Елена Лаврова. ВЕК МОЙ АД

Лаврова Е.Л.
Слово о Марине Цветаевой. –
Горловка, 2010. – 398 с.

УДК 821. 161.1
ББК Ш 84 (4Рос) 6
Л 13

ISBN 978-966-2649-01-7



ВЕК МОЙ – АД

ТРАГЕДИЯ


ВРЕМЯ ДЕЙСТВИЯ В ТРАГЕДИИ С 1918 по 1941 ГОД


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Цветаева Марина, великий русский поэт
Эфрон Сергей, муж Цветаевой, вначале белый офицер в чине подпоручика, затем платный агент НКВД
Эфрон (Аля) Ариадна, старшая дочь Цветаевой
Эфрон Георгий (Мур), сын Цветаевой
князь Сергей Волконский, писатель, общественный деятель
Егор, дворник
Илья Эренбург, советский поэт, журналист, писатель
Софья Голлидей, актриса
Большевик в кожанке
Закс, коммунист, квартирант Цветаевой
Волошин Максимилиан (Макс), живописец, поэт, друг Цветаевой
Гиппиус Зинаида, русский поэт
Мережковский Дмитрий, писатель, муж Гиппиус
Слоним Марк, критик, писатель
Цветаева Анастасия, писательница, сестра Марины Цветаевой
Извольская, Елена, переводчица
Полковник французской полиции
Сержант французской полиции
Гуревич Самуил (Муля), журналист, друг Ариадны Эфрон
Меркурьева Вера, поэтесса
Асеев Николай, советский поэт
Известная советская актриса
Чуковская Лидия, дочь Корнея Чуковского, писательница
Тренёв Константин, советский драматург
Известный советский писатель
Менее известный советский писатель

Советская поэтесса
Человек в чёрном костюме


ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

СЦЕНА I

Зима 1918 года. Комната с окном – (наподобие фонаря)   и камином. Посредине комнаты овальный обеденный стол, несколько стульев с высокими спинками, по стенам высокие шкафы с книгами. Возле камина – буржуйка. Мебель в беспорядке. Дверцы из шкафов выломаны, у камина лежат два сломанных стула. Видно, что ими будут топить буржуйку. На столе кастрюля, укутанная пуховой шалью. В комнате беспорядок. Пол грязен   засыпан опилками, бумажками, мусором. Видно, что комнату давно не убирают. За столом сидит Цветаева, курит самодельную папиросу,  и сосредоточенно думает, делая между затяжками какие-то записи в самодельной тетради. Ее золотистые волосы коротко подстрижены и в них видна легкая седина. Цветаевой двадцать шесть лет, она тонка в талии; когда она встает и ходит по комнате, видно, как легка ее походка. Одета она в заношенное выцветшее, некогда роскошное, платье. Сверху надет грязный фартук. Входит шестилетняя дочь Цветаевой Аля. На ней меховая шубейка внакидку.

Аля: Доброе утро, Марина. Как Вам спалось? (Подходит к матери и целует её.)
Цветаева: Дитя моё, приветствую тебя.
Спалось мне мирно, сладко и спокойно,
Но снов, ; увы! ; не видела я нынче.
Хорошие ли сны тебе приснились?
Аля: Очень хорошие. Снился Серёжа на белом коне и с копьём в руке. Снилось, что он поражает копьём красного дракона. Как святой Георгий.
Цветаева: (обнимая ребенка)
Воистину, хороший это сон.
Он говорит о том, что жив Сережа,
И что повержен скоро будет враг.
Молись, дитя, за своего отца
Георгию Святому! Он поможет!
Клянусь тебе, наступит скоро час
С победой Белый полк войдет в Москву,
И нас с тобой отец освободит!
И все большевики, как страшный сон,
Исчезнут без следа, и мир наступит!
Ещё тебе, что, милая, приснилось?
Аля: Ещё приснились: мясо, хлеб, масло, сахар, конфеты, пряники, яблоки, апельсины, много-много еды!
Цветаева: О, Господи! Хорош ли этот сон?!
Уж лучше бы еда тебе не снилась!
Садись за стол. На завтрак у тебя
Без масла каша – каша на воде!
Но и за эту скудную еду
Благодари в своей молитве Бога.

Аля и садится за стол, быстро молится и ест прямо из кастрюли. Затем спохватывается.

Аля: Марина, а Вы – ели?
Цветаева: (куря папиросу, рассеянно, не отрывая пера от бумаги)
Да, да! Когда ты всё доешь,
Помой кастрюлю и займись делами:
Читай, рисуй, иль в куклы поиграй,
          Да присмотри за спящею Ириной
Когда проснётся, накорми её.
А после – погуляем,…если сможем.
Работы много. Впрочем, погуляем,
Тебе я обещаю, и – ступай!
Аля: (ворчливо) Сегодня работа. Вчера работа. Позавчера работа. Каждый день работа! Хорошо, Марина. А можно я почитаю в постели? Я мерзну. А Ирина всё равно ещё спит.

Цветаева улыбается и кивает.  Аля уходит в другую комнату. Без стука в комнату вваливается дворник Егор, молодой, высоченного роста, косая сажень в плечах краснощекий деревенского вида парень лет 18; он в солдатской форме без погон, на ногах обмотки. У него заняты обе руки: принёс дров. Егор кладёт поленья на пол возле буржуйки. Не дожидаясь приглашения, плюхается в кресло.

Егор: У Вас парадная дверь никогда не зарыта, барыня. На одну только цепку. Всякий войти может. Так недолго и до беды. Вот, дровишек вам принес. В прошлый раз околел совсем у вас сидючи.
Цветаева: (вставая из-за стола)
А что за смысл держать её закрытой?!
Что красть в моём дому? Нет ничего,
Что нынче вору было б интересно.
Грабитель приходил совсем недавно.
Глазами жадными углы кругом обшарил.
Ему я сесть любезно предложила.
От изумленья он послушно сел.
Ему прочла любимые стихи –
Последние, что утром написала.
Он слушал, молча. Странно так смотрел.
Когда же встал, то денег предложил.
Грабитель – мне! Не правда ли – забавно!
Егор: Да уж куда как забавно. И в самом деле, – что у Вас красть-то? Ни денег, ни золотишка. А вот обидеть мог. У Вас – дети. Да и сами Вы молодые и красивые.
Цветаева: (с горечью)
Меня уже обидели настолько,
Что больше и немыслимо никак!
Отняли всё, чем только я владела:
И родину – и мужа – и Царя –
И всё, что сердцу с детства было мило,
И средства, что нужны к существованью.
Остались только дети да стихи.
Чудно, что пожалел меня грабитель,
Не пожалел жестокий большевик
Егор: Да что о Царе-кровососе плакаться! Поделом ему! А коммунисты вовсе и не жестокие. Просто – классовая борьба. А в классовой борьбе бьются до крови и до смерти. Я вот – Елена
большевик, коммунист. А я и мухи не обижу. Но ежели буржуй будет ерепениться, я ему, конечно, промеж глаз дам и дух вышибу.   (Поднимает пудовый кулачище, и ржёт, довольный собой)   А не ерепенься! Теперича я хочу барином быть, в шелках ходить, шампанское пить! Вы садитесь, садитесь, Марина Ивановна. Не стесняйтеся. Я ведь что пришел. Давеча мы с вами не договорили, так вот пришел договорить. О революции.

Цветаева: (нетерпеливо)
Сегодня я работаю. Быть может,
В другой раз с Вами мы поговорим?
Егор: Марина Ивановна, какая у Вас может быть работа! Вы же барыня! Ваша работа в кресле сидеть, или вязать, или цветочки поливать. А Вы все пишете чего-то, пишете. Я ведь
тоже того, писать могу. Да ведь какая это работа! Так, название одно. Вот, ежели письмо написать, это дело.   (Марина беспомощно опускается на стул и складывает руки на коленях)   Так давеча мы о революции не договорили. Я ведь как кумекаю: революция, чем хороша? Равенство!   (Егор в восторге ударяет кулаком в стол)   Вот ведь, ядрёна вошь! Равенство! Вот что хорошо! Все одинаковые! Одеваются одинаково. Едят одинаково. В домах всё одинаковое. И никому не обидно. У всех всё есть - и всё одинаковое! И в деревне, и в городе. А то, что получается? Один барин, другой – мастеровой. Одеты   по-разному. И говорят по-разному. Один – в хоромах, а другой в подвале ютится с кучей ребят.
Цветаева: (задумчиво)
В подвале, разумеется, негоже.
Но разве это повод отнимать
Жилище у другого человека?
Я что-то Вас не слишком понимаю.
Не могут одинаковыми быть
Поэт и парикмахер, например.
Не могут одинаковыми быть
Князь и извозчик, мусорщик и граф.
Не могут одинаковыми быть
Тот, кто умен, и тот, кто слишком глуп.
Один - красив, другой же - безобразен,
А третий, так, ни то - и ни другое.
  Нет одинаковых людей и быть не может!
И равенства в природе вовсе нет!
Все одинаковы? Равны?   Какая скука!
Представить даже это не могу.
Вот я – поэт. Могу писать стихи.
       Попробуйте две строчки напишите
       И вряд ли что получится у вас.
       Зато своё вы дело изучили,
       Где вряд ли я смогу вас заменить.
  Должны мы быть равны перед законом.
  Мы одинаково равны лишь перед Богом.
Егор: (поучительно, подняв вверх указательный палец правой руки) Бога нет, Марина Ивановна. Я Вам уже об этом говорил давеча, а Вы всё за своё. И неправда ваша! Стишок-то и я могу написать, дело плёвое, нехитрое. Ничего в равенстве вы не понимаете, потому что у вас совсем нет воображения. Счас, я вам объясню. Отдельно поэтов нам не надо. На што нам дармоеды?! Это я не про Вас говорю, Вы – женщина, барыня, существо деликатное. Почему бы Вам и стишками не побаловаться. Дело легкое и приятное. Когда мы мировую революцию закончим, все будут поэтами. Захочут после работы что-нибудь написать, стишок там какой-нибудь, куплетик или песенку, или частушку какую, сядут и напишут. Дело нехитрое. Вона у нас в деревне Степка все частушки сочинял. Так, подлец, заворачивал! Ядреные частушки! Так ведь не один Степка умел сочинять. Девки тоже сочиняли. Правда, у Степки все-таки
особенно смешно выходило, потому что с ядрёным матом. Всех поэтов, помещиков, заводчиков, князей и графьёв мы пустим в расход. Ваш супружник, случаем, не князь?
Цветаева: (с вызовом)
Нет, он не князь, но – белый офицер.
Я им горжусь, спасает он Россию.
Но я не поняла, что Вы сказали:
В куда вы всех их пустите?
Егор: В расход! Ну, проще, перестреляем. Зачем нам поэты, князья и графья, бездельники эти! Ну, там, конечно, фабрикантов и заводчиков тоже, кровососов! Всех буржуев!   (С вызовом)   И офицерьё белое! Офицерьё   особенно! Не ходи против нас! И попов! Не говори о Боге, которого нет. Леригия – опиум для народа. Это Маркс-Энгельс сказал. А он – знает. Попы особенно вредные для революции. Всех перестреляем, вот и останутся все одинаковые и равные.    (Примирительно)   А вы, барыня, другого мужика найдёте, молодые ещё. Вона, комиссары какие ходят! Орлы!
Цветаева: (грустно и насмешливо)
Ну, что ж, спасибо Вам за откровенность.
Воображаю, - что теперь нам ждать!
Егор: Да вы не бойтеся, Марина Ивановна. Мы вас не тронем, потому как женщина, и в муже-беляке неповинна. Вы-то ничего против революции не сделали. Не бойтеся!
Цветаева: (презрительно и высокомерно)
Я не боюсь. Что мне теперь бояться?!
Бояться должен тот, кто согрешил
Против людей и Бога. Расскажите
Как это одинаковыми станут
Все люди в вашем дивном государстве?
Как собираетесь Вы впредь на свете жить?
Егор: (ухмыляясь и вдохновляясь) Жить-то? Сообща! Все будет общее: земля, заводы, фабрики, струменты. Своего   только будет домик да то, что в домике. Ну, там стол, стул, герань на окошке, кровать. А, может, и это будет общественное. Просто власть будет все это выдавать на время. И забирать, когда станет лишнее. Человеку много не нужно. Ну, постеля, конечно. Горшки еду варить. Зато у всех это будет.
Цветаева: А разве этого сегодня нет у всех?!
Нет у крестьянина кровати и постели?!
Нет у рабочего герани на столе?!
Они ночуют разве в чистом поле,
А не под крышей дома своего?!
Егор: Непонятливые вы, Марина Ивановна! Есть, конечно. Только буржуй в десяти комнатах один живет, а рабочий с кучей ребят в одной комнатушке
ютится. Непорядок. Когда мы всех буржуев перебьём, всё у них заберём, все станут равные. Или у всех – ничего, или у всех – всё!
Цветаева:  Не проще ли жильё рабочим строить,
  Чем грабить, убивать и воровать?!
  Владеет всеми вами просто зависть.
А зависть – мать пороков всех, увы!
Готовы человека вы убить
За то, что у него подушка мягче,
И что пышней его герань цветёт.
Но человека убивать нельзя.
Христос велел любить врагов и ближних.
                К тому же – что вам сделали попы?!
  Мой дедушка – священник был в деревне.
  Он беден был, и четверо сынов
  С трудом великим всё же вывел в люди.
  Он добрым человеком был, и в Шуе
  Любили прихожане все его.
Егор: (снисходительно и деловито) С дедушкой вашим мы разберёмся. Вы, кажется, человек хороший, только не совсем всё понимаете за жизнь. Бросьте Вы эти бредни, Марина Ивановна! Не было никакого Христа! Бога нет! Все это бабкины сказки! Вот Вы вроде барыня образованные, а в Бога верите. Выходит вовсе Вы не до конца образованные, ежели правильно рассуждать.
Цветаева: (с сарказмом)
Благодаренье Богу, дед мой умер,
И умерли – родители мои
До ужасов семнадцатого года.
Ну, а куда вы денете меня?
Ведь я же барыня, вы сами говорите.
Ужель меня вы пустите в расход?
Егор: (облизываясь) Вас-то? Нет, вас мы в расход не пустим. Нам бабы, ну, женщины, то есть, нужны будут. Для приплоду. Женщины при коммунизме тоже будут общими.
Цветаева: (иронично)
Как фабрики, заводы и земля?
А чьими будут дети, что родятся?
Кого они отцами назовут?
Егор: (не понимая иронии) Дети тоже будут общими. Всем миром воспитывать будем. Какая разница кто мать, кто отец! Будут общественные коммунистические дети! Все равные, чтобы никому не обидно. Вообще здорово будет жить! И никто злобиться ни на кого не будет. Что у соседа, то и у меня! Что у меня, то и у соседа! И даже бабы – общие! То есть - женщины. Никакой ревности.
Цветаева: (гневно, глядя прямо в глаза Егору):
  Что, и меня вы сделаете – бабой?!
И будете, как вещь, передавать
Друг – другу?! А моих детей
Сошлёте в лагеря, где строг надзор
Бездушных нянек?! Где они совсем
Своих отца и мать навек забудут?!
Егор: Ну, вас-то я бы за себя взял, а опосля всего, снова бы взял к себе.
Цветаева: (с издёвкой)
Опосля – чего?!
Егор: (не замечая издёвки) Опосля как вы с другими побудете
Цветаева: (решительно встает, берёт в руки перо)
Простите, сударь, мне пора – к столу.
Егор: (не понимая) А вы кушайте, кушайте. Я-то сытый пришел.

Марина в отчаянии снова опускается на стул. Слышен стук в дверь. Марина вскакивает в неподдельной радости.

Цветаева: Кто-то пришёл! Войдите же скорее!

Входит высокий пожилой господин. На плечах дорогая, хотя и немного потёртая шуба. Он с достоинством приветствует Егора. Увидев его, Егор ещё наглее разваливается в кресле и цедит сквозь губы «Здрас-сте!»
 
Цветаева: (сияя)
Я счастлива, что вы ко мне зашли!
Нет, князь, вы лучше шубу не снимайте.
Здесь холодно, а, впрочем, я сейчас
Поленья разожгу, и станет здесь теплее.
Знакомьтесь, господа! Это – Егор,
Он дворник наш. Ему я благодарна.
Частенько он заходит поболтать,
И заодно и топливо таскает,
Чтоб нам теплее было. Это – князь
Волконский. Сказано всё – этим!

Князь слегка наклоняет голову. Егор небрежно кивает в ответ, не вставая.

Цветаева: (хлопоча у буржуйки)
Садитесь, князь. Там целое есть кресло.


Князь сбрасывает шубу; под ней чёрный сюртук. Князь садится визави Егора. Тот во все глаза нагло рассматривает вновь прибывшего. Цветаева, обращаясь к Егору.

Вот – князь! Прекрасный человек!
Прекрасно он воспитан, образован!
Аристократ, которого вы все
Хотите «на расход пустить»! За что?!
Только за то, что он – аристократ?!
Но лично вам он зла не причиняет.
Не только вам, а вовсе никому!
Напротив, он приносит только пользу,
Заботится о здравии народа
Духовном, лекции ему читая.
Незрелые умы он просвещает.
Он трудится, за что его -  «в расход»?!
Он пишет книги, и какие книги!
Полезно было б вам их почитать,
И не полезно вам – читать газеты!
Егор: (почти злобно, ибо не ожидал) Ну, вот во второй раз вы правильно сказали: в расход. Я лучше пойду, Марина Ивановна. А отвечу я вам так.   (Встаёт)   Почитайте-ка вы лучше газеты! Те, что большевики печатают. Там всё как надо прописано.   (Почти с обидой)   Хотя я человек и грамотный, но точнее объяснить не могу. Вы сами  почитайте. Я вам в следующий раз принесу. До свиданьица!   (Не глядя  в сторону князя, удаляется)
Цветаева: Простите, князь!  Приходит и сидит!
  Приходит и сидит – без приглашенья!
  И глупости серьёзно говорит,
  Не понимая, как они ужасны!
  Стихийно – добр! Способен и на зло!
Его любой злодей подначить может
Пойти убить лишь только потому,
Что их вожди – их уверяют: «Можно!»
Но он – открыт добру! Дрова приносит,
Хотя его об этом – не прошу.
Он жалостлив, и может горько плакать
Над телом мёртвым! Сам же и убьёт!
Боюсь его я выставить за дверь.
По нынешнему времени – опасно.
Подумает: я не люблю народа.
Ах, я люблю народ! Простонародье:
На ярмарке в цветастых юбках бабы
Поют, хохочут, весело судачат,
И хвастают здоровыми детьми.
Иль, над снопом клонясь, прилежно вяжут,
Иль затевают дружный хоровод.
Ведь я сама - народ! И вы – народ!
Но мужиков – боюсь! Их мрачен взор!
Что на уме у них - совсем не знаю!
Вот равенство, как понимает дворник:
Всех сделать дворниками, до себя спустить.
А Вы, мне, князь, однажды говорили,
Что равенство по-княжески – поднять
Людей сословий всех до уровня князей!
Я в этом с вами полностью согласна.
Уж если равенство, то уровень – князей!
Но это совершенно невозможно!
А дворниками сделать всех – возможно!
Ужасно, если правит злая власть.
Волконский: Относитесь снисходительно к тому, что говорят дворники. Большевики всем им головы заморочили своими идеями. Не то страшно, что дворник хочет стать князем. Впрочем, князем надо родиться. Прекрасно, что эти люди хотят лучшей жизни. Страшно то, что они понимают под лучшей жизнью, и какими способами они хотят её добиться. Знаете, я недавно читал одного из идеологов русской революционной демократии, так он пишет, что готов убить одну половину человечества для того, чтобы другая половина жила хорошо и счастливо. Какая глубочайшая и безнадёжная безнравственность! Вот я и думаю, не началось ли осуществление этой ужасной идеи?! Ну, да Бог с ними! А Вы знаете, позавчера, когда я ехал в трамвае, увидел Вашу знакомую, Софью Евгеньевну Голлидей. Она стояла, держалась за кожаную петлю, что-то читала, улыбалась. И вдруг у неё на плече появляется огромная лапа, солдатская. Не успел я сделать шаг к ним, как вдруг вижу, не переставая читать, и даже не переставая улыбаться, она спокойно сняла с плеча эту лапу – как вещь.
Цветаева: (взволнованно)
Уверены ли Вы, что, то была – она?
Волконский: Я уверен, конечно. Я ведь несколько раз ходил смотреть её в «Белых ночах». В трамвае хоть она была и в шубке, и голова закутана в шаль, но я хорошо успел рассмотреть её. Она ведь очень хорошенькая.
Цветаева: (гордо)
Вы находите?
Волконский: Она прелестна! С опущенными веками – настоящая Мадонна. Правда, когда видишь её глаза, понимаешь, что у неё очень трудный и независимый характер. И – представьте – мороз, в трамвае холод, а она – читает!
Цветаева: Стихи, должно быть: Пушкин или Блок.
Волконский: (озираясь) Должно быть. А где ваши милые дети? Здоровы ли они?
Цветаева: Спасибо, князь. Здоровы мои дети.
А, впрочем, как сказать. Здорова Аля.
А Ирочка – уже два года ей –
Ещё не говорит, почти не ходит.
Сидит в кроватке, смотрит, и молчит,
Качается часами, иль поёт.
А что поёт? Невнятны ее песни.
Пока что спит невинная душа.
Проснётся ли когда-нибудь, не знаю.
Волконский: (отечески) Надо надеяться и молиться. Может быть, со временем душа её проснётся. Надо больше быть с нею, развивать её.
Цветаева: (слегка раздражённо)
Ах, милый князь, послушайте меня.
Я рада бы с детьми побыть подольше!
Но дни с утра безумны у меня.
Судите сами: нет у нас еды.
Один картофель, данный в долг соседом.
Две женщины ещё мне помогают
И детям суп дают, – увы, не часто.
Всю мебель я сломала на растопку,
Но мебель кончилась, а книг жечь – не могу.
Бальмонт заходит, да ведь сам он – нищий,
И изредка приносит папиросу,
Её мы курим дружно   сообща.
Встаю я в шесть утра. В квартире – холод.
Пилю. Топлю. И в ледяной воде
Картошку – также ледяную! – мою,
И в самоваре стареньком варю.
Хожу и сплю в одном и том же платье,
Оно всё прожжено от углей печки.
Всё продала, чтоб хлеб был у детей.
Но деньги кончились, как кончился и хлеб.
Потом уборка и мытьё детей.
Потом бегу в столовую за супом.
Потом – домой, разогреваю суп.
Кормлю детей. О, всё такая проза!
Все дни мои – тяжёлый труд!
Все дни мои борюсь с тяжёлым бытом!
Быт – это бык   упрямый и тупой!
Укутываю в десять вечера детей,
Чтоб ночью не замерзли, а потом
Сама ложусь, работая в постели.
Ведь я – поэт! Нужна мне тишина,
Тетрадка, папироса, корка хлеба…
Лишь два часа работать я могу,
Пока не догорит свеча у ложа.
А утром – вновь, что было и вчера!
Мне страшно, князь! Мне просто жутко,
Что так остаток жизни проведу.
Живу – одна, как дуб – как волк – как Бог,
Средь чёрных чум Москвы! Средь бед и крови!
Волконский: Да, время страшное! Сам я хочу уехать при первой возможности. Разумеется – в Париж. Почему вы не уезжаете? Вы здесь можете просто погибнуть и загубить детей. В России больше жить нельзя. Здесь выживут только большевики и тот, кто им чешет пятки. Что слышно о вашем супруге?
Цветаева: Не слышно ничего! Но верю – жив!
  А если – нет, тогда одна дорога!
Я жить не стану, и детей возьму,
Как новая Медея, в мир прекрасный.
Так новую Медею я создам,
Медею, кто своих детей - спасает
От революций и большевиков,
От равенства по-дворницки…
Волконский: (строго) Это крайности, сударыня. Вы верите в победу наших войск? Это похвально! Однако я должен, Марина Ивановна, заметить, что дела у нас не так хороши, как кажется. Красные сильны. Взгляните на вещи реально. Вам надо уезжать! Хотите, я возьму вас с собою и позабочусь о Вас? А Сергей Яковлевич, в любом случае, при любом исходе дела, приедет к вам.
Цветаева: Спасибо, князь!  Вы так ко мне добры!
Но не могу я ехать без Серёжи.
А вдруг – победа! Полк войдёт в Москву!
  И пуст наш дом! А я живу в Париже!
Войдёт Серёжа! Дома – никого!
Нет, это совершенно невозможно.
Уехать? Хоть сейчас, но только – с ним!
Я год назад письмо ему писала,
Но это не отправлено письмо,
Куда его отправить, я не знаю.
Писала я, что подвигом его
Горжусь! Нет, больше! – Преклоняюсь!
Не мог сидеть он дома! Он не мог
Смотреть, как большевик Россию грабит!
Он – лев! Он – белый лебедь! Он – герой!
Ещё ему тогда я написала,
Что если Бог такое чудо явит,
Что будет жив Серёжа, о, тогда
Ходить за ним я стану, как собака.
Его я буду ждать, живым иль мёртвым!
Волконский: Вы так высоко отзываетесь о Вашем супруге. Сожалею, что не имею чести быть с ним знакомым. Я весьма заинтересован. Расскажите мне о нём, о его происхождении, родных. Откуда у него эта древняя фамилия? Я помню, она упоминается в Ветхом Завете.
Цветаева: Охотно расскажу я о Серёже.
Елизавета Петровна Дурново
И Яков Константинович Эфрон
Родители его – революционеры-
Народовольцы. Лиза Дурново,
Дворянка, вышла замуж за еврея
И вместе с ним в политику ушла.
Девять детей они родили.
Шестым Серёжа был. Его отец
Был террорист. Участвовал в убийстве
Какого-то жандарма. А супруга
Поддерживала мужа. Но её
Участия в убийствах я не знаю.
Они сидели – и не раз! – в тюрьме,
Работали подолгу за границей.
Ссылали их, они бежали,
Так жизнь текла. Они своих детей
Воспитывали в том же духе.
И дети помогали им охотно.
Серёжа помогал: он прятал
Какие-то листовки. Старший сын
Был сослан – и не раз! Бежал в Париж.
Но, впрочем, Пётр умер от чахотки.
Когда в шестом году Елизавету
Арестовав, отпустили под залог,
Она в Париж бежала с сыном Костей.
Он младше был Серёжи года на два.
В году девятом Яков Эфрон умер.
В году десятом Костя возвратился
Домой из школы – и с собой покончил.
На этом же гвозде через два дня
Повесилась несчастнейшая мать.
В одной могиле их похоронили.
Серёжа до сих пор ещё страдает,
Он мать и брата преданно любил.
Серёжу встретила я в Коктебеле
На даче у Волошина. Он был
Беспомощен, и нежен, избалован,
Прелестен, юн, красив необычайно.
А, впрочем, я могу сказать в стихах:

СЕРГЕЮ ЭФРОН-ДУРНОВО

Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.

Вот он встал перед тобой:
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой
Ветхой крови.

Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной.

Вашего полка – драгун,
Декабристы и версальцы!
И не знаешь – так он юн –
Кисти, шпаги или струн
Просят пальцы.
Волконский: Прекрасные стихи! Как Вы талантливы! А Ваш супруг? Чего допросились его пальцы? Поэт? Военный? Музыкант? Живописец?
Цветаева: Студентом был Серёжа до войны.
Учился на филолога. Пытался
Писать он прозу. Мелкие рассказы.
Он был мне – вместо…вместо сына.
Его я матерински опекала:
Ребёнок третий он в моей семье.
Он на войне был просто  санитаром,
Потом - в военной школе обучался.
Вдруг - революция. Подался он на Юг,
И стал героем, белым добровольцем.
Волконский: Это любопытно, что сын революционеров-народовольцев, и к тому же террористов оказался по другую сторону баррикад. А что, если он передумает? Что, если он примкнёт к красным? Я знаю несколько царских офицеров, которые, как ни прискорбно, пошли служить большевикам. Вы ведь сами сказали, что влияние родителей на него было огромно.
Цветаева: (гневно-протестующе)
  Быть с красными?! Да лучше удавиться!
Позора он на нас не навлечёт.
Он благороден! Он душой – прекрасен!
Чисты, как снег, все помыслы его!
За Родину – Царя – свою семью
Воюет он! И мы ему – опора!
Нет, с красными ему не по пути!
Он – рыцарь по рожденью безупречный!
Волконский: Вы так верите в него! Вы его так любите! Счастлив должно быть Ваш супруг, имея такую жену.
Цветаева: Счастлива супруга с таким супругом.
Хотите, я прочту ещё стихи?
Я написала их совсем недавно.
И будет книга целая стихов.
Они – о Белой гвардии. Хотите?
Волконский: Марина Ивановна, почту за честь послушать. Охотно! С радостью! Я весь – вниманье!

Цветаева быстро поднимается со стула. Её лицо внезапно меняется, как будто изнутри пробивается свет.

Цветаева: ДОН

Белая гвардия, путь твой высок:
Чёрному дулу – грудь и висок.
Божье да белое твоё дело:
Белое тело твоё – в песок.
Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает…
Старого мира – последний сон:
Молодость – Доблесть – Вандея – Дон.
Волконский: Пожалуйста, еще! Стихи – прекрасны!
Цветаева: Кто уцелел – умрёт, кто мёртв – воспрянет.
И вот потомки, вспомнив станину:
- Где был вы? – Вопрос как громом грянет,
- Ответ как громом грянет: - На Дону!
- Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон.
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.

Волконский: Как бы я хотел сейчас быть там. Но я, к сожалению, стар. Но мысленно я – с ними. Будь я моложе хотя бы лет на десять, я был бы – на Дону.
Цветаева: Я это знаю. Лучшие все - там!
Физически иль мысленно – неважно.
Скажу Вам больше! Если бы не дети,
И я была бы – там, куда влечёт
Меня мой долг, душа моя и сердце.
Ну, а теперь займёмся неотложными делами.

Цветаева встаёт и достаёт с каминной полки толстую рукопись.

Вот Ваша книга, князь. Ещё на днях
Её для Вас я всю переписала.
По выраженью Вашего лица
Я вижу, что Вам хочется услышать,
Что думаю о Вашей книге я.

Князь утвердительно кивает.

Отвечу Вам сейчас без промедленья:
В восторге – я! Устроил Вас ответ?

Князь радостно улыбается. Сияет.

Волконский: Спасибо, дорогая! Мне лестно слышать, что мой скромный труд Вы – поэт, писательница! - оценили так высоко! Я смущен.

Видно, что он совсем не смущен, а открыто доволен.

Цветаева: Вы живо описали жизнь свою
Ваш труд – посильно просветить рабочих,
Им о театре русском рассказать –
Прекрасный труд! Прекрасно-благородный!
Не устаю я радоваться Вам! Не князю,
Человеку в Вас! – простому чуду!
Всё отняли у Вас, а Вы – даёте
Тем, кто всё отнял! Стало быть, – не всё
Смогли отнять. Да как у человека
Отнимешь то, чего отнять – нельзя:
Духовность! Благородство! Или знанья!
Я знаю, что в кровавом море сём,
Вот эти капли крошечные масла
Утишить волны бурные не могут.
Подобно мне, Вы любите рабочих,
И ненавидите – пролетариат,
И диктатуру – пролетариата!
(Язык сломаешь, это говоря!)
Не будем мы, подобно коммунистам,
Всякую ценность в количествах считать,
И не забудем, что на зверя есть – Орфей!

Передаёт князю рукопись, почти торжественно. Князь встаёт, целует ей руку. Берёт шубу.

Волконский: Позвольте мне откланяться. Пора идти! Благодарю покорнейше Вас за Ваш бескорыстный труд. Я этого никогда не забуду. Вас никогда не забуду.
Цветаева: И я Вас не забуду, князь. Прощайте!

Провожает его до двери. Возвращается. Снова садится за стол и начинает что-то писать. Поднимает голову, улыбается.

Да, я Вас не забуду, милый князь,
И большее сдержу я обещанье,
Хотя его я Вам и не давала –
Я напишу о Вас и Вашей книге.
В Вашем лице я Старый Мир люблю,
Который любит мой супруг Серёжа.

Снова погружается в работу. Но пишет она недолго. Снова раздаётся стук. Цветаева пишет, не отрываясь. Входит Аля.

Аля: Марина, Вы разве не слышите? Стучат.
Цветаева: (рассеянно)
Сейчас, сейчас, вот только допишу…
А впрочем, что стучать, раз дверь открыта?
Аля: (ворчливо) Когда Вы допишете, Марина, все уже уйдут. Пойду сама посмотрю, кто стучит. (Запахивается плотнее в шубейку и направляется к двери, но у двери задерживается и произносит громче) Пойду, сама посмотрю.

Стук повторяется. Цветаева вскакивает и, не накидывая шубы, бежит к двери и распахивает её. Вбегает Сонечка Голлидей. Когда Цветаева с Алей распутывают Сонечку из зимних одежд, перед Цветаевой – само очарование, маленькая роза, разрумянившаяся, с огромными карими глазами,  опушенными длиннющими ресницами, чёрной косой. Она одета в белую блузку и чёрную юбку. На ножках старые мужские тупорылые грубые башмаки. Цветаева молча, любуется ею. Сонечка протягивает Марине сверточек.

Сонечка: Не могу войти без стука, хотя и открыто. Привычка. А, может, мне просто нравится взять молоток и стучать по доске. Кто это там мне попался на лестнице: маленький, чёрный и злой? Так на меня посмотрел! Спрашивает строго: «Вы к кому? Зачем стучите, когда открыто?»
Цветаева: А, этот? Закс, его мне навязали…
Он квартирант. Пришли, сказали, что
Я занимаю слишком много комнат.
Теперь в одной из них он проживает.
Он – коммунист, а, впрочем, он не злой,
Моих детей подкармливает часто,
Меня жалеет…Право, он не злой.
Сонечка: Ну, Бог с ним, с Заксом. Марина, дорогая, здесь немного воблы. Марьюшка ничего, кроме воблы, достать не может, ни хлеба, ни сахару, ни-че-го! Целыми днями в очередях стоит. Пообещают хлеб, а всегда дают воблу. Когда всё это пройдёт, мы никогда не будем есть воблы! Никогда! Мы забудем, что вобла существует!   (Смеётся)    Сейчас проходила мимо Храма Христа Спасителя. Всё в памяти всколыхнулось. Во время стрельбы я ведь в этот храм через всех красногвардейцев проходила. «Ты куда идёшь, красавица?»   «Больной маме обед несу, она у меня за Москва-рекой осталась». – «Знаем мы эту больную маму! С усами и бородой!»   «Ой, нет, я усатых-бородатых не люблю: усатый   кот, бородатый – козёл! Я, правда – к маме!». И плачу. – «Ну, ежели правда – к маме, проходи, да только в оба гляди, а то неровён час убьют, наша, что ли, али юнкерская пуля – и останется старая мама без обеду». Я мимо них и – к юнкерам. Они в храме были. Я всегда с особенным чувством гляжу на Храм Христа Спасителя, ведь я туда им обед
носила, моим голубчикам. Мариночка, скоро всё это кончится? Так надоело! Так хочется, чтобы было всё, как раньше. Алечка, хочешь воблы?
Аля: Спасибо, я съела кашу. А Марина ничего не ела. Пусть она и съест. (Уходит в другую комнату)
Цветаева: Надеюсь, скоро кончится всё это.
С победою войдёт в столицу полк –
Полк Добровольческий! Всё встанет на места,
И мы забудем этот страшный сон.
Я написала новые стихи
О белых лебедях – о Добровольцах.
Так, кстати, есть одно и о Царе:
Послушайте!

Это просто, как кровь и пот:
Царь – народу, царю – народ.
Это ясно, как тайна двух:
Двое рядом, а третий – Дух.
Царь с небес на престол взведён:
Это чисто, как снег и сон.
Царь опять на престол взойдёт –
Это свято, как кровь и пот.

Сонечка: (вдохновенно) Как мне жаль, что у меня нет мужа, который идёт с Колчаком…
Цветаева: Муж будет, Сонечка, когда придут герои.
  Вы выберете доблестное сердце,
  И будете любить его до гроба!
  Теперь ответьте, милая моя,
  Зачем Вы долго так не приходили?
  Я Вас ждала! Считала я часы!
Мне, Соня, Вас, поверьте, не хватало!
  Я думала о Вас: где Вы? что с Вами?
  Ужели заняты Вы так в театре,
    Что к другу – ни ногой три долгих дня?!
Сонечка: Мариночка, не упрекайте меня. Я была так страшно занята. Вахтангов говорит, что летом предстоят гастроли, и я должна уже теперь собираться. Мне новые башмаки нужны. Это целая история с башмаками. Их ведь надо где-то раздобыть. И мне повезло. Я купила по случаю в Студии. Чьей-то сестры или брата. Башмаки, конечно, страшные, но крепкие.

Из соседней комнаты доносится детский крик: Гал-ли-да! Гал-ли-да! Сонечка бросается туда. Аля идёт за нею. Слышно, как щебечет что-то нежное Сонечка. Слышна песенка, которую поёт женский и два детских голоса.

Ай-ду-ду,
    Ай-ду-ду,
Видит воён на дубу.
Он `гает во тубу.
Во ту-бу,
Во ту-бу.

Цветаева прислушивается и закуривает. Сонечка возвращается, за ней идёт Аля. Сонечка выглядит огорчённой и даже слегка обескураженной.

Аля: (строго) Сонечка, с Ириной никогда нельзя говорить про съедобное, ведь она это отлично понимает, только это и понимает, и теперь уже всё время будет просить! А Вы ей: - Сахар завтра принесу! Она же не понимает что такое завтра. Ей сейчас подавай.

Из соседней комнаты доносится детский плач. Аля поспешно уходит к Ирине. Цветаева не двигается с места.

Сонечка: (смущенно) Я ей пообещала, что завтра непременно добуду и принесу сахару. Пыталась объяснить, что завтра – когда Ирина ляжет совсем-спать, и потом проснётся, и мама ей вымоет лицо и ручки, и даст ей картошечки. Тогда она стала требовать: «- Кайтошки давай!»  Нет у меня ничего, кроме воблы! Ай, как нехорошо! Зачем я об этом заговорила! О, Марина, как я горевала, что у меня не будет детей, а сейчас – кажется – счастлива: ведь это такой ужас, я бы с ума сошла, если бы мой ребёнок просил, а мне бы нечего было дать…
Цветаева: Довольно же об этом, дорогая!
Вы что-то мне хотели рассказать
О новых башмаках…Что – башмаки?
Сонечка: Вот я и рассказываю, что купила новые башмаки, грубые, конечно, но это очень практично, потому что они такие толстые, жёсткие, и, как прежние, опять с мордами! И на всю жизнь! До гробовой доски! Я их пыталась продать. Мне сказали, что это очень просто – продать. Сказали: прийти и встать – и сразу с руками оторвут. Рвать-то рвали, но, Марина, это такая мука! Такие глупые шутки, и такие наглые бабы, и мрачные мужики, и сразу начинают ругать, что подмётки картонные, или, что не кожа, а какое-то там их «сырьё». Я заплакала – и ушла, и никогда больше не буду продавать на Смоленском. А потом я их подарила хозяйской девчонке – вот радость была!  Ей двенадцать лет и ей как раз. Я думала Алечке – но Алечке ещё целых шесть лет ждать – таких морд, от которых она ещё будет плакать! А хозяйская Манька – счастлива, потому что у неё и ноги такие – мордами. Хожу в старых. Они пропускают воду, но зато разношенные.

Цветаева смеётся. Потом прислушивается. В соседней комнате тихо.

Цветаева: Когда гастроли? И куда поедет
Театр этим летом, Вам известно?
Сонечка: Куда-то очень далеко, кажется в Сибирь. Я ещё точно не знаю. Ещё не скоро. Но готовиться нужно сейчас. Того – нет, этого – нет. А я немножко и рада. Нет, что с Вами расстаюсь – на время – совсем не рада. А рада немножко потому, что так надоело жить рядом с гробом. Может Марьюшка, пока я на гастролях, его продаст.
Цветаева: (взволнованно)
Что Вы сказали? Гроб? Я верно слышу?!
Сонечка: (успокоительно машет рукой) Не мой, не мой – гроб! Марьюшкин!
Цветаева: Но Марьюшка – жива!
Сонечка: Жива, слава Богу! Да Вы ничего не знаете! А вот – слушайте. Моя Марьюшка где-то прослышала, что выдают гроба – да – самые настоящие гроба. Ну, для покойников, потому что гроб это сейчас такая роскошь! Марьюшка каждый день ходили, ходила, выхаживала – приказчик, наконец, терпенье потерял: «Да скоро ты бабка помрешь, чтоб к нам за гробом не таскаться? Раньше, бабка, помрёшь, чем гроб выдадим» и тому подобные любезности, ну, а она – твёрдая: «Обешшано, так обешшано, я от своего не отступлюсь». И ходит, и ходит. Выходила! По тридцатому талону карточки широкого потребления. Приказчик ставит ей на середину лавки – голубой. Марьюшка возмутилась: «Что ты мне выдал голубой, мужеский, а я же – девица, мне розовый полагается. Дайте мне розовенький, а голубого не надо нипочём». Приказчик как заорёт: «Карга старая, мало ты мне крови попортила, а ещё девица оказалась, в розовом нежиться желаешь! Не будет тебе, чёртова бабка, розового, потому что их у нас в заводе нет». Тогда Марьюшка стала просить беленький, потому что в мужеском, голубом, девице лежать – бесчестье. Приказчик как затопает ногами, да как закричит: «Бери, чёртова девица, что дают – да проваливай, а то беду сделаю!  Сейчас Революция, великое сотрясение, мушшин от женщин не разбирают, особенно – покойников. Бери, бери, а то я тебя энтим самым предметом угроблю!» Марьюшка взвалила на себя свой вечный покой и пошла себе. И теперь, Марина, он у меня в комнате. Вы над дверью полку такую глубокую видели – для чемоданов? Она меня умолила туда его поставить, чтобы голубизной своей глаз не мозолил. Так и стоит. Я когда-нибудь к нему, наверное, привыкну?
Цветаева: Да вряд ли Вы привыкнете к нему.
Ужель нельзя его куда-нибудь – подальше?
Ах, Марьюшка! Да, хлопотно с прислугой,
И без прислуги – плохо! Вот бы мне
Сейчас да хоть бы Марьюшку, но нечем
Её кормить, и денег – ни гроша.

Сонечка опускается на низенькую скамеечку у стула, на котором сидит Цветаева, кладет голову ей на колени. Цветаева понимает руку, как бы желая погладить её по волосам, но вместо этого тихо крестит.

А почему не носите Вы бус?
Вам бусы бы пошли. Вы так прекрасны!

Сонечка: (поднимая к ней лицо) Потому что у меня их нет, Марина. Я бы душу отдала за ожерелье – коралловое. Цветаева осторожно, чтобы не толкнуть Сонечку, встаёт, подходит к каминной полке, роется в шкатулке, поворачивается – в руке у неё коралловое ожерелье.
Цветаева: За такое – вот?! Отдайте Вашу душу
Навеки – мне!  Кораллы эти – Ваши!
Сонечка: (вскакивает) О, Марина! Эти – кораллы! Такие громадные! Такие тёмные! – Мне?!
Цветаева: Кораллы – Ваши! Я их Вам – дарю

Сонечка, от изумления забыв поблагодарить, тотчас их надевает, и окаменевает перед каминным зеркалом. Цветаева любуется ею.  Наконец Сонечка отрывается от зеркала.

Сонечка: О, Марина, да ведь они мне - до колен!
Цветаева: Состаритесь, и будут до земли!
Сонечка: Я лучше не состарюсь, Марина, потому что разве старухе можно носить - такое! Я никогда не понимала слово счастие. Теперь я сама – счастие.   (Сонечка истово целует кораллы.)   Господи, а душа моя – всегда Ваша! И без кораллов! Я сейчас так счастлива! Вы не обидетесь, если я прямо сейчас побегу. Меня в Студии ждут.  И ещё, я забыла Вам рассказать, у меня ужасное горе!

Цветаева меняется в лице.

Цветаева: Кто же обидел Вас? Скорей скажите!
Сонечка: (обиженным голосом, одеваясь) У нас решили ставить «Четыре чёрта», и мне не дали ни одного, даже четвёртого! Даже самого маленького! Самого пятого! И у меня были большие слёзы – крупнее глаз!
Цветаева: (улыбаясь)
Ну, это – не беда! Бывает хуже!
Играть чертей – да велика ли честь?!
Вот если бы Офелию, к примеру,
Не дали б Вам сыграть, тогда – беда!
Сонечка: Мариночка, хотя бы маленького чертёнка! Об Офелии я уже и не мечтаю. По-моему и никто не мечтает. С Офелиями и Гамлетами они, кажется, покончили. И с поэзией Вашей тоже скоро покончат. Им это не нужно. Им нужно, что попроще, и попонятнее:
(с «выражением») Муха села на варенье
Вот и всё стихотворенье.

(обе смеются)
Ну, я побежала. До свиданья, Мариночка. Спасибо огромное   за ожерелье!

Уходит. Цветаева остаётся одна. Пробует писать. Потом откладывает ручку, закуривает.

Цветаева: Не нравится мне что-то этот гроб!
Не нравится мне этот символ смерти!
Предчувствую, когда она уедет,
Не встретимся мы больше никогда.
Предчувствую, - увы! - с кораллов этих
Вдруг началось великое прощанье.
Рука подавшая – принявшая рука
Как будто расставаться начинают.
Разъединяет этот жест, не сводит!
Пуста моя рука, её – полна!
И в эту щель, что руки создают,
Разъединясь, пространство утекает!
Рука – руке передала разлуку!
Охотно я себя бы подарила,
Но это невозможно подарить.
Зато кораллы подарить – возможно.
Я не кораллы ей дала – себя!
Кораллы это только возмещенье!
Так умирающему - ананас
Дают, чтоб не идти с ним в яму!
Так каторжанину приносят розы,
Чтоб не идти в одной цепи в Сибирь!
Уверена, что дар такой – прощанье!
Прощание с любимым человеком!
Что Сонечке – кораллы, для меня
То - Сонечка! Я так её люблю!
Она сказала: стариться не будет!
Тяжёлое предчувствие легло
Мне жёрновом на любящее сердце.

Входит без стука, распахнув настежь дверь, большевик из комиссариата.

Большевик: Вы гражданка Цветаева?
Цветаева: Как Вы вошли? Кто Вас сюда впустил?
Большевик: Ваш квартирант Закс впустил. Вы хозяйка?

Цветаева, онемев от его напора и наглости, кивает головой.

Я пришёл на Вас составить протокол. Вы путём незакрытия крана и переполнения засорённой раковины разломали новую плиту в квартире под Вами. Вода, протекая через пол, постепенно размывала кирпичи. Плита рухнула. Вы мочитесь прямо на жильцов первого этажа.
Цветаева: (изумлённо)
Что я делаю? Мочусь?!
Большевик: Ну, да! Вы разводили на кухне кроликов.
Цветаева: Это не я. Мои жильцы наверно.
Большевик: Что значит "наверно". Вы являетесь хозяйкой и должны следить за чистотой. Мы Вас от трудовой повинности освободили, как у Вас малые дети, но следить за чистотой-то можно? У Вас ещё в квартире 2-й этаж?
Цветаева:  Да, мезонин.
Большевик: Как? Мизимим? Пишем, «мизимим». Как это пишется «мизимим»?

Цветаева показывает ему как это правильно пишется.

Стыдно, гражданка. Вы – интеллигентный человек!
Цветаева: Интеллигентный? Я? Да это оскорбленье!
Они брошюрки гнусные строчат!
Они в царей бросают подло бомбы!
  А я – поэт!
Большевик: Поэт? Значит, вы пишете? Что вы пишете?
Цветаева:  Стихи. Стихи. Стихи.
Большевик: Ага! Тогда Вы не напишете мне протокол? Скорей будет.

Цветаева берёт ручку и начинает писать протокол на самоё себя. ольшевик следит, как она пишет. Одобрительно кивает.

Сразу видно, что писательница. Как же Вы с этими способностями лучшей квартиры не займёте? Ведь это, простите за выражение – дыра!
Цветаева:  Дыра? Нет, попросту – трущоба.
       Но прежде это был прекрасный дом.
        До холода, и голода с разрухой.
        И мне здесь нравится. Я здесь живу давно.

Большевик: А стихи Вы какие пишете? Про любовь?
Цветаева: (с подозрительной готовностью)
  Хотите, я тотчас прочту одно?
Уверена, по вкусу Вам придётся.
Большевик: (отрицательно качая головой) Нет, спасибо, я в стихах ничего не понимаю. И про любовь стихов не люблю. Если бы вот про революцию, тогда ещё ничего. Я ещё вот хотел сказать про кроликов…

Цветаева, не слушая, встаёт и начинает читать.

Московский герб: герой пронзает гада.
Дракон в крови. Герой в луче. - Так надо.
Во имя Бога и души живой
Сойди с ворот, Господень часовой!
Верни нам вольность, Воин, им – живот.
Страж роковой Москвы – сойди с ворот!
И докажи – народу и дракону –
Что спят мужи – сражаются иконы.

Большевик: (удовлетворённо) Ага, про революцию! Складно у Вас выходит. Мы этого белого дракона раздраконим! В хвост и в гриву! Так я ещё про кроликов хотел спросить – купить у Вас одного можно?
Цветаева: Кролики - проданы. Остались лишь драконы.

Большевик понимающе ухмыляется, берёт под козырёк и исчезает.

Ты сам – дракон! Но этого не знаешь.
Тебя Святой Георгий победит.
Ах, жаль голубчик! Я бы прочитала
Тебе в лицо стихи ещё похлеще!
Наверное за безумную он принял
Меня. Однако, что за день!
Давно пора приняться за работу,
Но что-то всё мешает…

Садится  к столу и пишет.



СЦЕНА 2

Конец августа 1918 года. Окна распахнуты. В них врывается ветерок и колышет детское бельё, развешанное на верёвке, протянутой через всю комнату.  В комнате Цветаевой всё та же разруха и грязь. Цветаева, как обычно, у стола, заваленном книгами, кастрюлями, и бог знает чем ещё, и что-то пишет. Рядом  сидит и рисут Аля. Цветаева поднимает голову.

Цветаева: Положено начало! Это будет
  Поэма о Царе, его Семье.
Почти два месяца назад Царь был убит,
И вся его семья. Конец всему!
Злодеи покусились на святое!
Ты помнишь, где застала эта весть?
С тобой мы возвращались от знакомых,
И вдруг газетчик-мальчик пробежал,
Крича, что Царь убит с Семьёю.
Никто на улице и ухом не повёл,
Никто от горя горько не заплакал.
Перекрестилась я и громко, так
Чтоб слышали, тебе я приказала:
- Молись за упокой его души!
Аля: И трижды я тогда перекрестилась,
И трижды поклонилась до земли.
Цветаева:  Ещё тогдая помню – пожалела,
  Что ты – не мальчик. Шапку бы сняла.
Да, Царь убит, и вся Семья – убита.
  И не на что надеяться теперь!
  Спасенья – нет! И с Юга нет вестей!
  Сама не знаю, что меня здесь держит?
  Наверное, надежда, что не всё
Потеряно, что жив Серёжа. Дети?
  Конечно, дети! Дети и - стихи!
  Когда узнаю, что убит Сережа,
  Тогда со всем покончу счёты я.
  Жить, прозябая? Это мне не нужно.
  Ты помнишь, я пошла служить,
  Чтобы иметь паёк. И прослужила
  Четыре месяца…Мне страшно вспоминать!
  Пришла работать я в Наркомнац. (О, Боже!
  Какие днесь придуманы слова!)
  Мне дали стол. Я села и пишу:
  Газетных вырезок перелагаю тексты
  На свой язык, потом я клею
  Листки все эти на огромные листы,
  А после составляю картотеку.
  Работа бесполезная до жути.
  Четыре месяца я просидела так,
  Зверея от тоски. На пятый месяц
  Я встала и ушла. И никогда
  Служить нигде не буду, хоть убей!

В подъезде внизу кто-то распахивает дверь и кричит:   Ленина убили! Цветаева некоторое время сидит неподвижно. Аля, застыв, смотрит на неё. Медленно троекратно крестится. Цветаева тоже крестится. Затем на лице её появляется выражение радости и торжества.

  Ленин убит?! Серёжа – верю! – жив!
  Теперь всё, верно, будет по-иному.
  Белая гвардия теперь войдёт в Москву!
  И перевешают, надеюсь, коммунистов!
И первым, я надеюсь, будет Закс!

В комнату заглядывает квартирант, коммунист Закс. Вначале видна только верхняя часть его туловища. Постепенно он появляется весь полностью. Он вёрткий, чернявый и плюгавый .

Закс: Ну, что, довольны? Довольны?! Ленин убит какой-то девицей Каплан. Небось тоже слышали?
Аля: (дерзко) Конечно слышали. Очень даже хорошо расслышали.

Цветаева опускает глаза, чтобы не оскорбить Закса слишком явной радостью, и утвердительно кивает. Закс начинет бегать мелкими шажками по комнате Цветаевой, передёргивая судорожно плечам.

Закс: Не радуйтесь! Не очень-то радуйтесь, сударыня. Когда контрреволюционеры Урицкого убили, они нам дорого за это заплатили. Да-с, дорого! Красный террор – ответ контрреволюции. За Ленина контрреволюционеры заплатят ещё больше. Да-с! И мужа Вашего, дайте срок, расстреляем-с. Попадётся, голубчик, рано или поздно. Простите уж великодушно, что так говорю. Такие времена! Либо они – нас, либо мы – их! Перевешаем, всех перевешаем на фонарях, как собак! Да-с! Вы не радуйтесь! Если Ленина убили, это не значит, что Советская власть кончилась! Для нас, марксистов, не признающих личности в истории, это, вообще не важно, Ленин или ещё кто-нибудь. Это вы, представители буржуазной культуры с вашими Наполеонами и Цезарями, а для нас, знаете. Нынче Ленин, а завтра…

Цветаева недоумённо поднимает глаза. Повисает неловкая пауза. Закс выдегает за дверь.

Цветаева:  Я, видит Бог, ни слова не сказала,
  Но мою радость понял он вполне.
  За Ленина почти я оскорбилась…
  Как просто всё у них…тот иль другой!
  Нет уваженья к жизни - нет и к смерти.
  Контрреволюция…террор…всё, как тогда,
  Во Франции…И вместо гильотины –
  Фонарь иль пуля, пуля иль фонарь!

Снова вбегает Закс, очень радостный.

Закс: Рано радовались! Рано! Рано! Рано! Да-с! Не убит! Не убит! Не убит-с! Ранен-с! Ха-ха-ха! Да-с! Сейчас звонил своим товарищам. Говорят, ранен. Ложная информация о смерти. Да-с!

Лицо Цветаевой потухает. Она следит, как Закс бегает из угла в угол. Наконец он останавливается перед нею.

Только ранен. Обязательно выздоровеет. А не выздоровеет, у нас много прекрасных товарищей: Каменев, Зиновьев, Троцкий, Джугашвили. Да-с! Да-с! Чудесный грузин! Ха-ха-ха! Всё замечательно! Вы не огорчайтесь. Всё будет хорошо! Белую армию разгромим, Детей Ваших воспитаем лояльными гражданами.

Цветаева делает протестующий жест.

Да, да, да! Возьмём их у Вас в коммуну - и воспитаем! Сделаем коммунистами! Ха-ха-ха! Алечка будет коммунисткой. Слышишь, Алечка?

Цветаева вскакивает.

Не беспокойтесь! Потом отдадим-с! Но сначала – воспитаем-с! Всё будет замечательно. Мы и Вас рано или поздно переубедим, перевоспитаем. А куда Вы денетесь, голубушка, Марина Ивановна! Придётся перевоспитаться! А Вашего белого офицера Вам – простим. Мы – великодушны. Да-с! Великодушны! Замуж Вас ещё раз выдадим-с! За меня пойдёте, ха-ха-ха! Пошутил! Пошутил-с! Перевоспитаетесь, будете Советскую власть в стишках своих воспевать. Стишки-то ещё пишете? Пишите, пишите! О чём пишете? Небось о буржуазной любви? А будете о Ленине, да-с, о Ленине писать. Ленина воспевать! Да-с! Вот увидите! Да,
Марина Ивановна, я тут сахар получил, три четверти фунта, мне не нужно, я с сахарином пью, может быть, возьмете для Али?

Кладёт на стол пакетик и убегает. Цветаева подходит к столу, брезгливо двумя пальцами берёт пакет и бросает в камин.





СЦЕНА 3

Осень 1920 года. Та же комната. В ней та же разруха и грязь. Цветаева, как всегда, сидит за столом, курит и пишет. Аля полулежит на продавленной кушетке под пледом и смотрит на мать.

Цветаева: (отрываясь от  дела)
  Как чувствуешь себя дитя моё?
  Пошла бы ты, немного погуляла.
  Мне некогда. Быть может, через час
  Во двор я выйду и с тобою погуляю.
Аля: Хорошо, Марина. Пойду погуляю во дворе. А ты правда выйдешь? Я буду ждать тебя. Ведь играть-то мне не с кем.
Цветаева:  Ступай, дитя. Сказала, что приду.

Аля встаёт и уходит.

  С тех пор, как умерла Ирина наша,
Прошло полгода. Как мне тяжело,
То знает только Бог, и, может, Аля.
  Напрасно отдала дитя в приют,
  Как люди мне советов надавали.
  Сказали мне, что кормят там детей,
  Неплохо…Дома не было продуктов.
  Мороженой картошкою гнилой
  Один раз в день – так скудно! – мы питались.
Я думала, что как-то проживём.
Но заболела чем-то страшным Аля,
Горела вся, в бреду звала отца,
Я поняла, что Аля умирает,
И бросилась тогда её спасать.
  Все силы отдавая на спасенье
  Дочери старшей, младшую тогда
  В приют я отдала. И вот когда
  К выздоровленью дело повернуло,
  Поехала в приют забрать Ирину,
  И узнаю - Ирина умерла
От голода в советском сём приюте.
Я помню, как я вышла на крыльцо,
Дул ветерок, пощипывал морозец,
И красный флаг, висевший над крыльцом
Лицо слегка задел. Я плюнула на флаг.
Флаг, верно выцвел, а плевок – остался.
  С тех пор покоя нет моей душе.
Я представляю, как ребёнок слабый
Всё просит есть, а пищи – не дают.
Я слышу плач голодного ребёнка
И сердце разрывается моё
От муки и тоски…Моя Ирина,
Прости свою несчастнейшую мать!

На минуту закрывает лицо руками.

Одна несчастье я перенесла,
Мне некому сказать о горе этом.
Лишь Аля помогала мне…Она
Одна была мне в эти дни опорой.
Немного стала легче наша жизнь.
Додумались безумцы-коммунисты
До нэпа…Появился даже хлеб.
И жизнь в Москве безумно закипела.
Театры заработали; кругом
То митинги, то лекции, то диспут,
Где публика, как в цирке, дико ржёт,
И требует, как встарь, хлеба и зрелищ…
Москва чудовищна, как жировой нарост,
Гнойник, который всё не может лопнуть!
Продуктами заполнены витрины,
Но эти жирные окорока,
Мне чудится, припахивают кровью.
Все люди стали странно беспощадны,
Хамят на улице, в очередях,
Всегда готовы злобно грызть друг друга.
Как прежде обожала я Москву,
Так нынче их столицу ненавижу!
Но надо ждать, коли он жив, Серёжу!
В литературе стало всё продажно!
В литературе нынче правит гад,
Продавшийся бесстыдно коммунистам,
Валерий Брюсов…Он меня не любит,
А проще – ненавидит за глаза.
Ни строчки напечатать не даёт,
Себя и Луначарского лишь хвалит,
А Луначарский – просто графоман.
Нахваливает Брюсов коммунистов:

Передразнивает

«Но выше всех над датами святыми
Сверкаешь ты, слепительный октябрь!»
Готов лизать хозяевам он жопу,
Лишь бы признали классиком его.
Они и признают. Как он доволен!

В дверь комнаты стучат. После просьбы Цветаевой войти, входит Илья Эренбург. Он ухожен. У него сытый и довольный вид.  На нём отлично сшитый костюм и мягкая шляпа. Сразу видно, что у него “роман” с Советской властью и он ею обласкан. Увидев Цветаеву, он снимает шляпу.

Эренбург: Марина Ивановна, здравствуйте! Не ждали? Это я.

Цветаева вскакивает в смятении, кидается к нему и замирает в ожидании.

Цветаева: Есть новости? Скажите же скорей!
Эренбург: (важно) Новости есть. Однако позвольте мне прежде сесть, любезная Марина Ивановна, да и сами сядьте, пожалуйста. Такие новости надо выслушивать сидя.

Цветаева садится и ждёт, пока усядется Эренбург. Он как бы нарочно медлит. Цветаева в страшном напряжении.

Цветаева: О, Господи! Скорее говорите!
Какая б Ваша новость ни была,
Готова я! Ну, что, Серёжа – жив?!
Эренбург: (понимая, что дольше тянуть нельзя) Сергей Яковлевич жив и здоров, и кланяется Вам.

Цветаева делает ему знак замолчать. Встаёт. Подходит медленно к иконам, висящим в углу комнаты, и опускается на колени. Пока она молится, Эренбург брезгливо оглядывает комнату. Через некоторое время Цветаева встаёт и садится визиви Эренбурга.
Цветаева: Прошу Вас, продолжайте, милый друг.
И знайте – для меня бесценна новость.
Прошу Вас, говорите!
Эренбург: По Вашей просьбе, Марина Ивановна, как Вы помните, обращённой ко мне два года назад, будучи в Европе, я искал следы Сергея Яковлевича. И нынче, представьте себе, нашёл не только следы, но его самого. И как Вы думаете где? В Чехии. В Праге. После разгрома Белой армии он отплыл в Турцию, попал в Галлиополи, потом в Константинополь, а оттуда – в Европу. Обосновался в Чехии, поступил в Карлов университет на филологический факультет, ныне студент, получает стипендию, у него маленькая комнатка в общежитии: кровать и стул, обещают выдать стол…Словом, он здоров и всё с ним в порядке. Вам он не писал, боясь, что его письмо навлечёт на Вас опасные подозрения у властей. Но со мною он передал письмо.

Подаёт письмо Цветаевой. Она берёт и читает, отвернувшись от Эренбурга. Когда она поворачивается к нему, её глаза блестят от счастливых слёз.

Цветаева:  Благодарю Вас, Друг! Благая весть!
Эренбург: Не стоит благодарности. Я просто исполнил Вашу просьбу. Я и меньшую исполнил бы. А уж такую – и подавно. Если Вам будет угодно, напишите и Вы письмо Сергею Яковлевичу. Скоро я снова еду по делам в Париж, заверну и в Прагу передать письмо.

Цветаева лихорадочно бровается к столу – писать письмо.

Не торопитесь, Марина Ивановна. Я ведь не сейчас еду. Недели через три. Так что Вы можете написать не торопясь. Обстоятельно.
Цветаева: Теперь я еду! Это решено!
Ох, только бы границу не закрыли!
Я слышала, что эта есть угроза.
И завтра же я стану хлопотать
О выезде. Какое это счастье -
Не видеть больше Закса никогда!
Егора дворника и их Москву – не видеть!
Одно боюсь – нет денег у меня…
Займу, и книги я продам! И даже кольца!
Ещё боюсь – в Европу не пропустят!
Там люди – жёстче! Это точно знаю.
Здесь обувь рваная – беда, а там – позор,
Примут за нищую, назад погонят,
Тогда я удавлюсь! Здесь – жить не стану!

Эренбург: (смеясь) Марина Ивановна, что за крайности! Соберёте деньги и уедете! И никто вас никуда не погонит. Это уж вы, как всегда,  преувеличиваете. А теперь позвольте откланяться.
Цветаева: Нет, нет! Не уходите! Чай готов.
Я собиралась пить. Давайте вместе.
Дают мне нынче скудный, но паёк:
Хлеб, воблу, и пшена – немножко.
Из них я кашу вкусную варю,
Но кашу сьели мы. Морковный чай,
Прекрасный чай Вам будет угощеньем.
А Вы за чаем расскажите вновь
Как в Чехии Вы встретились с Серёжей,
Да как он выглядит, не очень ли худой?

Эренбург: Худой, но в меру. Покорнейше благодарю за приглашенье пить чай, но я спешу. У меня неотложные дела в редакции. Так что до свидания, Марина Ивановна. Я рад, что обрадовал Вас.
Цветаева: Обрадовали? Вы? Вы дарите мне – жизнь!







ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

СЦЕНА 1

Кафе в Праге. Посетители пьют пиво, переговариваются. Видно, что это завсегдатаи. За одним из столиков сидят С. Эфрон и И. Эренбург. Эфрон одет в русский военный поношенный китель без погон и гражданские брюки. Эренбург элегантен, как всегда.
Эфрон: Марина приедет через час. Слов нет, как я Вам благодарен за всё. Наконец-то мы все вместе, что ещё желать! Я так устал от всего! И от ожидания тоже. Жизнь военного меня утомила. Я ужасно рад, что всё кончилось, и я могу заниматься, чем хочу, а не тем, что навязывают обстоятельства, которых мы не в силах изменить. Я в шестнадцатом году так мечтал, чтобы меня каким-либо чудом освбодили от воинской повинности. Сёстры считали, что у меня слабое здоровье. Я сам в это вреил. Я уже и помещичью усадьбу присмотрел купить   (мечтательно)    имение графа Шувалова. Оно было распродано крестьянам. Осталась одна усадьба с барским старым домом в 30 комнат прекрасно сохранившаяся. Десять десятин фруктового сада. Дом стоял на горе над речкой. Имение в 130 вёрстах от Москвы и 30 вёрстах от станции. Там рядом собирались проводить железную дорогу. Всё откладывалось, потому что Марина не любит сельской жизни. Но я бы её уговорил. Однако выясниось, что к военной службе я годен. Оказался абсолютно здоровым! Пришлось идти служить. Нет больше имения! Всё рухнуло! А ещё меня всё время тянет в Коктебель к Максу Волошину в гости. Какое замечательное место! Я часто бывал там. Мы с Мариной там впервые встретились. Когда теперь я увижу Коктебель. Увижу ли вообще? Там так прекрасно ничего не делать! Просто смотреть на море вечерами – и жить! Как прекрасно!
Эренбург: А я, слушая Марину Ивановну, думал, что Вы прирождённый военный. Эфрон: (смеясь) Вот уж нет! Я прирождённый барин. Знаете, о чём я мечтал: сидеть на своей веранде в своём имении и что-нибудь пописывать, когда придёт Муза. Я литератором хотел быть. Временами ездить в Москву в театр. Я ведь в спектаклях раньше игрывал. Для удовольствия, знаете. Меня собственно интересует только литература и театр. Армия меня утомляла. Я учился в школе прапрощиков, а когда выпустился, стал в Москве заниматься муштрой солдат. Солдат я больше не мог видеть, так они раздражали меня. В шестнадцатом году они стали наглыми, дерзкими. Уставал до тошноты и головокружения. Пехота была мне не по силам. Каждый день одно и то же! Я чуть было с ума не сошёл. Марина стала просить Макса Волошина, нашего друга, чтобы он похлопотал о моём переводе в артиллерию под Феодосию. Но всё внезапно переменилось. Этот переворот в октябре! Нет, я не военный, я по натуре - свободный художник.
Эренбург: Тем не менее, когда пробил час, вы пошли добровольцем в Белую армию. Марина Ивановна так гордится Вами. По-моему, она даже цикл стихов написала о Ваших подвигах.
Эфрон: Сказать по правде, я просто застрял в Коктебеле в те дни. Марина нас с Гольцевым, моим другом, отвезла к Максу, потому что боялась за меня. Мы защищали Кремль, нас окружили большевики, когда мы были в юнкерском училище. Мы сами сорвали с себя погоны. Мы с Гольцевым нашли в подсобном помещении полушубки и папахи рабочих, и нам обманом удалось пройти мимо часовых и уйти домой. А наутро большевики юнкеров расстреляли. Марина, услышав, что творится в Москве, в этот же день села в поезд и вернулась из Крыма, где она была у Макса. И в этот же вечер, как приехала из Крыма,  повезла нас в Коктебель, а сама снова вернулась в Москву к детям. Хотела вернуться ко мне, забрав детей, но Троцкий закрыл сообщение между Севером и Югом. Началась гражданская война.  Несколько месяцев я провёл у Макса, надеясь, что всё скоро кончится, но потом стало ясно, что ничего не кончится так скоро, как хотелось. Пришлось идти к Корнилову. Нельзя же и дальше было ничего не делать. После первого тысячевёрстого похода я даже не был ранен, но и десятой части не осталось из тех, кто вышел из Ростова. Гольцев, мой друг, был убит. Переходы приходилось делать громадные – по 65 вёрст в сутки. Спать приходилось по 3-4 часа, не раздеваясь. Мы шли в кольце большевиков под подстоянным артиллерийским обстрелом. У нас израсходовались патроны и снаряды. Приходилось и их брать в бою у большевиков. Наконец мы вернулись на Дон. Я уже дослужится до подпоручика. В Новочеркасске меня прикомандировали к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. Я был совершенно в растерзанном состоянии и с ужасом думал, что, может быть, придётся возвращаться в Армию. Я очень устал и даже не устал, а постарел: мечтал о креслах, внуках и мемуарах. Но судьба вновь бросила меня в центр военных событий. А я уже потерял вкус к ним. Какие только меры я не принимал, мне всё равно пришлось возвратиться в Добровольческую Армию. Ну, а всё остальное Вы знаете. Поражение. Галлиополи. Константинополь. И вот – Прага!
Эренбург: Признаться, Вы меня удивили, Сергей Яковлевич, своим рассказом. Я как-то всё иначе себе представлял. В рассказах Марины Ивановны всё звучит, как-то иначе.
Эфрон: Марина – поэт и романтик. Не удивительно, что в её пересказе все эти события выглядят иначе. Она слишком героизировала меня и Белое движение. Но – такова Марина! Она предпочитает видеть не то, что есть, а то, что ей хочется. А хочется ей всегда героического и романтического, возвышенного и благородного. Жизнь, как Вы понимаете, гораздо прозаичнее.
Эренбург: А Вы не жалеете, что покинули Россию?
Эфрон: А что мне оставалось делать, как не покинуть её! Все наши покидали, и я с ними. Да ведь большевики нас по голове не погладили бы за то, что мы сражались с ними. Останься я в России, большевики меня бы расстреляли. Конечно, я скучаю. Впрочем, не мы в России, а Россия в нас.
Эренбург: А если бы Вас простили, Вы бы вернулись?
Эфрон: Если бы простили?   (Заинтересованно)   А могут простить?!
Эренбург: (загадочно) Как знать! Всё может случиться. А вдруг простят? Конечно, надо будет доказать свою лояльность Советской власти. Может быть, от Вас тогда потребуют сделать для Советской родины. Как Вы на это смотрите?
Эфрон: Советской родины? Так странно звучит. Пока думать об этом преждевременно, но слова Ваши я запомню, Илья Григорьевич.
Эренбург: Запомните. Всё ведь может измениться. А ну как разлука с родиной станет   невыносимой? Слыхали о ностальгии? Я вот месяц на родине не был, а уже такая тоска берёт! Хочется назад. А что Марина Ивановна, довольна, что приехала?
Эфрон: (с загадочным смешком) Скажу Вам по секрету, что Марина Ивановна очень довольна. Как только я узнал от Вас, что она приехала в Берлин, уладил дела, примчался в Берлин из Праги. И что же?! У неё уже завязался лёгкий роман с Вишняком!
Эренбург: Издателем «Геликона»? Вот не ожидал! Она же так рвалась к Вам!
Эфрон: Она и рвалась, писала, что если я жив, будет ходить за мною, как собака, но, пока меня не было рядом в Берлине, подвернулся Геликон. И понеслось!

Эренбург: Я что-то не вполне понял. Вы уверены?
Эфрон: Как же мне не быть уверенным, когда она этого и не скрывает. Но такова Марина! Это ведь не впервые. В четырнадцатом-пятнадцатом годах у неё был роман с Софьей Парнок. Знаете эту поэтессу? Так вот я тогда бросил университет и подался в санитарный поезд, чтобы не видеть всего этого. А сейчас – куда податься?! Вернулся в Прагу. Приходится терпеть!
Эренбург: Как это возможно терпеть? Она же изменяет Вам!
Эфрон: Нет, не изменяет. Она увлекается безумно, но, слава Богу, платонически и ненадолго. Через две недели она уже забудет, как его звали, потому что у неё будет новая игрушка. Любит она меня, а это всё так – увлечения. Поэт! Ничего не попишешь!
Эренбург: Право, я изумляюсь Вашему спокойствию и выдержке. А я бы так не смог. Как-то всё странно. Как вы устроились?
Эфрон: Живём под Прагой. На Прагу денег не хватает. В Прагу вместе выбираемся редко. Марине, как писательнице, чешское правительство платит пособие. Я получаю стипендию. Марина много работает, проводит дни, как отшельник. Часами бродит одна в лесу, бормочет что-то под нос. В Берлине вышли её четыре книги, скоро выйдет пятая. Так и живём.
Эренбург: А как поживает Ваша прелестная дочь? Подросла, конечно. Я помню, что в Москве она прослыла вундеркиндом.
Эфрон: Аля, слава Богу, подросла. Её уже десять. Вся её необыкновенность растаяла, как снег от западного солнца. Опрощается с каждым днём. И то сказать, у неё было тяжёлое детство. Пусть хоть теперь побудет просто ребёнком. Меня беспокоит, что Марина её много нагружает домашними делами. А вот и Марина! Выбралась наконец в Прагу!

Входит Цветаева. В ней заметна перемена. Она прилично, хотя и скромно одета. У неё оживленное, почти счастливое лицо. Мужчины встают. Цветаева целует Эфрона. Жмёт руку Эренбургу. Садится за столик.

Эфрон: Пива, Марина Ивановна? Здесь настоящее чешское пиво! Очень вкусное!
Цветаева: (закуривая)

Спасибо, нет. Я пива не хочу.
Сейчас была у Тесковой в гостях,
Играла там Шопена пианистка.
Какой кошмар мне вытерпеть пришлось!
Не пианистка это, а бревно!
Она терзала бедного Шопена,
И мой несчастный слух!

Эренбург: Вы знакомы с Тесковой? Приятнейшая дама. Настоящая леди.
Цветаева: Прекрасный человек! Она мне помогает,
Всё делает, что я ни попрошу.
Она мне – друг, каких не часто встретишь.
Эренбург: Рад слышать, что вы обзаводитесь новыми знакомыми и друзьями. Это всегда полезно.
Цветаева: Полезно? – Г-м! – Почти всегда опасно!
Всегда прекрасно! Радостно – всегда!
Илья Григорьевич, хотела я просить
О помощи.

Эренбург: Я к Вашим услугам.
Цветаева: Есть у меня прекрасные стихи,
То – «Лебединый стан». Вы их читали
Ещё в Москве, когда в последний раз
  Мы виделись. В тот день благую весть
Вы принесли мне и спасли меня.
Опубликовать хочу мои стихи.
Вы, кажется, накоротке со Струве
Редактором журнала. Вы могли б
Меня со Струве тоже познакомить,
И рекомендовать мои стихи.

Эренбург и Эфрон переглядываются.

Эренбург: Марина Ивановна, дорогая, извините меня за прямоту, но это как-то несвоевременно – печатать восторженные стихи о белых. Я, конечно, Вас со Струве познакомлю, но рекомендовать Ваши стихи, извините, не могу. Я же советский подданный. Вы понимаете, как это будет выглядеть?! Вы уж сами как-нибудь ему предложите. Но вот Вам мой совет. Забудьте о публикации этих стихов. А ещё лучше положите их подальше. А ещё лучше – уничтожьте! Как знать, как повернётся дело?! Ей-богу, лучше порвите и забудьте, что Вы их писали. Увидите, что ни левые, ни правые издательства Вас не похвалят за них, не говоря уже о том, что не напечатают. Левые понятно и так почему, а правые будут напуганы Вашей неумеренностью и страстностью в восхвалении Белого движения. Все сейчас успокоились, не хотят бередить воспоминаний. Вот, если бы Ваша Белая армия победила, тогда сразу бы Ваши стихи напечатали, а сейчас…Убедительно Вас прошу, выкиньте это из головы.

По мере того, как Эренбург говорит, Лицо Цветаевой меняется от счастливо-благодушного к возмущенно-гневному.
Цветаева: Вы предлагаете мне «Лебединый стан»
Своими же руками уничтожить?!
Убить стихи - убить своих детей!
Нет разницы! Стихи – моё творенье!
Я родила их в муках и любви,
Как милых дочерей. Скажите лучше:
- Убей детей!
Эренбург: Марина Ивановна, к чему такие крайности? Я просто по-дружески посоветовал, и всё. Я лучше знаю здешние настроения, поверьте мне. Вот и Сергей Яковлевич подтвердит. А теперь позвольте мне откланяться. Мне надо идти. Дела! Да и вам, наверное, хочется побыть вдвоём. До свидания!
Эренбург уходит.

Цветаева: (едва кланяется Эренбургу и кипит негодованим)
Серёженька, да что ж это такое?!
Что можете Вы, сударь, подтвердить?!
О чём он?! Как он только мог
Мне предложить детей моих убийство.
Ведь он поэт! Стихи он тоже пишет!
Ужель свои стихи он убивает,
Когда не может их публиковать?
Ах, что за бред?! Серёжа, отвечайте!
Эфрон: Мариночка, успокойтесь. Не надо так волноваться. Он всего-навсего предложил Вам либо отложить их до лучших времён, либо уничтожить. И я его в этом поддерживаю. Лучше поступить благоразумно. У Вас же всегда впереди – чувства.
Цветаева: (изумлённо)
Поддерживаете? Вы?! Что за напасть!
И Вы их предлагаете – убить?
Иль отложить? Я Вас – не понимаю.
Эфрон: Видите ли, Илья Григорьевич прав, их никто не возьмётся напечатать. Для левых они слишком правые, для правых слишком радикальны. Откройте глаза, Мариночка, мы живём уже в другом мире. Мир изменился. А Вы всё ещё продолжаете жить прошлым. Надо меняться вместе со временем.

Цветаева: (высокомерно)
Есть вещи неизменные всегда,
И время их не в силах изменить.
Подделываться я должна под время?!
О, вовсе нет! Свершатся перемены
Тогда, когда мне то прикажет Бог!
Есть Божий Промысел, и он один –
Мой повелитель! Он один – не время!
Есть вечное! И вечное – стихи!
Поэзия! Она – мой повелитель!
Поэзия – от Бога! Он велел
Стихи о Белой армии писать.
Я – написала! А теперь должна
Их донести до тех, кто их полюбит.
Не говорите мне, что я должна
Убить стихи. Мне легче умереть!
Я больше это слышать не хочу!
Я поступлю, как мне диктует сердце.
Эфрон: (возмущённо) Прекратите истерику! Напрасно Вы так сердитесь. Право, Мариночка, мы хотели как лучше. Вам же будет лучше. Вы так пристрастны! Вот Вы восхваляете Добровольцев, но ведь Вы знаете только одну сторону этого движения, только ту, что Вы хотите видеть. Но была и другая сторона, я бы мог Вам рассказать, если хотите.
Цветаева: (страстно)
Я не пристрастна. Всю мою любовь,
  Всё ожиданье я в стихи вложила!
В них сердце бьётся страстное моё,
  Ужели Вам биенье то не слышно?!
Эфрон: Дорогая моя, конечно, слышно, но надо же быть реалистичнее, надо быть ближе к земле, а Вы всё витаете в облаках, и с возрастом всё выше и выше. Надо считаться с реальностью, а она, к сожалению, груба и даже натуралистична. Посмотрите на те же вещи моими глазами, ну, хоть разочек. Ведь я там был, а Вас-то там – не было. Вот Вы воспеваете белых, как белых лебедей, как рыцарей без страха и упрёка, но среди нас всякие были, были – Георгии, но были и Жоржики, и некоторые Георгии были отнюдь не рыцари. А Жоржики – просто мерзавцы! Мы ведь и вешали большевиков и расстреливали им сочувствующих, когда брали населённые пункты. На белую идею налипла чёрная грязь…
Цветаева: (перебивая)
Об этой грязи слышать – не хочу!
Не вы повинны были в этой грязи!
Ведь революцию затеяли – не вы!
Не вы затеяли в стране разруху!
Не вы дворян врагами объявили!
Не вы усадьбы вековые жгли!
Не вы детей невинных убивали
За то, что их родители –купцы!
Не вы в священников седых у алтарей
Смеясь, стреляли, как стреляют в уток.
Не вы, глумясь, нагадили в церквях!
Не вы, глумясь, плевали на иконы!
Не вы позволили людские трупы есть,
Когда отнял последний разум - голод!
Не вы убили нашего Царя
С Царицею, и дочерей невинных,
И Алексея – отрока! Не вы!
Большевики – убийцы! Коммунисты!
Не вы хотели, чтобы брата – брат
Шёл убивать послушно и бездумно!
Не вы устроили ужаснейший террор, -
Заложников ведь сотнями хватали,
Когда лишь только ранила Каплан
Ульянова, спасая всю Россию!
Защитники Отечества, Царя,
И Веры, вы бесстрашно умирали!
Я воспевала вас, как воплощенье
Идеи Белой!  С вами я была   
И есть! До самой смерти – буду!
Эфрон: (раздражённо) Дорогая, Царя давно уже убили. Что теперь говорить об этом. Надо жить дальше. Надо учиться жить по-новому.
Цветаева: По-новому, не значит всё забыть!
По-новому, не значит – без Царя!
  Царя убили, но жива присяга!
Её ещё никто не отменял.
  Присягу раз дают, но уж – навеки!
Присягу не отменит даже смерть!
Послушала я Вас, и я решила –
Поэму я о белых напишу,
  И назову поэму – «Перекоп».
Мне жаль, что Вы немного поостыли…
Я благородство Ваше в Вас ценю,
Я верю в Вас, что Вы верны присяге,
Наверно, в Вас усталость говорит,
И это я могу понять, конечно.
Эфрон: Вы мне сказали, что пишете поэму о Царе и его Семье, но кто всё это станет издавать? Кому теперь всё это нужно? И “Перекоп” тоже никому не будет нужен. Лучше бы Вы избрали другие темы, более современные. Дорогая, мне даже страшно за Вас. Вы всегда так увлекаетесь! Поймите, что мир изменился! И поймите, что я тоже изменился. Вы думаете, что я тот же, что до революции? Вовсе нет! Я стараюсь идти в ногу со временем. Белая идея умерла. Надо отдавать себе в этом отчёт. И надо приспосабливаться. Все приспосабливаются. Вы присмотритесь. Кстати, кроме белой идеи есть и другие. Например, евразийство. Я хочу примкнуть к евразийцам. Они думают о будущем России. Мне очень нравятся их идеи. Вы ужасно упрямы, и это меня удручает. Вы живёте прошлым, а сегодня так жить нельзя. Мне, конечно, лестно, но не такой уж я герой, как Вы всем расписываете. Я, если хотите знать, армию просто терпеть не могу, а уж воевать так и подавно! Вот мой новый приятель, Константин Родзевич, вот он – действительно прирождённый офицер. Я Вас с ним непременно познакомлю.
Цветаева: Как Вам давно известно, я - поэт!
Политику – совсем не признаю.признаю.
Политика – есть мерзость, гадость, грязь!
Всё совершается в политике – для денег,
И революция совсем не исключенье!
Пусть Белая идея умерла -
Для Вас, но для меня она - живая!
Я приспосабливаться не хочу,
Я не хочу меняться всем в угоду,
Характер мой для всех, быть может, плох,
    Но буду тем, кем сделал меня Бог.


СЦЕНА 2

Лето 1925 года. Мастерская в доме Макса Волошина. В глубине мастерской скульптурный портрет царицы Таиах. На переднем плане у окон    мольберт. Окна распахнуты настежь и в мастерскую врываются время от времени крики морских чаек. У мольберта стоит И Эренбург и внимательно разглядывает полотно, на котором изображён горно-степной крымский пейзаж. Эренбург одет в летний белый элегантный костюм, явно из Парижа. На стуле лежит соломенная шляпа. Входит Макс Волошин с подносом, на котором стоят две чашки, чайник для заварки и хлеб. Волошин одет в просторный белый хитон, подпоясанный простой верёвочкой, ноги босы, буйные кудри с проседью подвязаны шнурком так, как это делают мастеровые.

Волошин: Милости прошу!   (Ставит поднос на грубый самодельный столик у окна, наливает чай в чашки)   Угощение нехитрое, но – от души. Не ожидал я, что Вы заглянете в наши края. Сюда давно уже никто не заглядывает из московских знакомых. Кто-то погиб, кто-то за границей, а кто-то занят так, что не до поездок. Последний, кто тут у меня жил был Серёжа Эфрон. Долго жил, пока не решился уйти с Добровольцами. Но потом всё-таки ушёл. Что привело Вас ко мне? Догадываюсь, что Вы не просто ко мне заглянули подышать крымским воздухом. Давно ли Вы из Парижа?
Эренбург: (смеясь) Позвольте мне постепенно всё Вам рассказать.   (Садится к столу, берёт чашку)   О, прекрасный чай! Где берёте?
Волошин: Взять нынче негде, а если и есть где, то не по карману. Травки! Травки собираю и сушу. Вот и чай! Знаю, что надо собирать и где. Никакого секрета. Могу Вас взять с собою в горы. Там замечательно! А виды какие!
Эренбург: Непременно сходим. Я, если не возражаете, пробуду у Вас до завтрашнего дня, так что время на это у нас будет. Из Парижа я неделю назад приехал. Как только смог вырваться, сразу – к Вам. Как Вы жили всё это время? Мы ведь давненько с Вами не виделись. Как поживает Елена Оттобальдовна? Где она сейчас?
Волошин: (сдержанно) Мама умерла в двадцать третьем от эмфиземы легких…8-го января…Точнее от голода…Или, ещё точнее и от того, и от другого.
Эренбург: Простите, я не знал…
Волошин: Было голодно. В Феодосии и Коктебеле люди поедали трупы. Старуха Антонида ловила для нас на Карадаге орлов. Подкрадывалась и накрывала юбкой. Последнее время мы питались орлятиной. Впрочем, я подозреваю теперь, что свои куски мама оставляла – мне. Так что эмфизема эмфиземой, но скорее всего, что она умерла от голода. Я же ничего не подозревал. Она пожертвовала собою, чтобы я – жил.
Эренбург: (спокойно) Какие ужасы Вы рассказываете!
Волошин: (тоже внешне спокойно) Эти ужасы нам любезно организовали большевики.
Эренбург: А Вы, собственно говоря, с кем? С нами или с ними?
Волошин: (смеясь) Не с вами, если Вы подразумеваете коммунистов-большевиков, и не с ними, если Вы подразумеваете белых эмигрантов.
Эренбург: Но Вы ведь не уехали! Вы остались! А ведь Париж до революции был Вам, как родной город. Сколько раз Вы там были?
Волошин:  Много раз. И живал подолгу. Да, я остался здесь. Но я и остался потому, что был над схваткой, не с теми, и не с другими. И с теми, и с другими. Гражданская война – ужасная штука! Классовая борьба – это такие бредни! Кто это только выдумал и, главное, зачем?! И белые были правы по-своему, и красные были правы тоже по-своему. Я, кстати, помогал и тем, и другим. Когда красные преследовали белых, я прятал у себя в доме белых. Когда белые преследовали красных, я прятал у себя в доме красных. Я прятал людей от преследований. Ведь все они были мои соотечественники. И те, и другие. Мне было жаль – всех! И в конце концов, разве не заповедовал нам Христос любить своих ближних и своих врагов?!
Эренбург: (явно в замешательстве от откровенности Волошина) М-да! Вы мыслите не стандартно. И обыски у Вас делали?
Волошин: (смеясь) О, много раз! И красные, и белые. Да только у меня дом с секретами. Не найдёшь.   (Спохватившись)   Впрочем, искали должно быть плохо.

Оба смеются, но смех явно натянутый. Эренбург старается сменить тему.

Эренбург: А стихи пишете? Я вижу   (встаёт и подходит к мольберту)   Вы всеръёз живописью занялись. Замечательный пейзаж!
Волошин: И статьи пишу. И стихи пишу. Некоторые свои картины я подписываю строками из своих стихотворений.
Эренбург: О чём стихи? В наше бурное время, знаете ли, о любовных делах писать как-то неудобно.
Волошин: Да я о любви и прежде почти не писал. О чём стихи? О разном. Вот, если угодно отрывочек:
СВЯТАЯ РУСЬ
Суздаль да Москва не для тебя ли \
По уделам землю собирали,
Да тугую золотом суму?
В рундуках приданое копили,
И тебя невестою растили
В расписном да тесном терему?
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору.
Подожгла посады и хлеба.
Разорила древнее жилище,
И пошла поруганной и нищей,
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь?
След босой ноги благославляя,
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!

Эренбург явно не знает, как реагировать. Он подходит к мольберту.

Эренбург: Замечательный пейзаж! Как Вы думаете, Вы больше поэт или художник?
Волошин: А Вы как думаете?
Эренбург: (многозначительно) Я думаю, что Вы замечательный живописец и Вам надо больше заниматься живописью!
Волошин: (с легким вызовом) Вижу, что отрывочек Вам не слишком понравился.
Эренбург: В стихах я разбираюсь не хуже, чем в живописи. Я сам поэт. Отрывочек мне очень понравился, но я знаю много людей, которым он может совсем не понравиться. Поэтому я не думаю, что Вам следует публиковать его. А я – ничего не слышал. Я – Ваш гость, и я – ничего не слышал.
Волошин: (смеясь) В таком случае я Вам ничего не читал.
Эренбург: Поверьте мне на слово, наступают тяжёлые времена и раз Вы остались, то лучше никому не говорить, что Вы прятали белых у себя в доме. И лучше не говорить, что Эфрон у Вас долго жил. И стихи, вроде тех, что Вы мне читали, лучше бросить в печь. Поверьте, я знаю, что говорю.
Волошин: Я думал, что самые гадкие события уже позади. Выходит, что будет всё, как во времена Французской революции?! Что ж, это можно было предвидеть.
Эренбург: Теперь о цели моего визита. Позвольте мне передать Вам вот это.

Вынимает из внутреннего кармана пиждака письмо и передаёт его Волошину.
Волошин: (разглядывая конверт) От Серёжи. Позвольте я сразу же и прочту в Вашем присутствии. Мне, знаете ли, не терпится прочесть. А Вы пока пейте чай.
Эренбург: Конечно, читайте. Только я должен Вам сказать, что новости немного опоздали. Письму не меньше двух лет. Всё не было оказии. Когда оно было написано, я был в Союзе. Потом приехал в Париж, и Серёжа нашёл меня. После Парижа у меня долго не было возможности приехать в Крым. Так что не обессудьте.
Волошин: Я понимаю. Никаких обид! Тем более, что письмо дошло до адресата.

Читатет письмо. Лицо его становится всё более озабоченным по мере чтения.

Эренбург: Я не посвящен в тайну содержания этого письма, Максимилиан Александрович, но поскольку весь эмигрантский Париж гудел, как улей, обсуждая этот скандал, то я догадываюсь – о чём оно. Судьба Сергея Яковлевича мне не безразлична. Должен сказать, что в этой ситуации я сочувствую – ему, а отнюдь не Марине Ивановне. Поскольку Сергей Яковлевич избрал Вас в качестве доверенного лица, я полагаю, что и Вы – на его стороне.
Волошин: Я ни на чьей стороне, Илья Григорьевич. Я, как всегда, над схваткой.  Марина и Константин Родзевич. Кто такой этот Родзевич? Чем примечателен? Что в нём такого, что Марина безумно влюбилась? Письмо написано почти два года назад. Всё, наверное, изменилось с тех пор. Серёжа пишет, что находится в полной растерянности. Тогда, видимо, роман Марины с Родзевичем был в полном разгаре. Серёжа пишет, что познакомил Марину с Родзевичем, сам отлучился на неделю. Когда он вернулся, начался ураган страстей. Серёжа объявил Марине, что они должны расстаться.  Марина переехала к знакомым, металась в безумии от одного к другому. Ничего не могла решить. Но потом вернулась к Серёже. Душой она с Родзевичем. Серёжа пишет, что его жизнь превратилась в сплошную пытку. Их жизнь с Мариной отныне – «одиночество вдвоём». Он не знает, что делать и просит меня  издалека направить его на верный путь. Он пишет, что в личной жизни Марина это сплошное разрушительное начало. Серёжа беспомощен, и он в этом признаётся. Они продолжают жить вместе, Марина успокоилась, но будущее их – под вопросом.
Эренбург: Хотя я на стороне Эфрона, но не думал, что взрослый мужчина нуждается в няньке для решения своих личных вопросов.
Волошин: Знаете, что я вспомнил, как они поженились. Они ведь у меня в Коктебеле познакомились. Ей 18, ему – 17 лет. Совсем дети. Когда они решили повенчаться, я был в Париже. Послал им оттуда письмо с соболезнованиями вместо поздравления. Как Марина рассердилась на меня! Я считал, что этот брак – детский и потому недолговечный. Ну какой муж из семнадцатилетнего юноши, не закончившего гимназический курс! Отец Марины, Иван Владимирович, был в шоке. Не такую партию он хотел для дочери. Брак их изначально был неравным. Марина в 18 уже созрела, как личность. Серёжа всё ещё не созрел, хотя ему уже за тридцать. Так что я не удивлён. И к тому же Серёжа должен был знать, кого он берёт в жёны – Поэта! Не просто поэта – гениального поэта! Поверьте, у меня нюх, лет через сто о Марине будут говорить так, как говорят ныне о Пушкине. Сейчас Эфрон может об этом догадываться, но – поздно. Теперь он пожинает плоды! Вот Вы спросили, на чьей я стороне? И я ответил, что ни на чьей. Дело всё в том, что каждый из них по своему прав. Серёжа хочет стабильности, оседлой жизни, тёплого домашнего очага. Но Марина органически не способна на стабильность, потому что она – Поэт. Она не может не влюбляться. Состояние влюблённости даёт ей силу вдохновения, новые сюжеты, новые стихи. Таковы все поэты. Думаете, что Серёжа теперь не осознал это? Прекрасно осознал. Вот послушайте, что он пишет: “Марина – человек страстей.  Гораздо в большей мере, чем до моего отъезда. Отдаваться с головой урагану для неё стало необходимостью, воздухом её жизни.  Кто является возбудителесм этого урагана сейчас – неважно. Человек выдумывается и ураган начался.  Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана  обнаруживаются скоро, Марина предаётся ураганному же отчаянию. Состояние, при котором  появление нового возбудителя облегчается.  Что – не важно, важно – как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг,  любовь, отдавание себя с головой, а через день снова отчаяние.  И всё это при зорком, холодном, уме.  Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда чсправедливо). Всё заносится в книгу.  Всё спокойно, математически отливается в формулу.  Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – всё обращается в пламя. Дрова похуже – сколрее сгорают, получше дольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно»  Видите, он прекрасно понимает, с кем его связала судьба.
Эренбург: Странно, я где-то встречал этот образ горящей печи. Ну, да, у самой Марины. Постойте-ка, у меня хорошая память:
Что другим не нужно – несите мне!
Всё должно сгореть на моём огне!
Я и жизнь маню, я и смерть маню
В легкий дар моему огню.
Пламень любит – легкие вещества;
Прошлогодний хворост – венки – слова –
Пламень – пышет с подобной пищи!
Вы ж восстанете – пепла чище!
Всё, дальше не помню, но смысл – тот же, что у Сергея Яковлевича. По-моему она написала это в годы революции. Она мне их читала, когда я был у неё в Праге.
Волошин: Я вовсе не удивлён совпадению образов. Серёжа – тень Марины. В их паре ведущий – она. Он невольно подпадает под влияние её личности и её образов, и даже не замечает, что заимствует их у Марины. Что в этом удивительного. Марина – личность! Марина – сильная харизматическая личность! Марина – гений! Она гениальна во всём. Я и сам с трудом сопротивлялся мощи её ума и обаяния. У неё есть способность духовно подчинять всё, что попадает в сферу её воздействия. Видели её Алю? Марина словно гипнотизировала её в детстве, и девочка говорила, писала, как взрослая. Этакий вундеркинд! Но в последнем письме Марина написала, что Аля пустеет и простеет. Наверное влияние Марины ослабело по каким-то причинам, вот и конец чарам. Такие, как Марина, родяться раз в столетие. Повторю, я уверен, что мы имеем дело с поэтическим гением. Чем больше я читаю её стихи, которые к нам попадают, тем больше в этом убеждаюсь. Да, да! Я сразу это понял, когда ей было ещё восемнадцать и мне на глаза попался её первый сборник стихов. Держу пари, что эта история с неведомым мне Родзевичем закончилась сочинением какого-нибудь произведения.
Эренбург: Не надо пари, Вы его выиграете. Не одно сочинение, а, по крайней мере, три крупных, не считая мелких. И я Вам их привёз. Марина переписала их специально для Вас.

Эренбург достаёт из кармана пиджака рукопись и подаёт Волошину. Тот бегло просматривает рукопись.

Волошин: «Поэма горы», «Поэма конца».  А третье?
Эренбург: Третье не успела переписать. Кажется, третье – проза.
Волошин: Ага! Марина уже и прозу пишет! Ай, да Марина! Уверен, что она делает это так же блистательно, как пишет стихи. Я прочту это позже, с толком, с расстановкой. А скажите мне, дорогой Илья Григорьевич, как события потекли дальше? И кто этот Родзевич?
Эренбург: Он – друг Эфрона. Судьба его полна была превратностей и тёмных мест. В 1918 году командовал Южной флотилией Красной армии, попал в плен, был приговорён к расстрелу, кажется, потом был с белыми, попал в Галлиполи, потом из лагеря в Константинополь и, наконец, в Прагу, где и познакомился с Сергеем Яковлевичем. Маленького роста, красавец, говорят, женский угодник, на войне отличался жестокостью, ироничен. По секрету Вам скажу, что я познакомился с ним довольно-таки тесно. Он нам был нужен и мы его использовали. Он охотно сотрудничает с нами. После любовной истории с Мариной, а история эта тянулась не более трёх недель, он собирался выгодно жениться на дочери Сергия Булгакова, религиозного философа, Мунечке Булгаковой. Словом, недолго страдал, если вообще – страдал. А Марина в феврале 1924 года родила сына Георгия. Замечательно красивый мальчик! В Париже всё гадают, кто его отец, хотя не всё ли равно. Сергей Яковлевич называет его сыном, следовательно, это его сын.
Волошин: Значит, у Марины – сын? Она всегда хотела сына. Дождалась! Я ужасно рад за неё. А любопытно, почему Родзевича белые не расстреляли? Действительно полная тайн судьба. Отчего Марина мне письма не прислала с Вами?
Эренбург: В те дни, когда я был в Праге, ей было не до писем. Она была на грани самоубийства, как говорит Сергей Яковлевич. Если я не ошибаюсь, она всегда решает свои проблемы сама. Она очень сильная женщина.
Волошин: Да, Марина не стала бы плакаться мне в жилетку. Да и никому бы не стала. Это же – Марина! Последнее письмо от неё я получил, если мне не изменяет память, весною 23 года. Она писала мне и маме, не зная, что мама умерла. Писала, что выехала из России и живёт в Праге. Она писала, я помню, что Серёжа очень изменился, но в чём суть перемены – не сообщила. Спрашивала, почему мы с мамой не выбрались из России. Назначила мне встречу в Париже на улице обожаемого ею Бонапарта, естественно. Она что, собирается в Париж?
Эренбург: По-моему, этой осенью. Мне Сергей Яковлевич говорил. Марине Ивановне кажется, что в Париже больше возможностей печататься. Вся эмиграция тянется в Париж. Там жизнь кипит, не то что в Праге. Там они в деревне жили под Прагой. Дом деревенский, без удобств. Марина Ивановна чувствовала себя там в изоляции. А вот Сергей Яковлевич не очень доволен будущим переездом. По-моему, ему и в Праге хорошо. Учится себе в университете, занимается общественной работой. Редактирует студенческий журнал. Доволен. Что он будет делать в Париже? Пока это неизвестно.
Волошин: По-моему я Вас совершенно заговорил, а Вам надо бы отдохнуть. Хотите прилечь или пойдете к морю?
Эренбург: Пожалуй, к морю.

Оба покидают мастерскую.



СЦЕНА 3

Вечер 6 феврала 1926 года. Парижская квартира Черновых, где живёт Цветаева в одной из трёх комнат. Комната хорошо обставлена. В углу в кроватке спит двухлетний Мур. Есть кровать для Али. Для Цветаевой разложен широкий диван. Входит Цветаева. Она в чёрном платье, на плече вышита бабочка. Следом за нею входит Эфрон. Он в чёрном костюме с чёрным галстуком бабочкой. Марина оборачивается к двери

Цветаева: Аля, умойся на ночь и немедля – спать.

Цветаева подходит к кроватке сына.

Мой ангел спит. Прелестное дитя!
Не знает он, что с Вами мы уж дома.
Эфрон: Это чужой дом. Нам надо снять свою квартиру. Сколько Черновы будут ещё терпеть нас? Мы злоупотребляем их терпением.
Цветаева: Займитесь этим, только поскорей,
Мне тоже кажется, что мы уж надоели
Черновым, хоть они любезны
И комнату одну отдали нам.
Но верно уж заметили наверно,
Что место где живём,   увы! – ужасно:
Гнилой канал, дымят повсюду трубы,
Грохочут и гремят грузовики,
По пыльной, мимо проносясь, дороге.
Мне негде с Муром даже погулять, 
Ни кустика, ни деревца не видно,
Да разве можно в этом месте жить!
Кроме того, я в комнате нуждаюсь
Отдельной, где б никто мне не мешал.
Мне только два часа покоя в сутки
  Нужны, чтобы работать без помех.
Поторопитесь нам найти квартиру.
Ну, что Вы скажете? Каков же вечер был?
Успех иль нет? Ну, право, не молчите.
Эфрон: (улыбаясь) Вечер удался. Прошёл просто прекрасно! Вы были в ударе. Прочли никак не менее сорока стихотворений. Вы всё боялись, что люди не придут слушать стихи. А того не знаете, что 300 человек ушли ни с чем. На них не хватило билетов. Они так весь вечер и простояли во дворе. Не только все места в зале были заполнены. Все проходы были забиты людьми. Да ведь Вы и сами видели.
Цветаева: Я – видела?  Я видела туман,
Который в зале кольцами клубился
Эфрон: Я всё время забываю, что Вы ужасно близоруки. Отчего Вы не носите очков? Вы бы всё хорошо видели сами.
Цветаева:  Очки? Очки! Как это прозаично.
Поэт в очках уже и не поэт.
Предпочитаю я людей не видеть,
Куда красивей голубой туман!
  Так Вам понравилось?

Эфрон: Мариночка, это был триумф! Триумф! Кроме того Вы заработали кучу денег и теперь можете поехать с детьми к морю. Вы так об этом мечтали.
Цветаева: Конечно, к морю, да, но прежде
  Я Англию хотела б посетить.
Туда меня всё время приглашают
Устроить вечер чтения стихов,
И заработать на поездку к морю.
Поеду без детей, одна, как прежде,
Когда девчонкой ездила в Париж.
Меня влечёт своею тайной Лондон,
Там, может быть, стихи я напишу.
Скажите мне, а что у Вас за планы?
Вы в Праге остаётесь, или здесь
Намерены устроиться, скажите?
Эфрон: Париж мне ужасно понравился! Сначала я хотел остаться в Праге, но Париж – прекрасен! Жаль только, что в нём так много французов. Пожалуй, я останусь здесь, тем более, что здесь я встретил интересных людей: Сувчинского и Святополк-Мирского. Они затевают новый литературный журнал и приглашают меня редактором. Кстати, Вы могли бы в нём печататься. Как Вы на это смотрите?
Цветаева: Как я смотрю? Конечно, благосклонно.
Вы с нами будете или отдельно жить?
Эфрон: Давайте попробуем жить вместе. Одной Вам будет трудно справляться. Я устроюсь куда-нибудь на работу. Редактирование журнала много денег не даст. Нужно будет работать. Снимем квартиру. Словом, если Вы не против…
Цветаева: Не против я. Попробуем сначала.
Вы будете работать для семьи,
  А Аля в остальном поможет мне.
Эфрон: Кстати, я хотел поговорить с Вами об Але. Мне кажется, что Вы чересчур её нагружаете работой по дому. Ей ведь и в Москве крепко досталось. А здесь она с Муром няньчится, печку топит, золу выносит, посуду моет, бельё стирает, полы подметает. Она совсем не играет, а ведь она ещё ребёнок. Ей всего-то тринадцать лет. Из гимназии в Тшебове мы её сорвали. Здесь она не учится. Что с нею будет?
Цветаева: (холодно, с вызовом)
А кто поможет мне в делах домашних?
Должна обслуживать я четверых,
Довольно и того, что я готовлю.
От Вас мне помощи в делах домашних нет.
Уходите из дома утром рано,
Приходите, когда уже все спят.
Я – нянька, повар, домработница,
Учитель. Я Алю обучаю на дому,
И вряд ли школа даст ей то, что я
Могу ей дать! Вы можете нанять
Помощницу, чтоб стала я свободной?
Ведь я  поэт, мне надобно писать!
Нет времени писать, нет ни минуты,
Когда могла бы я засесть за стол.
Пишу урывками, как засыпает Мур.
От собственного сна я отрываю
Часы, чтобы стихи свои писать.
Вы можете прислугу мне нанять,
Чтоб Аля мне совсем не помогала?
Эфрон: (раздражаясь) Мариночка, Вы же прекрасно знаете, что денег на еду не хватает, как же я могу нанять Вам помощницу? Моей стипендии хватает только мне одному, а Вашего чешского пособия едва хватает на Вас троих.
Цветаева: Я нахожу возможность заработать,
Чтоб летом все могли мы отдыхать.
Нормально ли, что даже это платье
И эти туфли выпрошены мной
У женщины и доброй и богатой?!
Нормально ли, чтоб Муркину коляску,
Приданое младенца мне дарили
Любезно дамы, видя нищету?
Могли б и Вы наверно подработать,
  Чтоб нам в ужасной бедности не жить.
Находите Вы время для журнала,
Где Вы - редактором, но где не платят Вам.
Найдите же работу, где заплатят.
Эфрон: (раздражённо) Вы предлагаете, чтобы я бросил редакторство журнала “Своими путями”, но это же моё детище. Да Вы и сами в нём печатаетесь. Не в таксисты же мне, не в швейцары же мне идти! Я – литератор! Я должен тоже заниматься своим делом.
Цветаева: Работой не гнушаются князья.
Таксист, швейцар, носильщик или дворник -
Профессия унизить не вольна
Достоинства, коль ты родился князем!
Я многих знаю столбовых дворян,
Работая, они семью содержат.
Работая, я содержу семью -
Дворянка и Поэт! А что до Али,
То неизвестно, кем будет она,
А я-то есть, уже поэтом стала!
Пока никто не в силах мне помочь,
Пусть старшая  мне помогает дочь!
Эфрон: Вы испортили всё впечатление от праздника! А я так радовался за Вас! Строил планы на будущее! Зачем Вы упрекаете меня?!
Цветаева: Не думаю, что я Вас упрекаю.
Вся речь моя - ответ на Ваш упрёк.
Я перечислила – увы!   лишь только факты,
И просто Вам не нравятся они.
Однако, я устала. Не пора ли
Ложится нам. Двенадцать на часах.

Входит тринадцатилетняя Аля в полусонная ночной рубашке. Она подходит к отцу, нежно прижимается к нему.

Аля: Лев, Вы остаётесь с нами? Вы не уедете?
Эфрон: (всё ещё возмущенный, с вызовом глядя на жену) Да, я остаюсь с Вами в Париже!
Аля: (с неподдельной радостью, негромко, чтобы не разбудить Мура) Ура! Ура! Ура!
Цветаева: (строго)
  Ступай в постель! Ты долго умывалась.
Давно пора тебе в постели быть.

Аля, улыбаясь отцу, идёт к своей кровати и послушно ложится. Цветаева, указывая Эфрону на застеленный ко сну диван.

И Вам пора в объятия Морфея!
А я – на кухню, за рабочий стол,
Работать, словно запряжённый вол
В тяжёлый плуг прекрасного Орфея!



ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

СЦЕНА 1

Кафе Ротонда на Монпарнасе в Париже, где собираются поэты, художники, музыканты, философы. Весна в разгаре. Посетители пьют кофе, курят, беседуют. Входят Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский. Они стары, величественны и надменны. Все уважительно здороваются с ними. Знаменитая пара садится за столик на переднем плане. К ним подходит официант, принимает заказ и удаляется. Входит Марк Львович Слоним, известный критик. Увидев Зинаиду Гиппиус и Дмитрия Мережковского, он почтительно кланяется, и подходит к ним.

Гиппиус: (любезно) Садитесь за наш столик, Марк Львович. Давно Вас не видели. Рады, рады!
Мережковский: Моё почтение, милейший Марк Львович. Ну, как Вам последние новости?
Слоним: (осторожно) Какие новости Вы имеете в виду?

Садится к их столику. Подзывает официанта. Официант подходит и принимает заказ.

Гиппиус: Да разве Вы не знаете!? Вот, взгляните! Весь литературный Париж гудит.
Гиппиус передаёт Слониму толстый журнал, который принесла с собою в ридикюле.
Слоним: (незаинтересованно) Ах, «Вёрсты»? Конечно, знаю. Вчера читал. Как Вы себя чувствуете, Зинаида Александровна?
Гиппиус: Лучше Вы спросите, что я чувствую, когда держу в руках – это!
Мережковский: Зиночка, не волнуйтесь! Вы опять спать не будете.
Гиппиус: Да ведь это возмутительно! Этот журнал издаёт какая-то шайка! Какой-то Эфрон – редактор! Кто он такой? Я спрашиваю, кто такой Эфрон? Почему князь Святополк-Мирский и музыкант Сувчинский с ним в одной шайке?
Мережковский: Эфрон - это супруг Марины Ивановны Цветаевой.
Гиппиус: Маринкин муж? О, Господи! Этот большевик – её муж?!

Слоним: (примирительным тоном) Ну, почему – большевик? Он в Белой армии офицером был.
Гиппиус: (презрительно) Офицером?! Погоны с него сорвать! Что они там себе позволяют?! Вы читали – это?

С брезгливостью указывает Слониму на  журнал.

Слоним: (видно, что он в некотором затруднении) Я читал-с. Скажу, что некоторые материалы совсем неплохие, а некоторые мне не слишком понравились.
Гиппиус: (раздражённо) Да я не о том! Журнал-то насквозь просоветский! Разве Вы не заметили?! Они что ни слово, то Советы прославляют! И как они посмели всё это печатать?! Вот тут, смотрите…

Гиппиус подносит к глазам лорнет и читает.

«Мы собрались, чтобы противопоставить себя литературному течению, главенствующему в Париже». Да они же хотят себя противопоставить нам! Они, видите ли, не разделяют ностальгии по дореволюционной российской государственности! Они, видите ли, не хотят безудержно поносить всё, что происходит в России! Они, видите ли, хотят объективной информации обо всех процессах, происходящих сегодня в ней! Вы понимаете, к чему они клонят?! Вы понимаете, чем это пахнет?!

Мережковский: Зиночка, не волнуйтесь! Вам вредно волноваться!
Гиппиус: (гневно) Вредно не волноваться, когда читаешь такое! Как они могут?! Сувчинский – уважаемый человек, друг Стравинского, издатель крупного музыкального журнала в Киеве, и вдруг – такое! Что происходит с людьми?!
Слоним: (подсказывает) И друг Сергея Прокофьева.
Гиппиус: Кто такой Прокофьев?! Знать ничего не хочу об этих из их Советов!

Слоним пожимает плечами.

А князь! Князь Мирский! Батюшка его в прежнее время у Государя министром был! А сын! Не в батюшку!   (уверенно)   Попомните моё слово, им большевики
– платят! Вот они и пишут всё это! Платят, платят! Кстати, Эфрон – еврейская фамилия?
Слоним: У меня тоже еврейская фамилия. Но это же не диагноз. Они пишут, что им и революция не нравится. Просто им кажется, что поносить всё подряд, что происходит в России – бессмысленно.
Гиппиус: (почти разъяренно) У Вас фамилия не диагноз, а у Эфрона – диагноз! Революцию-то евреи делали. У них в Совдеповском правительстве куда ни плюнешь – везде еврей! И русские фамилии берут, чтобы спрятать концы в воду. Возьмите того же Свердлова, или Ленина. Евреи, кругом одни евреи! Вы же думаете, что мы с Дмитрием Сергеевичем поносим Советы? Да мы их вовсе не замечаем! Не замечаем! Они для нас не существуют! Что у них может быть –хорошего?! Убийцы! Государственные преступники!  Каторжане! У них философия бывших заключённых, вырвавшихся на свободу! Они убили Государя! Их государство просуществует недолго, помяните моё слово! Мы не успеем увидеть, но наши дети – увидят! Внуки уж точно увидят! Преступное государство не может долго существовать! Не может!
Мережковский: (взволнованно) Знаете, что делают эти господа из этого журнала? Они разбивают наше единство. А мы должны быть едины, в единстве – наша сила! А им действительно платят большевики! Этот Эфрон – большевик! То, что он был в Белой армии – ни о чём не говорит. Он – отступник.
Гиппиус: Дмитрий Сергеевич, не волнуйтесь! Вам вредно волноваться!   (Обращаясь к Слониму)   А Маринка Ваша в этом большевистском журнале свои стихи печатает. Знать недалеко от мужа ушла. Недаром говорят, муж и жена – одна сатана.
Мережковский: Кстати, о Цветаевой: она ещё кое-чем прославилась!   (вынимает из внутреннего кармана сюртука журнал)    Вот ещё журнал - «Благонамеренный»! Только что вышел в Брюсселе. Здесь её статья «Поэт о критике». Читали?
Слоним: (усмехаясь) Это я читал. Прекрасно написано! Умно!
Мережковский: Да ведь это против критиков написано! Стало быть – против Вас. Неужели Вам нравится?! Вы же критик!
Слоним: Против критиков, и, в частности, против Адамовича, но не против меня лично. Многие мысли, выраженные госпожой Цветаевой, мне близки.
Гиппиус: Госпожа Цветаева себе слишком много позволяет. Без году неделя, как стихи пишет, а уже всех поучает! Откуда такие амбиции?
Слоним: От гениальности! Она фантастически гениальна! Это я Вам говорю, как критик.
Гиппиус: (возмущённо) Да Вы смеётесь над нами!
Мережковский: Зиночка, Зиночка, полно! Полно!
Слоним: (дипломатично) Мне странно, что гений не разглядел гения. Вы, с Вашим чутьём, с Вашим непогрешимым вкусом должны бы были разглядеть талант Цветаевой.
Гиппиус: (несколько растерянно) Признаться, я мало её читала. Но то, что читала, слишком современно, слишком много шума, не всегда понятно, что она хочет выразить.
Слоним: Она заставляет читателя думать, сопереживать, со-творить.
Мережковский: (саркастически) Со-участвовать!
Слоним: (делая вид, что не заметил сарказма) Вы совершенно правы! Её поэзия мощно воздействует на читателя. Совсем, как Ваша, Зинаида Александровна!
Гиппиус: (смягчаясь) Льстец! Нашёл с кем меня сравнивать!
Слоним: Я не Вас с Цветаевой сравниваю, я её – с Вами сравниваю.
Мережковский: (озабоченно) Если она так талантлива, как Вы говорите, а мы Вам доверяем, плохо, что она печатается в просоветских «Вёрстах».
Слоним: Насколько я знаю, Цветаева воспела Белое движение и пишет поэму о Государе. Её стихи о белогвардейцах выше всяких похвал.
Гиппиус: (задумчиво) О белогвардейцах? Правда? О Государе пишет?! Так она – с нами? Она – наша?
Слоним: Насколько мне известно, революцию и большевиков она не жалует. Хотя и есть поговорка: муж и жена – одна сатана, за мужа не отвечает. Ничего общего, поверьте. Она – гениальна, почти, как Вы Зинаида Николаевна. А Эфрон, может быть, и достойный молодой человек, но никакими талантами не блистает. Он, правда, попытался написать кое-что о добровольчестве, но там на каждой странице чувствуется ведущая рука Марины Ивановны. А что касается её, то поэт печатается всюду, где это возможно. Можно ли поэта за это осуждать?!
Гиппиус: (надменно) И всё-таки она – выскочка! Выскочка! Тон статьи – невыносимо нахальный.
Слоним: Тон   уверенный от сознания своей поэтической силы и правоты. Она имеет на это право. Вы можете не соглашаться, что она – превосходный поэт, но час от часу она набирает силу.

В кафе входит Эфрон. Он оглядывает столики, и, заметив Слонима, устремляется к нему. Официант приносит заказ Гиппиус и Мережковскому. и Слониму.

Эфрон: Марк Львович, как я рад! Здравствуйте!
Слоним: (в некотором замешательстве) Здравствуйте, Сергей Яковлевич. Как поживаете? Господа, позвольте Вам представить, Эфрон Сергей Яковлевич.
Эфрон: (обращается к Слониму, но вопросы адресует как бы всем, сидящим за столиком) Читали мой журнал? Что скажете?

Гиппиус и Мережковский слегка кланяются. Гиппиус лорнирует Эфрона. Наконец, поняв, кто перед нею, она встаёт и делает знак Мережковскому. Тот тоже встаёт. Они обращаются исключительно к Слониму, как будто Эфрона перед ними – нет.

Гиппиус: (чрезвычайно холодно) Нам пора, Марк Львович. До свидания! Было очень приятно побеседовать с Вами. Мы с Вами не договорили. Надеюсь, в следующий раз мы договорим.

Не удостоив взглядом Эфрона, Гиппиус и Мережковский удаляются. Слоним кланяется им вслед.

Эфрон: (обиженно) Что это с ними? Кажется воспитанные люди, а не пожелали мне ответить на вопрос. Я ведь и их тоже спрашивал.
Слоним: (сухо) Я с большим почтением отношусь к Зинаиде Николаевне и Дмитрию Сергеевичу, и если они не пожелали ответить, то это их право.
Эфрон: Простите. Я не хотел сказать ничего обидного. Но смотрите, как они развернулись и ушли. Ниже своего достоинства считают со мною общаться. Что я им сделал?! Чувствуют, что их время прошло! Теперь начинается всё новое, а они не поспевают идти в ногу со временем.
Слоним: (по-прежнему сухо) Зинаида Николаевна имеет очень твёрдые убеждения. Когда Блок опубликовал свою поэму «Двенадцать», встретив его, она не подала ему руки. Я специально Вам об этом напоминаю. Хотите знать, почему они так себя ведут по отношению к Вам, я Вам скажу. Они считают, что Ваш журнал финансируют большевики.
Эфрон: А, и до Вас донеслись эти сплетни? А хоть бы и большевики! Что из того? Это ведь ещё надо доказать.
Слоним: Тогда – кто, если не секрет?
Эфрон: Не секрет. У Мирского и Сувчинского есть свои сбережения. Они их и вложили в журнал. А я вложил – идеи.
Слоним: Значит, это Ваша идея объявить войну Бунину и Зайцеву, Гиппиус и Мережковскому?
Эфрон: (со смешком) Значит, моя! Да почему они думают, что они здесь самые важные, что все должны прислушиваться только к их мнению?
Слоним: Ну, хотя бы потому, что их вклад в русскую литературу огромен и бесценен.
Эфрон: Что теперь говорить о старых заслугах! Они все исписались! Им больше нечего сказать! Оторванные от России, они бессильны. И нечего воображать себя русскими патриотами и патриархами русской литературы. Пришло новое время. Пришли новые поэты и прозаики: Маяковский! Есенин! Горький!  Демьян Бедный! Будущее – там!
 
Слоним внимательно смотрит на Эфрона, и слегка улыбается.

Слоним: Как знать! Как знать! Ничего о будущем нам неизвестно.
Эфрон: (горячо) Время идёт вперед, а не назад, и всё передовое – не здесь. Европа закисла. А в России дует свежий ветер. Не замечать этого невозможно. Почему нам об этом нельзя говорить?!
Слоним: Сударь, говорить можно, но зачем об этом писать? Вы только раздражаете эмиграцию. Вы пока что живёте в закисшей, как Вы изволите выражаться повсюду, Европе, а не в продуваемой ветрами советской России. Если Вам здесь жить не по сердцу, то тогда лучше в Америку, или даже в Африку.
Эфрон: В Африке и Америке мне делать нечего. Я люблю Россию, и больше всего на свете мне хотелось бы жить там.
Слоним: России больше нет. Есть советская Россия, но это не наша страна. И мы ей не нужны, как и она – нам. Тот, кто эту горькую истину понял, тому не трудно жить здесь.
Эфрон: (неожиданно капризно) А мне трудно. Трудно, потому что я здесь никому не нужен. У меня здесь ничего не получается. Франция хороша, да только в ней французов много. Французов не люблю. Только о деньгах говорят и думают. Русских эмигрантов не люблю. Только о прошлом говорят и думают. Общаться почти ни с кем. Разве это жизнь?!
Слоним: (сухо) Не берусь судить: плохи или хороши французы, но они позволяют нам в своей стране жить. А разве этого мало?

Эфрон раздражённо пожимает плечами.

СЦЕНА 2

1927 год, сентябрь. Квартира Цветаевой в  Мёдоне. Через открытое окно виден мёдонский лес. У окна – письменный стол. Над столом – книжные полки, полные книг. У стены небольшой диванчик, служащий Цветаевой кроватью. Выздоравливающая после скарлатины Цветаева полулежит на диванчике и курит. Видно, что она слаба. Её голова очень коротко острижена во время болезни. На коленях у Цветаевой тетрадь. В правой руке поэта    карандаш, в левой – папироса. Входит Анастасия Цветаева, она несёт чашку горячего  чая.

Анастасия: Маринушка, не успела выздороветь, а уже с тетрадкой и папиросой. Тебе вредно.   (Отбирает у неё папиросу, но тетрадку отобрать не решается)
Цветаева: Какое счастье! Я почти здорова!
А думала, что мне уже не встать.
Какое счастье - снова тебя видеть!
Тебя ко мне наверно Бог послал,
Когда я скарлатиной заболела.
Сегодня первый день, как лучше мне.
Садись, не хлопочи, да расскажи
Как ты жила? Как съездила на Капри?
Анастасия: В двух словах не расскажешь. Жила в Крыму и потом в Москве. Жила трудно. Маврикий, как ты знаешь, умер. И маленький умер. Голодала. Жилось нам с Андрюшкой тяжело. Он уж большой, как Аля. Теперь понемногу всё налаживается. Была на Капри у Горького. Хочу о нём книгу писать. Вот он меня и пригласил. Он и тебя приглашал. А я решила посмотреть Париж и тебя.
Цветаева: (горячо)
Останься здесь. Туда – не уезжай!
Что делать – там? Там жить – такая мука!
Смотреть, как разрушают всё и вся!
Смотреть, как строят этот муравейник,
Где места нет свободе и любви,
Где лишь насилие тупое, кровь и злоба!

Анастасия: Мариночка, а сын?! Его не выпустили со мною. Если я не вернусь, что с ним сделают?
Цветаева: О, милая, что сделают с тобой,
       Когда из-за границы ты вернёшься?
       Предчувствую, не кончится добром
       Визит ко мне и к Горькому на Капри.
       Заложник – сын! О, как они хитры!
       Капкан захлопнется, и все мы - попадёмся,
         Погибнем - все! Так будущее вижу!
Анастасия: (невесело смеясь) Кассандра! Перестань! Ты меня пугаешь. А мне кажется, что всё идёт хорошо. Я вернусь. Горький, подумает, и тоже  вернётся. Будем жить да поживать. Может быть, и вы все вернётесь. Рано или поздно, Советская власть простит своих противников. Представь, как хорошо мы вместе жили бы в Москве!
Цветаева: Я не вернусь в Советскую Россию.
       Моя Империя, любимый мною Царь,
       И мой Алтарь погибли безвозвратно.
       Идти служить твоим большевикам –
       Признать их силу! Полную победу -
       Признать! Их торжество! Я не могу!
       Я не повержена! Моя страна погибла,
       Но я – живу, и всё храню в груди!
Анастасия: (слегка обиженно) Большевики – не мои. Просто я их не замечаю. В конце концов, всегда можно приспособиться и не замечать то, что тебе не нравится. Я тоже люблю прошлую Россию. Но что же делать! Надо продолжать жить. Я бы осталась здесь, но сын! Сын – там! Приходится приспосабливаться.
Цветаева: Прости меня, то слово – сгоряча.
Я знаю, ты в тяжелом положенье.
О, Господи! За что всё это нам?!
Чем провинились мы, несчастные, пред Богом?!
Анастасия: Расскажи лучше, как ты жила все эти годы.
Цветаева: Как я жила? Да разве это жизнь!
Борьба за жизнь! И вопреки борьбе,
Любила я, писала, вновь любила!
С квартирными хозяйками вступала
В бои за право жить, как я хочу.
Писала унизительные письма
К богатым дамам, кроткою была,
Чтоб выпросить на жизнь немного денег,
Чтобы иметь простое право – жить.
Вела расчёты, исподволь училась
Как экономней, как разумней быть.
Детей растила. Чешский президент,
Дай Бог ему богатства и здоровья,
Масарик – чудо! - русским эмигрантам
Стал ежемесячно давать немного денег,
Чтобы могли свести концы с концами
Философы, поэты, музыканты,
И семьи их голодные. Но денег
Нам всё же не хватает. Ты пойми,
Теперь, казалось бы, живём неплохо.
Просторная квартира. И мечта
Моя   теперь осуществилась:
Есть комната, где я могу работать.
Но ты пойми, как я могу писать,
Когда с утра тащусь на рынок,
И выбираю на обед еду,
Конечно ту, что стоит подешевле.
С кошёлкой полною потом тащусь домой.
Пока Аля с Мурочкой гуляет,
Варю и жарю, всех потом кормлю,
Посуду чищу, мою, прибираюсь,
Потом ложусь, и в этой голове,
Как барабан   пустой, ни строчки нет!
А ведь с утра я рвусь писать к столу!
Но надо вновь тащиться мне на рынок!
Анастасия: А что ж Серёжа? Он тебе помогает?
Цветаева: (с горечью)
Серёжа мечется. Ему не до меня!
Он редактировал журнал «Своими
Путями». Бросил он журнал.
Два номера, представь, всего-то вышло.
Увлёкся евразийцами. Теперь
Газету редактирует. Но кто-то
Вдруг слух пустил: сотрудничает-де
С большевиками подлыми газета.
И вот ему руки не подают
Вчерашние товарищи по службе.
Я в первом номере «Евразии» дала
Заметку о поэте Маяковском,
Весной двадцать второго года перед тем,
Как навсегда покинуть мне Россию,
Мы встретились случайно. Я спросила:
   Что, Маяковский, передать Европе?
   Что, правда – здесь! – велел он передать.
Его теперь в Париже я встречаю.
Прошло шесть лет, И он спросил меня:
   Что передать от Вас моей России?
   Что сила – там! – велела передать.
Иронии моей никто не понял.
Как гордо усмехнулся Маяковский!
Как ненавидеть стали все меня,
Считая, что я с мужем заодно,
Что вместе мы с большевиками дружим!
А я с усмешкой думала:   Увы!
Раз сила есть, то уж ума – не надо!
Никто не понял. Я теперь – изгой.
Меня теперь печатать перестали.
Оправдываться, право, не хочу!
Я, право же, ни в чём не виновата.
Всё – клевета! Ни я, ни мой Серёжа
Не можем на себя такой позор принять   
Позор – сотрудничества с врагами!
Теперь пишу поэму «Перекоп»
И пользуюсь записками супруга.
Но я должна признать, что перекопец
И к Перекопу, и вообще – остыл.
Он прошлое не любит вспоминать.
Живёт теперь он только настоящим
И будущим. Должна тебе признаться
Меня он беспокоит. Чем-то занят.
Но в доме не помощник. Денег нет.
Кручусь сама. И деньги добываю,
Чтобы кормить и одевать семью.
Серёжа приезжает почти ночью,
Сидит, закрывшись от меня газетой,
Поест и спать. А рано-рано утром
Уже вскочил и мчит из дому прочь.
Я, Асенька, ужасно одинока!

Закрывает лицо на секунду руками.

Анастасия: (сочувственно) Ну, полно сгущать краски! Всё образуется! Тебя начнут снова печатать. Серёжа найдёт  денежную работу. Главное, дети теперь здоровы. И ты от скарлатины – не умерла! А то знаешь, как бывает с взрослыми, когда они заболеют скарлатиной? Не все выживают. Радоваться надо!
Цветаева: (устало)
Как радоваться, если дух – в огне:
Супруг страдает по моей вине!


СЦЕНА 3

Октябрь 1934 года. Мёдон. Поздний вечер. За столом сидит Эфрон, отгородивщись от мира газетой. Марина Ивановна накрывает на стол. Обстановка в столовой-гостиной очень скромная. Цветаева  постарела, волосы стали совсем седыми. Поставив тарелки и разложив столовые приборы, Цветаева уходит на кухню. Входят Аля и десятилетний Мур. Аля хороша собою, с огромными глазами, как у её отца, она гораздо крупнее своей матери и выше ростом. Мур красив и толст.

Ариадна: Здравствуй, папа.
Эфрон: (отрываясь от газеты) Алечка, здравствуй. Наконец-то пришла. А я уже часа полтора, как приехал. Мы с Муром уже обсудили последние новости.
Ариадна: (садясь напротив отца) Ну, и что это за новости?
Мур: Новость первая – сейчас будем ужинать.
Ариадна: Это не новость. Эта новость у нас каждый вечер. Вот если бы ты сказал, что сегодня ужинать не будем, вот это была бы новость, и пренеприятнейшая.
Эфрон: Новости удивительные! У нас в России начинают строить Днепрогэс. Представляешь, Аля, вся страна будет залита электрическим светом! Как здорово!

 Входит Марина Ивановна. Она несет кастрюлю с супом, и ставит её на стол.

Цветаева: У нас в России? Нет, у них в России.
Садитесь есть. Суп – овощной у нас.
Мур: (разочарованно) У-у, опять овощной суп. Я мяса хочу.
Цветаева: (невозмутимо)
Суп овощной – на первое. Потом
Я принесу для всех немного мяса.
Мур: (продолжая капризничать) Не буду я этот ваш суп есть. Я хочу мяса. У меня от вашего супа колики в животе.
Эфрон: (примирительно) Ну хоть две-три ложки съешь.  Марина, дайте ему, пожалуйста, второе.

Марина Ивановна, ещё не садившаяся и не съевшая ни ложки супа, удаляется на кухню.
Ариадна: Как твой роман с кинематографом, папа?
Эфрон: (добродушно) Да никак. Курсы операторов закончил, а работы – нет. Целыми днями бегаю по Парижу, а толку – никакого. Впрочем, я немного подрабатываю статистом, когда снимается какая-нибудь картина. Недавно пришлось с моста прыгать прямо в Сену. Представляешь, полностью одетым, даже в ботинках.
Ариадна: Господи, с моста! А это не опасно?
Эфрон: Нет, всё обошлось.
Ариадна: И сколько тебе заплатили?
Эфрон: Хватило на обед и на билет до Мёдона.
Ариадна: Не густо. Я бы за такие деньги не стала сниматься, и тем более в воду прыгать.
Мур: А я бы и без денег прыгнул, лишь бы сняли, а потом показали в школе.
Эфрон: Собственно говоря, я не из-за денег прыгнул. Просто было интересно, смогу или – не смогу?   (С нескрываемой гордостью)   Смог!
Мур: Вот это здорово! Молодец, папа!

Пока Мур лениво ковыряется в тарелке с супом, Ариадна, взяв газету отца, торопливо читает и одновременно ест
.
Мур: Как это вам удаётся, папа, сразу маму уговорить. А я могу долго-долго уговаривать, и – ничего. Никакого результата.

Эфрон не успевает ответить Муру, потому что снова входит Цветаева, неся тарелку с мясом, которую она ставит на стол  перед Муром.

Мур: (брезгливо нюхая, заглядывает в тарелку) Опять конина? Вы же знаете, мама, что я не переношу конину. Я настоящего мяса хочу. Или рыбы, если нет мяса.
Эфрон: Пожалуйста, замолчи, и ешь, что дают. И благодари Бога, что у тебя в тарелке конина, а не…, а не…
Мур: (радостно подхватывает, видя отца в затруднительном положении) А не кошатина!
Ариадна: (на секунду отрываясь от газеты) Мур, фу, как тебе не стыдно! У нас нет денег на говядину или свинину. Чем тебе конина не мясо?!
Мур: (грустно) Мне жалко лошадку кушать   (начинает есть).

Марина Ивановна, молча, встаёт, подходит к Але и вежливо берёт у неё из рук газету, и брезгливо бросает её на стул, стоящий поодаль.

Цветаева:  Просила я не раз, чтобы газеты
Вы не вносили больше в этот дом.
Газеты – грязь! В руках нельзя держать их!
Нельзя читать всю эту чепуху!
Мур: Вы, мама, отстали от жизни. В газетах пишут про всё самое интересное: про французский пролетариат, про советский Днепрогэс.
Цветаева:  (непреклонно)
В газетах – грязь, и клевета и сплетни.
Уж лучше б ты Ростана почитал,
Или Гюго, или Дюма романы.
И что тебе, мой друг, пролетариат?
И что, скажи мне, Днепрогэс советский?
Эфрон: (примирительно) Мариночка, романы он и так читает. Но романы устарели. В газетах – живая жизнь. Живая информация. Как же Мур будет узнавать, что случилось? Он должен быть в курсе происходящих в мире событий.
Ариадна: Действительно, как?

Марина Ивановна не удостаивает её ответом, садится  и принимается за суп. Некоторое время все, молча, едят.

Эфрон: (отодвигая тарелку) Спасибо. Я сыт. Хорошо, что мы сегодня собрались все вместе. Мне надо кое-что вам сообщить. Во-первых, я теперь руковожу Союзом возвращения на родину.   (Цветаева поднимает голову и смотрит на него, как бы не понимая, что он говорит)   Во-вторых, в общем, я решил…я решил…В общем, я подал, да, подал прошение, чтобы мне дали советский паспорт.

Все замирают. Все глаза устремлены на Марину Ивановну. Впечатление такое, что для неё одной это полная неожиданность. Оправившись от первого шока, Цветаева лихорадочно ищет коробку с папиросами и спички. Найдя, судорожно закуривает. Она неотрывно смотрит на Эфрона.

Цветаева:  Не может быть! О, нет! Не может быть!
Когда? Зачем? Нет, это только шутка!
Эфрон: (запальчиво) Нет, это не шутка. Я подал прошение некоторое время назад.
Цветаева:  (видно, что она потрясена заявленим Эфрона)
А как же мы? Ведь нас Вы не спросили!
А как же мы?! Зачем? Зачем?! Зачем?!!
Эфрон: (одновременно испуганно и агрессивно) Пожалуйста, Мариночка, без сцен, без патетики. Я так решил! Я так хочу! К тому же дети знают о моих планах и одобряют их. Мур, Аля, чего же вы молчите?
Аля: Да, мы знаем, и уже давно. Папа решил вернуться, и правильно ре шил. Что до меня, то я тоже хочу вернуться. Что нам делать в этой Франции! Жить надо – на Родине.
Мур: (солидно) Я папу поддерживаю. Надо вернуться! Я так хочу Москву посмотреть. Вы ведь, мама, так много мне о Москве рассказывали. Что, я не имею права Москву посмотреть?!
Цветаева: (изумлённо и взволнованно)
Не может быть! Вы – белый офицер!
Присягу Госудаю Вы давали!
Вы воевали против коммунистов!
Не может быть! О, нет! Не может быть!
Эфрон: (раздражённо) Может! Очень даже может быть! Я пересмотрел свои старые взгляды. Я хочу вернуться домой. Я хочу быть с моим народом и строить новую жизнь. Что Вы мне всё напоминаете о присяге и о Государе? Государя давно нет, и присяга стала недействительной. Я стал другим. Или, может быть, я раньше был другим, а тепер я – настоящий. Нельзя бесконечно жить прошлым! Надо глядеть вперёд! Моё будущее и будущее моих детей – в России. Я мечтаю вернуться уже давно. Я вернусь и скажу Заксу, а он занимает сейчас высокое положение в правительстве, что я заблуждался и перевоспитался. Думаю, он обрадуется.

Цветаева с ужасом глядит на Эфрона

Цветаева:  Вы    Заксу?! Тот ли это Закс,
Который был когда-то квартирантом
В квартире нашей? Тот ли это Закс,
Бездушный, агрессивный и холодный,
Внутри – пустой! – цитатами набит
Из Ленина и Маркса? Этот Закс?
Эфрон: Я же просил обойтись без патетики. Да, тот самый Закс! Что из того?!
Цветаева: Мне слышать это более, чем странно.
Откуда Вам известен этот Закс?!
О нём я с Вами никогда не говорила.
Эфрон: (ещё более раздражаясь) Мариночка, какая разница, говорили или не говорили. Я его знаю, и всё!
Цветаева:  Как мальчик напроказивший, пред ним
Хотите Вы, несчастный, повиниться?
От прошлого отречься Вы хотите?
Нельзя вернуться в дом, который – срыт
С лица земли! России больше нет!
Вернётесь Вы в Советскую Россию,
Но это – незнакомая страна!
Куда, мой сын, ты за отцом стремишься?
Ты не забыл, что в Чехии рождён?
А ты куда стремишься, Ариадна?
О голоде забыла разве ты,
Забыла о войне и о разрухе?
Да что же это с вами!   Слепы! Глухи!
Мур: Что из того, что в Чехии?! Я же – русский!
Ариадна: Ничего я не забыла. Только Родина – там! Пора понять, Марина, что в мире всё изменилось. Только Вы одна не меняетесь. Это просто упрямство какое-то! Вы совершенно отстали от жизни! Вы даже новую орфографію не признаёте, всё пишете по старому через ять. Нельзя же быть такой отсталой!
Эфрон: (убеждённо) Безнадёжно отсталой! Но без Вас мы конечно не поедем. Мы попытаемся Вас убедить, что ехать – нужно!
Цветаева:  (Эфрону)
И обонянья тоже нет у Вас!
Ведь трупным тянет запахом оттуда!
Там лгут правители, и лжёт в ответ   народ!
Там человека обращают в слякоть,
Чтоб злобствовать и властвовать над ним!
И подло там доносят друг на друга!
Там нет ни веры в Бога, ни церквей!
Там есть одни концлагери и тюрьмы,
Куда бросают без вины людей!
Да разве Вы не знаете, что Вас
Заманивают, сладко напевая,
Сирены-коммунисты, чтоб потом
Сгубить, когда Вы в их страну войдёте?!
Да разве Вы не знаете – они
Вас не простят за то, что против них
Вы шли, в их сторону стреляя?!
Вы сгубите себя! Вы сгубите детей!
Вы сгубите семью! Туда   нельзя Вам!
О, нет, меня не убедить! Нет, я – не еду!
Я быть самоубийцей – не хочу!
Меня нельзя к отъезду побудить!
Не Вы, так я одна верна   присяге!
Не Вы, так я одна верна – Царю!
Эфрон: (взрываясь) Я так и знал! Я так и предполагал! Всё это – дешёвая риторика! Вы безнадёжно отстали от жизни! Вы, простите дорогая, одичали! Вы ничего не понимаете в политике! Люди строят новую прекрасную жизнь! Я тоже хочу строить её вместе с ними. Я заслужу их прощение. Не словами, а делом. Они поймут, что я ошибался. Разве человек не имеет права на ошибку?! Разве человек не имеет права на прощение?! Я заслужу их прощение!
Цветаева:  (внезапно холодно)
В политике? Да что в ней понимать!
Политика – борьба за власть и за финансы!
Всё остальное лишь одни слова,
Которые две цели прикрывают.
Хотите Вы себя сгубить! Ну,что ж,
Препятствовать Вам в этом я бессильна.
Но не губите наших Вы детей
Соблазнами! Ведь это грех великий!
Их развратят! Заставят тоже лгать!
Доносы на друзей своих заставят
Строчить! Заставят петь хвалу
Тем людям, что прославились убийством!
Заставят их забыть заветы Бога!
Отречься от родителей своих!
О заповедях дети позабудут!
И станут верить в красного вождя!
Ариадна: Правильно папа сказал, что Вы просто одичали. Сочиняете Бог знает что! Люди, которые уже уехали, пишут как там замечательно. Им работу дали. Жильё дали. Они теперь на родине живут вместе со своим народом. Какое здесь у нас будущее? Папа работы годами найти не может. Вас не печатают. Мур может офранцузиться.
Мур: Вот ещё новости! Ничего я не офранцузился!  Я этих французов не не люблю. Я русский.
Цветаева:  Вот Вашого влияния следы!
Французы чем тебе не угодили?
Они дают нам жить в своей стране.
Мы хлеб едим, французом испечённый.
И Франция и Чехия – прекрасны,
Великодушны, честны и добры!
Я одичала?   Очень может быть!
Конечно, одичаешь, если вас
Так редко теперь в нашем доме встретишь!
Конечно, одичаешь, если вам
Я только прачка, судомойка, и кухарка!
Конечно, одичаешь, если я
Газет-клевет премерзких не читаю!
Я – дикая! И вечно я – одна!
Но правда не на вашей стороне!
Вот мой ответ   я с вами не поеду!
Эфрон: (детям) Что я вам говорил?! Конечно, она будет сопротивляться. Но мы должны быть терпеливы. Мы Вас, Мариночка, переубедим. Мы Вас перевоспитаем. Мы Вас перекуём. Мы Вас научим правильно жить и видеть будущее!
Ариадна: Я тоже должна кое-что сказать. Я больше дома жить не буду! Переезжаю к подруге. Мне надоело быть нянькой, поломойкой, кухаркой, судомойкой, прачкой и Вашим курьером. Я имею право на личную жизнь! И я тоже подала прошение, как и папа. Мы хотим вернуться! Это наш долг перед нашим народом!
Мур: Вот это здорово! Почему ты мне ничего не говорила? Мама, а мы? Я тоже хочу ехать!
Цветаева: Вот худшее из самих худших зол –
В моей семье   разруха и раскол!


















ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЁРТОЕ

СЦЕНА 1

Комната Цветаевой в квартире в Ванве. Два окна, скромная обстановка: старый диванчик, большой письменный стол, за которым сидит Цветаева, курит и читает письмо. Прочтя, складывает, задумывается.

Цветаева:  Волошин умер, Парнок умерла,
Нет Сонечки, погиб несчастный Гронский,
И Рильке умер. Пастернак молчит.
Нет Маяковского. Давно ушёл Есенин.
В России мор какой-то на поэтов.
Предчувствия давно меня томят.
Давно неладно что-то в этом мире.
Ушла из дома Аля. И Серёжа
Приходит редко. Вечно чем-то занят,
А чем – молчит. Одна – одна – одна!
Как я устала!

Стук в дверь. Цветаева идёт открывать и возвращается с Еленой Извольской, переводчицей.

Извольская: Решила Вас навестить. Вы стали редко мне писать, и ещё реже мы видимся. Что случилось? Всё ли у Вас в порядке? Как дети? Здоровы ли Вы? Как дела у Сергея Яковлевича? Что Вы нового написали? Да отчего у Вас глаза такие печальные?
Цветаева:  Я рада Вам! Спасибо, что пришли!
Ко мне нечасто гости нынче ходят.
Сейчас всё по порядку расскажу,
Отвечу на вопросы. Впрочем, вот
От Аси из Союза получила
Письмо недавно. Множество знакомых –
Любимых прежде и родных людей –
Там умерло. Как же не быть печальной!
Мур в школе. Вам понравится мой Мур.
Умён, начитан. Впрочем, он дитя
Сегодняшнего времени и века,
А этот век ни Вы, ни я не любим.
Пишу я прозу, чтобы заработать.
Стихи мои издатель не берёт.
Серёжа чем-то занят. Чем? – Не знаю.
Со мной молчит, не делится ничем.
Его я дома, впрочем, редко вижу.
Ушла из дома Аля. Говорит,
Что я – тиран. Возможно! Ей виднее!
Семья и есть, и в то же время – нет
Семьи! Поверьте, жить мне трудно.
Хозяйство на плечах своих тяну.
Мне нужен человек, в семье помощник,
Но это стоит денег. Денег – нет.
За сорок мне. Меня никто не любит.
Я в одиночество своё погружена.
Меня совсем никто не понимает.
Когда домой приходят, словно в гости,
На кухне шепчутся, а я войду,
Так замолкают. Тайны, тайны, тайны!
Но в них семья меня не посвящает.
Меня они, наверно, ненавидят,
Поскольку я помеха новой жизни.
Они хотят жизнь – строить. Только жизнь   
Не кубики. Она растёт, как древо,
Она должна возникнуть изнутри.
Они меня, поверьте, оскорбляют,
А я –  руки по швам, чтоб не убить!
У них я – дура! Хуже – истеричка!
Советуют мне валерьянку пить,
И больше спать, я   как бы не в себе.
Будь деньги у меня, взяла бы Мура,
Уехала куда-нибудь подальше.
Но денег – нет, и надо только ждать,
Последние выплакивая слёзы,
Чем кончится вся эта канитель.
Мне тяжело! И это видит Бог!
Чужое – всё! И только уцелело
Сознание: что искренен, и честен,
Серёжа в заблуждениях своих.
И также уцелела к нему жалость,
С которой, всё когда-то началось.
О, ранний брак, поверьте, катастрофа!
Серёжа должен был мне другом стать,
А мужем стал, и было то – ошибкой.
Наш дом теперь похож на сумасшедший!
Вот так – живём! Но разве это – жизнь?!

Извольская:Бедная Марина Ивановна! Как я Вас понимаю! Вы ведь знаете, что и у нас в семье не всё хорошо. Мне тоже тяжело! Но что делать! Приходится смиряться! Приходится терпеть! Терпите! Смиряйтесь! Молитесь больше! Отрешитесь от этого мира. Я стараюсь отрешаться от всего и молюсь, молюсь, молюсь. Я тоже одинока с людьми, но у меня есть Бог! А если есть Бог, то мы   не одиноки! Бог заменяет нам – всё! Он ведь сказал:   Меня любите! А мы любим кого попало! Это неправильно!
Цветаева: Испытывает Бог моё терпенье!
Я не пойму, что ждёт Он от меня?!
Смиряться? Но доколе мне смиряться?!
Я в жизни отказалась   от всего!
Не снисхожу! Мой мой девиз давнишний!
Ни до чего теперь не снисхожу!
Я Вас люблю, к примеру, много меньше,
Чем – знаю! – я могла бы полюбить!
Я до любви теперь не снисхожу!
Отказываюсь нынче от всего
К чему меня моя природа тянет.
Но Богу мало – мало – мало!
Он большего всё хочет от меня!
Иль – в монастырь уйти? Там – хорошо!
Там – тишина, покой и благолепье!
Но – поздно в монастырь!
Живу теперь я только ради сына.
Ни дочери, ни мужу – не нужна.
Извольская: Вы нужны сыну.
Цветаева:  Пока нужна. Но скоро, очень скоро
Ему я тоже стану не нужна.
Считает он меня совсем отсталой.
Живёт в газете, точно, как отец.
С ним – трудно. Он ужасно своеволен.
Я своевольной в юности была.
Но разные два эти своеволья!
Извольская:Всё образуется! Поверьте! В юности мы все проходим через бунт.
Цветаева:  А правда ли, что замуж собираетесь?
Извольская: Да, правда. И уезжаю в Японию.
Цветаева:  (растерянно)
В Японию? Он что – японец?
Извольская: Нет. Русский. Но живёт в Японии.
Цветаева:  В Японию. Так далеко!
Опять теряю. Я теряю друга.
Послушайте, я нынче написала
Стихи…
За этот ад,
За этот бред
Пошли мне сад
На старость лет.
На старость лет…

Цветаева умолкает. Закуривает.

Извольская: Вы не теряете друга. Я буду вам писать. Я буду ждать ваших писем.
Цветаева:
Конечно. Да. Но не поговорить,
И не увидеть. Не пожать руки.
Меж нами океан. Нет, пол-земли,
Как это много, много, много.
Опять разлука, и опять дорога!
СЦЕНА 2

24 октября 1937 года. Полицейский участок в одном из кварталов Парижа. За столом сидит полковник и читает бумаги. Входит младший чин.

Полковник: Сержант, привели эту русскую?
Сержант: Так точно, господин полковник. Привели.
Полковник: Как она себя ведёт? Докладывайте.
Сержант: Господин полковник, после обыска мы привели её сюда. Она выглядит не просто удивлённой, а очень удивлённой. Всё время повторяет, что она ничего не сделала плохого или противозаконного. Отказалась идти в участок без сына. Пришлось парня привести с собой.
Полковник: Сколько ему лет?
Сержант: Двенадцать или тринадцать, но выглядит на все пятнадцать.
Полковник: Жаль, нельзя его допросить. Хорошо, пусть посидит в коридоре. Пусть русская войдёт.

Входит Цветаева. Видно, что она потрясена происходящим, но держится  с достоинством.
Полковник: Присаживайтесь, Мадам. Назовите Ваше имя.
Цветаева: Я Марина Ивановна Цветаева.
Полковник: Сколько Вам лет?
Цветаева: Сорок четыре года.
Полковник: Каков род Ваших занятий?
Цветаева: Словесница. Поэт. Пишу и прозу.
Полковник: Где проживаете, Мадам?
Цветаева: Ванв 63, улица Поти.
Полковник: У Вас есть семья?
Цветаева: Да, дочь, муж и сын.
Полковник: Где Ваша дочь, Мадам?
Цветаева: 15 марта 1937 года она уехала в СССР.
Полковник: Чем она занимается в СССР? Назовите род её занятий.
Цветаева: Я в точности не знаю. Впрочем, пишет,
Что всем    довольна. Ну, и   слава Богу!
Похоже, иллюстрирует журнал.
Она талантлива и хорошо рисует.
Полковник: Итак, Вы замужем?
Цветаева: Да, замужем.
Полковник: Кто Ваш муж? Назовите имя, род занятий.
Цветаева:  Эфрон Сергей Яковлевич. Род занятий?
Занятий род? Он – белый офицер!
Полковник: Мадам, я Вас не спрашиваю, кем Ваш муж был двадцать лет назад. Чем он занимался в последние годы во Франции?
Цветаева:  Чем занимался? Редактировал журналы.
Увлёкся ненадолго евразийством.
По временам – случайная работа.
В кино снимался, кажется, статистом.
Чем занимался позже, я не знаю.
Он мне об этом и не говорил.
Он слаб здоровьем. Часто он болел.
Лечился месяцами он в Савойе.
Там – санаторий. Я снимала рядом
Там комнату, и с сыном в ней жила.
Полковник: Значит, о роде деятельности Вашего мужа в последнее время Вам ничего не известно?
Цветаева:  Нет, ничего. Ведь часто он болел.
Чем мог мой муж, болея, заниматься?
Полковник: Когда, Мадам, Вы видели Вашего мужа в последний раз?
Цветаева:  В последний раз? Двенадцать дней назад.
Полковник: Расскажите поподробнее, что происходило в этот день?
Цветаева:  Приехал утром он. Откуда, я не знаю.
Поспешно вещи в чемодан сложил,
Сказал, что уезжает. Я спросила,
Куда он уезжает и надолго ль?
Ответил он: надолго, далеко.
Я поняла: в Испанию он едет.
Полковник: Почему напременно – в Испанию?
Цветаева:  Я слышала, что будто бы мой муж
Во Франции вербует волонтёров,
Чтобы в Испанию потом их посылать.
Полковник: Вот видите, Мадам, кое-что, оказывается, Вы знаете, а говорите, что ничего не знаете. Значит, Ваш муж вербовал волонтёров, чтобы посылать их на верную гибель!
Цветаева:  Почему – на гибель?
Полковник: Потому, Мадам, что, насколько мне известно, республиканцы были плохо организованы и ещё хуже вооружены.
Цветаева:  Они вели борьбу с фашизмом,
А это дело благородное, не правда, ль?
А вербовать людей – не преступленье.
Полковник: Ну, это как посмотреть. А известна Вам, Мадам, организация под названием «Союз возвращения на Родину», она же «Союз друзей советской родины»?
Цветаева:  Конечно же, я слышала о ней.
Полковник: А известно ли Вам, Мадам, какова была роль Вашего мужа в этой организации?
Цветаева:  Роль? Какова же роль? Хотел мой муж
На родину вернуться. Это – роль?
Полковник: Мадам, или Вы совершенно наивны, или притворяетесь наивной. Вы газеты за эту неделю читали? –

(Полковник пододвигает к Цветаевой газету, лежащую на столе. Цветаева инстинктивно отодвигается от газеты)

Цветаева:  Мой сын читал. Газет я   не читаю.
В них грязь и ложь…
Полковник: А вот и напрасно не читаете. Не все газеты лгут. В сегодняшней газете написано о Вашем муже. Очень интересная информация. Хотите, я сам Вам прочту
Полковник: (читает) «…Инспектора Сюртэ Насиональ произвела тщательный обыск в помещении «Союза друзей советской родины» …именовавшегося всего несколько месяцев нахад  «Союзом возвращения на родину». …Инспектора Сюртэ Насиональ, предъявив ордер, опросили всех находившихся в помещении «Союза возвращения», перерыли  все книги и печатные издания и произвели выемку всех бумаг и документов. Как нам сообщили в осведомлённых кругах, обыск в «Союзе друзей советской родины» связан с дознанием по делу об убийстве Игнатия Рейса…». Мадам, здесь нет ни слова лжи, уверяю Вас. Именно всё так и было, как пишут журналисты. Знаете, какуб лродность занимал Ваш муж в «Союзе возвращения на родину»?
Цветаева: Нет.
Полковник: Генеральный секретарь! Что Вам известно о деле Игнатия Рейсса?
Цветаева: (удивлённо)
Я вообще не знаю никакого Рейса.
Полковник: Что ж, я Вам расскажу. В ночь с четвёртого на пятое сентября на шоссе в Пюлли под Лозанной  был обнаружен труп неизвестного. Установлено, что неизвестный был застрелен. При нём нашли фальшивый паспорт на имя  чешского коммерсанта Эберхардта. Полиция установила, что имя убитого было Игнатий Рейсс, он же Людвиг Порецкий. Рейс был фанатиком мировой революции, коммунистом. Он стал советским резидентом на Западе. Постепенно он убедился, что служит не мировой революции, а кровавой сталинщине. Летом он написал письмо в ЦК ВКП, где призывал к борьбе со сталинизмом. Письмо он по неосторожности  передал в советское посольство, после чего попытался скрыться с женой и ребёнком. Его выследили и убили. Слежкой руководил Ваш муж, Мадам, Сергей Эфрон. Ваш муж состоял на службе в советской разведке с 1932 или 1933 года, он – агент НКВД. Он принимал участие в убийстве Игнатия Рейса. После убийства Ваш муж исчез. Где Ваш муж, Мадам?
Цветаева:  (растерянно)
Я не знаю.
Полковник: Неужели Ваш муж ничего Вам не сказал? Ведь должен был он Вам как-то объяснить, куда он уезжает?
Цветаева:  Но часто он и прежде уезжал,
Куда, зачем, и с кем, не объясняя.
Ему вопросов я не задавала.
Он был свободен, впрочем, как и я.
Полковник: Мадам, объясните, Вы – замужем за Эфроном? Цветаева:  Да мы обвенчаны.
Полковник: Тогда я не понимаю, что это за отношения между мужем и женою, когда жена не знает, чем занимается её муж, где бывает и с кем? Объясните мне, Мадам, чтобы я понял. Что у Вас отношения в семье?
Цветаева:  Какие отношения? Об этом
Не стану с полицейским говорить.
То – тайна только мужа и жены.
О ней известно только им – и Богу!
Полковник: Где Ваш муж, сударыня? Его разыскивает полиция. Он замешан в кровавом преступлении.
Цветаева:  Но я уже сказала Вам – не знаю!
Но если б знала, неужели Вам
О том бы я немедленно сказала?!
Нет, я молчала бы…
Полковник: Мадам, не усугубляйте Вашего положения. Не забывайте, что у Вас есть несовершеннолетний сын. Если Вам известно местопребывание Вашего мужа, Вы должны сказать нам, где он. Я не шучу. Ваш муж участвовал в убийстве человека. Где Ваш муж?
Цветаева:  Мой муж не мог участвовать в убийстве!
Он честный, благородный человек.
Он совершенно искренен и бескорыстен.
Полковник: Мадам, мне очень жаль, но Ваш „честный, благородный, бескорыстный” муж участвовал в убийстве, нам это доподлинно известно. На него заведено дело. Ведётся следствие. Ваш муж должен предстать перед судом. Нам нужен Ваш муж. Где он? Я не верю, что Вам не известно, где он.
Цветаева:  Но я – не знаю! Без объяснений, молча, он исчез.
Куда? Зачем? О том мне – не известно.
Полковник: Мадам, я теряю терпение. Допустим, Вы не знаете. Но Вы можете предполагать, где он находится.
Цветаева    Ни малейшего представления!
Полковник: Мадам, в Ваших интересах нам всё рассказать. Я могу Вас арестовать как сообщницу.
Цветаева:  (в полном изумлении)
Меня?! Как сообщницу?!
Полковник: А почему бы и нет! Может быть вы вместе следили за Рейссом, может быть вы вместе строили планы убийства? А теперь Вы покрываете и выгораживаете преступника! Муж и жена, как известно, одна сатана.
Цветаева:  Сначала докажите мне, что он – преступник!
Где доказательства? Где факты? Покажите!
Полковник: (кладёт руку на папку, лежащую перед ним на столе) Все доказательства в этой папке, Мадам. Наши сотрудники не дремлют. Организация «Союз возвращения на родину» давно у нас под колпаком. Мы следили за всеми его сотрудниками. В том числе и за Вашим мужем. Нам давно известна его предосудительная деятельность. Нам здесь во Франции коммунизм – не нужен. Ваш муж – коммунист и агент НКВД. Это мы установили точно. Этого вполне достаточно, чтобы держать его деятельность в нашей стране под контролем. А теперь, когда Ваш муж доказал, что он очень опасен, он должен быть изолирован от общества. Так что, Мадам, не упорствуйте, расскажите всё, что Вы знаете.
Цветаева:  Но я и впрямь не знаю ничего.
Мой муж так часто уезжал из дома.
Отсутствовал подолгу иногда.
Что делал он, и где он был – не знаю.
Не приняты в моей семье допросы.
Полковник: Когда Ваш муж жил в санатории в Савойе, Вы сказали, что снимали комнату неподалёку.
Цветаева:  Да, я сказала это. Это так.
Полковник: Много недель Вы жили рядом в Савойе. Вы ничего не замечали? Кто приходил к Вашему мужу? О чём они говорили? Не замечали ли Вы чего-нибудь необычного в поведении Вашего мужа?
Цветаева:  Я, право, ничего не замечала.
Встречались мы с Серёжей каждый день,
В лесу гуляли час иль, может, два.
Но кто к нему ходил   увы!   не знаю.
Наверное, приятели Серёжи.
Я их не знаю даже и в лицо.
Полковник: О чём вы обычно беседовали во время прогулок в лесу?
Цветаева:  Беседовали о литературе.
О новых сочинениях моих.
О наших детях, Ариадне, Муре.
О прошлом вспоминали иногда.
Полковник: А что он Вам говорил о своей деятельности в качестве вербовщика добровольцев и агента НКВД?
Цветаева:  Он ничего мне ни о чём не говорил.
Не верю я, что он агент разведки.
Не верю, что Серёжа – коммунист.
Я знаю, он сочувствует Советам.
Я знаю, что в Советскую Россию
Он рвётся всеми фибрами души,
Но разве ностальгия – преступлениье?
Он чист душой! Он – честный человек!
Полковник: Мадам, Ваше отношение к мужу весьма похвально. Однако, факты – упорная вещь, и факты свидетельствую против Вашего мужа и против Вашей оценки его поведения. Я вынужден Вас разочаровать. Вы виделись в Савойе с Вашим мужем каждый день по два часа, но Вы не знаете, как он проводил время в Ваше отсутствие. Хотите знать, чем он занимался на самом деле?
Цветаева:  Конечно, принимал он процедуры.
Он много спал. Он так мне говорил.
Полковник: А кто за его лечение платил? Ведь он месяцами в санатории жил.
Цветаева:  Наверно, «Союз возвращения»,
Иль Красный Крест? Не знаю точно я.
Полковник: Вот именно, Союз, только не возвращения на родину, а сама коммунистическая родина и платила, СССР. Разве Вы не знали, что Эфрон – платный агент НКВД? А насчёт процедур и лечебного сна Вы не совсем правы. Дело в том, что хозяева Эфрона в НКВД оплачивали не столько его лечение в санатории, поскольку Эфрон и не был болен, сколько ту работу, которую он в санатории проделывал для них. Очень удобно. Тихое место. Не на глазах у полиции. Да только мы не лыком шиты, Мадам. Каждый день к Эфрону по несколько посетителей приезжали, кто из Парижа, кто из Праги, кто из Брюсселя, а кто-то, возможно, и из Москвы. Вот в этой папочке всё записано, кто приезжал и откуда. Всё это народ подозрительный, неблагонадёжный, мы проверяли каждого. А по вечерам Ваш муж со своими посетителями и приятелями, которые тоже в Савойе жили, очень даже весело развлекались. Хотите знать, как?
Цветаева:  Про это слышать ничего я не хочу.
Вы – полицейский. Я вам всем – не верю.
Хотите вы Эфрона оболгать,
В моих глазах хотите вы унизить
Супруга моего. Он – сама честность!
Полковник: Вы, Мадам, или играете со мною в святую, или Вы – действительно святая. Ваш муж кругом Вас обманывал.   (раскрывает папку). Вот свидетельства моих тайных агентов. «13 августа 1937 года. После завтрака к Эфрону явились три посетителя. Беседовали, гуляя в лесу. Содержание бесед неизвестно. Говорили очень тихо, по всей вероятности, на русском языке. Через двадцать минут после их отъезда Эфрон встретился возле своего корпуса с женой, писательницей, и сыном. Час гуляли в лесу. Содержание бесед услышать не удалось. Сразу после обеда Эфрон принял ещё двух посетителей, которые проговорили с ним вплоть до ужина, после чего уехали. Вечером Эфрон с санаторными приятелями, по всей вероятности, будущими сообщниками по преступлению, на съёмной квартире, где проживают три весёлые девочки из Парижа, пили вино, курили, играли в карты и биллиард. Установлено, что девицы лёгкого поведения через каждые две недели уезжают, а им на смену появляются другие. Мужчины остаются на ночь с девицами. Рано утром мужчины уходят каждый в свой санаторный корпус». Мадам, здесь записан каждый день, проведённый Вашим мужем в санатории. Мои агенты не лгут. Им платят за то, чтобы они поставляли правдивую информацию. Угодно Вам, чтобы я ещё почитал? Уверяю Вас, здесь записан каждый день. Ежедневно Ваш супруг принимал подозрительных посетителей и вечерами от души веселился. Угодно?
Цветаева:  (возмущённо)
Нет, не угодно мне. Я слышать не хочу!
Всё это – ложь и клевета на мужа.
Не верю Вам! Хотите, чтобы я,
Разгневавшись, язык свой развязала.
Мне нечего сказать! Я умолкаю.
Наносите мне прямо в сердце рану!
Свидетельствовать против мужа я не стану!
Полковник: Не надо свидетельствовать. Мы и так всё знаем, кроме одного. Мадам, где Ваш муж? Отвечайте!
Цветаева: Если бы я знала! Но я – не знаю!
Будете пытать?

Полковник разражается деланным смехом.

Полковник: Мадам, Вы начитались плохих детективных романов. Никто не собирается Вас пытать. Что за ерунда! Нам надо найти Эфрона, и Вы можете нам в этом помочь. И поможете. Не может быть, чтобы Вы не помогли. Вы же разумный человек! Где Эфрон?
Цветаева:  (задумчиво, не обращая внимания на полковника)
    Где лебеди? – А лебеди ушли.
  А вороны? – А вороны – остались.
    Куда ушли? – Куда и журавли.
   Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались.
  А папа где? – Спи, спи, за нами Сон,
Сон  на степном коне сейчас приедет.
Куда возьмёт? – На лебединый Дон.
Там у меня – ты знаешь? – белый лебедь…
Полковник: Мадам, что с Вами? Мне надоело Вас спрашивать одно и то же!
Цветаева:  Буду выспрашивать воды широкого Дона,
Буду выспрашивать волны турецкого моря,
Смуглое солнце, что в каждом бою им светило,
Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет…
Всех допрошу: тех, кто с миром в ту лютую пору.
В люльке мотались.
Череп в камнях – и тому не уйти от допросу:
Белый поход, ты нашёл своего летописца.
Полковник: Понимаю, Мадам изволит шутить. Я тоже люблю иногда пошутить. Только нам сейчас не до шуток. Мадам, дело очень серьёзное. Сейчас не до стихов.
Цветаева:  Стихи растут, как звёзды и как розы,
Как красота – ненужная в семье.
А на венцы и на апофеозы –
Один ответ   откуда мне сие?
Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты,
Небесный гость в четыре лепестка.
О мир, пойми! Певцом   во сне   открыты
Закон звезды и формула цветка.
Полковник: (вскакивает, подходит к двери, открывает её и зовёт) Сержант, уведите Мадам.   (Входит сержант)   Сержант, по-моему, она читает по-русски стихи. Дело безнадёжное. Наверное, она действительно ничего не знает. Или хорошо притворяется. Или – сумасшедшая, как все поэты. Пусть уходит. Мадам, Вы свободны. Вы можете идти. Впрочем, я должен Вас предупредить, что мы можем Вас вызвать ещё раз на допрос. До свидания!
Цветаева: (проходя мимо полковника, рассеянно)
Прощай! Не думаю, чтоб снова
Нас в жизни Бог соединил!
Поверь, не хватит наших сил
Для примирительного слова.
Полковник: (обращаясь к сержанту, после того, как Цветаева вышла из кабинета) В жизни у меня такого не было, чтобы на допросе люди читали стихи! Правду говорят, все поэты – помешанные!
Сержант: Так точно, господин полковник!

СЦЕНА 3

Октябрь 1937 года. Комната Цветаевой в Ванве. За столом сидит Мур и что-то рисует. Ему двенадцать лет, но выглядит он на пятнадцать. Он высок и красив, напоминая лицом молодого Наполеона. Входит Цветаева. На ней старенькое пальто. Она похудела, постарела, у неё отрешенный взгляд.
Мур: Вы пришли, наконец. Где Вы были? Я весь день Вас жду. Я голоден. В доме даже куска хлеба нет. Я здесь один, как собака.

Цветаева, молча, снимает пальто,  бросает его на кровать, садится и закуривает.
Мур: Я есть хочу, Вы что, не слышите?
Цветаева:  Я слышу.
Мур: Где Вы были целый день, мама? Я тут один чуть с ума не сошёл. И очень хочется есть. Приготовьте что-нибудь на ужин. Он же будет и обед.
Цветаева:  Прости меня. Была на панихиде.
Волконский умер. Эта смерть меня
Столь сильно потрясла, что целый день
Бродила я бесцельно по Парижу.
Волконский был мне – друг.
Ты помнишь, год назад
Уехал он в Америку, и там
Он умер, не прожив в ней года.
На улице Жерар есть церковь.
Его в ней отпевали. Было много
Людей. А после панихиды
Стояла я у входа и ждала,
Что кто-нибудь со словом подойдёт
Сочувственным. Ведь мы дружили долго,
И это знали все.   Никто не подошёл!
Никто! Все проходили мимо
Меня   и отводили взор,
Как будто зачумлённой я была!
Как будто я была больна проказой!
Что сделала я – им! За что, за что за что?!
Ни лёгкого наклона головы!
Ни жеста! Ни движения навстречу!
Как будто там и не было меня!
Как будто я у входа – не стояла!
Они все, молча, мимо протекли,
Как будто это я была – убийцей!
О, этот остракизм   убийства хуже!
Убитый – не страдает, как живой.
О, все они давали мне понять,
Что я – увы!   супруга коммуниста,
Презренного убийцы, и агента
НКВД…
Мур: Мы ужинать будем сегодня? Мне хочется есть. Что мне за дело до Ваших переживаний, если я хочу есть! Папа правильно поступил. Этот Рейсс был против Сталина, а Сталин – великий вождь народов. Так говорит папа.
Цветаева: (с горькой иронией)
Народов вождь! Совсем, как у индейцев!
Так простодушно первобытные народы
Главнейшего во племени зовут.
У цивилизованных народов есть цари,
Есть императоры, есть принцы, короли,
Есть президенты, как в Америке далёкой,
А эти о правителе своём
Глаголят:   Вождь! Великий вождь народов!
Куда ведёт народы этот вождь?   
В пустыню!
Мур: В коммунизм! Вы, мама, Сталина с Моисеем путаете. Только Моисею до Сталина далеко.
Цветаева:  Но с Моисеем говорил сам Бог!
А с вашим Сталиным беседовал Рогатый!
Мур: (с чувством превосходства)  Жаль, что здесь сейчас нет папы. Он бы Вам объяснил разницу между Моисеем и Сталиным. Моисей был буржуазным вождём, а Сталин – вождь пролетарский. Это же совсем другое дело!
Цветаева:  Кстати, о папе. Он прислал письмо
Дипломатическою почтой. Он – в России.
Мур: (с горящими глазами) В СССР! Вот это да! Вот здорово! Он – не попался! В СССР! Что он пишет?
Цветаева:  Он пишет сдержанно, что всё в порядке.
Письмо короткое. В порядке, вот и всё.
Мур: Раз папа в СССР, то и нам надо ехать! Я хочу в СССР! Как можно скорее! Вот это будет жизнь! Наконец-то, я всё сам увижу!
Цветаева:  Ты не забыл, я ехать – не хочу!
Мур: Как это – «не хочу»? Да Вы только что жаловались, что здесь в Вами никто общаться не хочет! Аля – там! Папа – там! Тётя Ася – там! Тётя Вера – там! Тётя Лиля – там! Вся семья – там! А мы, как ненормальные, здесь! Мы должны быть все вместе! Я хочу к папе! Вы только о себе думаете! А почему я из-за Вас должен здесь жить. Я этих французов ненавижу! Ненавижу! Я в России жить хочу! Вы просто эгоистка! Вы не поедете, я сам убегу! Вот увидите! Убегу, и всё!
Цветаева:  Кричать не надо! Не хочу я ехать.
Здесь невозможна я, немыслима я – там!
Но нас насильно вытолкнут туда,
Откуда я семнадцать лет назад
Бежала без оглядки. Мы поедем,
Туда, где нас не ждут ? А если ждут,
Затем, чтоб постепенно уничтожить.
Одна надежда, что тебя – не тронут.
Ведь ты так юн, ни в чём не виноват.
Тебя они, быть может, пожалеют,
Но сделают тебя большевиком.
Мур: (солидно) Я и так мысленно – большевик. Нас там – ждут. Папа ждёт. Аля ждёт. Тётя Ася ждёт. Советский народ ждёт. Вам же нужны читатели? Вот и будут у Вас читатели! Почему это нас уничтожат? Папа столько сделал для Советского Союза! Вы просто ничего не знаете. Вы всё живёте прошлым. А мы – папа Аля и я – мы смотрим вперёд. Вы, мама, мелкобуржуазны. Папа говорил, что Вас не надо слушать, что Вас надо в СССР насильно перевезти, потому что у Вас – острая жизнебоязнь. Вы боитесь всего нового, современного. Вы очень отсталый человек. Вы – пещерный человек!
Цветаева:  (горько усмехаясь)
Диагноз – есть! Какой я человек,
Потом поймешь, да только будет поздно.
Ты юн и глуп, и ты не знаешь жизни.
Мур: Не так уж я и глуп. Интересно, а один я могу поехать?! Меня без Вас на пароход посадят?
Цветаева:  Ты без меня готов один поехать?
Мур: Если разрешат, почему бы и нет! Почему я тут должен тут жить?! Я хочу к папе! Папа сделает там карьеру. Там, в СССР так здорово! Днепрогэс строят! Здесь мне скучно! В там – и пионеры, и костры, и линейки, и флаги! Я тут я, как идиот, один да один. Как папа уехал, поговорить не с кем! Разве с Вами о Днепрогэсе поговоришь!
Цветаева:  О Днепрогэсе? – Не поговоришь!
О Пушкине! – О Блоке! – О Бальмонте! –
Могу! О многом я могу
Поговорить! Но это вам не нужно!
Вам нужен Энгельс, Маркс, пролетариат,
И коммунизм, который строят зэки.
Ни папе, ни тебе, ни Але  – не нужна!
Давно я это знаю. Вам нужна
Кухарка, прачка, судомойка...Боже!
А я – поэт! Поэт! Поэт!! Поэт!!!
Мы все погибнем! В лагерях сгноят
Нас всех большевики. Я это знаю!
Холодное дыханье на лице
Я чувствую! И то – дыханье смерти!
Я чувствую – худое! Там – в Москве
Отец твой терпит бедствие, я знаю!
Здесь   невозможна я, немыслима я – там!
Серёже я когда-то обещала
Что если он придёт домой живой,
За ним пойду повсюду, как собака.
Немыслима я   там! Но надо ехать,
Чтобы судьбу Сергея разделить!
Я чувствую, ему и Але – плохо!
Мур: Вы, мама, просто меня смешите своими предсказаниями. Вы совершенно не в состоянии понять, что происходит, и говорите только о плохом. Вы прямо, как Кассандра!
Цветаева:  Кассандра? Ты забыл, что предсказанья
Её никто и слушать не хотел,
Но предсказания всегда сбывались!
Мур: Ну, не Кассандра! Кто там ещё у древних греков предсказывал? Сивилла, что ли?
Цветаева:  Кассандра ли, иль, может быть, Сивилла,
Но всех нас ждёт безвременно могила!
Мур: Да будет Вам каркать-то! Вы не понимаете, как будет здорово!
Цветаева:  Не будет, сын,  т а м  здорово, клянусь!
Но мы по едем, ибо я – сдаюсь!
Мур: Ура! Ура Ура



ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ

СЦЕНА I

Поздний вечер 10 октября 1939 года. Казённая дача НКВД в Болшево. В углу комнаты сложены большие чемоданы. У окна стол и стулья. У стены – буфет. За столом сидит Эфрон. Он худ и бледен. Видно, что он очень подавлен. Взор его устремлён в пол. За столом сидит Мур и читает. Входит Цветаева. Она  садится напротив Эфрона, и принимается штопать носки. Её лицо сурово, почти мрачно.

Цветаева:  Два месяца я здесь, а мы молчим,
Как будто нечего сказать друг другу.
Я не могу понять, что происходит?!
Что сделала властям моя сестра?
За что, за что её в Сибирь сослали?
Что ждёт нас всех?! И что всё это значит?!
Я поняла, что Болшево – тюрьма,
Домашняя тюрма. Что будет дальше?
В Москву – нельзя. Мы жить обречены
В деревне, но доколе жить в деревне?
Серёжа, дальше   что?! Вы целыми часами
Сидите на террасе и молчите.
Я, как кухарка, мою и скребу,
Готовлю, выношу помои...Боже!
Багаж мой не пришёл, а там – тетради.
Когда придёт багаж?!
Эфрон: (равнодушно) Когда-нибудь придёт.
Мур: Перестаньте, мама, слушать тошно как Вы ноете. Вы же сами говорили, что настоящий поэт – поэт и в помойке, да! Вы же переводите Лермонтова, значит, дело у Вас есть. Если уж кто должен ныть, так это я. Представляешь, папа, училка французского в каждом предложении делает по десять ошибок. Я вынужен её поправлять. А училка литературы читала только Демьяна Бедного, Маяковского и Максима Горького, а про Толстого и Достоевского знает только, что это буржуазные писатели.

Эфрон безучастно кивает

Я её как-то спросил, знает ли она поэта Цветаеву? Не знает. Не слышала никогда. Я не стал ей говорить, что этот поэт – вы, мама. И Бунина эта училка не читала. И Зайцева не читала. И Осоргина не читала. И Пастернака с Мандельштамом не читала. И вообще ничего не читала кроме романа Горького «Мать». О чём мне с ней разговаривать?
Цветаева:  Ты, кажется, забыл, что ты просился
В СССР? Теперь ты – здесь!
Мур: Я ведь не просился в Болшево. Я просился в Москву. Уж наверное в московских школах учителя литературы кое-что слышали о Флобере, Ростане или Данте. И, может быть, даже читали кое-что. Знаю больше здешних учителей по истории, географии, литературе, французскому. Это же смешно. Почему мы не едем в Москву? Почему сидим здесь? Здесь и пойти некуда. Здесь вообще можно сойти с ума! Слышите, как сосны скрипят под ветром. Я ночью спать не могу от этого скрипа. Долго мы ещё тут жить будем? Неужели и зимовать здесь придётся? Представляете, когда всё снегом засыплет! Чего доброго, волки под окна прибегут и выть начнут ночами. У-у-у!
Эфрон: (болезненно) Перестань!
Мур: Не перестану! Железная дорога под боком, а мы всё сидим и никуда не едем. Москва в тридцати километрах, а мы сидим! Люди живут, а мы прозябаем! С ума можно сойти! Папа, ну что ты молчишь?! Ты же говорил, что начнётся новая прекрасная жизнь! Где она?! Мы что, всю жизнь теперь в Болшево просидим?!
Эфрон: (жалобно) Мур, пожалуйста, перестань!
Мур: Если бы Аля из Москвы не приезжала, новости не привозила, мы бы тут вовсе в пещерных людей превратились.
Цветаева:  Сидеть и ждать! Но что всё время ждём?
Должна признаться я, мне страшно.
Мур: Ну, вот, теперь Вы, мама, нас всех запугиваете. Не бойтесь, насчёт волков я пошутил.
Цветаева:  Я не боюсь волков, боюсь – людей!
Понятен – волк! Но непонятны – люди!
Мур: Господи, хоть бы Аля с Мулей приехали! Папа, Аля обещала приехать на этой неделе?
Эфрон: (по-прежнему, безучастно) Обещала.

Мур прислушивается.

Мур: Слышите, поезд прошёл. Может, Аля приехала? Привезёт что-нибудь вкусненькое, как в прошлый раз. Пап, а Муля тебе нравится?
Эфрон: (устало) Главное, он нравится Але.
Мур: Мама, а Вам Муля нравится?
Цветаева:  Нет, мне не нравится! Во-первых, он женат.
А во-вторых, в глаза не смотрит он,
Всегда уклончив. Ни «да», ни «нет !
«Возможно» или «вряд ли».
Учтив не в меру, чересчур услужлив.
Когда он рядом, мне не по себе.
Мур: Вот странная характеристика! А мне он – нравится! Всегда весёлый! Всегда бодрый! А вы или молчите или ноете! Ноете или молчите. А Муля иногда хоть анекдот расскажет.
Цветаева:  Мне кажется, что он следит за нами.
Выспрашивает вечно, что да как.
Вынюхивает что-то, как ищейка.
Мне он не нравится!
Эфрон: (раздражённо) Марина, прекратите!
Мур: Только не спорьте, пожалуйста. Муля не обязан всем нравиться. Але виднее, папа прав. Интересно, выйдет она за Мулю замуж? Я видел в прошлый раз как они во дворе целовались.
Цветаева:  Мур!
Мур: Целовались, целовались! Сам видел!
Цветаева:  Видел, и молчи! Рассказывать – не стоит.
Мужчина должен, видя, промолчать.
Мур: Молчу, молчу! Но всё-таки они целовались, даже если я молчу!

Стук в дверь. Мур бежит открывать дверь. Входит Аля и Муля Гуревич. В руках у них полные сумки.

Аля: (с наигранной бодростью) А вот и мы! Всем комсомольский привет! Ну, как вы тут без меня?! Небось соскучились?!
Цветаева: Здравствуй, Аля. Здравствуйте, Самуил.
Пойду, поставлю чайник.

Цветаева выходит из комнаты.

Мур: (деловито) Привет! Вкусненького привезли?
Аля: Привезли, привезли! Апельсины! Конфеты! Печенье! Колбаса!
Мур: Ура! Ура! Ура! (бросается к сумкам и начинает разгружать их)
Аля: (подходит к отцу, наклоняется и целует его) Здравствуй, папа. Как ты чувствуешь себя?
Эфрон: (слегка оживляясь с приходом гостей) Спасибо! Всё хорошо! Всё замечательно! Ты надолго?
Аля: Завтра утром уедем. Работа.
Эфрон: Завтра ведь воскресенье. Останься, погуляем.
Аля: Не могу. Муле надо на работу. В другой раз, хорошо?
Эфрон: (сникая) Хорошо.
Аля: Как тут, в Болшево, здорово! Сосны шумят. Воздух чистый, свежий. Муля, садись, чего же ты стоишь?

Самуил Гуревич киваети и садится. Он держится очень скромно, предупредителен, и часто  улыбается.

Самуил: (обращаясь к Эфрону) Как Вы себя чувствуете, Сергей Яковлевич?
Эфрон: Спасибо, гораздо лучше, чем в прошлый ваш приезд.
Аля: Да, уж ты нас тогда напугал, папочка. Кстати, я привезла тебе сердечные капли. Помнишь, ты просил?
Эфрон: (слабо улыбаясь) Спасибо. А в здешней аптеке ничего нет. Только таблетки от головной боли, йод и бинты
Мур: (радостно) И клистиры!

Все смеются. Входит Цветаева с чайником в руке. Муля услужливо подлетает к ней и бережно берёт чайник и ставит его на стол.

Цветаева: Давайте выпьем чаю, господа.
Аля: (раздражённо) Мама, сколько раз мне Вам повторять, что обращение «господа» в СССР неуместно? Надо говорить – «товарищи».
Цветаева: (невозмутимо)
Давайте выпьем чаю,....господа!
Сказать – «товарищи» – я не умею.
Товар – ищи! Зачем искать товар?!
Не требуй больше, Аля, от меня,
Чтоб я язык насильственно ломала.
Быть может, в вашей принято среде
Такое обращение, но я-то
Воспитана иначе, если помнишь.
Мур: (деловито) Вы, мама, остались в прошлом!
Самуил: (весело) Чай остынет, товарищи, пока мы спорим. Давайте-ка за стол!
Цветаева:  (возмущённо)
Да разве спорю я?! Ведь я не спорю.
Оставьте мне мою хотя бы речь   
Единственное, что могу сберечь!

Нарастает напряжение. Все молча расскживаются за столом. Аля разливает чай по чашкам.

Самуил: (преувеличенно внимательно) Что нового написали, Марина Ивановна? Пишется Вам среди сосен?
Цветаева: Не пишется! Не пишется в тюрьме!

Все, кроме Мура, занятого апельсином, испуганно переглядываются.

Аля: Что Вы такое говорите, мама?! Какая тюрьма?!
Цветаева:  Хочу в Москву, мне говорят – нельзя!
А почему – нельзя, не объясняют.
А впрочем, ведь – «Вся Дания – тюрьма!
Самуил: (подхватывает реплику, пытаясь всё обратить в шутку) «И век наш вывихнут в суставах».
Аля: (подхватывает реплику Самуила) «Дальнейшее – молчание!»   (Натянуто смеясь)   Ну, вот, мы и сыграли Шекспира.
Мур: (управившись с апельсином) В театр хочу! В Москве столько театров, а я ни разу не был ни в Большом, ни в Малом, ни в каком-нибудь среднем. Вам-то хорошо! Вы во всех театрах были, а я, как дурак, тут сижу в вашем Болшево Мама права! Пора отсюда выбираться. Папа, когда мы в Москву уедем?

Наступает напряжённое молчание. Эфрон смотрит в пол. Цветаева смотрит на Эфрона. Аля и Самуил смотрят друг на друга.

Аля: Я что-то спать хочу. Мама, постелешь нам, как в прошлый раз, на полу. Мне так нравится спать в этом доме. Дом из брёвен, как во Вшенорах. Помните, мама? Сосны поскрипывают, кряхтят. Я в Москве спать не могу. Шум, гам, пыль! А здесь так тихо, так покойно!
Мур: Да, здесь даже слишком спокойно. Покойно!

За окном слышен шум автомобильного мотора. Все прислушиваются. Шум стихает. Муля встаёт, подходит к окну и вглядывается в тьму. Внезапно он оглядывается на присутствующих. Все вопросительно смотрят на него. Муля по хозяйски идёт к двери и распахивает её. Входят быстро трое в штатсих чёрных костюмах. Выправка военная. Шляп не снимают.

Человек в чёрном: Всем оставаться на местах.   (Поворачивается к Эфрону)   Кто из вас Эфрон?
Эфрон: Я Эфрон Сергей Яковлевич.
Человек в чёрном: Кто из вас Эфрон Ариадна Сергеевна?
Аля: Я Эфрон Ариадна Сергеевна.
Человек в чёрном: (Вытаскивая из нагрудного кармана бумагу) Это – ордера на арест. Эфрон Сергей Яковлевич и Эфрон Ариадна Сергеевна, вы арестованы. (Кивает двум другим в штатском)    Приведите понятых. Будем производить обыск.   (Обращаясь к Цветаевой)   Вы кто будете, гражданка?
Цветаева: 
Кем буду, я не знаю, а сегодня
Жена и мать.
Человек в чёрном: Шутить изволите? Не до шуток вам! Оставайтесь на своём месте. Сядьте, я вам говорю! На вас ордера нет. Как фамилия?
Цветаева:  Я – госпожа Цветаева.
Человек в чёрном: Все господа   в Париже, а здесь мы – товарищи и граждане. Так что гражданка Цветаева сидите и помолчите.

Цветаева потрясена. Снова входят двое в штатском. С ними испуганные понятые: женщина и мужчина. Начинается обыск, во время которого Муля тихо отходит от окна и медленно двигается к выходу из комнаты. Аля неотрывно смотрит на него. Муля избегает глядеть  по сторонам. Тихо он выходит из комнаты. Люди в штатском не обращают на него внимания.

Цветаева: (с вызовом) А я и есть – недавно из Парижа.
Аля: (умоляюще) Мама, помолчите!
Цветаева:  (не обращая внимания на Алины слова)
За что их арестовывать, скажите?
Что сделали мой муж и моя дочь?!
Они рвались из Франции – в Россию!
Они так преданно служили вам!
Мой муж и дочь – прекраснейшие люди!
Их благородство – выше всех похвал!
Они народ свой любят беззаветно!
Человек в чёрном: (насмешливо) Вы, гражданка Цветаева, об этом товарищу Берия напишите. О благородстве и всё такое. А нам велено арестовать французских шпионов – и точка.   (Понятые испуганно перешёптываются)
Цветаева: (лихорадочно)
Что? Берия? Французские шпионы?
Да Вы сошли с ума!
Человек в чёрном: (угрожающе поворачивается к Цветаевой) Полегче на поворотах, гражданочка! Я при исполнении! А то и с вами быстренько разберёмся кто вы такая и из каких вы Парижев!

Обыск проходит в стремительном темпе, т.к., искать в этой скудной обстановке практически негде.

Человек в чёрном: (обращаясь к понятым) Подпишите протокол, и пока свободны. Никому ни о чём не говорить.   (Обращаясь к Але и Эфрону)   Собирайтесь! Десять минут на сборы.

Понятые испуганно и подписывают протокол обыска, и поспешно удаляются. Цветаева начинает метаться по комнате, собирая вещи Али и мужа. Когда всё готово, она застывает у выхода из комнаты. Мимо проходят люди в чёрном. Между ними Эфрон и Аля. Эфрон идёт опустив голову. Видно, что он совершенно подавлен. Аля пытается улыбаться матери.

Цветаева: (в отчаянии)
Что ж, молча, вы уходите! Хоть слово!

Арестованные выходят молча.

Мур: (изумлённо и испуганно) Мама, что же это такое?! Неужели папа и Аля – шпионы?
Цветаева:  (заклиная)
Не верь! Не верь! Не верь! То – клевета!
Отец твой – чист! Сестра твоя – чиста!
    



СЦЕНА II
-
Деревня Старики под Коломной, в ста пятнадцати километрах от Москвы. Тихий деревенский вечер. Садится солнце. Постепенно темнеет. На переднем плане поляна, на которой расположилисьс книгами на старом одеяле Вера Меркурьева – поэт и переводчик, и Марина Цветаева. На заднем плане виден лес, избушки и старая церковь.

Меркурьева: (отрываясь от книги) Жарко! Что-то не читается. Хотите пить, Марина?   (протягивает Цветаевой бутылку с водой).
Цветаева: Спасибо, не хочу. Да мне не жарко.
Июльский день! Какой пригожий   день!
То – Божий день! И всё же он – отравлен!
Когда подумаю, что может Гитлер
Занять Москву   в глазах моих темнеет,
А голова полна безумных мыслей…
Нет, не допустит Бог, чтоб эта нечисть
Слетелась на златые купола.
Нет, не допустит Бог, чтобы пожары
Пожрали стены древнего Кремля.
А более всего боюсь, что Мур,
Коли война затянется надолго,
Будет убит. Тогда – умру и я!
Меркурьева: Гоните грустные мысли, Марина. Во-первых, война надолго не затянется. К зиме, я думаю, будем праздновать победу. Во-вторых, Муру ещё пока только шестнадцать лет, и к тому времени, как ему исполнится восемнадцать, войны уже не будет. Москву мы Гитлеру не отдадим.   (Пауза).   Я так рада, Марина, что Вы приехали ко мне. Я вчера как увидела из окошка, что Вы по двору идёте, так сердце во мне возрадовалось.
Цветаева:  Мне было так ужасно одиноко!
Я вспомнила, что звали Вы – к себе
Меня в деревню Старки. Села в поезд,
И вот я – здесь.
Меркурьева: Вы прекрасно сделали, что приехали. Мы давно с подругой здесь комнату снимаем. Работаем потихоньку. Переводим. Рядом живёт чета Шервинских. Он – тоже переводчик. Здесь тихо. Работается хорошо. А в Москве как-то тревожно. Нам всем подальше хочется быть от всей этой литературной и прочей суеты. Дерутся между собою наши писатели. И добро бы из-за куска хлеба. Из-за пайков, дач, курортов, льгот. Всё выясняют, кто из них талантливей и главнее. И к Кремлю стараются подольститься. Потому что именно в Кремле и объявляют – кто таланливей и главнее. Обстановка премерзкая. Подальше, подальше от всего этого. И наблюдают друг за другом, и доносят – кто что сказал, кто что написал. Тьфу! Вот до чего дожили! К чему мне вся эта возня на старости?! А Вы как жили, после приезда из Франции?
Цветаева:    Когда Серёжу с Алей увели,
Я кинулась в Москву искать приюта
У Лизы в Мерзляковском переулке,
Сестры Серёжи. Жили с Муром мы
В передней на горбатом сундуке.
А в комнате – жила с подругой Лиза.
Там было негде повернуться вчетвером.
И я метаться стала по Москве.
Хотела снять приличную квартиру.
Но мне не повезло. Тогда я обратилась
К Фадееву. Ответ пришёл не скоро.
Фадеев мне в квартире отказал,
Сказав, что нет квартир в Москве свободных.
Он посоветовал в Голицыно пожить,
В столовой Дома творчества питаться.
Полгода я в Голицыно жила.
И Мур со мной. Но был он недоволен,
Что не в Москве. Что сделать я могла?!
Снимали мы какой-то закуток
В избе. И лампа с керосином
Единственным удобством в ней была.
Чтобы прожить, заказы выполняла 
Переводила бесталанные стихи
Советских рифмоплётов. И конечно
Один раз в месяц ехала в Москву,
Металась меж Бутыркой и Лубянкой,
Чтоб деньги Але и Серёже передать.
И многие писатели меня
В Голицыно старились избегать,
Как зачумлённую. Ведь муж и дочь – шпионы.
Нас даже Пастернак не замечал,
Хотя нас давняя роднила дружба.
Он помощь мне свою не предложил,
Он дружески плеча мне не подставил.
Нас Серафима Фонская – директор
Лишала света, дров, потом еды.
Как зиму эту пережили с Муром,
То знает только Бог!
Поехала я в Болшево весной,
Чтоб вещи там забрать. И что же?!
На даче люди новые живут.
Уехала не солоно, хлебавши.
А через день приехала опять.
И не одна. И что мы видим?!
Милиции начальник, что вселился,
Взломавши дверь, теперь лежит в гробу.
Повесился! Я в этом вижу знак!
Какой-то в этом символ для меня.
Какой-то знак, что свыше Богом подан.
Меркурьева: Полно! Какой такой символ?! Ну, повесился человек! Вы-то тут, при чём?
Цветаева: Какой-то знак! Уверена я в этом.
Мне места нет в моей родной Москве,
А ведь Москву мы щедро одарили!
Отец поставил для Москвы музей.
А три библиотеки моих предков
В Румянцевском музее. Нет, меня
Москва – советская Москва – не принимает!
Меркурьева: Бедная, бедная Марина Ивановна! Как я Вам сочувствую! Поверьте! Сколько Вам вытерпеть пришлось! Сколько ещё придётся!\
Цветаева:  Я – бедная? Неправда! Ася,
Серёжа с Алей терпят ни за что!
И терпит Мур убогость нашей жизни!
Я – сильная! Я – всё перетерплю.
А бедные – они, мои родные!
Я – на свободе! Я могу поехать к Вам!
Они – в тюрьме! И это так ужасно!
Вот парадокс! Они – сюда – хотели!
И вот за это обвинили их!
Я – не хотела! И живу   свободной.
Что сына ждёт?! Какая его доля?!
А вдруг и он окажется – «шпион»?!
Меркурьева: Свобода Ваша весьма условна. Мы все в тюрьме, только степень несвободы разная. Хотели бы Вы, к примеру, уехать назад во Францию?
Цветаева:  Конечно, да! Но с Алей и Серёжей.
Меркурьева: Ни одной, ни с Алей, ни с Серёжей Вам отсюда уехать никогда не дадут. Вы теперь приговорены к этой стране. До гроба! Вы приговорены   к прописке. Вы приговорены   к чужим квартирам. Вы приговорены   к жалкому жалованию за великие труды. Вы приговорены к унижениям. Вы приговорены к переводам бездарных сочинений советских поэтов-лизоблюдов. О, Вы ко многому приговорены пожизненно, о чём даже ещё не догадываетесь. И самое ужасное, что Вы приговорены привыкнуть ко всему, что здесь считается нормальным, но что Вы нормальным не считаете.
Цветаева:  Привыкнуть?! Я?! О, Вера, Вы меня
Не знаете! Всегда есть выход –
Единственный! – из всяческой тюрьмы!
Нам всем доступна высшая свобода –
Решать последний шаг своей судьбы.
Меркурьева: О чём это Вы, Маринушка? Неужели, опять о самоубийстве? Да ведь это – грех! Христос этого бы не одобрил. Советскую власть тоже надо перетерпеть. Это, как испытание всем нам. Не вечно же будет продолжаться весь этот ужас?! Будет, будет конец! И его надо дождаться.
Цветаева:  Я думаю, что больший грех – терпеть!
О как велик был Рим! Сколько героев,
Которые не думали терпеть,
И гордо удалялись в мир иной,
Когда судьба им подло изменяла.
Как только христианство принял Рим,
Как сразу Рим погиб!
Меркурьева: Неожиданный взгляд на историю Рима! Вы разве не христианка? Не православная?
Цветаева:  (смеясь)
Я – православная?    Язычница.
Поэт – всегда язычник, многобожец.
Во всех, во всех я верую богов,
Кроме презренного и жадного Ваала.
Меркурьева: Так сняли Вы или нет комнату? Или по-прежнему мыкаетесь по углам?
Цветаева:  Я комнату сняла. Покровский
Бульвар – вот новый адрес мой.
Хотела напечатать здесь стихи.
Мой рецензент мне холодно ответил,
Что все мои стихи – «с того света»,
Что книга моя – «душная, больная,
Картина человеческой души,
Продуктами проклятого капитализма
Отравленная». Боже, что за слог!
Я потеряла всякую надежду,
Что сборник мой когда-то издадут.
Я не нужна   продукт капитализма –
Читателям советским, и Москве.

Внезапно потемневшее небо начинает освещаться вспышками на горизонте. Меркурьева и Цветаева вскакивают, глядя на эти вспышки.

Меркурьева: Москву бомбят. О, Господи, помоги нам!
Цветаева: (молитвенно)
О, всемогущий Боже, помоги!
Пусть расточатся все наши враги!



СЦЕНА 2

Сцена поделена на две части. Левая часть – коридор, где стоит, ни жива, ни мертва Цветаева. На её голове вязаный зелёный берет. Цветаева одета в спортивную курточку с плетёными пуговицами, и длинную шёлковую юбку, которая когда-то была синего цвета, но потеряла свой первоначальный цвет. На ногах – сандалии. Цветаева лихорадочно курит.
Правая часть – парткабинет Горсовета города Чистополя. В кабинете заседает Совет Литфонда. Кабинет полон народу. Все галдят. Председательствует поэт Асеев.

Асеев: (стуча карандашом по графину с водой) Товарищи, уймитесь. Собрание ещё не окончено. Уймитесь, я вас прошу!   (Галдёж постепенно утихает).  У нас на повестке дня ещё один вопрос, товарищи. Поступило заявление от гражданки Цветаевой Марины Ивановны. Она просит 1) разрешить ей жить не в Елабуге, куда она эвакуировалась с сыном, 2) просит место судомойки в открывающейся столовой Литфонда. Вот такое заявление, товарищи. Прошу высказываться.

Ледяная тишина, которая внезапно взрывается шумом многих голосов. Выкрики: «Белорэмигрантка», «Муж арестован», «Дочь – шпионка», «Обнаглела!». Снова ледяная тишина.

Асеев: Товарищи, прошу по одному. Не надо кричать. Что мы запишем в протоколе? Ваши крики?
Известная советская актриса (кривляющаяся, и ломающаяся, жена известного писателя, с пафосом) Товарищи! Давайте для начала выясним, кто такая Цветаева, и почему она позволяет себе выдвигать какие-то немыслимые претензии?
Асеев: Цветаева – поэтесса, товарищи.
Известная актриса:  Она называет себя поэтессой? Или это Вы её так называете?
Асеев: Ну, она себя называет. Она действительно пишет стихи.
Лидия Чуковская: (с места) Цветаева – прекрасный поэт. Я читала её произведения, Цветаева – будущая слава русской советской литературы.
Актриса: (желчно) Ну уж, Вы и хватили! Будущая слава! Сегодня кто попало называет себя поэтом. Где её стихи? Почему я не знаю её стихов? Где она печатается? Если она – поэтесса, то завтра я назову себя композитором, но от этого я не стану писать симфонии.

Все смеются.

Асеев: Она печаталась до революции, а после революции – за границей. Кажется, в Париже.
Актриса: (ядовито) Ах, в Париже! Скажите, пожалуйста! Мы только что из Парижа! Мадам Цветаева только что из Парижа! Ну, и что ей не сиделось в этом своём Париже?! Что ей от нас, простых советских людей, надо?! Мне вообще подозрительны люди, которые только что – из Парижа!
Асеев: (мягко) Не только что, а два года уже в Союзе. У неё советский паспорт.
Актриса: Ах, у нас советский паспорт! Скажите, пожалуйста! А что ещё, кроме паспорта, в этой мадамочке советского? А Вы стихи её читали? А, может, у неё стихи-то антисоветские, контрреволюционные? Читали?
Асеев: Не читал. Высказывайтесь, товарищи, активнее.
Актриса: (торжествующе) Ага! Не читал!
Лидия Чуковская: (вскакивает) Товарищи, Цветаева как поэт – выше всяческих похвал. Я отвечаю за то, что говорю. И человек она – прекрасный. Я за неё ручаюсь, как за себя самоё.
Известный советский писатель: Дело, товарищи, конечно не простое. Товарищ Цветаева член Союза писателей?
Актриса: (передразнивая) «Товарищ Цветаева»! Какой она нам товарищ, если печатается в Париже?!
Асеев: Нет, не член.
Известный писатель: А если не член, то: а) почему мы должны заниматься делом Цветаевой, б) почему мы должны давать ей место судомойки в столовой Литфонда? Это же важный объект, товарищи, где мы все будем кушать. Вы понимаете? Вы понимаете?! А она будет мыть посуду! Вы понимаете7! Как мы может белоэмигрантке доверить свою посуду?!
Лидия Чуковская: (с яростью) На что это Вы намекаете?! Да, может быть, она окажет Вам величайшую честь, что вымоет за Вами Вашу тарелку. Вы потом внукам об этом будете рассказывать. А тарелку эту на стенку повесите.
Известный писатель: Лидия Корнеевна, я, конечно, уважаю Вас и Вашего отца, но что Вы себе позволяете?!
Чуковская: А что я себе такого особенного позволяю? Я ничего оскорбительного в Ваш адрес не сказала. Я сказала только, что лет через пятьдесят вспомнят Цветаеву, а не Вас, и не меня.
Известный писатель: Кого вспомнят, а кого нет – вопрос спорный.
Асеев: Спокойно, товарищи. Кто ещё хочет высказаться?
Менее известный писатель: Дорогие товарищи! Раз Цветаева поэтесса, раз печаталась пусть и в Париже, пусть она и не член Союза писателей, но она же человек. Надо подойти по-человечески, по-партийному. Почему она хочет жить в Чистополе, а не в Елабуге? Пусть сама объяснит.
Асеев: (секретарю) Пригласите поэтессу Цветаеву.

Входит Цветаева. Она бледна, нервничает.

Асеев: Товарищ Цветаева, люди просят объяснить, почему Вы хотите жить в Чистополе, а не в Елабуге.

Ледяная тишина.  Все беззастенчиво рассматривают Цветаеву. Актриса выражает на лице беспредельное презрение к парижскому прошлому Цветаевой.

Цветаева:  (каким-то механическим голосом)
     Елабуга – деревня, господа,
     Хотя она и городом завётся.
     Сняла я с сыном в деревянном доме
     За перегородкой тонкой   закуток,
    Где нам двоим и тесно, и убого.
     Простите, но удобства – во дворе,
     И надобно таскать с колонки воду.

Актриса: (вызывающе) Елабуга – деревня? Это, между прочим, замечательный советский город! Ну, где уж нам воду таскать! У них в Париже на коромысле воду не таскают! У них в Парижах – водопроводы.
Цветаева: (простодушно, не обращая внимания на вызывающий тон актрисы)
    Вы совершенно правы, господа!
     В Париже даже в стареньких домах
     Водопровод и прочие удобства.
     Но, главное, конечно же, не в этом.
     Здесь в Чистополе шире круг общенья.
     Здесь в школе сын найдёт себе друзей.
     Здесь я смогу найти себе работу.
     Мне не на что ребёнка содержать. 
     За переводы платят очень мало.

Актриса: (возмущенно) Вы что, вздумали нашу советскую действительность критиковать? Это уж слишком!
Цветаева: (кротко)
     Пока я ничего не критикую.
     Я факты констатирую – пока.
     Прошу работу судомойки дать,
     И жить позволить в Чистополе…
Актриса: «Пока»! Вы слышали?! «Пока не критикую!». Да кто позволит Вам – критиковать?! Кто Вы такая, милочка?!
Советская поэтесса: А где Ваш муж, товарищ Цветаева? Есть у Вас ещё дети?
Цветаева: (с трудом)
    Мой муж Эфрон сидит сейчас в Бутырке.
     И на Лубянке дочь моя сидит.

Голос из толпы: За что сидят? По какой статье?

Цветаева:  Французские шпионы. Только это
Неправда! Их – увы!   оговорили.

Голос из толпы: Советский суд – самый справедливый в мире!

Асеев: Ну, хорошо. Вы, товарищ Цветаева, объяснили нам, почему хотите жить в Чистополе, хотя, на мой взгляд, здесь ничем не лучше, чем в Елабуге. Теперь, что касается места  судомойки. У нас, кроме Вашей кандидатуры, есть ещё несколько. И я Вам заранее должен сказать, что у остальных кандидатов репутация безупречна, в отличие от Вас.

Цветаева растерянно смотрит на него, как бы не веря.

Теперь, товарищ Цветаева Вы идите, и ждите в коридоре. Мы проголосуем.

Цветаева выходит в коридор.

Асеев: Давайте решать, товарищи. Разрешить или не разрешить. Дать или отказать. Кто ещё хочет высказаться?
Чуковская: Зачем обижать человека. Давайте, разрешим Марине Ивановне жить в Чистополе, и дадим место судомойки. Цветаева – самый беззащитный на свете человек. Поверьте!
Советская поэтесса: Товарищи, по-моему, всё и так ясно. Человек в беде. Ну, и что, что муж и дочь – шпионы. Она-то при чём? Она ведь не шпионка. Ей надо помочь. Давайте, разрешим ей жить в Чистополе. Здесь больше возможностей найти работу. А место судомойки дадим другому кандидату. Всё-таки возле пищи.
Актриса: Вот-вот, возле пищи! Муж и дочь – враги народа. И неизвестно, что сама Цветаева собою представляет. Может, и она недалеко от мужа и дочери ушла! Мы вот её пожалеем, а завтра её арестуют, и спросят, а кто ей в Чистополе жить разрешил?
Советская поэтесса: Как все решат, так и будет. Я – что, я просто пожалела человека. Совсем не обязательно разрешать ей здесь жить. Хотя, по мне, пусть живёт, где хочет. Раз её сразу с дочерью и мужем не арестовали, значит, не за что.
Актриса: (зловеще) Ваш либерализм Вас до добра не доведёт. Ой, не доведёт. Вы-то ведь не Лидия Корнеевна!
Асеев: Товарищи, давайте голосовать. Кто за то, чтобы разрешить товарищу Цветаевой жить в Чистополе? Так! Считаем. Раз два, три, …ага! Перевесом в два голоса – разрешить. Теперь, кто за то, чтобы предоставить место судомойки в открывающейся столовой, товарищу Цветаевой? Считаем, раз, два, три…Ага! Большинство – против! Лидия Корнеевна, доведите до сведения претендентки наше решение.

Лидия Чуковская выходит к Цветаевой.

Чуковская: Марина Ивановна, всё хорошо. Вам разрешили перебраться в Чистополь.

Цветаева смотрит на Чуковскую непонимающе.

Марина Ивановна, всё хорошо. Пойдёмте, я помогу Вам подыскать хорошую комнату. А работу – найдёте. Место судомойки не для Вас. Слишком Вы хороши для судомойки! Найдём работу! Я Вам обещаю.

Цветаева закрывает лицо руками

Цветаева: (отнимая руки от лица)
Я так устала! Господи, за что?!
Меня добили эти униженья.
Мне, слышащей божественные звуки,
За что, за что, за что все эти муки?!



СЦЕНА 3

Цветаева стоит на авансцене. Она курит и кого-то ждёт. Тихо из-за кулисы выходит малоприметный человек среднего роста с невыразительным лицом, одетый в чёрное пальто и чёрную шляпу. Он подходит к Цветаевой. Кланяется.

Человек в чёрном: Товарищ Цветаева?

Цветаева утвердительно кивает головой.

Человек в чёрном: Это я Вас пригласил. Извините, что разговаривать придётся на улице, но, принимая во внимание современную политическую обстановку, Вы поймёте наши временные трудности.
Цветаева: Да, я понимаю. Конечно. Чем обязана?
Человек в чёрном: Сейчас я объясню. Но прежде я должен быть уверен в том, что наш разговор будет иметь конфиденциальный характер. Вы понимаете?
Цветаева: Конечно. Я понимаю.

Человек в чёрном: Абсолютно секретный характер.
Цветаева: Я понимаю.
Человек в чёрном: Ни Ваши друзья, ни Ваш сын, ни Ваши родственники, никто ничего не должен знать. Никаких записей об этом разговоре.
Цветаева: Я поняла.
Человек в чёрном: (вкрадчиво) Вот и славно, что мы с Вами  отлично понимаем друг друга. Теперь, к делу! Я знаю, что Вам нужна работа. Не  отрицайте. Не спорьте. Нам всё о Вас известно. Мы хотим предложить Вам прекрасную, почётную, хорошо оплачиваемую работу. И разумеется, не работу судомойки, которую Вы просили. Что скажете?
Цветаева: Это так неожиданно. Спасибо. Но что это за работа? И что Вы хотите за это место? Я ведь понимаю, что Вы предлагаете мне эту работу не из любви ко мне.
Человек в чёрном: Вы – умная женщина. Я рад, что наш разговор приобретает необходимый деловой тон. Так легче разговаривать. Это место переводчика с немецкого языка при НКВД. Что скажете?
Цветаева: Вряд ли я подхожу для работы в Вашей организации. Вы знаете, где мои муж и дочь? И где моя сестра?
Человек в чёрном: Отлично знаю. Мне ли не знать! Но это не имеет ни малейшего значения. Это место, подчёркиваю – приличное и даже почётное – Вы получите. Вам ведь надо воспитывать, образовывать, кормить и одевать сына, не так ли?
Цветаева: А какие условия получения этого места?
Человек в чёрном: (притворно восхищённо) До чего же приятно иметь с Вами дело! Вы сразу берёте быка за рога!
Цветаева: За рога, но не быка!
Человек в чёрном: Уж не за дьявола ли Вы меня принимаете? Впрочем, я польщён.
Цветаева: Кем бы Вы ни были: итак, Ваши условия?
Человек в чёрном: О, условия пустяковые – настолько пустяковые, что можно на них сразу же согласиться, не раздумывая. Вы ведь будете вращаться в литературных кругах. Вы ведь – поэт. Вы будете общаться с писателями, поэтами, актёрами, художниками – словом, с советской богемой. У нас ведь тоже есть своя богема. Кое-какие люди будут Вам совершенно доверять, потому что Вы – из Парижа. Долго жили во Франции. Понимаете?
Цветаева: Не совсем.
Человек в чёрном: Объясняю. Вам будут доверять некоторые люди из творческой среды. Они будут откровенно с Вами разговаривать, потому что Ваши муж и дочь – враги народа, французские шпионы. Понимаете?
Цветаева: Что-то не совсем. И что с того?
Человек в чёрном: (укоризненно) Ай-яй-яй! Как что с того?! Они с Вами будут обо всём разговаривать, а Вы – понимаете?
Цветаева: А я должна доносить на этих доверчивых людей – вам?
Человек в чёрном: Фу! Какой слог! Доносить! – Докладывать! Докладывать! Докладывать!
Цветаева: А если я откажусь?
Человек в чёрном: (неожиданно жёстко) Вы не откажетесь. Как это Вы можете отказаться от такого выгодного для обеих сторон предложения! Вы о сыне подумали? Вы ведь не хотите, чтобы он умер с голода? Вы ведь не хотите, чтобы его отдали в приют для сирот? Не хотите?!
Цветаева: Нет, не хочу!
Человек в чёрном: Вот видите! Мы договоримся, не правда ли?! Завтра Вы получаете работу. А в свободное от службы время общаетесь с творческими людьми. Два раза в месяц
мы встречаемся. Я Вам сообщу – где. Вам ни о чём не надо тревожиться. Я Вас сам найду. Кстати, Вы нашли себе комнату? Если нет, мы поможем. Найдём для Вас очень хорошую комнату. Хозяйка не будет Вас притеснять. Мы будем о Вас заботиться. Что Вы намерены сделать в ближайшее время?
Цветаева: Поеду в Елабугу, соберу вещи, скажу Муру, что мы переезжаем в Чистополь.
Человек в чёрном: Отлично! Даю Вам три дня на всё. Через три дня Вы приезжаете в Чистополь. Так Вы нашли комнату?
Цветаева: Да, нашла.
Человек в чёрном: Вот что, забудьте о ней. Когда Вы переедете, Вас встретят и отведут на новую хорошую квартиру. Я забронирую для Вас комнату. Если Вы будете с сыном, как Вы меня представите?
Цветаева: Критиком, который интересуется моим творчеством.
Человек в чёрном: Отлично! Мне нравится. Критиком! А теперь позвольте откланяться. Мы договорились? Мы ведём себя хорошо?
Цветаева: Разве можно с Вами – не договориться?!
Человек в чёрном: Ладушки! До встречи!

Человек в чёрном тихо исчезает.

Цветаева:  Мой чёрный человек ко мне явился!
Торопит он! Пришла моя пора!
Клянусь, с самим я Чёртом повстречалась!
          Он соблазнял, как водится, меня.
     Должна   душой бессмертною моей
     Я за дары от Чёрта   расплатиться.
     Нет выхода! Оружие – шантаж!
     Я откажусь, и он меня накажет.
     В тюрьму посадит, и отнимает Мура.
     А соглашусь, Иудой стану я.
     И сребреники станут руки мои жечь.
     Нет выхода! А, впрочем, выход – есть!
     Я Мура сберегу, и мою честь!





СЦЕНА 4

Часть отгороженной фанерой  комнатки в Елабуге в доме Бродельщиковых. Две застеленных кровати, небольшой стол, табурет, керосиновая лампа на столе, не распакованные чемоданы и мешки на полу. Входит Цветаева, за ней – Мур. Он высок, красив, хорошо одет. Цветаева всё в том же наряде, в каком ездила в Чистополь.

Мур: Зачем Вы привезли меня сюда? Остался бы я в Москве, было бы гораздо лучше и Вам, и мне. Что я в этой Елабуге не видел?! Вы ходили по этим улицам? Здесь вообще можно ходить? Это не город, эта деревня, которая подделывается под город. Что ещё, гнуснее! Лучше бы уж откровенно назвалась бы деревней. Вы видели школу, в которую я вынужден ходить? Я думал в Болшево, или в Голицыно школы плохие. Я не знал, какая школа будет в Елабуге. Я Елабуги не знал! Знаете, мама, я уеду назад в Москву. Там хоть и бомбёжки, но жизнь – кипит. Я в Москву хочу! Как подумаю, что зимовать в Елабуге придётся, так сердце кровью обливается. Что Вы молчите?! Удалось Вам что-нибудь предпринять в Чистополе? Чистополь! Звучит куда приличнее, чем Елабуга. Ужас,   какой! Елабуга! Лабуга! Абуга! Буга! Га! А! Детей пугать таким названием.
Цветаева:  Мне удалось! Быть может, в Чистополь
     Дня через два с тобой переберёмся.
     А впрочем, не решила я ещё.
     Всё может измениться через час.
     Должна я всё, мой милый Мур, обдумать.
Мур: Что значит «быть может», «впрочем», «не решила», «измениться», «через час»? Я должен твёрдо знать, мы едем или остаёмся? Если мы едем, это одно. На Чистополь я ещё согласен. Если Вы решили остаться в Елабуге, то я уезжаю в Москву. И я – не шучу. Зимовать в Елабуге я не намерен. Тётя Лиля меня примет. Там в Москве на сундуке я могу чудесно спать. А Вы оставайтесь, если хотите. Зачем Вы меня увезли из Москвы?! Зачем? Ну, ладно, я просился в Москву из Парижа, но я никогда не просился в Елабугу, будь она неладна! Почему Вы молчите?
Цветаева:  Я не молчу! Я думаю! Не торопи!
Мур: Вы меня прямо из себя выводите своим непонятным поведением. Надо что-то делать. Мы здесь уже десять дней, и совершенно ясно, что здесь жить нельзя! Неужели мы будем жить в этой жалкой конуре? Здесь и повернуться-то негде, тем более   вдвоём. В Болшево, по крайней мере, хоть сосны были. В Голицыно, по крайней мере, был Дом творчества, и было с кем поговорить. Здесь мы будем жить на отшибе. А где Вы будете работать? Что мы будем есть? Зачем надо было уезжать из Москвы? Чего Вы испугались? Гитлер Москвы не возьмёт! Зубы обломает Гитлер о Москву! Господи, какой я был дурак, что позволил Вам утащить меня из Москвы! Какой дурак!
Цветаева: (миролюбиво)
Довольно, Мур! Нам ссориться нельзя.
Тебя я   от себя освобожу!
Поедешь ты в Москву, иль куда хочешь.
Мур: Вы мне, что, угрожаете?! Хватит этих угроз! Я только от Вас и слышу – пора! «Пора, пора, пора Творцу вернуть билет!». Так, кажется? Я помню, как на пароходе Вы угрожали мне броситься в Каму. Не надо меня шантажировать! Если кого-то отсюда и вынесут вперёд ногами, то не обязательно   Вас. Я тоже могу шантажировать. Я в Елабуге – не останусь! Я, может, и в Чистополе не останусь! Выбирайте! Всё мне надоело! Ваше нытьё – надоело!
Цветаева: Мой сын! Мой сын! Мой сын!
О, если б знал ты!
О, если б – знал!
Мур: Ну, началось! Что я должен знать? Всё! Всё! Всё! Хватит! Всё! Я ушёл!
Цветаева: Куда ты, Мур?
Мур: С товарищем в кино. Хоть там Вы меня своим нытьём не достанете.
Мур уходит. Цветаева подходит к окну, и смотрит, как Мур пересекает двор.

Цветаева: Прощай, мой сын! Прощай! Прощай! Прощай!


СЦЕНА 5

Сцена поделена на три части. Слева сени. В середине – хозяйская комната со скудной обстановкой: кровать, комод, стол со стульями, герань на окне. Справа закуток, в котором у окна стоит Цветаева. Свет перемещается из одной части в другую вслед за Цветаевой. Цветаева, взяв табурет, пересекает хозяйскую половину и выходит в сени. В сенях она становится на табурет и привязывает верёвку к гвоздю. На другом конце верёвки она вяжет петлю. Затем спрыгивает с табурета и возвращается в свой закуток. Садится к столу и задумывается.

Цветаева: Ну, вот и всё! Земной мной пройден путь.
Жить далее мне просто невозможно.
Жизнь загнала в тупик. Она – охотник!
А я – добыча трудная её.
Ну, что ж! Орфей и должен так погибнуть!
Мой чёрный человек меня добил!
Орфей не может пошлым стать Иудой!
Орфей не может Дьяволу служить!

Цветаева берёт бумагу и ручку и начинает писать.

Прости, Мурлыга! Дальше было б хуже.
Люблю тебя безумно. Ты пойми,
Что дальше жить мне больше не под силу.
Когда увидишь Алю, папу передай,
Что до последней я минуты их любила.
И объясни, попала я – в тупик.

Цветаева отрывается от письма.

Цветаева: Быть может, догадаются они
В какой тупик попала безнадёжный.
Быть может, опыт горький им подскажет,
Что Дьявол в образе агента НКВД
Бессмертную купить пытался душу,
Но душу я мою   не продала.
Они меня в покое не оставят!
Они мне не простят отказа
От этой сделки. Я должна уйти!
Не вынесла. Я сына – погублю,
Коли останусь жить.  Я это   знаю!
Со мною Мур несчастный пропадёт.
Кто позаботится о нём, когда уйду?
Не бросят же его мои коллеги,
Собраться по перу. Ну, всё! Пора!

Цветаева встаёт и выходит в сени. Луч света перемещается вверх, оставляя сцену в темноте. Слышен голос Цветаевой из сеней

Цветаева: Так край меня не уберёг
Мой…

Слышен стук упавшего табурета.


КОНЕЦ

2010, Горловка


Рецензии