Колымская сказка

                1.

                Что ж, зажигай ледяную лампаду
                Радужным лунным огнем,
                ……………………………      
                Эту старинную страшную сказку
                В тысячный раз повтори.
                В.Ш.

                Колыма ты, Колыма
                Чудная планета:
                Десять месяцев зима,
                Остальное – лето

                фольклор

                Будь проклята ты, Колыма,
                Что названа чудной планетой!

                неизвестный автор

                2.
                Я скажу это начерно, шепотом,
                Потому что еще не пора:
                Достигается потом и опытом
                Безотчетного неба игра.
               
                О.Мандельштам
               

               
               
               



            1. Перед дорогой

     –  Так значит, это – Колыма?
                ............

     –  Нет, река Колыма западнее. А это – верховье Колымы. Притоки, речушки горные.  Места заболоченные, так что запасайтесь всякими жидкостями против комаров – а то у нас на базе только денатурат,  а он кожу разъедает.  Накомарники выдадим.  Сапоги берите, на базе вашего размера может не оказаться. Красивые ли места? На мой взгляд –  не очень.  Ночи холодные,  особенно со второй половины  лета, так что побольше теплых вещей берите.  Ездить будем на машине... А чем вы удивлены? Да, конечно, есть дороги. И поселочек недалеко, в магазин будем ездить. А вы думали, на вертолет –  и в тайгу? Таежная романтика? Нет, мы туда работать едем,  а не романтикой любоваться. Места там населенные, реки драгами разворочены... Ну так что, поедете с нами через три дня? Нет, попозже? Но ведь итак все студенты приезжают  позже, а кто же будет с нами место выбирать, палатки ставить?...
     (Населенные места? Комары? Да еще - поселочек рядом и реки драгами разворочены...)
     – Ну вот что,  давайте так договоримся.  Позвоните нам через несколько дней.  Если никого не найдем – берем вас. Согласны? А почему вы все-таки не можете поехать через три дня?
     - Да понимаете... У меня еще с университетом не все улажено...
                ____________

     С университетом,  действительно,  улажено было не все, но дело было не в университете.
     Дело было в том,  что я еще не успела попрощаться  с  друзьями, которые получили разрешение на внезапный – и безоговорочный отъезд.
     А они обязательно должны были успеть познакомить меня со своими знакомыми, которые затевали какое-то новое правозащитное дело.
     ...Они пришли ко мне июньским утром, мы пили чай у открытого балкона,  говорили,  на  всякий случай выдернув шнур телефона,  а внизу шумел огромный город,  весь в молодой зелени. Мы говорили легко и просто,  почти с полуслова понимая друг друга, а потом долго обсуждали что-то,  склонясь над машинописными рукописями.  Я  не соглашалась в чем-то с ними, они – со мной, и сколько огня и тепла было в нашем добром и бодром споре...
     Надо было, конечно, решать поскорей, ехать или не ехать мне именно с этой геологической партией,  но дело в том,  что со  дня  на день должна была приехать в Москву из своего захолустья моя подруга, с которой вместе мы организовывали деятельность одной  правозащитной  группы.
     ...Она позвонила с вокзала своим вечно бодрым голосом – мы  долго ходили по московским улицам, по каким-то делам, по возможности не на транспорте,  а пешком,  а потом сидели на кухне далеко за полночь – за окном остывал огромный город, и крыши домов освещала мягкая теплота короткой июньской ночи.
     – А сколько у нас с тобой,  однако,  планов! Но... все равно ведь ты уедешь...
     – Я? Ни за что!
     – Ну, а если...
     – И что? Пусть сам едет! А я здесь останусь.
      – А потом приедешь к нему со временем?
     –  Да... Нет, никуда я не уеду!
     – И даже если...
     – И пусть! Его посадят - передачи носить буду. Меня посадят - бабушка поможет с ребятишками, она обещала  уже...
     – Ну,  тут  уж  и я с тобой не согласна...  А точно ли не уедешь, когда окончательно скажут: или-или?.. Ведь все-таки - де-ти...
     – Не знаю...  да...  не хочу уезжать.  Не хочу – и все! Ладно, не будем об этом. Спланируем лучше время на ближайший месяц. Первым делом нам нужно будет съездить...
     –  Нет, подожди. Я же на лето уезжаю. В геологическую экспедицию.
     – А, может быть,  не поедешь?
     – Нет, поеду. Я уже давно хочу побывать в тех краях.
     – Побываешь еще – свозят.
     – Нет, тогда уже не интересно будет.
     – Кажется, в тех краях погиб когда-то Мандельштам.
     – Нет, Мандельштам погиб на Владивостокской пересылке. Его  не успели довезти до тех мест.  Но другой поэт, более молодой… Ты не читала?  А я вот прочла совсем недавно – и  до  сих пор не могу отделаться от впечатления.  Это что-то особенное, не похожее ни на что... Как будто и не литература даже.  Он дожил до наших дней и умер совсем недавно...
                ____________________
 
     ...Иным казалось,  будто этот поэт однажды забыл,  что  такое стихи и  музыка.  Он сам признавался потом,  что Колыма не оставила в нем ничего, кроме злобы и памяти. Злой памяти.
     Черты его  высохшего,  исчерченного морщинами лица казались не то помертвевшими, не то злыми. А глаза смотрели на мир ледяным отчуждением.  Холодною тенью прошлого.  Ничего, кроме памяти о злом прошлом, не мог он дать чужим и чуждым современникам. Он был одинок, семья распалась, прежние связи и дружбы исчезли, не возникало новых. Он не терпел быта, не выносил уюта. Пустая комната, возможно, напоминала чем-то               
камеру, лишь книжные полки говорили еще о жизни.
     А потом он и вовсе лишился рассудка.  Это было неизбежно, неминуемо. В том инвалидном доме, куда его в конце концов поместили, он не терпел атрибутов воли. Он сдирал простыни с постели,  разбивал посуду.  Если бы не несколько сочувствующих людей, он умер бы от голода. Но благодаря им он еще сколько-то просуществовал – живая тень больной, безумной эпохи...
                ____________________

      –  И вот на концерте того барда...  помнишь, я рассказывала тебе... Когда он объяснял, какой должна быть на стихи этого поэта песня, кто-то холодно спросил: «Песня? Но ведь с этими стихами никакая гармония, никакой лад несовместимы. В них есть крик,  боль, отчаяние, бессилие – но только не музыка. И если положить их на музыку... то это будут уже не его стихи...»
И мне показалось, что глаза этого человека как будто блеснули каким-то ледяным отчуждением…
     – А ты сама как думаешь?
     – Не знаю.  У каждого свое восприятие. Но ты подумай: ведь если слагаются  стихи,  пишутся рассказы – ведь это уже в каком-то смысле – преодоление небытия… Ты знаешь, когда я услышала о его смерти, я решила обязательно когда-нибудь хоть что-то написать о нем...  понять о  нем. Может быть, там, в тех краях, мне это удастся.
     – А у тебя будет на это время?
     – Да,  я думаю. Там тяжело, конечно, но было бы желание. Не поверишь, но  лучше всего пишется в палатке после тяжелого маршрута,  особенно если дождь бьет по брезенту...
     – Послушай, а может быть все-таки не поедешь? Ну, далась тебе эта экспедиция! Поедем лучше на Урал.  Там красиво летом. Город, где я жила, стоит на берегу той самой Чусовой... Там обрывы высокие, скалистые. И церковка есть – прямо над обрывом.  Будем останавливаться в деревнях, с людьми разговаривать. Познакомимся поближе с этой страной...
     – Да уж, знакомились мы с ней...  Кажется, не мы с ней знакомимся, а она нас знакомит все с новыми неприятностями.
     – Что ты? Откуда у тебя такие настроения?
     – Да  так... Почему тебе после той нашей поездки официальное предостережение вынесли? По чьим доносам?
     –  Ну, так ведь то же не сами они, на них надавили...
     – Ну, не пытали же... Пусть бы еще рассказали, как было, а то ведь...  антисоветскую организацию создать, мол, их призывали... Разве хоть слово было об этом?..
     – Ну так, может быть, гебисты просто подписи у них взяли, а текст сами               
потом написали.
     –  Все тебе хочется идеализировать...
     – А ты на Колыму едешь, а говоришь – не идеалист...
     (Ах да, надо же геологам не забыть позвонить...)
                ____________________

     Но мне нужно было еще подняться на высокий этаж того дома,  где остановился тот человек,  который возвращался из ссылки в родной город...
     …Он сидел за столом, окруженный людьми, и смотрел на всех добрыми, светлыми глазами.
     Они смотрели на него с неподдельным вниманием.  Они задавали  ему вопросы...
     К чему они спрашивали все это?  Им интересно узнать?.. Он отвык уже от светлых и умных лиц.  Все эти годы – так жестко,  так грубо было все вокруг. Зачем говорить об этом? – когда просто хочется смотреть на них молча – и улыбаться.
     – Вам налить еще чаю?
     – Да, пожалуйста...
     ...Лай овчарок.  Ругань  охранников.  Дуло автомата рядом с тобой наперевес... К чему здесь это? Здесь так уютно,  по-домашнему накрыт  стол. Так добра и заботлива хозяйка, так теплы ее глаза, руки... А они – как красивы они все. Как красивы их лица, глаза. Как красиво одеты... Нет, не об  этом.  О  чем-нибудь другом.  Ну,  если уж так хотите именно об этом... Я расскажу вам о людях.
     Вам, может быть, это покажется странным, но когда я попал в ссылку, мне было на первых порах гораздо труднее,  чем в лагере.  В ссылке нет людей. Все чужие,  холодные. Им невозможно понять тебя, тебе – их. В лагере живешь с людьми бок о бок, иной раз ссоришься, месяцами не разговариваешь... А тут вдруг начинаешь вспоминать – и ценить.
     Не думайте,  не много нас было таких,  на  которых  с  ужасом смотрела лагерная администрация,  кто  упрямо переносил голодовки,  карцер, отстаивал свою правду до последнего.
     Нет, люди там разные.  Встречаются такие, о которых и говорить не хочется. Лагерь – отличный проявитель.  Если таится в человеке подлость и ложь – выявляется тут же. Там не утаишь неприязни и злобы, там бывают жестокие конфликты. Не поверите – иногда в ПКТ голодовку объявляют, чтобы рассадили по разным камерам.  И как ценны, дороги на фоне этого настоящие, подлинные доброта и разум. Настоящая, а не показная смелость.
     Нас было мало.  Но не нашу отчаянную – на весь мир гремевшую смелость научил ценить меня лагерь. Нет, он научил ценить смелость тихую, повседневную, не утверждающую себя и не требующую награды и славы. Вот
был у нас в зоне один человек...
                ____________________
               
     Удивительный тип людей подарила нам эпоха. Я ошибусь, если назову его – политзэком-демократом семидесятых. Ошибусь потому, что таких людей слишком мало, и очень уж они разные. Но какая-то единая линия проходит через их души и судьбы.
     В их взгляде есть что-то светлое и молодое. В их непринужденности сквозит дыхание оттепели,  взрастившей и воспитавшей их. В их прямоте есть что-то достоверное,  их принципы и поступки слишком уж непривычны для выросших в этой стране.  Какая-то необъяснимая  сила,  какой-то мощный  внутренний  стержень  заставляет  их стоять и держаться там, где иной бы давно упал.
     Правда и  ложь  слишком четко выкристаллизованы в их мире,  им не приходится метаться между "да" и "нет".  Их правоту не надо доказывать – она очевидна.
     У них много друзей и практически нет врагов:  те,  кто считает их врагами,  смешны и нелепы.
     Их не могут сломить трудности и лишения.  И те,  кто пытается  их сломить, скорее сами разобьются об их упорство.
     Обычно им трудно приходится на воле:  ложь отвратительна им в любом виде,  а здесь она на каждом шагу. И как это ни печально, они уходят из нашей жизни.  Потому что в конечном итоге им приходится уезжать из страны.
                ____________________          

     – Так ты успела его увидеть?  А я вот поздно узнал, что он здесь. Так о многом нужно было поговорить! Но на следующий день у него был билет на самолет.
     Я взялся проводить его на аэродром.  Мы шли вдвоем, я нес его чемодан,  он нес более тяжелый и ни за что не хотел уступать его мне. Он возвращался домой после двенадцати лет заключения – семи лагеря, пяти ссылки... Я думал: через два часа он будет в родном городе,  на аэродроме встретит его жена... А потом?  В больших  городах не прописывают «государственных преступников». Работа по специальности? Об этом и мечтать не стоит. Еще спасибо, если под административный надзор не посадят...
     Мы заговорили на привычную мне тему. Обсуждали, как и когда лучше подавать документы на выезд. Я посоветовал ему переехать в другую республику: легче выпускают из Грузии,  из Прибалтики.  Он возразил,  что его  из собственного города  выпустят  без  препятствий, только бы подал документы на выезд.  Он говорил,  что никогда не думал оказаться перед этой проблемой...
                ____________________

     "Я очень люблю свою специальность.  Я много бы успел, но меня посадили в самый разгар моей научной деятельности.
     Теперь к этому трудно вернуться.  Трудно мне сейчас поставить  на первое место хоть что-нибудь, кроме пережитого.
     Впереди – неизвестность.  Воля на первых порах – тяжелее заключения.  К ней нужно ведь приспосабливаться. А я приспосабливаться отвык.    Чтобы не попасть снова в тюрьму,  я должен "сидеть тихо". Но я  этого уже не умею.  Да, хоть  большая, а все-таки зона...
     Так что же мне делать? Во мне есть силы.  Жажда деятельности,  если хотите.  Я ведь могу  еще много успеть...
     Как быть?  Вы говорите - у-ез-жать...  Да,  может быть это единственный выход. Но...
     Не хочу я уезжать из страны..."
                ____________________               

     –  Мы  не  успели поговорить о нашей с ним специальности,  и это жаль. Очень хотелось узнать его мнение о многом. Но было как-то не до того. Всегда вот так... Да, кстати! Правда ли, что ты едешь на днях в экспедицию?  Неизвестно еще?
(Ах да!  Нужно ведь  не  забыть  позвонить...)
А знаешь,  там ведь несколько человек есть в ссылке. На всю область, может,  человека три-четыре,  не больше. Благо, сейчас туда редко ссылают.  Хоть для себя  я бы, может, и не возражал. Люблю романтику северо-востока... Но только чтоб ненадолго. Да, так  адреса принести?  Поискать надо,  дома где-то в бумагах. Украинцы в основном, из москвичей только один… Название района какое-то невнятное,  искал на карте – не нашел. Надо у его жены спросить. Да, она в Москве,  не там. Знаю ли ее? Как сказать? Несколько раз в гостях виделись, на днях рождения,  на проводах...  Да позвони ей сама, чего стесняться?..
                ____________________

     – Послушай,  подруга!  Задержись  еще на один день.  Давай просто побродим по Москве... Хочешь, я познакомлю тебя с очень хорошими людьми.  Или вот – в театр билеты можно достать. Не можешь? Торопишься, надо ехать?  Ну что ж... Я провожу тебя немного.
     Мы поедем на быстром автобусе по  знакомому  мне  шоссе и будем говорить то о пустяках,  то о чем-то серьезном и важном,  а за окном будут пролетать дачные поселки, деревни, леса, перелески...  А потом мы проедем тот городок,  где жила когда-то моя подруга. Ты наверняка познакомишься с ней,  когда уедешь... Кстати – вы очень похожи с ней в чем-то….
    Автобус свернет с центральной трассы и,  подпрыгивая  на  ухабах, медленно покатит по узкой бетонной дороге. Замелькают опустевшие деревеньки, овраги,  церкви разрушенные... Мы сойдем на какой-то развилке, пойдем пешком по обочине.  Я помогу тебе нести рюкзак... Смотри, какие цветы красивые!  Нигде нет, только на этом откосе... Да, можно сорвать немного.
      Вот если бы можно было здесь жить... Ну, хотя бы вот в той деревеньке,  у той вот заброшенной колокольни... Но так, чтобы жить, понимаешь?... Чтобы можно было свой кусок земли засадить фруктовым садом, и открыть такую школу для малышей,  чтобы ни от каких властей не зависела. Отремонтировать колокольню и храм, повесить колокола...  Как странно,  что такие простые желания звучат здесь как бред,  что та деревенька скоро  вымрет,  уже половина домов разрушена, а те, что остались, почернели и покосились... Так вот, если бы стало  вдруг  все  это возможно – я забралась бы в такую вот глушь, как можно дальше от городов... Ну что ты смеешься? Все хотят в Москву, а я – из Москвы?.. Нет,  тут не тяга к романтике,  а… как бы  тебе  объяснить... Хочется чего-то живого, настоящего, понимаешь?..
     Вот и остановка автобуса. Доехать вместе до твоего города? Побыть несколько дней? Нет, не могу. Мне обязательно надо вернуться сегодня в Москву. Потому что вечером мне нужно быть на дне рождения того человека, который не сможет сегодня сидеть  за  одним столом  со  своими гостями…
                ____________________

     ...Но он знал,  что они соберутся сегодня,  и  оттого ему было немного легче в  камере Бутырской тюрьмы...
     Гости сидели,  не расходясь,  за полночь. Они оживленно говорили, рассказывали что-то друг другу, спорили, в кухне курили, в комнате было вино на столе, и казалось, что здесь как будто и не переживали за хозяина. Всех как будто воодушевляло какое-то странное спокойствие за него...
     Я видела его последний раз ранней весной, когда мы сидели за этим же столом  и спорили то ли о какой-то рукописи,  то ли о тексте обращения в чью-то  защиту...  Было поздно, и  он вышел проводить меня до метро.  Мы шли по мокрому снегу, шли очень быстро,  потому что он не мог идти медленно и спрашивал меня время от  времени,  не трудно ли мне поспевать за его быстрой ходьбой. Черные ветви деревьев раскачивались на сыром  ветру,  под  ногами  был лед, ветер пронизывал холодом. И говорили мы тоже быстро… Или нет, он говорил быстро, а я в основном слушала. И чувствовала, как предается мне ток какой-то стремительной спешки и нестерпимой боли.
     Да, я видела, что он сильно взволнован чем-то,  что даже как будто задыхается.  И чем стремительнее приближался неизбежный его,  как было уже очевидно, арест, тем стремительнее он сам шел к этому аресту.
     Да, он был прав. Когда совесть не позволяет тебе никакого компромисса, когда  действие не приносит зримой пользы, а  бездействие душит, когда прозревает вдруг в тебе острое чувство гражданской  ответственности и не дает ни мгновения покоя – нужно слушать совесть,  а не рассудок, и поступать именно так, как диктует совесть.
     Фары машин ослепляли. Грязь со снегом и талой водой разбрызгивали в темноте их колеса.
     Внезапно прозревший человек всегда бывает в чем-то неправ.  Он не привык еще к зрению,  он не может взглянуть на  предмет  с  другой,  с третьей стороны, и увидеть большее.               
     Мне хотелось возразить ему что-то,  но я понимала,  что спорить с ним сейчас бесполезно.
     Вскоре я услышала о его аресте...

     Оживленный гул в квартире не смолкал. Хоть поздно, а люди все приходили.  И кто-то,  предлагая тост, говорил, что грустить нет причины, ведь он вернется,  непременно вернется когда-нибудь.
    Хоть годы пройдут – и все будет уже совсем по-другому...
                ____________________

     Отчего лицо этой женщины вдруг показалось знакомым? Я же не видела ее раньше. На всякий случай – узнать, спросить, действительно ли это она?
     – Послушайте…Я, может быть, через несколько дней уеду в экспедицию… далеко, в те края, где, кажется… находится в ссылке ваш муж. Вы уже были там? Да, нарисуйте, как проехать, дайте адрес… Вы в отпуск туда собираетесь? Вот хорошо. Я не знаю еще, в каком месте я там окажусь, но даже если это будет далеко, я очень надеюсь, что удастся хоть на один день проездом… Странно, что раньше мы с вами не встречались. А вы знаете, я представляла вас себе немножечко другою…
                ____________________

     Да, позвонить, давно пора…
     – Женщина, это я говорю – помните, я заходила к вам насчет сезонной работы… Так вот, я зайду к вам… Как набрали? Всех уже набрали? Но я же могу ехать прямо сейчас, хоть завтра… Как? Но вы же обещали! Ничего не обещали?.. Да, я знаю, места населенные, реки драгами разворочены… знаю, комары и болота… Что, телефон начальника? Конечно, дайте, пожалуйста. У него могут оказаться места? Спасибо…
                ____________________

          Проводы.
Будто широкая река – бесконечный поток людей, втекающих, вливающихся в эту квартиру.
Люди встречаются, разговаривают, кто-то за что-то выпивает, стоит гул, сигаретный дым… Пахнет чемоданами, духом бессонницы, чувством потерянности – словно произошла здесь какая-то остановка в пространстве и времени. Люди как будто и не помнят, зачем они собрались здесь. Одни заходят, другие уходят, неразбериха в передней, плащи и сумки, не уместившиеся на вешалке, сброшены в беспорядке на диван.
Есть и незнакомые лица, но в основном – знакомые и близкие, едва усеваешь здороваться. Ну вот,  этот уходит, мы не успели поговорить. А тот – на другом конце стола, к нему и не проберешься. А с этим можно и не говорить, но ему, оказывается,  что-то очень нужно сказать тебе.
А тот, кого провожают… Словно зона молчания вокруг него. И какие-то ненужные разговоры. То говорит он что-то свому старому другу, то снова наливает рюмку – и жена устает его уже останавливать. То появляется он здесь и там, разговаривая с людьми в разных углах квартиры, то снова садится за стол… Глаза смотрят устало, слегка отрешенно… Все знают, что уезжает он – но никто не хочет об этом думать.
Об этом трудно думать. Трудно осознавать, что это – навсегда, что теперь уже – никогда… Сколько дружб и привязанностей обречено здесь на это безысходное: никогда. На отъезд из страны, на разлуку вечную. И с каждой новой потерей так хочется верить: ну, хоть то, что осталось – останется.
Но нет. С этим человеком ты говоришь сегодня, о чем-то шутишь, смеешься – а завтра его уже арестуют. С тем прощаешься в дверях, договариваешься о встрече, он приглашает заходить в гости – но завтра его вызовут в КГБ, предложат выбор – арест или отъезд – и он выберет последнее…
Но вот – новые люди заходят в квартиру, и хочется верить, что нескончаем этот поток.
И только – словно морщинками на лице – подчеркивают годы, как убывает, как тает он. Как редеют, пустеют эти квартиры…
Однако и мне со многими надо проситься. Кто знает, увижу ли я этого человека, когда вернусь осенью? Застану ли этого? Всмотреться в лица их – здесь каждая встреча может оказаться последней. Не забыть бы, не упустить сказать что-то важное… Тот человек не пришел еще? Что, был и уже ушел? А этот? Придет попозже? – ах, мне уже нужно будет уйти. Недолго тут разминуться во времени: ты приедешь – я уеду,  я приеду – тебя посадят, ты выйдешь – меня посадят, я выйду – ты   у е д е ш ь…
Но, впрочем, не нужно об этом.  У меня уже есть примета. Прощаясь с  человеком, посмотришь вдруг – и где-то мелькнет: а вдруг следующей встречи уже не будет? И оттого чуть крепче сожмешь ему руку на прощание, или чуть дольше будешь махать рукой ему вслед.
А когда узнаешь вскоре об его аресте – непременно вспомнишь об этом…
                ____________________

–  Как хорошо, что я успела вас встретить! Завтра я сама уезжаю, сезонным  рабочим в далекую экспедицию. Билеты на поезд я вам уже купила, не  беспокойтесь, вот три билета. Вас двое? Мама заболела? Ну, тогда один сдадим.
До поезда еще времени много, пойдемте куда-нибудь. Пойдемте ко мне, до меня отсюда – всего минут двадцать езды. Дайте сумку, я помогу нести. Ой, какая тяжелая! И все – туда? Но ведь передача еще не положена… Все равно, на всякий случай?..
Сколько же вы ехали?.. Как долго! А почему лицо у девочки такое красное? Простыла в дороге, температура? Так надо же таблетки…
Свидание будет общее? Через двойное стекло, телефонная трубка? А когда же  личное? Не скоро? Ах да, тюремный режим… Когда же его в лагерь переведут? Только-то? И – на особый режим? Боже мой, это когда же первую передачу разрешат...
А письма на украинском по-прежнему не пропускают? Да, действительно, все равно одно в месяц, обо всем не напишешь…
Располагайтесь здесь, отдохните с дороги хоть час. Не можете, еще что-то купить в дорогу надо? Идите, а я с девочкой посижу.
С детьми этого возраста так интересно общаться. Хоть я не умею по-украински, а она – по-русски, но мы все равно заговорим. Я дам ей краски, она ведь так чудесно рисует. Альбом ее работ? Покажите, конечно. Везете с собой, чтобы показать ему через стекло? Как хорошо…
Ну, хоть теперь отдохните. Не надо суеты, посидим с полчаса спокойно. Давайте просто поговорим. Я очень хочу, чтобы вы… почитали мне его стихи.
Ах, суета московская! Опять звонки, опять люди. И на поезд уже пора. Не успеешь в суматохе слова сказать…
Постойте! Ведь сколь бы ни была тесна его камера – ведь он же не там. Он все равно с вами. В вашем доме, в комнате вашей. Письменный стол, книжные полки, фотографии на стене – везде и во всем он, и никуда не смогли его от вас увезти. Потому что, сколько бы километров не отделяло ваш дом от его камеры – вы с ним, всегда с ним, и стены тюрьмы его – не стены, потому что вы рядом. Ваша дочка растет – вся  в него. И мыслями о нем полны краски ее картин.
О, вы для них страшнее любого оружия, страшнее сильнейшей армии.
Потому, что их злоба бессильна перед такими, как вы.
Вас невозможно победить…


                2. Встреча с Колымой

–  Вам что-нибудь говорит это название? Нет? А почему ваши глаза блеснули так радостно, когда я произнес название этого района? Мне показалось? Возможно. Итак, что вы умеете делать? Ах да, вы ведь уже работали в экспедициях. Вас интересует название поселка? Это имеет для вас значение? Впрочем, вот карта. Мы имеет объекты здесь, здесь и вот здесь. Нет, сюда нельзя, здесь все места заняты, вы будете работать вот здесь. Геохимический отряд, обработка земляных проб. В маршруты ходить? Нет, не придется. Нет, жить будете не в палатках, в общежитии.  Ну, если хотите в палатках, можно на аэродроме. Да, прямо возле аэродрома разбиты – для удобства транспортировки проб. Там рабочие живут, их в маршруты на несколько дней забрасывают… Нет, вас не возьмут, работа слишком тяжелая, мужчины не все  выдерживают. Ну, может, один раз, на экскурсию… Разочарованы? Таежной романтики хотите? Ну, что ж поделать, мы сюда не романтикой любоваться ездим…
Что? Отпуск на несколько дней? Съездить к друзьям? У вас друзья здесь живут? Наверно, завербовались, на заработках… Ну, не знаю. Это уж вы с непосредственным начальником договаривайтесь…
Одним словом, в вашем распоряжении – полтора часа. Ровно к полудню подойдет машина. А пока – идите, посмотрите Магадан.
                _______________

А здесь не так уж и холодно. И все теплее к полудню становится, можно свитер снять, через руку повесить. Какой необычный город! И с любой его улицы зеленые сопки видны.
И люди здесь не такие, как в других городах. Как будто налет какой-то суровости на лицах. И вот что интересно: все молодые или средних лет. Сколько минут стою уже и смотрю – ни одного пожилого человека.
Или нет – вон, у ограды парка – как будто старушка… Бабушка! Ох, с трудом нагнала вас… Извините, я – приезжая, только что с самолета, никогда раньше здесь не была.  Скажите, будьте любезны, в этом городе есть ли хотя бы одна действующая церковь? Нет? А поблизости? На такую большую область… Как вы сказали? Только… На материке? А здесь разве не материк? Что? Торопитесь, некогда говорить? Ну,  извините…
А здесь, действительно, как-то все по-другому. Как будто другой континент, остров… Другая планета. Цвет неба не тот, что у нас. И зелень сопок особая, здешняя. Попробовать дойти до моря?
Или нет – к геологам уже пора…
                ________________

Так вот она – та земля, где обмороженными руками лагерных доходяг строилась эта серая, блочная, низкоэтажная цивилизация. Эта ровная асфальтовая дорога, вьющаяся средь сопок и болот – от города до аэродрома. Эта длинная, пыльная, каменистая – вглубь Колымской земли.
Сколько же было их – безликих, безвестных, не тысячами, нет – тоннами исчислявшихся, судьбы которых слились в единое целое – и стали огромной могилою, бескрайней тайгой отделенной от остального мира – «материка».
Город, построенный на костях. Костями осушавшиеся болота… Какое странное молчание в здешнем шуме, столь не похожем на городской…
И, словно тень неотступного прошлого – усатое лицо с приевшейся уже усмешкой, смотрящее на запыленную дорогу со стекол грузовиков…
                __________________

Автобус колесил по мглистой дороге, тусклыми фарами освещая дымку сероватой июльской ночи. Со стекла автобуса куда-то в сторону с усмешкой смотрел все тот же усатый профиль.
Но почему же именно здесь? Загадочная симпатия, почти демоническая зачарованность…
Но здесь-то, именно здесь…
–  Послушай, шофер!  Откуда здесь эта мода?
– Ты за него, что ли? – усмешка и кивок в сторону профиля. – А что ты знаешь о нем?
–  Что знаю? Мало хорошего знаю…
–  И плохо, что мало.
Баранка руля плыла и пела в привычных, слегка огрубелых руках. Автобус медленно катил по ночной каменистой дороге.
–  А знаешь, что было бы, если бы он у нас сейчас был?
–  А что было бы?
–  Да все у нас было бы!..
Автобус колесил – и серые скалы, болота, высокие сопки в полумгле проплывали мимо.
Ох уж это, на зубах навязшее, но…
– А как же двадцатый съезд, разоблачение культа личности? Сколько жертв неповинных…
И снова – усмешка.
– Это все раньше говорили. А теперь его ругать не принято. Теперь за него в книгах пишут. В фильмах, где вырезали, снова  вставляют. Вспомнят еще батю добрым словом. При  нем порядок был.
Порядок… Вам нужен порядок? Рука железная? Как прочно же это в подсознание вбито – не изжить теперь…
– А знаешь ли, шофер, сколько людей погибло здесь, в болотах этих?
Улыбка слетела с губ шофера – и растворилась в серой, не темной ночи. Лоб стал морщинист, лицо сурово и хмуро.
– Да, было дело. Когда этапы гнали пешком, кто не мог идти дальше – штыком прокалывали, и так и оставляли на снегу… А недалеко отсюда место есть – долиной смерти зовется. Там однажды весной разлив был, и из-под камней много трупов вымыло – их ведь не глубоко закапывали, ведь мерзлота вечная. Так и плыли они по реке, как бревна при сплаве… Да и дорога вот эта – она что, думаешь, сама по себе возникла? Она же вся – на костях человеческих…
                _________________

Солнце зайдет за сопки – и огненное небо не горизонте станет прозрачно и чисто. Можно бесконечно долго на него смотреть – как на пламя костра. Или на море. А потом можно вернуться к себе. Общежитие пустое, нет никого в комнате. Можно создать здесь свой маленький мир. По стенам развесить фотографии друзей, на подоконник поставить фотографию Солженицына, над столом – Сахарова. Включить записи Окуджавы и Галича. Читать Пастернака при свете свечи. А можно даже и без свечи читать, хоть плохо, но видны буквы при сером освещении.
Днем солнце печет, как на юге. Растительность низкая, трава сухая. Окраина серого шахтерского поселка. Ров. Насыпь. Спуск к ручью. Клубы пыли вдали – над каменистой дорогой…
– Послушай, начальник! Когда у меня будет выходной? Неправда, начальник, выходной – это мой день, куда хочу, туда и еду. Да и какая разница… Из вредности, что ли, не отпускаете вы меня?  Автобусы часто туда ходят, я расписание смотрела. Да, конечно, весок аргумент, что у вас на Чукотке – тоже друзья, а вы к ним не едете. И все же…
Да и вообще я приехала сюда природой любоваться, а не реки, драгами развороченные, смотреть. Забросьте хоть в маршрут таежный. Тоже нет? А вредный же вы человек, начальник…
                ________________

–  Это что у тебя за фотография на подоконнике? Не Солженицына ли? А что на магнитофонных записях? Высоцкий? Хорошо. Галич? Ну-ну. Старчик? Не слышал. На слова Шаламова? А, знаю. Только ваши-то не любят Шаламова. Да точно знаю! Он же отрекался, а ваши этого не любят. Послушай, а друзья твои – они там по ту сторону зоны или по эту?  Да, как же, есть там зона. Особый режим, полосатые. Так с тех пор и стоит. Включи-ка магнитофон. Попозже? Не в этой обстановке? Ну-ну, «не мечите бисер перед свиньями». Да и вообще: «не верь, не бойся, не проси…» Откуда знаю? А я все знаю. Я сам там был. Что, на зэка не похож? Ха-ха-ха… А, кстати, почему это ты не пьешь? Все пьют, а ты не пьешь. Непорядок! Эй, ребята! Сюда вот налейте побольше. Да, а друзья-то твои, которые там живут – они досиденты, сиденты или отсиденты? Да, и это знаю…
А вот ты просишься туда – а делать ты что-нибудь умеешь? Дрова колоть, например, костер разводить. Приходилось?  Ах да, говорила, запамятовал. Ну, а готовить? Смотри: сваришь суп, и если невкусный будет – тут же уволю. Да-да, и никакие «эмнисти интернейшенал» тебе не помогут…
Ну, одним словом – собирай рюкзак. Завтра я тебя туда заброшу. Но с условием: чтобы эту вот кружку до конца выпила. Уже пустая? А куда ты ее дела? Неправда, сам видел, как по чужим кружкам разливала – а им только налей! Нет, так не пойдет. Эй, там! Водка есть еще? Совсем нет? Подчистую? Ах, какая досада…
                ______________________

Облако пыли рассеялось – и замелькали грязно-белые, бесприюто-серые бараки и домишки шахтерского захолустья.
– Ну, куда поворачиваем? К зоне? Или дальше едем? Вот девушку в зону забросим – и дальше… Как думаешь, шофер? И я думаю, что рано… А вот и поселок. Ну что, будем в него заезжать?
– Будем, а как  же.
– Но что мы будем там делать?
– Как что? Поселок смотреть.
– А это интересно?
– Конечно.
– Ну что, начальник, заедем?
– Заедем. А магазин там хоть есть?
– Есть.
– А времени сейчас сколько? Обеденный перерыв?
– Так точно.
– А что там еще есть?
– Баня есть. Сейчас, кажется, на ремонте.
– А еще там, говорят, книжный магазин есть.
– Точно. Сейчас на учет закрыт.
– А кинотеатр там есть?
– А как же! И кинотеатр, и театр, и амфитеатр…
Да они же просто смеются надо мной!
Машина въехала на крутой склон, затряслась на колдобинах бугристого бездорожья. Поселочек мелькнул грязно-белым пятном где-то вдали – и скрылся из вида.
– А что это твой магнитофон молчит?
Магнитофон?  Ах да, Галича надо включить на полную катушку. На полную! Только с магнитофоном как назло что-то, еле-еле слышно его, мотор куда громче тарахтит.
Машина, дребезжа, одолела крутой подъем по каменистому пути, резко повернула, проехала еще немного вверх и вдруг…
Въехала в сказку.
Люди вышли из пропыленного УАЗика, подошли к самому краю обрыва,  медленно шагнули на облако и… поплыли.
Молчали – каждый о своем.
– Ну что, похоже на Швейцарию?
– Красивее, наверно…
– И я так думаю…
Мотор загудел снова – и машина покатила с перевала вниз. 
                ________________________

– Так это вы здесь работаете? Здравствуйте, я теперь буду у вас работать.  (Надо же… Я ведь могла бы работать здесь с ними уже давно…).
–  Что? Начальник, это правда?
–  Да. А я у вас двух рабочих заберу – на рубку.
–  Не дадим! Они нам нужны. И девушку возьмем, она нам готовить будет. А то у нас тут повара забастовали: подавай им работу по специальности…
– Ну, пойдемте, обсудим наши дела.
– А у нас рыба горбуша есть, сейчас поджарится – и сядем за стол…
– Начальник! Вы часа четыре у нас пробудете?
– А что?
– УАЗик ваш нужен – в поселок съездить.
(Что?..)
– Шофер, не свозите ли нас в поселок? А то наш грузовик в маршруте, а нам срочно нужно за стеклотарой для проб, до конца рабочего дня.
– Ну что ж…
–Постойте! Извините, я не знаю еще, как вас зовут…Вон шофер заводит машину… Я съезжу с ними сейчас, можно ли?  Дело в том, что в этом поселке живут мои друзья.  Мы очень давно не виделись, и вот я уже две недели здесь, а все никак к ним не выберусь. И вот сейчас – такой случай, я бы как раз навестила их, пока ваши сотрудники стеклотару для проб закупать будут. Я бы… Нет? Но почему? Потом? Когда потом, потом случая, времени не будет…
Ах, как глупо. Как тупо, бездарно…
Я, конечно, понимаю, что рядом сидит ваш начальник, который только что меня сюда привез, и вам непременно нужно при нем показать, что и у вас есть власть. А начальник ваш должен сделать серьезное выражение лица и дать вам понять, что вы – человек самостоятельный, что он начальник вам, но не вашим подчиненным…
Да, все это понятно, но мне-то каково – стоять на берегу этого ручья, смотреть вдаль – на машину, ползущую вверх к перевалу, и с трудом осознавать, что, оказывается, нет никакой разницы – что восемь тысяч километров, что восемьсот, что восемь… 
                _______________

«Вот так я себе ее и представляла – эту колымскую землю. Холодную, безмолвную. С летними ночами, похожими на горение свечи… Вот послушайте…
Что ж, зажигай ледяную лампаду
Радужным лунным огнем,
Нынешней ночью и плакать не надо —
Я уж отплакался днем.
Нет, не шепчи и не бойся огласки,
Громко со мной говори.
Эту старинную страшную сказку
В тысячный раз повтори.
Голосом ночи, лунного света,
Горных обрывов крутых:
— Жил-был  король, недостойный поэтов,
И недостойный святых...
Так и сквозит в этих строках мерный свет здешней не темной ночи. Говорят, до Колымы этот поэт писал совсем по-другому…
Здесь сейчас самый жаркий месяц. Солнце печет, загар ложится мгновенно. Но лиственничный лес молчит – и не слышно в нем птиц.
Мы копали вчера яму для хранения продуктов. Почва – камни. Прорыли около метра, дальше – лед. Вечная мерзлота.
Километрах в ста отсюда есть место, которое местные жители называют долиной смерти. Этап в несколько тысяч заключенных перегоняли в непогоду из одного лагпункта в другой. В дороге их застала сильная пурга. Погибли все. Заключенные легли рядом с конвоирами, конвоиры – рядом со своими псами…
Здесь не раз и не два случалось такое. Как люди здесь гибли – вот эти серые скалы свидетели… На смену умершим пригоняли этапы новых. Поселки здесь вдоль трассы – сплошь бывшие лагеря…
Как уцелеть человеку, оказавшемуся единицей в этом потоке? Как остаться собой, сохранить свою систему ценностей? Как в таких вот условиях оставаться на высоте? Необходим какой-то твердый барьер между внутренним миром – и той грубой, убийственной действительностью, которая окружает тебя.
Так уцелели многие. Погибли они, нет ли – они остались живы, потому что не подверглись тлению их души. Но…
Столкнувшись не огрубевшей еще душой со смертью в самом отвратительном ее проявлении, с дикой нелепостью массовой гибели, проникнувшись болью за тех, кто гибнет просто так, без всякого смысла, безвестно, прочувствовав весь ужас этой мясорубки и не оставив ни капли своей души не затронутой этой болью – возможно ли сохранить этот барьер?
Возможен ли высокий смысл рядом с тупой бессмыслицей?
Не до сомнений, не до высоких исканий – когда тело голодно, измождено непосильным трудом, когда холод пронизывает до костей. И все же последний выбор – за человеком, пусть доходягой, истратившим до конца свои силы,  пусть замерзающим, гибнущим…
Самое верное – именно здесь обрести в сердце Бога. Сохранить веру в добро, человечность и смысл – рядом с уничтожающей душу бессмыслицей. Это – победа.
Но ведь и сострадание может привести человека к отрицанию смысла и красоты. Ведь можно и так сказать себе: раз существует эта уничтожающая душу бессмыслица, то существует ли все то, что было дорого мне до сих пор? Где она – красота и гармония, когда вот это, происходящее здесь, возможно?
Тогда очерствение и озлобленность станут единственным способом с ума не сойти и выжить. Но как жить потом с этой ледяной отчужденностью от мира – и не сходить с ума?

Я хотел бы так немного!
Я хотел бы быть обрубком,
Человеческим обрубком...
Отмороженные руки,
Отмороженные ноги...
Жить бы стало очень смело
Укороченное тело.
Я б собрал слюну во рту,
Я бы плюнул в красоту,
В омерзительную рожу.
На ее подобье Божье
Не молился б человек,
Помнящий лицо калек...
А что скажем об этом мы?  Любое рассуждение здесь может оказаться лишь пустословием. И можно лишь благодарить Бога, что не нам выпала эта смертельная участь…»
                ___________________
– Что ты там пишешь?
– А ты что не спишь? Сколько времени уже?
– Около часа ночи.
– Как светло!
– Накинь накомарник, заедят. Ручей-то как громко шумит! Давай пройдем вниз по течению ручья.
– Давай.
– Но только тише, а то услышат, скажут, что мы технику безопасности нарушаем, по тайге по ночам ходим. Осторожно, здесь ветка… Вот это места! Когда распределение будет – обязательно сюда куда-нибудь попрошусь.
– Послушай, а что потянуло тебя на геологический?
– Сама не знаю. Походы любила, хотела или в спортивный поступать, в секцию альпинизма, или в геологический, чтобы в экспедиции ездить. В спортивный не прошла по конкурсу, пошла на геологический. А ты почему на филологический поступила?
– Тоже не знаю. Пока в школ училась, хотела быть биологом, на биологический поступала, но не прошла по конкурсу. А потом проработала год – и поняла, что быть мне только гуманитарием.
– А почему ты ушла из университета?
– Меня выгнали.
– И все по той же причине?
– По той же… Смотри, какая лиственница огромная. А это что за дерево такое ветвистое? Вон толстая ветвь прямо над ручьем. Давай залезем!
– Давай. Гудят-то как громко!
– Кусают? Капюшон завяжи потуже.
– Красиво как! И ручей как будто разговаривает. А давай следующей ночью на ту вон сопку залезем.  Оттуда должен быть очень красивый вид.
– На сопку? Ночью? Да ты ведь тоже авантюристка! Давай!
– Главное – уйти, чтобы не заметили… Послушай, а в университете тебя никак уже не восстановят?
– Думаю, что нет. Хоть и пытаюсь каждый год…
– Даже если с работы хорошую характеристику дадут?
– А не дадут. И вообще боюсь,  что долго не продержусь на своей работе.
– Уволят?
– Уволят – или сама уволюсь.
– Послушай…
– Что?
– Да так, вспомнила… Послушай, а то, что ты в прошлый раз мне рассказывала – это все правда?
– Конечно. Зачем же мне выдумывать.
– Да, понимаю, такого и не выдумаешь… Но только…
– Что?
– Нет, так… Просто… Мне непонятно…
– Что непонятно?
– Зачем тебе все это надо?..


                3.  Московская встреча      

 ...Сколько же лет с тех пор прошло?.. Ах да, семь. Это ведь максимум по части первой статьи семидесятой.
Тогда я была еще школьницей. Каждый вечер включала приемник, тогда еще не так глушили. И так отчетливо, без единой помехи сообщил голос диктора в тот зимний вечер о вашем аресте…
– Ты знаешь нашу последнюю грустную новость? – спросила меня при встрече подруга.
– Знаю, – ответила я, и мы замолчали.
Мы стояли в темноте у черной ограды замерзшего по краям малого пруда Московского зоопарка, и я смотрела на уточек, плещущихся у снежной кромки в темной проталине.
– У него осталась маленькая дочка. У нее такие большие и умные глаза… Расти ей теперь без отца.
И я отвела лицо в сторону…
 А через год прозвучал приговор. Цифра казалась вечностью. В голове не могло уложиться, и невозможно было поверить, что годы пройдут – и он целиком исполнится…
                _______________

Девочке было теперь почти столько же, сколько и мне тогда. И девочка, должно быть, удивилась, почему эта взрослая девушка, взглянув ей в глаза, отвела свои и, застенчиво улыбнувшись, отошла в сторону.
Отец девочки был здесь же, в этой же комнате. И мама была рядом с отцом. Они сидели все вместе, за одним столом.
Так кончаются сказки. Так сбываются детские сны.
Сбываются  ли? Кончаются ли?
Девочка вышла из-за стола.
– Ты уходишь? – спросила ее мама.
– Мы надоели тебе? – спросил отец.
– Надоели. – Девочка обвела присутствующих умным внимательным взглядом и, взяв в руки книгу, ушла в другую комнату.
Силуэты оставшихся за столом людей осветил замысловатый свет колымского заката.
Я посмотрела вслед девочке, ушедшей в другую комнату – и что-то промелькнуло в памяти вдруг,  подобно острому звуку туго натянутой струны…
         Старшая ее сестра? Это было всего лишь три месяца назад…   
                _______________

Светлолицая девушка спустилась со ступенек казенного крыльца. В глазах ее стояли слезы.
Брат…
Вокруг толпились знакомые и незнакомые люди. У всех вдруг стали серьезные лица.
«Ты что это, что с тобой?» – спросила меня подруга. –  «Ведь все же так и должно было быть. Неужели ты ожидала лучшего?»
Подруга была оживлена и бодра. Она разговаривала с окружающими, и те в общем гудении обсуждали что-то.
У других лица были молчаливы и немы.
У третьих – любопытны.
А, собственно – что произошло?  Зачем мы приходили сюда? Зачем стояли весь день на этом ранне-апрельском ветру? Разговаривали, шутили даже. На крыльце здания суда стояли тупые и безликие стражи порядка и не пускали нас внутрь. На вторую ступеньку крыльца можно было еще подняться, на третью – уже нельзя. Тянулись долгие часы, мерзли ноги на талом снегу… зачем? Или не ясен был заранее итог? Или, отвлекаясь, забывали мы, что здесь происходит? Почему вдруг так потускнели лица? Почему в одночасье так пасмурно стало?
Будто очнулись мы вдруг – и осознали, что произнесенная только что круглая цифра – это не просто цифра. Это – годы жизни и молодости, отнятые безвозвратно. Живые годы материнской боли и сестринских слез.
Пять плюс пять – десять…
Зачем? За что?..
Я посмотрела в глаза подруге – и не нашла в них понимания. В них была оживленная бодрость.
Она сама на волоске. Сама в любой момент может оказаться там.  Что ж – она и это воспримет легко  и просто. С тою же бодростью в сердце, с тою же прямотой, как, впрочем… Как, может быть, воспринимает все это сейчас и он – тот, кого везет сейчас по шумному городу плотно закрытая машина в сторону Лефортовской тюрьмы,  ради кого мы приходили сюда все эти дни…
А нам ведь так и не дали пройти во двор здания суда, чтобы хоть вслед этой машине выкрикнуть звонкое слово поддержки…               
                ______________

- Знакомы мы не были, но где-то в московской суете… На суде ли чьем-нибудь, или на проводах… не помню. Я даже не запомнила его лица. Но запомнился кивок головы – решительный и слегка небрежный. Движение руки, подносящей ко рту сигарету. Твердость в движении. Что-то самостоятельное, решительное. Не по годам взрослое и вместе с тем – мальчишеское. Взгляд? Прямой и простой. Как четкая мысль, как принцип. Как уверенность в своей правоте.
Ему очень повезло когда-то…

Вы, возможно, забыли, вам трудно это понять. Но нам, родившимся в этой стране… Как бы это точнее объяснить…
Еще до того, как стало пробуждаться наше сознание, нам как будто надели черную повязку на глаза.  И сделали недоступным для нас все, что было накоплено и создано душою и мыслью человечества.
А потом нам стали вбивать в голову убогий набор штампованных слов и фраз – да имена кумиров, которым должно поклоняться и верить. Нас заверяли, что мыслить можно только так, а по-иному мыслят только злобные наши враги.
Извечные ценности преподносили нам сквозь призму ненависти и злобы, и мы принимали их в замутненном, обезображенном виде. Нас отучили отличать правду от лжи,  доблесть – от зла, подвиг – от подлости.
Нас научили презирать. Нас научили ненавидеть. И навязшими на зубах штампами стали для нас разрозненные крупицы истин в море сорняков и плевел.
Нам как будто не запрещали самостоятельно мыслить. Нет, мыслить нам было можно. Но только – в определенных рамках.
Но рамки эти были настолько узки, что мы с самого начала разучились думать.
От нас как будто не прятали хорошие книги, но мы читали их уже замутненными глазами – и не могли воспринять и понять.  От нас не прятали прекрасных произведений искусства – но сделали все для того, чтобы отбить у нас вкус к постижению Красоты.
Мы не могли уже по-настоящему чувствовать и страдать, не могли обрести своего лица, и жизнь из мелких, пустых интересов – жизнь, полная страха, обид, тупости, беспринципности – открыта была перед нами.
Каково же нам было выкарабкиваться из этого мрака! Раздуть в себе первую искорку едва пробудившегося живого сознания. Усомниться однажды в одной из этих с детства навязанных догмочек или правдочек. В подлинности одного лишь листика на этом дереве лжи. А когда – листок за листочком – и все остальные стали оказываться гнилыми и ненастоящими – легко ли нам было не стать равнодушными и презрительными скептиками? Но дальше, по ветке, и ветка за веточкой – добраться до сердцевины тлетворного ствола – и вырвать, наконец, из души и сам корень ядовитого растения. И. непривычным к самостоятельной мысли, не имеющим твердой почвы под ногами, легко ли нам было начать путь настоящего, самостоятельного поиска?
И как в сравнении с нами повезло им – другим, кто родился и вырос в окружении, далеком от нашего.  Кто мог воспринять нормальную картину мира с детских лет, изначально отличать добро от зла, правду от лжи, кто мог учиться у своих родителей – и гордиться ими.
Им повезло. У них было чувство превосходства перед нами…
Им не надо было сомневаться и биться над поиском прописных истин.
Оттого так целостны и ясны их суждения. Так прямы принципы. Так ровны и спокойны поступки.
Да, что ни говорите – а все-таки им повезло…

Долгие годы неволи меняют человека. Его взгляд может стать более вдумчивым, светлым, душа – более чуткой и восприимчивой. И больше силы внутренней скапливается в нем, так отчетливо различимой сквозь внешний вид усталости, изможденности.
– Мой сын не пережил того, что мы пережили. Мой сын воспримет мой внешний пример, не ощутив глубины пережитого мною. И оттого мне страшно за него. Потому, что мой опыт может оказаться для него губительным. Потому, что мой пример может оказаться для него бесполезным и даже вредным …

Лагерный опыт? Но он ведь – тот же жизненный опыт, просто более жесток, и в нем обнажены контрасты.
Пример может быть полезен лишь тогда, когда сам ты проходишь до глубины все перипетии внутренней борьбы, сомнений и бесценных находок. Если же просто копируешь чей-то образец, тогда и самый добрый пример может  оказаться – во вред…
                ______________

Разноцветное предзакатное солнце осветит сквозь тусклое стекло лица замолчавших на мгновение людей.
Серый и унылый поселок покажется вдруг обитаемым и живым – и неуютная, тусклая комната напомнит чем-то московскую, когда, чуть затронув эту струну, польются все те же обычные, привычные – и столь мало понятные со стороны разговоры:
– Вы не знаете, что вменялось ему в обвинении?..
– Нет, на кассацию они не подавали…
– В какой он зоне сейчас?..
– Я давно потерял его из вида. Да-да, расскажите об обстоятельствах его дела…
– Их обоих судили по части второй семидесятой. Десять плюс пять, особый режим…
– Нет, суд над ней прошел быстро. Мордовия, да…
– Ему дали второй срок по сто девяностой прим. По ней часто дают второй срок…
– У них уже три года не было свиданий. И писем нет уже давно…
– Он в Чистополе… А он в тридцать шестой…
–  Из ПКТ и карцеров не вылезает…
– Нет, он в ссылке уже. И они в ссылке. Тюменская область. А он в Читинской…
– Как, разве не знаете? Он уже второй год сидит по второму сроку…
– Они уезжать не хотели. Но дело было уже заведено, выхода не было…
– Нет, не прописали в Москве, конечно. В Калужской области …
– Да, это так. За нарушение правил надзора. Это уже третий его срок.
– Уехали, да. Они в Канаде. Да вот не пишут… Это верно, пишут обычно только первые полтора-два года…
– А он…
Но о нем-то – не лучше ли не упоминать вовсе?
– А тот…
Но не лучше ли и о нем не говорить?
– Но что же… Что же с ним все-таки произошло?..
Отчего тихи становятся голоса, а на лицах проскакивают тени сочувствия и недоумения?  Отчего о нем – вышедшим до срока на волю или вовсе срока не получившем – вдруг станет грустнее, чем об ином, у кого впереди – бесконечность тюремного срока.
Кто-то пожмет плечами, или уронит что-то с презрением, или просто глубоко вздохнет.
Но что же с ним все-таки произошло? Что заставить его могло так поступить? Угрозы? Гипноз? Пытка?
Но немеет язык – и теряешься в догадках, когда узнаешь о новом – и опять до немоты неожиданном – отречении.
Так что страшно становится уже за очередного арестованного – только бы выстоял.
Так что страшно становится за самого себя…
Но как все-таки хорошо, что есть люди, за которых совсем не страшно.
                ______________

Что же все-таки с ним произошло?..
Но есть ли ответ на этот вопрос, если и сам человек – даже самому себе – вряд ли на него ответит.
И все-таки я решила написать об этом рассказ. Вот здесь, таежною ночью, в брезентовой палатке на берегу ручья.
Не знаю, сумела ли я найти хоть какое-то понимание. Но, возможно, кем-то все это было пережито именно так…

                4. Отречение
                (встроенный рассказ)

Он сидел, уткнувшись лицом в ладони – один, совершенно один.
Тусклый свет тюремной камеры как будто кольцом смыкался вокруг. В ушах стоял какой-то отвратительный гул.
Он сидел и не знал, куда деться от этой безысходной тяжести.
Следователь сказал ему сегодня: подумайте.
Но он уже не мог думать.
С чего началось все это? С этого шума в ушах? С серых кругов перед глазами? С тоски одиночества? Он уже ничего не понимал и не помнил. Он сидел, уткнувшись лицом в ладони – и ни о чем не думал.
Нет, он не чувствовал страха, когда его везли в машине как будто бы на допрос – но он понимал, что это уже арест.
И не ощущал он страха, когда оказался в своей первой камере.
Был ли страх потом?
Был.
Когда же он появился?
Страх появился не сразу. Сначала была гнетущая, мучительная неизвестность. Пустота неизвестности. Как трудно было привыкнуть к этой пустоте! Как будто не стены, а целая вечность отделяла его здесь от внешнего мира.
Что с женой, что с детьми? Как родные, друзья, что с ними?  У кого обыски по его делу прошли? Один ли он арестован? Ведь следователь ничего, совсем ничего не говорил.
Что ждет его? Срок? Психбольница? Сколько лет – семь или пятнадцать? Следователь говорил о возможности еще одной статьи – 64-й, это – «измена родине», это – пятнадцать лет, если не расстрел…
За что его будет судить? Только ли за то, что предъявили в обвинении, или будет что-то еще?  Что дома, что с женой, что с детьми?..
Вокруг были стены, молчаливые стены – уж лучше бы пытки, физическая боль, а то ведь – стены, одни стены – и неизвестность мучительная…
Мысли не додумывались до конца. Сердце билось тяжело, ощутимо. Чего-то очень не хватало рядом постоянно, каждую минуту…
Он с трудом засыпал. Он слишком легко просыпался и не мог снова уснуть. Он не знал, куда ему деться.
Сначала вызывали редко. Он был сдержан и молчалив, отвечал на вопросы сухо и бессодержательно. Следователь тоже был молчалив и спокоен, почти без возражений записывал ответы – и лишь иногда со вздохом произносил, что не завидует обвиняемому, который так глупо себя ведет.
Да, тогда все было еще хорошо.
Но с чего же все это началось?
Ему было плохо. Мучили обострения язвы, приступы гипертонии… Угнетала теснота и духота, отсутствие солнечного света, недостаток электрического – невозможно было читать, уставали глаза. Да и нечего было читать: из библиотеки не приносили того, что он заказывал, и несколько тюремных книг, лежащих вразброс в углу железной койки, не тянули, не манили к себе.
Но не только недомогание было мучительным. Не только теснота. Не только недоедание, угнетенность, глухая безответность всего окружающего, ругань охранников за дверью – и этот гул, этот серый, как будто коловший в ушах…
Нет, не только это. Мучила невозможность поверить в происходящее.
Невозможно, немыслимо было поверить в то, что он разлучен с домом – и не окажется там ни завтра, ни послезавтра, ни через месяц. Что он разлучен с семьей, с друзьями, с письменным столом, что он не закончит любимой работы, что без него будут расти дети. Что реальная повседневность, казавшаяся столь прочной и постоянной, разломана в одночасье – и нет к ней возврата.
В это невозможно было поверить.
Невозможно? Но он же знал об этом раньше.  Он же знал, за что и как сюда попадают. Отчего же это казалось столь невозможным, немыслимым теперь – когда это происходило именно с ним?
Там, на воле, ему казалось, что пострадать за светлую идею, за правду, за хорошее дело – это благо, и потому не страшен арест.
Здесь все смотрелось совсем по-другому.
Эта серая повседневность совсем не чувствовалась страданием светлым, благим, героическим. Она была бесцветной бессмыслицей, гнетущим унижением – и обреченностью на полное бездействие.
Не сразу, а очень постепенно вползал в душу этот страх. Страх не за себя как будто, а за родных, за близких.
Ему страшно было за жену. За нее – простую и терпеливую, не понимающую его принципов, но которая очень его любит. Ему страшно было за друзей – за давних своих друзей, просто друзей, которых, может быть, подвел он в чем-то.
Ему страшно было за детей, за их судьбу. Страшно… Слово не то. Просто когда он думал о них – сердце начинало биться слишком уж ощутимо.
И постепенно – очень уж постепенно – становилось страшно за самого себя.
Да стоило ли все это таких мучений? Кому помогли его статьи, письма? Лишь вовлекли в тот водоворот еще одну жертву. Кому же все это нужно было? Ему самому – да тем немногим, которые так же обречены.
А остальным – разве нужна эта правда? Ее же итак все знают, просто принят неписаный закон: знать – и молчать, знать – и лгать… Б о л ь ш и н с т в о м  принят. А уж те, кто не знает, не видит  – до них и книги, и рукописи эти никогда не дойдут.
А т а м… Но какое дело до всего этого тем, кто  т а м?
Правда нарушает покой, правда врывается гостем непрошеным в мирное течение жизни, создает неуют… Люди не хотят этого – так зачем же навязывать? Да еще – ценой таких жертв?
Всегда, во все века и во всех странах была несправедливость, всегда существовало зло. Возможно, таков порядок вещей.
И, может быть, это нормально, что не смеет рядовой житель страны отваживаться на такие шаги?
Эти настроения накатывали волной, принизывали зябким чувством одиночества, состоянием потерянности наполняли душу – и волной откатывали, как будто унося что-то с собою.
То осознавал он вдруг, что жить в этой стране с его принципами, с его позицией – это не жить, а гибнуть, превращать свою жизнь в нескончаемую цепь арестов, в бесконечную серую нить тюремно-лагерного бытия.
За одним сроком потянется другой, и так до бесконечности… Ведь и уезжать из этой страны никогда он не собирался.
Но ведь он хотел что-то сделать, что-то успеть. Что-нибудь для людей, для высшей – общечеловеческой – правды.
Да и наконец… Выразить себя. Воплотить свой талант. Создать что-то.
А что он сделает здесь, за решеткой?
Он хотел быть нужным людям, а здесь… Что здесь? Кому нужен он здесь?
Но ведь как-то же существуют другие.  Делают добрые дела, приносят кому-то тепло и свет. Пишут хорошие книги, делятся умными мыслями… И обходят ведь как-то все эти острые углы. А, может быть – и не натыкаются на них. Это только он – со своими взглядами, со своей болью, со своим видением мира – наткнулся.
Конечно же, он не хочет покупать свободу ценой малодушия, но когда-нибудь, когда он выйдет…
Надо ведь, надо же будет научиться хоть как-то… при-спо…-сабливаться…
Да нет же, не для себя, а для… во имя…
Да, все логично, все это так, и все-таки… все же…
Нет, эти мысли не утверждались в нем.  Они подкатывали временами, наплывали вместе с холодом, с пасмурной серостью за окном – тоской, ознобом, бессонницей…
Он чувствовал, как постепенно теряет свою уверенность, свои силы.
А следователь становился с каждым разом все более напористым и ретивым, твердил ему без конца, что он – враг и отщепенец, связался с людьми дурными, что народ никогда не поймет таких, как он,  никогда не поддержит… Что он идет на поводу в р а г о в…
Теперь уже трудно было вспомнить, с чего началось все это. Он начал давать показания, отвечать на вопросы следователя, но в этом как будто не было еще ничего плохого. Отчего не признать, что эту статью он написал, и этот «документ» редактировал он – ну да, это его пометки. А почему бы не ответить – когда написал. В каком количестве экземпляров, на какой машинке…
А почему бы не дать показания на тех, кому все равно ничего уже не грозит? На уехавших? Или умерших?
В этом как будто еще не было ничего недостойного.
Только трудно, почти невозможно было не ответить на заданный вопрос – когда на подобный вопрос ответ был уже дан. Почти невозможно было занимать прежние позиции,  можно было только сдавать новые.
А следователь постоянными напоминаниями, настойчивыми, скользкими, тонко продуманными полунамеками и фразами внушал ему из раза в раз, что он действительно виновен в чем-то ужасном, действительно заслужил сурового наказания, и он действительно получит его, если не…
Если не…
Ему было тяжело. Ему было очень плохо. И одиноко.
Лучше бы пытали и били. Лучше бы сразу определили ему меру наказания. Но его ставили перед мучительным выбором. Перед этой кромешной необходимостью – самому решить свою участь. И когда – уступка за уступкой – сдавал он свои позиции, его будто бы тянула в пропасть одна лишь как будто бы даже светлая мысль: выбраться, только бы выбраться поскорее отсюда. И тогда все встанет на свои места.
Он сидел в этой тусклой камере – похудевший, поседевший, измученный недомоганиями, постоянно ощутимым недоеданием – и не знал, что ему делать.
Оставался один, последний шаг, с которым будет сдана последняя позиция, утрачена последняя точка опоры. И который, может быть, будет последней ступенью к выходу из тюрьмы.
Следователь сказал ему сегодня: подумайте.
Но он уже не мог думать.
Когда же переступил он запретную черту?
Он не знал этого. Он только понимал, что переступил. Хоть трудно, очень трудно было это осознавать, и так хотелось верить, что он еще не сделал ничего плохого. Но непреодолимый барьер лежал уже между ним – и теми, кто был ему дорог. Они его не поймут, они отшатнутся. Они будут его осуждать…
Осуждать?
Ах, как слабы, как бессильны они были сокрушить эти стены – спасти его, придти на помощь.
И как же скоры будут теперь – осуждать.
Серые стены как будто полукольцом смыкались, давили, создавали этот колючий полумрак в душе, тишина будто давила на перепонки.
Он не знал, как ему поступить. Но, кажется, знал уже наверняка, что почва выбита из-под ног – и не хватит у него сил поступить иначе…

Но  почему  не  прекращалась эта мука здесь - в четырех стенах его квартиры?
Почему и здесь был тот же колючий гул в ушах? То же чувство подавленности и безысходности?
Он мог куда угодно пойти. Куда угодно поехать. Кому угодно поз¬вонить .
Рядом были жена и дети.
Он мог восстановиться на прежней работе.
Он мог даже забыть тот день, когда по городу были развешаны газеты с его покаянным заявлением. Да и зачем его помнить? Многие ли прочли его – это заявление? И не все ли очень скоро забудут?
Так отчего же, отчего и здесь все было мучительно, худо, невыносимо. В чем-то даже хуже, чем там.
Надо было собраться с мыслями, разобраться, подумать...
Нет, дело не в том, что его осуждали сейчас и злословили  близкие люди. Дело не в том, что круг дружб и знакомств сократился внезапно и резко.
Нет, мучило и жгло другое. Слишком ясно, слишком очевидно было теперь, что он совершил что-то страшное и непоправимое. Что-то, чего нельзя, ни в коем случае нельзя было совершать.
Но почему нельзя? Что, в конце концов, в этом пустом наборе пустых фраз, которые, в сущности, не имеют никакого значения, как не имеют значения те обычные фразы, к которым привыкли все, не замечает никто - но кто-то их пишет, говорит, читает - и как будто никто никого не называет за это подлецом, предателем...
Так отчего же именно этот набор фраз разрушал и сводил на нет его самого – и все, что было ему так дорого. Все, ради чего он мог пойти на ту или иную сделку, компромисс...
Где же та грань, та черта, за которой компромисс перестает быть компромиссом и превращается в гибель?
Как отличить гибель от нормального состояния и что есть подлин¬ный критерий нравственности в этой беспросветной путанице?
И в какой момент образовавшаяся в тебе трещина перестает быть трещиной и превращается в пропасть – в этот сокрушительный раскол твоей личности?
Ложь губительна – с нее начинается раздвоение сознания. Но и сам мир раздвоен и лжив по сути своей.
Был ли он прав? Был ли он неправ? И в том, и в другом случае он оказывался жестоко и мучительно неправ.
Мир, сотканный из лжи и противоречий, не имел единого объяснения, не мог дать единого ответа.
Надо было хоть что-то поправить, хоть что-то придумать.
Но он уже не мог думать...
                __________________               

– Что ж, твой рассказ интересен и даже, может быть, впечатляет. Но на самом деле в подобных случаях все гораздо проще. Просто сидеть в тюрьме человек не хочет – вот и все.
– Но ведь так поступают и люди, как будто уже закаленные тюрьмой.
– Потому и поступают, что знают, что такое тюрьма – и не хотят повторения. Человек, совершивший предательство, редко так сильно мучается. Обычно он выискивает себе всевозможные оправдания. Может быть, запьет, желая забыть, не думать… В любой душе, порой и высокой, гнездится что-то мелкое и сла¬бое – но не у всякого достанет силы внутренней и желания это признать и работать над собою… Элементарный страх может разом уничтожить все высокое – и сломить личность. Или – нежелание жить в холоде и голодать. Обыкновенная боязнь лишиться всего - и долгие годы быть за колючей проволокой… В попытках понять человека, совершившего подлость или преда-тельство, есть  один подвох. Мы представляем его себе таким, как нам хотелось бы. Нам трудно смириться, что он оказался не тем, что мы думали. Оттого, воображая его лучшим, нам мучи¬тельно трудно объяснить его поступок, нам трудно его понять. Чем подлее поступок - тем труднее понять. Тогда как на самом деле природа подлости куда более примитивна…
- Да, обычно все просто. И незачем ломать голову над тем, что и обсуждения не достойно. Но все-таки… Все-таки ведь так не всегда…


                5. На самом деле все проще
                (голос издалека)

–  А на самом дёле все гораздо проще. Вы привыкли все усложнять – потому, что привыкли к  двусмыслице.
А я не стану мучиться и биться над решением мировых проблем. И не стану сомневаться в том, что для меня ясно и очевидно.
Да, мне повезло. Я с детства мог воспринять нормальную, здравую систему ценностей.
И я не буду ломать голову над тем, что могу или что должен я делать. Мне некогда будет пустословить там, где работы итак – непочатый край – и  она захлестнет меня с головой.
Я не стану доказывать правоту или лживость тех или иных утверж¬дений. У меня есть пример. И я  изложу чистый факт,  и исполню этот текст на пишущей машинке без всяких комментариев, в сухом и сжатом виде.
Настоящее зло существует только там, где о нем молчат и не знают.
А творящие беззаконие теряют уверенность и силу, когда об их делах говорят открыто.
Пусть не затронет мое слово ваши сердца и души – но оно будет сказано. И в этом будет бесспорное доказательство моей правоты.
Да, я знаю, что зло не замедлит с ответным ударом. И я иду на это. И вы даже не сможете сказать: остановись, подумай о родных! Потому, что и здесь мне повезло –  именно  мысль о родных усилит мою решимость.
Когда железная дверь на долгие месяцы закроет меня в этих каменных стенах – мне не в чем будет сомневаться. И не от чего отказываться.
И в этом полупустом зале, куда конвой не пропустит моих друзей, я с легкостью разобью ваше фальшивое, дутое обвинение.
Мы слишком привыкли ко лжи. Ложь стала для нас нормой, привыч¬кой, мы запутались в ней. Так что даже не дело, а  одно лишь чистое слово правды может привести на скамью подсудимых – и это не вызовет удивления.
В мире, где слово перестает быть словом, где, по словам поэта, «как каменный лес, онемело…»
Вы перебиваете меня? Вы даже не дадите мне сказать последнее слово?
Что ж, пусть. Тем громче прозвучит оно – не сказанное и прерван¬ное.
Я буду спокоен и тверд, когда конвой в последний раз выведет меня из этого зала. Только не думайте, что я прощу вам эти слезы на глазах моей сестры.
      Слово, не сказанное мною, окажется куда сильнее множества ваших сказанных и написанных слов – и, перехлынув через стены этого здания, оживет, отзовется – и  станет еще одним фактом, весть о котором поме¬шает злу быть безграничным….


                6. Возможность чуда

Солнце заката зальет прозрачным сиянием горную даль, озарит светло-зеленые вершины. Низкие облака застынут и остановятся, ветви заалеют по склонам, омытые светлым пламенем.
И этот холодный край слишком ясно заговорит о постоянстве и красоте Сотворенного Мира.
О том, что и в этом несчастном мире бывают – бывают все-таки чудеса.
                ___________________

– Чудеса?
Чудо?
Вы верите в возможность чуда?
Вы – верующая?
Мне трудно в это поверить. В наш век, в век науки... Ну, я понимаю еще, когда к вере приходят люди немолодые, разочаровавшиеся в жизни, или – пережившие много горя. Ну, это естественно: обнадежить себя какой-то иллюзией... Ах, извините... Но вы... молодая... Что вы ска¬зали? Не вы одна? Многие ваши друзья... что? Почти все ваши друзья вашего возраста - верующие? Этого не может быть! Или... Постойте, должно быть, у вас есть какой-то свой, сравнительно небольшой круг друзей, и на всех вас влияет какой-то один очень сильный человек? Ну, я угадал? Не совсем...
Как? Молодежь приходит к вере? В наши дни? Первый раз слышу! Что? Где был я все эти годы? Как где? Здесь, на свободе. В Москве. В своей научной лаборатории. В кругу друзей и коллег. Я был в курсе новейших открытий науки. Я опубликовал много статей и защитил две диссертации. В моей жизни не было года без поезд¬ки в какую-нибудь интереснейшую командировку. Я побывал в самих краси¬вых местах страны, я жил и работал за границей. Я ездил в горные походы с веселой и шумной компанией, мы пели у костров песни бардов... Мы с женой не пропускали новых фильмов, хороших спектаклей. Я был в самом центре дел и событий, в самой гуще нашего века... Но – верующая молодежь? Но – приход к вере в наше время?! Хоть убей ты меня - ни разу не слышал!
                ___________________

Вот так, встречаясь через много лет с близким когда-то другом, понимаешь вдруг, насколько разными могут через долгие годы оказаться языки, интересы… А, впрочем, что может быть надежнее давней дружбы – иной и побоялся бы сюда заехать…
– Послушай, друг! Я хочу с тобой как следует поспорить. И хоть я отстал от новейших открытий науки, не имел возможности посещать научные конференции, общаться с коллегами по работе, посещать библиотеки и работать по специальности – не думаю все-таки, что ты сумеешь меня переспорить. Итак, ты говоришь, что Бога нет. Что мир не создан, ма¬терия существует вечно, а эволюционный процесс возникновения видов доказан наукой. Но как ты объяснишь такой вот факт? А такой? А этот?.. Так, ты признаешь, что вселенная до конца не познаваема – таково соот¬ношение ее сущности и нашего разума. Но то немногое – а точнее, очень многое, что открыто и познано человечеством – неужто говорит в пользу ее бесконтрольного, хаотичного возникновения и развития? Ты говоришь, что возможность чуда исключена, что засвидетельствованные факты чудес – это либо игра воображения и фантазии, либо научно объяснимые явления. А я вот приведу тебе сейчас такой факт...
                ____________________

- Подождите…
Вы спорите о возможности чуда?
Но разве не растворено оно в каждом мгновении бытия? В каж¬дом дыхании жизни и красоты?
Вот в этой гряде вершин заснеженных… или вон в том цветке, что вырос в расщелине скал на камнях…
Вы сомневаетесь в возможности чуда? Но оно ведь так же очевид¬но, как очевидны мы сами. Труды наши. Наши мысли. Биение нашего сердца...
                ______________________   

«Полярные льды как будто коснулись его своим дыханием, окружили неотступным кольцом...
Он не знал еще тогда, что такое смерть.
Весна разливалась по прозрачным, льдистым просторам светло-зеле¬ным кипением . Он смотрел на небо, по которому почему-то не возвращались птицы с юга.
Он не разучился еще радоваться и улыбаться.
Небо здесь было на редкость прозрачно, куда красивее, чем там, на материке… Закаты - как многоголосая симфония… Как глаза любимой женщины, оставшейся где-то там - в другом мире, на другом континенте.
В тот вечер их строили на болоте. Закат охватил упоительным  пламенем лиственницы и пихты, редкие облака зазолотили небо.
«Это небо так же светло, как свет твоих глаз...»
Но этого он не произнес вслух.
Их строили колоннами по трое. Их считали и пересчитывали. Сапоги увязали в  грязной болотной жиже, кости ломило после дня  тяжелой работы. Комары назойливо лезли в глаза. Ледяной ветер дул в намокшую спину.
- Но, Боже мой! Какое прекрасное, какое чистое здесь небо! - сказал он вслух.
Кто-то ответил ему презрительной ухмылкой.
Конвоир сбился со счета и, солоно выругавшись, начал сначала.
Он огляделся. Измученные, злые, безжизненные глаза смотрели на него со всех сторон ледяным отчуждением…»

«Колыма настигла его - как он ни пытался укрыться. Она вцепилась ледяными костлявыми пальцами  в высохшую кожу... И он понял, что от этого уже не уйти.
Он боялся этого больше смерти, и может быть, этот страх и заставлял его до сих пор держаться. Но  это настигло его – и на этот раз он оказался бессилен.
Казенная койка, казенная мебель…
Опять…
Но почему узнали  об этом другие? Они захотели ему помочь?
Помочь?! Ха-ха! Уж не назовете ли вы помощью смирительную рубашку  или веревки, которыми прикручивают к койке умалишенных?
Уйдите все! Уйдите. Я не мешаю вам. И вы… дайте мне умереть спокойно.
Как вы сказали? Вы восхищаетесь моим творчеством? Вос-хи-щаетесь? Но разве этим можно восхищаться? Что это? Книга? Книга моих рассказов? Опубликовано? В Па-риже? Высокое качество бу¬маги, переплет... Все читают? Вос-хи-щаются? А ну, дайте ее сюда. Сюда вот, сюда. Вот так! Что я делаю? Вот именно это и делаю. Рву ее и топчу!
Что же я делаю?..
Кто еще там? Что вам надо? Делегация из союза писателей? Да-да, вижу. Что никаких не писателей. Давненько не ви¬делись… Ста-а-рые приятели. И что же вам надо? Косточки мои обгло¬дать? Только глодать уже нечего. Как вы сказа¬ли? Книга? А-а, вам не нравится моя книга. Да-да, вам точно должна не нравиться моя книга. Ха-ха, как же я сразу не понял! Совсем забыл! Ну  что ж, проходите, располагайтесь. Можете глотку пере¬грызть, попить крови. А где ваши сапоги с железными набойками?  Вы так хорошо умели когда-то бить этими сапогами.
Что? Вам надо... чтобы я от нее... отказался? А... Отрекся?
Она... несвоевременна... Дальше что? Что, что еще хотите? Давайте! Все подпишу! Все, что хотите… Идиоты! Я… отрекаюсь! Ха-ха… Отрекаюсь! От чего?! Ну, держите.  Печатайте в своей "Литературке», хоть в «Правде»… Да хоть у себя на лбу печатайте...
 Я... ненавижу. Ненавижу вас всех.
Отстаньте. Мне все равно.
Оставьте меня одного.
Мне нет дела до вашего мира…»

«В то утро он почувствовал ледяной холод в пальцах. Этот холод, кажется, пробудил его на мгновение. Он чуть приподнялся и оглянулся.
Комната с ровными стенами. Четыре стены. Потолок. Камера...
На столе - цветы. А где же люди? Они ушли? Я один? Как хорошо...
Зачем они приходят сюда? Доброта? Да, когда-то это было...
Холод. За окном снег идет...
Холод, вся жизнь - холод...
Кажется, то, что видишь сейчас - это настоящее... Чем дальше уходит оно, тем больше стирается из памяти.
А здесь - все наоборот. Настоящее... его как будто нет. Недав¬нее прошлое - его тоже нет. А далекое прошлое... нет, не далекое,  а то...
Двадцать лет - как один день. И каждый день - как сегодняшний.
Что такое время? Зачем оно? А, чтобы... Как вы сказали? Чтобы надеяться на лучшее? Все вы врете! Нет, я говорю, чтобы…
Мне трудно дышать. Очень трудно.
Откуда столько света? Северное сияние? Мне с тех пор не снились сны... Была поздняя осень, сыпал снег... Нет, здесь еще листья не пожелтели.. .
Да что это? Откуда? Я разучился видеть... Я лежал на снегу и не мог встать. Как я вышел оттуда, не помню. Но мне показалось, что я умер…
А потом... Я помню слишком ясно.
Как яркий снег.
Почему он такой яркий? В глаза слепит, смотреть больно. Ведь ночь...
Неужели?..
Неужели мне снится то, что было еще раньше?
Улыбка… Я ведь никогда не улыбался... Не улыбаюсь. Я только иногда вздорно и зло смеюсь…
Но откуда сон?
Холод, опять холод...
Может быть, это... наконец...
Не бывает тепло на снегу. Я. думал - тепло под снегом. Но потом я сам закапывал их… Там лед…
Оставьте, сны... Не мешайте мне спать.
Мне трудно пошевелить рукой. И зубов не разжать. Но почему же на губах появляется вдруг улыбка? Я же никогда  не улыбался...
Песня... опять песня... не буди. Мне и здесь хорошо. Я привык ко льду. Я стал ледяным, как скала. Немым и холодным, как камень.
Камни не разговаривают… И птицы там не поют… и цветы не пахнут.
Что же ты от меня хочешь? Ты... Кто просил тебя? Зачем ты... не хочу!
Тот светлый бред... закат... откуда? Тот мальчишка глу¬пый, что на закат смотрел, когда все смотрели под ноги. Ему конвойный кричал, чтобы руки – руки назад. А он на закат смотрел…
Его, кажется, втоптали потом сапогами в болото...
Закат... глаза любимой женщины... Как глупо! Женщин не бывает. И закатов тоже не бывает. Бывает только темнота. И снег…
Зачем так ярко! Ведь ночь! Свет включили? Показалось? Кто здесь?
Нет никого. Четыре стены. Сумерки. Снег за окном. Пушистый, па¬дает. Январь...
Почему сегодня никто не приходил? Нет,  приходили. Цветы  на стол поставили. Ваза... хрустальная? Но ведь знают, что разобью. И все же – хрустальная?..
Мне сон какой-то приснился... Нет, мне сны не снятся. Показалось…
Что же они там смешное читали... Смешное что-то... А-а... чтобы не засмеяться, я сделал вид, что уснул. Что будто бы... Что там чему-то учатся, лучше становятся... Или... как это? Ха! Нравственное очищение!
У меня смеяться нет сил. Горло пересохло, больно. Поэтому я сделал вид, что уснул.
Но откуда сон? Откуда опять эта песнь? Или это уже...
Смерть однажды навсегда поссорила меня с жизнью. Неужели смерть и… примирит?
Глаза мои крепко сомкнутся, и я почувствую забытый уже шум колес и знакомую тряску. Машина будет подпрыгивать и голова биться о носилки. Но я уже почти не чувствую холода, который снаружи.
Я знал, что ничего не кончилось. Все повторится. Опять насильно везут куда-то, опять кладут на грязный матрац в какой-то перенаселенной камере. Но я уже не чувствую, мне не больно…
Ничего не кончилось, все повторится. Только теперь хорошо. Неужели... Неужели правда? Неужели ее можно победить?
Музыка... опять музыка. Что это? Слезы? Я не плакал уже много-много лет. Только когда руки размораживались… Когда было больно. Но... от музыки? Не может быть...
Или это вы плачете?
Не надо. Я уже смирился. Я уже не мешаю губам – улыбка сама ложит¬ся на  них. И  из глаз сами капают слезы...
Неужели мне действительно будет тепло?..
Лицо побелеет, как снег, как скалы. Расступится темнота полярной ночи, и над хребтами и сопками забрезжит северное сияние. Даль станет светлой и чистой, как глаза того восторженного мальчишки. И небеса сольются с землей, превращаясь в песню. Чистую, как отражение неба в потоке ручья. Как гряда уходящих вдаль вершин, над которыми плывут облака, и снега искрятся…

Я видел все, песок и снег, пургу и зной,
Что может вынесть человек, все пережито мной,
И кости мне ломал приклад - чужой сапог,
И я побился об заклад, что не поможет Бог,
Ведь Богу, Богу-то зачем галерный раб,
И не помочь ему ничем, он изможден и слаб...

Но пламень этих свечей... Как много зажглось их! И вы придете, каждый со своей свечой… Я не носил креста на груди, но с телом моим сольется крест, который вы вложите в руки. Церковные песнопения напол¬нят пространство – и вместе с ними вольются солнечные лучи в оконца этого московского храма.
Вы понесете меня на замерзающих руках, ступая по снегу, скрипучему от крещенских морозов.  Вы будете мерзнуть на ветру, но холод не снимет камня, что ляжет сегодня с памятью обо мне  вам на сердце.
Но когда вы посмотрите вверх - то увидите светлый крест, вычерченный на небесах облаками.
Солнечные лучи брызнут в глаза, и снег заиграет и заискрится множеством переливов и колоколов.
И тогда вы улыбнетесь. И вам станет легко при мысли обо мне.

Я проиграл свое пари, рискуя головой,
Сегодня, что ни говори, я с вами - и живой…»


                8. Отъезд

"Вот и все, что сумели надиктовать мне о нем эти серые скалы. А лето между тем подходит к концу, и, минуя осень, приближается долгая полярная зима. Тебе удивительно это? Да, в Москве еще лето в разгаре. А  здесь сократился день, зарядили дожди и вот-вот можно ждать первого снега. По утрам, выходя из палатки, я ступаю на мерзлую почву, покрытую инеем. И едва оттаивает ледок к полудню. А листва карликовых березок уже зажелтела.
Письмо твое дошло только вчера. Да, я знаю, что вы уже подали документы на выезд. Знаю и то, что в таких случаях не медлят с ответом - и я даже рискую вас не застать. Что ж поделать - ты же знала, что рано или поздно встанет этот вопрос. И вы, конечно, выберете… Да, я сама уговаривала бы вас поступить именно так, но… Как много же здесь этих «но»… Твои сомнения мне понятны. Но не наша вина, что так четок этот рубеж, и так неестественно, остро понятие границы, грани…
А там… Ну, куда же уйти оттого, что там все будет совсем не так, как хотелось бы. Всем бы везло со взлетом вдохновения и способностью вжиться в новый ритм… Но уезжающие с большими  планами становятся там порой сами себе смешны. Не лучше ли не питать иллюзий и принять этот жребий спокойно и сдержанно, как решение приговора.
Ну, а я работаю по-прежнему с геологами.  Готовлю еду на костре, иногда хожу в маршруты. Сначала мы жили в низине за очень красивым перевалом, а теперь наш лагерь перебазировался ближе к поселку. Это радует меня, я чаще могу навещать человека, который сослан сюда. Да, он – отец твоего знакомого, к которому мы весной ходили на суд. Сейчас к нему приехали жена и дочка, они снимают квартирку в невзрачном строении, похожем на барак. Недавно к нему заезжал приятель, который был тут, наверно, проездом по работе. Мы вместе бродили по сопкам, они такой занимательный научный спор вели… Забавно мне было слушать. Горы, красота неописуемая, край этот дикий – и спор двух биологов, да о чем? О том, могла или не могла вся эта красотища возникнуть из бесконтрольного хаоса…
 А здесь вчера сильный ветер дул, и дождь хлестал по брезенту. Костер все не разгорался, то метался, то гас. И, глядя на разгоревшийся, наконец, неровный пламень, я думала о том, как непрочно, непостоянно все в нашем жизни, пока не коснется ее беда – и не разрушит все, что казалось до сих пор прочным и постоянным. Но именно в беде, в сокрушительности  ее, в ее напряженности можно обрести постоянство подлинного бытия. Как этот вот костерок – именно под дождем, на ветру – существовать – и не гаснуть...
Может быть, нет ничего прочнее жизни, держащейся на волоске. Существования, повисшего над пропастью...»          

–  Опять ты там что-то пишешь? Вылезай из палатки, мы костер развели.
–  Действительно, сколько можно писать? Почитай лучше свои стихи.
–  Нет, лучше вы что-нибудь на гитаре…
–  Гитара что-то расстроена...
–  Отлично настроена! Сам только что настраивал.
–  Как же настроил? Ни один аккорд не звучит!
–  Так ты на какой гитаре играешь?
–  На шестиструнной.
– А я настроил на семиструнную.
–  Ха-ха-ха...
– А на небе звезды появляются...
–  Да, темнеют ночи. Скоро начнутся холода.
–  Надоел этот северный климат! Сейчас бы - на Черное море.
–  На Черное? По-моему, куда красивее Белое.
–  А еще лучше – Баренцево.
–  А еще – север Охотского!
–  Нет, хватит с меня этой романтики! Всюду я побывала –  и на Камчатке, и на Чукотке, и на Белом море, и на Новосибирских островах. Всюду красиво – да не греет эта красота. Нет, самое хорошее море – Черное.
– Не верим!
– Поверите – лет через двадцать.
– А вы знаете, один ученый из Новосибирска провел исследование и доказал, что жить можно только до определенной черты севернее Красноярска или Иркутска, а дальше на северо-восток жить нельзя. Усло¬вия там – не для жизни. Если отрезать здешних людей от внешнего мира – они погибнут…
– Недаром же именно эти места выбирали для зэков.
– Да, лучше не выдумаешь!
– Говорят, раньше их здесь кое-как содержали, кормили чем придется, и на охрану особо не тратились. А куда убежишь? Кругом тайга… Говорят, их сюда сотнями тысяч пригоняли.
– А как же? Должен же был кто-то золото для страны добывать.
– А знаете, мы вчера в маршруте прямо над зоной проходили.
–  И что там?
– Ох, охрана – в жизни бы не подумали! Колючая проволока – в шесть рядов. И там, внутри – еще по два ряда. А охраны-то – больше, чем их самих.
–  Ну, а самих-то видели?
– Видели. Там рабочая зона, а рядом жилая. Где жилая – там ни¬кого не видно, под замками сидят. А в рабочей – видели, делают что-то. Приглядеться – так и полосы на одеждах видны.
–  Да, а вокруг зоны – вышки, колючая проволока... Мы далеко были – а слышно, как собаки лают.
–  Да, нелегкая у зэков жизнь...
– Ха, нелегкая! Они, может, убили кого или ограбили.
– Да, гуманное у нас государство. Ну, раньше-то золото зэки добы¬вали, понятно. А сейчас-то что их держат?
– А что с ними делать-то?
– Как что? Расстреливать!
                ____________________

Эти строки встретились мне однажды у американского писателя – и запомнились хорошо. Об идеалистах и реалистах. О том, что эти идеа¬листы отчего-то считают (ирония), будто добро, правда и справедливость восторжествуют в этом реальном мире лишь оттого, что они – добро, правда и справедливость…
Американец.
Где же найти сил для горькой самоиронии горстке интеллигентов в России, где неразрешимые вопросы добра и зла вечно оттеснены для нас чем-то иным, на вид куда более громоздким: изъянами социального уст¬ройства, жестокостью власти, беззаконием, доведенным до абсурда...
Оттого и кажется нам порой – стоит одолеть это огромное, силь¬ное, реально ощутимое – и тут же все встанет на свои места. Зло исчез¬нет, разум восторжествует...
Оттого и стала Россия отличной почвой для всякого рода мечтательности и иллюзий.
Нам вечно кажется – вот-вот произойдет что-то очистительное и спасительное – нужно лишь предпринять что-то. На подвиг ринуться, жертву принести... Пойти в народ, открыть глаза на ложь, воззвать к разуму, подняться на что-то. Или – организовать общество неясного пред¬назначения, но с четкой, по пунктам расписанной программой. Или заста¬вить государство соблюдать его же законы.
Впрочем, изысканная дикость нашей действительности сильна и способностью отрезвлять. Порывы бороться и действовать быстро сни¬кают перед проблемой самозащиты. Потому что карающий молот обрушивается здесь с размаху и без разбора – стоит лишь переступишь ненароком заданную черту. И тут-то и начинается самая тяжелая и трудная борьба. Борьба со слепой и неумолимой машиной – не за воплощение каких-либо планов и дел. Борьба - за самого себя. За сохранение своего внутреннего идеала. И в тяжестях ее и лишениях даже не столь убийственным становится отрезвление – что изъеденному язвами, больному обществу в равной степени худы слепая путаница беззакония – и лишенный подлинного разума закон. Что перетасовки социальной структуры, сколь бы решительны они ни были, не изменят ничего к лучшему в мире, где не прозрели к добру и разуму человеческие сердца. И что проблемы замаявшегося в исканиях интеллигента не отзовутся в той усталой, безликой массе, которая привыкла быть недовольной своею участью – но агрессивна к любому действию, вызванному искренним желанием добрых перемен.
                _______________

Есть какой-то легкий задор в этом странном, чуть режущем словце: отщепенец. В этой славной абракадабре «великого и могучего» языка.
Обрети память среди страдающих беспамятством – и твой осмысленный взгляд станет непонятен им, твои слова – чужды и даже, как нарушающие покой – враждебны. Ты станешь в их среде – отщепенцем.
Обрети слух среди людей, лишенных способности слышать и слушать – ты станешь среди них отщепенцем.
Обрети совесть среди людей, лишенных ее – начни жить по совести среди них – и ты станешь их злейшим врагом – непонятным, чужим, инород¬ным. Ты станешь в их глазах – отщепенцем.
                __________________

Добро, правда и справедливость (ирония) восторжествуют лишь оттого...
Но в этом социуме забвения не мы ли – как будто прозревшие, как будто осмыслившие хоть что-то – говорящие красивые слова, читающие умные книги, пишущие объемные труды – не мы ли тоже поражены злым навыком равнодушия?
В уюте городской квартиры мы с интересом читаем добытую вчера запрещенную книжку. О минувшей эпохе, о Колыме, о ГУЛАГе. О том, что было – но что прошло как будто.
А кто-то сейчас – именно сейчас – изнывает от голода в бетонном карцере. Кого-то сейчас – в данную минуту – озверелый конвой избивает ногами. Сейчас – именно сейчас – в определенном количестве километров от нас – кто-то задыхается в душегубке до отказа набитого, густо прокуренного "столыпина".
Знаем ли мы об этом?
Что-то слышали, да. Что-то, кажется, читали.
Но знаем ли?
Ах, да отстаньте – что сделать мы можем? Разве что – вздохнуть. Бросить в стакан с чаем кусок сахара. Закурить сигарету. Дочитать до конца главку из Солженицына –  завтра ведь отдавать уже...
Кто-то сейчас – именно сейчас – находится в тесной камере, имея немалый срок за плечами и бесконечный – впереди. На кого-то сейчас – именно сейчас – заводят следственное дело за то, что пытался сделать известными факты сегодняшнего зла.
Знаем ли мы об этом?
Да, слышали что-то. О чем-то даже читали в появившемся самиздате – как же не прочесть?
Но разве оторвет это нас от привычных дел? Разве нарушит повседневный покой? Ведь только в покое рождаются умные мысли, совершается труд глубокий по изучению какого-нибудь утончен¬ного предмета. Не так ли?
Где-то рядом арестовывают человека, вынося с обыском мешки с рукописями и книгами из квартиры. Знаем ли мы об этом? Да, вроде бы знаем. Может быть даже и самого человека знали. Да, надо бы родственникам его позвонить. Узнать что-то новое о нем? Да, любопытно...
Мы, попивая чаек, будем вести споры на самые разнообразные темы. Может быть даже заговорим о каких-то делах и возможностях, о каких-то туманных перспективах…
А где-то совсем рядом – в этом же городе, в полутемной камере следственной тюрьмы – будут избивать или морить голодом нашего вчераш¬него собеседника…
Зло торжествует не только там, где о нем не знают.
Зло существует там, где о нем не умеют знать…
                ____________________

Горит костер. Языки пламени лижут лиственничные дрова. Крутые сопки обрамляют долину стремительного притока Колымы. Горит костер – и мерным светом полыхают звезды, зажженные на вчера еще не темном небе.
Как ровны, как соразмерны судьбы людей, души которых не терзает тревога, страдание, мучительный внутренний поиск. Но до чего же изменчива и капризна судьба становится – стоит лишь поселиться в душе бессонному жалу сомнения. Когда слово теряет однозначность, когда исчезают твердые ответы, теряется почва под ногами, стираются грани между вчерашними твердо очерченными понятиями – может ли столь же ровно и неиз¬менно оставаться все вокруг?
И круты становятся судьбы повороты, и неизбежны – лишения и неус-тройства. Но прозревшим глазам тем острее открывается суть вещей, тем ярче становится видение мира, тем больнее ощутимо – страдание ближнего.
Страдание перерождает человека – но тем ощутимее прочерчивается черта между ним – и окружающими. И даже самые близкие оказываются порой по ту сторону барьера.
И тем более тяжкой – и более благословенной становится жизнь и судьба…
                ____________________

– Да настрой же, наконец, гитару на нужный лад!
– Настрой… Видишь – на настраивается. Вон поэтесса у костра сидит – пусть стихи почитает.
– Да что пристал к человеку, видишь – думает она о чем-то.
– Ничего, потом подумает, мне о деле ее нужно спросить. Послушай,  а эти приятели твои – ну те, что в поселке живут… Они… то есть он, человек этот… Он здесь… как это называется – поселение, высылка?.. Что, ссылка? Так и называется – ссылка?
– Это что же – как у революционеров! Вот ведь революционеры нашлись… Так вот, передай, пожалуйста, этому революционеру… Как ты говоришь? При Сталине таких людей называли контрреволюционерами? А, в уголовном кодексе та же самая статья так называлась. Это потом стали говорить – антисоветчики, а раньше – контрреволюционеры… Понятно, просветила. Ну так вот, передай своему знакомому революционеру… Или как там – контрреволюционеру… Передай ему, в общем, что у нас из-за него – одни неприятности. Ну не из-за него, конечно, а из-за тебя, что навещаешь его. Нам на руднике из-за этого карту секретную не выдают! Говорят: ваши сотрудники общаются с особо опасными… Как это называется? Ну да, особо опасными государственными преступниками.
– Послушай, а если не секрет – за что его сюда сослали? Он был шпион? Что, журнал издавал? На пишущей машинке? И что же он там в этом журнале писал такого? К бунту, наверное, призывал. Что? В этом журнале не было ничего, кроме… хроники событий? И только за это? Семь лет тюрьмы и лагеря, и только потом сюда – на Колыму…  Да не может же такого быть!
- Ну и кто его читал, этот журнал? Ведь единицы! И стоило ли из-за этого журнала так ломать судьбу?
- А вот тебе, между прочим, дадут не семь лет, а десять, и сошлют еще дальше – на Новосибирские острова! Если будешь такие разговоры вести. И Галича своего при посторонних слушать.
- Новосибирские острова? Говорят, там очень красивое северное сияние. Да, кстати: когда у меня ближайший выходной?
                ______________

Грузовик остановится на повороте, я спрыгну на серую насыпь – и под мелким дождем пойду по знакомой мне улочке.
Я последний раз окажусь в этой тусклой квартире, где уже поселилась грусть укладываемых чемоданов…
Должно быть, мы с вами увидимся теперь в Москве. Да-да, понятно – с понедельника на работу. Как странно, что мы не познакомились раньше – столько общих знакомых… А знаете, я вас представляла себе немножечко другою…
                ______________

   
Я сказала, что дождя не будет,  но он как назло зарядит  –  как раз когда мы дойдем до брезентового городка и повернем обратно к дороге.
Я остановлюсь на возвышении – и долго буду смотреть на серую, дождем изъеденную дорогу – вслед трем удаляющимся фигуркам.
А потом взгляну на потонувшие в сыром тумане склоны. Но что наша грусть этой земле, и без того впитавшей слишком много горечи и боли?..
                _______________

Лицо этой девочки было выразительно, взгляд наблюдательный и умный  – взрослые не знали, что хранит, что скрывает она в себе. Или – не должны были знать и читать на ее лице.
Но сегодня это было как-то тяжело. Мутное утро, тяжелый туман...
И дождь терзался и бил о стекло колесившего по грязи автобуса.
И она, должно быть, не знала, как сохранить на своем лице то, что было всегда. Как закрыть, как спрятать то странное...
Она стояла, отвернувшись к стеклу, и смотрела в беспросветное серое месиво, в проливные слезы непогоды, стекающие под колеса автобуса. Она смотрела - и не знала, как, какими словами назвать то непонятное, что превращалось в ее связь с этим диким, отвратительным краем. Дождь хлестал по стеклу – и, может быть,  знобящее чувство одино¬чества прикасалось к душе. Зачем все так? Почему?..
Через несколько часов самолет оторвется от полосы, полетит назад – в Москву. В другой, совсем другой мир...
Она прикасалась лицом к холодному стеклу. Ей казалось, что она дрожит от холода. Но это было не так. В автобусе было тепло и душно.
Отец с матерью стояли за ее спиной – и ничего не видели, кроме счастья последних минут вместе – и горечи продолжающейся разлуки...
                ___________________

Автобус заколесил по размытой дороге – и скрылся в мут¬ной, холодной  мороси.
Он, должно быть, махал еще рукой ему вслед, силился вглядеться в дождливую пелену, скрывающую дорогу – но оно уже наступало, накатывало неотвратимой волной...
Одиночество.
Каким коротким был отрезок пути, что мог он проехать в автобусе – до этого рубежа своей свободы. Каким длинным, каким дождливым покажется он теперь – в одиночестве.
Ему тяжело будет в стенах, где были они вчера. Нет, он вернется назад, в тесные полулагерные будни пропоенного шумом общежития...
Попутная машина, разбрызгивая грязь, резко затормозит. Щетки на стекле быстро заработают, стирая струи дождя.
Судьба... Но кто, собственно, устанавливал те мерки, по которым можно определить, тяжела ли, легка ли она? Может быть, этот груз – вовсе не груз для другого, а иная мука для кого-то – радость. Ведь все это – внешнее. Лишь оболочки событий и связей.
И потому душевная тяжесть не должна быть болью. Она должна стать улыбкой. Хоть сердце забьется еще больнее под тяжестью прожитых лет.
А кто, собственно, сказал, что оно должно биться легко и без боли? И что судьба непременно должна быть мягка и милостива?
Не сами ли выбираем ее? И легче ли, если бы она была другою?
Если бы сами мы вдруг стали другими?
Не лучше ли благодарить ее за то немногое, что дарит – дарит все-таки она…                __________________      

Ссылка в какой-то степени тяжелее лагеря. В ссылке нет людей. Все чужие, безликие. Как будто бы вежливые –  но отчужденные, инородные. Как эти вот серые скалы.
Не станут теплы тебе их как будто уютные дома и квартиры. Не оттаешь, не согреешься у их очагов...
В лагере есть хоть какая-то иллюзия дела, борьбы. Там чувствуешь плечо человека, которому нужна твоя помощь, там есть люди, гово¬рящие на одном с тобой языке.
В ссылке же все слишком пусто. Ты один, а рядом – та обнажен¬ная действительность, от которой, как от размытой колеи, отдает зяб¬кою безнадежностью.
И тем яснее здесь ощутима эта обреченность на бездействие или гибель – или на вечный отъезд из страны.
Низко нависнет хмурое небо над серым поселком. Зарядит беско¬нечный дождь, размывая грязь по дорогам. Пропыленные, усталые, с потемневшими лицами – будут расходиться они по домам – эти чужие люди, которые ничем не смогут помочь ему. И которым ничем – даже если очень захочет – не сможет помочь он.
                ___________________

— Дело не в том, что я хочу уехать. Я не хочу уезжать.
Дело не в том, что я боюсь смерти. Мне не страшно умереть.
Дело в том, что между мною и этим обществом слишком отчетлива несовместимость морали и духа.
Подлинная, культура не может быть широкой и массовой. Она неиз¬бежно элитарна. Она – для избранных.
Да, это так, как это ни печально, ни грустно.
Нравственность невозможно навязать. Культуру невозможно внушить. Люди, которым не нужна подлинная система ценностей, никогда не воспримут ее. Можно сказать им сколько угодно хороших и убедительных слов, или дать прочесть сколько угодно отличных книг. Но что толку - если не будет при этом настоящей жажды духовного поиска? Подлинного возрастания внутреннего?
Что могу я сказать нового? Все сказано задолго до меня, и не нами выработан тот нравственный кодекс, по которому стремятся жить единицы.
Мы не в силах тут что-либо поправить, изменить… Кому же нужно наше дело? Да нам самим. Мне самому. Себя я могу изменить к луч¬шему. И это уже очень много.
Дело не в том, что я отстаиваю какие-то принципы. Какие, собственно, могут быть принципы, кроме единственных – десяти.
Дело не в том, что я пытаюсь чего-либо добиться. Ценен не резуль¬тат, но та внутренняя сила, что не дает нам права молча мириться со злом.
Между мною и этим обществом слишком отчетлива духовная несовмести-мость. Я не враждебен ему - страх, подлость и ложь враждебны моему внутреннему миру.
Я не хочу уезжать.
Но жизнь и судьба слишком прямо ведут меня к этому выбору...
                __________________

Потемнело небо. Как резко похолодало! И какой серой и неуютной вдруг стала эта местность, этот унылый поселок.
Но если пойти по той вон тропинке круто вверх, то можно будет увидеть солнечные лучи, что выбиваются из-под облаков. Здесь, в котловине, они не видны, а оттуда – увидишь, как освещены дальние горы, как в лучах переливаются разноцветные поля¬ны, ручьи… На вершину, конечно, сразу не заберешься – очень уж высока. Но – подняться повыше по той горной тропинке – и  оглянуться вниз. И остановиться.
Так вот она – разгадка этой холодной красоты. Этой немой непости¬жимой тайны. Здесь жить нельзя. Эти места – не для жизни.
Но именно вне жизни – разгадка этой зачарованности.
Молчаливые сопки ровно тянутся к горизонту. Низкие облака почти не движутся над вершинами. Будто и вправду – другая планета. Необитаемый остров. Крутая оторванность от материка.
Здесь жить нельзя. Но можно на миг – на мгновение – забыть о повседневном. Обо всех своих бедах, будто оставленных на материке. И думать – только о вечном. И чувствовать – только постоян¬ное.
Побыть бы здесь еще немного. Увидеть, как быстро сменяет зима короткое лето. Еще постоять на вершине этой вот сопки.
Но говорят, на завтра мне куплен уже билет на самолет...
Постойте – ведь что-то еще говорят, так отчетливо говорят эти скалы...

….Любой рассказ наш - сборник бед,
Оставленный в веках,
Как зыбкий слабый чей-то след
В глухих песках…

Здесь жить нельзя. Эти места – не для жизни…
Ветер срывает брезент палатки, крупным внезапным снегом засыпает зеленую еще листву. От холода сжимается лиственничная хвоя, к самой земле пригибаются упругие ветви стланика.
Мы-то уедем…
Где-то там – материк, люди. Там шумят живые города, слышны голоса разумные, человеческие.
А здесь – пустыня мертвая. Полуреальный мир, будто пятерней огромного дракона скованный.
Ветер срывает брезент с колышек, вкопанных в землю, задувает, гасит – мокрым снегом заносит костер. И белой сплошной пеленой пригибает к земле все живущее, помнящее.
Ты не остров, не затерянная на северо-востоке необитаемая земля, ты – судьба страны моей, воплощение безнадежности ее – Колыма…
Как, прозревая, не терять с тобой истинной связи? Как, оживая, не забывать твоего мертвого холода?
Как, уезжая – остаться?
                _________________

Солнце растопит первый снег – и его лучи позолотят внезапно пожелтевшую листву, заискрятся вернувшимся грустным осенним теплом. И яркой белизной засветят снега, которые не растают уже на вершинах сопок.
Я шагну на подножку автобуса, в последний раз взгляну на эти суровые очертания. Поселочек покажется еще неуютнее, еще мертвее. И тем больнее сожмется сердце в тревоге за этого человека – но он ведь из тех, за которых уже совсем не страшно.
Я заметила, что это плохая примета – слишком долго махать вслед рукою. Но, впрочем, и без того можно предположить, какой будет моя следующая экспедиция...
А, может быть, договориться нам всем, прощаясь, не чувствовать, что это надолго, но расставаться как будто до очень скорой встречи на материке... На каком-нибудь истинном материке.
А золото лиственниц и карликовых березок поярче, чем у подмосков¬ного леса. Завтра эти краски уже отцветут - но сегодня заполыхают они, слитые с грустью осеннего неба, замелькают мимо пропыленных стекол автобуса.
И покажется вдруг, что все в природе говорит о постоянстве и прочности лишь этой синевы – и гряды вековечных вершин, уходящих вдаль – к горизонту.
Пассажиры выйдут на предпоследней остановке. Солнце склонится к закату – зальет разноцветным пламенем небольшой поселок – еще один унылый поселок, возникший, как все здесь, на месте бывшего лагеря.
Вглядеться, всмотреться – ведь что-то еще как будто хотят сказать эти беззвучные дали.
Самолет загудит уже, готовый оторваться от земли. Пассажиры засуетятся у трапа. А я буду стоять в стороне, вглядываясь в темно-зеле¬ные очертания. В эту суровую сдержанность земли, впитавшей слишком много боли.
Я уже буду смотреть на нее, припав к стеклу иллюминатора. Уже поплывет она мимо – быстрее и быстрее. Но что-то будут еще говорить эти темно-зеленые вершины.

Но разве мертвым холодна
Постель, и разве есть
У нас какая-то вина,
Пятнающая честь.

Любой рассказ наш - сборник бед,
Оставленный в веках,
Как зыбкий слабый чей-то след
В глухих песках.

Чтоб чей-то опыт, чей-то знак
В пути мерцал,
Мерцал в пути, как некий флаг
Средь мертвых скал…             

Но куда принесешь ты меня, самолет?
И что стану я делать в толчее этого огромного города?
Заберу документы из университета, в котором меня так и не восстановят? Уволюсь с работы, с которой давно уже вежливо просят?
А  дальше?
Получать крохотное удовлетворение от крохотной пользы, которую приносит жильцам лифтер или дворник?
Впрочем, Москва не даст ощутить этой оторванности от пространства и времени. Она вовлечет, втянет в водоворот событий и дел, в котором чем деятельнее будешь ты – тем скорее надолго лишишься всякой возможности действовать.
Но что за дикая обреченность – убить все силы на то, что как будто не принесет реальной пользы – но будет лишь беспомощным криком больной твоей совести?
Здесь не найти реального пути. Не выбраться из этой запутанности, не ведущей ни к мысли, ни к действию – когда в бессилии опускаются руки, когда закрываются глаза – и ты не видишь ответа ни на один из множества вопросов, обрушивающихся разом…
                _________________

– У тебя есть один выход. Ты можешь писать.
Пожилая писательница смотрит на меня с участием. Черты ее лица внимательны и теплы, морщины по-домашнему добры в мягком свете абажура.
– Да-да, я уверена, что можешь. У тебя есть данные. Напрасно улыбаешься. Ты отстала от времени – сейчас очень смело пишут. Что там ваш самиздат – сейчас в «Современнике» или «Юности» пишут острее. Хо¬чешь, я познакомлю тебя с Валентином Распутиным? Или с Виктором Астафьевым – он охотно с молодежью знакомится… У меня есть знакомства в «Юности» – начинать лучше именно в ней. Вот съездила ты в экспедицию – новые места, новые впечатления. Возьми – да и опиши их: о быте геологов, о таежных трудностях. И о недостатках – обязательно о недостатках надо писать. Что? Затронутые тобой проблемы могут оказаться несовременными и… несвоевременными? Ну, что за беда! Я позвоню – и спрошу, какие темы считаются сейчас наиболее современными, на что рекомендуют в первую очередь обращать внимание. А что удивительного? Знание всего этого – верный залог первого успеха. Что ты спросила? Чтобы я лучше расска¬зала тебе… каким должно быть художественное произведение? Ну, об этом уж стыдно не знать! Это даже в школе проходят. Во-первых, произведение должно иметь определенную жанровую форму: рассказ, повесть, новелла. Кроме того, в нем должна быть идея, тесно связанная с проблематикой, которая в свою очередь должна быть не слиш¬ком разбросанной. В нем обязательно должна быть фабула, которая выстраивается в определенный, хорошо продуманный сюжет. Сюжет же строится так: сначала – завязка, затем – развитие действия, ведущее к кульмина-ции, – ну, а потом и развязка. Конечно, структуру произведения лучше продумать заранее – так надежнее и вернее будет.  Ну что? Когда мы с тобой в следующий раз встретимся и как договоримся?
                _________________

Договоримся? Постойте. Определенная проблематика – при определенной структуре произведения? Но в этой неустроенности как мне ее найти – определенную, с четко продуманным сюжетом?
Нет, пожалуй, мне не понадобятся ваши знакомства. Я даже, наверное, не смогу принести вам какой-либо рукописи.... А впрочем... впрочем, вот вам один рассказ. Правда, его вряд ли напечатают в "Юности”, а уж проблематика его и подавно не окажется своевременной.
Но если – хотя бы на миг – сможете вы счесть своевременными сегодняшнюю живую горечь и боль – может быть, он и вас хоть немного затронет.


                7. На материк
                (рассказ)

Они стояли на склоне холма в Нагаевской бухте и смотрели вниз – на бесконечную гладь, всю в белесой ряби и зыби.
Солнце слепило глаза. Карликовые березки тянулись, пожелтевшие, по отвесам. Отдельные кусты стланика выбивались там и здесь между камней. В тени белели островки не растаявшего первого снега, выпавшего накануне.
–  «На материк, на Магадан…» Ты слышала когда-нибудь эту песню?
–  Слышала. Ее Алексей когда-то с материка привез.
–  С материка?
–  Да, еще давно. Когда мы с ним только-только познакомились
–  А разве здесь ее не поют?
–  Я не слышала.
Из бухты донесся гудок корабля. Грузный плашкоут отделился от баржи и медленно поплыл к берегу.
–  А пассажирские суда здесь ходят?
–  Нет. Летом ходит теплоход до Находки, а сейчас уже осень – рейс отменили.
–  Осень? Но ведь еще август не кончился.
– Ну и что? Через месяц вообще навигация прекратится. У нас ведь рано зима начинается.
Волны разбивались о камни. Синее небо отражалось в лужах, по кромкам лежал не растаявший снег.
– А у вас всегда первый снег выпадает в середине августа?
– Когда как.
– Какой теплый день сегодня. Наверно, последний такой.
– Нет, еще, может быть, недельки полторы тепло продержится.
Они спустились вниз – и пошли вдоль берега, по жесткому, в ракушках и камешках, песку, среди выброшенных на берег досок и щепок, среди снующих трясогузок и еще каких-то мелких птичек.
– Надя, а ты читала рассказы Шаламова?
– Нет, только слышала.
– В одном из них описана эта бухта. Но не такая, как сейчас, а серая, в  непогожий день. Мне запомнилась фраза: "Я понял, что нас привезли сюда умирать,.." Вот смотрю я сейчас на этот берег – и как наяву вижу – причаливает судно, выходят они один за другим по трапу...
– Постой! Мне Алексей, я помню, пел. Как же это... "Шли мы по трапу на борт..."
– Может быть  "Ванинский порт"?

Я помню тот Ванинский порт,
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.

– Да-да, эта песня. Алексей очень любил ее. Помню, мы ходили как раз здесь, по этому берегу, а потом сели на какую-то корягу, стали смот¬реть на закат – и он мне тихо-тихо запел эту песню. Он много песен знал…
Волны с шумом разбивались о берег, серые чайки, крича и плача, парили, качались на темноватых, волнуемых ветром гребнях.
– Надя, а вы познакомились с Алексеем до заключения или после?
– После. Но могли к раньше познакомиться. Только это было бы неинтересно. Ведь когда он первый раз покинул Магадан – мне и пяти лет не было.
– А ему тогда было?..
– Пятнадцать или шестнадцать. Его отец отсидел здесь десять лет, потом освободился, но на материк его не пустили. Женился здесь, вырастил двоих детей.
–  Он и сейчас в Магадане?
– Нет, в Крыму. Как только на пенсию вышел - так и переехал туда с женой. Но Алексей гораздо раньше отсюда уехал – как только десятилетку кончил. Приехал в Москву, поступил в МГУ…
– А с какого курса его забрали?
–  С третьего. Мальчишка еще был. И знаешь, когда познакомились, ему уже под тридцать было, а поговоришь – совсем ребенок. А потом пря¬мо на глазах за два года лет на десять повзрослел. Читал много, на учебу как зверь накинулся.
– А в магаданские лагеря он случайно попал – или потому, что родители здесь?
– Совершенно случайно. Игра судьбы. На следствии он упорно скрывал адрес родителей. А сами они обо всем только через полтора года узнали – выяснилось вдруг, что сын их не в Москве вовсе, а... в полусотне кило¬метров от Магадана.
–  Интересно, как они это пережили?
– Да как – просто. На свидания стали ездить, передачи возить. Радовались, что десять лет дали, а не пятнадцать.
– Они, наверно, ко всему привыкли.
– Да, Колыма их многому научила.
Они поднялись по бревенчатым ступенькам вверх и пошли по выложенной щебнем кривой улочке Нагаева.
– А ты говоришь – вы в институте с ним познакомились?
– Да, в институте. Я училась на втором курсе, а он поступил на первый.
– А как же его после заключения в институт приняли?
– С трудом. Он ведь на заочное отделение поступал. Первый год отказались принимать. Он работал истопником в школе, потом удалось лаборантом устроиться, а это уже – по специальности. Отец за него много хлопотал. У него здесь были связи, как-никак – двадцать пять лет в Магадане прожил. Приняли в конце концов. Да здесь, надо сказать, с этим не так строго. Здесь привыкли к зэкам.
– А что было потом?
– Потом мы поженились. Родители оставили нам квартиру, уехали. Мы к ним летом в Крым ездили. Когда Алексей окончил институт, его долго в школу брать отказывались. Во-первых, прошлые дела, а во-вторых - новое. Уже тогда его в КГБ вызывали время от времени. Устроиться, все же, удалось. Правда, не в десятилетку, а в школу рабочей молодежи. И не по спе¬циальности. Ему дали уроки рисования и черчения, в котором он не сооб¬ражал ничего. А он так хотел преподавать... Первое время кружок исто¬рический пытался вести. Сначала казалось - безнадежное дело: кто же после восьмичасового рабочего дня да после уроков на кружок по истории пойдет? Но стали ходить. Даже по воскресениям собираться стали. Но потом ему это запретили. Он ведь стал историю философии преподавать, читать им Канта, Гегеля, Аристотеля. А несколько занятий посвя¬тил разбору Библии.
–  И только за это запретили?
– Нет, я думаю – за то, что очень уж потянулись к нему люди. А у нас, ты знаешь, этого не любят.
– А как стало известно, что он эту работу пишет? Ведь никому, кроме тебя, он не говорил.
–  Сначала не говорил, а потом двум своим приятелям сказал, по¬казал. А они – кто их знает – может быть, выболтали кому-нибудь не со зла. А может быть случайно все вышло. С обыском пришли не по его делу, а по делу какого-то... нет, не помню фамилии. Алексей знал его, на этапе они, кажется, познакомились. Взяли из стола все бумаги, а через несколько дней и его самого взяли. Вызвали будто бы на допрос, а обратно он не вернулся.
– Известный прием.
– Но мне-то сообщили только на третий день. Я чуть с ума не сошла! И вызывают вдруг меня, как свидетеля. Я им ничего сказать не могла – так они меня потом стали чуть не каждый день вызывать. А я – на девятом месяце. И старшему вдруг в детском садике отказали. Хорошо хоть, с работы не выгнали. С ужасом все вспоминаю. На суде его обвинили в том, что, во-первых, он изготовлял литературу с целью клеветы, а во-вторых, распространял: мне давал читать.
– Но ты же этого не подтвердила.
– Ну и что? Они сочли достаточным, что хранил он бумаги в той комнате, где я их могла прочесть.
Некоторое время они шли молча. На улицах прибавилось пешеходов – люди возвращались с работы.
–  А вы с Алексеем думали о том, чтобы перебраться на материк?
– Думали. Давно еще думали. Обсуждали разные варианты, узнавать что-то пытались. Но каждый раз оставляли эту мысль. Трудно отсюда выб¬раться. Север затягивает.
–  Но ведь вам же так одиноко здесь. Вы одни во всем  городе - ни сочувствия, ни понимания.
– Да, это, действительно, тяжело. Но разве в другом месте лучше будет? А здесь мы уже и к людям привыкли, и сжились как-то, срослись с этими местами.
Солнце уже заходило за горизонт, озаряя все вокруг дивным предзакатным пламенем.
–  Послушай, не надо сворачивать к городу. У меня еще есть время до самолета. Пойдем обратно к бухте.
Они вышли кривыми улочками  к крутым ступеням, спускающимся к морю. Яркие предзакатные облака озарились замысловатым светом, солнце залило прозрачным сиянием верхушки сопок.
–  Интересно, когда возникло Нагаево?
–  Не знаю. Я знаю только, что задолго до самого города.
– И кому же пришло в голову строить поселок среди этих мертвых скал?
Они сели на какое-то бревно под крутым откосом.
– Тогда вот точно так же заходило солнце... Послушай, напомни-ка мне мотив той песни. Он спел мне ее тогда с начала до конца, а я лишь несколько строчек запомнила.
–  Я сама ее полностью только недавно узнала. Мне надиктовал ее один бывший заключенный в вагоне читинского поезда. Но я не знаю мотива. Такие песни поются, по-моему, без мотива.

Я помню тот Ванинский порт,
И вид пароходов угрюмый
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.

Надя как-то естественно подхватила мотив, и забытые когда-то слова возникали и сами слетали с губ:

От качки стонали зэка,
Обнявшись, как родные братья,
Лишь изредка с их языка
Слетали глухие проклятья

Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой!
Сойдешь поневоле с ума,
Отсюда возврата уж нету...

Солнце медленно таяло и исчезало. Бухта озарилась последним сиянием. Суровые сопки сомкнулись плотным кольцом вокруг холодных вод, словно давая понять, что неодолима граница Материка и этого края.
– Ты плачешь?
– Нет… Просто, вспомнила…
– Об Алексее?
– Послушай, но ведь наша с ним судьба – это счастье в сравнении с теми...
– Конечно, счастье! И вообще вы – счастливчики. Во-первых, вы понимаете друг друга. Сколько лет вы уже живете в разлуке, а, наверно, он каждый день чувствует твое присутствие. А ты - его. Так ведь?
– Да, да…
– А, кроме того, миллионы ни в чем неповинных, погибших здесь, были обречены эпохой.  А вы сами выбрали этот путь.  Они – просто жертвы. Вы же – победители.
–  Победители? – она посмотрела вперед – на ту полоску, где потемневшие воды смыкались с холодным и равнодушным небом. – А скоро ведь срок его кончается...
– Да, скоро. Ты и оглянуться не успеешь, как время пролетит.
– Да, знаю. Правда, я боюсь, как бы ему нового срока не дали.
–  В лагере?
– Ну да. А если и выпустят – кто знает, как он поведет себя на воле. Я за него не ручаюсь.
– Нет, ты уж уговори его, чтобы хоть первое время он вел себя тихо. Ну, какой ему смысл снова садиться?
– Ну вот, ты рассуждаешь почти как моя тетя из исполкома.
Автобус подкатил к безлюдной остановке. Они долго смотрели на удаляющееся, темное уже в густых сумерках  Нагаево.
– Не поверишь ты мне, наверное, но – странное чувство: не хочется отсюда уезжать.
– Что же, это бывает. Север затягивает.
Деревянные домики скрылись за поворотом, замелькали блочные малоэтажки с уже  зажигающимися огнями. Автобус наполнялся на оста¬новках людьми все с тем же суровым налетом на лицах.
– Надя, а как ты думаешь: почему не поют здесь песен?
– Песен?
– Ну да. Ведь всюду поют. О той же Колыме, о Магадане… Даже в электричках подмосковных поют.  А здесь – не слышала ни разу.
Надя посмотрела в окно автобуса – и, помолчав, уронила:
– Действительно не поют...
                1982-83                (1987)

           (В тексте использованы стихи Варлама Шаламова)


Рецензии