Так! Биохимия… Вспоминай, Вова, вспоминай… Положительные формоловая и сиаловая пробы, ц-реактивный белок ++++… Господи! С каким упоением я бы сейчас читал учебники по терапии и биохимии. Но их нет. А в Мишкином кабинете находился только «Справочник практического врача» с весьма скудной информацией.
   Всё! Приплыли… Кроме сердцебиения и шума у нас ничего больше нет. Невозможно ни ускорить РОЭ, ни сделать биохимические реакции положительными. Да обыкновенную температуру в присутствии врача или медсестры не нагнать. Хотя в школе мне это удавалось. Когда нужно было законно прогулять урок, а то и день-два, я шёл в медпункт, жаловался на головную боль, получал градусник, ставил его подмышку и садился рядом с батареей. Как бы невзначай я касался большим и указательным пальцами обжигающего радиатора и грел их, чуть ли не до ожога. Когда от меня требовали термометр, я вынимал его и сначала смотрел сам на ртутный столбик, плотно прижимая нагретые пальцы к нижней ампуле. Столбик начинал расти у меня на глазах и я, отпуская пальцы в нужный момент,  сам фиксировал любую температуру: 37 и 5 – отпущен с уроков до конца дня, или 38 и 8 – можно идти домой и завтра в школу не приходить… Таким образом я частенько прогуливал контрольные по математике или сваливал с прививок, которые всегда переносил довольно тяжело. Но тут такие трюки вряд пройдут…
СТОП! Прививки! Вакцинация! Эврика!
После прививок, которые в школе почти всегда делали под лопатку, уже к вечеру у меня поднималась температура до 39 – 39,5  и держалась два-три дня.
  За счёт чего ускоряется РОЭ? За счёт появления в крови крупнодисперсных молекул белка – гаммаглобулинов. Все эти положительные пробы, лейкоцитоз, ускоренная РОЭ (или, как её сейчас называют, СОЭ) сигнализируют о каком-то воспалении или внедрении в организм инфектагента с ответной реакцией. Что такое вакцина? Или анатоксин? Это же иммуногаммаглобулины! В мгновение ока я очутился у шкафов с коробками для вакцинаций…
  Теперь весь план высветился до конца и заиграл…
Завтра я чефирю утром и вечером и ещё – послезавтра, перед отъездом. Машина обычно выезжает в десять утра. До госпиталя – около полутора часов езды. Завтра же, после обеда прививаю себе АКДС – ассоциированную коклюшно-дефтирийно-столбнячную вакцину. Под лопатку колоть нельзя – наверняка будут раздевать и слушать, могут заметить местную реакцию на прививку. К вечеру появится лихорадка и будет держаться дня два, а если повезёт, то и три. Надо отрепетировать инспираторную одышку . С собой в госпиталь нужно будет взять две-три дозы вакцины и шприц. Да, не забыть пачек пять чаю. Это я завтра куплю. Скорее всего заваривать чефир там будет негде, придётся втихаря жевать сухую заварку и жевать много. В остальном – сориентируюсь на месте.
  Мысль о досрочном дембеле приобретала реальные очертания.
 Утром следующего дня я встал на полчаса раньше. В голове плясала радостная и немного жутковатая мысль: «Что ты затеял? А вдруг раскроют? Тогда не казармой – тюрьмой пахнет… Не раскроют. Получится! Обязательно получится! Я уверен».
  До обеда всё шло по плану. После утреннего чефиру частота пульса – 128. Я жаловался Мишке на одышку, на боли в сердце, на слабость. Да и вообще изобразил такой жалкий вид, что Мишка, сосчитав пульс и выслушав тоны сердца, снова забормотал:
- На консультацию, на консультацию… Господи, вот уж никогда бы не подумал…
Я уже приготовил шприц и ампулу с вакциной, но тут в лазарете появился Гроссу. На удивление, он был абсолютно трезв и откровенно зол. Не ответив на моё: «Здравия желаю, товарищ старшина», – он сразу подошёл ко мне и глухим от злобы голосом произнёс:
- Я слышал, артист, что ты в госпиталь собрался?
- Так точно, товарищ старшина. Сердце болит. Завтра еду на консультацию, – и добавил:
- Если там оставят – придётся вам за меня поработать. Временно.
- Ты чё, пидор, в госпитале хочешь отлежаться? А я за тебя здесь пахать буду, падла? Так, что ли?
- Я тебе не пидор и не падла. На ком же ещё пахать, как не на тебе? – знакомая холодная ненависть уже леденила меня до озноба…
 - Да я таких, как ты, сердечников, на х… вертел… – С этими словами он схватил меня за грудки так, что отскочила верхняя пуговица от халата и вторая – от гимнастёрки. Гроссу был мой ровесник, одинакового со мной роста, несколько грузноват, но в полтора раза шире в плечах.
- Убери руки, старшина…, – я ещё пытался сохранить самообладание, но Гроссу перехватился повыше, отчего отскочила вторая пуговица с гимнастёрки, и стал тащить меня в свою комнату…
- Я тебя, сука, щас раком поставлю…
  Внезапно я прекратил упираться, отчего резко подался вперёд, на него, и верхней частью лба с коротким замахом ударил старшину в нос. Глаза Гроссу как-то сразу остекленели, руки опустились, он пошатнулся, и тут я вдругорядь саданул его башкой в то же место. Не издав ни звука, он повалился как мешок и потерял сознание. Кровь заливала его лицо, верхнюю часть бушлата и кителя и пачкала пол… 
  Так научил меня бить головой мой первый напарник по полосатому рейсу – Витька Стрелков, который дрался не хуже Фёдора Емельяненко . Я был очевидцем, когда Витька, выйдя из ресторана «Поплавок», в десять секунд уложил троих парней, один из которых сказал ему что-то, что, очевидно, Витьке не понравилось. Он резко повернулся вполоборота и нанёс страшный удар в лицо локтем первому, второго схватил за волосы и насадил носом на колено, а третьего долбанул головой так, что тот проломил перила деревянного трапа, ведущего в ресторан, и свалился в воду. Витька был на два года старше меня и заканчивал институт. Когда позже, на барже, я напомнил ему об этом случае и спросил, почему он не бил руками, Витька ответил, что он – хирург и бережёт руки…
  Меня била крупная дрожь.
- Ну, педерактиль!
Я сдержался и не ударил Гроссу сапогом в рёбра. Немного погодя, согревшись от мысли, что завалил ненавидимого мною старшину, я нашатырным спиртом привёл фельдшера в сознание, обтёр мокрым полотенцем его рожу и потащил на кровать в комнату, где он собирался «поставить меня раком». На ногах Гроссу не стоял, глаза его были как у олигофрена, и он что-то бессмысленно мычал, очевидно, на молдаванском своём языке, потому что понять его было невозможно.
  Я замыл пол, вышел в лазаретный дворик, натолкал в грелку снега и снова навестил больного. Старшина приходил в себя и уже осознанно вытирал всё ещё сочившуюся из носа кровь. Я положил ему грелку на лицо, но он скинул её и зашипел:
- Я тебя, б…, я тебя…
- Чего ты меня? Гнида! Заложишь? Настучишь? Членораздельней говори, паскуда А ну, ползи отсюда, а то заставлю сейчас все эти кровавые тряпки стирать… – Я скинул фельдшера с кровати и тычками выпроводил из лазарета.

  План летел к чёрту, и не только план… Я сидел, обессилевший, курил и ждал, когда за мной придут. Уже темнело…
  Появился Мишка. Он, не снимая шинели, молча сел рядом. Помолчав несколько минут, Мишка неожиданно спросил:
- Рядовой. Почему у вас пуговицы оторваны?
Я встал, но продолжал молчать, потому что не знал, что ответить. Никаких мыслей в голове не было. Тут Мишка потянул меня за рукав и заставил сесть. Он сосчитал частоту моего пульса – 74, усмехнулся и покачал головой:
- И одышки вроде нет… А сердце как? Не болит?
- Не болит.
- Ну, и аферист же ты, Вова… Ладно, отступать некуда – Гроссу ходил к Сафонову с рапортом, Сафонов вызвал меня, я сказал, что ты болен и нуждаешься в госпитализации, что у тебя постельный режим. Василий Васильевич рапорт разорвал и предложил Гроссу перевестись в другую часть. Ему сейчас таких ЧП не нужно. И замполит его поддержал. Короче, если завтра тебя не госпитализируют – ты меня здорово подведёшь…
- Не подведу, Миша… Мне только интересно, как он мог ходить куда-то?
 - У него, между прочим, сотрясение головного мозга средней степени тяжести…  Сам видел, как он, выйдя от Сафонова, блевал на снег. Я предложил ему лечь в лазарет, но он наотрез отказался.
Он встал и уже у дверей сказал:
 - Ну, бывай, «сердечник». Пробу я сам сниму. А Гроссу в части никто не любит…
  После ухода Мишки я ожил. Уже через пять минут провакцинировался в бедро и стал заваривать чефир. Потом  пришил пуговицы к гимнастёрке, подшил свежий подворотничок, замаскировал в шерстяных носках, которые брал с собой, упакованные в кусок компрессной бумаги вакцину и стерильный шприц, завернул в газету носки, чай, сигареты и уложил свои нехитрые пожитки в авоську. В десятом часу завалился спать, но долго не мог заснуть. Около полуночи стуком в окно меня разбудила возбуждённая и раскрасневшаяся Галка. Я твёрдо решил, сославшись на сердце и предстоящую поездку в госпиталь, отказать ей в приёме, но она прямо с порога сделала несколько замысловатых па и распахнула свою синтетическую шубку, парализовав мою волю непередаваемым сочетанием чулок, подвязок, трусиков и белых ляжек  – больше под шубкой у неё ничего не было…
  Проводил  я изъезженную Галку около пяти утра. В промежутках между скачками мы пили с нею спирт, закусывали любительской колбасой, и она своим звонким голосом (шептать Галка не умела) рассказывала о том, что с сегодняшнего дня она больше не Будыго, а Шалая; как вся общага знает про то, что я отделал Гроссу, которого терпеть не могут девчонки из-за того, что он пытается затащить без разбора каждую в свою комнату, сманивая всех дармовым спиртом; и что ей никогда не было хорошо со своим бывшим… («Ты понимаешь? Как женщине…»)  И что со мной она всё время куда-то улетает… («Так и должно быть? Да? А почему так?»)
В ответ я придумал испанскую народную мудрость: «По Хуану – и Кончита…», – но Галка её, кажется, не поняла…
Утром я проснулся разбитый, с головной болью. Чефирить не хотелось, но я всё же, помня данное Мишке обещание, втолкнул в себя очередную кружку и измерил температуру – 38,6. Пульс – 136. Давление – 125 на 80. Отлично! Болело бедро. И болело всё…
 
  В госпитале меня долго выспрашивал, выслушивал, выстукивал и пальпировал дежурный врач. Взяли кровь на общий анализ, сделали ЭКГ. Я весь горел, меня лихорадило – 38,9. Дышал тяжело. Мишка посмотрел-посмотрел на меня несчастного и, подавляя то ли рыдания, то ли смех, убежал «покурить…»
- Вас, когда в армию призывали, на медкомиссию направляли? – спросил дежурный врач.
- Так точно!
- И что? Ничего там не обнаружили?
- Сказали – здоров.
- Чёрт её знает что… Да они сердце-то хотя бы слушали?
- Нет, по-моему.
Дежурный врач снова чертыхнулся.
- Я месяц назад грипп на ногах перенёс, – «вспомнил» я.
- А кто его по другому-то переносит? Бывает, конечно… Но в основном все на ногах и переносят. И потом, за месяц такого … сформироваться не может…
- Какого такого, товарищ военврач, извините, не знаю вашего звания… Скажите мне правду, пожалуйста: я четыре курса мединститута закончил.
- Подполковник я. А почему же вас в армию призвали? В медицинских институтах, насколько мне известно, военные кафедры есть.
Я опять прогнал про факультетскую терапию…
- Комбинированный порок сердца здесь налицо. Скорее всего – ревмокардит Вот и РОЭ – 40, лейкоцитов – 16000, – продолжал он, изучая только что принесённые результаты общего анализа крови.
- Но ЭКГ ведь нормальное…
- Вот и видно, что ты двоечник, – перебил, раздражаясь, подполковник. – ЭКГ, кроме снижения вольтажа, может ничего не показать. В госпиталь положим, фонокардиограмму сделаем, посмотрим, что биохимия крови покажет…
- Да что с тобой разговаривать? – добавил он с ещё большим раздражением.
- Такие вот «врачи», как ты, по военкоматам и сидят…, – не унимался доктор.
- Может, отпустите меня обратно, в часть? А? Я аспиринчику попью, всё и пройдёт? – я косил уже и под дурака…
- Где лейтенант, который привёз этого? – он смотрел на меня с презрением.
- Он вроде курить пошёл. Я позову, – откликнулась сидевшая всё это время в кабинете медсестра с потрясающей внешностью, собранной из достоинств Юлии Белянчиковой – ведущей тогдашней программы «Здоровье», – и Валентины Толкуновой.
  Вошёл Мишка. При виде его мне стало трудно сдерживать смех. На меня он старался не смотреть, а зыркал по сторонам, по потолку… Я тоже на него не смотрел, а упёрся глазами в пол и делал громадные усилия, чтобы здесь же, в приёмном покое, не описаться со смеху…
- Этот…, – подполковник кивнул в мою сторону, – нуждается в госпитализации. Сейчас оформим документы, и можете быть свободны. Света, переодень больного, обмундирование – на вещеблок, а его – в палату.
- До свидания, товарищ лейтенант, – попрощался я, смотря  при этом на медсестру.
Мишка, глядя на подполковника, ответил с необычными для него паузами:
- До свидания,… поправляйтесь,… товарищ… боец…
Мы вышли в коридор, а потом – в вестибюль, где на самом виду красовался лозунг: «Слава КПСС!» Я вспомнил замполита, свой экспромт, подумал  о почти уже состоявшемся досрочном дембеле и… согласился.
  Медсестра повела по длинному переходу и, залюбовавшись на её величавую походку, на её красивое и доброе лицо, на глаза со смешинкой, на туго обтянутые халатом, выдающиеся формы, я постепенно отключался и от замполита, и от Гроссу, и от Мишки, и от Галки…

   «…А я тебе – шёпотом, потом – полушёпотом…»

   Два с половиной месяца я провёл в госпитале. Два с половиной месяца приходилось изображать больного, то есть: притворяться, осторожничать, временами жевать сухой чай или глотать чефир, тайком горстями сбрасывать в унитаз прописанные мне порошки и пилюли, дважды прививаться от коклюша, дифтерии и столбняка, сдавать многочисленные анализы, проходить рентгеноскопию, рентгенографию, ЭКГ, ФКГ, посещать физиопроцедуры, заниматься лечебной физкультурой…
   Самой тяжёлой была первая неделя, когда мне был назначен строгий постельный режим – еду приносили в палату, а вставать можно было только в туалет, где из предосторожности я в первую же ночь запрятал за высоким сливным бачком ампулы с вакциной и шприц. До этого я никогда не лежал в больницах, разве что в раннем детстве, всегда вёл очень активную жизнь, поэтому недельная обездвиженность на фоне полного здоровья меня угнетала до чрезвычайности. От сухой заварки, которую я жевал ранним утром с тем, чтобы на обходе мой лечащий врач, он же – зав. отделением,  полковник Дюшер, услышал моё фирменное «пшш…», меня постоянно подташнивало. Не желая травиться гормонами, я научился виртуозно глотать таблетки преднизолона в присутствии медсестёр, запивая их водой, чтобы потом, как фокусник, доставать из-за щеки…
  Позже, когда я познакомился со всеми медсёстрами и меня перестали контролировать, надобность в подобном цирке отпала.
  Читать было нечего. По палате в двенадцать коек гуляла единственная книга – «Школа» Гайдара. По моей просьбе сосед Саша Поздняков сходил в госпитальную библиотеку, где из длиннющего списка литературы, который я ему составил, нашёл «Одиссею капитана Блада» и «Дочь Монтесумы». Их я проглотил за полтора дня и смертельно заскучал… Монтесума же вместе с Бладом так понравились другим больным, что когда Саша через пару недель пошёл их сдавать обратно в библиотеку, его сначала заставили по порядку рассортировать и подклеить все листы, а потом лишили формуляра. Благо, что через два дня он всё равно выписывался. Вконец отлежав себе все бока, я решился продемонстрировать положительную динамику в моём лечении, перестал питаться чаем и умерил до минимума одышку, с которой, можно сказать, сроднился. Лихорадка к тому времени уже прошла. На очередном обходе Дюшер посчитал пульс, выслушал тоны сердца и, освобождая уши от фонендоскопа, с интонациями земского врача заурчал:
- Ну-с, сегодня намного лучше, молодой человек… Намного лучше… Разрешаю вам потихоньку вставать и делать небольшие прогулки.
  Получив свободу передвижения, первым делом я раздобыл у сестры-хозяйки шахматы – теперь в палате жизнь стала веселее. Потянулись шахматисты и из других палат, устраивались турниры. Играть в шахматы меня научил отец ещё лет в пять. Мама очень хотела вырастить из меня мастеровитого человека, поэтому в восемь лет отвела во Дворец пионеров и записала в кружок судомоделирования. Я же терпеть не мог возиться с напильниками, ножовками, рубанками и фуганками. Пробыв в этом кружке полчаса и пошоркав  наждаком какую-то деревянную детальку, я отпросился в туалет и исчез навсегда…  Покидая «дворец», я прочитал на одной из комнат надпись: «Кружок шахмат и шашек». Заглянув туда, увидел ряды столов, за которыми сидели мальчишки и играли в шахматы. Сбоку от шахматных досок стояли часы с двумя циферблатами и, делая очередной ход, мальчишки нажимали какие-то кнопки на этих часах. Это меня заинтересовало. Появившийся преподаватель спросил, умею ли я играть в шахматы, на что я нагло ответил, что умею. Он предложил сыграть партию, после чего согласился записать меня в кружок. Шесть лет, занимаясь шахматами, я врал матери, что занимаюсь судомоделированием. На её просьбы принести и показать какую-нибудь «судомодельку» отвечал, что все модели на выставках и на руки их не выдают. К тому времени я уже выполнил второй взрослый разряд и после заметки в областной газете о том, что такой-то школьник занял призовое место на школьной олимпиаде, признался матери в том, что умышленно её дезинформировал, за что получил нагоняй, правда несильный. Вскоре кружок я бросил, начал заниматься танцами и фехтованием, но шахматы полюбил на всю жизнь.
  Как-то раз во время шахматной партии в палату заглянул Дюшер. Все встали и хотели разойтись по койкам, но полковник, сделав протестующий жест, попросил продолжать. Он подошёл к доске, мимолётно взглянул на позицию и обратился к моему сопернику Саше Позднякову:
- Что же вы, голубчик, не сдаётесь. Это некорректно.
Дюшер был прав – почти все шахматисты отделения сражались до конца в самых безнадёжных партиях. До непременного мата. Это очень утомляло и отнимало время.
  Полковник замялся, отогнув манжет халата, посмотрел на часы, оглянулся и, махнув рукой, сказал:
- А, Бог с ним. Есть полчаса… Давайте сыграем?
 Саша тут же встал, уступая место Дюшеру. Мне достались белые, и я стал разыгрывать сицилианку, не забывая при этом демонстрировать лёгкую одышку. Первые четыре-пять ходов Дюшер делал правильно, но потом вдруг засвоевольничал. К двадцатому ходу, после неприметных перемещений его фигур, я вдруг понял, что обречён. Сделав ещё два хода и убедившись в этом окончательно, я сдался. Играть белыми Дюшер начал с закрытого дебюта. К пятнадцатому ходу я пропустил сильнейшую атаку, виртуозно спланированную и ловко замаскированную. Посрамлённый, я протянул ему руку.
- Благодарю, голубчик. Ну, мне пора. – И он ушёл, оставив меня в лёгком состоянии гроги.
  В отделении работало под началом Дюшера ещё несколько врачей. Все – старшие офицеры. После шести часов вечера они уходили, и из медперсонала оставалась одна дежурная сестра. В половине одиннадцатого свет в палатах и коридоре выключали. Только на посту медсестры до утра горела настольная лампа.
  Вечерами после ужина в отделении начинался аврал. Дежурные медсёстры зашивались от многочисленных процедур, раздачи лекарств, инъекций. Кому-то делали клизмы, кому-то ставили банки, кого-то инструктировали, как и куда собирать натощак анализы мочи и прочего…
  Однажды я предложил Свете – Светлане Николаевне Нестеровой, той самой медсестре, которая в самый первый день отводила меня в палату, помощь в том, чтобы сделать клизму своему соседу по палате. Помня, что я медик, она согласилась. С тех пор не только Света, но и все дежурные сёстры к вящему удовольствию больных охотно доверяли мне ставить банки и делать клизмы всему отделению. На баночках для анализов я наклеивал фамилии больных, которым они предназначались. После случая с азербайджанцем Мамедовым, который умудрился банку для мочи доверху наполнить своими испражнениями, а предназначенный для сбора копрокультуры пустой пенициллиновый флакончик наполовину заполнить мочой, инструктировал несведущих больных о технике забора материала для анализов. Света снабжала меня чаем, запасы которого уже кончались, принесла литровую стеклянную банку и купила  кипятильник. Теперь в палате всегда можно было попить свежезаваренного чайку, а я, при необходимости, мог ночами заваривать чефир. Пользуясь привилегированным положением добровольного санитара, я мог после отбоя сидеть на сестринском посту и читать: в библиотеке меня уже знали как искушённого читателя и выдавали из запасников Ахматову, Бёрнса, Цветаеву, Есенина. В палате спросом они не пользовались, поэтому сдавались в библиотеку в безупречном виде. Как-то раз Света, увидев у меня томик Цветаевой, с которым я пришёл читать на её пост, когда отделение угомонилось, сказала:
- Ой, а мне нравится Евтушенко…
Эта её фраза во многом определила моё дальнейшее пребывание в госпитале. Да и не только это…
  Я отреагировал практически мгновенно:

«Солёные брызги блестят на заборе,
Калитка уже на запоре… И море,
Дымясь и вздымаясь, и дамбы долбя,
Солёное солнце всосало в себя…»
И после:
«…А я тебе шёпотом, потом – полушёпотом,
Потом уже молча – Любимая! Спи…»
Глаза Светланы Николаевны заволоклись, она смотрела на меня уже как-то совсем по-другому… А я, не давая ей опомниться, читал Шекспира:

«Она затмила факелов лучи.
Сверкает красота её в ночи,
Как в ухе мавра жемчуг несравненный –
Редчайший дар, для мира слишком ценный…
Как голубя среди вороньей стаи
Ёё в толпе я сразу отличаю…»

После Цветаевой:
«О, вопль женщин всех времён: мой милый, что тебе я сделала?» – мы придвинулись друг к другу, госпиталь спал, Света откровенно млела… Я тоже держался из последних сил, сгорая от безумного желания… Во втором часу ночи, после заключительных строк Бёрнса:
    «… О том, что буду я с тобой…
   - Побудь! – сказал Финдлей.
Молчи до крышки гробовой…
- Идёт! – сказал Финдлей…»
Света, пошатываясь, встала, взяла меня за руку и повела в процедурную…
  От её горячего тела пахло парным молоком… Она заходилась от моих ласк и, потеряв контроль, начинала кричать в голос. Я зажимал ей рот ладонью и просил: «Тише, Светочка, тише… Шёпотом и полушёпотом…»
  Когда в шестом часу утра я, совершенно обессилевший и опустошённый, тихо вошёл в палату и лёг на свою койку – сна не было. Я лежал, вспоминал зрелое и упругое Светкино тело, оказавшееся таким податливым, её роскошную грудь с крупными, торчащими от возбуждения сосками, из которых вот-вот, казалось, брызнет молоко, горячую волну её удовлетворённого желания, заливавшую простыню на кушетке, и… снова пошёл к ней на пост. Светка уже привела в порядок процедурную и кипятила шприцы для утренних инъекций. Она встретила меня лучистым своим, беззаветно преданным взглядом, обняла и зашептала:
- Милый мой! Как же я буду теперь жить? У меня дежурство только через три дня, я умру за это время.
Светка была старше меня на пять лет, числилась замужем за сильно пьющим человеком и фактически одна воспитывала шестилетнюю дочь, работала на ставку медсестрой в терапии и на полставки – в приёмном покое. Она могла сделать счастливым любого мужчину, за исключением алкаша, каковым был её муж…
  Я уже снова безумно хотел её… Она – меня. До подъёма оставалось минут двадцать. Переставшая  соображать Светка совершенно безрассудно подняла халат, спустила уже мокрые трусы, повернулась ко мне спиной и руками уперлась в стену… И опять я зажимал ей рот ладонью, а другой судорожно сжимал её грудь…
  По коридору начали шаркать в туалет первые больные, когда мы наконец оторвались друг от друга. В стерилизаторе колотилась кипящая вода, и мы снова распрощались, как будто расставались навсегда.
  Я проспал до обеда, благо было воскресенье и никто не потревожил надоедливым обходом.

  После этой поэтической ночи многое изменилось. Я считал дни до очередного Светкиного дежурства и с большим трудом скрывал на обходах своё счастье и распиравшее меня здоровье. Светочка безотказно подменяла других медсестёр, если у тех были семейные торжества или культпоходы в кино и театр. Она поменяла свои выгодные дневные полставки в приёмном покое на «невыгодные» ночные в терапевтическом отделении. Светочка парила по коридорам и палатам, глаза её лучились, и вся она светилась счастьем, подлинно русской естественной статью и красотой.
  И ещё… Теперь я имел доступ к своей истории болезни. Вникнув в смысл записей полковника Дюшера, его назначений, обследований и процедур, можно было легко прослеживать ход его мыслей, вовремя симулировать обострения, для чего в ход пускались уже зарекомендовавшие себя вакцина и чефир. Я ловко уводил его от диагноза «острый ревмокардит» и осторожно и неуклонно подводил к подпадающему под комиссию: «Хронический, неспецифический ревмокардит. Сформированный комбинированный митрально-аортальный порок сердца. Недостаточность кровообращения 2А – 2Б стадии». Инвалид, короче… А «инвалид» тем временем  проживал один из лучших и счастливейших периодов своей жизни. Когда пришлось изображать очередное обострение и меня снова заставили лежать, Светка по сорок раз на дню под различными предлогами заглядывала в палату, поправляла мне подушку и смотрела на меня такими потухшими, больными и заплаканными глазами, что я не выдержал и ночью же, крадучись, пришёл к ней на пост. Увидев меня, она ахнула и, осыпая меня поцелуями, запричитала:
- Что ты делаешь, Вовочка? Тебе же нельзя вставать. Пойдём-ка в палату, милый мой, хороший… Пойдём. Дюшер категорически запретил тебе вставать. Он сказал… Он сказал… – И она заплакала.
 – Но ты не думай, не думай. Ты обязательно поправишься, я верю, я точно знаю…
- Светочка! Девочка ты моя ненаглядная! Я скажу тебе по секрету, но только тебе, понимаешь? Только тебе… Я уже поправился. – С этими словами я схватил её на руки и понёс в процедурную…
  Светка смотрела на меня обалдевшими глазами  и, по мере того как я рассказывал ей про свой план и его реализацию, стала сначала недоверчиво улыбаться, а потом, закрыв рот полотенцем, беззвучно хохотать. Добил я её последней фразой:
- Зато у меня теперь никогда не будет ни коклюша, ни дифтерии, ни столбняка…
От смеха слёзы потекли по Светкиным щекам, и она стала медленно сползать на пол…
  И снова залучились прекрасные Светкины глаза и осветили всю её неподдельным счастьем. Мы опять расстались с нею под утро. Как потом и каждую ночь, когда она дежурила, за исключением одной. За неделю до моей выписки.
  В то утро я только увидел её, как сразу же понял: что-то произошло. Лицо у Светки было отрешённым, глаза – пустыми. На переносице обозначилась еле приметная вертикальная складка. Она вдруг ссутулилась и ходила как-то надорванно. Несколько раз я пытался перехватить её в коридоре, но она лишь качала головой и опускала глаза. Только поздно вечером, когда в госпитале наступила тишина, она без слёз и каким-то обречённым голосом рассказала, что у её мужа, капитана милиции, начался очередной запой. И что он избил её ногами за то, что она отказалась спать с ним, а легла с дочкой. Как ночью, схватив перепуганную дочку и закутав её в одеяло, она раздетая, через полгорода, бежала к своей матери…
  У неё были кровоподтёки на груди, спине, шее, бёдрах. При каждом неловком движении она непроизвольно морщилась и тихонько стонала. Предыдущую ночь она не спала. От любви, нежности, жалости к этой необыкновенной женщине у меня перехватило горло и потемнело в глазах:
- Убью гада! Метиловым спиртом отравлю… – В который раз в своей жизни я пожалел, что время дуэлей ушло безвозвратно. Время, когда можно было любого негодяя убить законно, воткнув ему шпагу в яремную вырезку или пустив пулю в лоб.
- Что ты, Вовочка. Не нужно. Не стоит он того. Я и так с ним больше не останусь ни дня. Буду жить у мамы. Я на развод подаю. Не могу больше. Долго терпела. Стыдно было. И Оленьку жалко. Теперь всё. Хватит. Я бы и так ушла. А когда ты появился – решила. Уйду.
Светка говорила отрывисто. Я чувствовал, что каждое слово причиняет ей боль. По-моему, у неё было сломано ребро. Я насильно уложил её, нашёл спирт, компрессную бумагу, марлю, вату и сделал согревающие компрессы. Потом развёл полстакана спирту, велел ей выпить и уложил спать до утра, пообещав, что сам разбужу её, а пока посижу на посту. Я ещё долго сидел со Светкой, гладил её руку и волосы. Когда она заснула – выкурил в туалете полпачки сигарет и осознал, что не смогу больше жить со своей женой.
  Светку я решил перевезти в Астрахань. Утром я сказал ей об этом, и она разрыдалась.

                Василий  Васильевич
 
   За две недели до выписки из госпиталя я уже чувствовал себя старожилом. Я знал всех, и все знали меня. Мои  старые соседи по палате сменились новыми. Через дверь находилось дальнее крыло отделения, которое занимали офицерские палаты. Их было немного – всего четыре. Три – по три койки и одна одноместная – люкс. В этом крыле был свой туалет и свой дневной сестринский пост. Военнослужащих в тех палатах лежало всего два-три человека. Остальные были гражданскими, блатными. Нет, не в смысле уголовниками, а теми, кто устраивался «по блату». Лечил их всё тот же полковник Дюшер сотоварищи. Иногда я по приглашению одного  офицера-язвенника заглядывал к нему в палату, чтобы поиграть в шахматы. Однажды, в самый разгар миттельшпиля, в палату зашёл пожилой человек в синем спортивном шерстяном костюме, блатной, наверное, лицо которого однако показалось мне отдалённо знакомым. Он молча сел и стал наблюдать за ходом партии. По мере того как язвенник допускал одну ошибку за другой, безнадёжно проигрывая партию, пожилой спортсмен доставал из кармана плоскую фляжку и делал несколько смачных глотков. После очередного мата он подал голос:
- А вы не только хорошо танцуете, но и в шахматы можете…
И тут я вдруг узнал командира своей части, полковника Сафонова. В мирном синем спортивном костюме, без папахи, он и впрямь был похож на номенклатурного пенсионера, который выгуливал своего дога на нашей улице. От неожиданности я вскочил и громко поприветствовал его: «Здравия желаю, товарищ полковник!» И добавил: «Вы что, заболели?»
- Да нет. Обыкновенное плановое обследование перед пенсией. А я слышал, что вы вот совершенно плохи? Так это?
- Не могу знать, товарищ полковник, – я решил отвечать строго по уставу. – Сейчас чувствую себя хорошо. Жалоб нет.
- Так, так… – полковник снова вынул флягу и глотнул.
Тут язвенника позвали на зондирование.
- Давайте перейдём ко мне, и доску с собой заберите.
Я сложил шахматы и пошёл за Сафоновым, который, оказывается, только два дня как поселился в люксе. Мы сыграли две партии: одну выиграл Сафонов, другую – я. Играл он очень неплохо, грамотно защищался и красиво нападал. За то время, пока мы играли, полковник прикончил свою фляжку. На столе появилась бутылка коньяку – армянский, три звезды.
- Выпьете?
- Что вы, спасибо, товарищ полковник, я не буду.
- Василий Васильевич меня зовут. А вас?
- Владимир.
- Так почему, Володя, не будешь-то?
- Так не положено. В госпитале ведь. А потом, я же на излечении…
- Так значит, я, по-твоему, нарушаю?
- Василий Васильевич, Вы – полковник, а я – рядовой. Кого из нас двоих из госпиталя скорее выгонят?
- Ты правильно сказал: я – полковник, а ты – рядовой, да к тому же, я твой главный командир. Поэтому приказываю: выпей! А из госпиталя не выгонят.
- Извините, товарищ полковник. Я не буду. Не могу.
- Уважь старика, Володя. Тоскливо мне. Прошу – не приказываю… Я ведь в армии с сорок второго… Из литературного института… и под Сталинград.
  Знал полковник, чем за душу русского человека взять…
- А куда наливать-то, Василий Васильевич?
- Это я мигом… Это я сейчас накрою… Всё у меня есть. Ко мне жена каждый день приезжает. Она у меня знаешь какая! Редкая! Двадцать шесть лет вместе, – Василий Васильевич засуетился. На столе появились стаканы, нарезанный лимон, белый хлеб, банка чёрной икры, шпроты и тарелка с холодными котлетами. Налили. Чокнулись. И выпили без тоста. Василий Васильевич достал из тумбочки пачку Camel и открыл форточку:
 - Угощайся.
Закурили. Я чувствовал себя скованно. Решил: «Ещё десять минут посижу и пойду».
- Ты меня, Володя, извини, но я поначалу подумал, что ты обыкновенный холуй…
Вот тебе на! К чему он клонит?
- Танцульками, танцульками, да через Толика – и в лазарет!
- Толик – это замполит?
- Он самый. Приказ-то я подписывал. Но когда ты с Гроссу разобрался – засомневался. А уж когда Куличков за тебя горой встал – понял, что ошибся. Михаила я знаю с детства – мы с его отцом воевали вместе. Нравится он мне.
- И мне тоже.
- А Толик – нет!
Я промолчал. Выпили снова.
- Можно вопрос, Василь Василич? А вы что же, пишете что-нибудь? Раз в литературном учились?
- Писал когда-то, Володя… А потом перестал.
- Отчего же перестали?
- Оттого, Володя, перестал, что понял: я всё-таки читатель, а не писатель. А ещё оттого, что никогда мне не написать ни одной строчки лучше, чем:
«Его зарыли в шар земной…»
или:
    «Я убит подо Ржевом…»

Василий Васильевич разлил остатки… Я помнил эти стихи Твардовского:

«Я убит подо Ржевом,
В безымянном болоте,
В пятой роте на левом,
При жестоком налёте…»

Василий Васильевич подхватил:

«Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки…
Точно – в пропасть с обрыва,
И ни дна, ни покрышки…»

На столе неведомо как появилась вторая бутылка коньяку…
Василий Васильевич обнял меня:
- А ты молодец, сынок! Уважаю.
Мы по очереди, через куплет, продекламировали Симонова «Жди меня».
  В палате стоял сизый туман. В голове тоже был туман, но какого-то другого, золотисто-коньячного цвета. Я давно перешёл на свою «Приму», Василий Васильевич смолил «верблюда». Две пустые бутылки стояли под столом, открыли третью…
  На столе лежали недоеденные бутерброды с икрой, шкурки лимона, стояла тарелка, набитая окурками.
- Василь Василич, а вы песни любите?
- Очень. Но только хорошие…
- Я петь очень люблю, Василь Василич.
- Спой, Володя. Вот эту знаешь? «Тёмная ночь, только пули свистят по степи…», – и мы потихоньку запели слаженным дуэтом…
По очереди были исполнены:
«Тёмная ночь…»
«Бьётся в тесной печурке огонь…»
«Налей, дружок, по чарочке…»
«Нас извлекут из-под обломков…»
- Не рассчитал я, Володька, – последняя бутылка, – говорил Василий Васильевич, выставляя на стол четвёртую…
  Заканчивали мы Андреем Петровым:

«Если радость на всех одна –
На всех и беда одна…»

Во время исполнения мы смотрели друг на друга влюблёнными глазами и старались петь как можно проникновенней…

«…Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг…»

В этом месте Василий Васильевич ложкой бил по пустой бутылке, изображая корабельную рынду.
  Когда склянки отбили в очередной раз, дверь люкса отворилась. На пороге стоял полковник Дюшер, дежуривший этой ночью по госпиталю.
  По инерции мы с Василием Васильевичем допели утухающими голосами:
«Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг...»
 «Дзинь-дзинь…»

- Два часа ночи, Василий Василич, – укоризненно произнёс Дюшер.
- Неужели два часа? Не может быть.
- Как это не может быть? Вы же сами их только что пробили, – при этих словах я фамильярно хлопнул Василия Васильевича по плечу и зашёлся от смеха.
 - А вас, молодой человек, – это уже ко мне, – я  попрошу немедленно проследовать в свою палату. Завтра поговорим.
Я встал, церемонно пожелал спокойной ночи  Василию Васильевичу с Дюшером и, пошатываясь, побрёл восвояси.
- Леонид Моисеич, Леонид Моисеич. Ну подожди…, – это уже Василий Васильевич пытался давать объяснения…

  Утром меня разбудила насмешливо улыбающаяся Светка. Она только что заступила на дежурство.
- Давай-ка, умывайся и иди к Дюшеру – вызывает он тебя.
Светка смотрела на меня и качала головой, а я медленно въезжал во вчерашний день…
  Как только я приподнял голову с подушки и сел на постели – в голове ухнуло и загудело, тошнота стала угрожать прорывом внутренней плотины. Шлюзы я успел растворить уже в туалете… Раскаянья не было. Было безразличие. И боль, что досрочно расстанусь со своей Светочкой. Я подошёл к ней и попросил пятьдесят граммов спирта на похмелье и посошок одновременно. Светка завела меня в процедурную, развела дозу, достала из холодильника банку с квашеной капустой  и смотрела, как я, отвернувшись, борюсь с водкой.
- Рассолом, рассолом запей, горе моё.
Она подошла, погладила меня по голове и поцеловала.
- Всё. Иди уже. А то он давно ждёт.
Чтобы не дышать ей в лицо, я поцеловал Светочку в голову и пошёл…
  В кабинет к Дюшеру я входил, готовый ко всему, слегка пьяный, но с просветлённой головой. Он указал мне на стул, встал, походил по кабинету и сказал самому себе:
- Да…,  форменное безобразие творится… Чёрт знает что…
Помолчав немного, внушительно заговорил:
- Молодой человек. Госпитальная комиссия уже подписала заключение о вашей непригодности к воинской службе. Но это совершенно не означает, что вы можете нарушать больничный режим и, так сказать, напиваться пьяным и горланить песни…  Тем более, что такое ваше безрассудное поведение не только может дискредитировать безупречный статус нашего отделения, но и, если хотите, сократить вам жизнь. С большим трудом нам удалось привести вас к более-менее стойкой ремиссии. Но вы должны помнить, что ваше страдание очень серьёзно. Если вы не будете соблюдать строжайший режим – ваши дни сочтены… Вы  же имеете какое-то медицинское образование, производите впечатление отнюдь не глупого человека, но при этом совершенно не понимаете всей серьёзности вашего заболевания. Я повторяю вам, что оно очень и очень серьёзно. Так что потрудитесь, голубчик, задуматься над моими словами и сделайте соответствующие выводы. После окончания полного курса лечения мы вас выпишем. И благодарите Бога, что вчера не дежурил кто-нибудь другой,  а то бы вас выписали сегодня же. Господи, как от вас разит…
- Простите, Леонид Моисеевич, больше такого не повторится. Можно спросить, а когда вы меня выписываете?
- Дней через десять – двенадцать. Всё. Идите, идите, голубчик.
- До свидания, дай вам Бог, Леонид Моисеевич… Вы – хороший врач! А главное – замечательный человек! И спасибо вам за всё.
 Я не обрадовался своей победе над человеком, с которым нас разделяла пропасть в возрасте, в званиях, в знаниях, в пережитом житейском опыте.
  Мне стало стыдно перед этим настоящим русским интеллигентом, носящим форму полковника советской армии и еврейскую фамилию. У него было редкое качество – он изначально верил всем людям... Как он умудрился сохранить его в этой стране – непонятно, но он сохранил... Он поражал меня своим врождённым тактом по отношению ко всем без исключения. Я не слышал, чтобы он  хотя бы раз повысил голос. И то, что он за столько лет не озлобился, не опустился до подозрительности простого обывателя, не мог даже предположить, что его дурачат, но сумел вынести в себе какую-то детскую бирюзовую чистоту – заставило меня устыдиться своей сомнительной ловкости и пронырливости…

                «Любимая, спи…»

  Когда я вышел от Дюшера, то сразу же увидел Светку, барражировавшую у кабинета. Увидев меня, она взглядом пригласила за собой, развернулась и поплыла в процедурную. Через минуту она, заглядывая в мои глаза, спрашивала:
- Ну что? Говори. Выписывают?
- Сказал: дней через десять… Да всё нормально, не переживай, любимая моя.
- Везучий ты, Вовка. И я – тоже.

  Я навестил Василия Васильевича. Чисто выбритый и наодеколоненный, он  сидел в своём спортивном костюме и читал «Новый мир». Мы поиграли немного в шахматы и расстались.
   За два дня до выписки я с утра поджидал Светку. Вместо неё пришла заплаканная медсестра Елена Петровна, от которой я и узнал, что этой ночью Светку убили. В пьяном беспамятстве, вломившись в квартиру, муж несколько раз пырнул ножом её грудь, её живот и убежал. Его нашли дома, спящим.

  В тот день, когда за мной приехал Мишка, хоронили Светку.
Плакала капель, плакал я, плакал Дюшер. Рыдала стоящая у гроба пожилая женщина в чёрном и прижимала к себе плачущую девочку. Всё вокруг было залито водой и слезами.

  Несколько дней я провёл в части, ожидая проездных документов. Накануне отъезда мы всю ночь просидели с Мишкой в лазарете, пили спирт, прощались. Утром Мишка отвёз меня к Светке…

  А потом я уехал в Астрахань, оставив Светку дожидаться меня где-то в дальних далях, в звёздном астраханском небе, под которое мне так и не суждено было её увезти…

  С Мишкой мы ещё около двенадцати лет переписывались. Он женился, служил в госпитале – в том самом, куда привёз когда-то меня. Первое время  Мишка работал вместе с Дюшером, пока того не перевели в госпиталь Бурденко. Из его писем я узнал, что через четыре года после ухода на пенсию от инфаркта умер Василий Васильевич, что Галка вышла замуж за замполита. Однажды, когда я уже был врачом, мы с Мишкой встретились. Последние свои письма он в шутку подписывал: подполковник Куличков.

  За десять лет я несколько раз приезжал к Светке. У меня не было её фотографии, и я, приехав с фотоаппаратом, переснял её с памятника.
  Последний раз я был у Светки в день Её памяти. И опять, как и десять лет назад, рыдала капель…






                ЦВЕТЫ
                Повесть вторая

                «Пятая»

  «Пятая бригада, доктор Вавилов, на выезд», – раздался по громкой связи голос старшей смены. Во врачебной комнате с кресла  поднялся врач лет тридцати с небольшим, покрутил торсом вправо-влево, разминая спину и плечи, и вышел в коридор. От диспетчерской к нему уже направлялась молодая женщина, или фельдшер Александрова, или просто – Милка, с которой он проработал четыре года. Она протянула карту вызова. Несмотря на бессонную ночь, Милка выглядела свежей и красивой. Её пухлые, ярко накрашенные губы улыбались:
- Давление. Хорошо ещё, что недалеко. Я уж домой собираться стала. Признавайся, грешил эти дни? Грешил… Поэтому и не везёт. До конца дежурства осталось двадцать минут, а нас – на вызов. Опять лишний час переработаем.
Во дворе веселилось апрельское солнце, отскакивая от лобовых стёкол карет скорой помощи, рядами выстроенных в открытых боксах. С мойки съехала сверкающая «Пятая», которую Василий, водитель, надраил до состояния «котячьих яиц», как он  любил выражаться.
  «Восьмая бригада, доктор Максаков, на выезд». «Двенадцатая бригада, доктор Ряузова, на выезд». «Первая кардиологическая, доктор Рахматуллин, на выезд». Настроение как-то сразу поднялось.
- Смотри-ка, посыпались, как из мешка, ещё троих прихватили…, – веселился Василий.
- Ничего, не только нам одним отдуваться в конце дежурства, – подхватила Милка.
- Надо полагать, Милка, все они греховодники? – спросил доктор.
- А то нет? Все до одного, особенно Марина Александровна, – хитро улыбаясь, парировала  Милка.
  Василий врубил сирену с мигалкой. По адресу домчались минут за семь.
  Вызов как вызов. Больная, 52 года, весом за сто кило, гипертонической болезнью страдает около десяти лет, артериальное давление – 190/110, тоны сердца… Ох! Благо, что доктор – не новичок, на «скорой» – уже четырнадцать лет, начинал ещё санитаром, когда учился в мединституте.
- Поднимите левую грудь, пожалуйста.
Больная двумя руками подняла висящую до пупка, громадную левую грудь, напоминавшую приспущенный до лёгкой сморщенности воздушный шар. Под грудью, на обширных опрелостях буйствовал грибок. В нос ударил тяжёлый гнилостный запах. Доктор, однако же, даже не поморщился, вытянул фонендоскоп на всю длину руки, что позволило ему выслушать верхушку сердца ничуть не наклоняясь к больной. Когда-то, наученный первым опытом врача скорой помощи, он сменил штатные коротенькие резиновые трубочки фонендоскопа на длинные, пластиковые, взятые от одноразовой системы переливания крови, и потому чувствовал себя вполне вольготно.
- Магнезию сернокислую, десять кубов внутримышечно. Внутривенно – коктейль: папаверин, платифиллин, димедрол, – это – Милке.
- А вы, Валентина Алексеевна, – обратился он к больной, – купите в аптеке вот эту мазь – она без рецепта продаётся. – Доктор записал название на листочке. – И дважды в день смазывайте под каждой грудью, а то жалко будет, если такие красивые груди и вдруг отвалятся… Поняли меня?
Пристыженная больная смущённо кивнула. Доктор уже сидел за столом и заполнял карту вызова. Он знал, что опытная Милка всё сделает как надо. Она и руки вымоет, и в вену любую с первой потычки попадёт, и магнезию согреет прежде, чем уколоть. Через полчаса артериальное давление снизилось до 160/90, головная боль, тошнота, сердцебиение прошли.
- Всё, поправляйтесь, Валентина Алексеевна, до свидания.
- Спасибо, доктор! Спасибо, девушка! Дай вам Бог счастья!
  Когда приехали на станцию, бригаду сразу же вызвали к главному врачу, и почему-то с аптечкой. Димка Суслов, врач из другой смены, подскочил к ним и шепнул:
- Готовься, Егор. Такое творится…
- А что творится-то?
- Спирт проверяют у вашей смены.
- Не понял?
- Сейчас всё поймёшь…
Врач и фельдшер вошли в кабинет.
- Вот, товарищи, познакомьтесь, это – пятая бригада, доктор Вавилов и фельдшер Александрова, опытные сотрудники, давно работают, – каким-то неестественным тоном отрекомендовал бригаду главврач троим представителям, как потом выяснилось, облздравотдела, вальяжно расположившимся за начальственным столом.
  Двоих из этих инспекторов Вавилов знал ещё по институту, оба – бывшие комсомольские вожаки, комсорги-профорги курсов. Третью – пожилую женщину с мерной мензуркой – видел впервые.
- Присаживайтесь, товарищи, сейчас мы закончим и займёмся вами.
- У нас, между прочим, смена час назад закончилась. Мы сутки отработали. Вы хотя бы объясните, для чего нас вызвали.
- Ну, ничего, ничего, Егор Владимирович, это ненадолго. Вот товарищи из облздравотдела проверяют, как вы расходуете спирт на больных, укладываетесь ли в нормы по каждой инъекции… В свете последних партийных решений, так сказать, по «сухому закону»…, – Чувствовалось, что главврачу самому неловко.
  Перед проверяющими между тем, как школьница, стояла пожилая врач, Марина Александровна Ряузова. Рядом с ней топтался фельдшер Агеев. У них оказался перерасход спирта на двадцать четыре миллилитра, который они никак не могли объяснить.
  - По утверждённым нормам на каждую инъекцию вы имеете право расходовать не более полутора миллилитров спирта. Из ваших же записей по картам вызовов следует, что суммарно было произведено за сутки тридцать две инъекции, то есть вы должны были израсходовать сорок восемь миллилитров. Перед дежурством вы расписались в учётном журнале за получение ста миллилитров спирта. В вашем флаконе находится всего двадцать восемь миллилитров. А где ещё двадцать четыре миллилитра? - вопрошал один из представителей, инспектор Рогашкин, бывший, видимо, за главного.
  - Ну уж не знаю…, – пыхтела Ряузова, – что я его, пью, что ли?
- Ну, а что можете сказать вы, товарищ фельдшер?
Агеев продолжал топтаться и молчать.
- Придётся вам задержаться и написать объяснительные.
  В кабинет вошли ещё две бригады – доктор Максаков с фельдшером Харитоновой и доктор Рахматуллин с фельдшером Джафаровым. Представив «новеньких», главврач усадил их рядом с «пятой». Вавилов, не особенно понижая голоса, ввёл их в курс дела. Главврач, хороший, в общем-то, мужик, бросал на него умоляющие взгляды. Пожилая женщина-инспектор глядела с укоризной.
  Главный экзекутор, Рогашкин, вызвал наконец и пятую. С Вавиловым он вёл себя подчёркнуто отстранённо, хотя и учился с ним когда-то на одном курсе. Он помнил, как однажды, после пятого курса, когда студенты возвращались с месячных военных сборов, резкий Вавилов скинул его с вагонной полки, после того как он скомандовал всему вагону «отбой», выпихнул в тамбур и сделал внушение:
  - Ты чего раскомандовался, Шурик? В раж вошёл? Месяца не хватило, что ли? Всё! Сборы закончились. Домой едем.
- Ты как разговариваешь со старшиной?
- Да я на твои старшинские лычки начхать хотел.
И слова свои Вавилов подкрепил увесистыми жестами…


 - Пожалуйста, достаньте из аптечки флакон со спиртом, – обратилась к Милке пожилая женщина-инспектор.
Тем временем у второго инспектора, то ли Давидовича, то ли Шокатовича – Вавилов точно не помнил, так как учился двумя курсами старше, – в руках оказались все карты вызовов пятой, сделанных за дежурство.
- Тридцать девять инъекций, пятьдесят восемь с половиной миллилитров, – доложил он Рогашкину базовые цифры, глядя при этом туманными глазами на Милку.
С другой стороны женщина-инспектор объявила, что спирта во флаконе «всего шесть миллилитров». Произведя нехитрые исчисления, Рогашкин удивлённо вскинул брови и, почему-то попеременно обращаясь то к Милке, то к главврачу, заверещал:
- Ну вот, пожалуйста. Как это можно объяснить? Тридцать пять с половиной миллилитров – это уже не шутки. Это, извините, восемьдесят граммов водки.
- Егор Владимирович, – конфузливо начал главврач, – Объясните товарищам, как такое могло случиться? Может, пробка была плохо притёрта? – Он запнулся и добавил:
  - А что? Такое случается… Частенько.
- Тут и объяснять нечего, – завёлся Вавилов. – Товарищи эти, хоть и натасканы на таких проверках, да не совсем… Спирт в водку грамотно переводят, а вот карты вызовов читать не умеют…
- Но, но… Я попросил бы…, – начал было Рогашкин, но Вавилов не дал ему развить мысль дальше «но, но…»
- У нас ночью был трансмуральный инфаркт миокарда с отёком лёгких. Среди прочих реанимационных мероприятий больному давали кислород через спирт в качестве пеногасителя, в карте это зафиксировано. Мы вызвали кардиологов, приезжал Равиль Хасанович, он может подтвердить.
- Именно так всё и было, – вступился доктор Рахматуллин.
    - Когда мы приехали, у них уже баллон с кислородом заканчивался, – добавил он.
- Ну вот! Ну вот! Всё и выяснилось, – обрадовался главврач.
- И всё-таки мне не совсем понятно, сколько спирта было истрачено в данном случае, потому что его расход в карте вызова не отображён, – упорствовал Рогашкин.
- По какой методике вы давали больному этот самый… пеногаситель? – он обращался к Милке.
Она, недоуменно глядя то на доктора, то на Рогашкина, ответила:
- По обыкновенной методике. Двойной слой марли, смоченной спиртом, на загубник…
Но Вавилов не дал ей закончить, его прорвало. То ли сказалась бессонная ночь, то ли вспомнился сорокапятилетний мужчина, который уже пускал розовые пузыри и которого они с Милкой вытащили этой ночью с того света, вывели из кардиогенного шока и купировали отёк лёгких. А может, с новой силой вспыхнула ненависть ко всем этим партийным и комсомольским холуям? Скорее всего нахлынуло всё разом, да ещё – обида за унижение, учинённое этим недоучкой-Рогашкиным, слабо разбирающимся в клинической медицине. За унижение доктора Ряузовой, за Милкино, за своё и за будущее унижение ожидающих своей очереди Максакова, Рахматуллина, Харитоновой, Джафарова и многих-многих других, не заслуживающих такого отношения к себе людей…
- Ах ты, гнида! Ты же за шесть лет учёбы одному только и научился – жопы начальству лизать. Резету ты научился. И ты ещё смеешь допрашивать врачей, подозревая их в том, что они воруют миллилитры спирта? Мало я тебе дал тогда, ох, мало…
И началось… Рогашкин, взвизгнув по-бабьи, судорожно похватал свои бумажки и ринулся к двери, за ним – «то ли Давидович, то ли Шокатович...»
- Я доложу об этом вопиющем эпизоде руководству…, – были слышны его последние слова…
- Доктор! Возьмите себя в руки. Ваше поведение недостойно советского врача, – увещевала пожилая женщина-инспектор.
- Егор, опомнись! Что ты творишь? – растерянно лопотал главврач.
Одна Милка смеялась. Она хохотала от души, восторженно глядя на своего доктора. Одобрительно глядели Рахматуллин с Джафаровым, Максаков с Харитоновой и задержавшиеся с объяснительными доктор Ряузова с фельдшером Агеевым. Вавилов хмуро огляделся, подошёл к столу, стоя написал заявление об уходе и отдал главврачу.
- Извини, Валера. Я тебя, наверное, крепко подвёл.
И ушёл. Из медицины. Навсегда.

                «Св. Владимир»

  Решение выращивать цветы на продажу было принято не сразу, хотя сама идея созрела мгновенно. В памяти у Вавилова свежи были воспоминания месячной давности, когда он, чуть припозднившись 8-го марта с покупкой букетов, тщетно метался по цветочным рынкам в поисках достойных цветов. Кругом за бешеные деньги предлагали увядший цветочный мусор, хлам… Если кто-нибудь появлялся в цветочном ряду на базаре с охапкой свежих цветов, его тут же облепляли десятки обезумевших от бесцветочья мужиков и расхватывали охапку в считанные минуты. За ценой не стояли…
  От идеи до её воплощения – пропасть, зачастую – непреодолимая.
ГДЕ? Места, естественно, не было. О родительской даче и помыслить нельзя было. Она не отапливалась. Она разворовывалась сразу же после окончания дачного сезона. Да и сами родители – и это главное – костьми бы легли, узнав, что их любимый сынок бросил медицину и желает выращивать цветы. На их даче… Нужен был домик, пусть это будет отапливаемая халупа с участком земли, в каком-нибудь жилом посёлке вблизи города.
КАК? Вавилов понятия не имел о выращивании каких бы то ни было сельскохозяйственных и декоративных культур. На родительской даче он появлялся один-два раза в год, уступая настойчивым просьбам матери «набрать ведёрко помидоров». Вполуха слушал отца, который рассказывал ему, где какая вишня, где – орех, где – яблонька, где – персик, где – чёрный столовый виноград, а где – виноград белый, сорта «дамские пальчики»; думая при этом о своём: как бы в отсутствие родителей часа на четыре притащить на дачу Милку и скормить ей эти самые пальчики с шампанским... Ни о каком частном «защищённом грунте», т.е. отапливаемых теплицах, Вавилов не знал и подавно. И уж, конечно же, круглым идиотом он был в вопросах строительства теплиц и их отопления. Это вам не какой-то там инфаркт миокарда, осложнённый отёком лёгких…
ЧТО? Почему-то хотелось выращивать тюльпаны – именно они пользовались наибольшим спросом в Международный женский день. И ещё Вавилову нравились словно из белого каракуля сшитые папахи хризантем. Вот бы такие научиться выращивать…
НА КАКИЕ ШИШИ? Это – вопрос вопросов! Денег у Вавилова не было. Откуда у врача деньги? Деньги водились у завмагов, товароведов, мясников, заготовителей, директоров плодоовощных баз и у лиц, нарушающих закон, хотя, в принципе, и у вышеперечисленных категорий граждан зарплаты были небольшими…  Откуда они брали деньги? Советская же кредитно-денежная политика базировалась исключительно на кассах взаимопомощи. Рассчитывать на такую кассу не приходилось: Вавилов был в отпуске с последующим увольнением, да и кассы эти суммами, потребными Вавилову, не оперировали. Да! Это вам не червонец до получки сшибить…
  Короче говоря, цветочная идея была голым авантюризмом. Кроме того, надо было где-то работать или хотя бы числиться. Иначе запросто можно было загреметь по статье: «Тунеядство». Обязательное право на труд и обязанность трудиться были главными «завоеваниями» социализма, и советская власть очень даже легко перевоспитывала тунеядцев ударным трудом где-нибудь в северных районах необъятной страны. В то время работа в «частном секторе» работой не считалась. От зари до зари можно было гнуть спину, на карачках ползая по грядкам, и при этом быть тунеядцем. И наоборот: можно было месяцами напролёт играть в шахматы, в слова, дуреть от бесконечных перекуров, пошлого флирта, ненужной болтовни, именин, анекдотов, чаепитий, празднований по поводу… и просто возлияний в каком-нибудь никчёмном НИИ и при этом не только числиться полезным членом общества, но и получать солидную зарплату. Вавилов просто так зарплату получать не хотел, да и зарплата, которую ему могло предложить государство, его попросту не устраивала. Уволившись из медицины «вчистую», он дал себе слово: никогда больше не работать ни на кого, кроме себя самого. И слово сдержал.
   «Дорогу осилит идущий…» Но бегущий её осилит быстрее. И Вавилов побежал… Он не вылезал из областной библиотеки, пока не проштудировал всё о тюльпанах. Вся литература, связанная с цветоводством, почвоведением, которую можно было достать в магазинах, была им приобретена. Книги о цветах сделались его любимым чтением. От своего друга-технаря Вавилов впитывал тонкости постройки арочных теплиц под плёнку, основы электротехники, слесарного и столярного дела, худо-бедно овладел электросваркой, узнал несколько систем отопления соляркой и печным топливом, через друзей и знакомых нашёл место, где можно было числиться кочегаром в котельной с соответствующей записью в трудовой книжке. И главное – он запустил «кровеносную систему» предприятия: нашёл деньги, то есть влез в громадные по тем меркам долги. Наступил июнь, нужно было приобретать посадочный материал. И покупать участок земли с домом. Это были две наиболее затратные статьи во всём предприятии. И он нашёл и землю, и дом – вернее, отапливаемую хибару в одном из посёлков, в получасе езды от города на автобусе. Луковицы тюльпанов тоже были куплены и дожидались своего часа, который должен был пробить в середине ноября. Ночами он не мог заснуть от навязчивых мыслей: а что будет, если ничего не выйдет из его затеи, если луковицы не взойдут, или взойдут, но цветы помёрзнут, если цветок получится нетоварным, если ветром сорвёт плёнку, если… если… Но этих «если» он допускал к себе только по ночам, потому что днями, с утра и дотемна он носился по городу в поисках металлических труб, арматуры, леса, плёнки, вентиляционных коробов, печей, удобрений, земли, песка, навоза, сварочного аппарата и многих других мелочей, без которых невозможно было запустить надёжное производство  цветов на товарный срез.
  Интересное было время. Уродливая система сама заставляла людей, сатанеющих от пустых прилавков, от всеобщего дефицита, от многочасовых выстаиваний в очередях, уродливо же приспосабливаться к ней. Воровство достигало невиданных масштабов. Тащили всё, что плохо лежало, и тащили то, что лежало хорошо… Купить нельзя было ничего, «достать» можно было всё. В магазинах делать было нечего – всё доставали «из-под прилавков», с чёрного хода, «из-под полы». Воровали на заводах, комбинатах, фабриках, стройках, нефтебазах. Воровали в больницах, научно-исследовательских институтах, совхозах и колхозах. Воровали в школах, детских садах и яслях.
  Только в двух-трёх магазинах города с двух часов дня продавали водку. Огромные очереди выстраивались с самого утра, дежурили наряды милиции. Свиноподобные продавщицы этих магазинов с нанизанными на толстые пальцы золотыми кольцами и перстнями изображали первых леди города. За водку можно было купить всё! Если у тебя был отлажен водочный канал через базу или магазин – нечего было беспокоиться о завтрашнем дне. И о послезавтрашнем – тоже. У Вавилова был такой канал, точнее временами пересыхающий ручеёк: через друга он мог доставать ящик водки в две недели. За три бутылки водки ему сварили трёхтонную металлическую ёмкость под топливо, ещё за бутылку – доставили ко двору, ещё за две – заполнили доверху соляркой. Таким же образом  привезли с десяток КАМАЗов плодородного речного ила, столько же – речного песка, несколько машин навоза. За  две бутылки водки электросварщик загнал ему прямо со стройки сварочный аппарат, на котором сам же и работал, вместе с электродами и собственным шлемом. Рулон первоклассной армированной полиэтиленовой плёнки шёл в совхозах за  две бутылки. За три ящика водки Вавилов приобрёл практически всё. Так начиналась перестройка!
  К августу и двор и хибара напоминали один сплошной склад. Закончив с покупками, Вавилов впервые тщательно обследовал свои владения. У него оказалось двое соседей. Справа находился ухоженный дворик с небольшим домом, где, судя по всему, жила одинокая женщина лет шестидесяти пяти. Она почти всё время находилась во дворе – то ковырялась в своём огороде, то занималась фруктовыми деревьями. Её лицо, шея и руки загорели до черноты.
- Здравствуйте! В соседи принимаете? – подойдя к низенькому забору, заговорил Вавилов.
- А чё ж? Примаем. Вы кто ж такой будете? Городской? – женщина подошла и встала по другую сторону заборчика.
- Городской. Егором меня зовут.
- Очень приятно. А я – Марея. Да чё там, тётя Маша.
- Рад познакомиться, тётя Маша. А я что-то на том дворе никогда никого не вижу, – Вавилов показал на другой соседский двор. – Живёт там кто?
- Живут. Мужчина пожилой. И жана ихняя. Оне всё больше в дому… Поэнтому и не видать их. Да и забор ихний, вишь, вышее нашего.
 Тётя Маша утёрла пот  со лба кончиком выцветшей косынки.
 - А ты, Егор, поди, строить чё собрался?
 - Да, вот…, – Вавилов запнулся, – Теплицу думаю поставить.
- Ааа… Теплицу? Чё ж, памадоры-огурцы бушь выращивать? Али ещё чё?
- Цветы хочу попробовать…
- Што ты?… Што ты?… Цветы? Какие же цветы-то?
- Тюльпаны, тёть Маш. К 8-му марта.
- Ааа… Тюльпаны? Чё ж. Это – гожее дело. А я вот пионы к школьным кзаменам рощу. Да маненько гладиолусов к сентябрю. Да! Как впоследствии убедился Вавилов, тётя Маша была классной «пионисткой». С середины марта она высаживала в открытый грунт пионы и закрывала их на ночь и в прохладные дни натянутой на низенькие дуги плёнкой. И пионы же у неё были! От снежно-белых до тёмно-лиловых. В пору цветения от её грядок исходило такое благоухание, что голова кружилась…
  На вавиловском участке росло четыре дерева – две вишни, яблоня и черешня. Жалко было их корчевать, но они росли в площади будущих теплиц. Вдоль забора было несколько кустов чёрной смородины. И ещё – грядка с пожухлой клубникой. Вавилов наклонился, отыскал пару ягод и положил в рот. Необыкновенно душистой и сладкой оказалась клубника. Земля вокруг была сухой и потрескавшейся – дождей давно не было, а участок не поливался почти всё лето. «Клубнику, пожалуй, можно сохранить, да и пару кустов смородины тоже»
  Там и сям на участке лежали сваленные металлические трубы,  арматура, доски, мешки с удобрениями, перлитом. Да, работы – непочатый край! Всё нужно распределить, разложить, пристроить. Первым делом – выкорчевать деревья, потом насыпать слой песка, затем – ила, всё перекопать, и уж потом только начинать постройку теплиц. Сделалось страшно. Не верилось, что всё это можно осилить. Решено было в этот сезон построить только одну теплицу в двести квадратных метров, а уж весной, бог даст, поставить и вторую такую же.
  Вавилов зашёл в деревянный дом, состоявший из холодного коридора и тёплой жилой части – прихожей и двух небольших комнат. В середине стояла русская печь. Одна её половина находилась в передней комнате, другая – в дальней. Он с трудом пробрался в дальнюю комнату, перелезая через мотки шлангов и рулоны плёнки.
 «Вот чёрт! Про дрова-то я совсем забыл. Печку-то чем топить?»

  К осени участок под будущими теплицами был поднят сантиметров на тридцать и перекопан, размечены были контуры обеих теплиц. Подготовительные работы закончились и начиналась работа, требующая квалификации, которой у Вавилова никогда не было. В качестве консультанта выступал непререкаемый авторитет – всё тот же друг-технарь. Николай – так его звали – был Инженером! Если бы Бог вздумал вдруг затеять  у себя в сферах какое-нибудь большое строительство, то первым делом в качестве звёздного прораба, а то и начальника строительства, он бы востребовал Николая, который, к тому же, уже имел кое-какой опыт администратора-хозяйственника.
- Колька! А как сделать так, чтобы теплицы были прямоугольными? Я вот тут разметил, но у меня почему-то получился параллелограмм…
- Говно – не вопрос. Правило Пифагора! – он совсем недавно был назначен на руководящую должность, но уже усвоил сленг члена партийно-хозяйственного актива.
- Николай! Но ведь каркас теплицы  металлический.  Куда же тогда будет крепиться плёнка?
- Опять же – не вопрос. Обошьётся по периметру досками…
- Господи, да как же доски-то к металлу крепить?
- Ты что, дурак? В доски продеваются металлические штыри, которые привариваются к металлу.
- А дверь? А фрамуга для проветривания?
- На рояльных петлях. Всё это – элементарно.
- Вот люблю, Колька, когда ты так говоришь… Во мне уверенность крепнет…
И действительно, Колькины знания и умение, которыми он щедро делился, придавали Вавилову силы и уверенности. Вскоре он во всём разобрался и сам стал считать то, что ещё совсем недавно казалось ему запредельной мудростью и «высшим пилотажем», элементарным. За какой-нибудь месяц  он закончил строительство и закрыл теплицу плёнкой. Оставалось выставить две печки на жидком топливе и наладить вытяжные короба с трубами. В законченном виде теплица, по мнению Вавилова, имела гордый вид парохода, делающего оверштаг всей его жизни. Сравнение так понравилось ему, что Вавилов купил в сельпо одну из трёх бутылок шампанского, которые годами пылились  на полке и не пользовались спросом у жителей посёлка, и разбил её об угол теплицы. «Святой Владимир», – так он назвал своё первое детище. «Святая Ольга» была ещё только в проекте… Рюрики!

  Несколько лет назад Вавилов развёлся с женой, о чём никогда не переживал бы, если б не дети. Татьяна – видная, статная женщина, заботливая мать и любящая жена, была несчастна с ним. Как и он с нею. С самого начала их совместной жизни что-то не заладилось. Ему всегда хотелось вырваться от неё куда-нибудь, неважно – куда, и неважно – к кому: к друзьям ли, к женщинам, или просто –  взяв лишнюю подработку на «скорой»; да хоть к чёрту на рога – только бы не находиться рядом с нею. Чувство это особенно обострилось в последние годы перед их разводом. Если раньше жена устраивала скандалы, думая, что виной всему какая-нибудь очередная вавиловская пассия, то теперь она молчала. Смотрела на него измученными, всё понимающими глазами – и молчала. И это молчание угнетало Вавилова ещё больше.
 «Живут же другие без любви, ведь полно таких семей, ну и ты живи. Будь как все», – убеждал себя Вавилов, но убедить так и не смог. Он знал, что, пытаясь найти хоть какой-то просвет в своей жизни, жена позволила себе «романчик» с каким-то доктором, но ему на это было наплевать. Он только рад был бы, если б она смогла забыть его, не приставать к нему с нечаянными ласками, не смотреть на него с вечным укором в глазах. О своей осведомлённости про её «личную жизнь» он ей никогда не говорил. И наконец, видя, что ничего не меняется, Вавилов подал на развод.
  Он часто навещал детей – старшего Владимира и младшую – Оленьку, гулял с ними, привозил к своим родителям, которые души в них не чаяли. О создании новой семьи он и не помышлял. Последнее время ему стало в тягость находиться рядом с женщиной дольше одной ночи, даже с Милкой, которая всё больше и больше заполняла его мысли. Они встречались уже три года, и Вавилова тянуло к ней, но стоило Милке остаться у него на ночь, а потом задержаться ещё и на день – он делался угрюмым и молчаливым, и Милка, чувствуя себя лишней, уходила. Через пару месяцев после начала их «романа» он прямо заявил Милке, чтобы она не рассчитывала ни на какие серьёзные отношения и чувствовала себя абсолютно свободной. Что он-де, Вавилов, абсолютно неревнив, но и не выносит также, чтобы ревновали его. Милка психанула и ушла, но, проплакав неделю, не выдержала и вернулась, согласившись на его условия.
  Общительного, танцующего и холостого Вавилова стали охотно приглашать в многочисленные компании.  После определённой стадии опьянения его начинало тянуть к стихам, которых он помнил великое множество и очень неплохо читал. Но мало кто знал, что наедине с собой Вавилов был всегда мрачен и задумчив. Иногда, без усилий сняв с какой-нибудь очередной  вечеринки хорошенькую девочку, он утром глядел на неё так, что та быстро начинала собираться…
  У него было много друзей и знакомых, но с годами ему становилось комфортно только с одним из них. Изредка Вавилов напивался в одиночку, напивался тяжело и мрачно. Тогда, перебирая в памяти минувшие события, он в своих воспоминаниях неизменно натыкался на одиноко торчащий, старый ржавый гвоздь и, с трудом двигая языком, бормотал:
«Любимая, спи! Мою душу не мучай…»

  Теперь же Вавилов забыл и запах женщины, и вкус спиртного. Всё было подчинено решению одной задачи – успеть посадить тюльпаны до пятнадцатого ноября и выгнать их до восьмого марта. До этого момента он не испытывал особенного удовлетворения от работы. Необходимость каждодневно, без выходных и праздников, заниматься тяжелейшим трудом, на который он сам себя обрёк, подогревалась желанием прожить самостоятельно, не зависеть от прихотей и самодурства начальников различных рангов. Не нужно было посещать открытых партийных собраний, политинформаций, отнекиваться от общественных нагрузок. И ещё грело ощущение, что работал он на себя и для себя. Кроме того, на нём висел страшный долг, который нужно было отдавать в июне будущего года, поэтому Вавилов, стиснув зубы, пахал как заведённый, не испытывая ни радости, ни разочарования. Теперь он безраздельно был предоставлен самому себе. Он сам намечал объём работы на день, на неделю, на месяц, стал вести дневник, чего никогда в жизни не делал, в который заносил даты, объём выполненной работы, температуру воздуха, осадки, облачность, фазы лунного цикла. И ещё: он стал постоянно разговаривать с собой – не вслух, конечно, но про себя.
  Вавилов готовил землю под посадку. Теоретически он знал о выращивании тюльпанов почти всё, начиная от структуры и типа почвы – до температурного режима, освещённости, частоты поливов и подкормок, но практически – никогда этим не занимался. Он разбил грядки и проходы между ними. Он мешал землю с перегноем и перлитом, разбивая комки и комочки, в буквальном смысле перетирая её ладонями. Как ни странно, это ему нравилось…  Ежедневно часами, не разгибая спины, Вавилов ползал по теплице как муравей и не мог избавиться от ощущения, что прикасается к величайшему таинству. Чувство это было настолько новым и необычным, что он забывал об усталости и думал только о том, каким же он будет – его первый цветок? Теперь он разговаривал с землёй:
«Вспомни, какой ты была? – каменной и растрескавшейся. Разве могло что-нибудь уродиться на такой земле? Конечно же, нет. А теперь какая ты? А станешь ещё лучше! Вот полью тебя тёплой водой, замульчирую мелким торфом – и станешь».
  Никогда ещё ни одному делу Вавилов не отдавался с таким самозабвеньем. И земля оживала под его руками, начинала дышать, насыщать всё пространство теплицы своим необыкновенным ароматом. Запахом Земли! Тридцать пять лет прожил он на Земле и только сейчас по-настоящему узнавал её.
  И наконец – настал день! Земля возделана, пушиста, обласкана руками. Нет на ней ни сорнячка, ни соринки. Земля ждёт, томится как невеста. Земля просит:
«Ну, давай! Засей же меня скорее. И я покажу тебе чудо, которого ты никогда не видел. Я покажу тебе рождение цветка! Я рожу тебе всё, что захочешь, потому что ты так добр, так ласков ко мне, как никто. Сколько нежных слов ты сказал мне, склоняясь надо мной с лопатой или граблями, с мотыгой или лейкой. Немногие могут понимать мой язык. Язык Земли! Редкие могут слышать мой голос. Голос Земли! Несмотря на то, что живут на мне, топчут меня, берут от меня всё, чем владеют. Но ты понимаешь мой язык. И ты слышишь мой голос. Я знаю, что ты любишь меня. Я тоже тебя люблю. Не медли – я готова!»
Вавилов чувствовал, что Земля говорит с ним, ему казалось, что и впрямь он слышит её голос, но ощущения болезненного расстройства психики при этом не возникало.
  Началась посадка. Подготовленные, протравленные холодом и марганцовкой луковицы тюльпанов опускались в землю. Через десять сантиметров в ряду, через пятнадцать – между рядами. И загудели печи, задымились трубы. «Св. Владимир» набирал ход…

                Милка

  За долгие восемь месяцев с того самого момента, как Вавилов написал заявление об уходе, Людмила виделась со своим «Горочкой», как она любила его называть, всего несколько раз. После того как в апреле ушёл он со «скорой», её сначала гоняли из смены в смену, ставили с разными докторами, а потом предложили работать самостоятельно, в фельдшерской бригаде. Она занималась в основном перевозками больных, иногда выезжала на инъекции. И это её устраивало. По крайней мере, не нужно было отшивать некоторых надоедливых докторов-мужчин, которые предлагали то «выехать на природу», то «просто покататься на машине…»
  В девятнадцать лет, после окончания медучилища, Александрова пришла работать  на станцию скорой помощи и с первого же дежурства её поставили в бригаду к Вавилову. Доктор ей понравился, хотя и поговаривали, что совсем недавно он развёлся с женой, бросил двоих детей, что он не пропустит интересной юбки и выпить – не дурак…
  Чем-то он её завораживал: то ли умением говорить, то ли манерою смотреть так, что от его взгляда она чувствовала лёгкий озноб. Нет, Милка была привычна и к мужскому красноречию, и к мужским взглядам – на неё многие обращали внимание. И многие хотели добиться её расположения. Её задевало, что, в отличие от остальных, Вавилов относился к ней как к девчонке и не воспринимал её как женщину. Он жил своей жизнью, которая казалась Милке интересной и таинственной. Она и не заметила, как и когда начала страдать. Помани её Вавилов, чувствовала Милка, и она бросится к нему безрассудно, забыв о пристойности, не думая о последствиях.
  Доктор был по большей части молчалив, но иногда взрывался каким-то бесшабашным весельем, красивым баритоном напевал арии из оперетт:
«Живу без ласки,
Боль свою затая,
Всегда быть в маске –
Судьба моя…»

  Дело своё Вавилов знал до тонкостей, многому научил её и был интересным рассказчиком. Когда у него было настроение, он мог смеяться, шутить, но глаза его при этом почти всегда оставались серьёзными. Поначалу она не знала, как себя с ним вести, пыталась даже неумело заигрывать и кокетничать, но в ответ доктор только насмешливо улыбался и рассказывал очередной анекдот или весёлый случай из  своей практики. Мало-помалу их отношения выровнялись, и Людмила уже перестала надеяться, что когда-нибудь они станут другими.
  Как-то летним вечером она возвращалась домой из кино и, проходя через сквер, увидела своего доктора, который сидел на скамейке, курил и неподвижно смотрел перед собой невидящими глазами. Она дважды прошла мимо него – доктор не шелохнулся. Людмила подошла вплотную и съязвила:
- Можешь не ждать. Она уже не придёт.
Вавилов с трудом сфокусировал взгляд на ней, и Людмила поняла, что он пьян.
- А, Людочка. Здравствуй, моя хорошая. Ты как здесь оказалась?
- Мимо проходила и тебя увидела. Ты чего здесь сидишь? Иди домой – ещё в милицию заберут.
- Меня? В милицию заберут? С какой это стати?
- А вот заберут безо всякой стати и телегу на работу пришлют.
- Ну, это они могут…
- Егор, давай я тебя до дома провожу?
- Ты что, Людочка? Это я тебя провожать должен.
- Хорошо, тогда ты меня проводи.
Людмила жила в двадцати минутах ходьбы вдвоём с матерью-пенсионеркой, которая летом безвылазно находилась на своих дачных шести сотках, выращивала помидоры, виноград, фрукты и приторговывала всем этим на рынке.
- Извольте! Вашу руку, мадам! – Доктор встал, встряхнулся и шутовски согнул руку в локте. К нему вернулось хорошее настроение – не такой уж он был и пьяный… По дороге его пошатнуло на поэзию: он  прочитал Есенина – «Хороша была Танюша – краше не было в селе…»  и Бёрнса – «Пробираясь до калитки полем, вдоль межи…». Потом его шатнуло к Вертинскому, и он запел, искусно подражая гнусавому голосу:

«…Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань,
Но только не таким, не нам,
Бродягам и артистам…»

  Вавилов читал, пел, рассказывал, не обращая внимания на прохожих, которые с любопытством смотрели на стройную красавицу, влюблённо глядевшую на поющего мужика, пьяного очевидно. Но чем ближе подходили к дому – тем больше волновалась Людмила. Она не могла толком объяснить – зачем потащила доктора провожать себя, но чувствовала, что потащила неспроста, что затеяла она нечто такое, о чём может вскорости и пожалеть… Но ни о чём плохом думать не хотелось, да и не думала она, повинуясь не мыслям, а сердцу. Растерянная внутри – внешне Людмила казалась по-прежнему уверенной и спокойной. Она обладала врождённым умением держать себя на людях. Когда Людке было всего пятнадцать лет, она спокойно проходила мимо кодлы местной шпаны, которой как огня боялись все соседские девчонки, и самые отъявленные хулиганы и сквернословы почему-то умолкали, не позволяя себе ни похабных выходок, ни сальных шуток в её адрес.
  У неё никогда и никого не было, не считая одного мальчишки, с которым она целовалась. Людмила принадлежала к тем редким женщинам, которые пугают мужчин своей  красотой и неприступностью. Она была так хороша собой, так свежа, так сложена, что только очень немногие, уверенные в себе, мужчины позволяли затеять с ней фривольный разговор или пофлиртовать. У подъезда Людмила предложила небрежным тоном:
- Давай поднимемся ко мне на полчаса – я тебя крепким чаем напою…
- Да нет. Поздно уже. Домой я пойду.
- Ты что? Боишься, доктор? – Людмила, сощурившись, глядела на него вызывающе.
- Мне-то чего бояться? Бояться тебе нужно. У тебя, поди, и дома никого нет…
- Откуда ты знаешь? Может, есть…
- Догадываюсь. Иначе не приглашала бы… Ну а выпить у тебя  чего-нибудь найдётся?
- Наливка смородинная. Мама делает. Знаешь, какая вкусная? – лёгкая суетливость проскользнула в её голосе.
- Ну, раз вкусная – пусть будет наливка!
И Вавилов, открыв дверь и пропустив Людмилу, вошёл в подъезд. От его хмеля не осталось и следа.
  Прямо с порога Вавилов властно взял её за плечи, развернул к себе и поцеловал в шею, в ухо и в губы так, что у Людмилы подкосились ноги, и её стала бить мелкая дрожь…
- Можно я тебя Милкой звать буду?
- Зови. Как хочешь зови.
- Не страшно тебе? У тебя же никогда, ни с кем, ничего не было…
- Ты что, обо мне всё знаешь?
- Почти. Но это знаю точно… Так не страшно?
- Не знаю. Страшно немного. Но это не важно…
- Милая ты моя Милка! Давай посидим немного. Кто-то наливочкой хвастался… А курить у тебя можно?
- Можно, можно… Тебе – всё можно. Окошко открыто… Кури. Сюда – пепел стряхивай.
  Получив передышку, Милка засуетилась, радостная и счастливая. Появился графинчик с наливкой и рюмки, персики и виноград. Вавилов смотрел на неё с давно забытой нежностью, но ему самому становилось страшно, что вот сейчас, через полчаса, через час он переступит черту, после которой всё резко осложнится. Он чувствовал и понимал, что Милка – пока ещё бутон, который можно раскрыть в потрясающий цветок, но который легко можно надломить, а то и – сломать совсем. Сказать, что он сгорал от любви, от бешеной страсти – этого не было. Он не мог ей дать ничего – ни семьи, ни счастья. Первый раз в жизни Вавилов сомневался – пользоваться ли тем, что само плыло ему в руки…
  Он слышал, что в ванной льётся вода – Милка находилась там. Тогда, осторожно ступая, он прошёл в переднюю и стал открывать дверь…
- Что, доктор? Права я оказалась? Испугался ты… – Сзади стояла Милка, в чёрных глазах её блестели слёзы.
- Чего ж ты испугался? Того, что я потом от тебя не отстану? На шею буду вешаться? Дурак ты. Ничего мне от тебя не нужно… Я тоже про тебя всё знаю. Или чувствую. Я сама решила и сама за всё отвечаю.
- Милочка! Ты же меня совсем не знаешь. Я же на двенадцать лет старше тебя! Я сыт по горло семейными отношениями. Я только-только начинаю приходить в себя, а тут – на тебе! Девчонка, которая невесть что обо мне напридумывала. А я – совсем не такой. Была бы на твоём месте другая – да разве бы я задумался? Уж кто-кто, а я охотник до такого рода приключений. Но и у таких, как я, жалость иногда просыпается. Чего ты себе жизнь ломаешь? Да любой нормальный мужик полжизни отдаст, чтобы тебя добиться…  Что я тебе? На кой я тебе сдался?
Милка подошла к нему и закрыла рот рукой:
- Не говори больше ничего… Поцелуй меня… Как целовал только что…
Слаб человек. Обо всём забыл Вавилов. Чувствовал только, как дрожала Милка, как дёрнулась и застонала тихонько… И как потом целовала его всего, приговаривая:
- Единственный мой, солнышко моё…
И было это – больше трёх лет назад.
  С тех самых пор как  Вавилов уволился, её жизнь превратилась в одни сплошные воспоминания. Людмила перебирала в памяти их нечастые встречи, когда она с горечью наблюдала, как «её солнышко» начинает хмуриться, если она не торопилась уходить. Вавилов объяснял это тем, что чем дольше они находятся вместе – тем сильнее привязываются друг к другу. И что он не вправе ломать ей жизнь, невольно влюбляя её в себя всё больше и больше. А её любовь к нему он называл «синдромом первого мужчины».   
  Измученная неопределённостью, редкими встречами, при которых Вавилов – она это чувствовала – думает о чём-то своём и уходит от неё всё дальше и дальше, Людмила пыталась начать жить по-другому. Однажды она согласилась пойти в кино с Димкой Сусловым, который давно ухаживал за ней. Людмила  позволила проводить себя до дома, но как только тот потянулся к ней с поцелуем – резко его оттолкнула и наотрез отказалась встречаться в дальнейшем. Больше подобных попыток она не предпринимала. «Видно, доля у меня такая – при Горочке быть. И ничего тут не поделаешь…»
  Людмила знала, что Вавилов построил теплицу и решил разводить цветы, что дома он появляется редко, только затем, чтобы помыться и забрать какие-нибудь вещи. Несколько раз, приезжая домой, он звонил ей, и она тут же, бросая всё, прилетала к нему, обязательно захватывая что-нибудь вкусненькое. Зная, что он обожает котлеты из судака, она налепила их на несколько сковородок и заморозила. Теперь их можно было приготовить за пятнадцать минут.
  Людмила уже больше часа сидела над лекциями Ключевского, но, думая о своём, прочла менее страницы – «Горочка» велел ей больше читать и сам подбирал и давал книги. Почти за четыре года она прочитала их изрядное количество. Иногда к ней в комнату заглядывала мама и вздыхала:
- Людочка, что ж ты всё дома-то сидишь? Дом – работа, работа – дом. Погуляла бы. Как сегодня на улице-то хорошо – первый снег выпал…
- Не хочется, мам. Я лучше почитаю…
Зазвонил телефон, и в трубке зазвучал долгожданный голос:
- Милочка, девочка моя! Как ты? Приехать можешь?
Зачем задавать глупые вопросы? Милка как шальная металась по комнате, на ходу одеваясь, подводя глаза, подкрашивая губы… Раскрасневшаяся, весёлая, она вбежала на кухню, вывернула из морозильника котлеты, чмокнула мать, которая смотрела на неё испуганными глазами:
- Мамочка, до свидания. Меня не жди.
И пропала…
- Господи, вот шалая девка-то, – запоздало выдохнула мать.

- Если б ты только видела, Милка, как они растут! Уже сантиметров на десять вымахали, цвета – сизо-зелёного, крепенькие такие…, – Вавилов уплетал Милкины котлеты и восторженно рассказывал ей о дружных цветочных всходах.
- Горочка, что же ты со своими руками сделал? Какие у тебя руки были – загляденье! А теперь… Ты бы хоть отмыл их, что ли…
- Бесполезно. Я уж их и щёткой каждый день тру, и пемзой, сегодня в горячей ванне минут сорок лежал, думал – отойдут. Это – въевшаяся сажа. Печки приходится чистить через два-три дня – забиваются быстро, заразы. Я и в перчатках пробовал работать – один чёрт. У меня ведь должность такая – «кочегар-истопник котельной», – шутил Вавилов.
И действительно, на вавиловские руки страшно было смотреть: шершавые, красные, с царапинами и трещинами, с въевшейся в кожу сажей. Сегодня, когда он встретил Милку, обнял её, усадил, погладил было по ноге… И вдруг за его пальцами потащились с Милкиных колготок две тонких ниточки…
- Я тебе крем хороший принесу, а пока хоть вазелином детским смазывай.
- Милочка, тебе когда на дежурство?
- Послезавтра. А что?
- Мне через пару часов уезжать нужно, за печками ночью следить, температуру поддерживать. Мне скоро температурное реле сделают, представляешь? Если температура ночью, скажем, опустилась ниже семи градусов, у меня под ухом – раз! И будильник звонит…
- Так ты даже на ночь не останешься? – глаза её подёрнулись влагой.
- Не могу, Милочка, родная моя! Я, конечно, не знаю, как ты к этому отнесёшься… У меня там и условий никаких нет… Но, может, ты поедешь со мной, а? Посмотришь, чем я занимаюсь. А я тебя завтра к вечеру на автобус посажу?
  Милка вскочила со стула, захлопала в ладоши и запрыгала как девчонка. Потом подскочила к «своему солнышку», прыгнула на колени, схватила «солнышкины» руки и стала их целовать:
- Да я куда угодно с тобой поеду – только позови.
Вавилов смущённо спрятал руки под стол:
- Кровать там, правда, узкая… Ну, поместимся как-нибудь…

  Уже темнело, когда они сошли с автобуса. Снега здесь было гораздо больше, чем в городе. Вавилов нёс по сумке в каждой руке, Милка несла авоську с продуктами.
- Завтра я тебе всё здесь покажу, а сейчас – домой. Тут недалеко, с поклажей – минут десять.
Они уже подходили к дому, когда с ними поравнялась женщина, идущая навстречу.
- Ты куда это собралась на ночь глядя, тёть Маш?
- Ой, Егорчик! Мочи нету, в город хочу поехать, в больницу…
- А что у тебя случилось-то?
- Ой, не могу, горлу колет – спасу нет. В обед жареного подлещика ела, так мне кость прямо в ангину и воткнулась…
Вавилов с Милкой прыснули со смеху.
-  Чё ржёте-то, нехристи? А энто-то кто ещё с тобой?
- Это – моя невеста, тётя Маша! Людмила!
Милка оцепенела.
- Чё ж, ваше дело молодое. Ладно, Егор! Побегу, а то на автобус не поспею.
- Никуда ты не побежишь, разворачивай давай оглобли, тётя Маша.
- Ты чё? Сдурел? Старуха подыхает, а он – «оглобли…»
- А я тебе говорю: разворачивай… Перед тобой, чтоб ты знала, целая карета скорой помощи, пятая бригада…

  В доме у тёти Маши было натоплено, пахло сушёными травами и грибами.
- Водка есть, тёть Маш?
- Самогонка.
- Давай.
- Чё ж? И стопки?
- Пока не нужно…
  В сумочке у Милки нашёлся пинцет для выщипывания бровей, который Вавилов обработал самогоном. Он нашёл на комоде зеркальце, усадил тётю Машу на стул под лампочку с абажуром, велел Милке поймать свет зеркалом и направить в раскрытый тётимашин рот – кость застряла далеко.
- Смотри, тётя Маша, пальцы мне не откуси…
Вавилов, держа короткий пинцет двумя пальцами,  осторожно ввёл пальцы в рот так, чтобы не перекрывать источник света, подвёл пинцет к косточке и потащил её вверх и на себя…
- А ты говоришь – в больницу. Делов-то.
Вавилов показал тёте Маше кость.
- Всё, Милка. Пойдём.
Изумлённая вавиловская соседка судорожно сглатывала слюну и, не ощутив изматывающей колющей боли, истошно запричитала:
- Не отпущу, не отпущу… И думать не моги. Это чё ж? Старуху от смерти спас и бежать? И думать не моги…
- Ты что, тётя Маша? Мне температуру проверить надо, солярку залить, печку затопить…
- Ох, наговорил… Делов-то… На пятнадцать минут. Иди, а мы с невестой твоей стол бум накрывать.
  С того времени как Вавилов впервые познакомился с тётей Машей, они успели подружиться. Знающая цену труду, тётя Маша прежде всего уважала в людях умение и желание трудиться. Она часто заходила к Вавилову во двор, а потом и в теплицу. Стараясь не отвлекать его от работы, она с просветлённым лицом тихонько сидела на табуретке и восхищённо вздыхала:
- Ой, красота-то какая! Век бы сидела!
  Многое Милке успела рассказать тётя Маша про свою многотрудную жизнь, пока они накрывали стол, варили картошку, резали астраханскую селёдочку, заправляли её луком и маслом, раскладывали солёные грибочки, огурчики и капусту. Рассказывала про то, как всю войну такой же вот девчонкой, как и Милка, с ранней весны и до поздней осени тянула километровый невод, стоя по пояс в ледяной воде с другими девками и бабами – поэтому и детей Бог не дал; и про то, как схоронила мужа, который так и не смог оклематься от полученного ранения в лёгкое, и про колхоз, где работала за трудодни…  Не забывала и Милку:
- Ааа, красавица-то какая,– смущая Милку, любовалась ею тётя Маша. – Чё ж, правду Егор сказал? Жаниться будете?
- Ему виднее, – уклончиво отвечала Милка.
- Дай-то Бог!

  Печка уже прогорала, когда Милка наконец вошла в хибару, как называл свой дом Вавилов. Он пошерудил в печке кочергой, заложил новую порцию дров и вышел во двор. Слегка разомлевшая от стопки самогона и от тепла, идущего от печки, Милка, всё же внимательно оглядела вавиловское жилище: на печи грелись вёдра с водой и чайник,  дальняя комната была нежилой – всю её площадь занимали какие-то мешки, рулоны плёнки, вёдра, бачки, инструменты. В передней комнате стояли стол, два стула, маленький холодильник и кушетка, покрытая толстым одеялом. В углу на табуретке находилась электроплитка. На вбитых в стену гвоздях была развешана одежда, туда же Вавилов повесил и её пальто. Обстановка была не просто скудной – она была убогой. Милка вздохнула и стала разбирать сумки: выложила продукты, повесила на гвоздь чистое полотенце, достала свежий комплект постельного белья и застелила кушетку. Остальное класть было некуда, и она придвинула сумки к стене.
  Милка не была избалована, никогда не жила в роскоши. С детства мать приучала её к труду, к опрятности и чистоте. Она была расторопна, хорошо готовила, умела шить и вязать. Летом иногда помогала матери на даче, но мать этому противилась:
- Людочка, не надо, я здесь сама управлюсь, а на тебе – квартира. Да и руки свои тебе беречь нужно – в  медицине как-никак работаешь. А от земли руки быстро грубеют.
Милка вспомнила, как ей сегодня сказал Вавилов:
- От земли, Милка, руки пачкаются, зато душа очищается.
  Она всё-таки не до конца понимала Вавилова. Конечно, она не разделяла всеобщего мнения, что он «заблажил», что всё это временно – одумается и вернётся. Но как может хороший врач, столько лет потративший на учёбу, на практическую медицину, – вот так, разом, всё бросить и начать копаться в земле и при этом чувствовать себя счастливым – этого она понять не могла. И всё же, когда на «скорой» бурно обсуждали уход Вавилова и его намерение чего-то там выращивать и Димка Суслов под общий смех резюмировал: «Не царское это дело – в земле ковыряться…», – она почувствовала к нему не то что неприязнь, но отвращение, хотя ещё совсем недавно ходила с ним в кино.
 «Из тебя такой же царь, как из Вавилова – батрак…», – подумалось тогда Милке.
  Она сама поначалу мечтала поступить в мединститут, мечтала об этом и её мать, но как-то всё откладывалось, откладывалось… Мысль о том, что ей придётся учиться с желторотыми семнадцатилетними юнцами, не вдохновляла, особенно после вавиловской школы. Милка вздохнула ещё раз и вышла во двор. Опять пошёл снег.
- Милочка! Иди сюда, – позвал из темноты голос.
Через секунду она увидела, как осветилось тусклым матовым светом дежурного освещения поразившее её своими размерами прозрачное сооружение. Это и был «Святой Владимир». Она вошла в теплицу и невольно ахнула… Такой идеальной чистоты, ухоженности, продуманности всего до мельчайших деталей – Милка увидеть не ожидала. По чистоте и порядку теплица и впрямь напоминала военный корабль…
  На длинных чёрных грядках, выполненных буртами, стройными рядами зеленели всходы. Проходы между грядками были посыпаны белым крупным речным песком. В разных местах, на разных уровнях висело с десяток термометров. Чуть слышно гудели печки. Сверху что-то мягко шуршало – это снег падал на туго натянутую плёнку и таял…  В воздухе парил необыкновенно приятный аромат Впечатление было волшебным, сказочным… Вавилов снял с себя телогрейку, накинул на Милку и усадил её на табурет, рядом с печкой.  Он выключил свет, закурил и присел на корточки:
- Представляешь, как здесь будет, когда зацветут тюльпаны? Я пока не представляю…

  Они лежали под одним одеялом, тесно прижавшись друг к другу, и не было для Милки подушки мягче, чем грудь любимого ею Горочки.
- Ты зачем сегодня тёте Маше про невесту сказал? Ради красного словца?
- Знаешь, Милка! В душе у меня что-то изменилось – душа как будто просветлела. Болеть перестала, что ли… Словно занозу из неё вынули… Если получится у меня всё, как задумал, хочу летом сделать тебе предложение. Как ты на это смотришь? – Вавилов тыльной, негрубой стороной ладони мягко гладил Милку по волосам.
- Ты чего молчишь, а? Милочка?
А Милка, затаив дыхание, пыталась бороться с подступившим к самому горлу комком, не справилась и разревелась, уткнувшись Вавилову в шею…
  Потом они ещё долго не спали… Шептались. Вавилов вставал и в одних трусах выбегал проверять температуру.  Продрогший, он нырнул под одеяло и прижался к Милке, а она обхватила его своими горячими руками и согрела. И уже засыпая, он шёпотом прочитал на ухо Милке, сократив Экклезиаста до размера японских хайку:
Лежат двое – тепло им…
Одному – как согреться?

                Не положено…

  Мефодий Михеевич Мешков был стукачом по призванию. За свои семьдесят лет он заложил многих. В прежнее благодатное время он даже получал за своё рвение денежное довольствие и усиленное питание, но теперь всё уже было не то. Люди свободно болтали такое, за что раньше не пробыли бы на свободе и нескольких часов. «Гибнет держава, – констатировал Мешков, – гибнет». Да и силы были уже не те, что раньше, когда он в охотку, по нескольку часов на дню предавался любимому делу, вынюхивая, подсматривая, подслушивая: пошаливало сердце, отекали ноги. Он всё реже писал заявления-доносы, ставя после подписи «ветеран труда», но официальные органы на них практически не реагировали или присылали формальные отписки.
  На своём участке Мефодий Михеевич почти совсем не работал, изредка поливал несколько деревьев и грядку помидоров. Жена его тоже хворала, задыхаясь от регулярных приступов бронхиальной астмы. У их калитки часто стояла «скорая».
  С появлением нового соседа Мешков оживился. Он с интересом наблюдал, оставаясь незамеченным в густом бурьяне, как молодой жилистый парень целый день хлопочет на своём участке, корчует деревья (и даже черешню, часть веток которой свешивалась через забор в его двор, и которую он регулярно обирал весной, – и ту выкорчевал). Пока его новый сосед тачками возил песок и землю, поднимал участок и перекапывал его, Мефодий Михеевич думал, что тот не иначе как затевает огород.
- Куркуль! Помидорами всё засодит. Это сколь же кустов? Не иначе, на продажу…
Но когда развернулось строительство и стали проступать первые шпангоуты «Св. Владимира», Мешков понял, что ошибся:
- Теплицу ставит, чёрт семижильный.
А уж когда заработали топки, а из труб повалил дым – он и вовсе перестал находить себе места:
- Это что же делается? Под носом у нас разводют кулацкое хозяйство, а никто и ухом не ведёт? За что же мы всю жисть боролись, себя не жалели? – вопрошал он жену.
- Михеич, ты бы сходил, ингалятору мне купил, а то заканчиватся…, – отвечала жена.
- Ингалятору, ингалятору… Толку от тебя… Поговорить не с кем…
  И наконец некогда пламенное, а теперь – чуть тлеющее сердце Михеича не выдержало. Он сел за стол, вырвал из школьной тетради листок и, как в доброе старое время, начал писать. С теплицей у Мешкова возникли несколько другие ассоциации, нежели у Вавилова: «Завод по производству денег». Ни больше, ни меньше… Так он и написал в своём заявлении в поселковый Совет, которым привёл в полное смятение его председателя.
  Для выяснения обстоятельств и проверки фактов, изложенных в «сигнале», отрядили поселкового милиционера. Работавший в теплице Вавилов не сразу понял, что раскатистый стук – это стук в его калитку, «по его душу»…
- Поселковый инспектор, младший лейтенант Медведко. Открывайте и показывайте, чем вы тут занимаетесь, – своеобразно поздоровался милиционер.
- А что вас интересует?
- А меня всё интересует. Должность у меня такая. Один живёте? Есть кто-нибудь в настоящее время в доме, во дворе? – спрашивал инспектор, подвигаясь к дому.
- Живу один. Никого нет.
- А это что ещё такое? – Медведко вылупился на теплицу.
Вавилов объяснил.
- Так, так, так, так… А знаете ли вы, что по закону в личном подсобном хозяйстве положено иметь не более шести квадратных метров неотапливаемых парниковых площадей? – младший лейтенант открыл дверь и вошёл в теплицу, – Сколько тут у вас?
- Сто пятьдесят, – на всякий случай соврал Вавилов.
Медведко, пренебрегая песчаными дорожками, наступил на одну из грядок и пошёл по ней… У Вавилова оборвалось сердце – он видел, как ломаются под сапогами советской власти нежные побеги тюльпанов… Он нутром прочувствовал отчаяние русских крестьян, ленинским словоблудием превращённых в кулаков и подкулачников, которые своим горбом поднимали землю, своим потом поливали урожай, который у них отбирала всё та же советская власть, «власть народа…» Глаза, помимо воли Вавилова, искали вилы или топор…
- Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант! Сойдите, ради Бога, на дорожку, – умолял Вавилов.
- Сказано вам: не положено, – ухмылялся Медведко, продолжая топтать цветы.
- Давайте пройдём в дом и поговорим. Ведь можно же договориться. Ведь мы же – люди? А?
При слове «договориться» младший лейтенант остановился и внимательно оглядел Вавилова.
- Смотря как договариваться станешь…, – он перешёл на «ты», что в сложившейся ситуации Вавилов расценил как добрый знак.
Переговоры были недолгими – Медведко получил пятьдесят рублей,  две бутылки водки и заверения, что  8-го марта он возьмёт десяток букетов, чтобы поздравить «любимых женщин». Вавилов проводил его до калитки, где поселковый инспектор, широко осклабясь, пожал ему руку…
  Около полусотни тюльпанов умирали, лёжа на земле… Слёзы душили Вавилова Слёзы собственного бессилия и слёзы ненависти. Всё, что было можно – он сделал: поправил грядку, выправил полёгшие, но несломанные побеги и собрал свой первый горький урожай из недоживших до цветения цветов…
  В это время у калитки Мешкова стояла «скорая». На сей раз она приехала не к жене, а к нему самому. Ему стало плохо, когда он подсмотрел, как дружески прощался поселковый инспектор с «соседом-куркулём». Последнее, что Мефодий Михеич смог подслушать в своей жизни, трясясь на носилках, – это вой сирены кареты скорой помощи, мчащей его в приёмный покой…

                Чудо!

  Вавилов разорился и забрал из сельпо остальные две бутылки шампанского – до Нового Года оставалось несколько дней. Одну бутылку он собирался распить с Милкой, а другую – сберечь для «спуска» «Св. Ольги». Прошло всего дней десять, как Милка побывала здесь в первый раз, но за это короткое время вавиловская халупа преобразилась до неузнаваемости. Всё свободное от работы время Милка посвящала тому, что наводила порядок в доме. Дальняя комната на две трети стала пустой – всё было аккуратно разложено, развешено, подвинуто. Она заставила Вавилова купить и привезти подержанный двустворчатый шифоньер, смастерить полку для книг по цветоводству, которые внушительными стопками лежали на подоконниках, полку для посуды и полку для продуктов, а вместо электроплитки установить газовую плиту с баллоном. Милка мыла, чистила, мела, скребла… Волшебным образом на окнах появились шторы, а на столе – симпатичная весёлая клеёнка. Пельменями из пачек, пакетными супами, консервами и яичницами Вавилов больше не питался – она варила, жарила и даже умудрилась испечь в русской печке пирог-курник. Ему всё это так понравилось, что он заикнулся было Милке о том, чтобы поменять узкую кушетку на полутораспальную кровать, но та неожиданно воспротивилась:
- Не хочу, чтобы ты от меня отдалялся… Может, ещё в разных комнатах спать будем?
Милка принесла крем для рук, раздобыла у своей подруги по медучилищу Жанны – операционной сестры – упаковку тонких хирургических перчаток. Теперь Вавилов работал в них, и его руки стали понемногу отходить. Ему установили обещанное термореле, и больше не нужно было по два-три раза за ночь вскакивать по заведённому будильнику и бежать в теплицу проверять температуру. Он старался поддерживать оптимальный температурный режим для тюльпанов – четырнадцать – пятнадцать градусов днём, и девять – десять – ночью. Подъёмом температуры ускорялась выгонка, но цветы теряли в качестве.
Вавилова всё больше стала захватывать дерзкая идея – сразу же после тюльпанов засадить теплицу гладиолусами и большую их часть выгнать до 9 мая. После Дня Победы серьёзной реализации можно было ожидать только на Последний школьный звонок. А потом пойдут пионы… До февраля у него ещё было время приобрести качественный посадочный материал. В июне он рассчитывал засадить «Св. Владимира» ранними хризантемами и начать строительство «Св. Ольги», которую в середине июля надеялся отправить «в первое плавание» с поздними хризантемами. А поздней осенью – снова тюльпаны… Таким был вавиловский план, при котором обе теплицы без простоев работали бы круглый год. Объём работы был колоссальным. Перед каждой новой культурой наполовину обновлялся грунт. И гладиолусы и хризантемы требовали выращивания с наличием сеток. Для выгонки гладиолусов к сроку требовалась досветка, для хризантем наоборот – укороченный световой день. Вечерами Вавилов читал о цветах запоем, Милка сидела рядом и вязала ему свитер.
  Почти всю новогоднюю ночь Вавилов провёл в теплице – барахлила одна из печек. Милка в эту ночь дежурила. По всем приметам этот год сулил много работы.
  В середине января Вавилову пришлось снова занимать – требовались деньги для покупки мощных, элитных клубнелуковиц гладиолусов. Только с очень качественным посадочным материалом можно было рассчитывать на то, чтобы успеть выгнать гладиолусы к девятому мая. Он нашёл такой материал – две с половиной тысячи луковиц наивысшего, пятисотого класса. Это были лучшие и самые ходовые сорта: «Оскар» и «Улыбка Гагарина». Вавилов начал готовить их к выгонке. Он шёл ва-банк!
  К тому времени первые тюльпаны стали выбрасывать цветочные стебли. Все дни были заняты прополкой, поливами, подкормками и рыхлением. Земля не обманула Вавилова. Согретая, удобренная, увлажнённая, мягкая – она исторгала из своего чрева новые и новые бутоны, которые день ото дня наливались силой. Привыкшие к темноте и обрадованные неожиданным светом, они смело устремлялись к нему, ободрённые и поддержанные матушкой своей – Землёй. В первых числах февраля самый смелый из них постепенно стал наливаться алым… И вдруг однажды утром он разомкнул свои лепестки и радостно посмотрел на окружающий его мир. Утомлённый за день, к вечеру он плотно свернулся и заснул. Вавилов дал ему раскрыться ещё раз и снова заснуть… Он срезал его спящим и подарил Милке. Подарил чудо, которое сотворил сам.
  Теперь к ежедневным заботам добавилась ещё одна – ранним утром Вавилов занимался срезом. Он резал туго скрученные, напоминающие стручки красного болгарского перца алые бутоны, наглухо заворачивал  их в два слоя газеты по пятьдесят штук и укладывал на стеллажи, специально построенные для этого в холодном коридоре. В таком виде, при температуре от одного до пяти градусов, цветы могли сохраняться до месяца. К двадцатому февраля около трёх тысяч тюльпанов, из шести с половиной тысяч посаженных, покоились на стеллажах. Цветы удались! Это были тюльпаны из дарвиновых гибридов, сортов «Лондон» и «Оксфорд», – высокие, на крепкой ножке, с высотой бокала около десяти сантиметров, с ярко-жёлтым или чёрным, с жёлтой каймой, донцем. Ни Вавилов, ни Милка, ни тётя Маша, которая каждый день заглядывала полюбоваться «раем земным», никогда не видели воочию такой ослепительной красоты – море раскрытых, полураскрывшихся и свёрнутых бутонов алыми волнами захлёстывало землю, подступая к самым ногам. Цветы наполняли теплицу едва заметным благоуханием. Вечером, переделав все дела и поужинав, они с Милкой шли в теплицу пить чай и молча созерцать уснувшие цветы, стараясь не потревожить их короткого сна…

  Как ни боялся Вавилов этого страшного судного дня – он всё-таки наступил… Двадцать второго февраля, за день до праздника, он вышел на базар с первой пробной сотней тюльпанов. Ранним утром на первом автобусе он приехал в город и с трудом успел занять место на цветочном рынке. Накануне вечером он снял со стеллажа два свёртка тюльпанов, положенных первыми, сантиметра на три срезал острым ножом их стебли и поставил в ведра с тёплой водой. За пару часов, увядшие, развалившиеся было бутоны, налились, распрямились и скрутились в холодном коридоре в плотные стручки. Такими же они выглядели и сейчас – будто только что с грядки.
  Стыд захлёстывал Вавилова. Он никогда не выступал на рынке в роли продавца. В то время стоять за прилавком на базаре почему-то считалось зазорным. И особенно – продавать цветы. Его знали многие: сокурсники, коллеги, знакомые, соседи, знакомые знакомых и знакомые друзей, больные. Он жил в сравнительно небольшом городе, поэтому вероятность того, что его «обнаружат», была почти стопроцентной. Последний месяц Вавилов упорно психологически настраивал себя на это закономерное и неизбежное звено в цепи этапов своего предприятия: произвести продукцию – сохранить – реализовать. И, несмотря на это, к последнему этапу он подготовлен не был. Как ни убеждал себя Вавилов, что цветы выращены его собственным трудом – стало быть, нечего стыдиться продавать своё, кровное, - он не мог пересилить заложенное с детства: на базаре торгуют спекулянты, барыги, те, кто не хочет работать… Вместо того чтобы искать глазами покупателя – он искал знакомых. Рынок быстро заполнялся народом, и глаза у Вавилова разбегались. Когда к нему подходили и спрашивали цену – он мычал нечто невразумительное и прятался под прилавок, якобы разбирая листы целлофана, предназначенного для оформления букетов. Несмотря на такую конспирацию, он заметил, что его уже зафиксировали двое знакомых врачей и сосед по подъезду. К одиннадцати утра он продал всего один букет.
- Хозяин! Почём твои цветочки? – перед ним стояли две женщины.
Вавилов назвал цену.
- Дорого. Уступи – мы много возьмём…
Он уступил, не споря. Обрадованные покупательницы купили сразу двенадцать букетов из трёх тюльпанов, и один – из семи. Пока он неумело, дрожащими руками заворачивал цветы, глаза его стреляли по сторонам. И ужас, со стороны прямо к нему двигалась доктор Ряузова. Прятаться уже не имело смысла, тем более что он ещё не закончил со своими оптовыми покупательницами. Она подошла, улыбаясь, и стала терпеливо ждать, пока Вавилов завернёт последний букет.
- Красивые у тебя цветы, Егор. В какую цену? – Ряузова продолжала улыбаться.
- Ну что вы, Марина Александровна, я вам бесплатно… Сколько нужно…
- Перестань, бесплатно я не возьму, и не спорь… Так ты и вправду сам их вырастил? У нас давеча что-то про это трепались, да я значения этому не придала… Ты чего такой красный? Стыдишься, что ли? Плюнь и разотри… У меня вон на даче тоже тюльпаны растут, но всё какие-то мелкие. А у тебя – красавцы! Тут таких больше ни у кого нет. А я своего зятька поздравить хочу… Заверни мне пять цветочков.
Вавилов сделал букет и подал  Ряузовой. Вздохнул и принял деньги.
- Спасибо, Егор. И… С наступающим тебя праздником!
- Спасибо, Марина Александровна.
  После такого «крещения» Вавилов вдруг успокоился и почувствовал себя совершенно раскованно. Оставшиеся цветы он продал за полчаса и решил назавтра привезти три сотни.
  Очень быстро Вавилов понял рынок с его законами и этикой. Он стал разбираться в покупателях, научился безошибочно определять, кто из них чего стоит: кто-то подходил купить, а кто-то – узнать цену и обозвать спекулянтом. За один и тот же букет можно было назначить различную цену,  главное – правильно оценить покупателя. Торговать «перед прилавком», то есть отлавливать покупателя на подступах к другим продавцам, считалось моветоном. Нельзя было зазывать покупателя от другого продавца, пока он сам не отошёл  от него. Всем этим грешили некоторые азербайджанцы, которые торговали гвоздикой. Вавилов понял, что на базаре всё имеет свою цену. Кто-то, невзирая на стоимость, ищет безупречный товар, кто-то торгуется, а кто-то покупает по бросовой цене явный брак, нетоварный цветок, чтобы отнести на могилку…
  Перед началом торговли Вавилов оценивал качество своих и чужих цветов и от этого выстраивал цену, которая могла варьироваться в широких пределах, в зависимости от места, времени, количества аналогичных цветов у других продавцов. Многие подгадывали активную продажу к цветочному «бору», то есть торговали по пятницам, выходным, в предпраздничные и в праздничные дни, из которых наипервейшим был Международный Женский День, 8-е марта! Золотая жила! Клондайк!
  Цветочный бор начинался пятого марта и по нарастающей шёл до шести – семи вечера восьмого. Продать одному шесть тысяч цветов за четыре дня без помощников, без транспорта, без подстраховки в теплице, было практически невозможно. Поэтому Вавилов попросил своего старого институтского друга Славку, с которым учился ещё в школе и у которого была машина, поработать четыре дня вместе с ним. Кроме того, он предложил тёте Маше поторговать эти дни на базаре его цветами за десять процентов от выручки – согласие было получено незамедлительно. Милка поменялась двумя дежурствами и находилась безотлучно в теплице. Она научилась резать и упаковывать тюльпаны, а также готовить их к продаже. Заранее был заготовлен целлофан, заказаны специальные оцинкованные пеналы и вазы, в которых цветы стояли компактно и красиво. Весь вавиловский коридор и холодный предбанник у тёти Маши был плотно заставлен вёдрами и баками с тюльпанами. Вавилов спал по два-три часа в сутки. Пятого, шестого и седьмого они с тётей Машей продали три с небольшим тысячи цветов. Могли продать и больше, но Вавилов держал цену и придерживал торговлю. Иногда он оставлял тётю Машу одну и вместе со Славкой объезжал один за другим все три городских рынка, обходил цветочные ряды, присматривался к интенсивности бора, прикидывал количество продавцов, большая часть которых была приезжими.
  Восьмого марта мест для торговли на Больших Исадах – главном городском цветочном базаре – найти было невозможно: продавцы занимали места с вечера. Он велел тёте Маше быть готовой к одиннадцати утра, когда за ней заедет Славка, а сам  с восьми утра встал прямо на тротуаре одного из самых оживлённых перекрёстков города и повёл бойкую торговлю безо всяких конкурентов. К одиннадцати он один продал около тысячи тюльпанов. За это время Славка, который был связующим звеном между ним и теплицей, дважды подвозил ему новые партии цветов.
  В двенадцатом часу он привёз тётю Машу вместе с тысячей тюльпанов. Вавилов сел к ним в машину и поехал на главный базар. Он не торопился. Половина мест за прилавками уже была свободна. Он велел тёте Маше занять место, расставить вазы и ждать. Цветов ей не дал.
- Сколько дома осталось? – спросил он Славку.
- Штук пятьсот, не больше. Людмила почти всё срезала. На грядках – не больше сотни.
Вавилов выжидал. Один за другим, расторговывались и отваливали продавцы. К двум часам дня азербайджанцы начали подвозить вперемежку с нормальными цветами и цветочный мусор – оторванные гвоздичные головки, насаженные на заострённые стебли.  Он не раз наблюдал, как ловко проделывал эту операцию Сейран – его сосед по прилавку. К трём часам прилавок покинул последний продавец. Толпы мужчин сновали взад-вперёд по рынку…
  И тогда Вавилов дал команду начинать. Тёте Маше он велел держать такую цену за цветок, что та потеряла дар речи. Сам же встал на другой конец цветочного ряда. Славка принёс им цветы, и началась торговля…
  Когда на прилавках появились самые отборные вавиловские тюльпаны, которые он велел Милке держать до последнего, толпа загомонила, разделилась и хлынула к цветам. Услыхав цену, от Вавилова побежали к тёте Маше, а от неё – к Вавилову. Наконец, купить решился один, второй, а за ними и остальные, матерясь и кляня последними словами гадов-спекулянтов, наживающихся на чужом горе, стали стремительно разбирать цветы. Столько нелицеприятных слов в свой адрес Вавилов не слышал за всю предыдущую жизнь, но он стоял с каменным лицом и цену держал насмерть. К пяти вечера снова подъехал Славка, на этот раз уже с последней партией. Деньги в карманы не помещались. Вавилов ссыпал их в ведро и трамбовал ногой, чтобы больше вошло. К семи вечера тюльпаны закончились. Когда приехали домой и посчитали выручку – она оказалась большей, чем за все предыдущие дни торговли. Вырученных за тюльпаны денег Вавилову с лихвой хватало, чтобы выплатить все долги, включая и январский долг за луковицы гладиолусов.
  Тётя Маша была в восторге, доволен был Славка, светилась Милка. На Вавилова же навалилась такая усталость, что он, не дождавшись праздничного ужина, упал на кровать и мгновенно уснул.
  Девятого марта цветы ещё покупали загулявшие на праздники, проштрафившиеся мужички, жаждущие реабилитации у своих жён. Десятого – цветы перестали интересовать всех. Женщины, пресытившиеся ими за праздничные дни, равнодушно проходили мимо. Мужчины же, раздетые за праздники до нитки, с ненавистью смотрели и на цветы, и на торгующих ими редких продавцов...

                Шпажник

  Как же хотелось отдохнуть Вавилову хотя бы несколько дней.  Но земля требовала его внимания и участия. Времени – в обрез, медлить нельзя было ни единого дня. К двенадцатому марта, работая каждый день с рассвета и до полуночи (уже при свете дежурных ламп), он обновил землю и подготовил её для нового посева. Луковицы гладиолусов любят, когда их сажают прямо в «конское яблоко» – и Вавилов привёз тракторную тележку конского навоза, купленного у цыган. Закончив с посадкой и раскалив печки докрасна (гладиолусы любят тепло), он вернулся к прежнему, относительно спокойному ритму работы. В одном из совхозов, опять же за водку, Вавилов «достал» полсотни мощных ДРЛов – дроссельно-ртутных ламп, и распределил их по всей теплице. Он с благодарностью вспомнил Николая, который в своё время настоял на том, чтобы самостоятельно «запитаться» от электрического столба и сделать отдельный усиленный кабельный ввод. Из его уроков Вавилов помнил, что «в электротехнике есть только два вида неисправностей: либо нет контакта там, где он должен быть, либо – есть контакт там, где его быть не должно…» Руководствуясь этим поистине золотым правилом, Вавилов творил «чудеса»: он мог подключать электроприборы хоть последовательно, хоть  параллельно; мог прерывать электрическую цепь выключателем, обязательно разрывая  «фазу», а не «землю», потому как имел специальный пробник. Но электрического тока Вавилов всё-таки побаивался, поэтому проводил все электротехнические работы на полностью обесточенной цепи – мало ли…
  На первое пробное включение ртутных ламп он позвал из дома Милку. Во дворе было холодно и темно, выскочившая в одном платьице Милка захотела было зайти в теплицу, где температура поддерживалась около двадцати восьми градусов, но Вавилов попросил отойти её подальше. Он щёлкнул выключателем и…
Из военного корабля со скупым маскировочным освещением «Святой Владимир» превратился в залитый светом круизный лайнер. Восхищённая, но озябшая Милка всё же пошла в теплицу.
  Всё было готово к появлению первых ростков: Вавилов поддерживал в теплице жаркий влажный климат; через каждые два метра на уровне метра от земли висели лампы, которые, по мере роста цветов, можно было поднимать вслед за ними; над каждой грядкой на специальных кронштейнах поднималась-опускалась тонкая металлическая сетка, чтобы молодые быстрорастущие побеги гладиолусов, пройдя сквозь неё, уже не смогли бы упасть к земле.
- Егор, выключай. Пойдём ужинать.
- Иду, Милочка, покурю только.
Вавилов погасил лампы и закурил. Это был уже не тот Вавилов, который когда-то стоял на этом же самом дворе и с ужасом думал о том, как он сможет (и сможет ли?) справиться с таким ворохом дел – неподготовленный, неумелый, незнающий? Сейчас это был уже хозяин, привыкший к работе и полюбивший её, вкладывающий в дело свою душу. Теперь он знал, что сможет одолеть всё, потому что самое трудное он прошёл – он одолел себя. Вавилов докурил и направился в дом, где его уже заждалась хозяйка с ужином.

  Шпажник! Так иначе называют гладиолус. Называют потому, что лист его похож на клинок старинной шпаги. Выращивать его намного сложнее, чем тюльпаны, а выгнать за такое короткое время, какое наметил Вавилов, – почти невозможно. Элитные, подготовленные клубнелуковицы, мелкая посадка, идеально приготовленная почва, высокая температура, восьмичасовая досветка, стимуляция роста и цветения внекорневыми подкормками – вот факторы, на которые делал ставку Вавилов. Печки работали на полную мощь, топливо таяло на глазах – ёмкость уже дважды пришлось заливать соляркой. Все дни он проводил в теплице: прополка, полив, рыхление, подкормка. Снова и снова…  На уровне тридцати сантиметров от земли Вавилов расположил сетки, с тем чтобы постепенно поднимать их по мере роста побегов, которые достигли уже полуметра, быстро набирая зелёную массу и уходя в рост. Во второй половине апреля, когда только небольшая часть цветов выбросила колосья, Вавилов понял, что большую часть гладиолусов ему придётся продавать после 9-го мая…
  К началу мая колосились почти все гладиолусы, но только пятая часть из них распустилась ко Дню Победы. Сетка к тому времени была уже поднята на полтора метра. Всё пространство теплицы, снизу доверху, заполнилось зеленью Гигантские, почти двухметровые побеги, начиная с верхней трети, украшали два ряда крупных красных или кремовых цветов. Начиная с нижней части колоса, одновременно распускались по десять-двенадцать, а то и – по четырнадцать бутонов. Зрелище было необыкновенным. Стоило Вавилову на пару метров по дорожке углубиться в теплицу, как он исчезал в зелёных цветущих джунглях.
- Горочка, ты где? Я тебя не вижу, – щебетала Милка, пробирающаяся по соседней дорожке.
Тётя Маша много лет сама выращивала гладиолусы, но никогда не видала таких громадных цветов. Её две-три сотни побегов, которые она подвязывала к кольям, не дотягивали и до полутора метров.
- Да! За энти цветы сколь хошь проси – любую цену дадут, – восхищалась она.
  Тётя Маша теперь заглядывала редко – на подходе у неё были пионы, требовали ухода огород и деревья.
  После Дня Победы, когда Вавилов продал за три часа всё, что у него было – около пятисот цветов, он был привязан к рынку. Отопительный сезон закончился – стояла жара. Лампы стали бесполезными – цветы подбирались  почти к самому потолку, а по краям теплицы – и вовсе тёрлись о плёнку. Гладиолусы – не тюльпаны, их долго не сохранишь, поэтому почти каждое утро он срезал сотню-полторы цветов и торговал ими до обеда, а иногда – и до вечера. Соорудить красивый букет из гладиолусов – искусство: к цветам добавлялись отдельно срезанные листья, всё это крепко фиксировалось и накрывалось целлофаном. Редкие покупатели брали цветы без оформления в букеты. Последние гладиолусы он распродал ко второму школьному экзамену, уже в июне, когда на прилавках цветочных рядов во всю царствовали пионы, а царицей была его соседка – тётя Маша!
               
                Изгой

  О Вавилове заговорили… В медицинских кругах его активно обсуждали и по большей части осуждали. Были и те, кто его поддерживал, но большинство склонялось к тому, что: врачу? торговать цветами? на базаре? – безнравственно и позорно. После того как кто-то рассказал, что лично купил восьмого марта цветы у Вавилова за баснословную цену – говорили, что он «ради наживы мать родную продаст, а не только медицину…» Стоя за прилавком, Вавилов привык выслушивать:
- И в какую же цену ваши цветочки, – ехидно спрашивала какая-нибудь дама с поджатыми губами и с лёгкой желтушностью склер.
Он отвечал, заранее зная, что и цветы не нужны ей сто лет, и что жёлчный пузырь у неё переполнен камнями, и подошла она к нему только за тем, чтобы выместить на ком-нибудь свою злобу и недовольство жизнью, и что она скажет сейчас…
- И вам не стыдно? – произносила дама угаданные Вавиловым слова.
- Нет, – равнодушным тоном, позёвывая, отвечал он.
Дама как будто только и ждала такого ответа:
- Спекулянт! Тунеядец! Милиции на тебя нету – пораспустили вас… Работать не хотят. Мы всю жизнь за таких вот, как ты, пахали. Ишь, морду наел, – стараясь привлечь к себе внимание широкой общественности, визжала она. Вавилов смотрел на неё спокойно и улыбался, что ещё больше распаляло желтушную особу. Ему было смешно: как можно спутать его худое лицо с разъевшейся мордой? Как всё-таки гнев ослепляет людей…
  Было подмечено, и не только Вавиловым, но всеми цветочниками (каждого из которых он теперь знал, и все знали его), что, если у цветочного ряда появлялся какой-нибудь скандальный мужик или баба, – они обязательно прицепятся именно к Вавилову… Торговали азербайджанцы, торговали женщины, торговали мужчины, но почему-то именно он вызывал раздражение у тех, кто активно «боролся» с тунеядством, спекуляцией, с барыгами и лодырями.
- Егор, вон, по твою душу идёт…, – смеясь, предупреждала его весёлая Райка, большой специалист по розам, безошибочно угадывая в очередной праздной тётке записную скандалистку.
- Почему они все ко мне цепляются? А? Рая?
- Чем-то ты отличаешься… Видно, что ты не из нашего круга – как будто гордишься, что цветами торгуешь, взгляд насмешливый, одет приличн, – улыбалась Райка. – Проще будь.
Но Вавилов «проще» быть не захотел и продолжал эпатировать скандальную публику своим видом, а медицинскую общественность – своим занятием.
  С родителями, особенно с матерью, отношения были напряжёнными.  Мать не могла смириться с тем, что её сын бросил уважаемую профессию врача и стал рыночным торгашом, и считала себя униженной и опозоренной. Отец не одобрял занятие сына, но и не осуждал его.
- Катя, ну что ты опять завелась? Он же трудится. Не каждый, между прочим, может вкалывать вот так…, – пытался он успокоить жену.
- Вот именно – не каждый, вот именно – не каждый, а только такой идиот, как он… Родителей ни во что не ставит, все нервы мне вытрепал. На люди стыдно показаться: «Катя, мы слышали – сынок-то твой медицину бросил?», – передразнивала «Катя» некоторых своих знакомых, которые с притворно сочувствующим видом останавливали её на улице.
  Не обращая внимания на все эти мелочи, Вавилов продолжал работать и чувствовал себя вполне счастливым. Он знал отходчивый характер своей матери, которая заповедными тропками души всё равно придёт к тому, что её Егорушка – «самый лучший, самый умный и самый любимый…» Он знал, что друзья его никогда не осудят и всегда поддержат. Он знал, что Милка не разлюбит его, будь он врачом, цветоводом или ещё кем… А на остальное ему было наплевать.
               
                Белые хризантемы
  «Святой Владимир» выглядел унылым и заброшенным. Помутневшая за сезон плёнка потеряла свой первоначальный тугой натяг и провисла во многих местах. На грядках лежали пожухлые стебли гладиолусов. Печки были холодными и безжизненными. Вавилов скорректировал свои планы и решил не высаживать ранние хризантемы – он просто устал. Устал безмерно. Работы и без того хватало: привести в порядок теплицу, построить вторую, поставить в доме АГВ (в посёлке подводили к домам газ), заменить печное отопление в теплицах на водяное, для чего перед каждой теплицей нужно было установить мощный котёл.
  Вавилов начал со «Святой Ольги». Имея опыт, он построил её довольно быстро и тут же нанял рабочих для установки отопления. Старую плёнку он выбросил – накрывать теплицы нужно было в конце сентября – начале октября. Теперь Вавилов планировал засадить хризантемами только «Св. Ольгу», а в ноябре обе теплицы пустить под тюльпаны. Он подготовил землю под посадку хризантем и уехал в Москву, в главный ботанический сад, за элитным посадочным материалом.
  К середине июля «Святая Ольга» нежно зазеленела  от высаженных маленьких кустиков хризантем. Половину теплицы  занимали игольчатые сорта класса «Вестланд», вторую – белый сорт «Стерлинг».
  После месячного аврала жизнь потекла в уже привычном для Вавилова русле. После реализации гладиолусов он наконец-то почувствовал себя уверенно в материальных вопросах. В начале августа Вавилов купил машину, без которой задыхался, особенно в периоды реализации цветов. Это был подержанный «москвич ИЖ-комби».
  Наступило время прищипки. Когда хризантемный  куст укореняется и набирает силу, самый молодой верхний побег сощипывается – это и есть прищипка. После этого в рост идут многочисленные боковые побеги – пасынки. Из них оставляют четыре-пять самых сильных, а остальные удаляют – пасынкуют. Если оставлять три – четыре побега, то цветок получается более крупным и пышным. Вавилов изначально делал ставку на самые лучшие цветы. Проигрывая в количестве, он навёрстывал  качеством. Его цветы всегда выделялись на рынке, не имели конкурентов, поэтому и реализовывать их было намного легче и быстрее. Из этих соображений он и оставил на каждом из полутора тысяч кустов только по три-четыре побега. Закончив с пасынкованием, Вавилов наконец решил отдохнуть – с Милкой на целых два дня они поехали смотреть цветущий лотос. На раскаты! 

  Вавилов много раз видел цветущие лотосные поля, и каждый раз смотрел на них, будто впервые. Нет в мире лучшего художника, композитора, зодчего и цветовода, чем природа…
«Вот уж кто умеет выращивать цветы – так это Она!», – думал Вавилов, перегнувшись с борта и любуясь всеми оттенками розового цвета, собранными в одной лотосной чаше. Рядом с нею на неподвижной воде застыла другая, третья…  Вся водная гладь была соткана из цветов лотоса.
  Природная красота обладает удивительным свойством – к ней невозможно привыкнуть. Глаза не устают любоваться морем, горами, ущельями, реками, водопадами, лесами, степью, Волгой. И – цветами. Нет у неё одинаковых пейзажей и соловьиных трелей; изменчивы морские волны и волжские разливы; орнамент каждого лотосного ковра, обрамлённого где камышом, где – чаканом, прекрасен по-своему.
 
  Милка в первый раз была на раскатах и обомлела, увидев лотос. Она жадно всасывала глазами розовый цвет лотосных полей и не могла насытиться их красотой.
  Они долго плавали в парной раскатной волжской воде прямо среди цветов, пока их обнажённые тела, будто впитав в себя лотосный цвет, не порозовели от августовского астраханского солнца…
  Крадучись, сквозь камыш просочился вечер и, сгустившись, превратился в ночь. Исчезли цветы на воде, зато небо превратилось в сплошное цветущее звёздное поле, где каждый цветок – целый мир… Они нырнули под натянутый на лодке полог и уснули под скрипичный концерт виртуозных астраханских комаров.
  Вавилов осторожно разбудил Милку, когда солнце ещё не вышло на поверхность воды.
- Смотри! Видишь – жерех бьёт на чистине?
Милка таращила глаза спросонья и ничего не видела.
- Сиди тихо, подойдём поближе, – Вавилов перешёл на корму и стал осторожно подталкивать лодку шестом. Теперь и Милка увидела впереди бурлящий котёл – то хищная стая жерехов затеяла охоту на рыбью мелюзгу. Она носилась кругами и глушила рыбу мощными ударами хвостовых плавников. Вавилов остановился метрах в пятнадцати и стал быстро налаживать спиннинг. При первом же забросе, едва блесна успела погрузиться в воду,  удилище согнулось и затрещала катушка. Через две минуты в лодке лежал красавец-жерех килограмма на полтора. Ещё заброс – и опять удилище заходило ходуном… Второй жерех оказался в лодке.
- Дай мне, дай мне попробовать, – умоляюще шептала Милка.
- Главное – попасть блесной в котёл, – учил Вавилов.
Милка кинула и промахнулась. Не попала и во второй раз.
- Не торопись, рукой не дёргай, веди плавно, а бросай резко.
Милка снова бросила и попала прямо в пенящийся бурун. Жерех сразу же взял блесну в заглот и потащил…  От восторга Милка хохотала немо, без голоса – Вавилов запретил громко разговаривать…  Она подтянула рыбу к лодке, жерех упруго выгнул серебристую спину и… оказался в подсаке у Вавилова. За полчаса они взяли девять жерехов. Большим малиновым поплавком из воды вынырнуло солнце, и котёл распался сам собой…

  По возвращении Вавилов узнал, что за день до его приезда умерла Татьяна, его бывшая жена, и что похороны назначены на следующий день. Он тут же отправился за детьми. В квартире покойной было многолюдно, но что поразило Вавилова, так это то, что Володя и Оленька в чёрных одеждах сидели у гроба, причём непоседливую Оленьку крепко удерживала на коленях какая-то дальняя родственница жены. К детям подходили незнакомые плачущие женщины, целовали их и, причитая, называли круглыми сиротками. Вавилов поздоровался, подозвал детей, переодел их в соседней комнате в «мирское» и увёз. Созерцать смерть – удел взрослых.
  Живых от мёртвых отделяет лишь тончайший слой земли, и дай Бог, чтобы на нём по весне распускались цветы. Этот слой и отделил до поры Татьяну от детей, от родных, от друзей и подруг…
  И мать и отец были единодушны: Оленька и Володя будут жить с ними до тех пор, «пока отец не сможет уделять детям достаточного внимания», а по стандартам матери это означало, что если она будет жива-здорова, то – до Оленькиного замужества… Отношения с родителями наладились сами собой. Матушка смирилась, что сын её живёт почти что деревенской жизнью, и, хотя слабо представляла себе, чем он занимается, но уже давала «жизненные советы», что «хорошо бы развести курочек – и яички, и мясо своё».
  До первого сентября Вавилов забрал сына к себе, где они целые дни проводили вместе среди набирающих силу хризантем – пропалывали, поливали, рыхлили. Володька с удовольствием управлялся и с лопатой, и с мотыгой, и со шлангом. Вавилов смотрел на его худую, тянущуюся в рост фигуру и вспоминал себя, отличавшегося чрезвычайной подвижностью и худобой. Его сын шёл учиться в восьмой класс. Милка поначалу робела и не знала, как вести себя «с таким большим мальчиком», но вскоре каким-то женским чутьём она нашла с ним общий язык. Сын называл её Людой, а она его – Вовой.
  Раньше Вавилов почти каждый отпуск проводил вместе с сыном. До того как начать заниматься цветами, он часто, в «жаркУю », в период июльского нереста осетров, шёл работать на тоню. Устроиться туда можно было только «по великому блату». У Вавилова как раз был такой «блат», чтобы устроиться на тяжёлую работу, каковой являлся труд астраханских рыбаков.
  В первый раз Вавилов взял с собою сына, когда тому было лет восемь. Для начала он прочитал ему Есенина:

«Каждый труд благослови удача:
Рыбаку – чтоб с рыбой невода,
Пахарю – чтоб плуг его и кляча
Доставали хлеба на года…»

Чтобы не жить на одном дебаркадере с рыбаками, они поставили палатку недалеко от притонка   и спали в ней – нелишняя мера предосторожности, задуманная Вавиловым для того, чтобы защитить нежные ушки сына от ядрёного рыбацкого мата, да и впечатление от Есенина не хотелось портить – частенько к дебаркадеру ночами забредали студентки, которые находились неподалёку на уборке помидоров… А утром не выспавшиеся, но довольные рыбаки матерились особенно смачно, обсуждая клавкины с любкиными достоинства и валькины недостатки.
  С пяти утра и до двенадцати ночи успевали сделать четыре притонения, между которыми отец и сын бывали вместе. Только тогда Володька впервые узнал, что значит есть чёрную икру из эмалированного таза деревянными ложками, есть от пуза.
  Испокон веку невода у астраханских рыбаков устроены следующим образом: две подборы – верхняя и нижняя, между которыми натянута крупноячеистая сеть, или, как её называют иначе, «ядро». Длина невода – около километра, стена невода, т.е. расстояние между подборами, – метров тридцать. Вся ватага рыбаков тянет обе подборы и постепенно выбирает ядро, складывая всю снасть в большую бухту. Другой край невода двумя кольями удерживают пятной  с подпятным.. Колья, к которым прикреплены обе подборы, они попеременно втыкают в землю и, по мере того как на другом конце выбирается сеть, постепенно подходят к притонку, сводя невод в кольцо. На притонке работа происходит по колено, по пояс, по грудь в воде. Если кто-то наступил в воде на ядро, раздаётся сердитый окрик звеньевого: «Топчись маненько!», – что в переводе с языка астраханских рыбаков означает «будь порасторопнее, не спи». Володька с интересом наблюдал за тем, как в конце притонения рыбаки играючи кидали из мотни   в прорезь  икряных осетров весом по сто – по сто тридцать килограммов, в каждом из которых было по ведру чёрной икры.
  По неписанному рыбацкому правилу каждую неделю рыбак получал пайку – либо икрой, либо – икряным осетром.
С наступлением темноты начинался делёж паек:
- Кому?
- Афанасьеву Петру.
- Кому?
- Никитке Бубенчикову.
- Кому?
- Акмаеву Тагиру.
Далеко над ночной Волгой разносился голос звеньевого, распределяющего пайки «вслепую», чтобы никому не было обидно.

   Володька научился виртуозно сажать «личных» вавиловских осетров на кукан, другой конец которого петлей накидывался на заранее вбитый в дно реки колышек. При неожиданных милицейских проверках он мог одними только пальцами ноги перетащить кукан с осетром к запасному колышку в более безопасное место – кто обратит внимание на восьмилетнего ребёнка, по грудь бродящего в воде? Сложность заключалась ещё и в том, чтобы перевезти кровно заработанное за месяц домой и не попасться на многочисленных милицейских кордонах, стоящих на подъездах к городу. Естественно, что местным сельским рыбакам это было делать намного проще, нежели Вавилову, живущему в городе. За поимку с икрой давали тюремный срок. Поэтому Вавилов частенько использовал сына в качестве «прикрытия». Проинструктированный отцом, Володька мгновенно мог изобразить для «дядей-милиционеров» клинику острого аппендицита, что не раз выручало при попытке проверок той машины, на которой Вавилов с друзьями вёз в город мешка три рыбы и ведра два чёрной икры. Как только машину останавливали, скорчившийся мальчик  негромко стонал и жалобно просил: «Пить…»
- Что с ребёнком? – спрашивал растерявшийся милиционер.
- Вот, в больницу везём. Перитонит у него. Успеть бы, – с «тревогой» глядя на сына, ответствовал Вавилов.
- Нельзя пить, сынок, потерпи…
После такой душещипательной сцены их пропускали беспрепятственно на любом кордоне. Что и говорить – сынишка рос смышлёным мальчиком и понимал отца с полуслова.
 
- Мужчины! Обед готов. Давайте быстро за стол, – звала Милка, ударяя половником по кастрюльной крышке.
И оба Вавилова, искупав друг друга из шланга и вытираясь полотенцами, спешили исполнить её команду. На столе стоял графин с ледяным квасом, блюдо с нарезанными на четвертинки сахарными помидорами «бычье сердце», а Милка разливала по тарелкам обжигающую, прозрачную, ароматную астраханскую уху. А потом… Нет на свете ничего нежнее, чем котлеты из судака с воздушным картофельным пюре…
- Ох, Милочка! Ну, спасибо! Ну, уважила! В магазинах – пусто, а у нас обед – в Кремле позавидуют. Вот, сынок, что значит край Астраханский, – довольно урчал Вавилов, нарезая ломтями здоровенный, богарный, тающий во рту арбуз.
  После обеда, разморённые, они сидели в тени, пережидая сорокаградусную дневную жару.
- Папа, а почему ты медицину бросил? Тебе что, разводить цветы больше нравится, чем людей лечить?
- Да как тебе объяснить, – Вавилов затянулся сигаретой и пустил дым кольцами: в абсолютном безветрии они плавно поднимались вверх и долго сохраняли форму.
- На одном призвании, сынок, далеко не уедешь. Сказать, что я был уж такой врач-подвижник, – не могу. Не подвижник я. Трудно это объяснить. Много чего накопилось: и нищим быть надоело, и надоело терпеть, как тобой помыкают какие-нибудь партийные холуи, которые в медицине смыслят столько же, сколько слон в пианино. Надоело перед продавщицами заискивать, чтобы элементарно купить пожрать… Да и вообще всё это враньё обрыдло: собрания, политинформации, лозунги…
- От того, что ты цветами стал заниматься, лозунгов не поубавилось, – иронизировала Милка. – У нас на «скорой» недавно повесили: РАБОТНИКИ СТАНЦИИ СКОРОЙ ПОМОЩИ, БОРИТЕСЬ ЗА ПОЧЁТНОЕ ЗВАНИЕ БРИГАД КОММУНИСТИЧЕСКОГО ТРУДА! Помнишь нашу «Пятую»? Ты, я и Василий – бригада коммунистического труда!
Вавилов рассмеялся:
- Это, наверное, когда ты инъекции без спирта делаешь, Васька ездит без бензина, а я лечу исключительно словом…
- Пап, а помнишь, ты рассказывал про «фанерное счастье»? Расскажи Люде.
Егор отмахнулся от звенящего над ухом комара, потрепал сына за волосы и подмигнул Милке:
- Ладно, расскажу… Только имей в виду, сынок, что лет двадцать назад за такие рассказы из школы выгоняли, а лет сорок – расстреливали…
   Поехали мы как-то с Колькой и с его отцом на машине на охоту, на ильмени. Проезжаем один районный центр, останавливаемся  у сельпо... Представляете: магазинчик захудаленький, на полках – шаром покати, только трёхлитровые банки с маринованными огурцами, чёрствый хлеб, соль, папиросы и спички. Рядом – Дом колхозника. Всё это – на какой-то грязной безлюдной площади, мусор валяется кругом, зато в центре – солидное деревянное сооружение с набитыми сверху донизу фанерными щитами, а на них свежими разноцветными красками намалёвано:
МИР!
ТРУД!
СВОБОДА!
РАВЕНСТВО!
БРАТСТВО!
И где-то в самом низу – СЧАСТЬЕ!
И вот бежит какой-то шелудивый пёс, останавливается у нижнего щита и задирает лапу прямо на СЧАСТЬЕ!...
Жаль, фотоаппарата не было. Классный бы получился снимок. Я бы его так и назвал: Обоссанное счастье!
Милка попыталась было укоризненно посмотреть на Вавилова, но потом не выдержала и расхохоталась на пару с Володькой.
- Да уж… В чём, в чём, – а в лозунгах мы поднаторели, – продолжал Егор, – Может и мне на теплице повесить:
ТОВАРИЩ! БОРИСЬ ЗА ПОЧЁТНОЕ ЗВАНИЕ УДАРНИКА КАПИТАЛИСТИЧЕСКОГО ТРУДА!?
Или тётю Машу вызвать на капсоревнование?
 - Ладно, повеселились…, – Вавилов поднялся после того, как смех иссяк, – Пойдём, Вовка, поработаем?

  В полуметре от земли Вавилов закрепил сетки, сквозь которые стали прорастать быстро оформившиеся, боковые побеги. Игольчатые хризантемы опережали в росте «Стерлинг» и отличались более тёмной листвой, из-за чего вся теплица смотрелась уступом из оттенков зелёного: более высокая – малахитовая часть, и нижняя – изумрудная. Для образования бутонов хризантемам необходим укороченный световой день, поэтому по мере роста каждая половина перед светлыми вечерними часами затягивалась непрозрачной чёрной плёнкой, которая скользила по туго натянутым проволочным направляющим. Дни пролетали незаметно. Вавилов едва успевал справляться со всё возрастающей нагрузкой: он завозил землю, песок, навоз, приготовил почву под тюльпаны в первой теплице, апробировал и отладил новое отопление, запасся топливом. «Вестланд»  весь уже был в маленьких зелёных бутонах, начиналась бутонизация и у «Стерлинга». Подходило время накрывать плёнкой обе теплицы. И тут на хризантемы напали гусеницы. Они отличались ужасающей прожорливостью – подгрызали стебли под бутонами, дочиста выедали сами бутоны. За три-четыре дня ими было уничтожено более сотни цветов. Заметить такую гусеницу на растении практически невозможно – имея зелёную окраску, она полностью сливается со стеблем, а разъевшись, вырастает до размеров указательного пальца. Вавилов еле-еле отбился от прожорливых тварей хлорофосом.
  К десятому октября раскрылась первая игольчатая хризантема. Плоская, нежно-фиолетовая тарелка цветка, отливающая перламутром, состояла из длинных радиально расположенных иголок и имела в диаметре более двадцати сантиметров.
  Наступало массовое цветение. Превалировали фиолетовые и кирпично-красные тона, но встречались и жёлтые, и даже кремовые. Делая срез, Вавилов помечал те кусты, которые давали особенно красивые и крупные цветы. Отныне он сможет выращивать собственный посадочный материал хризантем – помеченные кусты пересаживались в специально отведённое место, где размещался хризантемный маточник.
  Началась реализация. К тому времени тётя Маша закончила все свои дела: гладиолусы распроданы, огород и деревья перекопаны. Непривычная к безделью, она начинала хандрить без работы, и Вавилов без труда заручился её согласием продавать хризантемы. Каждое утро он отвозил свою соседку на базар, давал ей по сто пятьдесят – двести цветов, а после обеда привозил домой. С машиной это было нетрудно. Сам же он полностью отдался теплице, а именно – второй её половине. Трудно объяснить причину, по которой Вавилову хотелось вырастить именно белые хризантемы. Ни один цветок не завораживал его так, как этот…
И вот у первых бутонов стали появляться белые венчики. Постепенно, как будто искушённый знаток чайного ритуала неспешно расставлял на изумрудной скатерти листвы белые пиалы цветов, вторая половина теплицы зацвела…
  «Всё в мире видели мои глаза и вернулись к вам, белые хризантемы…», – вспомнил он хайку Иссё. Вавилов не мог оторвать глаз от этих арктических снежных шапок, имеющих изумительно правильную форму сферы. Он не мог заставить себя покинуть «Святую Ольгу», снова и снова вглядываясь в неисчезающий полярный мираж. Заворожённая Милка стояла рядом, и в её антрацитных глазах плавно кружились снежинки хризантем.
  Вавилова распирало: ему хотелось, чтобы Это увидел ещё кто-нибудь…

  Невзирая на протесты матери, он посадил в машину и родителей и детей, и повёз в теплицу. Сначала немой восторг охватил всех – притихла даже Оленька: слева искрился новогодний праздник – разноцветные игольчатые хризантемы смотрелись чудесными ёлочными украшениями на тёмной хвое, а справа – первый снег шапками покрывал ещё зелёные кроны деревьев. Затем теплица наполнилась весёлым гамом и радостным визгом… Вавилов, поддерживая под руку отца, которому с его искалеченной на войне ногой трудно было подниматься по ступенькам крыльца, повёл всех в дом пить чай. Матушка произвела полный досмотр смущённой, хлопочущей, раскрасневшейся  Милке и, судя по всему, осталась довольна. Но окончательно смутил Милку отец, который, увидев её, воскликнул восхищённо: «Афродита Урания!» Поднятые к затылку алой лентой, Милкины пышные чёрные локоны, изящно надломленные брови цвета воронова крыла и кроваво-красные пухлые сочные губы оттеняли молочной белизны длинную грациозную шею. Высокая грудь, немыслимых женственных линий стройные бёдра, лодыжки, стопы с балетным подъёмом – всё это привело его в состояние остолбенелости. Вавилов и не подозревал, что его отец способен так восторгаться женской красотой.
- Если ты, Егор, сваляешь дурака и упустишь этакое неземное Чудо, то я разведусь с твоей матерью и сам женюсь на ней, – наконец произнёс он, вновь обретя способность говорить.
- Хватит болтать, старый дуралей, внуков постыдись, – нарочито сердитым голосом сказала мать, но глаза её при этом улыбались.
  Милка была во всеоружии: на столе появились пирожки с красной рыбой, с капустой и грибами, с повидлом, вазочки с вареньем – и даже знаменитая смородинная наливка, которую Вавилов так и не попробовал в самый первый раз…
  Отец излучал благодушие, жмурился от тепла и от наливки. Сын уплетал пирожки  и, как с одноклассницей, по-свойски болтал с Милкой. Оленька же волчком прошлась по всему дому, вытащила спрятавшуюся под кушетку чёрную кошку Азу, которую полгода назад котёнком притащила Милка, и согласилась сесть за стол только вместе с нею.
- А курочек, Егор, всё же неплохо было бы развести, – смеясь, говорила его порозовевшая и довольная мама.

                Размышления среди бутонов

  Оба Рюрика работали на полную мощь: в теплицах проклюнулись более двенадцати тысяч тюльпанов. Чтобы успеть с их посадкой, последние две-три сотни хризантем Вавилов срезал в бутонах и довёл их до кондиции уже в специальных растворах. Он с прежней любовью обихаживал землю, ухаживал за молодыми побегами, вкалывал с утра до ночи и чувствовал себя счастливейшим из смертных.
  Частенько к нему приезжал Славка, который, по примеру Вавилова, бросил медицину, купил дом с участком, поставил теплицу и занялся разведением цветов. Начал он так же, с тюльпанов. Теперь уже Вавилов выступал консультантом и объяснял Славке все тонкости и премудрости профессии цветовода:
«Вырастить хлеб – это труд, вырастить дерево – это труд и терпение, вырастить цветы – это и труд, и терпение, и искусство…», – начинал он собственный курс лекций по промышленному цветоводству. Славка, который за шесть лет обучения в мединституте, как и Вавилов, не записал ни одной лекции, бегло конспектировал, делая упор не на вдохновенных вавиловских отступлениях, а на чисто практических вопросах: как часто поливать, как и чем подкармливать, какую температуру держать и «почём всё это можно продать…»
«Тот, кто умеет выращивать цветы, – сможет вырастить всё!», – заключал слегка утомлённый лектор.
  Изредка к Вавилову заезжал Колька – у него теперь была персональная машина с водителем. Он привозил с собой уже слегка поддатого Вовку, их закадычного друга-одноклассника, пару ящиков пива и свёрток зимней астраханской воблы. Отвыкший от праздной жизни, Вавилов вздыхал, чувствуя, что все его дневные планы летят к чертям, и, тем не менее, был рад этому до чрезвычайности.
- Николай Николаевич, когда за вами заезжать? – спрашивал расторопный Колькин водитель, ставя ящики с пивом на крыльцо.
- До вечера свободен, Серёга. Часам к десяти – к половине одиннадцатого подъезжай, – чувствовалось, что Колька начинал входить во вкус своего начальственного положения.
Первым делом Вавилов вёл друзей в теплицы и взахлёб, как некогда его отец – о деревьях и винограде, рассказывал о цветах.
- Вовка, кончай материться, – просил он фонтанирующего хмельным весельем друга.
- А что? Здесь где-то рядом женщины или дети? – испуганно-притворно выкатывая глаза, спрашивал Вовка.
- Цветы этого не любят, не выносят…, – отвечал Вавилов, чувствуя, как тюльпаны удивлённо поворачивают свои недавно появившиеся бутончики и осуждающе смотрят на невоспитанного пришельца.
- Ну вот. В кои веки собрались вместе, а поматериться нельзя, – показушно сокрушался Вовка.
- Ты со своими цветами чокнулся совсем, одичал вконец,  отвык от нормального человеческого слова, – продолжал он.
- Ладно, хватит трепаться, пошли пивка попьём, – предлагал Колька.
- И пулечку распишем! – подхватывал Вовка.
  И они, как в добрые старые студенческие годы, расписывали пульку, потом – вторую… Колька едва успевал открывать бутылки с пивом. Открывал он их смачно, с хлопками, другой бутылкой…
- Ни х… себе… Вы что? На лапу играете? Почти чистый мизер на руках был…, – возмущался Вовка, получив на распасах, да ещё и на тройной бомбе, семь взяток.
- А ты думал, что я тебе дам твою единственную пику на червах пронести и в ноль уйти? Умник…, – парировал Колька, мастерски вставивший ему в голую девятку оставшиеся взятки.
- Сколько лет играешь, а делаешь одни и те же ошибки. Почему тузом бубну не перехватывал? А? Вместо двух – берёшь семь. Это тебе «не у Пронькиных…», – горячился Вавилов, вразумляя незадачливого друга. – Ты что? Кольку не знаешь? Вставит – «по самое не хочу»… Он ведь у нас мастер… Голой жопой ежаков бить, как говорила моя любимая бабушка, – продолжал балагурить отвыкший от спиртного, слегка захмелевший Вавилов.
- Да! Против вас играть бесполезно, – констатировал Вовка, спешно восстанавливаясь пивом от жестокого удара судьбы.
- Мастерство игрока, между прочим, прежде всего проявляется в его умении играть распасы, – весело подытоживал Колька, с шиком открывая очередную бутылку пива – на этот раз обручальным кольцом…

  Несмотря на удвоившийся объём работы, Вавилов справлялся. Новое отопление в теплицах работало исправно и экономило много времени. Кроме того, он наладил прикорневой капельный полив, уложив на грядках, под слоем плодородного грунта, пластмассовые трубки с отверстиями. Теперь отпала необходимость каждый раз рыхлить и мульчировать землю. Вавилов знал, что в агротехнике выращивания сельскохозяйственных культур вообще, и цветоводства в частности, его страна безнадёжно отстала от «загнивающего капитализма», и старался хоть как-то, кустарными способами, усовершенствовать общепринятую методику выращивания цветов.
  Если потребности населения в хлебе, муке, макаронных изделиях государство худо-бедно, за счёт импорта пшеницы, ещё удовлетворяло, то дефицит производства картофеля, овощей и фруктов был бы катастрофически невосполним, если бы не частный сектор. Несмотря на презрительное к нему отношение со стороны большей части населения, гораздо меньшие по сравнению с государственными возможности, несмотря на  препоны и гонения, чинимые ему государством же, частник выращивал картофель, овощи, ягоды и фрукты, причём превосходного качества; умел сохранить урожай и торговал всем этим, естественно, дороже. Потребности же населения в цветах практически полностью удовлетворялись за счёт частника. В громадной стране было лишь несколько образцово-показательных совхозов, производящих декоративные культуры и получающих государственные дотации. В колхозах же цветы на срез практически не выращивали из-за сложности, трудоёмкости и убыточности. 
  Вырастить хороший качественный срез – полдела. Не менее важно суметь реализовать его. Реализовать максимально выгодно и без потерь. Поэтому Вавилов заранее стал готовиться к реализации, понимая, что такое количество тюльпанов им с тётей Машей продать не удастся. Он стал искать продавцов. Схема оплаты в десять процентов от выручки была обкатана на его соседке и прекрасно себя зарекомендовала.
  С Еленой Васильевной, своей матерью, Милка познакомила Вавилова ещё осенью, и они понравились друг другу. Поэтому, когда «Людочкин жених» предложил ей встать на рынке с его цветами, та охотно согласилась. В свою очередь, тётя Маша – «королева рынка», как ласково величал её Вавилов, – сподвигла к реализации двух знакомых женщин из их посёлка.
  Вавилов и сам полюбил прилавок и торговал бойко и где-то даже виртуозно:
- Шикарные цветы, специально для господ офицеров…, – проникновенным баритоном останавливал он двух проходящих мимо цветочного ряда новоиспечённых лейтенантиков. И те, польщённые обращением и доброжелательным тоном, подходили, брали «исключительные по красоте, свежайшие букеты» и отходили, не до конца понимая, кому бы их подарить… Но на сей раз его задачей было бесперебойное обеспечение цветами своих продавцов, правильный выбор места и «стратегическое руководство бором».
  В этом сезоне Вавилов решил отказаться от гладиолусов. После тюльпанов он планировал неспешно подготовить обе теплицы, одну – к посадке хризантем, а в другой – попробовать вырастить гвоздику, которую не выращивал никто, и которая на сто процентов была привозной, из Азербайджана, где целые семьи, да что там семьи – целые кланы специализировались на её выращивании. По самым грубым прикидкам получалось, что в течение всего года на десять проданных гвоздик приходился всего один цветок любых других сортов, будь то роза, хризантема или гладиолус. Исключение составляли 8-е марта, когда в спросе превалировали тюльпаны, и школьные экзамены, когда пышные, благоухающие и дешёвые пионы вытесняли все остальные цветы.
Гвоздика привлекала его тем, что была самым урожайным, самым ходовым и лучше всех сохраняющимся и «лёжким» цветком, которым можно было торговать круглый год.
  Но всё это было только в планах. Пока же Вавилов доводил тюльпаны…

  Прошло уже больше года с того самого вечера, когда Вавилов заикнулся Милке о женитьбе. Больше они на эту тему не говорили. Он чувствовал, что Милка ждёт, томится, но не решается заговорить об этом первой. Сам же он всё откладывал и откладывал, находя тому множество причин: необходимость закончить с хризантемами, затем – с тюльпанами, неожиданная смерть Татьяны и положение отца-одиночки с двумя детьми.
«Мы, собственно, и так живём, как муж и жена. Разве нам плохо?», – пытался оправдаться Вавилов перед самим собой.
«Она всё хорошеет и хорошеет, а станет ещё краше, а я уже старею, вот недавно второй зуб вырвал… А потом… Мне будет пятьдесят, а ей только – тридцать восемь… На неё и так уже глаз кладут все кому не лень…»
Но все доводы, которые приводились во внутренних монологах, были неубедительными, и он это понимал. Он понимал и то, что Милка ждёт от него естественного логического перехода их отношений в стадию законного брака со всеми вытекающими из этого последствиями, как-то: рождение детей, ограничение его собственной свободы…
«Как? Ещё, чего доброго, будет против того, чтобы я всё время пропадал в теплицах? А что, очень даже возможно, что будет… Она ведь молодая. Её требуется выгуливать, выводить в общество. Возить на эти, как их… Курорты».
  Вавилов вспомнил, как единственный раз, уступив настойчивым просьбам Татьяны «укрепить здоровье сына на море», согласился поехать в Туапсе, где чуть с ума не сошёл от вынужденного трёхнедельного безделья. Он чувствовал себя последним идиотом, когда ложился на топчан и поворачивал солнцу то спину, то бока, то живот.
  Именно там, в первый же день, он заплыл в море, содрал с пальца обручальное кольцо и пустил его на дно, сказав жене, что кольцо само снялось с его пальца. Вавилов терпеть не мог носить ни колец, ни перстней, ни цепей и не раз просил Татьяну с пониманием отнестись к тому, что он не будет носить обручального кольца, но каждый раз эти попытки заканчивались упрёками, обидой и слезами.
  Суеверная Татьяна расценила происшествие как дурную примету и предложила купить другое кольцо, но Вавилов отказался наотрез, сыграв на её же суевериях и мотивируя тем, что, дескать, нельзя так цинично игнорировать указующий перст судьбы  (при этом он показал ей свой палец) – за это она может, чего доброго, совсем озлиться и сурово наказать… От таких несокрушимых доводов жена настолько растерялась, что больше никогда не возобновляла своих просьб о ношении брачного символа, и довольный Вавилов с тех пор не носил колец – он всё равно не умел открывать ими пиво…
«Да, если б не та девочка – я бы точно с ума сошёл…», – перебирал Вавилов в памяти единственное приятное воспоминание за всю тогдашнюю поездку.
  Дней за десять до отъезда напрочь отлежавший все бока Вавилов сумел-таки купить себе ласты, маску с трубкой и стал заплывать далеко в море, за сигнальные буи, где обнаружил длинный риф, над которым глубины было всего метра три, а в некоторых местах и вовсе можно было стоять на каком-нибудь возвышении и дышать. Ему нравилось плавать вдоль рифа и смотреть на водоросли, мелких рыбок и крабиков. Проплавав час-полтора, он возвращался, успокаивал переживавшую за него жену, которая плавать не умела и панически боялась глубины, и давал уроки плавания своему пятилетнему сыну, который прекрасно их усвоил, плавая на отцовской руке, но сразу же тонул, когда отец убирал руку.
  За неделю до отъезда Вавилов плыл, погрузив в море лицо в маске и дыша через трубку, и вдруг увидел у самого дна девчушку без ласт, без маски, которая подбирала рапаны и складывала их в небольшую сетку, прикреплённую к поясу. Он нырнул к ней. Увидев его, она сначала испугалась, но он сорвал маску, улыбнулся, показал ей большой палец и пошёл наверх. Секундами позже на поверхности появилась и девчушка, оказавшаяся прехорошенькой девушкой. Они отдышались, познакомились и разговорились. Девушку звали то ли Ната, то ли Надя, Вавилов не помнил, так как сразу стал называть её Гуттиэре, против чего она не возражала, а только смеялась. Приехала она несколько дней назад из Ярославля вместе с мамой, занималась в секции плавания и закончила  второй курс педагогического института, где училась на литфаке. Они ещё немного поплавали, поныряли и договорились встретиться здесь же, завтра, в это же время. Но, проснувшись утром, Вавилов с досадой обнаружил, что небо пасмурно, дует ветер, а море штормит. И ещё два дня погода была отвратительной. Только на четвёртый день небо разъяснилось, море успокоилось, и появилась возможность поплавать…
  Гуттиэре он увидел издалека. Она принимала солнечные ванны, лёжа на спине и раскинув руки. Фигурой своей она и впрямь напоминала девочку-подростка, но была очень стройна и пропорционально сложена. Исключение, пожалуй, составляли слегка широковатые плечи. Они встретились так, как будто знали друг друга давным-давно. Вавилов стал смешить её какими-то рассказами, байками, которые во множестве хранились в его запасниках, а она, заходясь от смеха, слегка погружалась в воду и смеялась в неё, отчего на поверхности вскипали и лопались сотни пузырей.
  В детстве самым любимым фильмом Вавилова был «Человек-амфибия». Он смотрел его около тридцати раз, помнил наизусть всю фонограмму целиком, включая музыку Андрея Петрова, и воспроизводил её интонациями всех занятых в фильме актёров. В своё время он выиграл немало пари, начиная читать наизусть с любого эпизода, который ему называли. Поэтому перед своей новой знакомой он разыграл целый спектакль на воде и под водой, заставляя её быть участницей отдельных эпизодов. Вавилов поймал такой кураж, какой к нему давно уже не приходил. Сказать, что Гуттиэре была в восторге, - значит ничего не сказать. Она просила, умоляла, требовала продолжать, и Вавилов продолжал. Утомившись, он находил выступ на рифе, и отдыхал, стоя на нём. Его роста хватало, чтобы, подняв подбородок, можно было дышать. Он брал на руки Гуттиэре, и она обвивала руками его шею, а ногами – талию. Он пробовал целовать её, но она отпускала руки, соскальзывала в воду и под водой, играя, удирала от него. В ластах Вавилов её быстро настигал, и тогда они целовались прямо под водой…
  Наконец оба спохватились, потому что времени прошло больше двух часов, и стали прощаться. Они договорились встретиться на следующий день.
  А на следующий день Вавиловы собирали вещи – завтра они уезжали. Перед назначенным временем Вавилов, придав голосу максимальную естественность, отпросился «поплавать напоследок»…
  Гуттиэре уже ждала его. Узнав, что завтра он уезжает, она как-то странно улыбнулась, потом нырнула, вытащила маленький рапанчик и отдала Вавилову «на память о Гуттиэре». Он взял её за руку, нырнул вместе с ней, и они, целуясь и лаская друг друга, опустились на дно… Вынырнули, отдышались, и Вавилов поплыл, ища выступ на рифе. Нашёл и позвал её. Она подплыла, обвила его руками и ногами и уже больше не стремилась соскользнуть с него…
  А под ними, на двухметровой глубине, лежали плавки, купальник и подарок Гуттиэре…
«Вот так всегда, – размышлял Вавилов. – Начинаешь думать об одной женщине, а обязательно вспомнишь ещё кого-нибудь… Чего вдруг я вспомнил про Гуттиэре? Ведь о Милке же думал… Ах, да… Про курорты…  И, всё-таки, в этом что-то есть – ни ты её не знаешь, ни она тебя… А возникла искра – и уже не думаешь ни о чём, вспыхиваешь, как бенгальский огонь. А почему? Потому, что все праздника ждут. Большинству в этой жизни скучно живётся. А ты даришь этот праздник и ей, и себе…
  Будь ты хоть Ален Делон, но если женщине с тобой скучно, то пиши – пропало… Хоть на руках ходи, хоть на голове стой, хоть жуткие истории про себя сочиняй – заметил интерес в её глазах, значит всё делаешь правильно, заставил её смеяться или плакать по своему усмотрению – она твоя… А с другой стороны – стишок или песенку каждый может выучить, кто – пару, а кто – пару сотен. А закончится исполнение, испарится кураж – тогда что? А вот тогда остаётся сухой остаток, как в химии. Вопросы начинают возникать: Кто ты? Что ты? Что у тебя в душе и что за душой? Вот когда предстанешь перед ней в своём сухом остатке, а она по-прежнему тебя боготворит – тогда, значит, что-то ты из себя представляешь…
  А если она предстанет пред тобой? Без косметики, без макияжа, голая, простуженная, с распухшим носом, с воспалёнными глазами, а ты к ней ещё больше нежности чувствуешь, значит она – та самая, которую ты так долго искал… Пестуй её! Лелей её! Заботься о ней! Береги её!»
  Гуляя  по извилистым переулкам мозга от настоящего к прошлому, Вавилов и не заметил, как очутился в тихом кабачке размышлений, в компании своих мыслей о той единственной женщине, рядом с которой нет места страху, сомнениям, расчёту. Такой женщины у него не было. Вернее была когда-то, а теперь – не было. Или – была? Колебался Вавилов. Смущало отсутствие полной ясности и уверенности.
«Может, права была Милка? – думал он. – Ради красного словца я ей тогда про женитьбу брякнул? Можешь ты хотя бы себе самому сказать, что любишь её?» – спрашивал он себя и не мог однозначно ответить на этот вопрос. «Давай спросим тогда по-другому: А вот объявит она тебе, что уходит, что другого полюбила – тогда как? Что будешь чувствовать – боль или облегчение?», – Вавилов представил, что больше никогда не сможет зарыться в горячее Милкино тело, не будет ощущать запаха её волос на своей груди, не услышит родного: «Горочка, солнышко ты моё», – и ему стало не по себе. «Тогда – решайся, Гора. И Милку в подвешенном состоянии не держи», –
успокоился Вавилов. «И выгуливать буду, и форму держать буду, и детей воспитывать, и на курорты возить…» 
  В тот же вечер Вавилов сказал Милке о принятом решении, и они договорились о том, чтобы пожениться в сентябре.
               
                Приданое

  Елена Васильевна Александрова восприняла сообщение дочери о том, что «Горочка сделал предложение», с облегчением. Она боялась, что тёртый жизнью Вавилов, до свадьбы получивший всё: и любовь, и заботу, и преданность её единственной дочери, передумает жениться. Её смущало только, что её будущий зять не хочет делать настоящую свадьбу, а настаивает на том, чтобы отметить событие в очень узком кругу друзей и родных. «А может, и правильно… Чего зря деньги тратить? Пусть лучше в дом чего-нибудь купят».
  Вавилов произвёл на неё хорошее впечатление: выглядит хорошо, держится свободно, в глаза смотрит прямо, говорит складно, с дочкой внимателен. Пугало только, что её Людочка уж больно светится вся перед ним, чуть ли не в рот заглядывает: «Горочка, Горочка…»
- Ты бы поменьше перед ним увивалась, а то надоешь быстро, – говорила она дочери.
- А я, мамочка, по-другому не могу – люблю его…
- Любить – люби, да меру знай.
Когда по знакомым пополз слух, что Людмила выходит замуж за Вавилова, – у магазина её остановила соседка:
- Лена, я слышала, что Людочка твоя замуж выходит?
- Да вот – надумала. Да и пора уж ей…
- Так, так… А у меня знакомая одна, так у неё дочь вместе с женихом вашим училась, знает его. Нехороший, говорит, человек – спекулянт. Жену с детьми, говорит, бросил и до могилы её довёл. Пьёт, говорит, запоем. Картёжник. А ещё – бабник…
- Ну, уж если пьёт запоем, то какой же из него бабник? А потом, даже если и бабник… Не мыло – не смылится…
Елена Александровна не любила сплетен и пресекала их на корню. И всё же такие разговоры не добавляли ей радости и спокойствия за свою дочь.
  Она фактически вырастила дочь одна. Поздно выйдя замуж за красавца-военного, который прожил с ней недолго и ушёл, когда дочке было всего четыре года, она большую часть жизни провела одна и посвятила себя Людочке. О судьбе бывшего мужа, который очень быстро обзавёлся другой семьёй, она могла судить только по квитанциям переводов-алиментов, которые сначала приходили из Астраханской области, потом – из Архангельска, а перед совершеннолетием Людмилы – уже из Москвы. Сама она преподавала географию в школе, а выйдя на пенсию, стала заниматься дачей, которая приносила ей и удовольствие, и приработок.
- Ты у меня невеста – хоть куда… И красивая, и хозяйственная, и неизбалованная. И приданое мать приготовила. Смотри – всё у тебя есть: обута, одета, простынки, одеяльца-пододеяльнички, подушечки… А в этом шкафчике – посуда, сервизы, кастрюльки: всё новое, непользованное… Да ты посмотри хоть, Людочка. Я старалась, всё для тебя собирала, – говоря о самых простых, насущных вещах, о которых говорят, наверное, перед каждой свадьбой, Елена Васильевна пыталась вернуть к себе внимание дочери, которое, как она чувствовала, уже ускользало от неё и заполнялось другим человеком. Каким-то он будет, этот другой человек? Не обидит ли? Не унизит ли? Не предаст ли её любимое чадо?
  Милка почувствовала, что творится в душе у матери. Она обняла её и расцеловала:
- Не переживай за меня, мамочка. Спасибо тебе… За всё, за всё – спасибо. Давай чаю с тобой попьём…
  Они долго чаёвничали,  и Милка делилась с матерью переполнявшими её мыслями и чувствами: о Вавилове, об его детях, об их совместной будущей жизни и, конечно же, о цветах…

                Тюльпаны

  К середине февраля началось массовое цветение в обеих теплицах. В солнечные дни цветущий тюльпанный массив скорее напоминал красное маковое поле – лепестки цветов выворачивались наизнанку, подставляя под солнечные лучи обнажённый, нежный лобок бутонов с бархатными тычинками и пестиком.
  Между тем, чтобы произвести на свет Божий десяток цветов, – и их же, но десятки тысяч, – такая же разница, как если бы человеку, пожелавшему иметь в своём хозяйстве «курочек», на голову свалилась целая птицеферма.
  Производство цветов в таких масштабах подразумевает их неизбежную реализацию. Помимо умения сохранить выращенную продукцию, необходимыми составляющими являются: знание рынка, наличие отлаженной торговой сети, бесперебойная доставка к торговым точкам, умение выстроить стратегию и тактику торговли. Причём этап реализации важнее и сложнее, чем производство. Если умеешь прибыльно реализовывать большие партии такого нежного, изысканного, капризного и скоропортящегося товара, как цветы, – сможешь успешно торговать любым товаром и на любых рынках. Вавилов очень быстро ухватил суть торговли цветами и разобрался во всех её тонкостях.
«Если доживу до обеспеченной старости – займусь разведением цветов для души: отцветают одни – зацветают другие, а третьи – круглый год в бутонах. Сказка! И – никакой реализации!», – мечтал Вавилов.
«А пока – шуруй, Гора… Зарабатывай на обеспеченную старость», – подтрунивал он над собой.
  Торговля шла «в четыре продавца». Около двух тысяч тюльпанов было реализовано до пятого марта. Ежедневно, с четырёх и до семи утра, Вавилов с Милкой занимались срезом бутонов и их упаковкой. Вслед за этим Вавилов развозил и расставлял продавцов, подвозил им цветы, проводил рекогносцировку всех цветочных рынков, а к вечеру – собирал продавцов и развозил по домам. На базаре он встречался со Славкой, который тоже наблюдал за торговлей: за прилавком стояла его мать и торговала прекрасными цветами, выращенными сыном.
  Пятого марта в воздухе над цветочными рядами почувствовался праздничный ажиотаж – начиналось самое интересное…
  На одной и той же партии цветов можно было разбогатеть, можно было выручить небольшие деньги, а то и – вовсе пролететь. Всё зависело от того, насколько точно были угаданы запасы цветов у других цветоводов, от количества приезжих продавцов, от запасов гвоздики у азербайджанцев, которые запросто сбивали ею цену на тюльпаны. Делая ставку на торговлю в одиночестве по монопольно высоким ценам, как это было в прошлом году, Вавилов мог легко просчитаться и не суметь продать и половины партии: десятого марта распакованные тюльпаны можно закапывать в землю. Такое случалось, как слышал он от старожилов цветочного рынка. Вавилов решил не рисковать – он велел всем продавцам держать среднюю цену на цветок и торговать все предпраздничные дни до упора. Он просчитал, что многие, по его прошлогоднему примеру, придерживают цветы, рассчитывая выбросить их на рынок во второй половине дня 8-го марта. У Вавилова было более десяти тысяч нереализованных тюльпанов, поэтому не имело смысла рисковать и гнаться за сверхприбылью – достаточно было продать все цветы по средней цене, чтобы быть «на белом коне» и при больших деньгах. К девяти часам вечера седьмого марта было продано чуть более шести тысяч цветов. Неожиданно одна из женщин, привлечённых к торговле тётей Машей, отказалась выходить торговать на следующий день, сославшись на усталость и необходимость побыть дома хотя бы в «женский день». Надо признать, что нагрузка на женщин, торговавших его цветами, на самом деле была велика. Стоять за прилавком по двенадцать-тринадцать часов в день очень тяжело. И хотя Вавилов старался периодически подвозить им кофе и чай в термосах и  бутерброды, которые готовила Милка, неотлучно находившаяся на «базе», под конец торговли «его девочки» еле-еле стояли на ногах. С первого марта Милка взяла отпуск и склонялась к тому, чтобы к осени совсем уйти с работы и осваивать новую профессию – домохозяйки.
  Вечером седьмого марта Вавилов не стал отвозить Елену Васильевну домой, а привёз её к себе, сконцентрировав всех продавцов в одном месте – в своём посёлке, чтобы утром, ни за кем не заезжая, быстро расставить их по местам. Его будущая тёща настолько устала, что, слегка притронувшись к ужину, приготовленному дочерью, сразу же запросилась спать, а Вавилов с Милкой почти всю ночь резали оставшиеся тюльпаны и заполняли ими вёдра и баки с водой. В обеих теплицах на корню оставалось не более сотни ещё нераспустившихся бутонов. Теперь торговля велась «с грядок» – все цветы, заложенные на хранение, были реализованы. И всё-таки тысячу бутонов Вавилов не поставил в воду, а завернул и уложил на стеллажи – при необходимости их легко можно было выставить на прилавок; в том же случае, если не удастся реализовать всех цветов, ими можно было, не напрягаясь, торговать до апреля. Поставленные в воду, цветы уже нельзя было сохранить: через четыре-пять дней они начинали осыпаться. Оставалось продать четыре с небольшим тысячи тюльпанов.
  На базаре Вавилов уже был своим человеком и знал всех, включая администрацию рынка. Поэтому накануне он смог «купить» два места для своих продавцов с тем, чтобы в борьбе за торговые места не дежурить там всю ночь.
  К восьми утра все были на исходных позициях – за прилавками. Тётю Машу он снабдил самыми лучшими цветами и поставил на другой городской рынок. Базар быстро заполнялся мужчинами, в цветочных рядах начиналась толчея. Расставив продавцов, Вавилов сразу же вернулся домой, забрал все цветы, кроме резервной тысячи, и развёз их по точкам. Сам же встал в центре города и начал торговлю прямо «с колёс». За три часа ему удалось продать всего три сотни тюльпанов. Он свернул торговлю и поехал «инспектировать» рынки. Тётя Маша продала около пяти сотен, и то благодаря отменному качеству цветов; на главном же цветочном базаре, из-за обилия цветов у других, его продавцы сумели реализовать всего по двести пятьдесят-триста тюльпанов. До конца дня предстояло продать ещё как минимум около двух тысяч. Избалованные большим выбором, покупатели капризничали, брали неохотно, торговались яростно. К двум часам дня осознав, что положение становится угрожающим, Вавилов снизил цену до разумно минимальной, перекинул Елену Васильевну к тёте Маше, а сам затеял торговлю на улице уже в другом бойком районе города. К шести вечера у него совокупно оставалось пять сотен цветов, прилавки на рынках опустели на две трети, но и покупателей значительно поубавилось. К этому времени среди оставшихся продавцов началась паника, цены упали в три-четыре раза. Вавилов снял своих «девочек» и расставил их по оживлённым местам, прямо на тротуарах. Оставшиеся цветы общими усилиями, по самым умеренным ценам, были распроданы к девяти вечера. Вавилову всё-таки удалось выскочить из насыщенного цветами праздничного бора без потерь.
  Многие из тех, кого знал Вавилов, пострадали в тот день. Остались тысячи нахлебавшихся воды тюльпанов, осталась гвоздика у азербайджанцев, около двух сотен цветов не сумел продать Славка, несмотря на то, что торговал ими уже по бросовым ценам до одиннадцати вечера. Оставшуюся на хранении свежую тысячу тюльпанов Вавилов, как и рассчитывал, продал до конца марта, торгуя по полсотни цветов в день. За одну тюльпанную кампанию он заработал в полтора раза больше, чем за десять лет работы врачом…

                Без пяти минут – муж и жена…

  В апреле Людмила перешла работать на полставки: совсем уходить из медицины было страшновато, и она приучала себя к этой мысли постепенно. Володька, или, как он сам называл себя и любил, чтобы и другие его так называли, – Влад, закончил восемь классов и переехал к отцу. Вавилов всё чаще забирал Оленьку и оставлял её у себя. Теперь кроме кошки Азы в семье появился ещё и Абрек – здоровенный молодой пёс, помесь овчарки с дворнягой, которого нашёл на улице сын. По вечерам Людмила с Вавиловым стали выбираться в кино или на концерты, вместе с Володькой и Оленькой ездили на рыбалку или ходили в парк культуры и отдыха, до революции называвшийся «Аркадия». Его, несмотря на все советские переименования,  люди продолжали называть «Аркадий». За два с лишним года Вавилов впервые позволил себе вечерами отдыхать «как все люди», то есть слоняться без дела по вечерним улицам под руку с Людмилой и разговаривать не о посадочном материале, удобрениях, цветах и цветочных рынках, а о самых простых, житейских проблемах: о воспитании детей, о ремонте квартиры, о покупке мебели и одежды, о семейных планах на будущее. Он слегка одичал, отвык от скопления нарядно одетых людей, от резких  парфюмерных запахов, от вида подвыпивших молодых ребят и от кокетливых женских взглядов. В рестораны пробиться было трудно, да и делать там было нечего: кормили плохо, обслуживали – ещё хуже. Он чувствовал себя непривычно. Встречая знакомых, представлял им Милку как свою невесту, обменивался дежурными фразами и прощался.
«Вместо того чтобы читать о гвоздиках, я дурака валяю, хожу на последние сеансы смотреть какие-то идиотские фильмы», – думал Вавилов. Помимо его воли все мысли продолжали крутиться вокруг цветов. Дни он проводил в теплицах.

  В вавиловском хозяйстве произошли некоторые перемены: к дому был пристроен обширный сарай, в котором теперь хранились инструменты, удобрения, многочисленные вёдра и бачки, рулоны плёнки и всякая всячина, без которой нельзя обойтись в хорошем хозяйстве. Вавилов провёл в дом воду, и ему сделали душевую кабинку, где можно было в течение пяти минут, в экономном режиме, ополоснуться тёплой водой; привёз из своей квартиры мебель, а вместо неё достал новый гарнитур. В доме он оборудовал кухню, обзавёлся телевизором, хотя раньше обходился транзистором.  И наконец поменял свой старенький «Москвич» на довольно свежие «Жигули». Денег хватало на всё. С помощью сына он подготовил обе теплицы к посадке, поменял в них грунт, снял плёнку и усовершенствовал систему полива, доведя её «до ума». И ещё: он уговорил-таки Милку поменять продавленную кушетку на раскладывающийся диван-кровать.
  В начале июля Вавилов засадил «Святого Владимира» уже собственными хризантемами, после чего с Милкой и Владом поехал на неделю в Москву за меристемной рассадой гвоздики, где попутно обновил гардероб и Милки и сына. Гвоздику приняла на борт «Святая Ольга». Теперь он с головой ушёл в своё любимое занятие – выращивание цветов. Каждая новая культура, которую осваивал Вавилов, служила ему сильнейшим стимулятором, разжигая и без того жгучий интерес к своей второй профессии. Если бы ему пришлось держать экзамены для получения диплома агронома-цветовода, он бы выдержал их на «отлично»…
  Гвоздика, как убедился  Вавилов, была самой привередливой и трудоёмкой в выращивании культурой. По мере роста её травянистые побеги требовали установки пяти-шести слоёв сетки, её приходилось чуть ли не постоянно прищипывать и пасынковать, опрыскивать ядохимикатами от профилактики многих болезней, которым подвержена гвоздика, не говоря уже о подкормках, прополке и поливах. Зато при правильном уходе она давала с каждого куста по пятнадцать – двадцать цветов за год, а то и больше. Хризантемы тоже требовали внимания и ухода. Две с половиной тысячи корней гвоздики и полторы тысячи кустов хризантем отнимали всё его время, с утра и до вечера. Если бы сын ему не помогал – он бы не справился.
  Однажды Абрек, который жил во дворе, в построенной для него Владом просторной будке, погнался за невесть откуда взявшейся незнакомой кошкой (с Азой они уживались довольно мирно), которая со страху забежала сначала в «Св. Владимира», а из него перескочила в «Св. Ольгу». Этот марш-бросок стоил Вавилову с десяток поломанных кустов хризантем и около полусотни побегов гвоздики – полугодовой заработок врача  скорой помощи, как минимум. С тех пор Абрека до закрытия обеих теплиц плёнкой стали сажать на цепь.

  В последних числах августа Вавилов с Людмилой подали заявление в ЗАГС. К тому времени гвоздика проросла четвёртую сетку, а над хризантемами ночь «наступала» уже в шесть часов вечера. Вавилов приезжал в город поздно, перед самым сном. По утрам он с трудом заставлял себя склоняться над цветами – от постоянной работы в согнутом положении стала болеть спина. Разгибаться вечером было ещё тяжелее. На ночь Милка делала ему массаж, втирала в поясницу согревающие мази, ставила компрессы, ходила по позвоночнику пятками.
- Вот видишь, Милка, нашла ты себе старого мужа – терпи теперь, мучайся с ним, – заводил Вавилов невесту. – Ещё не поздно, может, передумаешь?
- Да будет тебе чушь-то нести. Ты любому молодому фору дашь…
- А ты-то откуда это знаешь? А? Говори: был кто-нибудь у тебя? – Вавилов делал страшное лицо и, пренебрегая болью в спине, хватал Милку на руки, валил на кровать и начинал тормошить. Милка визжала, задыхалась от смеха, пыталась выскользнуть из его рук, но Вавилов неожиданно прижимал её к себе и начинал целовать так нежно и так страстно, что она сразу же обмякала и, замирая, проваливалась в бездну сладостной пустоты…
- Симулянт чёртов… Изображает из себя старика…, – придя в себя, нежно ворковала она, гладя «своего Горочку» и привычно кладя голову ему на грудь. На этом и засыпали…
  Как-то раз он снова схватил её на руки… и вскрикнул. В глазах потемнело, а спину пронзила острейшая боль. Он чудом не уронил Милку. С её помощью Вавилов дополз до кровати и, скрипя зубами от невыносимой боли, кое-как смог лечь лицом вниз.
- Ничего, ничего, – успокаивал он свою растерявшуюся невесту, – банальный пояснично-крестцовый остеохондроз… Он не позволил вызывать «скорую», на чём настаивала Милка.
- Ну, что они смогут сделать? Новокаиновую блокаду, и только. Ты это понимаешь? Сделай-ка мне лучше ванну погорячее.
Минут за пять, на карачках он добрался до ванны. И ещё за столько же – кое-как забрался в неё. В горячей воде боль отпустила. Он лежал так почти час, а Милка добавляла и добавляла горячей воды.
  Так прошло два дня. Милка каждый день ездила кормить Азу с Абреком, сын уходил в школу, а Вавилов лежал пластом и не мог пошевелиться. Горячие ванны помогали часа на полтора, а потом – одно неловкое движение, даже кашель, вызывали нестерпимые прострелы. «Смешная какая-то болезнь, а сделался полным инвалидом. Столько работы, а я лежу», – думал он. Вспомнилось, как совсем ещё недавно он лихо танцевал «латину», вальсы и квикстепы. «Теперь уж, наверно, не станцую… Ещё, чего доброго, и цветы довести не сумею… А вот хрен тебе, Гора! Встань и танцуй!», – его обуяла дикая злость на свою беспомощность. Он скатился с кровати на пол – только так он мог покидать своё ложе, набрался духу и, превозмогая боль, встал на ноги. Потихоньку он добрался до магнитофона, поставил кассету с латиноамериканскими танцами и начал делать лёгкие па. Иногда от боли вышибало слёзы, но он продолжал двигаться, закрыл глаза и представил себя танцующим на первенстве области со своей Иркой – бессменной партнёршей по бальным танцам. Они тогда здорово выступили. Его движения становились всё шире, всё уверенней, он стоял уже в полный рост и вдруг почувствовал, что боль отступила. И главное, отступил страх перед новыми прострелами, измучивший его за два дня. Он смело крутанулся на одной ноге и пошёл шагом самбы, лихо выкручивая бёдрами. Необузданное веселье захлестнуло Вавилова. Он протанцевал всю кассету и поставил другую…
  Людмила, держа в обеих руках сумки с продуктами, подошла к двери. Она поставила одну сумку на коврик, достала ключ и тут услышала, что в квартире играет музыка. «Влад, что ли, так рано из школы пришёл? Что же он так громко музыку-то включил, знает ведь, что отец болеет…» Она открыла дверь – на всю квартиру гремела «Boney M», её жених, извиваясь и выделывая ногами чуть ли не балетные па, танцевал перед зеркалом… Растерянная Милка стояла, забыв закрыть дверь и поставить сумки. Вавилов обернулся, подскочил к ней, схватил вместе с сумками и поднял на руки:
- Всё, Милочка! Здоров! Я открытие сделал. Кардинальное средство борьбы с радикулитом – танцетерапия! Дансингология по Вавилову! Звучит?
  Никогда больше у Вавилова не было радикулита. Если он чувствовал, работая в теплице, что спина начинает ныть, то делал перерыв, включал музыку и начинал танцевать…

  Дней за десять до бракосочетания Милка уговорила Вавилова устроить дома шашлыки и пригласить Николая, который должен был быть свидетелем на регистрации; она же, в свою очередь, притащила свою подругу Жанну, представлявшую свидетельницу. Засиделись допоздна, пили «за молодых» и под шашлыки выпили много… За Колькой приехал водитель, но Милка уговорила подругу остаться ночевать, и Николай уехал один.
  Ночью Вавилов проснулся от нестерпимой жажды, напился, накинул бушлат и, пошатываясь, вышел к теплицам покурить. Откуда ни возьмись – появилась завёрнутая в одеяло Жанна. Её тоже шатало... Она попросила сигарету и уселась рядом. Одеяло с неё периодически сваливалось, а Жанна не торопилась его поднимать…
  Как она оказалась у него на коленях, Вавилов помнил смутно, но она оказалась…
- Когда выпью – не могу без мужика заснуть, – вплотную прижавшись к нему упругой грудью, горячо шептала Жанна. Их поцелуи смешались с обоюдным перегаром…
  Когда она ушла, Вавилов закурил и с омерзением осознал случившееся. «Господи! Прости меня! Какой же я идиот!» Он встал и побрёл в дом. Милка спала, уткнувшись лицом в его подушку. От невыносимости ощущений Вавилов насильно впихнул в себя стакан водки и тихонько улёгся рядом…
  К полудню он проснулся. Едва сон стал отступать, мозг болезненно пронзила одна-единственная мысль: «Что я наделал ночью? Неужели это было наяву?» Ощущение непоправимости произошедшего с новой силой навалилось на него. Вавилов вскочил, осмотрелся – дом был пуст. Он выбежал во двор, но и там никого не было. Он снова забежал в дом и только тут заметил, что на столе лежала записка:
«Я всё знаю, можно сказать – «из первых рук». Какие же вы твари, под стать друг другу. Видеть тебя больше не хочу».
Милкиных вещей в доме не было. От тёти Маши, работавшей в своём дворе, Вавилов узнал, что сначала от него «бежмя выбежала» рыжая девица, а немного погодя вышла Людмила с Азой и сумкой.
- Когда? Как выглядела? – спросил Вавилов.
- Утром, часов в десять. Выглядела обнакновенно. Улыбалась. Поздоровалась. А чё случилось-то?
- Случилось ужасное, тётя Маша, – Вавилов не стал вдаваться в подробности, оседлал машину и помчался в город. Он притормозил у базара, смёл у ошалевшей Райки всю охапку роз и поехал к Людмиле. Она открыла сразу, будто ждала его. Выглядела абсолютно спокойной и совершенно чужой. На его: «Милочка, давай поговорим… Ну, прости, ради Бога! Я всё объясню. Ведь мы без пяти минут – муж и жена…, – отодвинула букет и холодно произнесла:
- Вы, Егор Владимирович, больше сюда не приходите и не звоните, я для вас не существую. И вы для меня тоже.
  На протяжении двух месяцев Вавилов пытался наладить отношения, приезжал, просил прощения, умолял дать возможность «поговорить хоть пять минут и всё объяснить», но ему либо не открывали, либо неизменно говорили одно и то же: «Я для вас больше не существую». Через два месяца кто-то сказал ему, что видел вечером Людмилу с Димкой Сусловым: «Мило так прогуливались под ручку…» Для Вавилова это известие поначалу было ошеломляющим, но потом он понял, что для Милки эпизод с Жанной был настоящим ударом, от которого она рассчитывала оправиться только при помощи полного «сожжения мостов», поэтому и с Димкой сблизилась. На него вдруг накатила бешеная ревность и разбилась о собственное бессилие.
«Ну, виноват. Каюсь. Но ведь всё случилось, можно сказать, «на автопилоте», машинально, «по пьяному делу»… За что же меня так наказывать – ведь я сам себя уже казнил, – думал Вавилов, – ведь это – случайность, ведь это – не предательство». Но исправить уже ничего было нельзя. Теперь уже Вавилов не простил бы ей Димки Суслова. Раньше он и подумать не мог, что так тяжело будет переживать потерю Милки. Их отношения казались ему незыблемыми, а Милкина любовь – вечной. «Эх, Гора, Гора. Взял и сам же всё изгадил…»
 
 
  Вавилов продолжал работать, но уже без прежнего вдохновения. И стал выпивать. Напиваться он боялся, потому что чувствовал – если напьётся, то будет куролесить и обязательно поедет к Милке разбираться. По вечерам, у себя на городской квартире, Вавилов выцеживал свои «двести пятьдесят на сон грядущий», вполуха слушал рассказы сына о близящихся областных олимпиадах по физике и математике, в которых тот готовился участвовать, на его вопрос:
- Папа, а где Люда? Почему она перестала приходить к нам?
- мялся и в конце концов отвечал невразумительно… 
- Видишь ли, Вова… Так получилось…
  И ложился спать. Несмотря на дневную усталость, он стал часто просыпаться по ночам, пытался что-то читать, засыпал и снова просыпался.
 
  Через полгода после разрыва отношений с Милкой Вавилов поставил себе диагноз: хронический алкоголизм и неврастения. «Надо бросать пить и искать какую-нибудь бабу для ни к чему не обязывающих нечастых отношений», – решил он.
  Тюльпанный сезон Вавилов пропустил – не было ни сил, ни желания. В октябре он сумел продать свой первоклассный посадочный материал за полцены, кое-как реализовал хризантемы и решил пока торговать одной гвоздикой до самого лета.

                Дочки-матери…

  Новый 1988 год Людмила встречала вдвоём с матерью. Она отказалась от настойчивого приглашения Димки «встретить Новый год вместе», сославшись на то, что не хочет оставлять маму одну и его пригласить к себе не может, потому что  «так надо…»

  В то утро, когда они вместе с подругой стояли в душе под вялыми струйками тёплой воды, Жанка, разглядывая её голое тело, вдруг неожиданно сказала:
- Какие же всё-таки кобели – эти мужики. Вот чего им не хватает?
- Ты о чём это?
- Да всё о том же, подружка… Твой-то сегодня ночью трахнул меня… Я и охнуть не успела… Пьяные, правда, оба были, но всё равно… Правду о нём говорят, что уж он-то никакую бабу не пропустит…
Людмила стояла молча, сгорбившись, но неожиданно распрямилась и врезала звонкую оплеуху по мокрой Жанкиной шее:
- Пошла отсюда вон, стерва…
Она не заплакала, не закричала, а молча, без суеты собрала вещи, написала записку, взяла кошку, сузив свои угольные глаза, посмотрела на спящего Вавилова и ушла. Шок от только что услышанного быстро сменился отрешённостью от всего. Обиду, негодование сменило холодное презрение. При массированных атаках Вавилова с целью получения прощения и возобновления прежних отношений она больше всего боялась, что не выдержит и разрыдается, снова станет слабой и беззащитной перед ним, простит и проглотит унижение. И она не позволяла себе раскисать, даже оставаясь наедине с собой, не проронила ни одной слезинки, не сказала никому ни единого слова о причине столь внезапного разрыва между ними. «Только бы выдержать, только бы не поддаться искушению начать выслушивать его объяснения, оправдания и мольбы о прощении». Людмила знала, что Вавилов – тот ещё артист – позволь она ему говорить, сумеет найти такие слова, такие интонации, которые поколеблют её твёрдость. И чтобы окончательно отрезать все пути назад, она ответила на настойчивые ухаживания Суслова и согласилась быть «его звездой и богиней…»
  Тридцатилетний Дмитрий стремительно делал карьеру. Три года назад он вступил в партию и теперь уже был заместителем главного врача по лечебной части.
  Через неделю после их встреч Людмила позволила себя поцеловать, а ещё через две – отдалась ему расчётливо и решительно. Она открыла для себя новое в отношениях с мужчинами: раньше она трепетала перед Вавиловым, до бесчувствия заходилась от его ласк – теперь же перед нею трепетал Димка, а она с интересом и как бы издали наблюдала за ним, не испытывая при этом и десятой доли прежнего наслаждения...
  После первой же близости он незамедлительно предложил пожениться, на что Людмила ответила просьбой «подумать» и «не торопить её с ответом». Она почувствовала свою силу и стала использовать её в этих новых отношениях. О Вавилове она старалась не думать вовсе, тем более что он перестал подавать признаки жизни и даже не проявился в день её рождения, семнадцатого декабря; но иногда мысли о нём прорывались помимо её воли, и тогда ей хотелось выть от боли. И всё-таки она справлялась и с мыслями, и с болью…

  После шампанского и смородинной наливки Людмила вышла на кухню.
- Господи! Людочка! Что же ты делаешь? Зачем же ты куришь? – запричитала Елена Васильевна, увидев дочь с сигаретой.
- Да я не курю, мамочка… Просто – балуюсь.
- И давно ты этим балуешься?
- Да месяц всего. Я скоро брошу, не волнуйся.
- Да как же мне не волноваться? Ты же со мной толком и не поговорила ни разу... Разве могу я смотреть спокойно, как ты мучаешься? Ведь я знаю только, что Егор тебя чем-то обидел, и что замуж выходить ты передумала, потому что разлюбила его... И всё. Он же сколько раз приезжал, наверное, хотел чего-то, просил о чём-то – я же ничегошеньки не знаю.  Почему же ты с матерью не поговоришь, не расскажешь?
«Обидел…», – с горечью подумала Милка.
- Да нечего рассказывать, мама. И вообще, о нём больше не будем говорить. Мне вот замуж предлагают идти…
- Господи, кто же?
- Врач один, с работы. Любит меня. Положительный человек, начмед. Не пьёт, не курит, на четыре года старше меня. 
- Ну а ты-то его любишь?
- Да глупости всё это, мама. «Любишь – не любишь…» Жизнь надо устраивать – двадцать шесть уже стукнуло…
- Эх, дочка, дочка! «Не по-хорошему мил, а по милу хорош», – так-то в старину говорили. Уж как я отца твоего любила – до беспамятства, хоть и кобель был видный. А когда ушёл он, так руки на себя наложить хотела, ты только меня и остановила.
Потом мне предложение делал один, Геннадий… Год ходил к нам – ты-то его не помнишь, наверное, тебе тогда лет семь было… Уж дело тоже к свадьбе шло, да я в последний момент заколебалась сильно, и всё расстроилось. А вернись отец твой, попроси прощения – всё бы простила и всё бы забыла…
- А вот я не прощу. И не забуду.
- Смотри, дочка. Решать всё равно тебе. Сможешь если – так выходи за своего начмеда…

                Саманта

    Львиную долю изо всей партии гвоздики, привезённой Вавиловым, составлял сорт «Саманта». Крупные алые цветы её выгодно отличались от тёмно-красной средней по размеру азербайджанской гвоздики. На базаре они шли вне конкуренции и заставляли сильно нервничать продавцов с Кавказа, чрезвычайно удивлённых тем, что местные цветоводы могут выращивать гвоздику, да ещё и такого качества. Помимо бутона, качество гвоздичного среза оценивается так: полуметровый цветок берётся пальцами за нижний край стебля бутоном вверх – хорошая гвоздика держится при этом вертикально, а если стебель слабый, то цветок сгибается в дугу, а то и вовсе ломается или падает. При торговле, когда нужно продемонстрировать цветок покупателю, такую гвоздику вынужденно держат под головкой, как новорождённого, а то, чего доброго, можно оконфузиться… Вавилов частенько пользовался этим приёмом и держал гвоздику вертикально за нижнюю часть, исподволь демонстрируя покупателям качество своих цветов. Были у него и белые, и рыжие, и двухцветные гвоздики, которые красовались в отдельной вазе. Если кто-нибудь подходил к нему с намерением купить, а не поскандалить, то Вавилов уже никого не отпускал без букета – он умел разговаривать с людьми и ловко манипулировал ценами. Для каждого находился букет по его вкусу и по его карману.
  Азербайджанцы расценили появление чужых гвоздик как вторжение в их собственную вотчину, и все как один стали торговать перед прилавками, приставая без разбора к проходящим по цветочному ряду людям:
- Э, девушка… Э, мужчина…
Между ними и Вавиловым уже не раз вспыхивали конфликты, хотя до откровенных стычек ещё не доходило.
  Вавилов торговал рядом с Райкой, у которой её шикарные розы были лучшими на всём базаре. О том, чтобы попробовать выращивать розы, он, конечно же, помышлял, но в ближайшие его планы это не входило. Для роз пришлось бы ставить ещё одну теплицу, а такого желания у Вавилова не было. Тем не менее, Райка делилась с ним своими опасениями, то ли в шутку, то ли всерьёз – понять было сложно, потому что она говорила со смехом:
- Что ж, скоро и мне, видать, придётся торговать где-нибудь в другом месте. У тебя же каждый сезон – новые цветы, новые сорта… Чувствует моё сердце, что не сегодня-завтра ты и розы выставишь.
- Не бойся, Раечка, с твоими цветами конкурировать просто невозможно. – Для цветовода это – наивысшая похвала, и Вавилов с удовольствием польстил Райке.
- Не скажи, я вон тоже думала, что гвоздика у всех примерно одинаковая, а ты взял да и переплюнул азербайджанцев. Кстати, как этот сорт называется?
- Саманта. В честь Саманты Смит.
- Кто такая, что цветы её именем называют?
- Ты что, не помнишь разве? По телевизору одно время часто показывали, как одна американская девочка написала письмо какому-то нашему генсеку, не помню какому именно – их за последнее время столько развелось…
- Это уж точно: что развелось – то развелось. А когда мне телевизор-то смотреть? Да и потом: чего там смотреть? Так что в письме-то было?
- Дословно не скажу, а смысл таков: мол, дяденька генсек, давайте жить дружно. Она потом в авиакатастрофе погибла, и её сделали символом «борьбы за мир» –  это мы-то, которые Афган завоёвываем. И вот эта «красная гвоздика – спутница тревог» названа её именем.
  Последнее время Вавилов приглядывался к Райке, которая ему явно симпатизировала. Она была хорошенькой татарочкой, почти его ровесницей, с ладно сбитой фигурой и нежным румянцем на смуглых щеках. Когда-то Райка работала учительницей начальных классов, но после того, как шесть лет назад в Афганистане убили её мужа, кадрового офицера-десантника, она вместе с дочерью переехала из Рязани на свою родину, в Астрахань, поближе к родителям, купила дом, родные помогли ей построить небольшую теплицу, и она стала заниматься розами. Два или три  раза Райку сватали, но никто из «женихов» ей не понравился.
  Они сблизились быстро, без ухаживаний. Раза два в неделю Вавилов увозил её прямо с базара к себе домой и отвозил поздно вечером.
  Поставленные перед собой задачи он выполнил: бросил пить и нашёл бабу…
               
                «Бутон»

  В мае 1988 года вышел «Закон о кооперации», а с ним открывалась дорога к легальному частному предпринимательству. Оценив все преимущества нового закона, Вавилов одним из первых в области зарегистрировал кооператив «Бутон». Он не мешкая арендовал полтора гектара тепличных площадей под стеклом у совхоза «Декоративные культуры» и всю его розничную сеть, предназначенную для реализации этих «культур», которая простаивала круглый год. Излишне говорить, что совхоз этот, имея под стеклом около шести гектаров, за год выращивал розочек меньше, чем одна Райка. Да и качество этих розочек годилось разве что для могилок… Этим ассортимент «декоративных культур», производимых совхозом, исчерпывался. Вся армада совхозных теплиц пустовала и была в таком запущенном состоянии, что страшно было смотреть на разбитые стёкла, окаменевшую землю, на проржавевшие системы отопления и полива. В лучшем случае совхозом эксплуатировалось всего полгектара площадей, на которых выращивали ранние огурцы да пресловутые розочки... Во всём совхозе работало с десяток людей управленческого персонала, возглавляемого директором-выпивохой, да три десятка рабочих. Удивительно, но на совхозных складах и площадках было всё – от удобрений и ядохимикатов до дроссельно-ртутных ламп, от торфа и ила до перегноя и перлита: каждый год государство исправно возмещало разворованное и проданное «налево» имущество. Перед тем как занять арендованные площади, Вавилов, используя всё тот же винно-водочный механизм, договорился о приведении теплиц в рабочее состояние, что подразумевало остекление, замену грунта, ремонт систем отопления и полива. Кроме того, кооперативу выделили отдельный жилой вагончик и трактор. 

  Вавилов опять, в который уже раз, шёл ва-банк. Все свои деньги он вложил в кооператив, но этого было недостаточно. Скрепя сердце, он продал свой дом вместе с Рюриками и вычеркнул тем самым лучшее из своей жизни – «Святого Владимира» и «Святую Ольгу».
   Он заглянул к тёте Маше, вытащил бутылку водки:
- Вот, тётя Маша, попрощаться пришёл.
- Садись, коли так, щас на стол соберу.
Выпили молча.
  - Эх, Егор, Егор, чё ж ты наделал? Зачем всё попродавал? Столько сил вложить, а потом продать… Неужто не жалко?
- Жалко, тётя Маша. Ещё как жалко… Да, ничего не поделаешь – надо. Деньги нужны.
- Видать, тронули деньги-то душу твою, Егорчик, раз мечту свою на них меняешь. Гляди, как бы потом не закаяться… Ладно,  Бог с тобой. Меня, старую, не забывай. Может когда заедешь проведать-то… Привыкла я к тебе.
Смахнув слёзы, тётя Маша замолчала и отвернулась. Бутылка водки стояла почти полной, тётимашина снедь оставалась почти нетронутой – не пилось, и не елось…
- Ну что ты, тёть Маш? Конечно же, буду заезжать, мы ещё с тобой поторгуем – чертям тошно станет.
Но застолье это оказалось последним. Закрутившись, Вавилов вспомнил о своей тёте Маше только осенью, когда не нашёл её на базаре среди гладиолусов.
«Померла Мария Фёдоровна, месяц как схоронили…», – объявила знакомая женщина, когда он подъехал к домику тёти Маши...

  Потом, уже через много лет, перебирая в памяти, ушедшие лица и события, Вавилов осознал, что как ни странно, именно со смертью тёти Маши, с которой он так и не простился, не проводил к последнему пристанищу, о которой забыл, как об очередном жизненном эпизоде, закончилась его безмятежная, размеренная и счастливая жизнь. Всё вроде бы текло по старому, только душа стремительно черствела. И время вдруг полетело так, что некогда было ни оглянуться, ни задуматься… Жизнь понесла вскачь, и уже нельзя было остановиться, только успевай лавировать между ухабами…

  Полученное право заниматься «торгово-закупочной» деятельностью фактически упраздняло понятие «спекуляция» в том извращённом, отрицательном смысле, который прочно укоренился в сознании сотен миллионов советских людей. Осенью город получил его хризантемы, весной – тюльпаны, гвоздику и гладиолусы, и всё это – в таких количествах и такого качества, о которых не мог мечтать ни один частник, не говоря уже о совхозе «Декоративные культуры». Но главным достижением Вавилова была собственноручно созданная им розничная сеть. Ежедневно его продукцией торговали около полусотни продавцов по всему городу, в праздничные дни их число удваивалось. Отлаженная торговая сеть сама по себе работала с колоссальной прибылью. Азербайджанцы, с которыми вначале были серьёзные стычки, закончившиеся их полным поражением, для чего пришлось привлекать сотрудников из «Шестого отдела», быстро поняли свою выгоду и стали работать на Вавилова, снабжая его гвоздикой круглый год по оптовым ценам. С недобросовестными поставщиками он прощался сразу, зато ценил хороших оптовиков. Его цветы были лучшими. Он переманил к себе Райку – теперь она руководила огромным розарием и получала вчетверо больше, чем раньше. За год Вавилов фактически монополизировал розничную торговлю цветами в городе, контролируя лучшие торговые  площадки. Продавцов обслуживало несколько мобильных бригад, подвозя им цветы, инкассируя дневную выручку. От приезжих конкурентов, пытавшихся торговать рядом с его точками, он избавлялся очень быстро, веля снижать своим продавцам цены вдвое… Не продав ничего, те уходили, и тогда Вавилов снова поднимал цены.
  Были и промахи. В кооперативе одно за другим стали созываться собрания, зрело недовольство распределением прибыли: часть членов откровенно взбунтовалась, требуя равных долей и совершенно игнорируя тот факт, что изначально пай Вавилова многократно перекрывал все совокупные паевые взносы. Началось массовое воровство – цветы продавались «налево», менялись на продукты, на водку. Всё это очень уж стало напоминать колхозный бардак, и Вавилов, используя голоса большинства оставшихся здравомыслящих соратников, мгновенно перерегистрировал кооператив «Бутон» в частный производственно-торговый дом «Бутон» Вавилова. Теперь на него работали по найму: он терпеть не мог шумных собраний и принятия коллегиальных решений путём голосования. Вышвырнув недовольных, он сколотил работоспособную команду, каждый член которой чётко знал свой участок работы и отвечал за него. К своим площадям он прирезал ещё гектар теплиц. В совхозе на него молились – в кои веки у хозяйства появились деньги, которые исправно вносились в кассу в качестве арендной платы. Смешно и грустно становилось, когда директор совхоза «Декоративные культуры» униженно просил у него в праздничные дни выделить несколько букетов для поздравления «нужных людей», а ещё просил не брать на работу его подчинённых, а то он эдак один в совхозе останется. За работу Вавилов платил втрое против государства, а с отдельными специалистами – такими, как Райка – делился частью прибыли. Работать у него хотели многие – от рабочих до продавцов, поэтому Вавилову было из кого выбирать. Сам же он был и владельцем, и директором, и главным агрономом, и коммерческим директором. С шести утра и до десяти вечера, без выходных и праздников, Вавилов работал. Ранним утром он приезжал в теплицы, проверял состояние грядок, бутонизацию, влажность, температуру, раздавал задания начальникам участков, затем инспектировал торговые точки, работал с бухгалтером, встречался с чиновниками, жаждущими подачек, а поздним вечером принимал выручку от инкассаторов. Он досконально, до самого последнего винтика, знал им же созданный механизм, поэтому и управлял им расчётливо и быстро.
  В самом центре города Вавилов взял в аренду магазин, в котором развернул цветочный салон. Обучив на курсах аранжировки двух женщин, он наладил продажу цветочных корзин, свадебных букетов и погребальных венков. От заказов не было отбоя.

  К тому времени дети Вавилова подросли: Влад уже учился в Москве, а Оленька перешла в пятый класс и по-прежнему жила с бабушкой и дедушкой. На детей Вавилову времени не хватало – всё без остатка пожирало его дело. Раза два в неделю он появлялся у родителей, оставлял продукты, часок проводил с Оленькой и уезжал.

  В стране началось массовое брожение умов, подпитываемое тотальным дефицитом продовольственных и промышленных товаров. Талонная система перестроечного периода мало что давала населению: талоны зачастую нечем было отоваривать. Зато интересно стало смотреть телевизор, по которому в прямой трансляции передавали такое, от чего дух захватывало: в мае 1990 года открылся Первый съезд народных депутатов РСФСР. Росло недовольство, расцветало свободомыслие. На главную политическую трибуну страны стремительно взлетал Ельцин.
  В начале 1991 года руководство страны постановило: ограбить собственное население! И ограбили…  Павловская денежная реформа ударила прежде всего по пенсионерам – по  крохам накопленные сбережения на старость невозможно было востребовать. Родители Вавилова, которые за всю жизнь скопили на чёрный день около пяти тысяч рублей, в одно мгновение стали нищими пенсионерами. После такой чудовищной по своей жестокости, и недальновидности экспроприации народ окончательно отвернулся и от правительства, и от компартии. Назревало нечто…

                Колокольный звон

  Медицинская общественность города активно обсуждала факт назначения Рогашкина начальником облздравотдела. «То ли Давидович, то ли Шокатович» на поверку оказался Блюмштейном (на этот раз память подвела Вавилова). Так или иначе, но главным врачом больницы скорой медицинской помощи был назначен именно Блюмштейн, который, вопреки чаяниям Дмитрия Суслова, поставил главным врачом станции скорой медицинской помощи не его, а простого врача линейной бригады, доктора Льва Эттингера, которого Вавилов знал как Лёву, хорошего шахматиста и толкового врача.
- Вот как бывает, Люда. Работаешь, работаешь, а всё без толку… Уж как я старался, связи поддерживал с прежним начальством – и всё прахом. А всё они – жиды проклятые, – сетовал Суслов жене.
- Подумаешь, не назначили его. Что теперь – мир рухнет? Лёвка, кстати, неплохой мужик.
- При чём тут плохой – неплохой? Я – коммунист, а он кто? Беспартийный. Я – русский, а он – еврей.
- Ты чего это разошёлся? Чем хвалишься? Партбилетом своим? Национальностью своей? Постыдился бы, что партийный. Партия твоя, кроме горя, ничего народу нашему не принесла. Русский он… А то среди русских мало дерьма всякого.
Да! Сказывалась! Ох как сказывалась вавиловская школа на Милкином мировоззрении… Она вспомнила, как однажды, когда Вавилов отобрал у неё очередную конфету (Милка испытывала к ним большую слабость), она обиженно сказала: «Жид, жид, на верёвочке дрожит». Вавилов  неожиданно рассвирепел:
- Ты хоть понимаешь, что сейчас произнесла?
- Ты что, Горочка? Это – присказка детская…, – растерялась Милка.
- Думай хотя бы, что говоришь. Присказке этой больше ста лет.
Вавилов схватил салфетку, карандаш, и нарисовал игрушечную виселицу с повешенным человечком. И подписал: жид – еврей.
- Ты вот – взрослая женщина, а ни разу не задумалась над смыслом этой «присказки», а с детей что взять? Какая-нибудь маленькая сопля в детском садике вслед за своими родителями-недоумками тоже её повторяет… А потом удивляемся – откуда у нас шовинизм? Откуда межнациональная рознь? Ты же не из «чёрной сотни» в конце концов.
- Гора, прости меня, дуру. Ну солнышко моё, я и не подозревала, что в простой детской присказке кроется такой страшный смысл.
  Милка опять вспомнила Вавилова: «Русская культура, которой мы так кичимся, Милочка, если хочешь знать, почти наполовину настояна на евреях. И то, что мы имеем возможность приобщения к другим культурам, – их заслуга. Возьми Шекспира, Бёрнса, де Вегу – кто нам их перевёл? Много у нас народу может читать их в подлиннике? Да за одно это поклониться нужно Михаилу Леонидовичу Лозинскому, Самуилу Яковлевичу Маршаку и Борису Леонидовичу Пастернаку. А учёные, композиторы, артисты, не говоря уже о шахматистах? А Дунаевский? Ландау? Плисецкая? Да все они во сто крат больше русские, чем мы с тобой.

- … вот и пусть едут в свой Израиль, а мы у себя дома, в России…, – очнувшись от своих мыслей, услышала Милка бубнящий голос своего супруга. «Какое ничтожество! И какая же я дура! Прости меня, Господи, за мысли мои, но не хочу я от него ребёнка…, – в отчаянии думала Милка, чувствуя, как сжимается сердце от только что пережитых снова воспоминаний. Она замкнулась. У неё была беременность – пятнадцать недель…
  Через две недели у Людмилы случился поздний выкидыш…  Прямо из больницы она поехала к матери, сказав оторопевшему мужу:
- Прости, Дима, но я с тобой больше жить не буду. Подай на развод сам.

    Вавилов купил шикарную квартиру в центре города, прямо напротив астраханского Кремля, сделал ремонт и обставил её. Он не знал толком, для чего это сделал – денег было много, их надо было во что-то вкладывать. Цветы стали покупать заметно меньше. Люди хотели есть, а в магазинах ничего не было. Рыночные же цены на продукты были запредельными. Всю свою нищенскую зарплату народ относил на базар. Не до цветов было людям…
  Вавилов постепенно стал сокращать своё цветочное хозяйство. К лету у него оставалось всего полгектара теплиц. Приходилось сокращать и закупки оптовых партий гвоздик, и численность сотрудников. Но своих продавцов Вавилов не трогал. Он провёл несколько успешных операций по оптовым закупкам муки, мясных и молочных консервов в средней России, куда фурами гнал ранние астраханские помидоры. Теперь на его складах лежали мешки с мукой, тушёнка и сгущёнка. У его торговых точек выстраивались очереди, продукты улетали мгновенно. Торговля продуктами питания приносила громадные барыши за счёт  абсолютной ликвидности и быстрой оборачиваемости. Её доля во всём вавиловском бизнесе стала достигать четырёх пятых от валового оборота, а трудовые затраты при этом сократились наполовину.               
  У Вавилова появилось свободное время. С Райкой он встречался всё реже и реже, а после того как ликвидирован был розарий, их встречи прекратились вовсе. Райка всё понимала и не обижалась: их отношения в последнее время были больше дружескими, чем любовными. Перед тем как расстаться с ней, Вавилов силами своих работяг полностью реконструировал и расширил Райкину домашнюю теплицу и посоветовал ей заняться огурцами. В последнюю их встречу он разрешил ей остаться у себя до утра.
  Проснувшись, Вавилов увидел накрытый к завтраку стол – Райка любила изображать восточную женщину:
- Кушать подано. Пожалуйте, мой господин…, – смеялась она.
- Эх, Раечка, Раечка… Если бы в мои планы входила женитьба, то женился бы я только на тебе.
- А может, я бы за тебя не пошла. Почему ты так уверен?
- Я уверен только в одном: что больше никогда не женюсь.
- Не зарекайся, Егор, не зарекайся…, – слегка раскосые Райкины глаза сыпали весёлыми искрами.
- Зарекайся, не зарекайся – всё одно. Мне ведь уже пятый десяток. Куда мне женихаться? С работой полегче стало, заберу Оленьку к себе –  и будем жить с ней вдвоём.
- Хотела бы я на тебя посмотреть лет через пять…
- А что в этом невозможного? И посмотришь. Если надо что – всегда меня найдёшь.
- Умный ты мужик, Вавилов, а не понимаешь, что мне надо. А мне ведь только внимания и надо, как розам моим. И чтобы было для кого каждое утро, вот так, как тебе сейчас, завтрак готовить. И в холодную постель по вечерам не ложиться одной. Я знаю – ты бы мне этого всё равно дать не смог: мысли твои далеко, а сердце – ещё дальше, – Райка неожиданно всхлипнула, но быстро справилась.
- Не надо, не обнимай меня, а то разбаблюсь… Помнишь, когда ты розы у меня все забрал – я тогда подумала: вот какой-то счастья привалило. Хоть бы мне вот так кто-нибудь… А мы с тобой три года встречаемся, среди цветов живём, а ты мне ни разу не подарил ни цветочка… Восьмого марта не в счёт – ты всем нашим женщинам тогда дарил... День рождения – тоже, – Райка всё-таки не выдержала и разрыдалась.
Вавилову стало неловко, он чувствовал, что Райка права, тысячу раз права…
- Прости меня, Раечка…
- Да чего уж там. Пойду, умоюсь и накрашусь. А ты ешь, а то всё остынет.
Но Вавилову есть расхотелось. Он сидел подавленный и разбитый. Райка, сама того не подозревая, напомнила о том дне, когда от него ушла…
«Всё, хватит. Не хватало ещё и мне разбабиться. Какой же я всё-таки кретин: три года находился с женщиной, да с какой! А относился к ней как к резиновой кукле… Привёз – увёз. Зачерствел ты, Вавилов. Нельзя тебя к нормальным людям подпускать. Одни страдания ты им приносишь».
 
  Оба мрачные, они молча вышли из подъезда и направились к машине. В небе был какой-то непонятный жужжащий звук. Вавилов поднял голову и увидел, как над главным куполом Успенского собора астраханского Кремля завис вертолёт с подвешенным под брюхо золотым крестом.
  Всю свою жизнь, сколько помнил себя Вавилов, он видел над этим куполом вместо креста только телевизионную антенну. Теперь её не было. Медленно, незаметно для глаз вертолёт опускал крест до тех пор, пока тот не коснулся освящённого веками купола и не занял законное своё место. И ударили колокола! Басовитому голосу большого кремлёвского колокола вторили звонкие переливы его меньших собратьев. Непонятное стало твориться в душе у Вавилова, к горлу подступил комок. Непостижимым образом его пальцы сами собой сложились в три перста, и он истово перекрестился в первый раз в своей жизни…
  Останавливались прохожие, застигнутые теми же чувствами, тихое ликование переполняло всех. Вавилов посмотрел на Райку и увидел, что она тоже изменилась, лицо её преобразилось, просветлело. Она – мусульманка, человек другой веры или всеобщего безверия– была переполнена теми же чувствами, что и Вавилов, что и сотни других людей разных национальностей, разных религий, но объединённые одним и тем же чувством возрождения России!
  Второй день люди не отходили от радиоприёмников. «Эхо Москвы» катилось по всей стране. Наконец-то заработали и телевизоры, уставшие от бесконечных «танцев у воды» и патриотических симфоний. Настоящая симфония рождалась на площадях Москвы, в толпах людей, жаждущих сбросить с себя опостылевшее иго КПСС. Завершался самый кровавый период русской истории, длившийся более семидесяти лет. 

  Великим был праздник. Возбуждённый Вавилов подкатил к своему магазину с шампанским. По его распоряжению продавцы раздавали прохожим гвоздики, а в торговый зал вынесли телевизор. Радость захлёстывала Вавилова. Он смотрел в такие же радостные глаза других людей, прикованные к экрану, и вдруг наткнулся на чёрные бездонные глаза… Слёзы стояли в них, и глаза эти смотрели на него. Оборвалось всё внутри у Вавилова. Он смотрел на похудевшую, родную и прекрасную Милку, в её огромные и любимые глаза, и понимал: прощён! Одним прыжком Вавилов перелетел через прилавок и оказался рядом с нею. Он обхватил её, прижал к себе и поцеловал так, что у Милки подкосились ноги, и её стала бить мелкая дрожь…
- Можно я тебя снова Милкой звать буду?
- Зови. Как хочешь зови. Горочка, солнышко моё.
Вокруг стояли люди, смотрели на них и улыбались, радуясь их   
и своему счастью, но они никого не замечали…

  Через месяц Вавиловы венчались в Успенском соборе Кремля, а сверху лился на них ликующий колокольный звон…







                ЧЁРНЫЙ АНГЕЛ
                Повесть третья

                «Домино»

  - Борис Семёнович… Борис Семёнович…
- А? Что такое?
- Вставайте. Мужчину привезли, без сознания.
- Так может, мёртвый?
- Да нет. Живой вроде…
- Иду. Умоюсь только… Лена? Сколько мы уже зарплату не получаем?
- Восьмой месяц...
- Как ты думаешь – может, перед Новым Годом дадут? Всё-таки новое тысячелетие…
- А я знаю?  Может, и дадут.
- Всё! Надоело. До Нового года дорабатываю и подаюсь в челноки.
- Ой, да ладно вам. Вы уж третий год собираетесь…
- На этот раз точно решил. Доллары мне снились – это к чему?

- Да он почти труп. В реанимацию. Адреналин внутривенно и подключайте его, Лена, к кардиомонитору. Быстрее. Где нашли такого красавца?
- На берегу. В реку на машине с моста упал.
- Сам доплыл, значит? Вроде всё цело. Переохлаждение. Нет, чтобы летом упасть…  Лена, ну я же просил – пожалуйста, побыстрее…

  - Борис Семёнович, на кардиомониторе – асистолия . Готовить дефибриллятор?
- Давай. И Григория Александровича зови.

 «Сейчас током долбанут», – подумал я и почувствовал, что покидаю свою каталку.
«Интересно, куда это я воспаряю? Не видно ни черта Я же помню: Бог – это Свет. Раз я отдал богу душу – так хоть свету дайте. Наверное, меня – прямо туда, к черту на рога…»
- Душа твоя, Миша, Богу не нужна. Да и нам пока – без надобности, – произнёс некий сочный баритон.
- Кому это вам? Ты вообще кто такой? Покажись хотя бы.
- Можешь называть меня Негрум.
Пространство наполнилось приглушённым фиолетовым светом, и я увидел своего собеседника - черноволосый, вполне даже симпатичный и стройный мужчина средних лет с белым лицом, ироничным взглядом и жёстким волевым подбородком. В своём чёрном трико он напоминал циркового клоуна-мима.
«Что это ещё за Леонид Енгибаров?» – подумал я и вспомнил латынь: «Негрум – чёрный».
- Мы – это те, которые не любят яркого света. Да ты и сам его недолюбливаешь. Окна в квартире всегда наглухо зашториваешь, ложишься под утро, спишь до полудня.  Разве не так? – мужчина заглянул в какую-то папку.
- Нет, ну почему же, я и свет люблю. Вот, бывало, на охоту поедешь…
- Кончай балагурить, Миша. Времени у нас в обрез. В твоём досье, – Негрум ткнул в папку, – всё указано.
- Да уж теперь-то куда мне торопиться? Всё. Канул в вечность.
- Зачем же так мрачно? Да и потом – никуда ты пока не канул. Сейчас эти вот реанимацию проведут и тебя вытащат, – он засветил зеленоватый экран, и я увидел бригаду врачей, колдующих над моим безжизненным телом.
- Ты, Миша, случай уникальный, один на десять миллиардов. У тебя абсолютно равные показатели, измеренные с точностью до десятого знака после запятой…
- Какие ещё показатели? О чём это ты? – я с интересом смотрел, как через меня пропустили разряд, и моё тело подпрыгнуло на реанимационном столе.
- Не отвлекайся, – Негрум выключил экран. – Они сейчас спорят, стоит ли продолжать бороться за твою жизнь или нет.
- Так может им подсказать надо, Негрум? А? Такие вещи на самотёк никак нельзя пускать. Можно им как-нибудь передать, что я их отблагодарю? А то ведь я их знаю: один раз не получилось – и в морг…
- Не твоя забота, кому надо – подскажут. Ты лучше слушай и запоминай. Так вот, о показателях: в тебе, Миша, абсолютно одинаковые пропорции злого и доброго, чёрного и белого. Меня поэтому сразу же после твоего взвешивания сюда и направили.
- После какого взвешивания?
- После какого надо… Вот я и нёсся как угорелый, еле успел перехватить тебя у Альбума.
«Как всё-таки хорошо знать хоть один иностранный язык, пусть даже мёртвый», – не без гордости отметил я, напирая на глагол «знать»,– «Альбум – белый».
Я с невольным уважением поглядел на Негрума, фигурой напоминавшего рисунки древнегреческих атлетов:
«Этот успеет… Волчара, видать, ещё тот».
- А кто это – Альбум?
- Да так… Один мой коллега из соседнего отдела. Давай-ка к делу! Поскольку здесь тебя приткнуть, сам понимаешь, некуда – принято коллегиальное, так сказать, решение: дать тебе возможность ещё пожить, проявить себя, если хочешь…
- Не вопрос, поживу с удовольствием. Ещё бы не хотеть. Спасибочки вам. Так я пойду?
- Погоди. Мне велено передать, что отныне тебя наделяют уникальной способностью… Небывалым могуществом! Убивать людей силою одной только мысли. Оцени?
Я оторопел: «Ни хрена себе – заявленьице!»
- Ты что, Негрум? Должность диктатора мне предлагаешь? Кстати, это вы их, диктаторов этих, «могуществом» таким наделяли?
- Нет, Миша, – вы. Да, да – вы! И нечего на нас всё валить.
- Пожалуй. А от «могущества» такого я отказываюсь. Спасибо за доверие, конечно, но только вот убивать я не люблю – не мой профиль; соблазнить кого-нибудь, «лапши навешать» – другое дело, а здесь я – пас. Я вам не киллер.
- А тебя никто и не спрашивает. Отказывается он, видишь ли. Не торопись. Вспомни-ка лучше, сколько ты за свою жизнь поубивал?
- Кого же это я поубивал?
- А в детстве? А в юности? Сколько кошек, сколько голубей перевёл? Вспоминаешь?
- Откуда это известно? Ах, да… Там и про это есть?
- Есть, есть…
- Что ж, каюсь, несознательный был. А потом, кошки по ночам так орали, что спать невозможно было – вот я их из мелкашки и отстреливал. Зато потом сколько у меня кошек перебывало? А? Барсик, Чефир, Аза, Норка, Культяпка. А Соня и Мэрилин – и по сей день со мной были. Там у тебя про это написано?
- Миша, не надо быть многословным.
- Что ж, было дело, и голубей из рогатки для забавы бил, а ещё – чтоб на крыльцо не гадили… И всё-таки, Негрум, это – не люди... Ты ещё про охоту вспомни…
- Ну, положим, люди похлеще голубей гадят. И не только на крыльцо… Да ты, Миша, не прибедняйся. У тебя в активе и люди есть.
- Что это ещё за поклёп? Никого я никогда не убивал.
- Так уж и никого? Вспомни-ка, сколько твоя покойная жена от тебя абортов сделала? А? Не считал?
- Ну, четыре или пять…
- Шесть, если быть точным.
- Так мы же с ней вместе про аборты-то решали… У нас и так двое детей было. А в той стране, где я жил, и одного поднять да до ума довести – уже подвиг.
- Ты успокойся, Миша. Я тебя убивать никого не заставляю. Меня уполномочили только передать, что ты наделён такой вот способностью. Понял? А как ею пользоваться – сам решай. Имей в виду, что такие подарки – большая редкость. Так что ты делай выводы: погуляй пока, понаслаждайся, да так, чтобы потом сразу к нам в отдел – у нас интересней.
- Я подумаю. Такие вещи, сам понимаешь, с кондачка не решаются. Послушай, Негрум, а нельзя мне сейчас куда-нибудь в Швейцарию или в Австрию, чтоб сразу с гражданством и со знанием языков? А? Хоть напоследок пожить по-человечески? А то, ты знаешь – надоел весь этот бардак…
- Обойдёшься. Там ты себя в полной мере проявить не сможешь.
- Обойтись-то я, конечно, обойдусь. Почти полвека обхожусь… При коммунистах обходился, теперь вот – при демократах. Только вот что-то конца не видно этому обхождению… Прав ты, Негрум, сами мы во всём виноваты. А с другой стороны – кого выбирать? Не коммунистов же. Вот и выбираешь по необходимости: из двух зол – меньшее.
- Извини, Миша, но, по-моему, ты не понял главного. Сказано же: могуществом тебя наделили. Высшей способностью! Сам теперь всего, чего хочешь, можешь добиться… Пораскинь мозгами-то.
- Ты на что намекаешь?
- Всё! Лети, голубь. Они решили всё-таки ещё раз попробовать тебя оживить… На спор…
Негрум исчез, погас свет, и я почувствовал, что безо всякого сопротивления рассекаю некое тёмное пространство.
Мгновение – и я снова увидел себя на реанимационном столе…
- Простите, я у вас много времени не отниму. Меня зовут Альбум. Я специально вас тут караулю, – голос был мягкий, задушевный.
В столпе яркого света появился невысокий толстенький человек, одетый теперь уже в белое трико, но с чёрным лицом. Этот клоун со своим рыхлым животиком и короткими ножками  на мима никак не тянул.
«Работа у него сидячая, наверное, и ещё, похоже, пиво любит…  «Альбум», а по физиономии – настоящий негр. Их тут сам чёрт не разберёт… Домино какое-то».
- Скажите, Михаил, что вам наговорил Негрум?
- Это уж вы меня простите, уважаемый, но я очень спешу… Туда, – я показал на реанимационный стол.
- Ничего, ничего, не волнуйтесь – успеете. У них там небольшая заминка, с техникой. Не тот тумблер включили… Цепь коротнула. Они сейчас дефибриллятор меняют.
- Ну вот… Как всегда. А время-то идёт, сколько я тут с вами болтаю? У меня уже по всем расчётам биологическая смерть наступила.
- Не волнуйтесь – всё под контролем. Вы здесь всего четыре с половиной минуты. Так что вам сказал Негрум?
- Сказал, что у меня абсолютное равенство, что киллерской силой меня наделили и отпустили назад, чтобы я себя проявил. А ещё сказал, что вы – нерасторопный, господин Альбум. Кстати, а где это мы так загорели?
Белый клоун слегка смутился.
- Да я, знаете ли, инструкции получал относительно вас, досье ваше куда-то подевалось – поэтому и замешкался. А насчёт цвета кожи – у нас, любящих свет, у всех такая. Ну, раз вы всё уже знаете – добавлю: вы, Михаил, поосторожней с вашими теперешними возможностями…  Всё-таки человек вы думающий, хотя и импульсивный…
- А я не понял. Мне теперь что – только стоит подумать о том, что человек умер, – и его уже нет? Так, что ли?
- Ну, не совсем. А то так можно было бы полчеловечества уничтожить. Для этого нужны два фактора: сильное желание и яркая визуализация картины смерти конкретного человека. Но помните – вам отпущен определённый отрезок времени, за который и будут оценивать ваши деяния с учётом новых возможностей.
- А можно узнать в общих чертах, какой отрезок времени мне отпущен?
- Этого я вам сказать не могу. Не уполномочен.
- Ну что ж… Раз не уполномочен – не надо. Всё? Я могу идти? Эээ… Лететь?
- Разумеется. Ещё раз призываю вас к осмотрительности.

- Ну, помощники смерти, отойдите от стола. Разряд! Подключайте кардиомонитор.
- Борис Семёнович, появились сокращения! Серия экстрасистол… Ритм нормализуется… Артериальное давление – 70/30.
- Ваша взяла, Борис Семёнович. С меня двадцать баксов.
- Лена! Адреналин внутривенно. Признаться, я уже думал, что проспорил…  А денежки, Григорий Александрович, не помешают. Сон-то – в руку был…

                «Папочка, не спи…»

  У меня появились проблески сознания. Я приоткрыл глаза и не увидел ничего конкретного - всё расплывалось в одно сплошное зеленоватое пятно. Оно сгустилось прямо перед глазами и сказало: "больной приходит в сознание, гемодинамические показатели в норме, реакция зрачков содружественная". Успокоенный этим сообщением, адресованным, по всей видимости, не мне и потому – заслуживающим доверия, я решил закрыть глаза и стал вспоминать…
  Вот я в Питере, сижу в ресторане «Невский», рядом – женщина, светленькая. Ничего себе, симпатичная, улыбается, грудь приличная. Ниже рассмотреть и оценить не могу, хоть и пытаюсь… Кто такая? Ах, да – Юля, кажется, её зовут. Откуда я её знаю? Познакомился в Интернете и поехал к ней на выходные. Танцуем. Ниже – рассмотрел и оценил… Вот мы у неё в квартире. Грудь на поверку лишена кондиционной упругости, дрябловата, зато внизу – выше всяких похвал. Сутки живу в её кровати, питаюсь яичницей, сыром, бананами и чаем и, конечно же, – ею. Вечером прощаюсь, сажусь за руль и еду домой, в Москву. А что дальше? Проезжаю Вышний Волочок, в Твери закусываю, проезжаю Клин… А дальше? А дальше – не помню… Нет, вспоминаю… Голос дочери: «Папочка, не спи… Просыпайся. Ну, проснись же, папа, миленький мой…» Кто-то трясёт меня за плечо, я открываю глаза и мгновенно осознаю, что на меня несутся два столба света фар встречной фуры… На рефлексах ухожу вправо, прошибаю какие-то перила и лечу вниз… Удар… Погружаюсь в воду… Выныриваю… Понимаю, что дочка мне только снилась, и успокаиваюсь… Плыву, плыву… Всё. Дальше не помню. Ничего не помню…

  На другой день я узнал, что лежу в какой-то районной больнице, что у меня ничего не повреждено, что найден я был на берегу реки без сознания и доставлен с диагнозом "переохлаждение". Что вывели меня из состояния клинической смерти и что я – «в рубашке родился…» Я попросил телефон и первым делом позвонил дочери. Убедившись, что с нею всё в порядке, я быстро пошёл на поправку.
«Чем? Какими такими силами можно объяснить, что в критические секунды моей жизни приснилась дочь и разбудила меня во сне?» – мысль эта не давала мне покоя, как, впрочем, что-то ещё… И я никак не мог понять, что именно…
«Так. Давай по порядку. Питер. Юлька. Отличная жопа (прости, Господи). Получил усладу телу. Еду домой. Заснул. Разбудила приснившаяся дочь (это надо ещё осмыслить). Вылетел на мосту с трассы в реку. Машина утонула. Хорошо, хоть документы целы, пусть и размокли. Теперь лежу заново родившийся, в какой-то больнице, где-то в Улан-Удэ (да-да – всё, что в России находится дальше ста километров от Москвы, – москвичи почему-то считают Улан-Удэ) и не могу вспомнить, по-моему, что-то очень важное…  Господи? Ну почему так? Вспоминаю, извини, жопу какой-то Юльки, пусть даже достойную, но ведь – жопу? А что-то очень важное вспомнить не могу?»
Однако, ещё раз пройдя по этой цепочке, я уразумел, что хороших звеньев в ней гораздо больше, чем плохих, и относительно успокоился.
  Две ночи подряд меня изводил ужасным храпом сосед. Я попросил перевести меня хоть в коридор, но подальше от него, но меня не перевели. На третье утро он почему-то не проснулся…

  Вскоре меня перевели в общую палату и разрешили вставать. Соседи по палате уже знали о моём «каскадёрском трюке» и закидывали вопросами: Пьяный я был или нет? Как я увернулся от фуры? Что я при этом чувствовал? Сразу машина ушла под воду или постепенно? Как я доплыл до берега?
Подивившись моему рассказу, затевали между собой разговоры:
- У меня дружок в прошлом году тоже, видать, за рулём заснул. Так прямо лоб в лоб с КАМАЗом и столкнулся…
- Насмерть?
- А то? Всмятку!
- А с КАМАЗом что?
- Буква «М» отскочила…

  Через несколько дней меня выписали. Я щедро раздал медперсоналу суммы за своё спасение и вместе с дочкой, которая приехала сразу же после моего первого звонка и поселилась в местном «отеле», на поезде отправился домой

                Странности

  - Хочешь – верь, хочешь – не верь, дочка, но выходит так, что ты мне жизнь спасла…
И я рассказал про свой сон.
- Получается, что мы себя совсем-совсем не знаем. Ты что, не веришь мне? – спросил я, поймав её недоверчивый взгляд.
- Верю. Но проверить не могу, к сожалению. Это – как чудо Воскрешенья: верить хочется, но нужны доказательства.
- А я, по-твоему, не доказательство? Я же воскрес!
- А ты уверен, что был мёртвым?
- То есть? Клиническая смерть – это смерть.
- Не уверена. Ведь может же быть, что её просто так назвали: «клиническая смерть?» А на самом деле – это всё ещё жизнь. Остаточная, но жизнь.
К моей тайной гордости, дочь обладала пытливым умом, избегала штампов и шаблонов даже в речи, и отличалась оригинальностью суждений,  но здесь – это было уже слишком… Потому я и возмутился:
- Хватит оригинальничать. Есть вещи, не терпящие двойного толкования. Во всех учебниках реаниматологии сказано: клиническая смерть. А это значит, что если в течение нескольких минут не будут приняты экстренные меры, то больной не только не оживёт, но и…
- Умрёт ещё больше – так, что ли? – перебила меня дочь. Почувствовав подвох, я слегка опешил от её словесных вывертов.
- Почему – ещё больше? Просто – умрёт.
- Так значит, до того как «просто умереть», он был жив? Тогда почему же учебники пишут: «смерть»?
Лёгкого и непринуждённого разговора, на который я рассчитывал, не получалось.
- Вообще-то я этих учебников не писал – я по ним учился.
И учебники в медицине пишутся для того лишь, чтобы дать понимание о том или ином состоянии больного, состояния эти классифицируются для практического удобства. «Клиническая смерть», «Биологическая смерть» – общепринятая терминология, о чём тут спорить? Когда наукой будут накоплены и осмыслены другие, более точные знания – тогда, может быть, в учебниках напишут, что и «биологическая смерть» – не что иное, как определённая форма жизни.
- Ну, это ты перегнул. Смерть, в истинном её понимании, окончательна и никакой реанимации не подвержена.
Но я уже начал заводиться.
- Почём знать. Есть, к примеру, спорообразующие микроорганизмы, которые могут находиться без обменных процессов сотни лет, а, попадая в благоприятную среду – прорастают в вегетативные формы. Наперекор Энгельсу. Может, пройдёт время, и человека можно будет реанимировать по его костным останкам.
- Ну, хорошо, а если нет останков, после кремации, например?
- Не знаю. Но могу предположить, что в природе есть вместилища информации обо всём, что происходило когда-либо. Волна, однажды лизнувшая твою ногу, расскажет об этом другим волнам, ветерок, обласкавший твои волосы, растворится в потоках воздуха вместе с твоим запечатлённым образом. Как знать, может, когда-нибудь мы научимся считывать информацию с капли воды, с глотка воздуха, как с компьютерного диска. А из одного атома, когда-то заключённого в тебе, выстраивать весь организм. Тогда и учебники будут другими.
Помолчав немного, я добавил:
- Зря ты в юристы пошла, тебе – в медицинский надо было.
А впрочем – всё одно. По специальностям сейчас у нас мало кто работает, из университетов и – в челноки.
 И посоветовал:
- Окончишь университет – поезжай к брату, в Канаду. Ему там нравится. Тоскует только. Лучше, конечно, поближе куда-нибудь – в Швейцарию или в Австрию…
При этих словах будто молния полыхнула у меня в черепе, и я замолчал, тупо уставившись в окно купе, а на дочкино:
«Больно надо – в глушь, в Канаду!», – даже не отреагировал.

  Странности начались прямо с порога. Обе кошечки – чёрная Соня и светло-кремовая Мэрилин (или просто Мэри) – выбежав было из кухни в прихожую на звук открываемой двери, вдруг встали как вкопанные, взъерошили шерсть на загривках, зафыркали и попрятались кто куда.
- Что это с ними? Ты, когда уезжала, ключи соседке оставила? Может, она их обидела чем? Может, кормила плохо?
- Ну что ты, папа. Смотри – они почти весь корм слопали, водичка свежая, нигде не нагажено.
- Ты всё-таки сходи к ней, узнай. Да не сейчас – потом. Я, дочка, прилягу… Что-то мне не по себе как-то. А ты посиди со мной, пожалуйста?
Я действительно чувствовал себя неважно. Внутри нарастало непонятное чувство беспокойства, тревоги… Я рассказал дочери о своих ощущениях и посетовал на то, что память как будто стала мне изменять.
- Представляешь – который день не могу вспомнить какой-то важный эпизод. Как после дикого похмелья – просыпаешься с ощущением того, что натворил что-то, накуролесил сверх меры, а вспомнить не можешь. В этом случае хоть узнать можно у того, с кем пил, если он сам помнит, конечно, а здесь – и спросить не у кого. Может, я всё-таки головой треснулся? Да вроде головных болей нет, тошноты нет, даже шишки никакой не было.
- А вдруг такое бывает после клинической смерти? А, пап?
- Чёрт его знает, у меня подобного опыта не было – я ведь только в первый раз умер…
- Ну а сам-то ты как врач что думаешь?
- Да какой я врач? Я уже почти пятнадцать лет не работаю. Всё перезабыл.
- Не прибедняйся, папа. Уж кому-кому, а тебе на память грех жаловаться.
При слове «не прибедняйся» опять что-то сверкнуло у меня в голове и сразу же погасло. Я поморщился.
- А давай я тебя проэкзаменую? – предложила дочь.
- Давай.
Она вразнобой задала мне с полсотни вопросов: от хронологии событий из нашей жизни до «почитать наизусть» и решений логических задач. Я ответил на все.
- Теперь давай по колоде проверим.
Она взяла колоду карт в пятьдесят два листа, перетасовала её и стала показывать мне по одной карте в секунду, тут же переворачивая её рубашкой вверх, пока на руках у неё не осталось три закрытых карты
Такое упражнение я раньше проделывал регулярно.
- Называй. Пять секунд тебе на размышление.
- Пятёрка пик, бубновый валет и… бубновый туз.
Дочь раскрыла названные карты.
- Да! С такими «провалами в памяти» можно в цирке выступать. Как это у тебя получается?
- Да ничего сложного нет. Я каждую масть к чему-то привязываю. Пики – к птицам, трефы – к рыбам, бубны – к насекомым, червы – к животным. Каждой карте соответствует конкретный вид. Можешь ещё для удобства отделить онёры от мелочи. Например: валет, дама, король и туз червей – хищники, остальная мелочёвка – травоядные. Всё это закрепляется в голове до автоматизма. Разбуди меня среди ночи, спроси, что есть туз червей, я отвечу – лев, и снова засну. У тебя на руках остались грач, оса и скорпион.
- Лихо! Мне тоже так научиться, что ли?
- Конечно, научись. Тем более что твоя память лучше моей устроена.
- Иметь бы ещё от этого какую-нибудь практическую отдачу… Я ведь не собираюсь, как ты, картами себе на жизнь зарабатывать.
- Как хочешь. А мне без этого нельзя. Только шулера могут обходиться без этого, а я – профессионал. И потом – я тоже не собираюсь всю оставшуюся жизнь картами пробавляться. Меня интересует валютный рынок. Вот уж никогда бы не подумал, что на старости лет стану игроком. Но, как говорится, из двух зол…
При этих словах яркая вспышка снова озарила мой мозг… «Негрум... Альбум… Господи, да что же это такое?  Неужели такое возможно? Нет, мне всё это приснилось. Я всё ещё болен…»
- Папочка, папочка, что с тобой? Тебе плохо? Я «скорую» вызову?
- А? Какую «скорую»? Нет, не надо «скорую»… Всё нормально…
- Папка! Да что с тобой? Ты так переменился…
- Почему переменился? В чём?
- У тебя глаза какими-то жуткими стали. Ты так раньше никогда не смотрел.
- Нет, это всё ерунда… Это всё пройдёт… Я, доченька моя, просто устал. Ты иди, милая, а я посплю немного, хорошо? Только шторы плотней задёрни.
- Конечно, поспи. Зря я тебя так нагрузила. Вот дура-то! Ты ведь ещё совсем слабенький…
- Ну что ты? Что ты? Со мной всё в порядке. Вот посплю немного, и всё пройдёт.
  Но мне было не до сна – какой уж тут сон: в голове до мельчайших подробностей, сначала в приглушённом фиолетовом, а потом – в ярком белом свете, предстали оба посланника со своими напутствиями. «Что за бред? Что за мистификация такая? Неужели ЭТО – правда? Как ЭТО проверить? На ком?»
Сотни вопросов возникали – и ни на один не находилось ответа.
 «Да, так можно и с ума сойти. Предположим, что ЭТО – правда. А что мне проку в таком предположении? Нужно знать наверное. А как? Только экспериментальным путём. Что же это за эксперимент такой? Ведь это – не зажигалкой чиркнуть: работает – не работает. Нет, я лучше действительно посплю. А то мне одна дорога: прямиком – в дурдом…»
Я вдруг почувствовал неестественную усталость и сонливость, закрыл глаза и провалился в сон – как будто сработал какой-то защитный механизм, предотвративший катастрофу мозга.

                В поисках идеи

  Ночью всё кажется по-другому. Ночь нереальна, реален день. Ночью мысли отлетают далеко-далеко, а днём они крутятся возле прикормленных мест, вокруг привычных повседневных забот. Ночью хорошо спится тем, кто доволен своей реальностью, остальные спят плохо. Мишка относился к последним. Уже больше трёх лет, с тех самых пор как он переехал с дочерью в Москву, его терзала по ночам бессонница. В любимой им Астрахани осталось всё: его родители, его друзья, его дело, его жильё. Впрочем, дело и жильё он уже потерял, поэтому и жил на съёмной квартире, и поначалу – в полном безделье. Последние два года в Астрахани вся его деятельность была направлена на погашение процентов по банковским кредитам, которые лавинообразно сметали один за другим все лакомые куски созданного им дела. Последующие кредиты едва погашали проценты по первым. Он ещё мог бы бороться, но цивилизованно. И даже – победить. Но не в той стране жил Мишка, где боролись цивилизованно. Цены на жизнь человеческую были бросовыми. Творилось невообразимое – оружие продавалось как керосин или спички. Самыми ходовыми товарами на чёрных рынках становились: пистолет, автомат, гранатомёт, снайперская винтовка
  Начались анонимные угрозы. Когда угрожали ему – он терпел, но когда стали угрожать его дочери – дрогнул. «Компетентные» люди предлагали  ему защититься «превентивными мерами», но он отказался, хотя и знал тех, от кого исходили эти угрозы. Ни одно дело, по его разумению, не стоило того, чтобы убивать людей. И бросив всё, уехал вместе с дочерью, уехал налегке – дело развалилось, жильё досталось какой-то оборотистой карконте, с которой он проживал последние пару лет, и которая умела расплакаться в любых нужных ей ситуациях по своему усмотрению. Её-то он бросил с облегчением.
  Всё было бы ничего, но Мишку изматывало безделье и, как следствие, отсутствие стабильных доходов. Тот мизерный, по масштабам Москвы, запас денег, которые удалось собрать перед отъездом, заканчивался. Раньше он никогда не думал о завтрашнем дне, не откладывал «про чёрный день», считал своё положение достаточно прочным и всегда жил днём сегодняшним, жил широко, не придавая особого значения тому, что увязает всё больше и больше в долгах. Он рассчитывал на одну – две удачные сделки, которые кардинально выправят его положение, но так и не смог их осуществить…
  Но цепляться за прошлое было и поздно и глупо – надо было выкарабкиваться. Нужна была идея, а её-то как раз и не было… Всё своё свободное время, сутки напролёт, он лихорадочно искал такую идею, один за другим отметая сотни вариантов, но так ничего и не находил…
  Три качества мешали ему, мешали всю его жизнь… 
Первое – это то, что он увлекался, он заигрывался. Не то чтобы он был очень уж азартен, но частенько грешил тем, что без должного анализа хаживал ва-банк.
Второе: Мишка любил Женщин. Нет, не каких-то конкретных женщин, хотя в его жизни случалось и такое, а Женщин «в общем и целом». Он держал в своей памяти многие сотни имён, глаз, губ, локонов, запахов… Мишка понимал толк в женских телах и любил препарировать женские души. Он умел достигать взаимного наслаждения. Раньше женщины никогда не были для него безликими, бездушными (таковых он просто не замечал), но теперь… После отъезда из Астрахани Мишка  перестал теребить женские души, а сосредоточил свои усилия исключительно на их телах.
  Третий свой недостаток – пристрастие к спиртному, Мишка связывал с бездельем. Находясь при деле, он мог не пить годами, но если интересного дела не было, то вакуум быстро начинал заполняться водкой. Он признавал только её, потому как был взращён на спирте, как и любой нормальный врач. Существовали и чисто российские нюансы: имея интересное дело, тоже приходилось пить, пить с «нужными людьми», и это его сильно угнетало. Почти все «нужные люди» были выходцами из бывшей партийной номенклатуры, а в той среде пить умели. Кто их учил? Кто натаскивал? Отбирали их туда по этому качеству, что ли? Трудно сказать. Но самый мелкий «выходец» меньше литра не поднимал… А попадались в основном крупные… Литра по два…
  Теперь, находясь на чужбине вместе с дочерью-студенткой, Мишка решил прежде всего избавиться от своих недостатков. Хороших знакомых в Москве у него не было, а жил всего лишь один родственник, которого ещё при жизни  смело можно было причислять к лику святых уже на одном только основании, что, работая доцентом в химико-технологическом институте, он существовал на нищенскую зарплату преподавателя, не брал со студентов денег за зачёты и экзамены, имел такую же честную, а значит - нищую жену и воспитывал сына. При этом он не лазал по помойкам, не собирал пустых бутылок, а гордо нёс свою седую голову, покрытую стареньким серым беретом. Валерий – так звали родственника – был полной Мишкиной противоположностью: он не играл в карты, вёл трезвый образ жизни и уж, разумеется, был далёк от амплуа покорителя женских сердец. При всех этих достоинствах он, благодаря своей отменной эрудиции, был ещё и весьма интересным собеседником. Правда, в последнее время все беседы у него сводились к немногому: как выжить у себя на Родине, оставаясь при этом Человеком? Как элементарно не умереть с голода? И почему Родине-Матери настолько безразлична судьба любящих её сыновей?
  Таким образом, не имея ни друзей, ни пьющих родственников, ни «нужных людей», Мишка легко сделался трезвенником. С двумя другими недостатками было сложнее. Здесь требовалось просветление духа и укрощение плоти. Эти качества ему преподнесло голодание. Прочитав Поля Брэгга, который ему неожиданно понравился, Мишка решил попробовать поголодать. Сколько выдержит. И проголодал три недели. Умеренным в еде он был всегда, но никогда не голодал. Более того, будучи врачом, воспитанным на канонах традиционной медицины, считал это занятие вредным и опасным. И тем не менее, после тщательной подготовки он решился на этот эксперимент и не пожалел… Самым сложным для него оказался не полный отказ от пищи, а полный отказ от курения. Но он не выкурил ни одной сигареты за весь период голодания и не курил ещё десять дней, когда выходил из него. Через три недели Мишка, находясь в состоянии ступора, почувствовал, что его не только запросто может вынести сквозняком в открытое окно, но что он свободно контролирует свои желания и эмоции, вернее – отсутствие таковых, и прекратил голодание. Главное, что он вынес из эксперимента – веру в собственные силы.

  Идея пришла неожиданно – ИГРА! Это было интересно. Единственным оставшимся капиталом была его редкая память – на неё-то он и сделал ставку. Спинно-мозговых игр, как он их называл, Мишка не любил. Все эти рулетки, оазис-покеры, кости были не для него. На Блэк Джеке ещё можно было попробовать поработать «счётчиком», но к этому он чувствовал себя не вполне готовым: с шестью колодами он никогда не практиковался. Мишка всерьёз стал заниматься теорией игр и поставил себе задачу перейти из разряда игроков-любителей в профессионалы. При солидной преферансной подготовке это было не так уж и сложно. Ему нравился покер. Но что особенно привлекало его, так это  спекулятивная игра на курсах мировых валют.
  Мишка поступил на высшие экономические курсы, на которых изучал экономику и финансы, делая упор на макроэкономику и мировой валютный рынок, освоил компьютер. Экономика давалось ему намного труднее, нежели покер: её приходилось осваивать с самых азов. Теперь времени у него не было вовсе. За два года он прочитал и усвоил колоссальный по объёму материал по техническому и фундаментальному анализам изменения курсов национальных валют, стал свободно ориентироваться во всех основных макроэкономических показателях ведущих мировых государств и сумел сделать интересный вывод: подавляющее большинство мировых авторитетных финансовых аналитиков ошибаются в своих краткосрочных прогнозах. Умышленно ли они «ошибаются», выполняя чей-то заказ, или заблуждаются вполне искренне, сказать было трудно.
  Ежедневно на мировом валютном рынке Forex двигалось до полутора триллионов долларов. Велась круглосуточная торговля американскими, канадскими, австралийскими долларами, английскими фунтами, немецкими марками, швейцарскими франками, японскими иенами и многими-многими другими валютами, курс которых, как сверхчувствительный барометр, чутко реагировал на малейшие изменения – как в самой стране, так и на всей планете. Ежесекундно заключались тысячи сделок, подавляющее большинство которых были спекулятивными. В результате такой спекулятивной игры курсы валют могли меняться совершенно непредсказуемо. Ежеминутно сколачивались капиталы и терялись состояния. И всё это можно было читать, как по раскрытой книге, на мониторе компьютера, подключённого к Интернету. Такая картина не могла не завораживать. Если бы Forex был озвучен голосами его реальных участников, то можно было бы воочию слышать стоны, вопли, стенания тех, кого пожирали чавкающие, рычащие, урчащие, раздирающие свою добычу хищники. Что там «В мире животных» – вся планета выходила на кормёжку, каждый хотел оторвать себе кусок по своим аппетитам и возможностям: кто щипал травку, кто-то, под названием маркет-тейкер, их кушал, не подозревая, что над ним самим уже занесена когтистая лапа страшного хищника, имя которому – маркет-мейкер. Это была настоящая игра! Игра глобальная! Игра, в которой мелкий валютный трейдер был практически обречён… Если только он не мог уяснить для себя главного: чтобы быть сытым и не стать лёгкой добычей крупных хищников, нужно стать падальщиком, нужно стать грифом, нужно уметь довольствоваться крохами от кровавых пиршеств львов, тигров и гиен, которых олицетворяют крупнейшие мировые банки и инвестиционные фонды. Мишка любил наблюдать за тем, как могучие финансовые львиные прайды выходят на охоту за ничего не подозревающими стадами жирных антилоп, мирно пасущихся на бескрайних просторах валютной саванны. Среди полного безмятежного спокойствия, когда спят Австралия и Япония, засыпают Россия и Европа, когда заканчивается торговля на американских валютных биржах и на Forex наступает затишье – начинается излюбленное время охоты для воротил валютного рынка. Когда, пытаясь защитить себя от неблагоприятного развития событий, утомлённые дневным напряжением валютные игроки выставляют плотные пояса защитных ордеров и уходят отдыхать, вдруг начинается резкое движение в сторону этих ордеров – они заглатываются всё теми же недремлющими маркет-мейкерами, и цена снова возвращается на исходный уровень. Всё кровавое действо длится всего лишь пару минут: хищники, скрывающиеся до поры в зарослях, вдруг неожиданно выскакивают на открытое пространство, в два прыжка настигают своих жертв и убивают их, остальные пытаются убежать, но тут с противоположной стороны на них набрасываются другие звери и приканчивают остатки стада. Охота закончена. Все члены прайда, неся в зубах тёплую добычу, отправляются на трапезу. Пара минут – и сотни миллионов долларов перекочевали из карманов незадачливых игроков на счета крупнейших финансовых институтов. Ещё земля не успевает просохнуть от пятен крови, но уже появляются новые, ничего не подозревающие антилопы, которым до времени разрешают попастись, скучковаться, нагулять жирку. А потом всё повторяется сначала…
  На Forex Мишка играл пока что «по маленькой», чтобы присмотреться, набраться опыта. Практические же усилия он сконцентрировал на покере. Ходить в реальные российские казино никакого желания у него не было: сама их атмосфера, а в особенности тамошняя публика – его раздражали. Ему нравилось играть в полном одиночестве и тишине, устроившись с чашкой чая в кресле перед компьютером. Мишка был зарегистрирован в двух крупнейших европейских покерных Интернет-казино. Перепробовав многие разновидности покера, он остановился на Техасском  Холдеме. Игра в карты отличается от игры на Forex тем, что там не нужно проводить каждодневного многочасового анализа разновременных валютных графиков, отслеживать в режиме реального времени мировые новости, чтобы, не дай Бог, не пропустить чего-нибудь существенного: какого-нибудь случайно обронённого слова господина Эисуке Сакакибара   или зарождающегося в просторах Атлантики тропического шторма, теоретически могущего перерасти в ураган и разметать нефтяные платформы в Мексиканском заливе. И то и другое событие практически ничего не значат, скажем, для европейского обывателя – но могут перевернуть кверху дном весь мировой валютный рынок.
  Мишка играл в покер по ночам, до четырёх-пяти утра. И не более четырёх раз в неделю. Днём он занимался Forex, по выходным отдыхал. Ему нравилась такая жизнь, хотя иногда на него наваливалась давящая тоска по родному городу, по друзьям и родным, по Волге…
  Изредка у него возникала потребность снять напряжение от игры, отключиться от анализа ценовых графиков и просчёта покерных раскладов. Тогда Мишка уходил в загул, не появляясь дома по нескольку дней…
  С дамами он тоже знакомился «не сходя с велосипеда», по Интернету.

                В новом качестве

  Я проснулся среди ночи, включил свет и долго вглядывался в циферблат часов, пытаясь разобрать число и день недели. Выходила суббота, а это означало, что проспал я больше полутора суток. Это был мой личный рекорд по продолжительности сна. Я заглянул в другую комнату и увидел крепко спящую дочь. Она спала в обнимку со своей любимой детской игрушкой – старым и обтрёпанным Мишкой. На одеяле с разных сторон к ней притулились обе наших кошки. Увидев меня, они попрыгали на пол и забились под кровать. Приняв душ, я посмотрелся в зеркало и ужаснулся… На меня глядело небритое лицо с жёсткими неприятными чертами и холодными безжизненными глазами убийцы. Никогда ещё я не видел у себя такого лица.
«Я просто зарос, – успокаивал я себя, – сейчас побреюсь, и всё восстановится». Но и выбритым лицо моё мне не понравилось. Я попробовал полицедействовать: улыбнулся, засмеялся беззвучно, поочерёдно постарался придать лицу выражение доброты, мягкости, нежности… Но эти попытки повергли меня в ещё большее смятение - двигалась мимическая мускулатура, растягивался в улыбке рот, слегка притуплялась и разглаживалась жёсткость черт, но глаза по-прежнему оставались глазами терминатора.
«Что ж, придётся, видно, доживать век с «каиновой печатью». Но почему? Ведь я никого не убил, во всяком случае – пока ещё не убил? И даже не намеревался? Это что же получается? Стоит спрятать подмышку пистолет с глушителем или прихватить зонтик с отравленным наконечником – просто так, на всякий случай, и на лицо твоё сразу же ложится печать убийцы? Да! Всё правильно: если носишь «на всякий случай» орудие для скрытного, а тем более – безнаказанного убийства, значит, случай этот – вопрос времени. Либо он тебя найдёт, либо ты – его. А самоощущение всесилия, перед которым человеческая жизнь – ничто, сразу начинает проявляться на лице. Отвратительно проявляться».
  Мне вдруг захотелось выпить. Я попытался было поставить это желание под жёсткий контроль, но мысленно махнул рукой – не до этого мне было сейчас. «Выпить и закурить!» Я не ел двое суток, но есть не хотелось, да и холодильник был пуст. Только в дверце стояла дежурная бутылка водки, да в ящике лежал пакет с черносливом. Я выпил стопку, заел черносливом и с наслаждением закурил.
«Итак, что мы имеем? Способность убивать силою одной только мысли? Не факт. Доказательств этому пока не было. Может, на бомже каком испытать?.. Миша, ты  деградируешь. Что, бомж – не человек? Тогда – на рьяном коммуняге каком-нибудь? Господи! Да что же это со мной творится? Это ведь только они жизнь человеческую ни во что не ставили. Они бы даже и не задумались – тысчонку-другую  только лишь для чистоты эксперимента положили бы. А может, одного из тех отморозков, по милости которых я из Астрахани уехал? А почему – одного? Почему – не всех? Ведь мне же предлагали в своё время убрать их «по-тихому», а я отказался… Почему отказался? Побоялся, что попадусь? Улик всё равно бы не нашли. А теперь – и подавно не найдут. Так чего же, Миша, медлишь? Щепетилен слишком? Посмотри, что вокруг делается - люди озверели вконец. Не то что за нефтяную вышку – за ларёк, да что – за ларёк, – за сто баксов глотку перережут. В стране – беспредел, десятки тысяч трупов, а что – многие наказаны? Единицы. Мелочь. Козлы отпущения. Люди рвутся к деньгам, к власти по трупам. Прав был Негрум – ни в Швейцарии, ни в Австрии с такой «способностью» себя не проявишь. Зато здесь я – на вес золота. И нечего тут миндальничать. Благое дело совершу, а заодно и проверю свою силу в действии».
  Возбуждение моё достигло апогея. Я снова налил стопку, подумал – налил стакан и выпил. Водка волнами гнала жар по всему телу.
  «Может, Бога боюсь? Нет, тут что-то другое. Я ведь себя знаю – слаб я. Если начну – не остановлюсь. И всё буду оправдывать – необходимостью, стечением обстоятельств, мщением. Ещё из-за денег начну убивать…»
Я курил беспрерывно. Почему-то вспомнил себя совсем ещё ребёнком, пацаном, юношей, молодым человеком. Вспомнил тех, кого любил, и тех, кто любил меня… и заплакал. Горько и безутешно.
«Всё. Успокойся, Миша. Это у тебя от водки. Давно не пил и не ел ничего. Считай, что ничего этого нет. Доказательств у тебя – никаких. Всё это – фикция. Жуткий бред мозга в предсмертной агонии – и ничего больше. Ну,  кошки шарахаются, ну, лицо зверское – может, ты не в настроении…»
Мне удалось привести мысли в относительный порядок.
  «Как он там говорил? Нужно иметь сильное желание и ярко визуализировать смерть конкретного человека…»
И вдруг я вспомнил своего соседа по палате. Того, который лежал рядом и храпел. Дико храпел. Я вспомнил, как во вторую ночь смотрел на него ненавидящим взглядом и мысленно накрывал его голову подушкой и, по-моему, даже слегка придавливал…
  От волнения пот выступил у меня на лбу. Слёзы высохли.
«Нет, я не хотел… Я – не нарочно. Господи! Да за что мне такое наказание? Нет, это – не в зачёт. Вспомнил-то я про ВСЁ позже… Откуда же я мог знать, что он и впрямь окочурится?»
Я налил себе полстакана: «Упокой, Господи, душу раба твоего, как его… Юрия, по-моему… Точно – Юрия». Выпил. Закурил. Стал вспоминать случаи из своей жизни, когда я настолько ненавидел человека, что желал его смерти. Вспомнил не меньше десятка и ужаснулся.
«Вот и доказательство получил… Значит, всё-таки это – правда. Никакой не бред».
Я вспомнил грузное тело своего соседа, которое с трудом перекладывали на каталку четыре человека.
«Прости меня, Господи, за невольно убиенного мною раба твоего, Юрия…»
И снова выпил.
 «Хорошо, что у меня раньше не было такой возможности, а то бы я дров наломал… Во всяком случае, четверых – пятерых приговорил бы точно. А вот сейчас не пожалел бы только о двоих…»
  В кухню осторожно заглянула Соня и остановилась в нерешительности. Из-за неё, вытаращив испуганные глаза, выглядывала Мэри – она была очень пугливой кошкой. Обе появились у нас с дочкой котятами и были настолько привязаны друг к другу, что всегда и ходили, и спали, и ели, и пили вместе. Здесь находилась их миска с водой, и Соня решилась-таки напиться.
«Сонька пить захотела, а Мэрька побоялась одна в темноте оставаться…»,  – решил я.
  Небо за окном посерело, начиналось утро. Я выпил последнюю стопку, убрал со стола, заглянул в зеркало, полюбовался на картинку «Киллер на отдыхе в российской глубинке…» и отправился в универсам за продуктами.
«Поделиться-то не с кем. Родной дочери рассказать – и то не могу. Не поверит. Или, чего доброго, напугается до смерти. А вообще ни одна живая душа не должна знать об этом, иначе мне – хана! Не бандиты – так менты. Не менты – так олигархи. Не олигархи – так… Да все они – одна шайка-лейка…»
  Универсам находился чуть ли не во дворе нашего дома. Я уже возвращался, нагружённый пакетами с различной снедью, и проходил как раз мимо «старателей» – двух нищих и одного бомжа, копошившихся у переполненных мусорных ящиков. Их легко можно было различать – у нищих были сумки на колёсиках, в которые они складывали находки, пригодные для еды или в быту. Бомж выступал налегке, если можно так выразиться, потому что его ноги, обмотанные онучами, были засунуты в обувные коробки, пустоты между картонными стенками и ступнями заполнены газетами, а сами коробки привязаны к ногам. Нищие вели раскопки мусорных ящиков, находящихся в специальном отсеке; бомж разрабатывал мусорную кучу, сваленную прямо во дворе.
  Вдруг из-за голых веток кустарника выскочил чёрный доберман, с которым я сталкивался и раньше и даже пытался как-то убедить его хозяина – плотного бритого парня, любившего натравливать своего пса на бомжей, – в  том, чтобы он выгуливал собаку на поводке. Но в ответ получил: «Тебя чё, мужик? Покусали, что ль? Ну и вали себе…»
При виде несущегося на них ревущего добермана, нищие сумели задраиться в отсеке, а бомж, понимая, что в своей слишком просторной обуви он лишён какого-либо манёвра, просто упал на мусорную кучу и приготовился к худшему. В полуметре от меня пёс резко затормозил, перестал рычать, прижал уши к затылку и тоскливо заскулил. Я продолжал идти, не останавливаясь, но следом появился хозяин:
- Мужик, ты чё с собакой сделал? Я тебе говорю, урод…
Я остановился и обернулся:
- Сам ты урод. На поводке держи кобелька своего…
На тупом и злобном лице парня появились следы какой-то мысли. Он как-то странно стушевался и засуетился - вытащил торчащий из кармана куртки поводок, почему-то стегнул им продолжавшего скулить пса, отчего тот скулить перестал и заворчал на хозяина, пристегнул поводок за ошейник и заискивающим тоном сказал собаке:
- Пошли, Омон? Пойдём, пойдём…
Это происшествие меня немного развеселило.

  Я поднялся к себе, наварил борща на неделю, налил себе тарелку и поел с наслаждением. Потом приготовил завтрак и в двенадцатом часу решился-таки разбудить дочь, которая любила отсыпаться по выходным до полудня. Увидев меня в добром здравии, дочь обрадовалась, но, учуяв запах спиртного, нахмурилась:
- Ну что же это такое, папа? Двое суток спал – я уж не знала, что и делать: то ли врача вызывать, то ли будить, то ли не будить… Проснулся – и сразу пить. Как ты себя чувствуешь?
- Лучше, доченька. Намного лучше. Ты правильно сделала, что врача не вызвала. Как у тебя-то дела? Что в университете?
Я усиленно переводил разговор на другие темы, подальше от спиртного, стал расспрашивать об учёбе, о сокурсниках.
Был только один человек в моей жизни, который мог хоть как-то держать меня в узде. И этим человеком была моя дочь.
- А лицо у тебя всё равно стало каким-то другим…, – вдруг произнесла она.
- Каким это – другим?
- Даже не знаю, как сказать… Как будто ты на скотобойне работаешь…
- Ну, что ж… Forex – та же скотобойня, только намного больше, – пытался отшутиться я, но сравнение дочери меня покоробило.
- По-моему, папка, ты ещё не до конца выздоровел, – заключила она и принялась за завтрак.

                В новом тысячелетии

  День за днём, неделя за неделей – и я свыкся со своим новым состоянием. Так после первых приступов отчаяния больной, который вдруг узнаёт, что болезнь его неизлечима, свыкается с нею и начинает подстраивать под её течение свою психику, свои поступки, свой остаток жизни. Свою, в прямом смысле убийственную, способность я постарался запрятать в себе как можно дальше и поклялся в том, что никогда, ни при каких обстоятельствах не буду использовать её, но чувство, что я постоянно ношу в кармане заряженный револьвер с взведённым курком, меня не покидало.

  Наступило начало нового тысячелетия, и бесконечная  череда перестановок и назначений в правительстве неожиданно закончилась.
  «Это Он хорошо придумал - уйти. Самое время! Ничего не скажешь – ушёл достойно. Можно сказать - красиво ушёл! Как никто ещё не уходил. И прощенья у народа попросил, дескать, простите, не всё получилось гладко, как хотелось бы, но уж как смог. Как бы там ни было, а спасибо Ему. Свернул-таки шею коммунягам. За одно это – спасибо!»
  Я сидел один перед телевизором и добивал вторую бутылку. Дочь встречала Новый Год с подругами и друзьями, а я всё переваривал в одиночестве Новость Века.
«Странно как устроены люди, – думал я. – При его предшественнике я стал успешным человеком, а при «демократическом бандитизме», крёстным отцом которого Он невольно стал, – потерял всё. Не смог вписаться… И тем не менее – благодарен Ему…»
  Между тем с экрана какая-то девица в песенке признавалась некоему Диме в любви, пытаясь убедить его в том, что «это так необходимо…»
Подумалось: «Бедный Дима, неужели же он ей поверит?» Но дослушивать до финала эту историю любви я не стал и включил свой любимый диск: старинные русские вальсы в исполнении духовых оркестров. На меня эта музыка навевала такую светлую грусть, что описать невозможно.
Так, «светло грустя», я и уснул…

  За последние четыре года, с тех пор как я покинул родной город, моё общение с людьми свелось к минимуму. Дочь перешла на последний курс, в свободное время ходила с друзьями в театры, на концерты и выставки. А вскоре и вовсе запросилась жить отдельно. Пришлось снять ей квартиру в соседнем подъезде. Но виделись мы всего два-три раза в неделю, а большей частью переписывались по электронной почте:

«Здравствуй, доченька!
Как твои дела? Почему не заходишь? Я приготовил куриный суп с грибами, может, зайдёшь?
Целую, папа».

«Здравствуй, папа!
Сегодня зайти не смогу – у меня другие планы. Может быть - завтра.
Целую».

  Сын вместе с семьёй третий год жил в Канаде. И  с ним  также единственным средством общения был Интернет. По сети я получал всё: весточки от детей, фотографии внуков, новости политики, экономики, прогнозы погоды, котировки валют, доступ в казино, деньги, женщин. Изредка, по большим праздникам, встречались с Валерием – моим родственником, выпивали по рюмке, вспоминали Астрахань, из которой он уехал более сорока лет назад, играли в шахматы и прощались до следующего «большого праздника». Из дома я отлучался только для того, чтобы запастись продуктами, и редко отдалялся от него более чем на триста метров - всё было под рукой – и рынок, и универсам. После Астрахани, несмотря на глобальное потепление, погода в Москве казалась мне холодной. С октября и по май я носил пальто и дублёнки,  закутывал шею кашемировыми и шёлковыми шарфами, которых у меня было много – зная мою любовь к теплу, дети, не сговариваясь, дарили их мне на каждый день рождения.
  Я стремительно отвыкал от людей. С женщинами встречался всё реже и реже. Меня угнетало отсутствие собственного жилья, и я поставил себе задачу: купить хотя бы одну квартиру – для дочери. Кое-какой капиталец скопился на депозите в брокерской конторе. Его я использовал исключительно для игры на Forex и не трогал. За год удавалось выкручивать двести пятьдесят – триста процентов. Такой результат был ошеломляющим для меня, так как по среднестатистическим мировым показателям прибыль от финансовых операций в тридцать процентов годовых уже является предельной. Я входил в рынок не более семи-восьми раз в год, но, чтобы определить эти точки входа, приходилось анализировать рынок каждый день по многу часов. Работа была интересной, но изнурительной. Найти момент для открытия позиции – полдела. Нужно было умудриться вовремя закрыть её. Иногда удавалось поживиться на иене. Можно было хорошо заработать на «канадце», который чутко реагировал на скачки цен на нефть, на золото и другие металлы, но с появлением евро валютная пара евро-доллар стала представлять для меня наибольший интерес.
  В отличие от работы на Forex, игра в покер была искромётной и скоротечной. По сравнению с  валютным рынком, за покером я отдыхал, хоть и приходилось быть в постоянном напряжении. Именно покер давал нам с дочерью средства на жизнь – с него я оплачивал аренду обеих квартир, покупал продукты и одежду, помогал престарелым родителям.
  Само по себе иметь хорошую «руку» в покере ничего не значит: можно хорошо заработать на маленькой паре, а можно ничего не взять на каре или на роял-флэше. На шестьдесят процентов покер состоит из математики, на двадцать пять процентов – из психологии, и только на пятнадцать – из везенья. Играть с безликими игроками в Интернет-казино сложнее, нежели с игроками, которых видишь воочию, анализируешь их мимику, жесты, вегето-сосудистые реакции, манеру делать ставки. Тысячи игроков по всему миру за своими компьютерами режутся в покер на деньги. Редко удаётся одним составом проиграть за столом больше часа - игроки меняются постоянно. Какая уж тут психология... Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и теоретическую возможность того, что в компьютерные программы, которые случайным методом выбрасывают расклады, могут иметь доступ «избранные» – в этом случае игра будет вестись «на один карман». Из этих соображений я не играл за столами с крупными первоначальными ставками – от пяти долларов и выше. В некоторых покер-румах есть столы, где за одну сдачу разыгрывается до нескольких сотен тысяч долларов. За ними играют люди, игровые активы   которых – банкроллы – составляют десятки миллионов долларов. Выигрыш или потеря полумиллиона для них – рядовое, обычное явление. Садиться туда с активом в сто тысяч долларов и рассчитывать на выигрыш – гибельно. Я, например, мог спокойно торговаться, делая ставки по двести – триста долларов. Потеря пятисот долларов в незначительной степени отражалась на общем бюджете игры. Проигрыш в две – три тысячи сильно ударял по карману. Потеря десяти тысяч была бы полной катастрофой.
  Ещё можно было нарваться на игру «на лапу», когда за один стол «случайно» садятся связанные между собой игроки. Или один игрок может изображать сразу нескольких, для чего одновременно играет под разными именами с многих компьютеров с различными IP–адресами. Поэтому приходилось постоянно отслеживать часто встречающиеся за одним столом сочетания одних и тех же игроков. При крупной игре достаточно только один раз «случайно» собраться за одним столом нескольким «игрокам», которые до этого никак не были «засвечены» – и тебя разденут до нитки. 
  Уверенные в себе игроки или те, у кого денег не меряно, как правило, играют за безлимитными столами, где при торговле можно ставить всё, что у тебя есть, весь свой стек. Лучшими «коровами», которых можно доить и доить, были богатые игроки со средним классом игры. На таких игроков я заводил специальные досье, их-то я и выискивал в первую очередь за многочисленными покерными столами. Профессионалы, а их тоже немало паслось на зелёных покерных лужайках, заносились мною в отдельный список.
  Надо заметить, что на игру должен быть определённый настрой. Азарт и карточная игра с целью заработка – взаимоисключающие вещи. Категорически нельзя играть в плохом настроении или если боишься проиграть, или если не хватает терпения. Иногда приходится пасовать несколько часов кряду, изучая манеру игры остальных игроков, терпеливо дожидаясь своего момента. А момент этот длится всего лишь несколько минут. Кроме того, необходимо контролировать своё собственное состояние вне игры: если начинаешь чувствовать всё усиливающуюся тягу «поиграть» – значит, впадаешь в зависимость. В этом случае полезно начать какие-нибудь земляные работы или попробовать себя на погрузке-разгрузке, с тем чтобы уже никогда не возвращаться к азартным играм.

  Неумение философски относиться к карточной игре, а особенно – к её результату, может довести незадачливого игрока до безумия, во всяком случае – до серьёзного нервного расстройства как минимум. Сплошь и рядом за карточным столом возникают ситуации, когда всё зависит от одной-единственной, последней карты. Выпадет та, которую ждёшь, и ты – победитель, гений, интеллектуал. Ты – успешный, состоятельный человек. Тебя уважают, тобой восхищаются. «Не в настроении» карта – каким бы искусным игроком ты не был,  как бы грамотно не блефовал, как бы хорошо не разбирался в психологии, математике, карта тебя сломает, разорит, сделает неудачником, уготовит судьбу Германна из «Пиковой дамы». Игра – череда взлётов и падений, выигрышей и проигрышей, в которой профессионала от дилетанта отличает только одно: у первого – общее сальдо с плюсом, у второго – с минусом, зачастую – с громадным (шулеров я, естественно, исключаю). Хороший игрок не станет обижаться на капризы Её Величества Карты, раз и навсегда уяснив непостоянство царственных особ: сегодня ты – фаворит, а завтра – в опале, в Сибири, на плахе…
  Полосу неудач переживает каждый игрок, но далеко не каждый её преодолевает.
  В общем, мастерство своё я шлифовал постоянно.

                Серёжа

  Сергей появился неожиданно. Оказывается, он уже несколько дней был в Москве по своим делам. Серёга позвонил по телефону, и уже через полчаса я встретил его у метро и привёл к себе. Он привёз печальную новость: от инфаркта умер наш общий друг, наш одноклассник, Вовка. Умер!
  Когда-то мы втроём были неразлучны. Многое мы вспомнили с Сергеем в тот поминальный вечер, вспомнили почти всю свою жизнь - школу, студенчество, зрелые годы. Поездки на охоту и праздники, которые всегда отмечали вместе. И везде с нами был Вовка.
  Расстались мы под утро – Серёга уезжал в Астрахань.

  Встретились мы через несколько месяцев, когда он снова приехал в Москву перед поездкой на отдых. Сергей был в полном порядке. Он являлся совладельцем и председателем совета директоров крупного и прибыльного астраханского предприятия, одним из руководителей которого был в период приватизации: обычная практика тогдашнего директорского корпуса – приобретение контрольного пакета акций с последующей скупкой акций у трудового коллектива уже самим акционерным обществом. Затем скупленные  акции ликвидировались, в результате чего ещё больше повышался удельный вес контрольного пакета.

  С Серёгой вместе я провёл многие лучшие свои годы. Было время, когда у нас, за исключением женщин, всё было общим – и еда и жильё. Многие Серёгины способности меня поражали и восхищали: он имел незаурядный ум, неплохо играл в шахматы и в карты, не знал себе равных в технической смекалке и техническом мастерстве, нырял и плавал как дельфин. Ко всему, он был очень отзывчивым и деликатным человеком.  Когда-то особенный шарм ему придавала робость в общении с девушками, которую с возрастом Серёжа путём настойчивых и регулярных тренировок сумел-таки извести. Может быть, он не был хорошим оратором, но всегда выражал мысли коротко и чётко. Правда, иногда он мог спутать Вальпургиеву ночь с Варфоломеевской, сонет с мадригалом или кузину с «кузеной» – всё это никак не портило Серёжу и раньше, а уж теперь-то, когда он стал олигархом местного значения, – и подавно. Серёга не гнушался никакой физической работой, поэтому  руки его всегда были в ссадинах и царапинах, но я любил Серёгины руки. Да что там говорить – Сергей был единственным храпящим человеком на Земле, под храп которого я засыпал спокойно и умиротворённо. Серёгу я боготворил! Поэтому для меня его приезд в Москву был праздником.

  Мы не виделись несколько лет, не считая поминального вечера, посвящённого Вовке, и нам было что порассказать друг другу. Серёжа относился к тем немногим астраханцам, которые любят пиво больше, чем пивную закуску, поэтому он мог пить пиво безо всякой закуски, в любое время суток. Обычно Серёга начинал с пива, потом мог выпить много водочки, но обязательно заканчивал опять-таки пивом. Имея вес под сотню кило, он мог позволить себе такое разнообразие в напитках. Меня же, шестидесяти шести килограммового, водка с пивом ломали быстро и жёстко, поэтому я старался пить что-нибудь одно – водку. За почти полвека нашей дружбы Серёга видел меня всяким – наверное, поэтому он не обратил никакого внимания на перемены, происшедшие с моим лицом. О своей тайне я ему, разумеется, не рассказал, хотя меня так и подмывало сделать это. Того, что он мог кому-нибудь проболтаться, я не боялся – Сергей умел хранить тайны, главное, что меня удерживало от этого шага, – он напрочь, категорически отрицал всякую чертовщину и, чего доброго, поднял бы меня на смех. А уронить себя в Серёгиных глазах я не мог.

  За выпивкой, за разговором я вдруг стал отмечать некоторые перемены, появившиеся в наших с Сергеем отношениях. Сначала я даже не мог сообразить, в чём они заключаются. Я уловил легчайший налёт напряжённости, но объяснить его не мог. Конечно, мы оба изменились, давно не общались. Потом – оба были «в возрасте». Не чувствовалось былой готовности пировать с полной самоотдачей до потери чувства времени и пространства? Нет, не то. «А что же тогда?»
Мало-помалу я стал понимать, в чём тут дело. Солидность!
Именно так! Серёга и выглядел и вёл себя солидно. Может быть, только со мной? Этого я не знал. Говорил он весомо, иногда в его интонациях проскальзывали повелительные нотки. Рассказы о моих злоключениях слушал с подчёркнутым вниманием, но с оттенком скуки. В суждениях его по широкому кругу вопросов чувствовалась компетентность, опытность и даже лёгкая претензия на окончательное знание предмета. Ни один посторонний взгляд не уловил бы таких перемен, но я-то знал Сергея ох как давно. После своей догадки я стал более пристально рассматривать своего друга: руки холёные, ухоженные, одет добротно, с некоторым вкусом. Во всегдашнем нашем общении львиную долю времени говорил обычно я, напирая в основном на трёп и каламбуры – как то, так и другое у меня не задерживалось. Но тут уместной становилась роль слушателя. И я с интересом слушал рассказы Сергея о поездках в места элитарного отдыха, о покупках дорогих квартир, машин и вещей, о «царских» охотах, о том, как быстро и эффективно он может «порешать» не решаемые простыми смертными вопросы. Я был поражён, узнав, что за сбитого по пьянке человека, бредущего по пешеходному переходу, можно не нести никакой ответственности – напротив, виновником был признан сам искалеченный – старик, который, оказывается, находился в целых двух метрах от «зебры»…
- Это мне урок, Миша, больше даже после пива я за руль не сажусь…

  Как ни крути, а со своим покером и валютными спекуляциями я выглядел жалким пижоном, каковым и являлся на самом деле. Просто раньше я этого не замечал, но теперь мне давали это понять. Причём давали не умышленно, безо всякой, Боже упаси, издёвки. Всё это выглядело как должное, как само собой разумеющееся стечение обстоятельств, в котором мне было уготовано место закадычного, но неудачливого друга. Сергей снисходил до меня на уровне подкорки, сам того не сознавая. Что и говорить – мой друг стал уважаемым членом нового сообщества состоятельных людей.
- Я тут в нашем краеведческом музее дал задание привести мою родословную в соответствие, так сказать, – со значением произнёс Сергей. – Так они накопали, что мой прадед по материнской линии, оказывается, был из обедневших дворян.
Он взял паузу то ли для того, чтобы открыть новую бутылку пива, то ли…
- Слушай, Серёга, как здорово, что они этого раньше не накопали, когда ты в партию вступал, – не удержавшись, съязвил я.
Серёга вынужден был оценить шутку, мы посмеялись и выпили.

  Я уже давно натянул на лицо дежурную улыбку заинтересованного слушателя, а тем временем находил всё новые и новые перемены в Серёжином поведении, связанные с его достатком, с его успешностью. Серёга с упоением рассказывал о своей новой квартире: про гостиную, спальни, кухню и кабинет. Я знал, что раньше он всегда называл клозет гальюном, потому как после окончания института несколько лет ходил на рыболовецких судах, и решил ненавязчиво развернуть разговор на другие темы:
- Ты ещё расскажи про гальюн, Серёга.
Но это не подействовало. И я с ужасом обнаружил, что гальюн уже больше не гальюн, а самый обыкновенный санузел: пятнадцать квадратных метров, джакузи с гидромассажем, унитаз, биде, душевая кабинка и небольшая саунка. Мне ничего не оставалось делать, как  только разочарованно протянуть: «Ууу… Совмещённый…»
На это замечание он коротко хохотнул и переключился на описание гардеробной комнаты.
   Под столом копились пустые бутылки, а на столе – полные пепельницы. Теперь Сергей излагал своё видение международной политики. Наконец, прослушав оригинальное суждение о глобальной угрозе международного сионизма, я предложил спать. По стародавней привычке спать на одной кровати, поскольку в прежние времена второй у нас не было, мы вдвоём улеглись на мою широченную двуспальную кровать, и Сергей по своему обыкновению тут же захрапел. Я было тоже приготовился уснуть не мешкая, тем более что выпили мы изрядно, но, проворочавшись с полчаса, не выдержал и ушёл в другую комнату, где тут же уснул на диване.
  На следующее утро Сергей, выпив всего три бутылки пива, распрощался и улетел на Багамы нырять с аквалангом. «Зачем ему акваланг? – по-стариковски ворчал я. – Он и без него фору даст любому макаревичу…»

                Аргентинское танго

  После отъезда друга в душе моей поселилась лёгкая смута.
Я всегда жил по принципу: при достижении цели поднимайся сам, но не опускай других. Поэтому «по-плохому» никогда и никому не завидовал - и когда был беден, и когда жил в большом достатке, и когда потерял всё, включая собственный угол. Большую часть своей жизни я был занят реализацией различных идей, удачных и не очень, поэтому жить было интересно. Последняя идея – игра – была интересной, но, как и всякая игра, имела очень большую степень риска. Возраст требовал стабильности, а её не было и в помине. Сергей же, напротив, олицетворял стабильность. В идеале я видел себя пожилым рантье, разводящим цветы для собственного удовольствия, – в действительности же пребывал в юношеских иллюзиях, надеясь на серию крупных выигрышей, которые одним махом разрешат все мои проблемы. Я не рассчитывал на случайные выигрыши, презирал лотереи и отдавал себе отчёт в том, что крупные выигрыши тщательно подготавливаются. Но чтобы выигрывать по-крупному, нужно и рисковать крупными ставками.
  В сущности, профессиональная игра есть напряжённая тяжёлая рутинная работа, сильно истощающая нервную систему. Надо уметь быстро восстанавливаться после проигрышей и не давать эйфории захлестнуть себя после выигрышей. Словом, нужно иметь не нервы, а басовые струны.
  По моим расчётам, продвигаясь теми же темпами, через четыре-пять лет я мог стать человеком крупного достатка, обеспечить жильём себя и свою дочь, перестать играть и начать жить на проценты с основного капитала. Если только нервы выдержат, если не наступит нервного срыва. Процесс этот можно было ускорить только при увеличении степени риска. До встречи со своим другом я был спокоен и расчётлив, но его приезд вывел меня из привычного равновесия и, помимо моей воли, стал подталкивать к форсированию событий…
 
  Богатство всегда сопряжено с излишествами, с возможностью доставлять себе и своим близким бесконечную череду удовольствий, которые очень быстро становятся необходимостью, с важными и не очень важными приобретениями и развлечениями. Словом – с приятной суетой. Богатство лишает человека страха перед завтрашним днём и позволяет избавиться от изнурительного труда ради того, чтобы есть, пить и где-то жить. Зато богатого человека всегда тревожит мысль о возможной потере богатства, о необходимости его сохранения и приумножения.
  Бедность неприятна уже тем, что всегда соседствует с нищетой. Бедный человек, особенно тот, у кого нет собственной крыши над головой, подвержен страху оказаться нищим и бездомным. Любая болезнь, лишающая его трудоспособности, может стать для него фатальной. Но в бедности обостряются чувства и шлифуется понимание истинных ценностей – мелочи, которыми обычно пренебрегают, накапливая капиталы.
Богатство формирует господ, бедность – слуг, нищета – рабов. Нет людей, стремящихся к рабству.
  И безмерное богатство, и крайняя степень нищеты, как правило, уродуют души людей. Богатство развращает и требует повелевать. Нищета извращает психику и побуждает к бунту.

  «Поднимайся сам…» Очень даже может быть, что Серёга приглашает меня именно к этому. Мол, тянись, Миша, не отчаивайся, ты ведь можешь – я знаю. И тогда нам снова будет интересно друг с другом, как и раньше, когда мы были равными. Если так, то уж чересчур деликатно. Или всё-таки эти перемены в себе он не контролирует? «Бытие определило сознание», так сказать.
«Марксист хренов…», – это я уже – о себе.
Вспомнилось дело, которым я владел, вспомнились люди, с которыми я работал, вспомнилась родная Астрахань. И любимая женщина, с которой я расстался из-за того, что, окунувшись в большие деньги, позволил себе пренебрегать ею…  И защемило сердце, и затосковала душа. А память беспристрастно рисовала среди прочих образов тогдашнего меня – сноба с дутым самомнением.
  «Хорошо хоть цепей не носил, да пальцев не растопыривал…»

  Как бы там ни было, но ничего другого, кроме продолжения игры, я себе предложить не мог. Находясь на грани предельного риска, я за год смог, не снимая ни одного доллара для собственных нужд и постоянно увеличивая ставки, сделать на валютном рынке четыреста двадцать процентов! Самый большой куш удалось отхватить на печальных событиях 11 сентября 2001 года, когда доллар стремительно покатился вниз. Так уж устроена жизнь – на горе одних наживаются другие. Кстати, я убеждён, что Усама бен Ладен, миллиардер и личность, весьма искушённая не только в массовом истреблении людей, но и в финансовых вопросах, зная точное время американской трагедии, которую сам же и устроил, заработал громадные деньги на предсказуемом падении доллара.
  Окрылённый успехом, я стал понемногу прибавлять обороты и на покере. Меня как будто что-то подталкивало изнутри.

  К тому времени дочь окончила университет и начала работать. Теперь мы виделись с нею всего раз в неделю. Она рассказала мне, что встречается с молодым человеком, но на мою просьбу познакомить нас ответила категорическим отказом.
- Ну, почему? Я же ведь отец твой. И мне хочется увидеть твоего кавалера, познакомиться, пообщаться, посмотреть: кто таков?
- Пока не время вас знакомить, папочка. Надо будет – познакомлю. С «кавалером».
- Так вы что же? Не собираетесь жениться?
Сам я женился очень рано и твёрдо помнил родительские заповеди: «Раз встречаетесь серьёзно, значит надо жениться».
- Пока не собираемся.
Дочь отвечала уклончиво и односложно. Она всегда была скрытной в том, что касалось её личной жизни. Сначала это меня сердило, но потом я привык. Помолчали… И я решил продемонстрировать свою «продвинутость» по вопросам брака и семьи:
- Правильно, доченька, не выходи замуж, присмотрись получше. Не дай Бог, попадётся такой идиот как я, потом будешь всю жизнь каяться. Он случайно не курит?
«Надо же, брякнул. Как будто это самый худший из моих пороков…»
- Нет.
- Это хорошо.
Снова помолчали.
- А с другой стороны, особенно затягивать тоже не надо. Это – палка о двух концах.
Мне очень хотелось в предельно сжатом виде  передать дочке весь свой жизненный опыт в таком чрезвычайно щекотливом вопросе, каковым являются отношения между мужчиной и женщиной. От напряжения я даже вспотел:
- Главное тут – чистоплотность…
Дочь вопросительно посмотрела на меня.
- Я хочу сказать – чистота отношений. Во всех сферах, так сказать…
У меня запершило в горле, и я закашлялся.
- Курю много, дочка. Надо бросать, к чёртовой матери. Да, совсем забыл – сын фотографии прислал. Внук-то как вымахал – совсем большой. А внучка какая хорошенькая!
-  Я видела. Он мне тоже присылал.
-  А ты почему такая грустная? Как будто тревожит тебя что. Ничего у тебя не болит?
- Да всё нормально со мной, папа. Просто я не высыпаюсь.
Встаю в шесть, ложусь в двенадцать. Тебе хорошо, ты спишь до двенадцати.
- Так я и ложусь в пять.
- Где бы и мне такую работу найти, чтобы спать до обеда?
- Иди в свободные художники.
- Ладно, папа, отлей мне, пожалуйста, полкастрюли борща. И котлет положи в другую кастрюлю. И пюре не забудь. И ещё…  я хочу, чтобы ты записался со мной на аргентинское танго. Там только с партнёром записывают. Будем ходить по выходным.
От неожиданности я чуть не выронил термос с борщом:
- Какое танго, доченька? Ты что, хочешь меня на посмешище выставить?
- Ты же танцевал?
- Так когда это было? Тридцать лет прошло…
И потом – я аргентинское танго не танцевал, мы всё больше полонезы, вальсы да «сударушки…». Ну, немного – латину.
- Ничего. Научишься.
- Да не буду я никуда ходить. Что мне, делать больше нечего? Зови своего кавалера, пусть он с тобой и танцует. Как, бишь, его зовут?
- Максим. Он не пойдёт. И потом, я с тобой хочу ходить. А ты, вместо того чтобы по выходным с бабами своими возиться, – с дочерью будешь заниматься.
- С какими бабами, доченька? Что ты такое говоришь? – запел я фальшивым голосом.
- А то я не знаю.
- Нет, я не пойду. Вот уговори своего Максимку, и пляшите вместе с ним. Тоже мне, выдумала. Старика – в партнёры.
Но я уже чувствовал, что дочь не отстанет, и знал, что не смогу ей отказать: «А почему бы и нет? Хоть видеться чаще будем». Но для вида я ещё кочевряжился:
- И не уговаривай, не пойду.
- Ну, папа! Почему ты так поступаешь? Дочка тебя просит, а ты ломаешься? По субботам – в пять, по воскресеньям – в три. И не спорь. Я уже себе туфли танцевальные купила. Помоги-ка мне лучше кастрюли донести.
Естественно, что после такой тирады я сдался. Дочь была моей слабостью. Она это знала и «вила из меня верёвки…»
- Как же я буду там танцевать со своей скотобойной физиономией? – канючил я, спускаясь по лестнице с кастрюлями.
- Для аргентинского танго это нормально – его все с такими физиономиями танцуют. Ведь в Аргентине и живут одни скотобои…

  Теперь по выходным приходилось осваивать шаркающие шаги, «очо», «сэндвичи» и прочие элементы танго. Но уже через пару месяцев я с удовольствием вёл свою дочь, которая танцевала с закрытыми глазами, тренируя «чувство партнёра» и повинуясь каждому моему импульсу.
  Все полтора часа занятий я не курил, поэтому, выйдя на улицу из танцевальной школы, первым делом доставал сигарету.
  Была поздняя осень, к семи часам стояла темень.
- Папочка, я иду в гости. Не забудь – завтра в три.

  Дворами я уже подходил к дому, держа в зубах сигарету, и отрабатывал шаркающий шаг с танцевальной постановкой рук, потому что поблизости никого не было. Из сквера навстречу мне вышли двое парней.
- Эй, придурок, а ну-ка, дал закурить…
Я презрительно глянул на них своим фирменным взглядом и, пыхнув сигаретой, отрезал:
- Не курю…
Через секунду откуда-то сбоку в мою челюсть врезался кулак. Я пошатнулся, но не упал, а только слегка удивился неэффективности своего взгляда: «Темно, наверное, – вот они, сволочи, и не увидели…», – и тут же получил с другого бока удар в глаз, от которого свалился и, забыв про клятву, судорожно попытался  чего-то там визуализировать…  Но перед глазами всё расплывалось, и в голове всё прыгало. Тогда я заговорил: «Да вы, суки, знаете, с кем имеете де…»
Страшный удар ногой в зубы загасил и сигарету, и мою недосказанную мысль…

  Я очнулся  и расплывчато увидел какие-то тёмные фигуры.
- Живой вроде, – прозвучал женский голос.
Я попытался поднять голову, и меня тут же вырвало одними зубами… Кое-как приподнялся и сначала на карачках, а потом уж и шаркающими шагами направился к дому.

  На следующий день я с восьмого или с девятого подхода сумел-таки объяснить с ужасом смотревшей на меня дочери, что со мной произошло - из-за отсутствия зубов речь была не очень внятной.

  Сам я, не считая безвозвратно потерянных  семи зубов, окончательно оклемался через неделю, а лицо – недели через три. За это время, потягивая бульончик через соломинку, я тщательнейшим образом проанализировал причину столь досадного сбоя, произошедшего с моим могуществом, и пришёл к следующему выводу:
в случаях активного поведения объекта (объектов) при прямом контакте и плохом освещении пользоваться могуществом крайне затруднительно.
«Если уж заниматься убийством, – думал я, – то нужно делать это интеллигентно, в спокойной уютной обстановке, за чашечкой чая. Как ни крути, а убивать людей – кабинетная работа».

                Адреналин

  У меня умер отец. Нельзя сказать, что я не был готов к этому - последнее время он тяжело болел. Но как подготовишься к потере части своей души? Ведь души наши намертво спаяны с душами тех, кого мы любим: с родителями, детьми, любимыми и друзьями. Если отрывать от души по кусочку, отрывать, отрывать – куцей станет душа, засохнет, зачерствеет…
  Мы сидели с Валерием, но на этот раз поводом для встречи был отнюдь не праздник. Пили почти молча, изредка обмениваясь короткими фразами:
- Когда памятник должны поставить?
- Через год, не раньше. Земля должна осесть.
- Место там хорошее, высокое, сухое.
- Мать его тоже облюбовала. Для себя.
- Давай помянем…
- Помянем.
- Помянем.
- Там ведь рядом Вовка лежит…
- А Пелагея Митрофановна – на другом кладбище.
- И Василий Иванович...
- Передай селёдку, пожалуйста.
- Помянем…
- Помянем.
- Помянем.
- А ты, дочка, зачем водку пьёшь? Вино же есть.
- Русские на поминках вина не пьют.
- Это уж точно.
- Помянем.
- Помянем.
- Помянем.
Потихоньку разговор оживлялся, потому что начинали говорить о живых и о живом.
- А мне ведь через год – на пенсию. Если работать не дадут – тоже надо место себе где-нибудь облюбовывать… Тут с их зарплатой не знаешь, как выкрутиться, а уж с пенсией…
- А сколько у тебя пенсия будет?
- Пенсия-то? Считай: три мешка картошки, тридцать буханок хлеба и три килограмма мяса. На месяц. Без сахара, масла, чая и молока.
- А зачем тебе столько картошки? Три мешка – это расточительность. И одного хватит. Вот тебе и чай, и сахар, и молоко. А масло в твоём возрасте есть вредно…
- А помните в «Двенадцати стульях» была похоронная контора «Милости просим»?
- Ну?
- Помним.
- Я сегодня в метро ехала, а в вагоне реклама висит:
«Вы поместитесь в наши гробики
Без диеты и аэробики!»
Тоже какая-то погребальная контора… Настраивает население на высокие размышления о бренности всего земного.
- Доченька, всё! Хватит! Поминать больше не будем!

  Дочь настаивала на том, чтобы я вставил зубы, я же настаивал на приобретении квартиры. Я – победил! И решился снять половину всего депозита и внести в качестве первого взноса за квартиру в начинающем строиться доме.
Почти год я периодически делал взносы на вожделенную мечту: достроили четвёртый этаж, начали пятый. Когда наступило время делать очередной взнос, то оказалось, что принять его некому. Двери конторы, где когда-то висела большая, солидно исполненная надпись «ИНВЕСТСТРОЙКРЕПЁЖ», оказались закрытыми. Куда делись сотрудники «крепежа», никто не знал. Подходили другие «дольщики», началась тихая паника, которая очень быстро переросла в громкую. Бросились на стройку, но и там не удалось найти ни единого человека. Строители исчезли. Остался только большой рекламный щит:
          "ИНВЕСТСТРОЙКРЕПЁЖ
СТРОИМ БЫСТРО – ЖИВЁМ ДОЛГО!"
Кто-то уже успел зачеркнуть буквы «И» и «В» в слове «живём» и надписать сверху букву «Д».
Перекликаясь, пошли по этажам. Наконец в какой-то каморке на третьем этаже нашли пьяного киргиза, спящего на разорванном матрасе в обнимку с мастерком. На масона киргиз никак не был похож, потому решили, что это – строитель. Стали будить. Но киргиз только испуганно таращил глаза, если можно так сказать о глазах киргиза, и на все вопросы о том, куда подевались остальные строители, отвечал односложно: «Я – таджик». Видимо, за то, что даже в этом он не оправдал их ожиданий, некоторые горячие головы предложили тут же, немедленно «вломить» таджику-киргизу, но другие головы, похолоднее, их отговорили.
  Зарождалось такое чувство, как будто бы меня кинули на деньги.

  Это чувство ещё больше окрепло, когда я, пытаясь сделать ставку на торговом терминале своей брокерской конторы, вдруг обнаружил немой экран. Удивительное совпадение! Закон парных случаев!
  «И вновь я посетил», теперь уже помещение брокерской конторы. Кроме таблички на двери: «Сдаётся в аренду» и измятого плаката на полу: «Forex даст вам всё!», – в офисе ничего не было Излишне пояснять, что никто из людей, работавших в офисах фирм и компаний, расположенных рядом, на одном этаже, понятия не имел о том, куда съехали их респектабельные соседи.
  Я стремительно нищал.

  Снова приехал Сергей. На этот раз – проездом из Южной Африки в Астрахань. Я с негодованием рассказал ему про «крепёж» и про контору – он с восторгом рассказал мне про охоту на носорогов.
- Знаешь, Миша, сафари – это великолепно! Сколько адреналина! Сколько адреналина! Он несётся на тебя, как танк…
- Тебе что? Адреналина не хватает?
- Нет, ну ты прикинь – он несётся на тебя, как танк…
- У меня есть несколько ампул. Сделать тебе кубик? И носорогов никаких не нужно…
- У тебя пиво есть?
- Нет.
- Давай!
Подумалось: «Странные люди, даже представить себе не могут, чтобы в доме не было пива».
- Говорю же – нет.
- А, ты в этом смысле? Сбегай, Миша. Пожалуйста. А я пока душ приму.
  Я бежал за пивом и на бегу думал: «Да, Миша. Чем дольше ты живёшь – тем смешнее кажется жизнь. А что ещё остаётся делать – только смеяться. Адреналину ему подавай». Я становился брюзгой с «юмором висельника»:
«В реанимациях вас нету – там бы вас адреналином накачали. По самое - не хочу.

  Загадка русского человека, а скорее, разгадка русского человека – в том, что чем хуже ему живётся, чем безнадёжней его положение, тем больше он смеётся. Над самим собой.

                Флирт по-русски

  Из-за неурядиц, а именно так я убеждал себя их называть, нервы мои слегка расшатались, и я стал допускать промахи в покере. Мною установленные запреты мною же и нарушались. Я полез играть на столы с завышенными ставками, стал раздражаться от совершаемых ошибок, от проигрышей. Результатом явилась потеря за неделю семи с половиной тысяч долларов. Нужно было срочно что-то  предпринимать. Поменять обстановку! Что угодно – женщины, водка, только бы восстановиться. К счастью, и то и другое вполне совместимы друг с другом, а часто – и неотделимы друг от друга. Только бы забыть о неудачах и поправить нервишки! Тогда-то я и решил взять  двухнедельный тайм-аут. И снова залез на почти уже забытый сайт знакомств с единственным желанием – «познакомиться». Надо заметить, что знакомиться без зубов – весьма и весьма затруднительно. Поэтому, перед тем как написать своё первое послание, я полдня простоял перед зеркалом, тренируясь произносить слово «чизбургер» и при этом совершенно не размыкать рта. Я довёл свою артикуляцию до совершенства. Как Джоконда, научился улыбаться одними только кончиками губ. В сочетании с моим взглядом неподвижность рта придавала мне внешность пожилого демона, подсуетившегося вырваться в самоволку из трещины земной коры. Мой вид повергал меня в страшное уныние, и я расценивал свои шансы как почти нулевые. «Разве что ведьма какая клюнет или карконта какая-нибудь… Ничего, – прикидывал я, – главное – встретиться. Поведу в какой-нибудь тёмный питейный погребок – авось, ничего не заметит, а оттуда – сразу к себе. Зажгу огарок свечи – вроде как романтический вечер, а остальное – дело техники. Они ведь тоже не безупречны, я имею в виду – на лицо. Многим из них полумрак тоже на руку».
  Подготовительный период был завершён. Пора было приступать к флирту.ру.
  По части знакомств – реальных ли, виртуальных ли – я был далеко не новичок. Как человек передовых взглядов, я старался идти в ногу со временем. Реальные знакомства, по моему глубокому убеждению, канули в Лету. Ну, какой дурак, извините за выражение, будет цепляться к женщинам на улице, рискуя получить отказ, или в кабаке, рискуя получить по морде от вернувшегося из туалета кавалера? А «служебные романы»? Сколько от них мороки, толков-пересудов? Всё это я прошёл давным-давно и нахлебался всем этим по самую макушку. Современный человек знакомится в режиме он-лайн, не снимая домашних тапочек и махрового халата. Выбор – богатейший. Но надобно знать тонкости. К примеру, если вы хотите познакомиться с женщиной, скажем, от тридцати пяти до сорока пяти лет, то вам нужно листать списки как минимум от тридцати до сорока – самая искренняя женщина уж пяток-то лет по любому себе скостит, потому как считает, что выглядит на десять лет моложе. А уж неискренняя… Мне доводилось встречать с цветами у метро бабушек, которые размещали на сайте свои студенческие фото. Поэтому игра в занижение возраста – обычное явление, и не стоит на это обижаться. Просто делайте поправку, и всё.
  Теперь о том, как себя подать. Это уже искусство. Сразу же полезно проникнуться убеждением, что на сайте правите бал именно ВЫ. Если вы не солист рок-группы, не модный пародист-ведущий, не крутой бизнесмен, а самый обыкновенный человек, то прежде чем написать о себе в анкете хотя бы одно слово, подумайте. Оговоримся, что ни солистов, ни пародистов, ни крутых бизнесменов на сайтах знакомств не бывает по определению. Ни в коем случае не пишите, что вы рабочий, в крайнем случае - прораб. Категорически не рекомендую быть школьным учителем, инженером, преподавателем ВУЗа, учёным и военнослужащим в звании ниже генерала. Очень хорошо женщины клюют на: финансовых директоров, менеджеров по маркетингу, пластических хирургов, гинекологов-онкологов и, конечно же, массажистов. Написать, что вы – чёрный маг и Верховный колдун Вселенной можно, но с известной долей осторожности. Перед этим прочтите хотя бы какую-нибудь книжонку про ауру и чакры, про сушумну и про пингал. Имейте в виду, что в этом случае к вам потянутся исключительно ведьмы. Кстати – хороший тест на их выявление. Выявили – и заходите на сайт уже под новым ником.
  О своих увлечениях пишите вскользь, не вдаваясь в подробности. Иначе вас быстренько выведут на чистую воду – там ведь тоже акулы плавают, да ещё какие! Пишите то, что проверить трудно, – мол, в свободное от основной работы время иногда играю у соседей на рояле. Да и то? Какой русский не любит играть на рояле? Во всяком случае, на сайте этим искусством владеют многие.
  Теперь – об очень важном. О месте жительства. Если вы живёте в радиусе трёхсот километров от Москвы – смело пишите: место жительства – Москва! Если вы скажете правду – дескать, живу в Химках или, ещё чего доброго, в Подольске, – да с вами разговаривать-то никто не будет, никто и не посмотрит в вашу сторону. Разве что какая-нибудь из Улан-Удэ. А с Улан-Удэ, сами понимаете, связь «сильно плохая».
  Очень уж они не любят жителей периферии. Приедет некто в Москву на заработки из-под Страшен – через неделю уже на сайте пасётся, пишется москвичкой, требует москвича с Рублёвки, но телефона никогда не даст, потому что при разговоре Страшены из неё первые четыре года так и прут. 
  Отдельный разговор – о грамотности письма, и об этом можно говорить бесконечно. Скажу одно: если вы ищете грамотных – плохи ваши дела. Младше шестидесяти вы себе не найдёте.
  Короче говоря, вооружённый своими глубочайшими познаниями в области флирта.ру, я с разбегу нырнул в кишащий телами водоём сайта. Меня сразу же облепили ищущие спонсоров и желающие трахаться.ру за деньги – от них я быстренько отбился и поплыл на глубину. Стали одолевать дамы бальзаковского возраста, сфотографированные в обнимку с берёзками и желающие найти «свою вторую половинку», – этих я не любил ещё больше, чем «ищущих спонсоров»,  причём не из-за их бальзаковского возраста, а из-за «второй половинки»: пошлейшее выражение, уж лучше «трахаться.ру за деньги». На средних глубинах водились карконты – с ними можно было иметь дело. Они всегда из себя чего-нибудь изображали, но ведь и я тоже изображал. За редким исключением, мне удавалось дурачить карконт. Ведьмы меня тоже, в принципе, устраивали – я же не жениться собирался. А коли так, с ними было намного интересней, чем, скажем, с чистыми ангелами:
«Белокурая, нежная и верная, легкоранимая, воздушная (165-85), 4 в/о, никогда не была замужем, люблю природу, двух собак и одну кошку, Кустодиева, Шнитке и тантру-йогу. Лиц кавказкой национальности просьба не беспокоиться». Именно: «лиц», а не «лицам». Чувствуешь себя полнейшим идиотом, когда наполовину заголённому «чистому ангелу» на его вопрос: «А вы случайно не кавказкой национальности?», – впопыхах приходится втолковывать, что ты армянин только лишь наполовину. При этом дипломатично умалчиваешь – на какую именно.
  Весёлым и лёгким нравом отличаются пишущие о себе: «замужем для вида». Они водятся на всех глубинах, активны только в светлое время суток, но их трудно поймать – время у них расписано на месяцы вперёд.
  Нужно остерегаться акул, мурен и барракуд – они себя сразу обозначают:
«Ознакомительная встреча – в фешенебельном ресторане. В дальнейшем – предпочитаю скромную поездку на Бали, Фиджи…» С ними ни о каком питейном погребке и думать не могите.
  На приличной глубине можно найти скатный жемчуг, но так глубоко никто почти не ныряет.

  От длительного нахождения в воде у меня покраснели глаза – теперь я походил на пожилого демона с глазами кролика. Зато я завладел внушительным списком «согласных».
  Открытие сезона получилось смазанным, несмотря на то, что я к нему тщательно подготовился: сделал генеральную уборку, затарился водкой и вином, конфетами, бананами и солёными огурцами и раздобыл аж два огарка: по одному – в каждую комнату. Всё шло относительно гладко до того самого момента, как я решил, что пора уже зажигать огарок в спальне, что, собственно, и сделал. Но когда вернулся, то обнаружил, что «согласная» находится в полной отключке, и привести её в рабочее состояние не представляется возможным – трудно было уследить в потёмках за тем, как она себе подливала «Гжелку» в «Божоле». Кляня себя последними словами, я с трудом дотащил её до такси и сдал на милость водителя.
  Вторая оказалась большой любительницей музыки. Она всё время требовала поставить «что-нибудь современное». Когда, перепробовав всё, что у меня было, от Элвиса Пресли до Глена Миллера и от Марио Ланца до Муслима Магомаева, я в третьем часу ночи поставил «Старинные русские вальсы», с ней случилась истерика. С трудом удалось успокоить её, отпоив водкой, после чего я вызвался провожатым и к утру доставил любительницу музыки до местечка «Железнодорожный».
  Через две недели «марш согласных» закончился, их перебывало много, водки было выпито ещё больше, но нервы мои при этом пришли в совершеннейшее расстройство.
  Инстинкт самосохранения подсказал единственный выход:
я покинул Содом и Гоморру флирта.ру и ушёл оттуда, не оглядываясь. С трудом восстановил свой водно-щелочной баланс и бросил пить.

                Аффенбах

  Начался период тягостных раздумий – состояние, неизбежно наступающее тогда, когда заканчиваются деньги. Аренда жилья быстро съедала остатки средств. Жизнь уже в который раз нанесла серию ударов и отступила в дальний  угол дожидаться, когда рефери закончит счёт. На «восемь» надо было вставать. «Один, два, три…» В таком состоянии я запрещал себе смотреть телевизор или следить за новостями по Интернету – иначе многих бы постигла участь раба божия Юрия.
  «Четыре, пять, шесть…» Да и без новостей приходилось гасить рвавшееся наружу пламя воображения, грозящее спалить дотла многие «крепежи» и многие «конторы».
  «Семь, восемь…» Зазвонил мобильный, и я с трудом поднялся, пытаясь по звуку определить, куда засунул трубку:
- Михаил? – спросил женский голос.
- Он самый. А кто вы?
- Это Яна, с сайта знакомств. Вы меня помните?
- Нет. Я вас не помню.
- Мы с вами неделю назад условились встретиться, но я не смогла и предупредила вас об этом. А вы сказали, чтобы я перезвонила, когда смогу. Вот я звоню.
- Тронут. Но теперь уже поздно – «закрыт кабачок…»
- Какой кабачок?
- Яна, я больше не пью…
- Так это же здорово. Я тоже не пью.
- Неужели? Какое совпадение!
- Михаил, у меня есть два билета в театр, пойдёмте?
«Час от часу не легче», – я уже хотел было поблагодарить и откланяться, но почему-то спросил:
- А на что?
- «Орфей в аду».
- Оффенбаха? – сыдиотничал я.
- Да, вы любите оперетту?
- Вообще люблю. Спасибо за приглашение, – я колебался. «Там же светло в антрактах – куда ты прёшься, Миша? Ааа… Плевать! Хоть канкан посмотрю…»
- Спасибо за приглашение, я – с удовольствием.
- Ну и замечательно!

  «Кто такая эта Яна? Убей – не помню. И анкету удалил. Разве теперь найдёшь? Наверное, крокодил какой-нибудь. А тебе не всё равно? Сам-то ты? А потом, ты же в оперетту идёшь, так что до огарков дело не дойдёт. Да и догорели они, огарки твои…»
  Перед встречей я зашёл в цветочный магазин и выбрал три белых игольчатых хризантемы, подумал – и выбрал ещё две.
  Яна Аффенбах – так она назвалась – оказалась совсем даже не крокодилом… Она была чуть постарше моей дочери, маленькая, стройненькая и хорошенькая. Практика сайтовских возрастных поправок на этот раз не сработала – я и вправду переписывался с девчонкой. Надо было видеть нас, идущих по проходу в партере в поисках своих кресел: полубатюшка-полудедушка вывел в свет полувнучку-полудочку, предварительно поднеся ей белые хризантемы.
«Как всё нелепо, – думал я, учтиво пропуская свою даму между рядами кресел, – но ничего не поделаешь – придётся расхлёбывать остатки собственного варева…»
  «Орфей» шёл своим чередом, канкан побудил публику к  овации, театральных буфетов я хоть и не выносил, однако же в антракте предложил своей юной спутнице «освежиться», на что она ответила просто: «Пойдёмте, но только если вам этого хочется – я не выношу театральных буфетов». И вообще я старался говорить как можно меньше и всё думал о том, насколько, должно быть, разочарована Яна Аффенбах тем, как обманул её девичьи ожидания неожиданно возникший пожилой «театрал». После Оффенбаха я, не разжимая губ, поблагодарил её  за «ни с чем не сравнимое полученное удовольствие» и вызвался проводить.
- Давайте прогуляемся немного? – предложила Яна.
- Давайте, – согласился я, кутая подбородок в шерстяной шарф.
- А у вас что, наследственная контрамарка на этот спектакль?
Яна звонко рассмеялась:
- Я – Аффенбах. 
- Извините, первой буквы не расслышал.
- Можно я вас под руку возьму?
- Возьмите.
Я галантно согнул руку в локте.
- А вам нравится ваша работа?
- Какая работа?
- Ну вы же массажист?
Вспомнилась своя насквозь лживая анкета, и мне стало тошно:
- Никакой я не массажист, Яна…
- А я это сразу поняла.
- Сегодня?
- Нет, ещё по нашей переписке – трудно представить массажиста, пишущего без ошибок: «Дорогая! Главное для массажиста – престидижитация …»
- Извините… Я был под шафе.
- Вы же не пьёте?
- Видите ли… Тогда я ещё пил.

  Случилось так, что очень скоро Яна Аффенбах сумела завладеть аж целой половиной моей двуспальной кровати, превратившись из полувнучки-полудочки в полужену-полумаму. Своей половиной она «завладевала» два-три раза в неделю – чаще я не разрешал, потому как отвык с кем-либо спать и не высыпался. Кроме того, я настолько привык к одиночеству, что стал чувствовать потребность большую часть времени проводить одному. Каким-то непостижимым образом Яна даже умудрилась понравиться моей дочери, и я с интересом наблюдал за тем, как они с упоением воркуют о каких-то кулончиках и перстенёчках. Во всяком случае, раньше я таких наклонностей у своей дочери не замечал. Одним словом – идиллия.
  Я честно рассказал Яне о себе всё, умолчав лишь о своих «неограниченных возможностях». Идиллия заканчивалась – это я знал и понимал. Я уже посвятил дочь в истинное положение своих дел и сказал, что нахожусь на грани полного краха, на что она сразу же трогательно отреагировала, вызвавшись помогать мне материально. С этим-то я уж никак не мог согласиться, хотя и вынужден был пойти на то, чтобы своё жильё она оплачивала сама.
  Я уже начинал грезить Улан-Удэ и должностью поселкового фельдшера с казённой избёнкой и огородом. Причём к такому повороту событий относился довольно спокойно и даже прикидывал, какие книги следует взять в своё последнее пристанище. Но всё испортила та же Яна Аффенбах. Не знаю уж почему, но она настолько была уверена в моих способностях и возможностях их реализовать, что становилось смешно.
- Яночка, ну о чём ты говоришь? – пытался я втолковать ей истинное положение вещей, – неужели ты не понимаешь, что без денег и без угла людям жить в Москве противопоказано?
- Ты способен заработать, Миша.
- Как? Банковским клерком? Менеджером по маркетингу? Массажистом? Во-первых, кто меня возьмёт в предпенсионном возрасте, без прописки, без зубов? А во-вторых, я и сам на это никогда не соглашусь. Никто мне большую зарплату не предложит – всё будет уходить на жильё. А это означает нищету. Что за блажь такая? Как будто нищим нужно быть обязательно в Москве. Это только здесь нищие в глаза бросаются, ну может – ещё в нескольких  городах. А в остальной России нищета – это норма. Там если ты не бандит или не чиновник, значит – нищий. Я там даже выделяться не буду. Благо, что внешность славянская.
- Миша! Переезжай жить ко мне. Я одна в двух комнатах.
- Яночка, мы с тобой об этом уже говорили: ни к тебе, ни к кому бы то ни было я жить не пойду. Не лишай меня хоть последней возможности – уважать себя.
- Тогда вот что. У меня самой таких денег нет, но я попытаюсь занять у родственников. Думаю, они мне не откажут. И отдам тебе – начнёшь всё сначала, ты сможешь.
- Послушай, ты меня совсем не знаешь. Какого чёрта ты тогда суетишься? А если я снова проиграю?
- Ты выиграешь. И я тебя знаю!

  Что и говорить – искушение «начать всё сначала» было велико, и оно отодвинуло в никуда явный авантюризм этой затеи. Через неделю Яна Аффенбах вручила мне двадцать тысяч долларов на полгода и благословила на игру.
  Выбора, играть ли в покер, зарабатывать ли валютными спекуляциями, – у меня не было. Отечественных брокерских контор я теперь боялся как огня. Русский Интернет пестрел призывами зарабатывать деньги на Forex, многочисленные компании предлагали «самые выгодные условия», «самый низкий спрэд », «самую высокую скорость расчётов», но я им не верил. Работать же с западными банками было сложно. Оставался покер.
 
  Меня бил мандраж, и я никак не мог успокоиться. В первый раз я чувствовал страх к игре. Ответственность за чужие деньги парализовала способность думать и принимать взвешенные решения. Поэтому я медлил, играл «понарошку», обливался холодной водой из душа и стремился собрать все нервные волокна в единый конгломерат, отвечающий только за одну функцию: выигрывать. За два месяца я только и сумел, что оплатил жильё и кое-как заработал на жизнь, но появилась некоторая уверенность в собственных силах. Мало-помалу я стал играть по более высоким ставкам. Вскоре мой актив составлял уже тридцать тысяч, тогда-то я и полез на столы с крупными изначальными ставками. За одну игру можно было просадить всё, цена просчётов возрастала многократно, но такая игра сулила большой выигрыш. Ожидание было долгим: мои хорошие расклады не стыковались с приличными раскладами других игроков. И вот, когда при очередной сдаче на руках у меня оказалась пара тузов, один из игроков напал, поставив две тысячи. Ему ответил ещё один, остальные спасовали. Немного «поколебавшись», я тоже выставил пару тысяч. Раскрылись первые три карты прикупа (флоп): пиковый король, трефовая восьмёрка и туз пик. И снова – торг. Шесть тысяч, шесть тысяч… Я не стал нападать и тоже выставил шесть тысяч. Открылась девятка червей (тёрн). При любых вариантах моя рука была сильнейшей. Последовали два прохода,  и я,  уверенный  в силе своего «конфетного» расклада, пошёл ва-банк… К моему удивлению, оба оппонента  тоже выставили все свои  деньги  (стеки). Близилась кульминация. Все три «карманные пары» лежали на столе открытыми. Моя тройка тузов была старшей. Ей противостояла тройка восьмёрок. Третий игрок, имея на руках пиковые даму и валета, рассчитывал с появлением последней карты, как минимум, на старшую пиковую флэш, теоретически же, в случае прихода пиковой десятки, – на роял-флэш. Пятая карта прикупа (ривер), вопреки моим математическим ожиданиям, оказалась пиковой восьмёркой…  И все денежки утекли к счастливому обладателю каре восьмёрок.   
  Продолжал сокрушаться о «несостоятельности» математического анализа я уже при выключенном компьютере. Это был полный крах, finita la comedia.

  Описывать то, что чувствует игрок, продувшийся «вчистую», потерявший всё, что имел, – сложно. Описывать состояние человека, проигравшего чужие деньги, – почти невозможно. Весь спектр отрицательных эмоций от отчаяния и самобичевания до мыслей о суициде такой человек испытывает. Он лишается сна, аппетита и находится попеременно в состоянии ступора или двигательного и речевого возбуждения. Как ни странно, вся эта симптоматика промелькнула у меня очень сжато, минут за пять, только ступор растянулся на неделю, но однажды я из него всё-таки вышел и вновь обрёл способность размышлять.
Собственно, размышлять было не о чем – все мысли сходились на Сергее, только он один мог меня выручить и дать денег. Мысль о том, что придётся просить у него, была невыносима – лучше уж в петлю, но подвести Яну Аффенбах я не мог, поэтому и решился на самый последний шаг – попросить у друга. Попросить не в долг, а Христа ради…

                Катера и яхты

  И друг приехал. Сначала я хотел поговорить с ним сразу же, но на этот раз Сергей был деловит и чем-то озабочен.
- Не надоело тебе, Миша, всё время дома сидеть? Давай развеемся, на выставку сходим.
- Серёга, честно говоря, мне не до выставок…
- Да тут рядом, на Красной Пресне, я специально для этого и приехал. Грандиозная выставка – катера и яхты. Мне буклет прислали.
- А ты что, яхту себе хочешь купить?
- Может – яхту, может – катер. А может – и то и другое. Посмотреть надо.

  Выставка занимала большую территорию. При беглом осмотре требовался час, Сергей же осматривал судно за судном, осматривал скрупулёзно. Мы надевали на обувь прозрачные бахилы и лазали на палубы морских яхт,  катеров, катамаранов, заглядывали в каюты, смотрели рубки, камбузы, душевые и гальюны. Он со знанием дела изучал двигатели, обводы и водоизмещение. Время от времени, чтобы хоть как-то демонстрировать свою заинтересованность, я вставлял какие-то фразы, хвалил клюзы, критиковал шпигаты  и даже раз спросил что-то вроде: «И каков же крутящий момент?», – на что Сергей стал охотно объяснять, каков. Я чувствовал себя недочеловеком, потому что не мог испытывать такого же возбуждения, как мой друг, порадоваться за его успехи, подстроиться под его хорошее настроение. Нет, я старался, но, по-моему, получалось плохо.
  Как не может тяжелобольной человек от души веселиться вместе с друзьями за праздничным столом, так и я не мог заставить себя забыть уродливые грыжи своих неудач, напоминавших о себе каждую секунду. Я презирал себя, но поделать ничего не мог. В памяти периодически возникали растерянные глаза Яны, наконец-то осознавшей истинные мои «способности». И я обязан был достать деньги. Нет, я не завидовал Сергею, ни «по-хорошему», ни «по-плохому». Он заслужил то, что имел, заработал честно, во всяком случае настолько честно, насколько это возможно в нашей стране. И теперь, на склоне лет, наслаждался результатами своего многолетнего труда. И в этом наслаждении уже с трудом воспринимал самую возможность существования иной жизни - нищей и беззубой. Поэтому денег у него просить было не то чтобы неловко, но просто невыносимо. Предстоящий разговор тяготил меня, и я не знал даже, как подступиться-то к нему. Не придумав ничего лучшего, я брякнул в самый неподходящий момент, когда мы спускались по трапу с очередного катамарана:
- Серёга, мне деньги нужны. Может, пойдём отсюда?
- А сколько тебе нужно?
- Двадцать тысяч. Мне долг нужно одной женщине отдать.
Сергей как-то сразу посуровел и ничего не ответил. Несколько яхт мы осмотрели молча. Напряжение достигло предела, и я почувствовал, что, если сейчас же, сию минуту не выпью стакан – умру. Сказав Сергею, что подожду его в буфете, я ушёл. Он появился минут через двадцать и заказал пива, я пил водку и чувствовал облегчение – начало было положено. Постепенно завязался разговор, и я рассказал и о Яне Аффенбах, и о проигрыше, и о своих мрачных перспективах.
- Я даже не могу сказать тебе, Серёга, когда смогу вернуть деньги и смогу ли вообще их вернуть. Поэтому считай, что я прошу милостыню, а там уж – как получится.
Это было действительно так – никаких мыслей, кроме казённой избёнки с огородиком, у меня не было.
  Разговорился и Сергей. Он совершенно справедливо указал на то, что я живу не по средствам, снимаю двухкомнатную квартиру в центре, хотя прекрасно мог бы обойтись, «в моём-то положении», и однокомнатной в спальном районе, что курю «Давидофф», вместо того чтобы курить чего-нибудь попроще. На это трудно было что-либо возразить – я и не возражал. Напротив, я тут же потребовал себе у буфетчика пачку «Примы», каковой у него не оказалось, и заверил, что незамедлительно перееду на жительство не в спальный район, а намного дальше. Кроме этого, со свойственной ему проницательностью, Сергей заподозрил у меня игроманию и согласился дать деньги на единственном условии: за ними должна прийти в назначенное им время и место, а именно в знакомый нам обоим грузинский ресторанчик, Яна Аффенбах собственной персоной и без меня. С этой целью он потребовал номер её телефона, чтобы иметь возможность связаться с нею, минуя «посредников». Тогда я ему прямо в лоб «поставил вопрос о доверии», но он дал уклончивый ответ. Для меня не было принципиальным, кому будут вручены деньги, и я с глубоким чувством благодарности согласился со всеми указаниями, замечаниями, условиями и требованиями. Правда, немного смущало, что в течение всего разговора Сергей ни разу не улыбнулся и почему-то наотрез отказался идти ко мне, хотя раньше охотно делал как первое, так и второе. Я чувствовал себя последней скотиной оттого, что своей неуместной и назойливой просьбой омрачил радость друга от общения с прекрасным – с миром катеров и яхт. 


       «Не имей сто друзей, а имей двоих детей…»

  Сергей сдержал слово – он позвонил Яне и назначил встречу. Перед тем как расплатиться за меня, он, между пивом, провёл с нею нравоучительную беседу, суть которой сводилась к тому, что помогает он мне, наперёд зная, что я вряд ли смогу когда-нибудь вернуть ему долг, но делает это потому только, что нас связывала длительная дружба. Далее он охарактеризовал мои положительные и отрицательные качества и выразил надежду, что при определённых усилиях воли первые возобладают над вторыми и помогут занять мне достойное место в обществе. В общем, встреча получилась непринуждённой и конструктивной, потому как в конце её Сергей наконец вручил моему кредитору искомую сумму и тем самым «закрыл проблему».

  Выслушав подробный отчёт Яны об итогах состоявшейся встречи, я впал в задумчивость, которую ещё больше усугубил отказ Сергея говорить со мной, когда я сделал ему благодарственный звонок. «Ну что ж, – думал я, – так оно и должно быть. Когда мы на ходу подаём нищим – мы же не задерживаемся, чтобы выслушивать от них слова благодарности, а спешим поскорее уйти, просветлённые собственным поступком. Вот только я никогда не видел, чтобы перед актом благодеяния с нищим вели нравоучительные беседы… Впрочем, нет – видел. Вернее читал - у Чехова в «Анне на шее».
Я несколько раз переспросил Яну: «Вспомни точно – как он сказал? «Нас связывала длительная дружба» или «Нас связывает длительная дружба?» Получив подтверждение, что фраза была произнесена в прошедшем времени, я затосковал.
  Пребывая всё в том же состоянии глубокой тоски, я лазал по Интернету, выискивая фельдшерские вакансии в отдалённых уголках своей необъятной Родины. «Чокурдах!» Господи, где это? – я смотрел в географический атлас. – Ага – в Якутии. Рядом – речка Индигирка. Это хорошо! Буду с рыбой». Я закрывал глаза и пытался представить жизненный уклад и особенности быта чокурдахчан, в дружную семью которых в скором времени предстояло влиться и мне: вот я бегу с фельдшерским чемоданчиком по глубокому снегу ночью принимать шестые роды у знакомой незамужней чокурдахчанки… А в небе мерцают сполохи полярного сияния… «Да нет… Я там от холода, чего доброго, дуба дам. Надо брать немного южнее…» За этим занятием меня и застала неожиданно появившаяся дочь. Она категорически воспротивилась моим поискам, равно как и самой идее «избёнки с огородиком».
- Во-первых, – аргументировала она свои возражения, – никакого огородика в Чокурдахе быть не может – широты не позволяют. Во-вторых – Яна Аффенбах ни в какой Чокурдах с тобой не поедет – и я смогу её понять.
- О чём ты, доченька? Я и в мыслях не держу, чтобы ехать с нею. И потом – я уже туда больше не еду. Вот у меня тут в Ставрополье местечко наклёвывается…
- И в-третьих: ты что, папочка, из ума выжил? Это что ещё такое? Вершина всей твоей изобретательности?
- Доченька, поверь, не от хорошей жизни… Просто другого выхода у меня нет…
- И слушать ничего не хочу. Вместо того чтобы дурью маяться – делом займись. Давай откроем с тобой Интернет-магазин? Все организационные вопросы мы с братом берём на себя.
- А что будем продавать? – оживился я.
- В Интернет-магазине можно продавать всё, что захочешь. Я предлагаю продавать книги.
- Книги? А где мы их будем брать?
- Электронные книги. Сейчас это модно. Настоящих книг никто не читает – все читают электронные книги. Дадим объявление – мол, Интернет-магазин предлагает авторам услуги по реализации их электронных произведений. А вдобавок и твоими книгами торговать начнём.
- Доченька, у меня нет никаких книг. Где я тебе их возьму?
- Для начала – напиши что-нибудь.
- Да не знаю я, как их писать. Я вообще никогда никаких книг не писал. А электронных – и не читал к тому же.
-  Здесь ничего сложного нет. Объём не должен быть большим, большим должен быть шрифт. Предложения короткие, фразы рубленые. Как в букваре.
- Я не понимаю, о чём ты говоришь. Кто такую книгу будет читать?
- Ещё как будут. Их покупают нарасхват. Главное в электронной книге – название.
- Например?
- Ну, например: «Инопланетяне похитили сына Путина…»
- Но позволь… У Путина нет сына, и потом – каким же содержанием наполнять сей детектив?
- А вот это уже не важно. Есть у него сын или нету его. А содержание – левое: какой-нибудь бабке Аграфене снится сон про то, как прозрачные зеленоватые существа похищают кого-то, а голос во сне ей вещует: «Ой, Аграфена! Да это, никак, сынок Владимира Владимировича?» Далее следует жизнеописание самой Аграфены. Можно для пущей важности сделать её Сибирской Ясновидящей, да хоть той же чохурдахской бабушкой Вангой. Пока разберут что к чему – а несколько тысчонок экземпляров уже продано. Что скажешь?
- Любопытно.
«Пожалуй, так и в люди можно выбиться, – думал я. – Накоплю деньжат и с Серёгой рассчитаюсь. И дружбу его снова верну».
- Согласен!
- Вот и хорошо. А про Ставрополье своё забудь.

  За три месяца я под разными вымышленными именами написал с десяток книг. Но прежде чем их писать, десятка два я всё-таки прочитал. И понял, что подавляющее большинство книг пишутся неудачниками. Поскольку я как раз и принадлежал к этой категории, то вписался в электронно-пишущую братию очень органично. Главное – автор должен создать себе имидж успешного человека, весьма компетентного в том, про что пишет. После всестороннего анализа я понял, что наиболее ходовой тематикой являются советы и рецепты на все случаи жизни: как преуспеть в бизнесе, как покорить женщину, как приготовить настоящую испанскую поэлью, как избавиться от псориаза. Встречались и перлы: «Десять способов получения банковских кредитов без залога и гарантий». Попалось даже пособие: «Как писать электронные книги». Не было такого аспекта человеческого бытия, которое не освещалось бы разными авторами под различными ракурсами. Многие авторы отличались завидным умением завлекать простодушных читателей хлёсткими названиями:
«Увеличение дамских грудей в домашних условиях ровно за неделю», и вдогонку же – «Увеличение члена в длину и толщину! За два дня!»
  Для начала я вспомнил особо драматичные моменты последних лет своей жизни и, ничтоже сумняшеся, вывел название первой книги: «Свой первый миллион я заработал на Forex!» Спрашивается: ну какой успешный финансист, зарабатывающий на Forex миллионы, будет отвлекаться на написание подобных книг? Но желающие разбогатеть путём валютных спекуляций проглотили мой опус, который быстро разошёлся как финансовый бестселлер. Следующим моим изданием было: «Как стать потрошителем казино?» Книга имела такой успех, что я тут же выпустил по той же тематике: «Беспроигрышный покер» и «Разведи Интернет-казино на бабки!». Дальше я уже штамповал: «Чем любит женщина? Записки гинеколога», «Феромоны и афродизиаки. От насекомых к людям», «Правильно ли мы похмеляемся?», «Аромат любви манит:   эксклюзивная притирка», «Как прожить на три тысячи рублей? Советы академика», «Интернет-нищенство. Пятьсот долларов в день!»
  Потекли денежки. Посыпались отзывы. На многочисленных форумах обсуждались достоинства моих книг, что ещё больше увеличивало спрос на них. Многие отзывы писались мною же, моей дочерью и, конечно же, Яной Аффенбах. За всю заграничную русскоязычную диаспору отдувался мой сын.
«Не имей сто друзей, а имей двоих детей!» – думал я с увлажнёнными глазами. К старости я становился сентиментальным.
                «Война и мир»

  Я позвонил Серёге в день рождения и поздравил его, но он принял мои поздравления очень сдержанно, почти холодно.
«Это потому, – успокаивал я себя, – что он ещё не догадывается о том, что денежки-то скоро будут собраны и возвращены. До копеечки, то есть – до центика. Дурачок! Разве может друг быть неблагодарным? Не все столько живут – сколько мы дружим. Вот отдам тебе долг – и снова подружимся, на охоту поедем, на рыбалку – как раньше».
И я копил и писал, писал и копил. И наконец собрал всю сумму. Как раз к этому времени подвернулась оказия – в Астрахань собирался Валерий, навестить родных. Друга моего он знал, поэтому с ним я и рассчитывал послать «передачу». Перед отъездом я зашёл к Валере. Увидев деньги, он испугался:
- Миша, ты что, хочешь, чтобы меня кондратий посетил?
Да я же весь изведусь, пока доеду на поезде. Я таких денег отродясь не видел, а ты мне за них отвечать предлагаешь. Не повезу я, и не проси.
  Я предвидел такой поворот событий, поэтому, перед тем как идти к Валерию, зашёл в книжную скупку, где за копейки взял книгу: Л.Н.Толстой, «Война и мир», том 3. Попросил у хозяина нож и со словами: «Да простит меня Лев Николаевич», – аккуратно вырезал внутри пустоту в размер пачки купюр, вложил деньги в книгу, прикрыл страницами, прихваченными клеем, и закрыл том. Ни малейшего намёка на то, что внутри могут быть деньги!
- Ты что сделал, Миша? – растерялся  Валерий.
- А то, что теперь ты можешь спокойно положить книгу в пакет с продуктами, заметь – не в багаж, а именно в пакет с продуктами – и спокойненько ехать. Никто на Толстого не позарится – это тебе не Маринина.
Но Валерий был потрясён и никак не мог успокоиться:
- А как же Толстой? Не жалко тебе?
- Кощунство, конечно. Но для благого дела… Да не расстраивайся – я его и купил нарочно для этого, а у меня дома свой есть.
  Уже потом, по возвращении, рассказывал Валерий, что, когда он лежал на своей полке и читал Пруста, к нему обратился сосед по купе с просьбой дать «что-нибудь почитать». Пересилив себя, он предложил «Войну и мир» и уже потянулся было за книгой, но «книголюб» скрылся раньше, чем он успел достать её, и не показывался до самой Астрахани.
- А если б он согласился?
- Извинился бы, сославшись на то, что не дочитал две главы и предложил бы взамен Пруста.
  Шло время, а отношения с Сергеем не менялись. Да и не было никаких отношений. Я ещё надеялся, ждал от него поздравлений на свой день рождения. Он не позвонил. Такого раньше не было. И тогда я окончательно понял, что вычеркнут из «списка друзей…» В своём теперешнем статусе я никак не вписывался в его представления о дружбе.
 
  Я многое в жизни терял: любимых, друзей, родителей, дело, которое выпестовал, людей, с которыми работал много лет. Терял землю, зубы, деньги. Терял магазины, пароходы, квартиры, катера, машины, дачи. У меня даже образовался своего рода иммунитет к утратам. Но иммунитет этот не сработал, когда через меня перешагнул Серёга. Переступил, зачеркнув детство и юность, зрелость и старость. За двадцать тысяч долларов. «Нет, не за двадцать тысяч, – думал я, – а из-за желания доживать свой благополучный век без докучливого неудачника, который когда-то был другом. Из-за страха, что неудачник этот снова чего-нибудь попросит, да мало ли, чего он в следующий раз может попросить?»
  Я старался больше не думать ни о друге, ни об Астрахани, с которой Сергей был связан так же неразрывно, как и я. Но разве можно заставить память  забывать избирательно, по своему усмотрению? Раньше я любил свою память за то, что она никогда не подводила в том, чтобы запоминать, и в нужный момент выдавала любую информацию, накопленную за долгую жизнь, – теперь же я ненавидел её за то, что она не могла забыть… Забыть целую жизнь.

  На меня напала хандра. Я вдруг утратил способность писать электронные книги. Кое-как, через силу закончил своё последнее «произведение»: «Искусство обольщения в реале и виртуале». И выдохся окончательно. Ни самоувещевания, ни уговоры моих детей не могли заставить меня преодолеть отвращение к написанию электронных книг. Мои предыдущие вирши продолжали приносить кое-какой доход, но «выбиться в люди», то есть создать ощутимый достаток, не позволяли.
  Но главное – это то, что помимо моей воли во мне стало копиться негодование. Заполнив меня до отказа, оно вылилось в глухую неприязнь. К Сергею.
«Чего он, падла, добивается? Чего на рожон лезет? Какие ко мне могут быть претензии? Благодарить – благодарил, деньги отдал… Так какого же ему ещё надо?» Порой неприязнь перерастала в бешенство, и тогда, чтобы успокоиться, я начинал пить. Но и это помогало только отчасти. Всеми силами я старался сдерживать своё воображение, но ощущение неотвратимости того, что рано или поздно применю то, чем владею, – свою «высшую способность», меня уже не покидало.
  Я убеждал себя в том, что мой друг, с которым делили когда-то лучшие годы жизни, и Сергей нынешний – совершенно разные люди. Прежний друг умер, и реанимировать его невозможно. Пытался отвлечься: читал, слушал музыку, смотрел фильмы. Отвлекался на какое-то время, но потом всё начиналось сызнова. Мною завладевала мания. Водка уже не помогала – тогда я стал мешать её с пивом. День смешался с ночью. Я выползал на свет божий раз в два-три дня, страшный, небритый, накупал пойла, сигарет, закуси и снова заползал в свою берлогу. И вот настал день… Или ночь – не берусь определить, когда я решился. Совсем!
«Значит, говорить со мной не желаешь? Так? Так. Знаться не хочешь? И это так. Ничего! И поговоришь, и познаешься! Не здесь – ТАМ! Вот где у нас с тобой время будет. И про носорогов мне расскажешь, и про совмещённые санузлы, и про яхты с катерами… И про то, где я должен жить и что я должен курить… А я тебя буду слушать. Но уж потом я тебе скажу, Серёжа! А ты меня будешь слушать…»
  Я достал альбомы со старыми фотографиями, смотрел, и пьяные слёзы разъедали пожелтевшие от времени снимки. Пытаясь унять их, я водил ладонями по небритым щекам:
«Надо бы побриться перед таким важным делом, – решил я. – Да и вообще, в порядок себя привести. И в чистое переодеться – так, по-моему, полагается». Я вымылся, побрился и чистого ничего не нашёл, кроме своего старого студенческого белого халата, который хранил все эти годы. Он был мятым, зато чистым «Эх, ты! А Серёга-то как же? Он-то ничего не знает. Сидит, поди себе, в грязном… Надо бы предупредить его: Серёжа, мол, даю полчаса – чтоб помылся, побрился и чистое надел. Нет, не буду предупреждать – ещё не так поймёт. Подумает, что опять в друзья набиваюсь. Ничего, там всё равно казённое дают. Надо полагать. Но не уверен». Я напялил халат и вспомнил про завещание, но поскольку завещать было нечего, то ограничился коротким прощальным письмом к дочери, в котором передавал приветы сыну, внукам, маме и Яне.
Было немного жутковато, колебания какие-то начались. Тогда я загасил их водкой. И пивом… И вспомнил Бёрнса:

«… И в землю ляжем мы вдвоём,
Джон Андерсон, мой друг…», -

и опять всплакнул. Взгляд случайно упал на одну фотографию из разбросанных по полу: мы стояли в обнимку с Серёгой, и было нам тогда по двадцать лет…
«Что я делаю? Зачем всё это? Пусть он живёт… Вот и совесть стала просыпаться. Значит, светает. Как знаешь, Миша, но лично тебе здесь оставаться больше нельзя. Ты уже созрел для убийств». Я взял фотографию в руки, ещё раз вгляделся в почти неузнаваемые лица и разорвал её.
«Ладно, Серёжа, живи! Бог тебе судья… А я так больше жить не могу». Я налил себе стакан «на посошок», улёгся поудобней, закрыл глаза и стал визуализировать собственную смерть…

                Прозрение

  Пространство вокруг завилось спиралью, и меня понесло прямо в центр чёрной воронки. «Что-то на этот раз долго… Тогда тормознули совсем рядышком, чтобы, значит, туда-сюда не гонять…» Меня вдруг бухнуло – это я, похоже, ударился обо что-то твёрдое. Движение прекратилось. «Помягче нельзя, что ли? Хоть и покойник, но ещё тёпленький…»
- Эй, есть тут кто?
Лязгнуло и заскрипело. Высоко под потолком тускло загорелась голая лампочка и осветила зловещим светом камеру-одиночку. Я лежал на каменном полу рядом, надо полагать, с парашей. Вошли двое. Я сразу их узнал:
- О! Кого я вижу? Здрасьте вам! – я с кряхтеньем поднялся с пола. Ощущение вращения, связанное с полётом, всё ещё сказывалось - меня немного пошатывало и подташнивало. Но я всё-таки встал на ноги и подошёл «поручкаться» к разноцветной парочке:
- Негрум! Альбум! Никак подружились? Рад встрече!
Но рука моя повисла - ни один из моих старых знакомых не ответил рукопожатием. Более того, один из них – кажется Негрум – произнёс:
- Это что за Айболит?
Я оценил шутку, рассмеялся и попытался отшутиться:
- Надел что Бог послал в минуту роковую.
Но лица двоих к шуткам не располагали.
- Пожалуйста, отойдите подальше. Не надо на нас перегаром дышать, – это уже исходило от Альбума.
Я и обиделся и смутился одновременно:
- Что ж, коли так – отойду, пожалуйста.
И отошёл.
- Вам чего надо? Вас кто сюда звал? Что здесь – проходной двор, что ли?
- Что значит «чего надо?» Принимайте. Устраивайте. Я – насовсем прилетел. Незванно, так сказать…
- Слушай, ты, Карлсон. Тебе испытательный срок дали, а ты его как использовал? Бездарно!
- И не говорите, коллега. В высшей степени бездарно!
- Что значит «бездарно»? Как мог, так и использовал. Могу отчёт предоставить. Устал я от всего. Там устал – «могущество» ваше таскать при себе, а здесь – от ваших допросов. Вы и без меня всё знаете. Досье моё не потеряли?
Оба «доминошника» глядели на меня с презрением, но мне было наплевать.
- Эх! Хорошие вы ребята, а не понимаете - я ведь чуть было друга с собой не утащил… Чего теперь говорить – принимайте, каков есть. Я не взыщу. Последняя просьба по старой дружбе: можно мне напоследок на дочку взглянуть? Один разок? Я знаю, вы всё что угодно на экране можете показать. А? Негрум?
То ли мой отчёт их не удовлетворил, то ли просьба показалась чрезмерной, но взбеленились оба:
- Надо же, каков наглец: «по старой дружбе…». Тебе что здесь? Кинозал, что ли?
- Как будто мы ему нанимались картины показывать. Нашёл, понимаешь, «Пушкинский»... Скоморох! Избави меня от друзей таких.
Зная, что в последнее время с дружбой мне не везёт, я не расстроился от их слов.
- Как вы спелись-то, я погляжу... Что ж, не хотите – не надо. Только давайте определяйте меня поскорее. Чего зря в КПЗ держать? Отправляйте уж сразу на зону – русскому человеку не привыкать.
Я решил продемонстрировать этим двоим свою независимость и самым нахальным образом запел «Владимирский централ».
- Он вам нужен, коллега? Мне лично – тысячу лет не нужен.
- Тыщу – не тыщу, но и мне пока без надобности.
Эти слова показались мне настолько обидными, что я прекратил исполнение:
- В чём дело, пацаны? Я вам не мальчик – такие концы делать. Сказал же: всё, что заслужил, – приму!
- Катись-ка ты отсюда, докторишка хренов.
В голосе Негрума появились бармалеевские нотки.
- Вот именно, катитесь-ка! Я думаю, коллега, будет разумно отобрать у него «высшую способность»? Как вы считаете?
- Согласен. Не в коня корм.
- Ой! Напугали. Да заберите – сделайте одолжение. Фигляры!
- Ну ты, алкаш. Следи за базаром.
- Вы тут давайте не хамите. А то вызовем кого надо.
- Не пугай, черножопый. Ты меня ещё не знаешь. Я вам щас устрою жёлтую жизнь…
Но тут Негрум очень ловко и расчётливо звезданул меня прямо в глаз…

  Я с трудом разлепил глаза и очень удивился, увидев прямо перед собою собственный унитаз. «Вот сволочь! Каналья Негрум! Смотри, как бьёт… Аж в туалет отбросило…»
  Голова трещала неимоверно. Я кое-как поднялся на ноги и пошёл умыться. Глянув на себя в зеркало, я испугался и невольно отпрянул: левый глаз заплыл, склера заполнилась кровью. И ещё – я был совсем седой. И всё-таки, несмотря на свой ужасающий вид, я чувствовал что-то такое, что меня бодрило: «Чему ты радуешься, идиот? Что глаз не вышибли? Стоп! Да меня же от «могущества» освободили! Слава Богу! Теперь заживу, как все люди». Я ещё раз погляделся в зеркало: одним глазом я почти не видел – он заплыл так, что оставалась только узкая щелка, зато второй искрился весельем. Довольный, я пошёл похмеляться, но перед этим уничтожил письмо к дочери. После трёх стопок настроение моё и вовсе стало благодушным:
«Видишь, Миша, как всё прекрасно. Только вот с архангелами этими неудобно получилось. И чего я взъярился? Нормальные ребята. Надо бы извиниться… Легко сказать! Ладно, извинюсь как-нибудь при случае…»
  Пришла Яна. Увидев меня, она сначала шарахнулась, а потом заплакала.
- Что скажешь, Яночка? Мною только детей пугать?
- Нет, Миша. Тобою взрослых пугать можно. И даже нужно.
При этом она гладила меня по волосам своей маленькой тёплой ручкой и вздыхала.
  Потом пришла дочка. Она, в отличие от Яны, обошлась со мной неласково, и это меня глубоко огорчило.
- Эх, папа, папа! А я, дура, хотела уже с Максимом тебя знакомить…
- Ну так познакомь. Это всё преходяще. Через неделю, максимум – через две, я буду в полном порядке.
- В каком порядке? Ты посмотри на себя – на кого ты похож?
- Уже смотрел. А ты не находишь, что взгляд у меня изменился? В лучшую сторону?
Я игриво подмигнул ей здоровым глазом, желая обратить её внимание именно на него.
- Папа, ты совсем перестаёшь себя контролировать, деградируешь на глазах. Я начинаю стыдиться своего отца. Ты это можешь понять?
Мне нечего было сказать, поэтому я молчал. «Если бы она знала про то, чем я владел и чем не стал пользоваться. Интересно, что бы она тогда сказала? Ведь я даже не могу ей рассказать про всё это.  А почему – не могу? Теперь – могу…» И я рассказал. И про Негрума, и про Альбума. И про все те  муки, которые пережил, нося в себе свою «высшую способность».
Теперь молчала дочь. Долго молчала, а потом сказала:
- Ладно, папа, я пойду. Мне завтра рано вставать.
И ушла, оставив меня наедине с моими недобродившими мыслями.
  Перебродил я приблизительно через неделю, восстановил водно-щелочной баланс (за свою жизнь я научился делать это виртуозно) и бросил пить…
 
  Близился день рождения дочери, а я не знал, что ей подарить. Всё, что возникало в моём воображении, – не нравилось. «Двадцать пять лет! Нужно что-нибудь этакое, чтобы запомнилось…» И тут я вспомнил, что в детстве она очень любила мягкие игрушки, даже теперь на её кровати всё ещё лежал старенький Мишка. «Куплю игрушку и ещё что-нибудь существенное – кофту или свитер потеплее. Зима скоро». Пришлось ехать на вещевой рынок. «Тогда заодно и пальто себе присмотрю, чтобы  уж за один раз», – я не выносил толчеи, скопления людей меня угнетали.

  Идти приходилось медленно - в обоих направлениях двигались люди. Бирюзовый ослик с добрыми, немного лукавыми глазами мне понравился сразу, и я его купил.
Утомительное это занятие – делать покупки, и особенно – на вещевых рынках. Я останавливался у многих прилавков, смотрел на развешенные кофты, свитера, пальто и ничего не мог подобрать. От созерцания такого количества всевозможного барахла устали глаза, и я собрался уходить, как вдруг случайно заметил мужчину, стоявшего за прилавком. Он продавал изделия из шерсти, но не это меня заинтересовало. Лицо его было мне знакомо. «Где я мог его видеть – ведь ни с кем же не общаюсь?» Сзади напирали люди, и мне пришлось подойти вплотную к прилавку. «Да это же врач из той больницы, где меня откачивали пять лет назад. Как же его звали? Борис…  Сергеевич? Нет. Борис Семёнович. Точно».
- Здравствуйте! Вы меня не узнаёте, Борис Семёнович?
- Здравствуйте! Лицо вроде знакомое.
- Я у вас в больнице лежал. Ну, помните, я ещё с моста в реку упал?
Доктор вдруг заволновался, засуетился.
- Да, припоминаю. Я вам дефибрилляцию делал. А вы изменились.
- Вы – тоже.
- Вы что же, насчёт машины? Чего же так поздно спохватились?
- Насчёт какой машины?
- Ну, насчёт вашей. Я весь ремонт за свой счёт сделал… Сушка, покраска. Опять же – поднять.
- Так вы её подняли?
- Ну, так я же говорю. Вы уехали, а я думаю: «Чего ей там лежать? На дне-то? Чай, не подводная лодка… Не батискаф…»
- Ну и хорошо, что подняли. Катайтесь на здоровье. Я про неё забыл давно. Я вас спросить хотел… Помните, со мной рядом в реанимации больной лежал? Полный такой? Юрием его звали? Он ещё умер на третий день?
- Да, помню. Так вы правда не имеете претензий к машине?
- К машине? К машине, может, и имею, а к вам – никаких.
Так от чего он умер? Вспомнить можете? Мне это очень надо знать.
- Тут и вспоминать нечего. Он был обречён. Острый токсикоз. Почечная недостаточность. Вам это о чём-нибудь говорит?
- Говорит, говорит. И что, вскрытие делали? Не от асфиксии разве умер?
- Говорю же вам: выпил то ли политуру, то ли тормозную жидкость. Много выпил. Конечно, было вскрытие.
От этих слов в голове у меня что-то разладилось. Находясь в жутком смятении, я произнёс:
- Спасибо, Семен Борисович. Я пойду.
- Постойте! Давайте я вам шарфик подарю? Чистый кашемир!
- Не, не надо, у меня есть.
Доктор однако выскочил из-за прилавка и ловко обмотал мою шею шарфом.
- Вот! Носите на здоровье! От души!
- Спасибо.
И я пошёл, крепко прижимая к груди бирюзового ослика с добрыми, немного лукавыми глазами, натыкаясь на людей, не обращая внимания на их возмущённые реплики, не извиняясь…

  Смятение вскоре сменилось прозрением. Я снова и снова прокручивал в памяти навязанные моим больным воображением переживания последних лет. «А какая разница – надуманные они или нет? Ведь человеческие переживания всегда реальны, даже если и не имеют реальной причины. От них седеют волосы, тускнеют глаза и разрывается сердце».
  А память всё рисовала живые картины прошлого и дорогих моему сердцу людей. Разве можно рассказать о них в коротких предложениях?  Рублеными фразами? Буквари – для детей, а я решил написать книгу для взрослых. И написал.

   «И написал…» Дойдя до этой строчки, я остановился:
«Нет, Миша. Всё это – не то. Это тебе не Голливуд. Не хухры-мухры. Это – Россия! Бескрайняя страна крайностей! А в России хэппи-энды – редкость. Тупой российский каток многих расплющил». Я задумался, закурил «Приму» – данное Сергею обещание я выполнил. Он оказался прав - экономия была значительной. И, выкурив с десяток сигарет, дописал:

  «… пошёл, крепко прижимая к груди бирюзового ослика с добрыми, немного лукавыми глазами, натыкаясь на людей, не обращая внимания на их возмущённые реплики, не извиняясь…»

                Эпилог

  В праздничный день 8-го марта  на астраханском рынке видели странного заросшего седого старика с непокрытой головой, в стародавнем пальто неопределённого цвета и в грязных стоптанных башмаках. Его шея была обмотана тёмно-красным дорогим кашемировым шарфом. Старик ступал, почти не отрывая ног от земли. Проходя по цветочному ряду, кишащему и покупателями и продавцами, он подолгу стоял и смотрел на тюльпаны, что-то бормотал, а один раз даже приценился и купил один-единственный цветок, который ему завернули в целлофан. Потом его видели в винном подвальчике, откуда он вышел с мерзавчиком водки и, тяжело поднимаясь по ступенькам, оступился, упал и сломал бутон, но пузырька не разбил. Его подняли, подали целлофан с остатками цветка и вывели наверх.
  Старик сел на скамейку в автобусной остановке, взял в иссохшую руку оторванную головку тюльпана и долго глядел на неё до тех пор, пока из глаз его не полились слёзы. Он шмыгнул носом совсем по-детски, утёрся рукавом пальто и выбросил цветок в стоящую рядом урну. Потом вытянул из-за пазухи завёрнутую в обрывок газеты половинку банана, открыл мерзавчик и, не переводя духа, выпил до дна, пожевал банан и затих… Однако ещё через полчаса старик этот, пытаясь подтанцовывать, басовито пел всё у того же винного подвальчика:

                Многого не рассказал,
                Петь я – неумеха…
                Паровозные глаза
                Приказали: ехать!

                Паровозные глаза
                Глянули из ночи –
                И застыла вдруг слеза,
                Закатились очи.

                И не думал, что в ночи
                Заскочу я в тамбур…
                Обо мне ты не кричи,
                Чуть поплачь и – амба.

                А вагон набит битком:
                Старики и дети,
                Баба рядом с мужиком,
                Девушка в расцвете…

                Бомж весёлый и босой,
                Олигарх унылый,
                И ещё одна, с косой,
                Трёт верёвку мылом…

  Закончив исполнение, он посмотрел с надеждою на немногих слушавших его улыбающихся людей, подождал, вздохнул тяжело и стал читать надрывно, но с выражением:

                Где, человек, я тебя не услышу?
                Спрятаться где? Не знаю.
                В горы уйду. Повыше, повыше…
                Вот она, стынь вековая!

                Там, среди скал, среди розовых пиков,
                В диком, хмельном безлюдье
                Я, наконец, перестану быть диким
                И помолюсь за вас, люди.

                Где же дожить безо лжи и без фальши?
                Воздух наполнен зовом…
                В море уйду. Подальше, подальше,
                К детским мечтам бирюзовым…

                Чёрным подёрнется диск золочёный…
                Средь штормовых прелюдий
                Я, наконец, перестану быть чёрным
                И помолюсь за вас, люди.

  Наконец кто-то сжалился над ним и поднёс стакан. Старик приободрился, в два приёма, смакуя, выцедил водку, улыбнулся счастливой беззубой улыбкой и поплёлся было прочь. Но вдруг остановился и стал кричать:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

И пошёл, волоча непослушные ноги, и запел:

«Вставай, проклятьем заклеймённый,
Весь мир голодных и рабов…»
                2007 год
               


Рецензии