Тростниковый пожар

Меня зовут Кабан. Дали мне такое имя, наверное, потому, что в детстве я был круглым, пухлым, грузным и не знал меры в еде, всегда принимался за пищу торопливо, с чавканьем и выпрашивал добавки едва успев слопать положенное. Более никакого сходства со свиньями и отношения к ним я не имею. Зато, как рассказывал мой хозяин дядя Женя, краснолицый русый мужичок, я имел прямое отношение к овцам: мои предки издавна помогали людям пасти их стада, сторожить вечно зевающих овечек от каких-то страшных существ, именуемых волками. В жизни я этих волков ни разу не видел и даже в мыслях представить не мог, поскольку в наших краях они перевелись еще до моего рождения. Какое-то время я даже не знал, кто такие овцы. Но когда узнал, что овцы — это самые обыкновенные бараны, которые у нас в деревне почти в каждом сарае, я понял, почему мои дедушки и бабушки были заняты их охраной: они самостоятельно не могут убрать соломинки, застрявшие в их и без того грязных кучеряшках, им даже лень почистить нос, постоянно забитый сине-зелеными густыми соплями — ходят задыхаются, особенно в жару! Лень им... А коровам, вон, не лень! Ходят чистенькие, опрятные, красивые. Правда, хохоряшки у них на задних ногах налеплены, но зато ровно, будто штаны. Бараны погрязней будут. Так вот, такие немощные создания, не умея позаботиться о собственном внешнем виде, о безопасности своей и своего стада позаботиться точно не в состоянии.

Несмотря на звание овчарки, охранять овец мне так и не довелось. Хищников нет, днем за баранами на пастбище следит пастух, ночью они мирно дремают в загоне, а зимой — в теплом парном сарае сутки напролет. Никаких собачьих лишений я не испытывал, но никогда не зазнавался, и не ставил себя выше других, всегда с сочувствием смотрел на цепных псов, грустно глядящих на недоступный мир за забором, на облезлых брошенных шавок с деревенской свалки, даже на лоснящихся городских сучек, которых таскают за поводок некоторые приезжие люди. Не хотелось бы мне жить, как они, в маленьких квартирках, не знать всех окрестных кустов и деревьев, не нюхать вольного степного ветра, не лежать в прохладной тени леса, не ходить по нужде куда захочется и где захочется. К тому же, с ними вечно сюсюкаются, со мной же так поступали только в детстве и только внуки моего хозяина с соседскими ребятишками.

Что-что, а ветра я нанюхался вдоволь. Дядя Женя постоянно брал меня на охоту и рыбалку. На рыбалке я всегда оставался на берегу озера, и пока ждал возвращения своего хозяина с воды на гремящем дюралевом баркасе, успевал изучить все ближайшие камыши, бугорки и приямки, потыкаться мордой в раскаленный лесостепным солнцем песок и колючую траву, затем непременно старался поплескаться в воде, встречая рыбаков — авось и рыбки перепадет. Мужики кидали мне самых мелких карасиков, я их схватывал на лету и в два хруста уминал всем на потеху.

Зато на охоте я без дела не шлялся. В отличие от особых охотничьих собак, я не вытягивал барсуков из нор и не загонял зайцев до смерти, на мне лежала не менее важная обязанность — приносить хозяину подстреленную им дичь, и тут уж похрумкать ею, как карасями, я себе позволить не мог. Ну и хорошо — все эти птицы не в хрустящей чешуе, а в противных перьях, которые в пасти вызывают тошноту, а утки к тому же еще и воняют болотом — вдвойне неприятно.

Поначалу я очень сильно шугался от выстрелов, забивался под машину или под куст ракиты, поджимал хвост и долго не мог отойти от испуга. Но уже на второй моей охоте я не боясь выстрелов внимательно смотрел за падающей добычей, на третьей пробовал ее искать, а на четвертой уже смело приносил ее под ноги хозяину. Я был научен приносить ему не только раненых птичек, но и холодные бутылки со странной, неприятно жгущей язык водой, отчего мужики смеялись и были довольны намного сильнее, чем когда я проглатывал карасей одного за другим.

С охотой я быстро свыкся, и дядя Женя всегда брал меня с собой. Зимой на охоте я не занимался ничем особым, нюхал заячьи тропы, пытался взять след, чтобы найти лежку и самого зайца, но толку от этого не было, и я просто довольствовался свежим рыхлым снежком, сбивал хвостом брови инея с мелких кустов, бегал по лыжне или просто грелся в машине. В теплое же время я всецело и преданно отдавался охоте. Заслышав уже привычный уху выстрел и крик «Кабан, неси!», бегал по заросшей ракитой и кустарником ляге за подбитыми рябчиками и куропатками, отыскивал их в непролазной траве и хватал зубами трепыхаюхихся и судорожных; на озерах обшаривал тростник в поисках изумрудноголовых селезней или добирался за ними вплавь, если они падали в воду, затем приносил добычу дяде Жене и ждал вознаграждения в виде сухаря или куска мяса, добытого и приготовленного тут же. Получив лакомства, я отправлялся бродить вокруг стойбища охотников, которые, отведавши наваристого дикого шулюма и той жгучей водицы, охотиться уже не могли, оставались сидеть и лежать у костра, иногда с криками, руганью — то какой-то мужик буянил, пытался палить из ружья еле стоя на ногах, то кто-то доказывал, что «сваренный дома шулюм ни хрена не шулюм, а домашняя уха — это всего лишь рыбный суп» — а иногда очень тихо и душевно беседуя о чем-то, наверное, очень важном для людей. Погуляв недолго от усталости, я усаживался рядом с хозяином и купался в лучах заката, окрашивающего мохнатые перышки тростника во все возможные теплые цвета, отражающегося в воде жарким костром, слепящим и согревающим не хуже настоящего. И всегда в такие моменты мне было жаль цепных псов, лишенных счастья ощущать свободу всем телом, и городских собак-крысенышей, которые вроде бы не на цепи, но все же не могут дать полную волю своим мускулам, бегая посреди бесконечно раскинувшегося каменного леса. Всем бы свободу, да все ли ей дорожат?

Хозяин сколотил мне большую будку, в которой, впрочем, я бывал редко — только во время непогоды лежал на сухой, согревающей соломе, заботливо постеленной на пол дядей Женей, слушал треск мороза или дробь дождя по сараю и гаражу и бесконечно размышлял. Что так сильно притягивает и связывает собаку и человека? Может, то, что собака всегда молча внимает его рассказам, терпит хозяина в любом настроении и виде, бесконечно одаривает преданностью и любовью в обмен на самое простое — еду и кров? Говорят, что не все люди умеют так искренне благодарить, поэтому часто восхваляют дружбу собаки и человека и ставят ее в пример людской. Дескать, собака — самый верный друг, никогда не предаст и не обманет, всегда будет ждать и оберегать. Только вот относились бы сами люди к псам так же — может, и между собой отношения были бы добрее и чище. Начинать ведь нужно с малого. Если бы не бросали люди собак — может, и детей своих научились бы не бросать? Тогда не находили бы собаки кричащих младенцев в мусорках, не встречал бы один брошенный другого брошенного. Мысли ограждали меня от разбушевавшейся погоды, погружали в приятную дремоту и давали осознать, как мне все-таки повезло в жизни и что эту жизнь нужно очень сильно ценить и всячески оберегать.

К сожалению, жизнь собаки летит стремительно, и спустя всего десять зим я стал чувствовать себя иначе, начал быстро утомляться, отыскать подранка в густой траве становилось все труднее, не говоря уж о том, чтобы плыть за ним на середину или аж на другой конец озера. Шерсть моя местами пробилась сединой, с виду я весь посерел и осунулся, уголки глаз скатились вниз, взгляд стал грустным и туманным. Я перестал носиться по свежему снегу и мести хвостом иней, шариться по кустам и тростнику, хлюпаться в воде и радостным лаем встречать хозяина с рыбалки: голос охрип.

Эх, жизнь! Куда ты так несешься!? Стремглав летишь на гору, но с нее не катишься медленно и размеренно — подлетаешь на вершине, больно падаешь и несешься кубарем вниз! Как солнце, днем неторопливо кочующее по небесному пастбищу, на закате спешно заваливается за горизонт, так и ты, жизнь, идешь спокойно и не оглядываясь, а затем резко проваливаешься в пучину старости, и нет возврата, лишь память и сожаления.

* * *

Ударил первый настоящий морозец, из тех, что не дожидаются пришествия снега и не собираются уходить, а приходят после ленивых заморозков, остаются до самой весны, держатся бодро, нередко крепчают, но практически никогда не скатываются до оттепели. С непривычки я продрог ночью, но холод этот приятен, как приятно все, чего с трепетом ждешь. Осиновые жерди заборов и скирды на сеновале покрылись белой щетиной инея, мутным льдом замерла вода в корытах, лужах и у меня в чашке. Солнце встало, вроде бы слегка пригрело землю, но, не в силах соперничать с молодой и сильной зимой, притихло и побрело по окраинам облаков, смирившись со своим поражением.

Дядя Женя этим утром появился раньше обычного. Но что странно — он не принес мне еды. Ни одной косточки, ни одной корочки хлеба, размоченной в теплой похлебке, даже не выдолбил лед из моей миски и не налил в нее воды. Он был угрюм и, видно, чем-то расстроен, кинул на меня снисходительный взгляд и прошел в гараж.

В гараже затарахтела, прокашлялась машина, и из-за открытых воротин повалил теплый, на морозе тяжелеющий и густеющий сизый дым. Я половил носом согревающий выхлоп, хозяин выехал из гаража и не заглушая двигатель направился ко мне с черным мешком в руках. От неожиданности я попятился назад, присел и, когда дядя Женя начал накидывать мне на голову эту тряпку, я пытался вертеть мордой изо всех сил, но он стиснул одной рукой мою пасть, запихнул ее в мешок и завязал его веревкой на шее. Он схватил меня в охапку и посадил на заднее сиденье, осторожно захлопнул дверь, сел за руль и тронулся.

Куда мы едем? И почему на мне мешок? Я пробовал стянуть его с себя лапами, как стягивал ошейник, будучи щенком, но не помогло. Душно стало. Наверное, уже полчаса трясемся по ухабам — и все без остановки. Дядя Женя молчал всю дорогу и не сказал ни слова даже когда мы остановились и он выволок меня из машины. Под ногами колко, трава высокая, березы поскрипывают от ветра. В лесу мы! Но что мы тут забыли в это время года? Чтобы хозяин брал с собой ружье — я не заметил. Неужто меня здесь оставят одного, с тряпкой на голове? Снимите ее с меня, я задыхаюсь! Дядя Женя развязал веревку и быстро стянул мешок. Свет ослепил бывшие долгое время в темноте глаза, свежий воздух хлынул потоком в грудь и не дал мне шевельнуться. Пока я куда-то провалился, хозяин успел сесть в машину и резво тронуться с места. Стой! Что же ты делаешь! Я рванулся и бежал по чуть примерзшей земле сколько было сил, но железная машина быстрее костей и мышц — от усталости я упал на жухлую траву и замер в изнеможении, дрожа всем телом.

Пока я смог отдышаться, звук машины уже скрылся за околком, осталась лишь чуть примятая земля и трава. Я поднялся и осмотрелся: не бывал ли я тут? Вон, рядом отдельно кучкуются с десяток старых берез, а вон, за небольшим бугорком растет ракита. Не здесь ли хозяин с мужиками гонял прошлой зимой косуль, а я сидел в машине, чтобы случайно не попасть под снегоход, как пояснил дядя Женя?

Бедные, бедные косули... Загнанные до смерти... Разорванная под гусеницами тоненькая телячья кожица, переломанные кости... На что это тебе, человек? Ты голоден? Тебе нечем прокормить семью? Убиваешь ради забавы, доходя то такого зверства. Нет тебе оправдания. Человек не может ценить то, что у него в достатке, сытость порождает безразличие ко всему, порой и жестокость.

Да, это точно то самое место. Убедившись в этом, я испытал прохладное облегчение: дорогу отсюда до дома запомнил еще давно. Только обойти маленький лесок, перебежать поле и обойди еще один — и будет видна торчащая в небе верхушка элеватора. Ну все, я побежал! Однако, бежать сил пока что не было, сказывалась усталость и жажда, и я довольствовался небольшими перебежками, между которыми спокойно брел, понурив голову.

В деревню я попал уже к вечеру, шатаясь и еле передвигая лапами, сильно голодный — «как собака». Люди, управившись со скотиной, разбредались по домам с ведрами парного молока, по загонам, чего-то выпрашивая, орали сопливые бараны. Чего орете!? Вам кинули несколько навильников сена, вы похрумкали — и довольные, сытые. А я почти сутки не ел, и молчу! Эх, сейчас бы залезть мордой в ведро, что несет эта женщина, и выцедить из него молоко, теплое, жирное, до дна!

Но парной дух молока был перебит еще более теплым запахом жареного: внук дяди Жени стоит с румяным, свежим пирожком и неторопливо откусывает от него понемногу. «Дай! Ну да-ай!» — взвыл я, как умел, по-собачьи и не заметил, как толкнул ребенка лапами, вырвал из рук хрустящий пирожок и слопал его быстрее, чем глотал на рыбалке карасей. Дитя заревело, стиснув глаза и открыв рот даже шире, чем умел я, пережеванный пирожок вываливался изо рта и смешивался со стекающими по покрасневшему лицу слезами. Что он кричит, что?! Я опомнился и оробел от своего неосознанного поступка. На истерический плач мальчика сбежались бабки и тетки, стали причитать, как всегда додумывая лишнее, мол, я чуть ли его не убил, начали гонять меня палками и кидать камнями, меня, беззащитно поджавшего хвост и смотрящего на всех непонимающим взглядом. Я всего лишь съел пирожок, я хотел есть! Разве людям объяснишь!

От разъяренных баб меня спас дядя Женя, мой хозяин. Мой любимый хозяин, который всегда оберегал меня и кормил такими же пирожками, а сегодня вывез меня в лес неизвестно зачем. Но я уже тут, дядя Женя! Я пришел. Я буду снова жить здесь, спасаться от морозов в будке, лаять на чужих людей и радостно вилять хвостом, когда вижу не их, а тебя!

Наконец-то я дома! Родная конура, в ней слежавшаяся солома, рядом с ней ­— чашка, но уже не со льдом, а с водой. Спасибо тебе, хозяин! Я припал к воде и вылакал ее всю. Облегчение невероятное. А где еда? Разве хватило мне этого пирожка!?

Дядя Женя, еще более грустный, чем прошедшим утром, позвал соседа Сашку и что-то ему коротко объяснил, дав свое ружье. Сашка взял меня за ошейник и повел за сеновал, в заросший тростником и небрежно закиданный мусором котлован. У дяди Жени из одного глаза натуженно выкатилась слеза, он отвернулся, поплелся в гараж. С нами не пошел. Я увидел: в еще не замерзшей, грязной воде этой помойной ямы лениво плавали утки. Мужик, ты, чё, сдурел? Охотиться на домашних уток!? Диких не настрелял?! Ты как хочешь — а я за ними в эту вонючую и холодную воду не полезу, сам доставай...

Раздался привычный моему уху выстрел. Я как смотрел на уток, так и не отвел от них взгляда. Жирные, они не смогли взлететь, испугавшись громкого хлопка, забились под противоположный берег, все живые и целые.

Я лежу на земле мордой к закату. Происходит мое самое любимое зрелище: солнце будто спичкой поджигает пушинки тростника, они загораются одна за другой, и вот уже все заросли охвачены красным, жарким пламенем зари, всегда согревавшим меня в прохладные осенние вечера. Но сегодня оно меня не греет. Наоборот, мне становится холоднее с каждым мигом. Холоднее и легче. Сашка закидывает меня вонючей преющей землей, и я уже не вижу ни его, ни уток, ни любимого заката. Позже меня вместе с мусором столкнут трактором в котлован, сровняют с землей, и на этом месте больше не будут плавать утки; сверху накидают еще горы мусора и снова разровняют. Не зря люди говорят, что собаке — собачья смерть.

Июнь 2016.


Рецензии