Записки сельского таксиста. Фигня - вытолкаю!

Припекает очень уж не по-сибирски: в словно бы обглоданной солнцем полуденной тени – тридцать семь градусов по Цельсию, а за её пределами – даже помыслить жутко – испепеляющие сорок пять, никак не меньше... Можно даже вообразить себе ; пламенная Аравия вокруг да и только. Если бы не залезающая в глаза и уши падкая до человеческой кровушки мошкара, да таёжные сопки, колючим кольцом окружающие посёлок, где на площади, рядом с безымянной автобусной остановкой и ларьком «Каравай» томимся я и моя Коломбина. Быть может, бедуин здесь и продрог бы, но от прожигающей жары мои мозги, вероятнее всего, сделались похожими на расфасованную в тетрапаки сметану, консистенцией, запахом и вкусом похожую на гашёную известь, а на капоте Коломбины можно без всяких хлопот изжарить не одну лишь глазунью, а, пожалуй, что заодно и парочку-другую мелких индеек... 
Клиентов не видать, настроение сдувается... А не поехать ли домой?
Ага, на пустую небесную сковороду расплёскиваются облачка ультрамариновой окраски, обозначенной так жиденько, будто небесные маляры поленились; невесомые, они глядятся ситцевыми. За ними поторапливаются лёгкие тучки, похожие на соцветия вечерней сирени; расписанные изобильно, плотно, они кажутся почему-то плюшевыми. Следом уже напирают тучи – тяжёлые, волглые, с фиолетовыми кружевными разводами, смахивающие на невыстиранную парадную бархатную скатерть (похоже, это природные силы – могучие и ребячливые – забросили её на самое небо). Солнце, словно решив отдохнуть, закатилось за облачную полупрозрачную портьеру – и повеяло первой, неизъяснимо благодатной свежестью... О, только бы ударил дождь! Да хотя бы дождичек. «А если и просто так побрызгает, пыль смочит, – ну, так ить оно и тогда вот уж как ладненько будет...» – вдруг явственно доносится из моего детства певучий говорок соседки бабушки Агафьи.

...Любопытно, отчего прихотливая память способна походя отформатировать годы, но её потаённые файлы бережно хранят пустячные как будто бы мгновения? Неужели лишь только для того, чтобы, дождавшись удобного или нечаянного момента – опля! – вытащить, словно кролика из рукава, те же слова бабушки Агафьи, мною якобы запамятованные?..

Ветерок, уже приметно посвежевший, будто одурев, внезапно накидывается вихрем – и мимо меня по площади то с торжествующим громыханием, перемежаемым скребущими раскатами, то с келейным мышиным шебуршанием волочатся пустые пластиковые бутылки, сигаретные пачки, окурки и прочий мусор.
Настроение портится окончательно. Решено: приеду домой ; заберусь в тапочки, холодильник, интернет...
– Танька, глянь – вон такси стоит! – раздаётся со стороны площади хмельной женский голос, контральтовый, настолько категоричный, будто принадлежит бригадному генералу или хотя бы главе администрации района.
– Вон та иномарка, чо ли? – откликается второй голос, нежный, певучий, неожиданно богатый сопранными модуляциями; даже нетрезвый, он приятен слуху.
– Ну да. Этот мужик всегда тут книжку читает.
– Чо то я, Надюха, не въезжаю...
– Ну, ты и тупень! – насмешничает контральто уже гораздо ближе, у самой дверцы, и сопрано сейчас же истерически взвизгивает:
– Чо ты, Надька, взяла моду обзываться?! Задолбала совсем!
– Хорош выкобениваться! – рубит контральто. – Я когда ещё реально засекла: мужик одним глазом в книжку смотрит, а другим народ подкарауливает. А чо нас караулить-то? Ить мы вот – уже нарисовалися, фиг сотрёшь... – Контральто отпускает короткий горловой смешок (на крышу Коломбины будто булыжники посыпались), тут же строжится: – Короче, сейчас мы хватаем эту тачку, катим к тётке в деревню, – ну, а там гульнём конкретно, отвечаю!
– Не, насухую в облом... – капризничает сопрано. – В дорогу надо пивасика захватить, хотя бы полторашку.
– Здесь, в «Каравае», купим.
Дверца распахивается. Предо мною предстаёт девица, приодетая, невзирая на возраст «немножко за тридцать», в современном инфантильном стиле: чёрные капроновые колготки накрепко, словно вторая кожа, прилепились к мощным борцовским бёдрам, грудь (этакую сдобищу не обхватить и медвежьими лапами) торчками сосков едва не прорывает серенькую футболку навыпуск, понизу измятую и испестрённую как недавними, так и порыжевшими пятнами (похоже, футболку употребляют как салфетку или полотенце). Фронтально тулово девицы напоминает поставленное на торец короткое и широкое узловатое бревёшко: ничто не выпирает и не вдаётся чересчур категорично, а составляет изваянное природою округлое недюжинное целое: запястья – толщиною в оглоблю; кулаки, своею формою схожие с корнеплодами брюквы, способны с первого же удара проломить дверь, собранную не из прессованного картона, как нынешние, а из толстенных тёсаных досок; покатые плечи могут перенести на себе какое угодно бремя; всё в ней пышет природною силою, которой нет нужды утверждать себя: подобно одинокому утёсу, она довлеет над покорно распластанной пред нею равниною, – короче говоря, исконную крестьянскую породу ничем не занавесить. Убеждён, что эта девица может поставить в кузов грузовика четырёхведёрную флягу с молоком так же легко, как тарелку с земляникой (сказанное – отнюдь не досужая выдумка: мой знакомый после такой же сцены на ферме, устрашившись, расстался с атлеткой-дояркой, своей невестой). Казалось бы, физическая мощь должна наделить фигуру девицы мужиковатостью, но каждый зритель твёрдо определит в ней, прежде всего, женственность; и, право же, не беда, если он найдёт её несколько грубее изнеженной балетной. Взглядываю выше – на мягко очерченный двойной подбородок, восхитительно вырезанные пышные губы, вздёрнутую пуговку веснушчатого носа, бодро выглядывающего из наливных, будто бы облитых ядрёным румянцем щёк – и сразу же наталкиваюсь на опушённые размалёванными ресницами весело-дерзкие васильковые глаза и вопрос:
– Сколько стОит в Нижнюю Слободу и обратно?
«По голосу – Надя», – механически отмечаю для себя. Отвозить пьяную компанию не хочется, потому, отбояриваясь, удваиваю стоимость проезда:
– Тысяча двести.
– Базара нет, – роняет Надя с непревзойдённой аристократической надменностью, характерной для девок деревенского полусвета, нежданно-негаданно разжившихся несколькими тысячами рублей и, повернувшись к подружке, притулившейся позади Коломбины, отдаёт ей распоряжение с властной непринуждённостью, которой позавидовали бы и коренные обитательницы Сен-Жерменского предместья: – Танька, мухой лети в ларёк, бери бутылку водки, и не палёную, как в прошлый раз, а покруче – «Пузырёк» или там «Дикого гуся»; потом две полторашки пивасика, какой, понятное дело, потемней и покрепче; ещё две пачки «Винстона», синего, или, на худой конец, «Морэ», тоже синего. Врубилася? Да шевели булками – мужик ждёт! – прибавляет она с громозвучным хохотом и, обрушившись на переднее сиденье, запросто, словно давнему знакомому, поясняет: – Водку – это тётке. Ей, старой колхознице, сто лет в обед, но здоровая конкретно: одну только водочку признаёт. Пиво ей, в натуре тебе говорю, реально впадлу – косоротится: «На кой хрен оно сдалося, воды и в колодце много!». А нам с Танькой до её годов не дотянуть: здоровья уже нету, – вздыхает она, однако же, без особенного сожаления; и женским инстинктом сейчас же разгадывает моё молчаливое несогласие (для неё это было нехитрым делом: на моём лице переживаемые чувства родственны объявлениям на заборах: видны каждому и читаются столь же легко). – Ненавижу мужикам отказывать, и за свою бабью простоту страдаю: в больничке по любому уже заколебалися «чистить» меня по три да по четыре раза в году. Само собой, после абортов как могу, так и лечуся... – сызнова беспечально вздыхает она, тут же пьяно мотает головою, отчего её небрежно обрезанные волосы цвета прелой соломы, и без того пребывающие в живописном беспорядке, укладываются в авангардную причёску «Копна, всклокоченная порывом ветра», хохочет: – Пивасиком брюхо прополаскиваю! – И звуки, поразительно похожие на ржание развеселившейся лошади, ошалело мечутся по чересчур тесному для них салону. Морщусь: «Однако поездка будет уморительной!»
Нахохотавшись, Надя обеспокоивается:
– Да где же эта лахудра Танька? Ушла – как в подпол провалилася!
Из «Каравая» появляется подвыпившая девица. Показываю на неё:
– Это она?
– Ну так а кто же ещё! – отвечает Надя и, приотворив дверцу, адресует подруге путаную матерную тираду («Тебя только за смертью посылать!» – в приблизительном изложении на русском языке). – Чо долго вошкалася? Пшёнку припахали перебирать, или чо ли?
Девица, будто не слыша, рысит к Коломбине.
Её личико не задерживает внимания: оно не красивое, не безобразное, черты мелкие, бесприметные; всё оно усреднённое, общее, словно его впопыхах слепили из того, что оказалось под рукою, – словом, вода на воде (правда, справедливости ради следует заметить, что брови – одна присупленная, другая приподнятая как будто в недоумении – вынуждают обратить внимание сначала на себя, а затем окинуть взглядом и хозяйку). Она худосочная (по критериям города – стройная, по меркам деревни – костлявая; кстати сказать, откормленный деревенский обыватель, для коего беззлобная жестокость – вторая, и далеко не самая нелицеприятная натура, обожает подтрунить над такими бедолажками: сухостой, стиральная доска; набор костей, два метра кожи и прочее), слабосильная: пакет с покупками, на вид совсем небольшой и нетяжёлый, перекашивает её на сторону. Будто бы истончённые долгими постными днями – концлагерские – ноги (чёрные колготки, неизменная униформа местных девушек и женщин, «сидят» на ней свободно, как трико) отличаются, словно кремлёвские часовые, замечательною прямизною и выправкою; удивительно, как нешуточная тяжесть – два с половиною пуда с трёхфунтовым привеском вкупе с длинными иссиня-чёрными волосами, перехваченными розовою резинкою – не покривила их или не подломила. Чёрная лента опоясывает тазовые кости (так и не уяснил эту деталь туалета: для юбки чересчур коротко, для банта немного широко, да и к тому же его обычно повязывают на голову). Просторная розоватая футболка болтается на девице как будто на колу; порывы ветра полощут её по всем направлениям совершенно произвольно, и возникает неодолимое желание подойти, ощупать линялую ткань – убедиться: заслоняет ли она собою хоть что-нибудь телесное? Неожиданно мне захотелось пригласить девицу домой, из обыкновенного человеческого участия накормить порядочным обедом. Вероятно, я так и поступил бы – вот бы жена удивилась! – если бы не синяк под глазом девицы, застарелый, громадный, с фиолетово-зелёными разводами; безвестный визажист подарил её неяркому образу и шарм, и оглушительный драматический аккорд (конечно же, я мыслю кощунственно, но – это так и есть).
– Расшиперилася в машине!.. не видишь – какую тяжесть волоку?.. – прерывает мои мимолётные наблюдения задыхающийся плаксивый голосок девицы, исполняющей при Наде, как нетрудно догадаться, роль камеристки, или, как принято сейчас повсеместно выражаться, «шестёрки».
– Волокёт она, ты только погляди на неё... – усмехается Надя. – Упарилася, чо ли, дохлятина? – Забирает пакет, перетряхивает содержимое. – В кои-то веки купила чо надо, – милостиво говорит она, по-видимому, удовлетворённая осмотром. – Садися, поехали.
Татьяна прошмыгивает на заднее сиденье, шелестит оттуда:
– Долг откуда-то взялся... рублей триста, чо ли, или больше..., сказали – сколько, да из башки вылетело, пока из ларька шла...
– Какой ещё, на хрен, долг, не помню... – бубнит Надя, занятая откупориванием полуторалитровой бутылки (баллона, как здесь говорят) крепкого пива «Охота». – Видать, продавцы по любому писанули лишнего в тетрадку, а, скорей всего, ты втихушку от меня набрала всякой дребедени, навроде конфеток с шоколадками. – И, не слушая оправдательный лепет Татьяны «Да ты чо, Надюха! да как у тебя язык-то повернулся такое про меня брякнуть!», промолвив: «Катьку свою балуешь; можно подумать, не знаю», принимается, за неимением стаканчика, пить пиво из горлышка. Выхлебав добрую треть бутылки, утробно и продолжительно отрыгивает. – Всё ничо, вот только пивасик тёплый, как помои, – замечает с досадливою гримасою. Приподнимает футболку, вытирает губы, перепачканные грязно-жёлтою пивною пеною, безынтересно спрашивает: – Так чо там у тебя с долгом?
– Разэтовалась!1 – ответствует заметно приободрившаяся Татьяна.
Надя тужится рыгнуть – не получается. Прислушиваясь к бурчанию в животе, говорит с сожалением: «Вот, блин, реально мало выпила, но уже не влазит, подождать надо...» – и оборачивается к Татьяне:
– Ты чо припухла? На-ка, – суёт ей бутылку, – дёрни пивасика на дорожку. А ты (это уже ко мне) чо сидишь, молчишь как неродной? Заводи!
Взглядываю на Татьяну. Отвалившись на сиденье, она, сладостно прижмуриваясь, хлебает пиво. Кадык судорожно суетится под синеватою кожицею горла, тонкие –  макаронинками – пальцы, удерживающие бутылку, подрагивают, капельки пота блестят на лбу и вдавленных в узкий череп висках... Усмехаюсь про себя: «Пьёт, словно молитву творит – истово».
Надя шутя распознаёт причину моего интереса.
– Танюха отродясь пивасик на себя не проливала, – заявляет она, нетерпеливо ворочаясь на сиденье, – так что ты не боися, а заводи давай, поехали.

...Забавно, но я чувствую, как эта Надя, вроде бы неглупая, бесспорно сообразительная и, конечно же, сильная личность, пробуждает к себе расположение, природу которого я пока ещё не могу растолковать даже самому себе даже самыми простыми словами, и это весьма странно... Быть может, расположение это – сочувствие? Или жалость? Да, пожалуй, именно так: жаль её, ведь пропадёт ни за грош, как до неё исподволь мельчали, истирались в мелкое крошево и другие – о, и не такие ещё! – натуры, некогда неохватные, глыбистые, зацепляющие встречных и поперечных заусеницами своих вольнолюбивых характеров, богатые мятущимся, бунтарским духом, унаследованным от каторжанских или ссыльнопоселенческих пращуров, но обделённые родственными связями и будничной, расчётливой подловатостью, – а без этакого «капитала» в тихом и тинистом деревенском средневековье, увы, мало кому удаётся прожить...

Пока я, по своему обыкновению, блуждал в лабиринтах праздных размышлений, Коломбина поспела укатить далеко за посёлок, и мчит нас по просёлочной дороге. Ветерок овевает лица, изумительнейшие пейзажи – примелькавшиеся, потому неприметные нашим
______________________________________
1 Разэтовать, – оваюсь, – оваться (диалект.). – Завершить какое либо действие, разрешить спор, конфликт, ситуацию; в переносном значении – найти выход из затруднительного положения.

искушённым взорам – плавно сменяют друг друга; всё вокруг поразительнейшим образом напоминает шедевральное начало статьи, написанной, если не ошибаюсь, больше четверти века назад селькором районной газеты «Ленинская правда»:
«Мы ехали по дороге в колхоз имени Матросова. Ели росли слева. Сосны росли справа. Солнце стояло над головой...»
Надя распечатывает пачку «Винстона».
– Закурить можно? – извещает утвердительным тоном, вынимая сигарету и взглядом требуя зажигалку.
– У нас в стране всё можно, – откликаюсь, зная по опыту, что женщина, особенно когда она подшофе, позволения закурить испрашивает из вдруг нахлынувшей прихоти подать себя культурной дамой; такой говоришь «нельзя», так она закуривает уже как обыкновенная деревенщина, словно бы запрет был адресован не ей, а кому-то другому. Подношу Наде зажигалку. Она закуривает, причём не удерживает сигарету пальцами, а запрятывает в кулак (грациозные жесты деревня не понимает и не желает перенимать), одаривает меня одобрительною улыбкою:
– Да ты, смотрю, конкретный пацан! Зовут-то как?
– Андрюшкой кличут, – отвечаю совершенно невозмутимо.
Моя визави густо хохочет:
– А меня – Надюхой-колотухой! Ну, это потому, что если я один раз вколочу, то второй уже не надо... Ты, Андрюха, меня не бойся, я баба сама по себе смирная, ты лучше дёрни пивасика за знакомство. – Обернувшись, протягивает руку Татьяне. – Ну-ка, отдавай баллон сюда! ишь, присосалася!
Пора заканчивать эту клоунаду.
– Не пью, – замечаю вежливо, холодно.
Весёлость Нади сразу же пропадает. Допытывается:
– Чо, совсем? Или только с нами бухнуть впадлу?
– Как прибудем в деревню, я с вами, Надежда, извините, не знаю вашего отчества, чайку выпью с превеликим удовольствием. – И пока Надя, донельзя потрясённая обращением на «вы», собирается с мыслями, обращаюсь к Татьяне: – Поведайте, как это вы умудряетесь пить пиво, не проливая его на себя? Ведь дорога ужасная: порою словно на телеге едем.
Татьяна улыбается неуверенно; для неё внимание будто внове; конечно, это не так, она явно что-то скрывает. Надя поторапливает её:
– Застеснялася, чо ли? Или пинка дожидаешься?
Татьяна промямливает:
– Ну, это самое... уметь надо... – И отваживается: – Короче, я, если чо, успеваю баллон языком заткнуть!
Она ожидает похвал, и вознаграждена: «Ах, ты, резвоязыкая!» – усмехаюсь про себя, а Надя, едва выговорив «Ну, Танька, падла! конкретно отмочила!», хохочет, содрогаясь всеми своими могучими телесами. Лавроносная Татьяна широко ухмыляется. Гляжу на неё с удивлением: и полузакрытый синяком правый глаз, какого-то особенно невыразительного, мутного оттенка, похожего не то на побитую заморозком свекольную ботву, не то на пережаренный ломоть кабачка, и бесформенный нос помидоркой сорта «Дамские пальчики», и губы, вряд ли знавшие помаду, наморщенные, похожие на перезрелые гороховые стручки, – словом, всё то, что какую-то минуту назад гляделось весьма неказисто, вдруг, возликовав, осветилось, пополнело, расправилось, раскрылось и расцветилось пятнами праздничного румянца; и даже синяк, воодушевившись, как будто так и норовит притиснуться к явно стороннему для него торжеству. «А ведь сейчас её можно назвать... славной, – говорю себе. – Щепотка внимания, несколько немножко ласковых слов – и жалкое создание вдруг обращается в женщину... Это обыденное чудо старее поповой собаки, но почему-то всегда изумляет».
– Надюха, возьми пивасик-то. И сигаретку дай: всё курево себе зажала!
«Зачем ты заговорила!..»
Надя не разделяет моего разочарования: всё так же хохоча, достаёт из пакета вторую бутылку пива.
– Этот баллон – мой, поняла? Из твоего пить – хренушки! Запоганила пивасик, слюней туда наспускала, – вот сама их и глотай... Япона мать! – Она выбрасывает в приоткрытое окно дотлевшую до фильтра сигарету, матюгаясь, стряхивает с футболки пепел. – Из-за тебя вся устряпалася!
– Чо опять из-за меня-то... – нудит сникшая Татьяна.
– Заткнися!
– Дай закурить-то...
Надя перебрасывает через плечо пачку сигарет.
– Зачем вы её унижаете? – не удерживаюсь от укора. Мне жаль Татьяну: медные трубы, насилу выдохнув первые ноты, умолкли для неё, судя по всему, надолго. 
Надя пренебрежительно фыркает:
– А чо такого-то? Один хрен с неё навару нету: ни украсть, ни покараулить!
– Зато я о дочери пекуся! – уязвляется Татьяна.
После недолгого раздумья Надя ответствует:
– Экономистка долбанная! Беспонтовая, как маргарин!
– Да! и чо?! – вскрикивает Татьяна рыдающим голосом: она близка к истерике. Я же не решаюсь поверить услышанному: Татьяна – экономист? Хочется обернуться, рассмотреть её повнимательнее, но это будет невежливо.
– Да ничо! – хохочет Надя. – Поломойка с дипломом – вот ты кто!
– А ты до сих пор, как первоклашка, на пальцах считаешь! Знаю, из-за чего завелася, знаю! Пожалела, жадюга, две конфетки моей Катеньке! Объела она тебя, смотри-ка ты! Да чтоб ты подавилася этими конфетами!..
– Ещё раз загрубишь – в рожу дам, – перебивает её Надя трезвым злым голосом.
– Чо вы все, чуть чо, сразу же в рожу лезете...
Татьяна, тихонечко всхлипывая, перебирается за моё кресло; я же с крайним неудовольствием исполняю роль невольного соглядатая: порою, по примеру спутников Одиссея, рад залепить воском уши, дабы не выслушивать пустопорожние пересуды, да вот подеваться из Коломбины решительно некуда. В подобных деликатных случаях лучше всего включать музыку погромче да с видом точно бы рассеянным поглядывать себе по сторонам; именно так я без промедления и проделываю. И вовремя: северо-восток обложен тучами; посвежевший ветер подгоняет их словно стадо раздобревших на небесных хлебах черношкурых бурёнок. Обеспокоенно думаю: «Однако дождь будет нешуточный!» – и вздрагиваю от окрика Нади: «Тормози!»
– Здеся, – показывает она пальцем на заросль ивняка. И поясняет: – Отлить надо.
В нынешние далеко не куртуазные времена деревенскими нравами перенавожены даже великосветские прайды; ну, а коли так, то и мне морщиться не пристало.
Останавливаюсь, где велено.
– Пошли, чо задумалася, – бросает Надя подруге, выбираясь из машины.
Татьяна горестно хлюпает носом:
– Не хочу...
– Ну, дело твоё; вези тётке в деревню, – с язвительным смешком говорит Надя и, грузно переваливаясь, торопится к негустому кустарнику.
Поглядев ей вслед, продолжительно вздыхаю, рассуживаю про себя: «Да уж!..». Татьяна, будто услышав, тоже вздыхает, шепчет: «Так-то она добрая вообще-то...» После столь восхитительной риторики мне остаётся лишь молча кивнуть головою. «По трезвянке она вроде бы ещё ничо так, терпимо... – ободрённая моим безгласным вниманием, продолжает нашёптывать Татьяна, насторожёно поглядывая в сторону кустов, – а когда недопьёт или перепьёт, – вот тут на неё как будто бы находит...» Выслушав её, по-прежнему молча, но уже с явным сочувствием киваю головою, вынимаю сигарету, закуриваю, с наслаждением вдыхаю терпко-мягкий элэмовский дымок.
«Вместо того чтобы из ничего ваять демоническую натуру, сказала бы просто: мол, Надюха и трезвая-то больная на всю голову, а как хлопнет стаканчик, так делается совсем придурковатою, ну что с неё возьмёшь...» – подоспевает неторопливая мысль и тотчас изгоняется другою: «До дождя рукой подать!» Не успеваю додумать – небеса окропляют Коломбину. Через минуту-другую по крыше начинает размеренно, дремотно пошумливать дождь, – а Нади нет как нет. Прошу Татьяну поторопить подругу. «А, ну её...» – замедленно отзывается она. После недолгого молчания как будто с неохотою обмолвливается: «Ить промокнет вся...» – и восклицает:
– Да вот же она, зараза этакая!
Из кустов выдирается Надя, бежит к машине, восторженно крича: «Вот так ливануло! ни раньше, ни позже!» Повалившись на сиденье, встряхивает мокрыми волосами. Брызги веером разлетаются по салону. Татьяна пронзительно взвизгивает:
– Охренела, чо ли, совсем!
Надя вытирает лицо ладонями, говорит добродушно:
– Сама-то Танюха – и посмотреть-то вроде бы не на што, а от семи собак запросто отгрызётся!
– Трудно не заметить, – подтверждаю с нарочитою усмешкою.
– Ну так ить! попусту не базарю! – отзывается Надя несколько нервическим тоном и оборачивается к подруге. – Зацени его: реальный пацан; ничо, что старый. (Разобиженная Татьяна отмалчивается; я тоже будто ничего не слышал.) Ишь, расселися тут... – ёрнически усмехаясь, выцеживает Надя и, ожёгши колючим взглядом, командует своим прежним, «штабным» голосом: – Заводи, поехали!
Остаток пути до Нижней Слободы проходит в триедином молчании.
Деревня располагается по обеим сторонам участка тракта Жигалово – Залари. Главная улица (трёхверстовый участок тракта) – Центральная (любопытно: в каждой деревне района главная улица аполитично зовётся Центральною или Магистральною). Прочие петлистые то ли закоулки, то ли направления, претенциозно именуемые улицами, соединяют стоящие в сторонке от тракта усадьбы и двухквартирные дома, большею своею частью похожие на хуторки, возведённые беспорядочно, как заблагорассудилось. Они или являют достаток хозяев (таких крайне мало), или обнажают удручающую бедность (этих безусловное большинство; выглядывающие тут и там триколоровские и прочие спутниковые «тарелки» не являются мерилом достатка: таковым был и остался крупнорогатый скот и лошади). Много ветхих усадеб, выстроенных, вероятно, лет за пятьдесят до начала столыпинской аграрной реформы; много брошенных, ослеплённых закрытыми ставнями, зияющих сквозными пустотами дверных и оконных проёмов (надо заметить: упомянутая общая бедность жителей деревни настолько вопиющая, что мимопроезжий человек неухоженный дом от бесхозного отличит не вдруг). Повсюду расплёскан даже и не дремотный, а какой-то обморочный покой, благословенный для обитателей суматошливого города; но деревня есть деревня: из каждых ворот может неожиданно вышагнуть корова или телёнок, или же невесть откуда табунок лошадей выскакнуть, потому лучше смотреть не по сторонам (тем более что особенно и не на что), а на дорогу. Здесь безлюдье, удивительное свежему человеку, особенно несибирскому. А, впрочем, вот и признаки жизни: проезжаем мимо коммерческого магазинчика, бывшего сельповского; на его крыльце стоят, судачат две женщины; они уставляются на нас неотрывно, без видимого интереса, словно на старую клубную афишу.
Надя показывает рукою: «После избы с зелёными ставнями – направо». Сворачиваю – предо мною расстилается кочковатый луг, измокший под неутихающим дождём, исполосованный глубокими тракторными и автомобильными колеями; от этакой апокалипсической картины спина мгновенно зябнет. «Андрюха, рули на левую дорогу», – произносит Надя голосом, различимо утратившим прежнюю твёрдость. Сразу же опамятовавшись, возражаю: мол, нет, и не уговаривайте, потому как ни левой дороги не наблюдаю, ни правой; да я по этому танкодрому ни за какие пряники не поеду: завязнем по самую крышу. Надя лишь усмехается: «Фигня – вытолкаю!». Оглядев её могутные плечи и руки, чрезвычайно схожие с механическими захватами, верю, что так и будет; спрашиваю, далеко ли ехать до тётки. «Доплюнуть можно: километра полтора», – невозмутимо отвечает самодеятельный штурман. Приготовляюсь категорически заявить, мол, извините, дамы, но придётся идти пешком. Надя, разгадав моё намерение, судорожными подёргиваниями лица разыгрывает невыразимо грозную и презрительную пантомиму, и фыркает: «Тоже мне, водила! Связалися с тобой на свои головы!». Делать нечего, съезжаю на луг. Метров двести Коломбина довольно уверенно прокрадывается целиною, после, когда кочки и рытвины образовали непомерно близкое единство, поневоле скатывается на «дорогу» – неширокую бездерновую полосу. Едва колёса касаются обнажённой земли – Коломбину разворачивает, она боком плывёт по нижнеслободским хлябям; вот протекторы выискивают-таки опору – она остервенело бросается на иссушенный временем ствол дерева (возле наших относительных дорог всегда что-нибудь да валяется, причём в самом неподобающем месте). Выворачиваю руль – Коломбину бросает влево и тут же снова вправо, и вот она уже едет чуть ли не задом наперёд..., из-под передних колёс вверх и в стороны размётываются комья глинистой грязи (её чёрно-рыжие фонтаны могли бы сойти за фейерверк, если бы пугающе не напоминали другой салют – прощальный), она тяжёлыми шлепками валится на лобовое стекло и крышу... Включаю дворники, но от их суетных пошмыгиваний проку не больше, чем от очередного заседания комиссии по безопасности дорожного движения...
Взбираемся на невысокий пригорок. «Дорога» делается потвёрже, затем каменистей, встречаются корни деревьев, – похоже, во время оно здесь была заимка. Спрашиваю Надю, так ли это. «А хрен её знает, – отвечает она равнодушно, – ить я не отсюдова». – «Откуда же?» – любопытствую совершенно искренне. «Из КочнЯ», – отзывается Надя с неохотою. «Это же рядом». Надя нахмуривается; по-видимому, разговор ей надоел. «Рядом – и чо?» – спрашивает, как выстреливает. «Ровно ничего, – отвечаю. – Кстати, КОчень – тунгусское название, означает „цветок“». Надя задумывается – и вдруг хохочет. «Танюха, в какой-то сказке пацанка, мелкая такая, в цветке, чо ли, жила... Не помнишь, как её там дразнили?» – «Дюймовочкой», – после короткого раздумья отвечает Татьяна. «Ну, ты сама прикинь: ить получается, я – Дюймовочка!» – заявляет Надя с детским восторгом. «Я – Дюймовочка! Обалдеть! Конкретное, в натуре, погоняло!» – раз за разом повторяет она, шлёпая себя по бёдрам, и, закинув голову, заливается каким-то особенным, праздничным хохотом. Едва выговорив «Кому сказать – оборжутся!», Татьяна вплетает в него и свой смех, ручьистый, звонкоструйный (моя бабушка определяла куда точнее: звонкодырый). Откровенно говоря, весельем искренним, распахнутым давненько не услаждался, и охотно внимал бы ему и дальше, но вдруг предо мною открывается картина настолько жуткозримая, что мне не то что до смеха, уже и до собственного замершего дыхания дела нет...
Впереди глубокая, широкая промоина, хищно поблёскивающая успевшей накопиться на дне мутной лужицей, – ловушка, сотворённая нижнеслободскою лукавою природою; а над нею, на макушке пригорка, гнездится крохотный, размером с современную баню, скособоченный домишко (такие здесь строили ссыльнопоселенцы, рассчитывавшие, что до конца ссылки – лет пять-десять – дом должен простоять). Ловушку не обойти: окрестности непроезжие; ежели увязну, придётся уповать на своего ангела-хранителя или какого-нибудь замшелого туземного божка. Сказав: «Держитесь за воздух!», давлю на педаль газа. Коломбина влетает в промоину, навстречу дожидающейся лужице. «Ить я в босоножках вообще-то!» – пронзительно верещит Татьяна. «А я чо, – в болотниках, чо ли?!» – удивляется Надя и непечатно успокаивает перепуганную подругу: мол, не трепещи, сегодня точно не потонем. Между тем Коломбина, рыча, ползёт метр за метром, влекомая силами, как мне кажется, даже не лошадиными, а не иначе как магнетическими...
Скоро показывается искомая усадьба. Дом вступил в преклонные лета: крыша, крытая «советским» ещё шифером, кое-где обросшим островками густого тёмно-зелёного мха, зримо придавливает его к земле, почерневшие торцы брёвен расщеплены глубокими радиальными трещинами; но хозяева даже притязают на достаток: пластиковые окна, свежевыкрашенный палисадник, обшивка гаража имитирует «вагонку», усадьба огорожена забором, желтеющим строгаными досками.
– Приехали! – говорит Надя. – Чо сиднем сидишь, – поворачивается ко мне, – надави-ка на дуделку!   
Сигналю – никто не отзывается. Надя возмущается: «Попередохли, чо ли, все тут!», вылезает из машины, отворяет ногою калитку. Из конуры, расположившейся около крыльца, выглядывает громадная собачья голова палевой масти, с оскорбительным равнодушием оглядывает нас осоловевшими глазами, зевает, запрятывается назад. «Сторож хренов!» – высказывается Надя, как никто другой умеющая к каждому живому существу обратиться с бодрящим словом, и налегке шагает к крыльцу, дозволив камеристке Татьяне тащить пакет с водкою и пивом. Поднимаясь по ступенькам, вспоминает обо мне:         
– Глуши тачку. Иди в дом. Тётка чаю нальёт.
«Эвона как дробно командует генерал в колготках!» – дивлюсь про себя, настойчиво интересуюсь, когда поедем обратно и, выслушав уклончивое «ну, наверно, где-то так через полчасика», иду в дом.
Нас не ожидали: «здоровая конкретно» тётка (в действительности её малорослая субтильная фигурка, упрятанная в порядочно застиранный халат жёлто-серого цвета, расписанный громадными, некогда багряными цветами, живо напомнила изрядно поработавший, но ещё бодрый механизм), приглашает голосом, лишённым всякой приветливости: «Заходите, чо ли...» – и, отвернувшись от нас, сгрудившихся у порога, громко говорит в комнату, очевидно, горницу, дверной проём которой наполовину завешен ветхозаветною ситцевою шторою:
– Васька, гости приехали! – Не дождавшись ответа, возвышает голос: – Хорош валяться, стяжина ты этакий!
Протяжно вздыхает пружинный диван, долго шаркают босые ноги, – появляется Василий, высокий, здоровенный мужик лет тридцати, обряженный в цветастые семейные трусы. У него мускулистые руки и ноги, выпуклое сановитое брюшко, распухшее, заросшее рыжеватой щетиной лицо, сомнамбулический, устремлённый в никуда, взгляд, дыхание прерывистое, хриплое, с присвистом, зыбкая походка, подрагивающие, словно от озноба, руки; вообще его фигура напоминает сомлевший на солнцепёке ломоть холодца. Да уж, похмелье никого ещё не приукрасило...
– Поливает Васька-то, уже вторую, кажися, неделю... – плотно усаживаясь на аляповатое подобие банкетки, говорит тётка буднично, будто про дождь за окном. – Трактор у него поломался, – карбюратор или там другая какая ещё железяка, я не понимаю, – так он с дружками с расстройства выпил – и понеслося...
Татьяна вынимает из пакета бутылку водки. Тётка обнаруживает намерение приподняться, но передумывает.
– Закуску в холодильнике сами пошарьте. Творожку или там сметанку, капустку – вроде оставалась ещё – достаньте, или консерву каку-нить распечатайте, – короче, чо найдёте, тем и закусывайте. А я посижу: ноги какой день разламывает – сил никаких уже нет... Ты почО в трусах перед людЯми шарашишься? – выговаривает сыну. – Прижмися-ка давай на табуретку: гостья совсем застеснялася.
Догадливая Татьяна немедля изображает застыдившуюся девицу, – ретиво, но недаровито. Укорив её: мол, выламываешься, как дурочка последняя, Надя спрашивает тётку, как у неё жизнь, какие в деревне новости.
– Замоталася чо-то совсем... – отвечает тётка. – С самого утра – чуть петухи проорут – гоношишься по дому да во дворе, работу всякую разную проворачиваешь, а вечером как увидишь, чо сделанного не видать, так и подумаешь: вроде и не работала – бока отлёживала... Получается, один день без толку прошёл, второй; уже, глядишь, и третий... – медленно, задумчиво говорит тётка и, вздохнув и отмахнув рукою, будто отгоняя от себя стайку докучливых мыслей, прибавляет: – А новости, племяшка, не перескажу – в деревне давненько не была.
– Да знаю я, чо здеся вечно приключается: та родила, а этот помер, тот ещё вчера отгулялся, а этот сегодня только загулял – вот и все ваши новости, – накрывая на стол, с нескрываемой пренебрежительностью откликается Надя. Разлив пиво в разномастную посуду (тётке – водку в старинную увесистую хрустальную рюмку), она приготовляется произнести тост, но Василий нашаривает жестяную кружку с пивом и опорожняет её за три звучных глотка. – Ну чо ж, родичи, давайте-ка бахнем за всё хорошее! – с запозданием возглашает Надя и, не утерпев, выговаривает Василию: – Как был ты неподшитым валенком, так и остался! Дождися, когда тост культурно скажут, а потом хлещи себе, сколь влезет. Понял, деревня?
Василий помаргивает глазами, морщится: его одолевает икота. Тётка отодвигает едва пригубленную рюмку.
– Чо ты, Надька, на ребёнка вызверилася? С какого это такого перепугу городская да деловущая заделалася? Понахваталася, как погляжу, в своём Жигалово барахла всякого, теперь с тобой по-людски и выпить-то нельзя!
Надя вертит в руках опорожнённую чашку, отмалчивается (это удивительно; впрочем, особенности их отношений меня никоим образом не касаются). Между тем Татьяна, снедая похмельного Василия вожделеющими глазами, воркующе приговаривая «ЛечИся, лечися поскорей», расторопно наполняет пивом его кружку. Василий выпивает, умиротворённо кряхтит. Татьяна порывается немедля продолжить так удачно начатое «лечение», но тётка, придержав её руку, советует заняться гостем, то есть мною. От пива я отказываюсь, от чая в полулитровой стеклянной банке, прикрытой обрезком фанеры, тоже (глинистого цвета жижица, неведомо когда заваренная, быть может, ещё позавчера, смахивает на что угодно, только не на чай), спрашиваю, нет ли молока. Получив оное в помятой эмалированной кружке и отведав, удивляюсь необычному вкусу; распробовав, понимаю: ведь это же не привычное тетрапаковое, чёрт ведает какое и откуда молоко, а самое что ни на есть натуральное коровье. С видом знатока заявляю: мол, мнится мне – молоко не иначе как утреннего надоя, и тётка, подтвердив: «Утрешнее, милок, утрешнее», приговаривая «Ты пей давай, пей, всё равно молочко девать некуда; да погоди-ка, сейчас бидончик с холодильника достану», доливает мою кружку вровень с краями. «Ах, ты, с опупочком получилося, – ну, ладно, это не беда». Благодарю, отодвигаюсь от стола на расстояние, позволяющее пребывать и со всеми и в стороне, мельком осматриваю комнату, заурядную мешанину из прихожей, кухни и столовой: порою в таких комнатах встречаются незнаемые хозяевами редкости. И мне повезло: позади себя замечаю русскую печь, размерами гораздо меньше обыкновенной, можно сказать, карликовую, глинобитной лепки, несколько грубоватой или же небрежной, или же, что вероятнее всего, поспешной, но с невообразимо изящными воздушными обводами, неуловимо схожими с негеометрическими староновгородскими и элегантными рояльными.
Пока я любовался печью, Надя обрела своеобычное состояние духа: спрашивает тётку, чем занимается Василий и значительно подталкивает Татьяну локтем: дескать, внимай тёткиному ответу; та пронизывает подруг захолодевшими глазами, помедлив, отвечает, по кержацкому обыкновению, многоречиво, но маловразумительно:
– Порабатывает себе потихонечку, чо ему... Когда огородишко или ещё чо кому-нить вспашет, когда бревёшки тому-другому приволочёт, когда подсуетится по всякой там по разной мелочёвке...
– За всё в двойном проценте получит, – адресуясь подруге, говорит Надя напористо и громче, чем следовало бы. – Васька-то наш хлебальником не щёлкает, нет!
Тётка передвигается поближе к печке, закуривает сигарету «Астра», сумрачно дымит в открытую дверцу.
– Удивительная печь, первый раз такую вижу, – пробую отвлечь её от каких-то своих невесёлых мыслей. – Надо думать, лет сто как сложена? Ремонтировать часто приходится?
– Может, оно и так... кто её там знает... – отзывается тётка густым, тягучим, словно непроглядные январские сумерки, голосом, щелчком изжелта-бурого ногтя стряхивает с сигареты наросший пепельный столбик. – Вообще-то давно, помню, я только в школу начала ходить, дед говорил, что дом ещё при царе построили, – прибавляет она после продолжительного молчания. – Ну, и печку тоже.
От стола доносится разухабистый смех, шумливая возня. Пора увозить опьяневших гостий. Меня опережает раскатившееся по кухне сопрано:
– Пошли во двор.
Переплетя Василия тонкими «верёвочными» руками, Татьяна шаг за шагом пятится к приотворенной сенной двери, – будто утлая лодчонка буксирует пароход. «Васенька, не подумай чо... только покурить с тобой хочу...» – пылко нашёптывает она своему невозмутимо-безгласному кавалеру, а Надя, хохоча, издевательски вопрошает:
– Помочь? Ить щас пупок развяжется!
– Ничо... – пыхтит Татьяна, – сама управлюся...
Тётка обозревает её угрюмым взором.
– Ишь, раздухарилася, вертихвостка... бабьего терпежу, видать, уже нету... – говорит она с простодушным цинизмом жителя деревни, для коей отношения что человеческие, что животные сведены в общую незатейливую песнь жизни; лишь зажатая в её губах сигарета с явным неодобрением подрагивает рдеющим кончиком. – А насчёт ремонту, – возвращается она к прерванному разговору, – чо-то даже и не упомню... Подбелю её когда то там, то здеся, – вот и всё.
Удивляюсь, превозношу старых мастеров, умевших созидать на века. Тётка с охотою поддакивает: мол, ещё бы, ведь у них руки из нужного места росли, а теперешний народишко сам не мастеровитый – «Чо ни сляпают ; всё-то у них так-себешное, всё сикось-накось!» – и мастеров «делать разучился» (после последней фигуры речи она выразительно косится в сторону Нади, развлекающей себя довольно звучною зевотою). Наскоро возразив, мол, указчиков ей только и не хватало, Надя замечает как бы между прочим, что, мол, «дурное дело нехитрое, – если захочу, так нарожаю кого хошь», допивает оставшееся пиво и принимается за водку. Тётка немногими непечатными словами выражает энергичную убеждённость в неуспехе горемычной племянницы, а заодно и схожих с нею блудливых бабёнок, «чтоб имя всем ни дна, прости господи, ни покрышки» – Надя едва удостаивает её скользкою усмешкою. Тяжко вздохнув, тётка заплёвывает окурок, бросает его в консервную банку, приспособленную под пепельницу, затем удобно подпирает голову рукою и предаётся стоическому молчанию. Похоже, баталия эта у них не первая и не последняя, обеим надоела унылым однообразием слов, – ну так что ж, среди недружных родственников это дело самое обыкновенное...
Недолгая тишина обрывается алюминиевым громыханием в сенях. Тётка вздрагивает всем телом. «Кажися, эти ироды подойник опрокинули!» – восклицает она и упирает руки в колени, приготовляясь вскочить с банкетки. Надя иронически советует ей вооружиться веником, а лучше – кочергою или ухватом. «Да шибко-то не торопися, – отхлебнув водки и вкусно похрустывая квашеною капустою, наставляет она с нарочитою серьёзностью в голосе, – а то ить мастеровитых внуков не дождёшься». Тётка, изобразив, будто привстала для того только, чтобы удобнее достать из кармана халата пачку «Астры» и коробок спичек, с поистине мефистофельским спокойствием закуривает сигарету. Надя хохочет (к своему удивлению, различаю несомненную принуждённость, – конечно же, когда веселятся по приказу, даже своему, скрыть фальшь крайне затруднительно). Утомившись ожидать, решаю заявить о безотлагательности отъезда, но моему намерению препятствуют явившиеся Татьяна и Василий. Преодолев неуверенными ногами порожек, Татьяна оглядывает кухню – и драматически вздевает узкие ладошки: 
– Нет, ты только глянь, Васенька... ить она, зараза такая, уже водку без нас хлещет!
– Раздайся, грязь: навоз идёт! – насмешничает Надя и вопрошает стоящего позади Татьяны Василия: – Чо это ты, как чмо какое, в дверях застрял? Не пускают, чо ли?
Василий животом упирается Татьяне в спину, заталкивает её в кухню, шагает к столу; утвердившись на табурете, кивает Наде на бутылку: наливай. 
– Ишь, шустрила выискалася! решила без нас к водке присоседиться! – взметается к лазурному свежепобелённому потолку набирающий визгливой пронзительности голосок Татьяны; кажется, она отваживается устроить скандал. Отмахнувшись от неё: «Ваши кони тихо ходят!», Надя придвигает кружку Василию.
– Глотни-ка с устатку, – советует она, сопровождая свои слова шаловливыми тычками и поталкиваниями, от коих Василий замедленно покачивается на табурете и меланхолически сопит. Будто не слыша возражений Татьяны, сбивчиво уверяющей, что, мол, «просто вместе постояли во дворе, покурили молчком – и всего-то, и с чего это, вообще, за гнусные намёки за такие?», откровенничает: – По себе знаю: после этого дела стакашек-другой водочки – самое то! 
– Ох, и бесстыжая же ты, Надька... – тихо говорит тётка.
– А чо я такого сказала-то? – непритворно удивляется Надя. – Зато по жизни, – она приосанивается, горделиво расправляет плечи, – не лохушка какая-нибудь!
Тётка с сердцем бросает недокуренную сигарету под ноги, растирает её в табачное крошево.
– Одного я никак не пойму: в кого вы такие наглющие уродилися?
Меня занимает эта же мысль, потому с затаённым интересом поглядываю на Надю: что она ответит? отпустит остр;ту или же, по своему обыкновению, беззатейно нагрубит?
Поворотившись к тётке, Надя искривляет губы неизъяснимо ироническою усмешкою: мол, кому как не тебе подобает знать или хотя бы догадываться – в кого именно... Едва начавшееся единоборство поколений расстраивается Татьяною. Сказавши: «Ругайтеся себе сколь влезет, а я, пардоньте, выпить хочу», она с проворством сороки утаскивает бутылку, однако бдительная Надя сейчас же схватывает её за руку.
– Ваське налью, а ты перетопчешься, – заявляет она и, почуяв нежелание уступать, выворачивает бутылку из её пальцев. – Чо так-то, спрашиваешь? А через плечо, вот чо, врубилася? – Избоченившись, она прищуривается, говорит глухо, значительно растягивая слова: – Смотрю, до хрена базарить начала не по делу! Чо ты, дешёвка такая, топыришься, чо ты тут перед нами понты колотишь?
«Дипломатичная штучка эта Надя! – размышляю про себя. – Назначила камеристку ответчицей – и преловко увильнула от перебранки с тёткою...»
– Короче, сдёрни отсюдова! – громыхает победный голос Нади в чересчур тесной для него кухне. Похоже, она предпочитает метОду одну лишь кардинальную. Веяние времени, что ли, такое? Жаль, придётся последовать её примеру.
– Полчаса давно прошли, – обращаюсь к хмельному собранию. – Пора ехать. Если ещё доедем: дорогу, скорее всего, совсем развезло.
Надя взглядывает на меня исподлобья, перекашивает брови, словно припоминая, кто это такой, откуда, вообще говоря, тут взялся, наконец нехотя выцеживает: «Да отвяжися ты, успеется», затем, поворотившись к Василию, ударяет ногтем по кружке с водкою:
– Чо расселся как у себя дома? Не держи посуду.
Решительно поднимаюсь с табурета, иду к двери; тотчас же тётка будто бы рассеянно замечает, мол, и в самом деле, отчего бы прямо сейчас не поехать. И, словно оправдываясь, прибавляет:
– Не думайте, я вас не выпроваживаю; но, видать, дождь пуще разойдётся. Собирайтеся, а я вам покуда с собой творожку, сливок накладу.
Надя не расположена уезжать: насупливается, возражает:
– Ёпарасатэ! С какой, блин, это радости нам собираться-то? И на хрена сдалися твои сливки? Да и куда ты их накладёшь, в карманы, чо ли? Так ить их нету!
– А в мешочек целлофановый, – после короткого замешательства догадывается тётка. – В нём, правда, дырка; ну, так я её завяжу или мешочек уложу в сумочку дыркой кверху, – глядишь, ничо оттудова и не вывалится. Хотя, погодите-ка... – спохватывается она и сноровисто обшаривает полки векового самоделкового буфета. – Ага, вот, трёхлитровую баночку нашла, сполосну её только...
Надя пробует остановить хлопотливую тётку: «Да не гоношися ты, голова от тебя трещит!» – и, вдруг окончательно отдавшись дурному настроению, наскакивает на Василия:
– Чо молчишь, как партизан на допросе? Сказани хоть чо-нибудь, чудозвон долбанный! Падла сушёная (это уже Татьяне), ты чо без пути толчёшься, глаза пучишь? А ты, водила хренов, шустрей заводи свою телегу!
«Сволочнее пьяной бабы или сатана, или другая пьяная баба».
Развлёкши себя сим новорождённым афоризмом, прощаюсь с тёткою, спешу по двору, поторапливаемый неотвязной, всепроникающей моросью. За воротами Коломбина глядит   на меня с немым укором. Открываю дверь – из салона выстреливает осязаемо плотное табачное, пивное, перегарное зловоние... Эх, не додумался стёкла приспустить, ты уж, Коломбинушка, прости...
Слышно: всхлипывают ступеньки крыльца. «Офиге-еть, какие лывы2!» – певуче изумляется заметно отрезвевшее сопрано. «Сумку не урони, растрёпа, – нехотя урезонивает контральто. – Расколотишь банку – кусать нечего будет». – «Ерунда, будет чо укусить: твоя тётка не зажалася, сливок ещё и в мешочек шире глаз наворотила. Вообще-то, Надюха, зачем нам уезжать от такой путней жрачки? (Молчание; ритмически – шширк-шширк – приволакиваются шаги.) Это же... нецелесообразно!» – «Ты мне тут не понтуйся! – разъяряется контральто и пугает округу круто сотворёнными матерными фразами, сейчас же разбавляемыми проказливым мурлыканьем Татьяны „Ты мне прямо скажи, чо те надо, чо надо...“. – Базарь по нормальному, – вроде бы незлобиво продолжает контральто, – а то махом по соплюшнику схлопочешь». – «Ой боюсь, боюсь, боюсь... – нахально речитативит сопрано, – ой, боюся-а!». Голоса приближаются; шаги раздваиваются: первые, грузные, держат прежний ритм, вторые же, лёгкие, похоже, принимаются приплясывать. «Погоди, прибью тебя когда-нибудь», – обещает контральто уже вполне себе благодушно.
«Чёрт знает что... идиотство какое-то...» – говорю себе и, вздохнувши, завожу понурившуюся Коломбину.   

Обратный путь – это грязь, грязь и грязь; на будто вдавленном в безбрежную слякоть небе – разливанное море уже непроглядной тучевой грязи...
...пассажирки пьяно хохочут, переругиваются, хохочут...
...домик на пригорке; занавеска на окне любопытствующе отодвигается...
...недавняя лужица обратилась в озерцо; диво, как мы его миновали...
...магазинчик; на его крыльце женщины уже битый час судачат, – или нудная морось удерживает их под подобием навеса, или в деревне содеялось нечто из ряда вон; нас они и не заметили...
...пассажирки пьяно переругиваются, хохочут, переругиваются...
...дьявол забери эту дорогу! долгая, будто не к дому, а на чужую сторону ведёт...

Коломбина парадно сияет отмытыми фарами, стёклами и кузовом. «Ну вот, пора и мне помыться и пообедать», – удовлетворённо говорю себе.
И вдруг за спиною – неприятно знакомое хмельное контральто:
– Эй, водила!
Надюха-колотуха. Приятельски улыбается:
– Попробуй допереть: куда мы едем?
– Никуда, – окатываю её студёным голосом, – у меня обед.
– Опять в Нижнюю Слободу, вот куда, – с генштабистскими интонациями командует контральто. – Туда, потом оттудова. Прямо сейчас, да, Танюха?
Татьяна уже «воспарила» до восторженного состояния, в коем рассудок отформатирован за ненадобностью, потому дёргает головою вверх и налево и ликующе ухмыляется.
– Видал? Короче, хорош пустой базар разводить... Едем!
________________
2 Лыва (диалект.) – лужа.

Татьяна звонким иканием подтверждает её слова и норовит прилечь на объеденную поселковыми коровами запылённую траву. Не спрашивая дозволения, Надя распахивает дверцу Коломбины, вначале зашвыривает подругу на заднее сиденье (довольно равнодушно при этом примолвив: «Ничо, по дороге продрыхнется, ей не впервой»), затем укладывает коротко прозвеневший бутылочным стеклом пакет.
Зачем, спрашивается, Коломбину мыл? Возражаю твёрдым голосом:
– Не проедем в Нижнюю Слободу: не дорога – трясина...
– Фигня – вытолкаю! – обрывает Надя, с мужской бесшабашностью сжимая кулаки и потряхивая плечами, затем со словами «Вот тебе бабки» вытягивает откуда-то из-за спины две сложенные пополам ассигнации достоинством тысячу рублей каждая.
Конечно, следует поинтересоваться, за каким дьяволом тащиться в Нижнюю Слободу, если едва только полчаса миновало, как оттуда приехали, но – некрепок духом человек, соблазны овладевают им быстрее, нежели изголодавшийся успевает схватить хлебную горбушку... Наскоро оправдавшись пред собою: «Я всего лишь человек», конфузливо запрятываю ощутительно отсырелые ассигнации в портмоне.

И снова – грязь, грязь и грязь...
...дождь закончился; солнце проросло, припекло, над землёю поднимаются сизые волны тумана; в приоткрытые окна забираются деревенские запахи навоза и прелой травы...
...Татьяна всхрапывает на заднем сиденье; Надя разглагольствует пьяную околесицу, – мне не до неё, потому молчу...
...в деревне ни души; крыльцо магазинчика пустует..
...ложбина – прихотливо изогнутая плошка с чернослизистым киселём, вспучившимся мириадами пузырьков, отчего она смахивает на свернувшегося осьминога или гигантскую хищную медузу...
...танцевально вспархивая, «подступает» домик; окно отворяется, выглядывает мужик: завязнут? не завязнут?..
...закрываю глаза, давлю на газ, – дворники разудало взвизгивают, размазывая по стеклу комья полужидкой грязи, передние колёса нащупывают твердь, переволакивают нас на пригорок...

Внутренний голос запинается, дрожит: «Выбрались!.. Это – чудо..., не иначе, кто-то из нашей троицы безгрешен...»
Татьяна ворочается, вскрикивает тоненько, жалостно, словно раненая синица; ударяет ногою в дверцу.
– Видать, не терпится Танюхе-то... – подмечает Надя. – Ничо, скоро приедем.
Ага, вот и подоспела удобная минута удовлетворить любопытство.
– Скажите, она действительно экономист или... это что-то вроде прозвища?
– Ещё какая, блин, экономистка-то! – восклицает Надя, прожигая меня неприязненным взором, словно послеполуночного участкового. – Ить она же в городе «вышку» кончала! Когда ей, бывает, репу переклинивает, так она трещит будь здоров, будто учебник читает – полный абзац, вообще ни хрена непонятно! Мы же с ней... (Надя наклоняется ко мне, ссаживает голос до гулкого шёпота, при этом беспардонно выдыхая премерзостное амбре; поневоле приходится терпеть.) Мы вместе в школе сидели. Рожей она, сам видишь, не словчилася – страшнущая, зато здеся (Надя тычет в свой лоб пальцем) у неё всё путём. Успевала две контрольные порешать: свою и, само собой, мою; сразу по два сочинения писала, диктанты, остальную требуху... Короче, я влеготочку проучилася, не то что некоторые, – похваляется Надя. – А поломойка Танюха потому, – внезапно предваряет она поджидаемый случая вопрос, – что в её родове блатных нету, а без них, сам знаешь, не протолкнёшься. И почо ей тогда занадобилося вышкой мОзги засорять? – недоумевающе вопрошает Надя и после непродолжительного молчания с всепрощенческим вздохом прибавляет: – Ну так чо уж тут, – не она одна дура такая.
«Глухомань – она и есть глухомань: заколодилась в семнадцатом веке, а переползать хотя бы в девятнадцатый не помышляет, – говорю не однажды озвученную самому себе фразу, успевшую набить преизряднейшую оскомину. – И эта Надя с её исконным местническим „ну так чо уж тут...“ – не что-то из ряда вон, по убеждению людей свежих, со стороны, а всего лишь олицетворение большинства»
Наверное, это мучительная дорога навеивает мрачные мысли; хочется думать о чём-нибудь возвышенном, уже настраиваю себя на лирическую волну, но неожиданно позади меня слышится сиплое: «Где это... зачем, вообще...» – и под радостный возглас Нади «О, проснулася!» с неудовольствием возвращаюсь в обыденное.
– Куда-то едем? – спрашивает Татьяна настолько бесцветным голосом, что становится понятно: её не занимает, куда и зачем.
– Далеко, отсюда не видать.
– Всё-таки?
Надя напускает загадочного туману:
– Догадайся с трёх раз!
– Чо ты интригу давишь? – вопрошает Татьяна сумрачным голосом. – Чо ты жилы из меня тянешь? Тоже мне, Торквемада3 нашлася, охренеть не встать... 
– Я тебе, сволочуга ты такая, на второй глаз надавлю! – вспыхивает Надя. – Я тебя так торкну – переломисся!
Развернувшись к подруге, она пытается ударить её кулаком. Татьяна отгораживается ладонями, вскрикивает:
– Чо разоралася? Торквемада, в смысле – обалденно круто, поняла?
– Смотри у меня, нервомотательница, когда-нить довыёживаешься! – грозит Надя и тотчас же успокаивается; похоже, увидев своенравную камеристку перепуганной, ублаготворилась: даже вышепченная Татьяною ядовитая фраза «Ну, пипец, деревня...» ею якобы не расслышана.
Ужимки переменчивого Надиного настроения никоим образом не удивляют: попадались пассажиры куда как чудаковатее. Казалось бы, эта пьяная пара нимало не интересна, – но невесть откуда взявшееся совершенно непостижимое чувство понуждает присматриваться к ней всё пристальнее. Тому есть резоны. Вот один: для меня способность аборигенной женщины выпить много, протрезветь скоро – загадочна. Не единожды доводилось видеть: вроде только что она едва держалась на ногах и бормотала невообразимо суетные словеса – и тут же, внутренне, что ли, встряхнувшись, уже и держится твёрдо и глядит и говорит осмысленно. Это особенность местного менталитета: первых ещё переселенцев каторжный климат, полуострожное бытие принудили расслабляться вполовину.
Между тем Татьяна, сообразив, куда приехали, обращается к подруге за разъяснениями. Не отвечая, Надя велит ей забрать пакет из машины, направляется к дому; я иду следом, гадая, как встретит нас тётка. Ни одно предположение не оправдалось: тётка всего лишь с едва приметным неудовольствием, словно мы выходили перекурить, да чересчур подзадержались, кивает на стол: «Вовремя: закуску собиралася убирать», – «Ну так ить путние-то гости всегда вовремя приходят», – несколько невпопад отвечает Надя и победоносно водружает на стол две бутылки водки. Тётка нахмуривается:
– Однако многовато будет?
– Не бухать приехали – Ваську похмелять, – с очаровательной наглостью отвечает Надя и призывает: – Братуха, кончай диван давить, вали сюда!
Это уже было; пожалуй, небезоговорочный факт реальности временнОй петли можно полагать  доказанным...
– Васька! едрить коня в живот... мазута, блин... кило печенья!
Положительно, этот дом способен удивлять: подобные идиоматические замысловатости не каждую неделю доводится услышать.
____________________________
3 Торквемада Томас (ок. 1420 ; 98), с 80-х гг. глава испанской инквизиции (великий инквизитор).

– Васенька! – колокольчиком прелюдирует Татьяна (его последние хрустальные отзвуки раздробляются, замирают в углах кухни; тётка, подхватив банкетку, придвигается ближе к печке). – Васенька, мы все тебя ждём!
Взвизгивают потревоженные диванные пружины, маршируют босые ноги, – является Василий, в тех же цветастых семейных трусах, изрядно посвежевший, с взглядом уже осмысленным, правда, взирающим по-прежнему в никуда. Прошлёпав к столу, забирает бутылку, свинчивает пробку, набулькивает полстакана, выпивает единым духом; плотно усевшись на табурете, свободно располагает на столе дюжие руки и принимается гвоздить взглядом входную дверь.
– Чо над душой стоите? – недоумевает тётка. – Садитеся вон кто куда.
Татьяна устремляется по правую руку от Василия, Надя – чинно – присаживается по левую и поодаль от них; я нахожу место возле печки, рассуждая про себя: поневоле придётся дожидаться окончания попойки, и пройдёт никак не меньше часу, стало быть, остаётся одно: составить компанию приятной хозяйке дома – тётке.
– За сегодня второй раз наведываюсь, а как вас величать, не удосужился узнать, – без околичностей приступаю к доверительному разговору. Тётка смущается, отрывисто отвечает: «Алевтина я... Прокопьевна...» – и взбудоражено поднимается с банкетки, говоря:
– Расселася, вот дурища-то, прости господи... Сейчас молочка налью, вместе попьём, а они пусть водку свою хлещут. А вас как по имени-отчеству?
Представляюсь в свою очередь и вскоре мы беседуем как два старичка, сходственных между собою грузом немалого прошлого и эфирностью маловразумительного будущего, – одним словом, несуетно, незвучно, едва ли не по-семейному.
– Как мы живём... – вздыхает тётка. – Да вроде терпимо. Бывает – муторно чо-то, а кой-когда, ей-богу, аж залихотит... А хочется как на Украине. Это я к тому, что давненько уже Ивановна с соседней улицы рассказывала, что своими глазами видела: там ветку в чернозём втыкают – и тут же тебе какое хочешь дерево вырастает! Килограммовые яблоки, груши с веток так и валятся, и никто их не подбирает. Арбузы – с колесо! Помидоры в два кулака вымахивают! А когда она луковицы увидела, так прямо испугалася: здоровущие, как... как не знаю чо! Редиска у них... – тётка затруднилась сравнить и махнула рукою, – да, короче говоря, у нас такой редиски отродясь не видывали. И огород поливать не надо: дождь раза по три или четыре в день идёт, где-то так по полчаса, слабенький такой, аккурат чтоб на поливку. И солнца там вдоволь, не то что у нас (наше-то небо, видать, какое-то другое, чо ли), и всегда тебе теплынь, никакие парники городить не надо. Вот бы нам так-то хоть одно лето с погодкой поддуло!.. – мечтательно восклицает тётка. – Ну, да где уж там! – тут же прибавляет она и, отставив кружку, с необъяснимым ожесточением закуривает сигарету. – Так, чо ещё-то Ивановна говорила... Там в степях не трава растёт, а прямо-таки травища дуром прёт выше головы, и мясистая, сочная такая, что надавишь на стебли – сок так и брызнет... Потому коровы украинские жирнущие, молока влеготочку по ведру дают, а из наших коровёнок после худой травы да вонючего силоса литру молока силком выдавливаешь. В украинском молоке сливки – на три пальца, а в нашем, бывает, их и не разглядеть, – так себе, плёночкой, даже банку путём не марают... Да, ещё Ивановна рассказывала, мол, масла там столько сбивают, что и на хлеб, и на сапоги, да хоть тебе на что без меры намазывают. Короче, да чо там говорить! едят – не оглядываются. А сметана – так та у всех вообще флягами стоит, ей чуть ли не завалинки белят. – Тётка глубоко затягивается, медленно выпускает тяжёлый клуб дыма, разглядывает его несколько сомнительно. – Ить я Ивановне тогда не поверила, так она даже побожилася: вот те крест, клялася, не вру! Эх, если где и живут, так это на Украине!
Пленительное прекраснодушие, – пряничное, с карамельным послевкусием... Вдруг захотелось закурить что-нибудь покрепче, горше тёткиных сигарет.
– Блин, ну почему всегда зашибися там, где меня нету... – вздыхает Надя с пьяной печалью в голосе и вроде лишь пристукивает кулаком, но всё, что ни есть на столе, тотчас отзывается заполошным дребезжанием.
Тётка наморщивает губы невыразимо ироничною усмешкою: «Вот истинно сказано!»; я же вознамериваюсь возразить, мол, сейчас на Украине жизнь далеко не такая радужная, какою она была при советской власти, но, поразмыслив, ограничиваюсь невнятным замечанием, мол, там отнюдь не тишь да гладь, в особенности после постыдного отступничества Януковича. «Вы, Алевтина Прокопьевна, сами знаете: новости слушаете»
Тётка нахохливается.
– Да уж нагляделася по телевизору, как они друг дружку из пушек понужают.
После её слов застывшая было вязкая тишина вспугивается тихими посапываниями Татьяны, знать, давно уже прогуливающейся по воображаемым кущам Морфея. Тётка косится на её встрёпанную голову, возложенную на половинку каравая пшеничного хлеба, преловко приспособленного вместо подушки, будто удивляясь, промолвливает: «Ишь, пристроилася...» И озабочивается:
– Удумает вошкаться – последнюю посудёнку расколотит.
Надя догадливо подвигает на свой край стола тарелки с квашеною капустою, солёными хариусами, прочими немудрёными закусками, и заодно упрекает брата:
– Домолчался, балбесина, – девка вырубилася... спрашивается, на кой я её приволокла...
Василий опускает взгляд на бутылку водки, его лицо обозначает выражение, близкое задумчивому.
– Похоже, у тебя только на трактор стоит... – басовито зудит и зудит Надя, – два, блин, друга – хрен да подпруга...
Обнаружив бутылку пустой, Василий выбирается из-за стола, уходит в комнату; через минуту по дому разносятся взрыкивания утробного храпа. Удовлетворённо послушав, тётка поворачивается к Наде:
– Вот чо, племяшка, скажу: недаровАнную невестку мне не надо!
Надя смиренно соглашается:
– Так-то вообще-то да. – Оглядывает почивающую подругу. – Никакая нормальная баба, Танюха, к примеру, Ваську реально не вытерпит, – каждое слово выговаривается ею громче и развязнее, – ему какая-нить конкретно тупорогая – самое то. 
– Поговори у меня ещё! – прикрикивает тётка, но озадаченно «поплывшие» морщинки лица выдают её невольное согласие с племянницею.
Вот он, момент, – напомнить: мол, а не пора ли со двора. Надя того же мнения: буркнув «Засиделися чо-то», небрежно, словно полотенце, перебрасывает подругу через плечо и, не сказавши «до свидания», шагает к двери; приостановившись возле меня, повелительно дёргает подбородком: распоряжается следовать за собою. Быть бы тебе дельным человеком, родись ты в другом месте, но здесь всё хорошее, что теплится ещё в тебе, неотвратимо угасает день за днём, и скоро ты неприметно для себя самой переродишься в живучий, но бесполезный сорняк, коими и без тебя кишмя кишат окрестные пустоши... 
Удивительные влезают в голову мысли, когда видишь свисающую узкую спину с откровенно различимой под футболкой бугорчатой дорожкой позвоночника и легко угадываемые колосниковые полосы рёбер, раскачивающуюся метёлку волос, весьма напоминающую козлиную бородку, жутко, мёртво болтающиеся руки... Толстокожего водителя такси нелегко подвигнуть к удивлению или осуждению; я удивляюсь, – осуждения почему-то нет.

И снова – хлюпающая, чавкающая, хохочущая грязь...
...в салоне неимоверно душно, смердит пОтом, перегаром, копеечной косметикой и ещё чем-то тошнотворным, и благо, что мой нос слабо слышит даже резкие запахи: будь обоняние обыкновенным, меня уже вывернуло бы наизнанку...
...окно домика открыто: мужик уже поджидает нас, вольготно облокотясь на подоконник и покуривая, – не дождёшься, не завязнем; ложбину проезжаю как ровную (не иначе – от самолюбивой злости)... 
...посреди будто вымершей деревни на дороге стоит мосластая корова, смотрит поверх крыш в гнилое небо, лениво отгоняет хвостом назойливую мошкару, пережёвывает жвачку, пуская едва не до земли зелёную паутину слюней...
...Татьяна лежит неслышная, недвижная, словно куль картошки; Надя задумалась или дремлет: откинулась в кресле, глаза прижмурены, губы сдавлены в нитку, – вот он, казалось бы, желанный покой, но почему же тогда отовсюду мягкими кошачьими шажками подкрадывается, обволакивает изнурительная тоска?.. дождик бы, что ли, приключился, или лошадь на дорогу выскочила – все же какое-никакое, да развлечение...

Накаркал: Надя зевает, размашисто потягивается, причём нимало не тревожится, угадает мне локтем п; уху или же нет.
– Ну, чо, круто мы гуляем?
Горе с этими аборигенами, приемлющими лишь безусловное одобрение... Вдруг припоминаю, как в бытность преподавателем рисования оценивал никчёмные рисунки.
– Весьма, – отвечаю.
– Чо?
– Обалдеть, говорю, как круто!
– А то! – соглашается Надя и, перегнувшись назад, принимается неучтивыми толчками пробуждать Татьяну. Спрашиваю, зачем она это делает. – Я, значит, не сплю, а она будет дрыхнуть? – поражается Надя и нешутейно вцепляется подруге в волосы. – А вот хренушки ей! Вставай давай, зараза ползучая!
После недолгой возни и звучных шлепков писклявый голосок матерно советует идти куда подальше; глубокое контральто ответно обещает безотложно послать в такие дали, где даже самогонки никогда не видали. Перепалка делается запальчивою и непереводимою; мне выслушивать муторно, вот и Коломбина начинает впечатлительно спотыкаться, будто переменила обыкновенные колёса на квадратные... После внезапно наступившего затишья сопрано выстанывает: «Нажралися в хлам!», затем раздаются приглушённые булькающие звуки и возглас Нади:
– Стой, щас она блевать будет!
Каррамба!
Тормоза скрипят... отлетает дверца... И – фррр!.. Пронесло, слава богу!
Надя закуривает, взирает невозмутимо.
– Чо дёргаешься? Танюха молодец – пока ещё ни одной тачки не заблевала.
Мысленно отправив Татьяне признательный аплодисмент, решаю выйти отдышаться, немного поразмять ноги. Оказалось, остановились удачно: небо словно бы раздвинуло облака, и через образовавшееся «окошко» солнечные лучи обильно золотят макушки и ветви кудрявого подлеска, вольно распростёршегося на некогда колхозных полях, отчего он отблёскивает тонами скорее безвременно осенними, нежели летними; впрочем, это нисколько не умаляет его натуральной свежести. Воздух кажется загустевшим от влажного зноя и мошкары и едва различаемых для меня ароматов смолистой хвои, цветов и разомлевшей травы, и вдыхать его доставляет удовольствие, сравнимое разве что... нет, никак не найду – с чем. Неподалёку вперемешку бродят лошади и коровы, образуя идиллический пасторальный пейзаж без очевидно ненужного пастуха, отчего проезжие зрители наблюдают, прежде всего, незамутнённую веками первозданность. Короче говоря, красоты здешних мест охотно позволяют всякому не самому удачливому фотохудожнику несколькими щелчками затвора обессмертить своё имя.
– Морду вытирай, – раздаётся позади меня наставительный голос Нади. – Как это «нечем»? Футболкой, бестолочь! Да чо там «неудобно как-то»! Неудобно, когда в туалете очко наверху, поняла? Сильней три, не размазюкивай... вот так... Блин, и чо это от тебя как от пропастины несёт... дыши в сторону! Водила!
Генерала не генерала, но главу сельского поселения Надя в себе похоронила.
– Водила, ты чо там расшиперился? Поехали!
Что ж, ехать так ехать. Благо, недалеко.
Кручу баранку, насвистываю (про себя, конечно же) что-то из ранних «Битлз», стараясь не слушать пространные менторские речи неугомонной Нади, вдруг взявшейся воспитывать Татьяну, но контральто, беспардонно спутывая битловскую мелодию и сопранные всхлипы, так и грохочет, так и нацеливается вколотиться в уши – доглодать измученный мозг...
– А если твой мужичок Катьку тронет, я его, козла, по забору разотру!
– Чо ты его обзываешь-то...
– Да пошла ты, заступница!
– Трезвый он хороший... это он когда подопьёт...
– Мало тебе в глаз перепало! Во второй добавлю!
– Сама знаешь, ради Катеньки его терплю...
– Ты, терпила, сначала заставь его жениться, а потом морду подставляй!
– Конечно, тебе легко говорить... у тебя и такого мужика нету...
– А никакой мне и на хрен не нужен!..

Утром следующего дня посиживаю в Коломбине перед ларьком «Каравай», читаю.
– Щас расшибуся, а пивасик возьму! – слышится со стороны площади категорическое контральто. (Я и Коломбина одновременно вздрагиваем.) – Ничо, в «Каравае» в долг запишут. Чо ещё взять... во – сигарет...
– Шоколадку, – шелестит сопрано.
Через минуту мимо меня тяжело прошагивает Надя, следом – невесомо – Татьяна; обе старательно отворачивают измятые лица. На крыльце ларька Надя приостанавливается.
– Так, чо бы ещё взять-то...
– Шоколадку, Катеньке!
Надя раздражённо рвёт ларёчную дверь.
– Да возьму, возьму, не стони только!
Завожу Коломбину, ретируюсь: подруги могут настоятельно попросить отвезти в ту же Нижнюю Слободу, но нет уж: мне вчерашних злоключений хватило, как сказала бы Надя, по самое не могу.


Рецензии
Очень понравилось. Нравственные страдания и умудрённая отстранённость сельского интеллигента. Интересно и наглядно, хоть и терпеть не могу пьяного бабья. Что же это за машина, которой грязь просёлочная нипочём? Японец-джип, нибось.
Хорошая картинка из жизни, хотя и неприглядная. Язык достоверный, чуть перегруженный причастиями. По моему мнению, их бы поменьше бы оставить.Конечно,они ,эти причастия-деепричастия, дорисовывают и осветляют действо, но зато тормозят ритм изложения.
Виктор.

Виктор Ерёмин   03.07.2018 00:35     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.